Адам с Олексой, сидя прямо на стене, закусывали снедью, принесенной Адамовой женкой. Обоим пришлось хорошо потрудиться — Адам расстрелял три запаса стрел из саадака, Олекса не считал, сколько сулиц и пудовых камней своими руками свергнул на головы штурмующих. Вавилу отослали к лекарям: он как будто стал различать звуки, но жаловался на боль в ушах.

— Жалко, если совсем оглохнет мужик, — говорил Адам. — Кабы не он нынче, не знаю уж, до чего бы дошло на стене.

— Глухой — не слепой, — ответил Олекса. — Пушкари, они все глуховаты. А за нынешнее дело достоин Вавила серебряной гривны. Увижу князя — скажу.

— А бояре? Слыхано ль дело — воинскую награду простому посадскому человеку?

— Будь у меня своя — снял бы и повесил ему на шею. Он да Пронька — лучших воинов не сыскать. Они столько ворогов упокоили, што иному дружиннику за три века не осилить.

— Неужто и теперь хан не угомонится? — Жуя пирог, Адам следил за ополченцами, пополнявшими боезапас. — Экую прорву камней на них свалили, почитай, половину заготовленной смолы сожгли, тюфяки от пальбы лопаются.

Олекса не ответил, запивая терпким квасом жирный кусок пирога. Взгляд его искал в толпе Анюту, но ее не было. Аринка теперь небось снова занята ранеными, и Анюта с ребенком.

Горько пахло сгоревшим земляным маслом, зло каркало воронье, носясь над стеной, из рва долетали крики раненых врагов, на них не обращали внимания. Толпа женщин, прихлынувших к башне после штурма, медленно истаивала. Возле навесов босые мужики месили ногами вязкую глину, другие лепили из нее большие круглые шары, им помогали женщины и ребятишки. Шары складывались под навесами на ветерке — они послужат ядрами для машин, да и вручную бить ими врага способно: тяжелая сухая глина разит не хуже камней.

От Фроловской башни подошел сын боярский Тимофей, передал повеление князя: засадить надежных людей во все слуховые ямы. Адам и Олекса знали, что под стеной имеются потайные широкие колодцы, из которых можно услышать подземные работы, если Орда поведет подкопы.

— Сполним, Тимофей Данилыч, — ответил Олекса. — Сядь-ка да поснедай с нами, небось тож набегался под стрелами.

— Квасу выпью, пожалуй.

— Што князь-то, доволен ли ратниками?

— И доволен, и печален: потери немалые. Конники твои молодцы — изрядно порубили нехристей на неглинской стороне.

— Томила-то жив ли? — спросил Адам.

— Жив, да плох больно. Наконечник от стрелы в нем остался.

— Жалко. — Олекса опустил глаза. — Даст бог, выживет.

— Коли даст. Спасибо вам, ратники, за квас и за труды ваши. Пойду теперь к Москворецкой.

Едва удалился сын боярский, послышались торопливые шаги.

— Олекса Дмитрич! — К сотским подбегал молодой ополченец. — Гляди-ко, Олекса Дмитрич, чего я нашел. Мы стрелы сбирали, я эту сразу приметил — толстая. Поднял, а на ней пергамент накручен. — Лицо ополченца было испуганным. Олекса взял большую стрелу и тонкий полупрозрачный листок, увидел четкую вязь полуустава. По мере того как читал, лицо его темнело, меж сдвинутых бровей выступила капелька пота.

— Ты умеешь читать? — отрывисто спросил парня.

— Как же! Гончар я. Кувшины приходится надписывать, чаши, а то и корчаги, когда просют.

— Понял, што тут?

— Чуток.

— Скажешь кому — головой ответишь. Ложь здесь написана, злая ордынская ложь!

— Да рази мы не понимаем? — Ополченец прямо посмотрел в глаза Олексы. — Словечка не оброню.

Адам ждал с недоумением и тревогой, Олекса сунул ему в руки пергамент.

— Читай!

«Во имя Христа-спасителя и всех святых заступников наших! Плачь, мать-страдалица, земля русская, плачь и молись! Под Переелавлем полегла рать православного воинства в битве с бесчестным царем ордынским. Сложил голову святую заступник наш и надежа — великий князь Димитрий Иванович, а с ним князь Володимер Ондреевич и много других славных князей и бояр. Православные братья! Царь ордынской спешит к Москве со всем нечестивым войском. Распаленные злобой мурзы хотят, чтобы вы своим упорством разожгли Тохтамыша против себя. Они скажут ему, будто вы отказались платить выход в Орду и первые подняли меч. Теперь хан утолил злобу кровавым делом, он согласится принять от вас выход и уйдет в степь без большого приступа, чтобы не губить своих. Пошлите к нему мирных послов, соглашайтесь на любой откуп, лишь бы ханские тумены отошли. Примите любого государя, коего он поставит над вами. В этом лишь теперь спасение, ибо защитник наш Димитрий Иванович уже предстал очам всевышнего. Ради всех святых молю вас принять совет христианина, не своей волей находящегося в стане врагов. Да будет над вами покровительство всемилостивого Спаса и святой Заступницы русской земли!»

Адам проглотил сухой комок, медленно свернул пергамент, не в силах сразу осмыслить прочитанное.

— А ежели правда?

— Вот! — гневно вскричал Олекса. — Вот чего они хотят, собаки: ты бледнеешь, Адам! Не верю, ни единому слову не верю в сей подметной вражеской грамотке! — Ближние ополченцы стали с тревогой оглядываться на начальников, Олекса убавил голос: — Выбери сам подслухов, я пойду к Остею. Эта зараза не одна могла залететь к нам. Могут быть и похуже.

— Куда уж хуже-то, Олекса Дмитрич? — Широкие плечи Адама устало сутулились.

В полдень Кремль снова взбудоражило сильное движение в стане врага. Во Фроловскую башню пришел Остей в сопровождении бояр и святых отцов. Архимандриты Симеон и Яков благословляли ополченцев, Морозов, распушив бороду, сердито оглядывался, выискивая непорядок; с его лица сошла одутловатость, беспокойные глаза смотрели как болотца в пасмурный день. Брони он по-прежнему не носил, одет в бархатный кафтан, на голове — низкая шапка из щипаного бобра. Однако мечом опоясан и на сафьяновые сапоги надеты золоченые шпоры, словно собрался на выезд.

— И как вы тут дышите, сатаны? — бросил на ходу пушкарям, вслед за Остеем поднимаясь на верхний ярус.

— Эт што! — дерзко ответил Беско. — Ты заходь, Иван Семеныч, как палить станем — то-то нюхнешь адского духу. Татарин и тот шарахается от нево, как черт от ладана.

— Не дерзи, смерд. — Боярин остановился на лестнице, обернулся, строго глядя на Беско, состроившего дураковатую рожу. — Придет час, и бояре за меч возьмутся.

— Дан вон жа боярин-то. — Беско глянул на Олексу, тот показал ему свой кулачище, парень осекся.

— Вавила где? — спросил сверху Остей. Ему объяснили.

— Сколько тюфяков порвано?

— Семь тюфяков и одна великая пушка, государь.

— Слышь-ка, Иван Семеныч, ты пошли свово сотского с людьми — пусть снимут тюфяки с москворецкой стороны и перевезут на место порченых. Там оставить два, где Устин-гончар укажет, чтоб сигнал подать. Не мешкай, Иван Семеныч.

Морозов, ворча, стал спускаться. С площадки пушкарей через внутреннюю бойницу отдал сердитые распоряжения оставленному внизу сотскому своей дружины.

— Слава богу, однако, — негромко сказал Адам, — што самолично сложил с себя воеводство Иван Семеныч.

— Не греши, сыне, — строго ответил архимандрит Яков. — Отец Симеон тоже вон корил Морозова, а не по вине его: вправду был он болен, а можно ли в таком виде воеводствовать? Строг Иван Семеныч, да у строгого пастыря и телушки бычков приносят.

Адам промолчал. Он тоже понимал, что великий князь доверил Морозову воеводство не случайно. Если боярин брался за дело ретиво, оно в его руках горело. Только Морозов ретив бывал лишь в тех делах, которые сулили ему выгоду.

Серое небо над Кремлем будто посветлело. Ночью шел мелкий водяной бус, он прибил пепел на сгоревшем посаде, и с верхней площадки башни виделось далеко. Кольца ордынских юрт сливались в громадный полумесяц, охватывающий Кремль; за Неглинкой теснились телеги, шатры, табуны. От площади, прилегающей к сгоревшей Фроловской церкви, в обе стороны строились тысячные конные отряды — как будто Орда готовилась к военному смотру. Желто-кровавое знамя исчезло, теперь над большой белой вежей — китайковое, в зеленых разводах полотнище с большим золотым полумесяцем на пике древка и золотыми кистями. Рядом со знаменем развевался громадный рыжий бунчук на золотом древке. Разведчику Олексе больше, чем кому-либо из находящихся в стрельне, было понятно значение перемены знамен. В ней угадывалась связь с тем, что он прочел в подметном письме. Тревога Олексы росла. Желто-кровавое знамя означало войну без милости и пощады, такая война уже шла, и тут все ясно: врага надо бить. Но если сменилось знамя, значит, хана под стеной и в самом деле могло не быть, выходит, что осаду Кремля вели его мурзы? Громадный рыжий бунчук — личный знак хана, значит, он только что появился? Страшно не увеличение степного войска под стенами крепости, страшно то, что как бы подтверждалась весть о разгроме княжеского войска. Для Остея и Морозова ордынские стяги — это письмена для неграмотного, и Олекса решил молчать, потому что не верил в гибель Донского и Храброго. Там, где Васька Тупик, Иван Уда, Андрей Семенов, Тимофей и Василий Вельяминовы, Михаил Морозов, Захар Тетюшков, Федор Кошка, где Василий Ярославский и Федор Моложский, чудом уцелевшие в Куликовской сече, где Дмитрий Ольгердович и многие другие, не менее славные, где, наконец, брат Пересвета Ослябя, там не мог погибнуть князь Донской.

Остей и вернувшийся Морозов о чем-то негромко разговаривали, не отрывая глаз от вражеских сонмов. Войско Орды наконец сомкнулось в сплошную стену, от большой кучки мурз в нарядных одеждах и жарко блистающих бронях отделились трое и направились к воротам крепости. Скоро стала различаться длинная посольская мантия на переднем всаднике. Олекса ожидал снова увидеть ханского шурина Шихомата, но ко рву приблизился незнакомый мурза с угрюмым тяжелым лицом. Один из сопровождающих бирючей поднял широкогорлую серебряную трубу и трижды громко протрубил.

— Дозволь, княже, поговорить с послом? — попросил Морозов.

— Стой тут, Иван Семеныч! Олекса! Тебе не впервой поди спроси: чего он хочет?

Олекса сбежал по лестнице с верхнего яруса, вышел на прясло башни, приказал стрелкам убрать забороло, встал открыто между зубцами.

— Кто вы и чего вам надо? — крикнул вниз.

Толмач наклонился к мурзе, быстро заговорил. Тяжелолицый поднял глаза, произнес несколько слов.

— Перед вами посол великого хана Тохтамыша — его личный тысячник Карача! — закричал бирюч. — Именем повелителя Великой Орды он требует открыть ворота города для посольства.

— Одному вашему мурзе мы уже говорили: запоры московских ворот заржавели и не поддаются. А теперь мы заложили их камнем — дня не хватит разобрать.

— Я — личный посол великого хана, который только что сам пришел к Москве с главным войском, — повторил мурза. — Со мной грамота повелителя к вашему князю Остею и его боярам. Ваш отказ отворить ворота послу будет принят как оскорбление.

— Я же сказал вам: заложены ворота. А грамоту можем принять: сейчас принесут веревку.

Выражение злобы прошло по лицу мурзы, но, будто спохватясь, он снова принял равнодушный вид.

— Я волен передать грамоту в собственные руки князя Остея. Мой бирюч должен так же объявить слово повелителя к вашему воеводе и всем московитам. Может ли князь взойти на стену?

— Ждите! Я спрошу его.

Олекса вернулся в башню встревоженный. Что за слово к москвитянам приготовил ордынский хан?

Остей уже сошел в пушечный ярус, разговаривал с Морозовым и святыми отцами.

— Может, впустить их, государь? — спросил Симеон. — Убудет ли от нас, коли один мурза по Кремлю прогуляется?

— Чтобы наряд наш высмотрели?

— Оне ево и так знают — на своей шкуре спытали, — пробурчал Морозов. — Оскорбится ведь хан, коли не пустим.

— Какие теперь оскорбления после трех приступов? Тысячи побитых во рву лежат.

— Што хану тысячи, государь! Ему б свою честь соблюсти.

— Ступайте все за мной: большому воеводе прилична свита.

Мурза недоверчиво, долго всматривался снизу в молодого князя, не решаясь поверить, что юноша командует осажденной столицей великого Московского княжества.

— Если ты князь Остей, вели отворить ворота мне, послу великого хана.

Остей, напуская на себя суровость, ответил:

— Разве тебе мой боярин не сказал? Ворота заложены камнем, придется нам так говорить.

— Хорошо. Твои слова я передам великому хану и попробую смягчить его. Но советую вам побыстрее разобрать камень: хан Тохтамыш, наверное, сам захочет посмотреть Москву.

Стоя надо рвом, Остей в полной мере ощущал тяжелый смрад гари и мертвечины, смешанный с духом болота.

— Не мы виноваты в том, что ворота пришлось заложить.

— Да, — кивнул мурза. — Советую вам послать людей расчистить дорогу к воротам, когда вы их откроете.

— Ишь, нечестивец! — ругнулся Симеон. — Самих бы заставить убирать поганство.

— Я привез тебе грамоту великого хана, — после недолгого молчания продолжал посол. — Но прежде ты со своими боярами послушай слово повелителя, какое объявляют теперь во всем войске.

Посол дал знак бирючу, тот выдвинулся вперед, протяжно заревела труба, бирюч развернул пергамент с привешенной к нему красной печатью, стал протяжно, громко читать:

— «Волею единого всемогущего бога мы, великий хан Золотой и Синей Орды, владыка Хорезма, Кавказа и Крыма, всех царств и народов улуса Джучиева, единственный законный наследник Солнцеликого, непобедимого кагана…

Улусник мой и раб Димитрий Московский многими неправдами навлек гнев и кару небесную на голову свою и землю свою и всех подданных своих. Не слушая старых бояр, кои учили его, Димитрия, жить в правде со мной, великим ханом Тохтамышем, блюдя покорность и смирение, как подобает примерному слуге, он, улусник мой Димитрий, слушал лишь гордыню свою и людей неразумных, самовластно овладел великим княжением Владимирским, не получив от меня, великого хана, ярлыка на то княжение, неволил князей великих и удельных, понуждал их к сговору против меня, великого хана, брал выходы для своей корысти, не посылая даней законных ни мне, великому хану, ни поминок ближним моим. Послов же моих царских оскорблял неприлично и гнал, даже не пустив к столу своему, ко мне же своего боярина присылал лишь единожды с речами увертливыми…»

Долго читал глашатай с ханского пергамента провинности московского князя перед владыкой Орды, помянул двойную неявку Димитрия к ярлыку при бывших ханах, насилие над Михаилом Тверским, Олегом Рязанским и Дмитрием Суздальским в междоусобицах, разорение Свиблом буртасской земли в отместку за набег Арапши, насильственное выдворение законного митрополита Киприана из Любутска, военный поход на Казань Владимира Серпуховского и Боброка-Волынского. Всяким московским делам вели счет в Орде.

— «…Ныне же, когда справедливый бог моей рукой покарал ослушников за их неправды… — у Олексы сжалось сердце, но глашатай не заикнулся о разгроме княжеского войска, — …мы смиряем наш гнев, скорбим о запустении земель, нам подвластных, под грозой возмездия и объявляем всем нашим подданным: пусть селяне возвращаются к своим пашням, горожане — к своим трудам, их покорство и преданность мне, великому хану, послужат щитом всякому. Мы готовы жаловать московских людей наравне с другими подданными, оставляя их жить в своей вере и обычаях. Непокорных же гнев наш настигнет повсюду, не спасут их ни хитрые злокозни, ни родовитость, ни серебро. С гневом узнали мы, что иные наши мурзы и наяны самовольно приступали к Москве и многие сотни людей побиты в напрасном побоище, а городские посады сожжены и жители потерпели многие убытки. Мы повелеваем: начальников, виновных в бессмысленном пролитии крови, казнить позорной смертью, повесив их на собственных арканах перед московским детинцем. Мы сами желаем расследовать, не подал ли кто из московских бояр со своей стороны повода к бою по злобе, недомыслию, от трусости или по какой другой причине. За пролитую кровь мы наложим на московских людей особую дань, величину которой назовем завтра. Со своей стороны, московские бояре могут потребовать возмещения причиненных убытков от виновных мурз, а мы своей властью будем содействовать справедливости.

Завтра, в час полудня, мы, великий хан Тохтамыш, соизволим осмотреть Кремль, дома и храмы, а также монастыри, коим пожалуем тарханы на владения землей и всяким имуществом. Для нашей безопасности мы возьмем ближних людей и стражу числом до пятидесяти. Князю Остею повелеваем с боярами и духовенством прибыть к нам в ставку до полудня, чтобы сопровождать наше величество при осмотре Кремля. Для чести князя и его бояр нами будет выслана почетная стража к городским воротам. Волей единого справедливого бога великий хан Тохтамыш».

Глашатай умолк, мурза поднял голову, заговорил:

— Я сам тебя встречу, князь, и ты увидишь — я сделаю это лучше твоего. — Мурза усмехнулся. — А теперь спускайте вашу веревку, я должен передать тебе обе грамоты.

По останкам сгоревшего тарана и ограждений Карача добрался до ворот, постучал пальцем в глухое железо. Потом своей рукой привязал пергаменты к спущенному шнуру. Отъезжая, крикнул:

— Великий хан приглашает вас посмотреть на казнь его ослушников и ваших обидчиков. Советую тебе, князь, поступить со своими ослушниками так же!

Ордынцы быстро поскакали к своему войску. Остей сломал красную печать, быстро прочел, отдал грамоту Морозову.

— Пусть все прочтут. Через два часа у меня — дума. Я на казни смотреть не охотник, вы же — как хотите.

Олекса прочел грамоту последним. На клочке пергамента с золотой печатью в виде оскаленного тигра всего две строчки: «Приди ко мне завтра со всеми боярами — будешь жив и славен. Великий хан Тохтамыш».

Архимандриты тихо вскрикнули разом: от недвижных линий ордынского войска отделилось шесть длинных телег, запряженных верблюдами. На всех арбах среди вооруженных стражников стояли люди в длинных белых саванах, похожие на спеленатых кукол. Телеги разделились, каждая направилась к одной из метательных машин. Длинные рычаги катапульт с овальными ложками были спущены и упирались в ограничительные балки, наклонно уходя вверх, — казалось, громадные серые гадюки подняли свои плоские головы над деревянными пряслами, высматривая щели в московской стене. Ополченцы поснимали заборола и в безмолвии следили, как арбы одна за другой останавливались под этими «змеиными головами». Стало видно: люди в саванах крепко обвиты тонкой бечевкой.

— Строгонек хан-то со своими мурзами, — негромко заметил Морозов. — Похоже, их и вправду повесят.

— Мурзы ли то, Иван Семеныч? — сдержанно отозвался Олекса.

— Приими, господи, души их грешные. — Яков перекрестился.

— Не услышит, отче, господь твоей молитвы — нехристи оне.

— Э, боярин, то божье дело — слушать аль не слушать молитвы человеческие. Наше дело — о всякой душе молить его, прощая и врагов в час их смертный.

— Кого прощать? — спросил Олекса. — Этих насильников и детоубийц? Иное слово слышали мы от Сергия, когда шли на Мамая.

— Ты воин, Олекса, я же — монах. И почем тебе знать все молитвы святого Сергия?

Рослый Симеон молча хмурился, сжимая в руке серебряный крест с крупным яхонтом. Он ходил по осажденному Кремлю в парчовой ризе и белом клобуке, сам отпевал усопших и целил раненых, глаза его запали от бессонных ночей, но взор был ясен и пронзителен. Даже крепко обиженный им Морозов посматривал на монастырского владыку с почтением и робостью. Сейчас, наблюдая, как стражники с ближней арбы захлестывают аркан за дышло катапульты, Симеон не вытерпел, ругнулся:

— От нечистые! Мало им смертоубийства — позорище устроили. Будто хан не мог своих ослушников втихую сказнить.

— Для нас устроили, святой отец. Нам показывают, как расправляется хан с неугодными. Не знаю, чем эти провинились, но только не тем, што полезли на стену первыми.

Стражники, набросив петлю на шею связанного, стегнули верблюдов, арба дернулась, и казненный повис, раскачиваясь над самой землей. Скоро на дышлах шести катапульт висело по белой фигуре; один повешенный оборвался, его ударили по голове палицей и вздернули снова. Повозки, стуча по неровной земле большими колесами, потянулись обратно.

В то время, когда Карача вел переговоры с Кремлем, к Тохтамышу доставили нижегородских княжичей. Хан долго молчал, глядя на голые затылки склоненных — оба были обриты по ордынскому обычаю, да и одеты под степняков: епанчи, похожие на халаты, просторные шаровары, цветные кушаки. Полнотелому Кирдяпе нелегко давалось согнутое положение — голова в поту, руки, упертые в войлок, подрагивают. Хан наконец повел глазом, Шихомат, сидящий справа от него, сказал:

— Повелитель приветствует вас в своей веже.

Кирдяпа первым разогнулся, сопя и утираясь, за ним — худощавый, широколицый Семен. Устраивались, неловко подогнув ноги, потом, как барсучата из норы, уставились на хана с боязливым любопытством. Кроме Шихомата, в ханской ставке находился Адаш, неприметно сидящий в углу. Темников не было, Зелени-Салтан обшаривал с отрядом окрестности города. Тохтамыш заговорил тихо, едва раздвигая губы:

— Я доволен великим князем нижегородским. Таких верных улусников я берегу. Мы жалуем вашего отца ярлыком на его удел.

Княжичи стали кланяться, Кирдяпа торопливо забубнил:

— Великой царь, велел бы ты отписать на наше имя и Городец со всеми вотчинами. Наш дядя Борис Константиныч владеет той землей не по правде. Воровал он против отца не единожды, то Митрей Московской посадил ево в Городце, вот ей-бо! — Кирдяпа перекрестился.

Жадность этого княжонка была известна Тохтамышу. Сейчас он видел то ли глупца, то ли человека, совершенно одуревшего от алчности. Разве не московский князь помог их отцу усидеть на нижегородском столе, спровадив в Городец князя Бориса?

— Мне известно, — ответил равнодушно, — что Борис держит удел по уговору с вашим отцом. Однако мы подумаем.

Семен глянул на брата, тот отер потный лоб.

— Великой хан, право князей суздальских на великое княжение Владимирское стариннее московского. Кабы жили мы по старине, дак тебе бы и горюшка не знать. От Митрея Московского все смутьянство. И отец наш звал ево к ханскому ярлыку, он же с войском явился, силой взял владимирской стол.

Хан щурился, молчал.

— Царь наш пресветлай, — гудел Кирдяпа, — доколе ж терпеть нам утеснения и обиды от князя московского? Отдал бы Володимир отцу нашему, а мне хотя бы наместником в Москве — да я бы!.. — Кирдяпа задохнулся от чувства, отер лицо, глаза на толстом лице замаслились, стали как алтыны. — Я рубаху с себя сыму, штоб тебе, великой хан, убытку не знать. А уж народишко-т беспутный во как зажму! — Он потряс стиснутым кулаком.

Хан с интересом смотрел на расходившегося княжонка. Не преувеличивал ли издалека силы Донского? Вот он, русский удельник, ничуть не изменился: брату глотку порвет, чтоб только не покоряться ему или выхватить у него кусок. Но в Орде не то ли самое? Кто теперь пресмыкается перед Тимуром, клянча золото и войско для свержения поднявшегося Тохтамыша? Не приведи аллах потерпеть поражение на московской земле!

Но на Руси таких болванов, как этот, надо беречь. Ведь он искренне верит, что хан в силах посадить его князем в Москве.

— Да, — кивнул Тохтамыш. — Ты можешь сесть на московский стол, но сначала надо взять Кремль. Готов ли ты помогать?

Кирдяпа ошалело вытаращился на хана. Ему Тохтамыш представлялся всемогущим, как бог, и этот бог просит помощи у Кирдяпы?

— Буду служить верой и правдой, — выпалил, опомнясь.

— Почему брат твой молчит?

— Он станет твоим рабом, великой хан. Дал бы ты ему в удел Городец али Суздаль. Кланяйся, дурак! — Кирдяпа пригнул голову брата к войлоку.

— Слушайте и запоминайте. Сегодня вы оба пойдете в Кремль. Я думаю, вас пустят. С вами будет один поп, тоже русский. Он научит вас, о чем говорить. Вы сами видели — я и пальцем не тронул рязанских городов, дал пощаду вашей земле и в Тверь послал охранную грамоту. И московитам я хочу добра. Возьму дань и уйду, оставив здесь своего наместника.

Княжата стали бить кошму лбами.

— Ты уж, великой хан, не обидь Семена-то. — Кирдяпа, видно, счел, что его собственные домогания уже исполняются.

За линией стражи их поджидал человек в черной рясе и потертой скуфейке с бегающими темными глазами. Поклонясь в пояс, он повел княжичей в отдельно стоящую юрту, возле которой ходили воины с копьями на плечах. Знай Василий и Семен, куда приведет их этот путь, оба, наверное, предпочли бы смерть. Между тем смерть им не грозила — рано или поздно Тохтамыш отпустил бы обоих, получив затребованную дань с нижегородцев. Но один из них уже мнил себя крепким удельником, другой заносился в мечтаниях до владимирского стола, повелевал землями и государями, творил на Руси свои законы. Распаленные алчностью, оба, не задумываясь, шли путем измены русскому делу и не ведали, как близки позор и проклятья соплеменников, а потом — изгойство, нищета, унижения и преследования — бесконечная цепь несчастий, сваливающихся на их головы, на детей и жен. Один погибнет на чужбине, лишенный всего, окруженный холодным презрением, другой лишь последние дни проведет среди близких, в своей вотчине, — по милости великого московского князя Василия Димитриевича, отца которого он так легко предал в грозные дни.

Остей не ждал от своих думцев согласия, но не предвидел и враждебности, вспыхнувшей, едва открылся совет.

— Покориться хану — измена! — кипел Олекса. — Нам приказано боронить Кремль. Тебе, князь Остей, и тебе, боярин Морозов, лучше других тот приказ известен. Хану надо послать меч, лучше того — намыленную веревку!

— Ты обезумел, Олекса! — кричал Морозов, багровея. — Мало тебе крови? Треть наших побита и поранена, надолго ли хватит остатних? А в Орде прибыло сил.

— Орда теряет больше. Хан понял: ему не взять Москвы силой, он хочет отворить Кремль хитростью.

— А повешенные мурзы? — спросил немолодой боярин с розовым сытым лицом, исполнявший при Остее роль мечника.

— Мурзы ли они? Скорее, то ордынские преступники.

— Но ведь хан желает посмотреть Кремль с полусотней лишь.

— Ты, Иван Семеныч, знаешь ли, што такое полусотня отборных нукеров? Ты с ними встречался когда-нибудь в сече? Ежели они займут ворота, их тремя сотнями не вышибешь. А за ними — тысячи, они пойдут живым тараном.

— Хан — не разбойник, он прислал грамоты за своей печатью, с настоящим послом, — упирался Морозов. — У нас довольно серебра и тряпок, штобы откупиться. Головы дороже. Станем упираться — тогда уж точно конец: не силой — измором возьмут. Им теперь спешить некуда.

— Врешь, боярин! — Олекса вскочил, стукнул в пол ножнами меча. — Рано хоронишь Донского! Подметное письмо лживо. Хан в своих грамотах и не заикнулся, што побил наши рати.

— Может, он нарошно пытает наше покорство, — вступил тот же холеный боярин. — Намек-то подал: ослушники-де наказаны.

— Похоже, так, Олекса Дмитрии, — отозвался архимандрит Яков, сидящий между хмурым Симеоном и словно бы отрешенным от земных страстей, седым как лунь игуменом Акинфием Крыловым.

— Не так, святой отец! Не так, бояре и выборные! Хан хвастает, што разорил наши волости. Беда тяжкая, да не смертельная. Врагу недешево станет его набег. Князья собирают полки, наши силы теперь множатся, ханские тают. Я верю — мы сокрушим Тохтамыша, как сокрушили Мамая. Надо верить, без веры мы — прах!

Олекса сел. Бояре не смотрели на князя, потупились и выборные. Громко сопел Морозов, покашливал в руку седой игумен. Остей завидовал Олексе: его убежденности в своей правоте, его вере в победу над врагом, в мужество своих соплеменников перед грозной бедой, его готовности перестоять самые жестокие лишения долгой осады, наконец, его силе, обнаруживающей себя в каждом движении и каждом звуке ясного голоса. Волею судьбы поставленный во главе московской обороны, Остей чувствовал себя в Кремле не то чтобы лишним, но и не очень уж и необходимым. Если есть от него действительная польза, она в том, что своим воеводством он как бы примиряет боярскую сторону с посадской. Остей снова боялся сделать неверный шаг. Что сейчас полезнее для спасения города — оглядчивая осторожность Морозова или жесткая непримиримость Олексы? Кого поддержать?

— Что думают выборные? Скажи ты, Адам-суконник.

Сотский поднялся с лавки, огладил широкий серебряный пояс с прицепленным мечом и кинжалом. Кольчугу и шлем он оставил в башне, собираясь на думу. Из всех пришедших лишь трое были в броне: Олекса, Клещ и Каримка.

— Московские люди хану не верят. Я спрашивал ратников на стенах после объявления грамотки: на откуп согласны, а ворота отворять опасаются — как бы татары не учинили коварства? Иные советуют даже и Фроловские заложить, штоб соблазна не было: послов-де и по лестницам отправить можно. А с веревкой Олекса Дмитрич погорячился. Што ни говори — сила за Тохтамышем великая, и распалять его лютость нам ни к чему.

— Ты уверен, Адам, што мы богатым откупом не распалим его алчность? Уверен, што Орда уйдет восвояси, а не устроит нам засаду под городом?

Адам развел руками, сел. Поднялся Клещ, коротко отрубил:

— Правда — за Олексой Дмитричем.

— И я так думаю, государь, — подал голос степенный Устин-гончар. — Распоясать людей легко, да беды б не нажить. Теперь народ настороже, крепко за оружье держится, облегчения скорого не ждет. Не дай бог, коли хан возьмет откуп, отойдет для виду и снова всей силой на нас бросится: не устоим, пожалуй.

Другие выборные высказывались не столь решительно: за оружие держаться, но от переговоров с ханом не отказываться и посольство с дарами к нему завтра снарядить. Олекса душевно скорбел о Даниле Рублеве. Бронник наверняка стал бы на его сторону, он умел убеждать посадских словом, его влияние не уступало влиянию Адама. Себя Олекса не считал витией, он всегда рубил сплеча, а речи прямые и жесткие — не самые убедительные. Вдруг вскочил Каримка:

— Бачка-осудар! Не давай собакам жрать! Я его дом не жег, ясак не брал, он мой дом жгет, ясак берет. Гони вора!

Остей улыбнулся, вспомнив, как этот плечистый кожевник утром швырял со стены ордынцев. Итак, трое посадских старшин склонились к Олексе, но большинство на стороне Адама, — считают, что от переговоров нельзя отказываться. Адама Остей понимал: за ним богатые суконники, которым каждый осадный день приносит ощутимый убыток. Дешевле откупиться да скорее отстроить сожженные ткацкие дома, мытни, валяльни, восстановить прерванные торговые связи — осенью как раз начинаются самые прибыльные сделки.

Бояре и дети боярские склоняются, конечно, на сторону Морозова, а вот что думают святые отцы? Князь хотел обратиться к Симеону, но вошел одетый в железо могучий дружинник из стражи:

— Государь! К тебе люди из ордынского стана.

— Послы? — удивился Остей. Дума замерла.

— Нет, русские. Двое говорят: они князья. С ними поп. Их впустили в город по лестнице.

Лицо князя побледнело. У многих сперло дыхание, лоб Морозова покрыла испарина. Одна и та же мысль явилась каждому: хан прислал пленных князей, захваченных в злосчастной битве.

— Они к тебе просятся, государь.

— Впусти, — бесцветным голосом сказал князь.

Вошли двое в опушенных соболем круглых шапках, в помятых епанчах, подпоясанных кушаками, сапоги в черной пыли. Третий — в поношенной рясе и скуфейке, еще не старый, круглолицый, с редкой бороденкой и словно бы испуганными, бегающими глазами.

— Кирдяпа? Семен? Вы откуда свалились? — Морозов вскочил.

— Истинно, Иван Семеныч, свалились. — Кирдяпа быстрым взглядом обежал думу. — Со стены мы только што свалились — вы ж ворота свои крепко бережете.

Лица ожили, Остей нахмурился:

— Кто вы и зачем явились?

— Так то ж сыны великого князя суздальского, — торопливо ответил Морозов. Остей ожег его взглядом.

— Правда сие, княже, — выпячивая грудь, заговорил Кирдяпа. — Посланы мы отцом к великому хану Тохтамышу, вот уж кой день при ставке ево. Ратники ваши на стене спознали нас да и впустили на крестном целовании, ибо дело неотложное.

— Вы от хана или сами собой? — Остей сохранял суровость.

— Не посылал нас великой хан. Сказал лишь: можете-де в Кремле побывать, ежели пустят. Я-де в разумие воеводы ихнево верю, кровь больше не стоит лить. Расскажите, мол, тамо, чево повидали.

— И чего вы повидали?

— Ты, княже, не понужай меня, — осердился Кирдяпа, уставив на Остея глаза-оловяшки. — Я сам князь, сын великого государя и наследник ево. А видали мы силу несметную.

— О том и спешили донести нам?

— Не токмо. Землей рязанской шла Орда — никого не тронула, города обегала, не стоптала колоска. И нас по чести жаловал хан. На Оке он стоял, при нем князь Ольг гостевал. За одним столом оне пировали, нас посадили рядом. — Семен гукнул, громко засопел, но Кирдяпа не обратил на брата внимания. — Хан сказывал нам: он-де пришел наказать князя Митрея за неправды многие и обиды царскому величеству. Хто, мол, не противится ему, хочет по старине жить, тому он, великой хан, послужит защитой. При нас Ольгу ярлык своеручно выдал. И Михаиле Тверскому тож послал. Сказал: и нам-де выпишет.

— Выписал? — негромко спросил Олекса.

— А как жа! — Кирдяпа не понял насмешки. — Уж показывал. Все наши права старинные в той грамотке помянуты. И выходы он требует не по давней старине, а как платили при Джанибеке. Мне, говорит, людишек ваших не надобно, нашей-де царской казне токо разор: меньше людишек ясачных — меньше и приход. Мне, говорит, довольно мягкой рухляди, хлеба, воску и серебра.

— А золото годится?

— Господа думцы! — Остей свел брови.

— Про золото не сказывал, — слегка растерялся Кирдяпа, но тут же обнадежил: — Небось не откажется и от жемчугов.

— Вам-то он чего посулил от прибытков? — спросил Олекса. — Тридцать сребреников? Али побольше?

Кирдяпа набычился, тяжело засопел:

— Ты, боярин, пошто злобствуешь? Нам нынешний царь ордынской зла не творил, и мы старинного обычая не рушили. Митрей порушил ево и тем беду на вас навел.

— А ты забыл, княжонок, как ваши нижегородцы в чумной год перебили полторы тысячи нукеров хана вместе с послом? Какому обычаю следовали они, восставая на насильников? Ты забыл, как Нижний и все ваши волости пеплом по ветру развеивали? Как брата твово Ивана лютой смерти предали на Пьяне и сколько ратников ваших там было порезано? Забыл, что женками вашими и детишками торгуют ныне на всех невольничьих рынках за морем? Коротка же ваша память, княжата. Вы небось и то забыли, што за пьянский позор московский воевода Федор Андреевич Свибл с врагом посчитался?

— Да Бегича с Мамаем на нас же тогда навел! — крикнул вдруг Семен резким петушиным голосом.

— Бегичу с Мамаем мы свернули поганые шеи. И Тохтамышу давно свернули бы, не отойди вы от русского дела. Вот слушаю вас и дивлюсь: будто не княжичи вы, а бродячие побирушки. Знаете ли вы старинный-то наш обычай — мечом гнать ворога с родной земли, пока не прошиб его кровавый пот! Да коли теперь Москва не устоит, хан передавит вас, как тараканов. Он вам покажет права, олухи царя небесного!

— Не богохульствуй, Олекса Дмитрич, — строго сказал седой игумен. — И гневливое слово придержи. В несчастье господь милует смиренных и терпеливых.

— Какому смирению учишь, отче, перед кем?

— Погоди, Олекса, — прервал Остей. — Вы, княжичи, зачем пришли к нам? Уговаривать нас отворить хану ворота?

Кирдяпа отер вспотевшее лицо рукавом, угрюмо ответил:

— Не время вам теперича безумствовать. Тебе, княже, надо идти к хану с покорством. Он возьмет откуп да и — прочь. Зачем ему изводить ваш корень, ежли выходы станете платить? Да нелюби не выказали бы к наместнику, коего он даст вам.

Стало тихо, Остей спросил:

— Зачем наместник Москве при живом государе?

— Нету вашего государя, — буркнул Кирдяпа, опуская глаза. — Побиты и Митрей Иваныч, и Володимир Ондреич, а иде княжата ихние, не ведаю. Хан небось в Сарай отослал, коли живы.

Стало слышно, как ноет и бьется в зеленое пузырчатое стекло обессилевшая муха.

— Сами видали побитых князей? — сухо, спокойно спросил Остей.

— Он видал. — Кирдяпа отступил, вытолкнул вперед таившегося за его спиной попа. — Сказывай, отче.

Поп всхлипнул, слезы обильно хлынули из его глаз, омочив редкие усы и бороденку. Симеон строго спросил:

— Кто таков, сыне? Какой епископии, какого прихода?

— С Литвы я, отче. Полоцкой епископии, сам приход держал в сельце Рядовичи, не слыхали? — Поп утер глаза. — К Сергию шел в обитель, да не застал. Сказали, будто ко князю великому отъехал он в Переславль. — Темные глаза попа, быстро обежав думцев, скрылись, он снова тихо всхлипнул. — Туда я и направился с молитвой, да татары в пути полонили меня. Оно, грех сетовать — не оскорбили сана мово, в товарах везли. Как-то ихний начальник спрашивает: можешь ли целить раны? Говорю: доводилось. Он и зовет меня: пошли, мол, со мной, может, спасешь кого из живых ваших, православных то есть. Пришли — господи, спаси и помилуй нас! — У попа вырвался стон и снова хлынули слезы. — Поле над речкой широкое и все, как есть, телами кровавыми устлано. Своих Орда, видать, собрала, одни наши — безбронные, догола раздетые и разутые… — В молчании ждала дума, пока рассказчик справится со слезами. — Мужики там какие-то ходят, знать, татары согнали — хоронить. Мне бы молитвы читать по усопшим, я же во гневе безумном страшные кары на душегубов призываю… Мурза ихний посмеивается да говорит мне: поди, мол, поп, глянь последний раз на московских князей, нынче их зароют в одной яме со всеми. Иду — ноги едва несут, — и вижу: лежат двое рядышком в одних рубахах нательных, у обоих черные стрелы великие в грудях торчат… Снял я крест…

— Стой, поп! — крикнул Олекса. — Опиши нам обличье тех убитых. Живо!

Пугливые глаза рассказчика метнулись на боярина и тут же словно отпрыгнули.

— Да как же, господин мой, мертвых-то описывать? Коли душа покинула тело, смутны черты его. Скажу лишь: один велик телом и власом будто темен, другой малость пониже его был, телом посуше и борода светлая, широкая — всю грудь покрыла.

— Не верю я тебе, поп, не верю!

— А чему ты веришь, сотский? — зло спросил Морозов. — Ты ж ничего, кроме бычьего свово упрямства, не признаешь. Тут беда на весь мир православный, думать надо, как избыть ее, он же одно заладил: не верю да не верю!

— Зато ты, боярин, поверил с радостью.

— Што-о? — Морозов привстал.

Оловянные глазки Кирдяпы метались от одного спорщика к другому, поп глаза прятал, отирая слезы, Семен упорно смотрел в пол.

— К порядку, бояре! — потушил ссору Остей. И тогда Семен, по-прежнему не поднимая глаз, сказал:

— Ханский шурин Шихомат хвастал мне золотым поясом, добытым в сече. Тот пояс сестра наша Евдокия дарила Димитрию в день свадьбы. Ежели кто видал — в том поясе он был на съезде князей, когда докончальные грамоты писали.

Все вдруг вспомнили, что явились к ним на думу братья великой княгини Евдокии, жены Донского, что запутывать им думу вроде бы ни к чему, а уж рассказывать небылицы о смерти Димитрия — неслыханное кощунство. Пусть и с чужих слов они его хоронят, но пояс! С такими поясами, как с оружием, князья расстаются в двух случаях: либо дарят, либо теряют с головой.

— Не ты ли прислал нам стрелу с письмом? — спросил Остей.

— Я, батюшка, я. — Поп начал кланяться. — Татары мне дозволяют уязвленным помогать, я грамотку-то заране изготовил да и устерег случай.

— Дайте ему лук, — приказал Остей. Когда попу подали саадак, потребовал: — Стреляй в стену.

Тот уверенно и сильно напряг тетиву, с резким стуком стрела глубоко впилась в бревно. Морозов крякнул. Адам пристально всматривался в попа: вроде бы видел этого человека прежде, но где и когда? Впрочем, тысячи лиц ежедневно проходят перед глазами и каждое начинает казаться знакомым. Если бы мирная жизнь не отодвинулась так далеко, возможно, Адам припомнил бы прошлую весну, буйный ток воды через прорванную плотину, купание в ледяных струях, тяжелые хвостуши, набитые живым трепещущим серебром, запах костра и вкус густой щербы с дымком, подслеповатого странника, принесшего из Новгорода недобрую весть, и хмуроватого круглолицего спутника его с бегающими глазами…

— Можете ли вы, княжичи, и ты, отче, сейчас, здесь и при всем народе московском целовать крест на том, что сказанное вами — истина?

Все трое, достав кресты, произнесли клятву.

Едва удалились нежданные гости, поднялся архимандрит Симеон, сутулясь, оглядывая думу своими орлиными глазами, заговорил медленно, взвешивая слова:

— Пришло время, дети мои, и духовным пастырям подать голос в совете. Хотя запретил нам отче Киприан вступаться в мирские дела, ныне речь о спасении христианства, и мне, старшему в иночестве, долг велит разомкнуть уста. Как ни горька весть о гибели воинства и государя, не ропщите, братья, но откройте души в молитве до потаенной глубины, изриньте из себя всякую скверну, всякое корыстное желание. Одной рукой карает господь, другой милует и спасает покаянные души. Нет, братие, не зову я вас покорно склониться пред врагами христианства, а зову лишь к принятию всякой воли неба и очищению самых помыслов ваших. Снова полезет враг на стены — и мы пойдем защищать их с вами, поднимем всех братьев монастырских, все иконы, какие есть в обителях, ликами обратим на врага, будто грозные заборола. Но ежели хан зовет на мирные переговоры, отвергать его не по-божески, ибо то есть гордыня, вызов на кровопролитие. Отряди ты, государь, к нему посла не гордого, разумного, чтоб смягчил его дарами и речью вежливой. За откуп не стойте. Ризницы в храмах и монастырях тоже не пусты. А хочется хану по Кремлю проехать — пущай утешится. Посмотрит на храмы божий, может, лютости в нем убудет. Кто и поклонится царю ордынскому — в смирении нет греха. Те же, кому противно присутствие ханское, пущай в монастыри удалятся али в домах сидят, щтоб не навлечь какой беды.

— Да пушки и пороки на тот же случай снять бы со стен, да оружье у ратников поотнимать и запереть под замки, — в тон подхватил Олекса. Симеон печально посмотрел на него.

— Тебя бы, сыне, я и правда разоружил на то время. Воин ты великий, но страшна твоя непримиримость. Нет в ней ни капли христианской доброты, одна лишь языческая слепая жестокость.

— Доброты? — Олекса задохнулся от гнева. — Русская земля залита кровью и покрыта пеплом, наших братьев с веревками на шее гонят в неволю, над сестрами нашими измываются насильники, детишек засовывают в мешки, а вы о доброте? Вы с колокольным звоном хотите встречать в Кремле кровавого хана, хотите заставить народ лобызать копыта ордынских коней? Воры и предатели!

— Как смеешь, щенок? — вскочил с места Морозов.

— Олекса Дмитрич! — Лицо Остея дрожало. — Ты оскорбил святых отцов и честных рыцарей. Повинись, или тебе не место в совете.

— Я ухожу. Но когда вы заплачете кровавыми слезами, вспомните этот час!

Олекса поднялся, широко зашагал к двери, позванивая броней.

— Зайди ко мне после думы! — крикнул вслед Остей.

Молча поднялись Клещ и Каримка, двинулись за Олексой.

— Как бы оне, государь, народ не возмутили? — опасливо сказал Морозов, проводив выборных взглядом.

— Народ мы сей же час соберем на площади. Я думаю, и святые отцы, и выборные единогласно скажут людям волю нашей думы, объяснят, чего мы хотим.

— Кого послом отрядишь, государь?

— Хан зовет меня самого.

— Не можно тебе, княже, — сказал Симеон. — Случись што, как опять без воеводы?

— Хан зовет меня, — повторил Остей. — Донской мне поручил город, и я либо спасу его, либо погибну.

— Благослови тебя бог, родимец наш, — умильно прошамкал Акинф Крылов.

— Мы будем с тобой, государь, — твердо произнес Симеон. — Поднимем кресты и святые иконы, пойдем с молитвой, авось господь смилуется.

— И мы пойдем — все бояре, — подхватил Морозов.

— Я пойду, государь, и позову других выборных, — сказал Адам.

— Благодарю вас всех, господа. Ты, Иван Семеныч, выбери подарки для хана и ближних его из княжеской дарохранительницы. А теперь ступайте на площадь да позовите кто-нибудь Олексу.

Морозов подошел к Остею, укоризненно спросил:

— О чем, князь, толковать с этим бешеным кобелем? Гнать бы его из города. Пущай один с ханом воюет, коли такой храбрый.

Проводив взглядом последних думцев, Остей печально сказал:

— Знаешь, боярин, будь все такими, как этот рыцарь, я бы не дары хану понес, а послал намыленную веревку. — И замахал рукой на ошарашенного Морозова: — Ступай, боярин, ступай, довольно об этом, все уж решено.

Морозов вышел надутый. Жизнь ущемляла Ивана Семеныча на каждом шагу, и он считал себя постоянно обманутым. Был первым боярином при Дмитрии Константиновиче Суздальском, но главенство на Руси крепко захватила Москва, потянуло на службу к Димитрию. Суздальскому важно было иметь своего человека в ближнем окружении властного москвитянина, и он не мешал Морозову перейти к зятю. На дочь мало надежды — женщина после замужества принадлежит супругу, а не отцу. Тому же, кто меняет государя, важно сохранить надежный тыл, и Дмитрий Константинович обещал, что всегда примет боярина к себе обратно. Морозов платил искренним доброхотством прежнему сюзерену. Москвитянин принял его в число великих бояр, дал изрядные поместья, но важных государских дел не поручал. Военной славы Иван Морозов тоже не добыл. В походе на Тверь старался не выделяться, опасаясь нажить врага в лице Михаила Александровича. В битве на Воже простоял в запасном полку, который так и не потребовался в деле. В успех войны с Мамаем он не верил, сказался хворым и был оставлен в стольной помощником при старом Свибле. Случилось, однако, неслыханное: соединенное войско Золотой Орды было жестоко разгромлено на Непрядве. Москва на руках носила героев битвы, среди которых не было Морозова. Он жаловался: его-де обошли, нарочно не взяли в поход из-за чьих-то козней. Кое-кто даже верил, ибо многие знали о неприязни Серпуховского ко всем, кто хоть однажды переходил от одного князя к другому.

И вот — внезапный набег Тохтамыша, Морозову доверено важнейшее дело обороны самой Москвы. Другой бы костьми лег за одну такую честь. Морозов же и тут увидел злокозни судьбы. Что же получается? Когда великие рати шли навстречу врагу и Москва оставалась в тылу, главным воеводой оставили Свибла, а теперь, когда войско отступало на север и на Москву надвигались несметные полчища Орды, в ней на съедение хану бросили Морозова?..

Появление Кирдяпы с Семеном из вражеского стана было для Морозова как свет в желанном окне среди ненастной ночи. Донскому, судя по всему, конец. Сам виноват — не дразни законного хана. Дмитрий Константинович стар, а Васька Кирдяпа — его наследник. О неистовых мечтаниях Кирдяпы заполучить когда-нибудь Владимирское княжение Морозов знал хорошо. Ради этого княжонок не то что хану — черту заложит душу. Почему Тохтамыш рязанского князя удалил, а Кирдяпу с Семеном возит? Васькин намек о новом московском правителе был понятен Морозову, как никому на думе. Уж при этом-то комолом бычке Иван Семеныч сразу стал бы первым человеком в государстве и правил бы как хотел. От Остея Морозов сразу бросился искать Кирдяпу.

Вошедшего Олексу князь встретил кивком, указывая место подле себя. Тот, однако, остался стоять.

— Садись, Олександр, садись. Как это русские говорят: в ногах нет правды. Но в словах моих правда: люб ты мне, рыцарь.

Губы воина тронула усмешка:

— Оттого и хочешь в монастыре запереть?

— Не хочу. А на площадь ты лучше не ходи, Олександр, все равно не по-твоему будет.

— Знаю.

— Завтра, как поведу посольство, ты укрой своих конников на подоле, на Свибловом дворе, там просторно. Да поглядывай с башни, что и как. Без нужды не высовывайся, а придет нужда — сам знаешь.

— Жалко мне тебя, князь.

— Не жалей, Олександр Дмитрич. Я — тоже воин. Кабы умереть да спасти Москву — чего лучше для воина? — Остей печально улыбнулся. — Храни тебя бог, рыцарь. Прощай.

— Прощай, князь.

Горечь и тяжесть нес Олекса в душе сквозь молчаливые толпы народа. Эх, люди! Наивные вы, святые или глупые? Ищете путей полегче, покороче, а жизнь — не степной шлях и не лесная просека. Как часто в ней легкий путь — это путь под уклон, в самую пропасть. Разведчик Олекса знает. Но докажи ты честному Адаму-суконнику или Устину-гончару, что для иного перевертыша дать ложную клятву на кресте — все равно что почесаться! Сколько уж раз обжигались на ордынском коварстве, а вот какой-нибудь Васька Кирдяпа поцелует крест, уверяя, будто хан удовольствуется лишь созерцанием московских храмов, и уж готовы ворота — настежь. Тяжко и страшно в долгой осаде, но только тяжкий путь ведет к спасению на войне, и от врага нет иной защиты, кроме меча.

В толпе мелькнуло совиное лицо сына боярского Жирошки, усмешечка играет в нагловатых глазах. Вырядился в бархат, будто на праздник. Все уже знает, ночной филин. На стене его Олекса ни разу не видел, а теперь выполз из какой-то потайной щели. Жаль, не попался он под руку в ту пьяную ночь…

Долго гудел, медленно расходился народ с площади. Решение думцев утвердили, хотя мало надеялись на ханскую милость, ибо «милость» и «Орда» — слова несовместимые. Больше рассчитывали на имя Остея, хитрость Морозова, влияние святых отцов, а главное — на московское серебро и рухлядь. Боярин Морозов сказал, и архимандриты подтвердили, что добра и денег достанет выкупить каждого отдельной головой. Разумеется, москвитяне за щедрость бояр и церкви в долгу не останутся.

Плакали о погибшем князе Донском и его воинах. Нижегородских гостей выпроводили тем же путем, по лестницам, сказав им: завтра утром Остей с лучшими людьми придет в ханскую ставку.

Орда затихла, запала, как зверь, лишь тысячи костров пылали на московском левобережье и облако дыма застило москвитянам вечернее солнце.

На Свибловом дворе Олексу перенял незнакомый монашек:

— Боярин-батюшка, по твою душу я! Томила Григорич у нас в Чудовом отходит, зовет проститься.

— Томила? Меня? — Олекса удивился.

— Тебя, батюшка, тебя и Адама-суконника. Уж не откажи в просьбишке отходящему — он господу нынче предстанет.

— Пойдем, святой отец.

— Служка я, — словно бы винясь, пробормотал монашек.

— Все одно, раз уж надел подрясник. В мир-то не тянет?

— Сухорук я. — Монашек высунул из рукава узкую ладонь, похожую на птичью лапку. — В миру мне побираться. Других болящих целю, себя же — никак. На Куликовом поле был я, — сказал с гордостью, — и ныне при ранетых.

— Неужто на Куликовом? — не поверил Олекса.

— Девица одна подтвердит. Тоже с нами ходила, уязвленных спасала. И ныне пособляет нам. Пригожая такая.

— Э, брат, — засмеялся Олекса, — да ты уж не из-за той ли девицы сохнешь?

— Што ты, батюшка! — Монашек испугался. — Как можно? И не девица она нынче: за воином княжеским, дите у нее.

Адам поджидал на монастырском дворе, среди пустых шатров — пока раненым хватало места под кровлями. Вслед за монашком прошли в просторную келью с узким оконцем, стали в ногах умирающего, накрытого холщовым одеялом до подбородка. Глаза его были сомкнуты, остро торчала вверх борода, серели длинные волосы на подушке, покрытой беленой холстиной. Монашек стал в изголовье.

— Я звал Олексу и Адама, — вдруг хрипло сказал боярин.

— Здеся они, батюшка.

— Зови. А сам ступай, ступай. — Раненый говорил, часто, мелко дыша.

Адам и Олекса придвинулись к изголовью, боярин приоткрыл глаза, горячечная дымка в них медленно стыла.

— Пришли… Пришли-таки, неслухи. — По бледному, с синевой лицу умирающего скользнула улыбка. — Чего решили там? Ну?

Переглянулись, Адам сказал:

— Завтра пойдем с князем к хану.

— Так я и знал! — Борода Томилы задрожала, казалось, он хотел встать. Адам сделал невольное движение:

— Лежи, Томила Григорич, лежи.

— Плакал колокол-то, плакал — к беде это. — Глаза боярина совсем прояснились, в них жила, острилась какая-то мысль. — Ты-то чего молчишь, Олекса?

— Прости меня, Томила Григорич. Я тогда на вече…

— Эко, вспомнил! — Томила сморщился. — Брось, брось, Олекса, нашел о чем! Поделом мне, старому дураку. Не знаем свово народа, забыли мы его и бога забыли — бог-то он в народе живет. — Томила перевел дух, заговорил медленней, тише: — Не верил я в ополчение, а черным людям хотел добра. Морозов — он пес блудный, город бросил, и я подумал: вы тож корысть свою блюдете. Пошуметь, покрасоваться, людей сбить с толку, штоб после в боярских и купецких клетях да в ризницах пошарить и скрыться, — то не хитро. Вы же с народом шли, вы знали, на что черный люд способен. Не был я на Куликовом поле, думал: про большой полк — хвастовство мужицкое. За то и взыскал господь. Да сподобил пред смертью силу народную видеть и приобщиться к ней. Зачем же вы теперь идете к хану, ворота ему отворяете?

— Я не иду, Томила Григорич.

— Никому ходить не надо. Нельзя выпрашивать мир у врага — он лишь наглеет. Стойте на стенах, как стояли. Стойте — придет Донской.

Адам и Олекса молчали, не глядя друг на друга. Когда к умирающему вернулись силы, он произнес:

— Наклонитесь ко мне, ближе…

Обнаженные головы Олексы и Адама соприкоснулись.

— Вам боярин Морозов ничего не сказывал про Тайницкую башню? Не сказывал?.. Я так и знал. И не скажет, не ждите. Там, в подвале, надо пойти за течением тайника. Где он уходит под стену чрез каменный заслон, как бы озерцо стоит. Вы камни разберите, озерцо схлынет, под ним — дверца медная. Откиньте ее — будет ход подземный. Выход в лесочке скрыт, изнутри он виден по свету малому.

— Благодарствуем, Томила Григорич, — сказал Олекса. — Чего ж раньше молчал? Мы б вылазку сделали.

— Вы и сделайте, когда осада затянется. Рано было. А вот ежели завтра ворота отворите, не худо бы иных людей в том ходу попрятать. Миром кончится дело — вернете их, беда случится — сами выберутся да и уйдут лесами на Волок.

— Спаси тя бог, Томила Григорич. Много ли народу укроется в том ходу потайном?

— Всех не спасешь, Олекса Дмитрич, а с сотню, пожалуй… Сухариков им надо взять, водица там пробивается по кирпичу. И никто вовек не отыщет под озерцом, ежели камни снова уложить на место. Внучков только моих с невестушками не забудьте — далеко их отцы, без меня заступиться некому будет.

— Богом клянусь, Томила Григорич, сделаем.

— Ну, ин ладно. Благословляю вас обоих, витязи. Теперь умру спокойно. Ступайте, я уж слышу, как она надо мной дышит…

Разыскав монашка, Олекса приказал ему привести Томилиных невесток с детьми на Свиблов двор. Взять им лишь одежду да запас сухарей. Тот посмотрел удивленно, но ни о чем не спросил.

— Арину я, пожалуй, сам увижу, но и ей скажи: штоб утром с ребенком там же была, на Свибловом. У тебя есть тут родичи?

— Нам, батюшка, все православные — во Христе братья.

— Слушай меня. Детишек неприкаянных много по Кремлю бродит. Ты собери сколько можешь. Нынче собери и сведи туда же — их определят. У келаря Монастырского возьми сухарей — это приказ. Скажи: мол, Олекса со своими конниками берет сирых детей под защиту.

Когда вышли из монастырских ворот, Олекса попросил и Адама утром прислать к нему детей и жену. Тот покачал головой:

— Нет, брат, не могу. Других звал к хану идти, а своих в надежном местечке укрыл? От бога ничего не скроешь. И ты верно задумал: осиротелых спасать прежде всего. Мои пока не сироты. Спаси тя бог, Олекса Дмитрич. И не поминай лихом, ежели…

Олекса шагнул к Адаму, крепко обнял, тот растроганно сопнул носом в ухо, чмокнул в железное плечо. Провожая взглядом друга, Олекса постоял, прислушиваясь к протяжному пению в ближнем храме. Соборы и монастыри не вмещали всех молящихся, люди толпились на папертях, стояли на коленях прямо на площадях. Сквозь дымы ордынских костров смотрел кровавый закат. Где-то в той стороне — полк Владимира Храброго. Там Васька Тупик и другие славные побратимы Олексы. Враг еще услышит их мечи…

Отослав дружинника на Свиблов двор с новыми приказаниями, Олекса впервые с начала военной осады вошел на женскую половину терема, отыскал Анюту, сидящую с ребенком на коленях перед сумеречным окошком. Она встала, улыбаясь ему обрадованно и застенчиво.

— Чего не играете?

— Какие теперь игры, Олекса Дмитрич?

— У детей всегда игры. Арина в монастыре?

— Ждем вот, исскучался по мамке-то.

Ребенок потянулся к блестящей бармице, залепетал: «Ля-ля».

— Нравится? Погодь, свои «ляли» нацепишь — еще опротивеют.

— Ай, бесенок! — тихо вскрикнула девушка. — Вишь бессовестный какой — при боярине-то! — Она смущенно рассматривала темные полосы, протянувшиеся по золотистому сарафану. Олекса смеялся:

— Ну, богатырь! Да он же в отместку — поиграть доспехом не дали. Ступай ко мне, дай няньке сарафан сменить.

Пока Анюта переодевалась в соседней светелке, явилась встревоженная Арина, схватила сына на руки:

— Олекса Дмитрич, ты правда велел мне быть поутру на Свибловом дворе?

— Велел. И ты ни о чем не спрашивай. — Повернулся к вошедшей девушке, не заметив ее новой нарядной душегреи, сказал: — Ты бы зашла ко мне, Анюта, через часок-другой?

— Зайду, Олекса Дмитрич. — Девушка опустила глаза…

Семейным эту ночь он разрешил провести дома, но с зарей быть в седлах. Оставшихся отправил ужинать, сам же с двумя молодыми кметами заспешил на подол. У входа в Тайницкую башню горел костер, узнав сотского, стражники встали.

— Подвалы не заперты?

— Нет, боярин. Воду ж берем из тайника.

Прихватив смоляные факелы, со своими кметами Олекса двинулся вниз по крутым каменным ступеням. Скоро послышалось тоненькое позванивание ключа, на булыжных стенах в свете факела заблестели ползучие капли. Черные узкие ходы уводили из подвала в три стороны. В глубокой выемке, обложенной белым камнем, бугрилась прозрачная вода, с тихим журчанием переливалась через край и по кирпичному полу убегала в темноту среднего хода. В глубине одного из черных стволов послышался шорох и злой писк.

— Крысы. — Голос воина незнакомо прозвучал в подземелье. Олекса, пригнувшись, вступил под низкий свод, разгоняя тьму огнем факела, пошел вдоль ручья. Через две сотни шагов потолок приподнялся, сырой воздух посвежел, и вдруг путь преградило озерцо во всю ширину хода, запертого глухой стеной. До расчетам Олексы, над головой была кремлевская стена, в нескольких шагах от нее — крутой берег Москвы-реки.

— Подержите факел. — Олекса вошел в воду, залив сапоги, стал разбирать камни; шум воды усилился, озерцо быстро убывало, и наконец обнажилось кирпичное дно. В самом углу, под стеной, — квадратная металлическая дверца с кольцом. Воины с удивлением наблюдали, как начальник поднял дверцу и, освещая темный лаз, заглянул внутрь. Потом приказал ждать его и исчез в узком колодце. Явился он не скоро, с догорающим факелом.

— Чего тамо, Олекса Дмитрич?

— Тамо-то? Кащей на цепях прикован.

— Да ну! — У молодых кметов расширились глаза.

— Я думал сокровища найти, а нашел кости.

Снова плотно затворили дверцу, сложили камни на место, и вода быстро скрыла потайной ход. Олекса велел спутникам хранить секрет ручья: подземелье устроено самим государем.

В гриднице княжеского терема, где временно жил Олекса (Арину взяли к себе девицы), горела свеча. На лавочке под образом Спаса ждала Анюта. При появлении Олексы она осталась сидеть, лишь выпустила из рук свою длинную косу.

— Вот пришла. Да свечку зажгла…

— Завтра, Анютушка, ты мне понадобишься со всеми твоими подругами на Свибловом дворе.

— Там, где Арина будет?

— И Арина. Многих детишек хочу поручить вам. Согласны?..

Он удержал ее, сел напротив. Заговорил не сразу, сам теряясь, трудно подыскивая слова:

— Вишь, Анюта, в какое время лихое встретились мы. Не ведаю, к месту ли мой разговор? Ты не рассердишься? — Она промолчала, а щеки залил маковый цвет, насторожилась, как тетива. — Ни матушки у меня, ни батюшки, крестный мой, Тимофей Васильич, далеко. Да и твои ведь не близко. Приходится мне самому тебя сватать…

— Ой! Олекса Дмитрич! — Анюта заслонилась широким рукавом. — Что ты говоришь! И я-то чего отвечу без княгини?

— Где она теперь, княгиня? Да ладно — подожду до Олены Ольгердовны, а все ж не пойду к ней, тебя не услышав.

Девушка совсем раскраснелась, отвечала уклончиво:

— Честь немалая пойти за тебя, Олекса Дмитрич, да не все в моей воле. И кончится ли добром наше сидение? Вон какие страшные вести принесли нижегородские княжичи.

— Не верь им, Анюта, как я не поверил. Поп — тот и сам не знает, кого хоронил. Да хоронил ли?

— Дай бог, чтоб слова твои сбылись. Переждем безвременье, тогда и скажу. — Она встала.

— Только знай, Анюта: што приключилось в полону с тобой — то не твоя вина, а наша. Ты не бойся: во всю жизнь не попрекну, словом о том не напомню.

У нее вдруг по щекам хлынули слезы, Олекса растерялся:

— Што ты, Анютушка? Прости, ради бога, не хотел я тебя обижать — само сорвалось. Прости.

— Ты не винись, Олексаша. — Она улыбнулась сквозь слезы. — Не ждала этих слов, а без них не пошла бы.

Осажденный Кремль, бессчетные полчища врагов под стеной, грозный завтрашний день — все как бы ушло. Осталась Анюта, его Анюта, ради которой он проломил бы даже тысячные ряды скованных из железа великанов. Держа руки девушки в своих, он смотрел ей в глаза и спрашивал:

— Хочешь, сегодня повенчаемся? Сейчас?

Она растерянно улыбалась:

— Там же теперь весь город. Молятся… Стыдно будет…

Олекса обнял ее, она счастливо прошептала:

— Ох, до чего ж ты сильный! Больно же мне от железа…

В полночь, целуя ее, он шепотом спросил:

— Арина тебя не хватится?

— Не хватится. И не осудит. Она сама свое счастье добывала. Да и что мне чужой суд, когда ты со мной? Вот про полон говорил, а я в ту пору и не понимала, для чего мной торговали. Совсем же глупая была. Думала, выходят за мужиков, чтобы варить им да в поле жать колосья. Но кабы снасильничали… Не довелось бы нам свидеться, Олексаша. Убила бы, ей-богу убила бы — хоть спящего. А потом — себя.

— Забудем про то, Анюта.

— Нет, Олексаша, такого до конца дней не забудешь. И не надо забывать. Может, у меня тоже дочь родится. — Помолчав, неожиданно спросила: — Ты силой брал когда-нибудь женщину?

— Бог с тобой, Анюта!

— Ты ж воин, в походы ходил…

— В нашем войске за насилие над женщиной, как и за убийство ребенка, — вешают. Да и неуж я поганец какой?

— Ну и ладно. Все другое, коли было, прощаю, не спрашивая.

Среди ночи Олекса встал, вышел из терема. Над стеной дрожало зарево ордынских костров. В храмах по-прежнему пели, со двора попахивало дымком. У огня негромко разговаривали караульные. Возвращаясь, Олекса прихватил из большой залы горящую свечу. Анюта сидела на лавке, свесив босые ноги на лохматый цветной половик, стыдливо отвела глаза. Олекса зажег все свечи, какие были в гриднице, отпер деревянный сундук, достал кованый шлем, серебристую кольчугу, тряхнул, и она бисерно зазвенела, переливаясь в свете свечей.

— Нравится?

Она посмотрела с недоумением, улыбнулась, пожала плечами.

— Рублевской работы — ее ни стрела, ни клевец, ни копье не осилят. Данило вязал для отца, да не успел к Донскому походу. После довязал и как память хранил. А перед смертью завещал мне. Поди-ка ближе…

Анюта встала, приблизилась, он ощутил ее волнующее тепло, обнял. Потом стал одевать в броню. Она покорно позволяла, все так же недоуменно улыбаясь. Олекса надел на нее стальной шлем, опустил забрало.

— Ух, до чего страшна личина — не дай бог, стану тебя целовать, и увидится этот клыкастый череп! Ну, да главное — шлем как раз будет, ежели косу уложить короной. Панцирь-то великоват. Оденем тебя потеплее, теперь не петровки.

— Начто мне этакий наряд? — Анюта откинула стальную маску.

— Станешь моим оруженосцем. Не отпущу завтра ни на шаг. Копье и щит тебе тяжеловаты, возьмешь мой саадак и кончар — они как раз могут пригодиться.

— Уж не надумал ли ты в поле воевать с Ордой?

— Боюсь, как бы завтра Кремль полем не стал.

— Господи! — Она скинула шлем. — Ты говоришь об этом так спокойно.

— Што мне, кричать? Да и кричал — не услыхали.

— Хан же грамоты прислал, слово дал Москвы не трогать.

— Вот и ты, Анюта! С тех пор как Москва колотит ордынцев, она забывать стала, с кем дело имеет. Оставим это, ничего уж не переменить. В седле-то удержишься?

— Через Орду проехала с Вавилой. Да и с княгиней Оленой езживала, она у нас отчаянная. А ты правда меня возьмешь?

— Возьму. Только держись позади, за моей правой рукой, и наперед не выскакивай… А теперь иди ко мне. Какая ты железная и холодная. Ну ее сегодня, эту бронь! — Он стал нетерпеливо снимать с девушки панцирь, задул свечи…

Сколько прошло времени, Олекса не знал, но почуял близость рассвета и оборвал тоненький смутный сон. Анюта спала на его руке, дышала ровно, едва слышно. Жалко будить, но продлить ночь не в силах самый счастливый человек. Он поцеловал ее, она открыла глаза, прильнула к нему…

— Пора, Анюта, пора…

С самого вечера к ним никто не толкнулся, — значит, Орда вела себя смирно. Когда вышли из терема, начальник стражи с недоумением воззрился на невысокого воина в блестящем панцире рядом с боярином. Бледная заря прорезалась на востоке, перила крыльца влажны от росы.

— Я — в храм на часок, — сказал Олекса десятнику. — Отряду готовиться.

Анюта шла за ним, ни о чем не спрашивая. Церковь Иоанна Лествичника была отворена, десятка три женщин, в большинстве старушки, молились перед амвоном. Седовласый священник вполголоса читал молитву, держа перед собой потертую книгу. Олекса с трудом узнавал церковь, где он числился прихожанином — вдоль ее стен, до самого верхнего придела, грудами лежали книги и свитки пергаментов. Приблизились к амвону, поп прервал чтение.

— Прости, батюшка, но дело неотложное. Обвенчай нас.

Поп положил книгу на аналой, посмотрел на просителей:

— А где же ваши невесты?

Олекса смутился и лишь теперь обнаружил, что стоит в храме перед священником, не обнажив головы, торопливо снял шлем, стал помогать Анюте. Коса упала ей на плечи, поп улыбнулся:

— Понятно. Надень: коли венца нет — и это сгодится. Мужней жене негоже стоять непокрытой. Косу-то расплести бы надо, да уж ладно. Как звать невесту?

— Анна, — прошептала девушка.

— Родителей-то спросила?

— Сирота она, — ответил Олекса. — При княгине Олене служит, и той нет.

— Понятно. Помоги мне, Олекса Дмитрич, аналой перенести.

Женщины, прервав молитвы, неотрывно следили за начавшимся обрядом.

— Венчается раб божий Олександр и раба божия Анна…

Олекса видел, как сильно дрожит свеча в руке Анюты, и боялся, что выпадет. Это был бы недобрый знак. Он уже хотел незаметно поддержать ее руку, но поп не затягивал обряда, и когда Анюта сказала: «Да» — рука ее стала тверже. Олекса поцеловал холопные губы жены и вдруг подумал: «Куда же я тяну ее, такую слабую, в воинский отряд?»

— Дай вам бог долгих лет и добрых детей, — услышал чьи-то напутственные слова.

За дверью церкви Анюта расплакалась, Олекса обнял ее, ничего не говоря. Все произошло быстро, буднично, что и самому стало жаль чего-то. В Успенском храме зазвонил колокол, ему откликнулась звонница в Чудовом монастыре, потом подали свои медные голоса Архангельский собор и Спасский монастырь, бухнуло, поплыло басовитым раскатом над головой — в церкви Иоанна Лествичника был самый могучий колокол. Колокольный хор будто славил молодых и новую жизнь, которую несли они в этот мир. Несмотря на все тревоги, бронзовый перезвон будил в душе неясную грозную радость, веру в собственное бессмертие и бессмертие правды, за которую он сражался. Олекса почувствовал близость бога. Да и где же ему быть, всеблагому, если не среди тех, кто из последних сил защищает свою жизнь, свои дома, свободу и жизнь детей?

Дорогой сказал:

— Не годишься ты в оруженосцы, женушка моя. Оставлю я тебя с Ариной — тебе не привыкать за мальцами смотреть.

— Нет уж, Олекса Дмитрич! То отпускать не хотел, а повенчались — норовишь от женки подальше? Не от телесной слабости я, Олексаша, свечу-то едва не обронила. Женщина я. Не поймешь ты, сокол мой, что для женщины венчанье. А уж такое венчанье…

Она не досказала, и ему захотелось обнять ее покрепче, но людно было на улице.

Конники покинули двор князя Владимира, когда на Соборной площади стало собираться посольство. Анюта выехала из ворот рядом с мужем, привыкая держаться за его правой рукой. Ее саврасая все время тянулась к рослому темно-рыжему скакуну Олексы, стараясь куснуть, рыжий всхрапывал и потряхивал головой, вроде бы сердясь, а в скошенном фиолетово-синем глазу сквозило веселое удовольствие. Под железной одеждой трудно было угадать женщину, опустит еще изукрашенную образом смерти личину — обыкновенный отрок при своем боярине. Следом попарно ехали дружинники, остававшиеся в ту ночь на княжеском дворе. Для них, видно, не было тайной особое расположение начальника к одной из девиц, весть об их венчании приняли без удивления, как и присутствие Анюты в отряде.

У коновязей обширного Свиблова двора не было свободных мест, лошадей привязывали к кольям, тут же вбитым в землю. Держась десятками, воины толпились у частокола, сидели на траве.

— За подворье ни шагу! — приказал Олекса подбежавшим десятским. — Коней не расседлывать. — Увидел за спинами конников монастырского служку. — Где твое воинство, святой отец?

— Да в амбарах спит.

— Много собрал?

— Всех-то с бабами сотня будет. Арина девиц привела — то мне большое облегчение с мальцами.

— Сухари, солонину привезли?

— Привезли. На первое время хватит.

— Поднимай. Снедь раздай поровну в узлы, а после веди к Тайницкой, там ждите меня. — Обернулся: — Отрок, лошадей!

Анюта, державшая коней в поводу, поспешила к мужу. Подол опустел: весь город схлынул к фроловской стороне. Поскакали вверх улицами, миновали обезлюдевшие дворы князей, послышался ропот толпы у ворот. На стене, среди кольчуг и тигиляев, пестрели одежды женщин. Свернув с улицы, Олекса остановился возле низких деревянных житниц, где поселились ополченцы из посада, не сходя с седла, стукнул кулаком в одну из дверей. Она отворилась со скрипом, выглянула женщина в черном повойнике, с заплаканными глазами.

— Вавила дома?

— Нет, боярин. С зарей поднялся, ушел в стрельну.

— Ты, хозяйка, живо бери мальцов и — бегом на подол, к Тайницкой башне. Скажешь там: я прислал.

Олекса толкнулся еще в несколько дверей и всем, кого застал, повторил тот же приказ. На подворье князя Владимира он дождался, пока выйдет жена Адама с сыновьями, взял на седло младшего. Женщина заколебалась:

— Адам не велел никуда ходить.

— Пока князь правит посольство, воеводой оставлен я, и мои приказы не обсуждают. Ступай за нами, Устинья.

Мальчишка сидел впереди воина, восторженно крутил головой, ища глазами сверстников. Женщина шла у стремени, держа за руки старших, тревожно взглядывала на всадника.

— Куда ты уводишь нас, Олекса Дмитрич? Адам же не велел…

— Я велю. Мне помощницы нужны, Устинья. Не все Адам — и ты порадей за наше дело. Муж вернется — дома будете.

Дорогой нагнали жену Вавилы. Она несла на руках спящего ребенка, девочка цеплялась за ее подол. Олекса знал, что старший сынишка Вавилы скончался от раны.

Перед Тайницкой уже собралась большая толпа детей и женщин. Монашек что-то объяснял недоумевающим стражникам. Дети жались к матерям, сирот поделили девицы из княжеского терема. Олекса отыскал взглядом вчерашних спутников по подземелью, которых приставил в помощь монашку с утра, подозвал, и лишь теперь они узнали, какая тяжкая и святая доля им выпала. Если до ночи сам он или кто-то другой не выведет их из подземелья, один из троих должен провести разведку через потайной выход за городом. В случае худшего самим думать, как быть: либо пожить в убежище, пока есть корм, либо сразу уводить женщин с детьми в сторону Волока-Ламского. Олекса советовал выбрать первое, уверенный в том, что хан в любом случае не задержится под стенами Кремля больше недели — Орда должна двигаться.

Стражники с удивлением наблюдали, как вереница детей и женщин потянулась в башенный подвал, к тайнику. Озаренные факелами подземные своды наполнились шелестом детских шагов, восклицаниями и восторженным шепотом. Для маленьких москвитян это путешествие начиналось как чудесная сказка, но Олекса знал: их восторги будут недолгими. То, что предстояло взрослым, уходящим под землю, он представлял себе с трудом. Чтобы одолеть сильного врага, должны совершить свой подвиг и полководец, и ратник, и мать его, и жена. Чей выше, никто не знает. Он отправил двух воинов с монашком разделить подвиг матерей и жен. Как бы ни отличились его конники в боях с ордынцами, первых наград у воеводы он станет просить для тех, что ушли под землю с детьми. Если подвиг их состоится.

На верхнем ярусе башни старшина гончаров спросил его:

— Думаешь, спрятал цыплят от коршуна? Да ворвись татарва в детинец, она тут все щели обшарит.

— Ты, Устин, стоишь на самой безопасной стороне, — ответил Олекса. — Случись беда, ты должен меня пережить. Так вот слушай, где укрыты мои цыплята…

Протяжно, со сдержанной печалью зазвонили соборные колокола: княжеское посольство покидало Кремль. Олекса вдруг подумал, что его конники стоят слишком далеко от самых опасных теперь ворот. Но приказ князя строг, как его нарушить? В конце концов, он сделал, что мог: посадил дозорного на колокольню Архангельского собора — в случае угрозы тот сразу даст сигнал.

Олекса еще не достиг тех лет, когда многократный горький опыт настойчиво твердит человеку: если у тебя явились сомнения, если тебя посетила тревожная догадка, если заговорило в тебе чувство опасности — не отмахивайся от них: беда стоит рядом.