Танки въезжали в городок близ центрального входа, и по сторонам дороги толпились жены и дети офицеров, жители города, узнавшие о возвращении танкистов. Люди смотрели на длинную колонну приземистых, одетых в броню машин, на «летучки», тягачи, бронетранспортеры и странного вида закутанные брезентом вездеходы, удивляясь, как вся эта громада умещается в маленьком городке. Смотрели, понимая: вся броня, все стволы, все машины и люди, которые управляют ими, — такая же часть их города, как они сами, их дома, заводы, учреждения.

— Ты устроил представление? — спросил Степанян сидящего в его машине Юргина и, не ожидая ответа, одобрил: — Ну и правильно!.. Ишь дружно выстроились, небось все обиды на мужей забыли, как увидали своих благоверных во всей силище. Полк не только мы, они — тоже. — Он кивнул на женщин и ребятишек. — И народ пусть поглядит на своих солдатушек. Народ, он наш главный командир и инспектор…

Роту Ордынцева комбат поставил первой в колонне батальона. Ермаков, проезжая мимо веселых людей, машинально отвечал на их улыбки, даже рукой помахивал, но мало трогала его радость встречи. Словно смотрел он через толстые стеклянные стены на чужой пир, куда его позвали, а вход забыли отпереть. Потому, вероятно, рассеянный взгляд его не заметил Риты…

В парке, расставляя танки, Ермаков задержался, и Ордынцев позвал его обедать к себе домой: в столовой, мол, теперь перерыв. Ермаков отказался, сославшись на «бегунок»:

— Кое-какие подписи собрать успею. Завтра воскресенье, а в понедельник и без того дел хватит.

«Опять суббота, — подумалось ему. — Мне часто не везло по субботам». Повышение в должности он почему-то не считал удачей и все еще думал о нем так, словно пришло оно к другому. Пожалуй, он даже и не рад был столь крутой перемене в жизни.

В приемной ателье было прохладно и тихо, посетителей — никого. Ермаков опустился в кресло, поджидая, задумался.

— Вы с заказом, товарищ лейтенант, или на примерку? — Знакомый мастер, раздвинув тяжелую портьеру, смотрел на него с вопросительной улыбкой.

— Можно Полину Васильевну? — спросил Ермаков, слегка смутившись.

— Полины Васильевны нет.

— Зайду потом. — Ермаков встал.

— Может, позвать ее заместителя? Заведующая уехала.

— Как уехала?

Мастер недоуменно глянул, объяснил:

— Как все уезжают — в отпуск. И еще к отпуску две недели взяла без содержания. Долго ждать придется… — Он проводил поспешно ушедшего посетителя тем же недоуменным взглядом.

Почту Ермакову присылали на полк, и дежурный по роте вручил ему несколько писем. Среди них одно с незнакомым почерком на конверте без обратного адреса. Уединившись в ротной канцелярии, Ермаков вскрыл его первым. Всего четыре строчки: «Прощай, Тима. Я сама виновата — затянула отношения, хотя с самого начала знала, что у нас ничего не может получиться. Спасибо, что ты был и есть — я ни о чем не жалею. Не ищи меня и не жди…»

Тупо смотрел он в окно, на просторный безлюдный плац, чувствуя болезненную тревогу, а с нею словно бы пустоту вокруг. Уехала Полина… Возможно ли такое? Казалось, она вечно будет где-то рядом, незаметная, любящая…

Любил ли он ее? Разве в том суть, если она заняла, оказывается, немалое место в его жизни, а то, что случилось с ними однажды в сумеречной комнате, разве сотрешь в памяти до конца дней? Он готов был связать свою жизнь с нею навсегда, а вот не захотела… Может быть, Полина знает что-то, чего не дано знать Тимофею Ермакову? Ведь даже теперь он не хочет признаться себе, что окружившая его пустота принесла и облегчение — хорошо, что кончилось именно так. Если он посчитал себя как бы обязанным отвечать на любовь Полины, это, конечно, от нее не укрылось. «Я и гордой бываю, когда надо…» Он не обратил внимания на те ее давние слова, тогда ему было все равно… Или пять лет разницы в возрасте все решили? И ничего уж не скажешь, ни в чем не переубедишь — все решила сама.

Вошел Ордынцев, Ермаков встал, спрятал письмо. Ордынцев глянул пристально, устало опустился на стул:

— Садись, Тимофей Иваныч. Что-то мне лицо твое не нравится, а? — Достал из планшетки и спрятал в стол бумаги, запер на ключ. — Или расставаться с нами грустно? Так знаешь, Тимофей Иваныч, сколько у тебя впереди, таких расставаний?!

Ермаков заговорил неожиданно для себя — оказывается, капитан Ордынцев был единственным человеком, которому он мог рассказать о случившемся, пусть самую суть, не называя имени Полины, — а все-таки мог. Словно душу облегчил.

— Я ведь знаю, о ком речь. — Ордынцев сказал это раздумчиво, поглядывая в окно. — Хорошая женщина… И ты ее не суди, они в этом деле мудрее нас. Поймешь позже и оценишь. Пойдем-ка все же ко мне, пообедаем, поговорим по душам. Никак у нас раньше по душам не выходило, а надо бы много тебе сказать. Пойдем!

…Вечером Игорь Линев вошел в незапертую комнату друга, кое-как растолкал спящего Ермакова, но, услышав сердитую ругань, отступил на цыпочках. «Сдурел парень от счастья», — подумал Игорь, которого неожиданное повышение друга обескуражило и, конечно, задело. Игорю тоже смертельно хотелось спать, но, узнав о близком дне рождения Риты Юргиной, он собрался пойти в кино: возможно, удастся встретиться, получить приглашение. Ермаков пригодился бы как посредник, а в число гостей он все равно не попадет — его ждет дорога. «Отхватил себе роту — чего ему не спать? — подумал с досадой. — Придется обойтись без посредника»…

* * *

Поезд покидал станцию при электрическом свете. Последний раз мелькнули за окном фигуры капитана Ордынцева, прапорщика Зарницына, старшего лейтенанта Линева, идущих к командирскому газику, — там, у оконечности открытого перрона. Ермаков вдохнул глубоко, сколько мог, словно навсегда хотел увезти с собой воздух этого города, такой горький и сладкий. Купейный вагон в составе был один, и тот почти пустой — настала пора, когда отпускники возвращаются, спеша к началу школьных занятий: а кто же ездит отдыхать в городки, затерянные среди полупустыни, где летом царит суховей, зимой — лютые метели?! Ермаков не зажигал света, сидел одиноко в темноте, прислонясь горячим виском к раме окна, смотрел на проплывающие огоньки и вспоминал, вспоминал подробности отшумевшего дня. Долгую беседу с начальником штаба полка и столь же долгое напутствие Юргина, сильное рукопожатие его, пристальный взгляд при последних словах: «Что там за дипломатия у вас с моей Маргаритой Андреевной? Через командира полка передается приглашение новоиспеченному ротному! Я ей, правда, вежливо ответил, что вас иным порядком и в иное место приглашают, но теперь в одном городе будете… Чтоб никаких дипломатических тайн от родителей. Сам приеду — проверю!» И странное чувство, похожее на удовлетворение, от этих шутливо-серьезных слов Юргина, от известия, что Рита будет с ним в одном городе… А потом прощание со взводом, последнее слово перед строем роты, которая стала такой дорогой…

И еще вспоминал Ермаков молоденького лейтенанта, приставшего к нему в общежитии, когда ходил за инструментом, чтобы сокрушить ящик с песком: «Чего с топором шастаешь, словно тать ночной?» Тон лейтенанта выдавал «голенького» новичка, едва сменившего курсантские погоны на лейтенантские. Он так и хочет этим тоном сказать всем равным по званию: вот я прибыл к вам, и весь я тут, свойский парень, и все вы можете быть со мной на короткой ноге, а я душу за вас положу — потому Ермаков извинил лейтенанту бесцеремонность. Узнав о намерении Ермакова, тот изумленно присвистнул: «Тю! Сумасшедший! Да я у тебя эту штуковину под расписку принимаю и всю ответственность беру на себя, а тебе еще и магарыч. И в блиндаж твой немедля вкатываю, пока другие моментом не воспользовались!» Через минуту он приволок чемодан, засунул под кровать. «Пусть теперь попробуют выбить с захваченной позиции! Мне тут, может, до судного дня кантоваться».

Тогда-то Ермаков, поддавшись чувству, вынул из чемодана пластмассовые фигурки танков и расставил на песчаных холмиках. И эти игрушечные танки были свидетелями прощального застолья, где новый их хозяин испуганно уставился на стакан с вином, однако взял его твердой рукой под настороженными взглядами компании и уж понес было к губам. Заметив это, Ордынцев обычным своим тоном сказал: «Выдуешь — в роту мою не попадайся. Шкуру спущу». Лейтенант испуганно отодвинул стакан и после, хотя слова капитана были обращены в шутку, сидел трезвенником. Впрочем, трезвенниками были все — слишком неподходящей для веселья оказалась обстановка.

Игорь Линев молчал весь вечер, лишь под конец обнял Ермакова за плечи, сказал, впадая в неловкую шутливость: «А что у него позади? Отличный взвод и слезы любящих женщин. А что у него впереди? Отличная рота и слезы других, не менее любящих. А куда этот путь приведет его? Поглядим. Шагай, Тимофей, не ленись, не оглядывайся! — и шепотом в самое ухо: — Плохо мне будет без тебя, идол бронетанковый…»

Все — в прошлом. Снова толстым туманным стеклом разделена жизнь Ермакова, и чудятся в этом странном стекле неподвижные лица его бывших солдат, смотрят из дымчатой глубины синие робкие глаза Полины, вызывающе дразнят другие — смелые глаза Риты.

Да, это в прошлом. И всегда будет так — самое дорогое в прошлом? Но зачем тогда жизнь, если каждый шаг дальше, выше приносит утраты и грусть?

«Держись, Десятый! Я иду!»

Разве и такое проходит? Где бы ты ни был, что бы ни делал, вечно будет звучать в тебе этот голос, и ты знаешь: в самый трудный, в самый яростный час плечи друзей тебя не оставят. Ты делил уже с ними радость победы, и одно это окупает все твои утраты. Разве не лучшая доля — уезжать из первого в жизни гарнизона, доказав свое право командовать большим подразделением, если даже личные тылы твои не готовы к лучшим переменам в судьбе? Что же до утрат, обид, разочарований, они не меньше побед нужны командиру, которому учить других и воевать и жить. Без них ты, быть может, доныне остался бы мальчишкой-лейтенантом, а с ними уже теперь другой, потому тебе и больно покидать этот городок и первый свой гарнизон.

Поезд набирал скорость. Грохотал под колесами мост через реку с зеленой водой и синей галькой на берегах. Пролетали мимо фонари на городской окраине, размазываясь желтыми линиями по стеклу. И гудели, качаясь, степные холмы, тусклые и угрюмые под встающей луной. Он внезапно очнулся, оглядел темное купе — такое чувство возникло, будто кто-то уезжал вместе с ним из его первого гарнизона. И вдруг понял: все это время где-то очень близко от круга его раздумий, словно в полутени на краю освещенного пространства, стояла Рита. Стояла и ждала своей минуты, чтобы войти в этот круг и целиком завладеть думами Ермакова. И он на мгновение увидел ее совершенно отчетливо — такой, какая запомнилась ему одним солнечным утром, когда переступила порог его комнаты. С неожиданным волнением подумал, что каникулы ее вот-вот закончатся и тогда они будут в одном городе. Ермаков даже прикрикнул на себя: «Довольно! Мне теперь хватит забот с другой красавицей, и зовут ее не Рита, а Рота», — но уже пришла радость от нового назначения, и он знал, что Рита и Рота — не соперницы, а скорее наоборот. И тогда-то вспомнил, что здесь, при нем, есть еще звенышко, связывающее лейтенанта Ермакова с первым его гарнизоном, — стихи Стрекалина. Он достал мелко исписанные листки из кармана и включил боковой плафон. Стихотворение было длинным, первые строчки он читал почти машинально — и вдруг:

Любила ли? Кажется, очень любила, Слова говорила… Но милых не судят. Встречались — любила, уехал — забыла, Быть может, решила — и он позабудет? Забыты — лицо, и походка, и голос, А сны не идут укорачивать ночи. И чудится — смотрят опять на другого Далекие, милые, серые очи… Грозна тишина приграничного края, Где ели ракетной осанкой гордятся. Грусти, лейтенант, головы не теряя — Нам головы наши еще пригодятся. А горечь разделим на всех понемножку, Разделим, рассеем в полынные росы… Но молча стоит лейтенант у окошка, Сжигая тоску огоньком папиросы. А в комнату льется искрящийся воздух, Беспечно луна молодая смеется, И падают, падают, падают звезды, И столько же их в вышине остается… А мы возвратимся… И будем любимы… Но — чу! Не в легендах играют тревогу! Сирена взмывает над пылью и дымом, Гремят сапоги о сухую дорогу. По черным горам — ни березки, ни клена. Над краем передним — железо лесами… Товарищ! А кто там из дали далекой Глядит на тебя голубыми глазами?..

Странное чувство охватывало Ермакова. Не было в здешнем приграничном краю ни елей, ни берез — быть может, только где-то далеко в горах, — и не серые очи преследовали Ермакова, не ждал он писем от девушек издалека, но все же написано было почти о нем… Нет, он не зря вывел Стрекалина в эфир в решающую минуту боя, не зря!

Колеса стучали мерно и глухо, поезд летел по степи, сметая тьму с полотна белым лучом. И, не отставая, неслась над ним молодая луна, Что видит она сейчас со своей высоты? Огни городов и ночных экспрессов? Темные облака садов и дымчатые слега горных вершин? Белую пену над рубками всплывающих из океанских глубин атомоходов? Отверстые жерла ракетных колодцев? Бледное личико неведомой девочки, спящей в своей кроватке?..

Бессонными ночами Ермаков часто, словно бы с огромной высоты, рассматривал мир, в котором жил, — мир открытый и затаенный, настороженный и беспечный, грозный и хрупкий. И теперь он торопил поезд — туда, где было отныне его главное место на земле, единственное место, с которого окрестный мир видится простым и ясным в своих очертаниях, несокрушимо прочным в его настоящем.

1974–1976 гг.