Время алых снегов

Возовиков Владимир Степанович

 

ВРЕМЯ АЛЫХ СНЕГОВ

 

ПОВЕСТИ

 

Река не может молчать

На черном плесе реки гулко ударил сом, вскрикнула спросонья птица в прибрежном тростнике, и старый кабан, пробиравшийся к воде, замер на тропе, часто втягивая воздух узенькими кратерами ноздрей. Он слышал, как по сухой камышине пробежала мышь, как с тоненьким скрипом точили сладкий стебель куги острые зубы ондатры и редко шлепал по сырому илу бродяга-лягушонок. Старого секача мало тревожили привычные звуки ночи, и все же маленькие глаза его сверкнули в темноте желтыми свечками и мохнатые уши настороженно обратились в одну сторону.

Неизвестный зверь крался в темноте наперерез секачу, все отчетливее доносилось его глуховатое урчание и тяжелый, уверенный ход. Хозяину прибрежных троп не понравилось чужое вторжение, и он злобно фыркнул, предупреждая непрошеного гостя. Но тот не убавил хода, не изменил пути, и тогда зверь, наклонив мощный клин головы — так, чтобы клыки мгновенно вошли в тело противника, — ринулся вперед... Внезапно пахнуло бензином, горьким железом и пугающим запахом человека. Черная туша отпрянула от близкой угрюмой тени, ринулась в тальники, не разбирая дороги...

— Вот бурдюк пустой, чуть не врубил в скат, — ругнулся водитель машины рядовой Оганесов, напряженно смотревший в узкий, слабо светящийся экран прибора ночного видения.

— Кого это вы? — так же негромко спросил сидящий рядом офицер.

— Да кабана, товарищ старший лейтенант... Поддеть нас, кажется, собирался,— видно, за чужого зверюгу броник принял.

Старший лейтенант Плотников недоверчиво покосился на солдата, прильнул к бронестеклу, пытаясь что-либо рассмотреть впереди. Узкий проход в темной, сплошной стене тростника выводил к широкой речной заводи, у недалекого берега вода тускло отсвечивала. Двигатель работал почти бесшумно, и Плотников слышал шелест мелкой осоки и сонное чмоканье ила под широкими скатами бронированного вездехода.

— Значит, пара посторонних глаз нас все-таки видела? — спросил он.

— Кабан не выдаст, враг не съест, — пошутил водитель, по-прежнему не отрываясь от экрана.

— Будем надеяться, — усмехнулся Плотников.

С легким плеском вода расступилась под машиной, вездеход осел, качка и толчки пропали, на экране прибора ночного видения лежала ровная желтоватая гладь залива. Вездеход держался на плаву, едва касаясь скатами речного дна.

— Глуши, — приказал старший лейтенант водителю и, обернувшись к безмолвно сидевшим позади разведчикам, коротко бросил: — Маты — на борт...

Неслышно откинулась броневая крышка люка, и разведчики один за другим выскользнули наружу. Толстые камышовые маты, снопы речной травы, клубки моха и водорослей были приготовлены с вечера и запрятаны у берега в тростниках. Оставалось накрыть ими выступающую над водой броню машины, замаскировать ствол пулемета под вывернутую с корнем старую ольху — и боевая машина превратится с виду в обычный плавучий островок, каких немало тащит река.

Осторожно выбравшись наружу, Плотников огляделся. Вода с черными омутами теней, в которых дрожали звезды, была неподвижной. Вторжение машины в ночную жизнь речных обитателей прошло незаметно. Поблизости кормился утиный выводок, слышались шорохи, писки, взмахи молодых крыльев, журчание процеживаемой в клювах воды. Кажется, глушь дикая, а между тем в трехстах метрах ниже по течению реку пересекала линия переднего края, где каждый квадратный метр водного зеркала, прибрежных зарослей и холмов просматривался в ночные прицелы. Высокая стена тростника хорошо укрывала погруженную в воду машину, и вое же Плотников опасливо пригибался, устраиваясь на верхней броне. Двое разведчиков в водонепроницаемых костюмах осторожно подводили к борту плетеные «ковры», Плотников наклонился, ухватил ближний за край, помогая солдатам втащить его на борт. Позади, сопя, трудились еще двое. Чей-то сапог глухо стукнул о стальной корпус, и по воде прошел легкий гул.

— После учений — три наряда вне очереди, — зло прошептал командир отделения сержант Дегтярев, работавший за спиной Плотникова.

Никто не отозвался. Пока солдаты маскировали башенку под куст ира, Плотников ощупью нашел под «ковром» перископы, прорезал над ними отверстия, а чтобы стальные колпаки не слишком выдавались, превратил их в малоприметные зеленые кочки.

— У нас готово, товарищ старший лейтенант, — шепотом доложил сержант.

— Все в машину, — распорядился Плотников.

Верхнюю броню он покинул последним, осторожно задраив крышку люка, облепленную сверху густым, вязким илом.

Качнулась черно-желтая полоса воды на экране, медленно потекла навстречу. Глубина впитывала осторожные вздохи двигателя, на середине залива водитель заглушил его. Речное течение мягко понесло островок туда, где русло пересекала невидимая линия, разделяющая войска двух сторон. Ночные наблюдатели теперь уже видели его. Но встревожит ли «противника» кусок плывуна с косо торчащей рогатиной ольхи? Это станет известно лишь за передним краем. Впрочем, и своих островок мог насторожить — тайну его знали на берегу немногие...

Заглушая внутреннюю тревогу, Плотников негромко спросил сержанта:

— Так где прикажете отбывать три наряда вне очереди? На кухне или, быть может, полы продраить в казарме?

— Виноват, товарищ старший лейтенант, — смущенно пробормотал командир отделения разведчиков. — Не знал я, что вы стукнули.

— Чего уж там «виноват»! Виноват действительно был я. Однако и вы не безгрешны: права на три наряда у отделенного вроде бы нет. Один, уж так и быть, отстою — попрошусь на воскресенье дежурным по части, а три — шалишь: жаловаться буду.— И, улыбаясь в темноте, добавил: — Хорошо, что виновник-то знающий оказался. А попадись вам хотя бы вон Чехов — отработал бы небось все три безропотно. Так, Чехов?

— Не знаю,— смущенно отозвался один из разведчиков.

— Зря. Уставы положено знать. Ну и выполнять, разумеется.

Сержант Дегтярев, кряжистый, хмуроватый ворчун, беспокойно ерзал на сиденье. Ох, этот Плотников! Всякую промашку твою не замедлит вышутить. И не обидно вроде говорит — вот как сейчас, всячески власть сержантскую возвышая, — но от того особенно неловко. Лучше бы уж поругал откровенно — пусть даже при солдатах. Только ругаться Плотников, кажется, не умел. И разговора он больше не возобновлял — машина с разведчиками приближалась к ничейной полосе.

Даже великие реки перестали быть серьезным препятствием для воюющих армий. Но когда в бою наступает равновесие сил, обе стороны ищут естественные рубежи, способные хоть как-то обезопасить войска от внезапного удара. Вот почему реки и теперь довольно часто становятся той ничейной полосой, что разделяет «противников». Так и произошло на учениях: когда «восточные» уже не могли больше наступать, а «западные» еще не имели сил перейти к серьезным контратакам—река легла между ними разделяющим рубежом. Лишь в одном месте, огибая широкую, холмистую возвышенность, она круто уходила в расположение «западных» и, пробежав несколько километров голубой рокадой, возвращалась на линию переднего края. Почти вся широкая излучина ее оставалась в руках «западных», представляя собой великолепный плацдарм. Целый день «восточные» яростными атаками пытались очистить излучину, сбросить «противника» в реку, однако тот слишком хорошо понимал цену плацдарма и держался изо всех сил, готовя контрудар. Резервы «западных» скорым маршем шли к переднему краю, и становилось ясно, что к рассвету они совершат бросок через реку в тактической глубине своей обороны, чтобы с ходу вонзить ударные клинья в неустойчивые еще позиции «восточных», для которых жизненно важным было теперь знать: когда это может случиться?

Подразделение, где служил Плотников, действовало на стороне «восточных». И когда командир вернулся под вечер из штаба, его озабоченный вид сразу насторожил Плотникова.

— Нынче один хороший разведчик может стоить полка, во всяком случае усиленного батальона, — многозначительно заговорил капитан. — Приказано через час доложить план засылки в ближний тыл «западных» разведгруппы. Задача — установить время и место переправы танков. По сути, это время начала наступления «противника». Так-то вот, Алексей Петрович...

Плотников был новичком в разведподразделении. Четыре месяца назад он еще «командовал», комсомольской организацией отдельного батальона, а едва принял разведвзвод, новая забота свалилась. Ушел на повышение замполит, и капитан, помня о прежней должности Плотникова, сказал ему: «Придется вам, Алексей Петрович, взять пока на себя «комиссарские» обязанности — нового замполита нам скоро не обещают. За взвод ответственности с вас не снимаю, тем более что и заместитель у вас надежный, но политработу попрошу считать главным занятием...»

Словом, и командиром-то Алексей не успел себя почувствовать  всерьез, однако капитан по всякому сложному делу приглашал его на совет. Правда, исполнителями боевых задач он чаще назначал других взводных командиров, и это немного задевало самолюбие Плотникова. Зато утешало внимание, с которым выслушивал капитан его советы, особенно если надо было выбрать подходящих людей. Он словно показывал Плотникову, что готов с ним делить на равных полноту ответственности за людей, за оценку их достоинств, и это казалось необычным. Потому что был ротный упрям, властолюбив и крут, возражения выслушивал с немалым трудом и не скрывал этого. Его недолюбливали, но самого капитана такое обстоятельство вроде ничуть не расстраивало. Оттого, видно, и многих удивляло, что ротный ни разу не упрекнул Алексея за его врожденную мягкость, за комсомольскую привычку беседовать, советоваться, спорить с солдатами и сержантами с откровением и страстностью равного. Быть может, капитан заметил, что разведчикам нравились в старшем лейтенанте простота и доступность и ни один из них не позволял себе переступить границы воинской субординации в обращении с Плотниковым.

Что бы там ни было, а Плотников, похоже, устраивал ротного как политработник, и он просил начальство утвердить старшего лейтенанта постоянным заместителем по политчасти. С самим Плотниковым пока никакой беседы на сей счет не было — ротный, возможно, полагал, что Алексей заранее согласен, поэтому считал нужным заручиться поддержкой начальства, прежде чем заводить с ним разговоры. Но сам Алексей еще не мог разобраться: готов ли он к такой должности? Ее важность он успел почувствовать не только на службе. Отвечать за людей, за их души, заставить верить тебе и не обмануть их веры, не обмануть в самом малом — ну-ка, найди более сложное занятие!

...То, что капитан теперь первым вызвал Плотникова, не удивило самого Алексея. Следовало выбрать подходящих для задания разведчиков, и капитан ждал совета. Плотников начал было перечислять вслух немногих «свободных» солдат и сержантов, но командир роты нетерпеливо перебил:

— Алексей Петрович! Кого послать —- решим после. Главное — как послать?

Неожиданный вопрос смутил Алексея.

«Как послать?..» Попробуй сообрази, когда каждый метр близ реки простреливается кинжальным огнем. Прибрежные тростники?.. Но не родился еще человек, способный двигаться в тростниках бесшумно.

Плотников, сидя над картой, ушел в созерцание голубой жилки и все больше понимал: другой дороги, кроме реки, в тыл «противника» не существует...

— А может, не группу, одного пошлем? — спросил он. — Оденем как надо, замаскируем под вид кочки и — вплавь, вдоль берега...

Глаза капитана повеселели.

— Это уже мысль. О реке я сам думал. Значит, другого выхода у нас действительно нет. Только пошлем именно группу на плавающей машине. Кочка, она скорее вызовет подозрение. Все, что малоприметно, сильнее настораживает — вы уж мне поверьте. Машину под зыбучий плывун замаскируем — он тут не редкость...

По дороге в штаб учений капитан неожиданно сказал:

— Группу придется возглавить вам, Алексей Петрович.

Плотников сдержанно кивнул, понимая теперь смысл вопроса капитана. Опытный комроты знал: человек легче сделает то, до чего додумался сам. Но почему капитан выбрал именно его, Плотникова? Конечно, на такое задание должен пойти офицер, но ведь был как раз не занят другой взводный командир, куда более опытный.

Алексею было неведомо, что несколько позже о том же спросит капитана старший начальник, и в ответ па недоуменное «почему?» «сухарь»-ротный ответит:

— Потому что Плотникова любят. На опасное дело легче идти с тем, кого любишь. У меня душа будет спокойнее, если пойдет он.

— А сумеет? Тут мало желания и любви. Опыт нужен. К тому же он у вас замполита замещает.

— Он разведчик, товарищ майор. Во всяком случае, должен им стать. Где же становиться, как не на учении?.. Между прочим, сколько я знаю, на войне политработники ходили в разведку, как и в атаку, первыми.

И начальник сдался...

Как бы отдыхая в илистом русле, тихо несла река черные воды. Плыли в глуби ее белые августовские звезды, плыли сонные рыбы, приткнувшись к травяным кустикам, плыли кочаны бурой, усыхающей пены. И невидимые под водой, под стальной броней и забросанными тиной камышовыми «коврами», плыли пятеро разведчиков навстречу неизвестности.

Час прошел в молчании. Люди сидели на своих местах, словно гипсовые куклы, даже дыхания не было слышно. Этот час показался таким долгим, что терялось ощущение реальности окружающего. Казалось, ты просто задремал после многотрудного дня в тылу своих войск и, очнувшись, увидишь рядом всех своих товарищей и бивачный реквизит временного солдатского стана, а река и зыбкое скольжение в ее глубине меж грозными, как

Сцилла и Харибда, берегами — только греза, навеянная чувством тревоги.

В темноте разведчики видели, как светящаяся часовая стрелка на приборном щитке крадется к цифре «12».

Один Плотников не замечал времени, наблюдая за берегами и водной поверхностью в прибор ночного видения. В обычных перископах, низко сидящих над черной, глухой водой, стояла лишь непроглядная чернота.

Берега стали суше, прибрежные холмы круче, тени от них сомкнулись, и река побежала черным коридором, убыстрив течение, словно и ей было неуютно, как одинокому путнику в ночном ущелье.

Прошел час... Плотников отчетливо помнил цифру «5» на карте над юркой голубой стрелкой, — значит, уже пять километров тащит их течением, хотя до переднего края по прямой гораздо ближе. Вот-вот будет вершина излучины, и тогда река понесет их обратно к своим —туда, где русло ее снова становится линией фронта. Островок с машиной медленно кружило на стрежне, угрюмые пустынные откосы крутых берегов временами возникали в глубине экрана, их сменяла та же пустыня воды — ни лодки, ни вешки, ни всплеска.

Обостренное чутье подсказывало Плотникову: не здесь надо искать трассу танковой переправы,— и все же сомнения вползали в душу.

В черных холмах взвыл мотор, ему отозвался другой, третий...

— Тягачи... артиллерийские, — тихо сказал сержант» Алексей тоже подумал о тягачах, и то, что Дегтярев подтвердил его догадку, обрадовало Алексея, укрепило в нем уверенность. Тревога поубавилась. В упор направив на карту синий лучик карманного фонаря, он быстро нашел нужный квадрат, пометив его вопросом. А когда снова глянул в прибор, заметил: холмы словно опали, река посветлела, расправилась вширь, и машину уже не кружило, она плыла боком, устремив из-под водорослей всевидящий глаз на берег, противоположный плацдарму...

Теперь замечались живые теки в прибрежных распадках, доносились звуки шагов и негромкие голоса; где-то что-то неосторожно бросили на твердую землю, где-то звякнул металл; раза два мелькнули огоньки сигарет. «Противник» вел себя не столь осторожно, как на переднем крае. Впервые Плотников по-настоящему понял, сколько суровой, проверенной опытом мудрости в требованиях ночной маскировки, которые и ему дорою казались излишне жесткими и формальными. Можно немало узнать о противнике лишь потому, что кто-то небрежно стукнул дверцей бронетранспортера, кто-то закурил вне укрытия, а кто-то, не умея сладить с раздражением, во весь голос распекает командира «второй саперной» за медлительность. Какой «слухач» не догадается: вторая саперная появилась у реки совсем не случайно!

Плотников удвоил внимание и все же уловил легкую возню за спиной, настороженный шепоток сержанта:

— Тушенку не забыл?

— Кажись, взял, — ответил неуверенно Чехов.

— Гляди у меня! А то вы от радости забываете, что в разведке тоже не святым духом питаются.

Чехов впервые шел на серьезное задание и, когда собирались, действительно выглядел счастливым.

Было слышно, как Чехов торопливо ощупывал вещмешки, зашуршали завязки.

— Ты че?..

— Кажись, не тот захватил... В том банки снизу... Это Молодцов попутал, когда собирались...

— Я те покажу Молодцова! — яростно прошептал сержант. — Ты куда собирался: в разведку или на блины к теще?

Чехов облегченно и громко задышал:

— Тута, товарищ сержант, я забыл, что завернул в плащ...

— Не сучи руками. И языком тоже. Ишь ты, «Молодцов попутал»,— передразнил командир отделения. И грубоватым шепотом добавил: — Нечего зря хлопать глазами, сосни пока. Ночь, она длинная, надо будет — поднимем.

Плотников невольно улыбнулся, тоже почувствовав облегчение. У разведчиков с полудня крошки во рту не было, а на пустой желудок воевать нелегко. Правда, Плотников имел личный запас, но на пятерых здоровых проголодавшихся ребят его бы не хватило.

На широком плесе стало еще светлее, и теперь уже четверо разведчиков не отрывались от приборов наблюдения...

Видно, так уж устроен человек: чем нетерпеливее он ждет, тем внезапнее приходит то, чего ждет. Плотников и не заметил, в какой момент лодка возникла прямо перед ними, на середине реки. Совершенно отчетливая и уже близкая, она надвигалась низким бортом, и Алексей испугался: если лодка столкнется с замаскированной машиной, разоблачение разведчиков неминуемо. Двое сидели в лодке, наклонясь к воде; было видно, как шевелятся их руки и расходятся по реке слабые круги. Но еще раньше, пожалуй, он заметил две темные цепочки, убегающие от лодки к берегу,— словно по фосфоресцирующему полотну начертили тушью два ряда вертикальных штришков. С лодки провешивали трассу, и всего вероятнее, то была трасса для танков. Наверняка подводная...

На всем томительном пути во власти речной стихии Плотникову чудился хрипловатый от усталости и недосыпания голос командира роты: «Мостов не ищите. На таких реках, когда вся глубина плацдарма километр, мостов не строят. Они едва развернутся после переправы — и уже на рубеже атаки. Нам нужны точные координаты трассы. От вас я другого не требую. Возможно, это будет подводная трасса. Как найдете — зацепитесь поблизости и не спускайте глаз. Сообщите о начале переправы—-и тогда можете считать, что впятером выиграли сражение». Потом, кольнув Плотникова испытующим взглядом, неожиданно спросил: «Вы изучали Макиавелли?..» — «В училище, по программе...» Капитан хмыкнул: «Тогда напомню вам его фразу, очень подходящую для нашего дела: хорошая позиция в бою часто важнее храбрости. Вы поняли меня?»

Плотников постарался понять...

Теперь последние слова командира мгновенно пронеслись в голове Плотникова, и было отчего прийти в отчаяние: все сорвется, если машина налетит на лодку или на прочно вбитые в дно вешки. Каприз стихии, слепая прихоть обстоятельства — вот чего разведчик должен опасаться не меньше чем противника. Вот что он должен уметь осиливать во всякую минуту.

Завести двигатель и обойти лодку, с которой еще не видят надвигающийся «плывун»? Но такая «храбрость», по меньшей мере, глупа — заметят. Выйти на связь и сообщить координаты трассы, если произойдет столкновение? Успеть можно, однако машину все равно расстреляют, а трассу перенесут...

Плотников не успел до конца поверить в безвыходность ситуации, не успел и понять, зачем так резко повернул руль Оганесов, прикованный к перископу, как вдруг ощутил едва уловимую перемену в положении плывущей машины. Он ощутил ее по легкому смещению лодки — она сдвинулась, начала медленно уходить к затемненной границе экрана. Стрежневая струя усилила давление на развернутые поперек течения передние скаты, и этого оказалось достаточно, чтобы машина подставила борт отбойному течению, смещаясь на свободный от вешек плес.

Ай, да Оганесов!

Лодка была так близко, что Плотников не посмел сказать солдату одобрительное слово и только крепко сжал его локоть.

Люди в лодке насторожились, прекратив работу. Плотников отчетливо видел их лица: оба смотрели прямо в объектив, — и возникло желание зажмуриться, словно мог встретиться с ними взглядом. Один поднял руку, из кулака его вырвался тоненький лучик, метнулся по воде, забегал по островку.

«Стекло!..— похолодел Плотников. — Если луч попадет на стекло перископа — оно блеснет!..»

— Вы там сдурели?! — раздался с берега резкий окрик. — А ну погасите!

Луч пропал, и молодой смущенный голос ответил из лодки:

— Плывет что-то, товарищ лейтенант.

— Не видите — трясина! Если каждую кочку освещать станем, нас так осветят, что света не взвидим.

«Спасибо, лейтенант, — искренне поблагодарил Плотников. — Насчет света ты прав, но солдаты твои сегодня бдительнее тебя оказались...»

Саперы продолжали смотреть на проплывающий островок, они могли бы, пожалуй, достать его шестом, но, видимо, то был не первый на их памяти островок и мало-примечательный. Лодка стала удаляться, солдаты в ней снова наклонились к бортам, занявшись работой, уже едва различимые у края светового пятна — машину продолжало разворачивать. Плотников перегнулся к боковому перископу и следил за ними, пока они не растворились во тьме. Облегченно вздохнув, он глянул на экран прибора и увидел близко высокие заросли камыша у низкого берега.

Вот теперь уж точно пронесло...

Гул двигателей на берегу, там, откуда тянулась трасса, заставил Алексея встрепенуться.

До сих пор Алексей опасался, как бы их не прибило к берегу или не затащило на мель — пришлось бы запускать двигатель. Теперь такая остановка была бы подарком судьбы, но рассчитывать на него не приходилось. Делая поворот, река снова ускоряла бег; островок стало уносить от прибрежных зарослей, а у противоположного берега его подхватит отбойное течение.

И вдруг — гул машин!.. Судьба всегда щедра, надо только уметь пользоваться ее щедростью.

— Оганесов! Заводи!..

Солдат вздрогнул от невероятной команды, однако, привыкший к мгновенному повиновению, тотчас нажал стартер. Корпус машины мелко задрожал.

— К камышам! Малым ходом... .

Плотников весь обратился в слух. Тягачи на берегу натужно выли моторами, видимо взбираясь на прибрежный увал, гул их далеко разносился по реке, и легкого шума разведмашины нельзя было различить... Гул тягачей уже замирал, когда почувствовался толчок. Оганесов выключил зажигание, и стало слышно, как журчит вода, обтекая броневой корпус и шевеля края плетеных «ковров». До камышей оставалось полтора десятка метров, вода около них слегка бугрилась, шла мелкими, медленными воронками, — значит, тут перепад глубин, и колеса машины случайно нашли мель.

Плотников подозвал сержанта.

— Как, по-вашему, Дегтярев, в заросли заберемся или здесь останемся? — Он поймал себя на мысли, что и теперь испытывает потребность обсудить с кем-нибудь решение, которое надо принять. Сильна привычка комсомольского работника, да и замполитская «стажировка», видно, укрепила ее. Плотников не знал: поможет она ему сегодня или повредит?

— Лучше здесь, товарищ старший лейтенант, — зашептал Дегтярев. — В камыши полезем — шума наделаем, да там и скорее засекут. А тут вроде плывун за корягу зацепился. То, что у всех на виду, меньше подозрений вызывает.

— Спасибо, — поблагодарил Алексей. — Готовьте-ка ужин, работка ждет тяжелая...

Приоткрыв люк, он осторожно высунулся из машины.

Снаружи было светлее, чем под броней, и Плотников с удовольствием отметил: маскировка не повреждена, лишь край одного из «ковров» завернуло течением и его надо поправить... Сыроватый воздух отдавал свежестью, пахло тиной, сырой рыбой и привядшей травой. Захотелось курить. Возле камышей булькнуло; Плотников тревожно скосил глаза на звук и, заметив след водяных «усов» от головы плывущего зверька, успокоился. Потом долго искал взглядом лодку с саперами, пока не различил ее затушеванный тьмою силуэт возле противоположного берега. Провешивание трассы заканчивалось.

Разведывательная машина стояла в самой вершине излучины, и, насколько хватал глаз, река просматривалась в обе стороны. «Пожалуй, это та самая позиция, которая важнее храбрости», — не без удовольствия подумал Алексей. Он опустился вниз, плотно задраив люк, приказал зашторить перископы, кроме одного, к которому посадил наблюдателем Оганесова, зажег синий свет. Разведчики кое-как устроились в десантном отделении вокруг сложенных пирамидкой вещмешков, поверх которых была постелена газета, а на ней — две вспоротых банки с тушенкой, ложки, ломти черного хлеба, покрытые щедрыми пластами розоватого сала.

— Калорийный ужин, — улыбнулся Плотников. — Начинайте, я чуть позже.

Он извлек из планшета карту, нашел на ней излучину, пометил значком место дозорной машины. Подняв голову, удивленно спросил:

— Вы чего на еду любуетесь? Начинайте же.

Однако никто из разведчиков не шевельнулся.

— Ну, хорошо, я сейчас...

Рассчитал и быстро нанес на карту место вероятной переправы танков, застегнул планшет.

— А теперь делай, как я! — И первым взял хлеб.

Чехов налил из термоса кружку дымящегося, черного чая, Дегтярев пододвинул ближе к старшему лейтенанту банку с тушенкой. Другую он поставил перед молчаливым, сонным на вид солдатом Молодцовым. Разведчики заулыбались, только Молодцов остался сонно-серьезным. Отхватив крепкими зубами изрядный кус хлеба с салом, он деловито забрал в широкую ладонь увесистую банку тушенки и погрузил в нее ложку на всю глубину «рабочей части». На чай, которым разведчики запивали жирный ужин, Молодцов кинул сонно-пренебрежительный взгляд: стоит ли, мол, добро разбавлять водой?

Был Молодцов высок, жилист и рыж. С длинного веснушчатого лица его редко сходило выражение флегматичного добродушия, маленькие, неопределенного цвета глаза казались всегда сонными. Слыл он великим молчуном и работягой. Избирая Молодцова неизменной мишенью для шуток, а то и злоупотребляя его безотказностью, разведчики любили его и яростно защищали, если кто-то чужой пытался подтрунивать над ним. Да и было за что любить этого парня. Он в минуту вымахивал двухметровой глубины окоп в каменистой земле и, невзирая на то, просили его или нет, брался помогать соседу, делая его работу с тем же отрешенным старанием, что и свою. В тяжелейших марш-бросках, когда молодые солдаты выбивались из сил, а прийти к финишу надо было всем взводом сразу, он на ходу отнимал у отставших вещмешки, скатки, подсумки и, весь обвешанный грузом, тащил под руки впереди строя пару запаленных салажат.

Получал Молодцов полуторную норму котлового довольствия, однако ему обычно перепадала и двойная, и тройная, он не отказывался, съедал все, что перед ним ставили. Разведчики часто вспоминали, как, возвращаясь однажды с полевого занятия, помогли колхозникам сметать сено и те пригласили их на ближнюю бахчу. Дед-сторож прикатил от щедроты три ведерных арбуза. Двух хватило на весь взвод, а третьим завладел Молодцов и управился с ним еще до того, как исчезли два других. Дед беспокойно заерзал — не обкормил ли солдатика, — но сержант украдкой шепнул ему, указывая на загрустившего Молодцова: «Мало, дедушка...» У деда кепчонка слезла на затылок, однако вновь пошел на бахчу. Арбуз, видно, принести побоялся, нашел дыню-скороспелку с ПТУРС величиной, боязливо положил перед солдатом. И лишь когда от дыни остались одни корки, повеселевший Молодцов со вздохом произнес: «Вот и закусили мало-мало, теперь пожевать бы как следует, а?..»

Считалась за Молодцовым одна странность. Не любил гимнастику и, как ни бились с ним, больше «удочки» не получал, хотя длинные руки его таили страшную силу. На занятиях по самбо никто не желал иметь Молодцова своим противником, а однажды на спор за десять банок сгущенки он переломил через колено черенок саперной лопаты, за что получил от старшины первый и единственный за всю службу выговор. А еще — любил угощать. Часто получая из дому посылки, набитые лакомствами, он раздавал их без остатка и смертельно обижался, если кто-то отказывался брать последнее, зная, как самому Молодцову хочется отведать тех лакомств. Зато, когда хвалили угощение, весь светился, счастливым бывал, как ребенок от праздничного подарка, и, пожалуй, даже красивым...

Разведчики еще жевали бутерброды, а ложка Молодцова уже звякнула о дно банки, он заглянул в нее и, вздохнув, с сожалением отставил. Разведчики переглянулись, сержант незаметно положил перед Молодцовым лишний кусок хлеба со шпигом, но тот вроде и не заметил, старательно вытирая ложку.

— У меня в рюкзаке есть колбаса, так что запасы у нас изрядные, — сказал Плотников. — Хотите еще, Молодцов?

— Не,— впервые подал голос солдат, покачав головой.— С меня будет, спасибо. Я лучше Оганесова подменю, а то спать тянет, когда плотно наешься.

Чехов прыснул, Дегтярев тоже засмеялся, а Плотников подумал про себя: в сон Молодцова сегодня вряд ли потянет даже после двух таких банок...

После ужина рядовой Молодцов отправлялся к своим.

До появления танков на переправе разведчикам не следовало выходить в эфир по основной радиостанции — их сразу засекли бы, — а командир должен получить заранее координаты подводной трассы, чтобы подготовить внезапный удар по ней в нужную минуту. Правда, разведчики прихватили с собой и портативную радиостанцию УКВ, засечь которую почти невозможно, однако надежды на нее мало. Она могла не достать до переднего края, если даже подняться с нею на самый высокий из прибрежных холмов. Прибегнуть к ней Плотников рассчитывал лишь в крайнем случае.

Автомат, трехцветная ракета, скатанный пластиковый мешок для переправы через реку да металлическая плотно закрытая кассета с донесением — вот все, что Молодцов брал с собой.

— Идите левым берегом, — напутствовал Алексей солдата. — Он безопаснее. Реку переплывете там, где она поворачивает на север. Запомните: на север! Тогда на другом берегу сразу попадете к нашим. Воспользуйтесь мешком, он маленький, а держит хорошо... Берегите кассету — это главное. Если задержат — выбросьте, утопите, но так, чтобы в чужие руки она не попала ни при каких обстоятельствах. И сигнальте ракетой. Если вы не пройдете, нам должно быть известно. — Тронув солдата за локоть, Плотников с улыбкой добавил: — Передайте там комсоргу нашему: пусть напишет в боевом листке, что на первом этапе разведки особенно отличились рядовые Оганесов и Молодцов. Только непременно слово в слово передайте — это приказ.

— Есть, — в голосе солдата отозвалась затаенная благодарность за такую вот веру в рядового Молодцова, когда заранее знают, что не отличиться он просто не может.

Солдат неслышно вылез из люка, скользнул за борт, исчез в прибрежной тени. Плотников прислушался, но не уловил ни всплеска, ни шороха камышей, ни звука шагов на берегу. «Лихо пошел Молодцов, весь путь бы так...»

Плотников тогда еще не заметил своего промаха: забыл потребовать от Молодцова повторить приказ. А ведь и самый добросовестный солдат может не уловить чего-то в распоряжении командира...

Еще через четверть часа Плотников остался в машине вдвоем с Оганесовым. Он считал: нужно провести разведку на ближнем берегу — могло ведь случиться и так, что им придется просидеть в своем «укрытии» не только ночь, но и день, а потому не хотел оставаться в неведении. Посылая сержанта, предложил ему взять с собой Чехова, и молодой солдат с такой поспешностью вскочил с сиденья, что стукнулся головой о верхнюю броню. Наверное, ему было очень больно, однако он не издал ни звука — как же тут сержанту было не утешить его согласием?

— Бери автомат, — буркнул Дегтярев. — Да поаккуратней с ним — он не так прочен, как твоя голова.

Любил поворчать сержант Дегтярев. Как и многие ворчуны, был он добрейшим парнем и старательно скрывал истинную свою натуру. В положении командира это часто необходимо — а то ведь иные злоупотреблять твоей добротой начнут, — вот почему Плотников извинял Дегтяреву его грубоватый тон...

По-прежнему пустынна река, и вряд ли переправа начнется глубокой ночью, но нельзя спускать глаз с воды. Чего не бывает! Оганесов тоже у перископа сидит, следя, не вспыхнет ли в небе ракета — тревожный сигнал Молодцова. Не хочется думать об этом, а следить надо...

Тьма в перископе то словно редеет, то сгущается: набегают с легким звоном черные волны, топят контуры прибрежных увалов и слабый блеск реки. Это в глазах темнеет от напряжения, надо тряхнуть головой — сразу схлынет черный туман и пропадет звон усталой крови в ушах.

Становится знобко не то от бессонницы, не то от сырости — двигатель успел остыть. А все же сон подкрадывается, как опытный диверсант. Прогоняешь, а он подкрался с другой стороны: вспоминается, как чудо, как недосягаемая мечта, жестковатая холостяцкая постель...

Где только не спал Плотников! В кузове грузовой машины на полном ходу. На днище грохочущего по бездорожью танка. Сладко дремлется на широкой танковой трансмиссии, если едешь десантником. Особенно в холод и слякоть. Упрешься спиной в башню, положишь мокрые, оледенелые ноги на горячее жалюзи, из-под которого обдувает тебя жарким ветром, и так уютно, словно вернулся в детство, на деревенскую теплую печку, прижался к теплой трубе и слушаешь материнские сказки. Качает танк на ухабах, а тебе чудится: это злая буря качает ковер-самолет, на котором летишь навстречу красивым и страшным чудесам... Но слаще всего спится в жаркий день в поле или в лесу. Разбросишь руки во всю ширь, и трава растет меж пальцев, щекочет лицо и шею, бегают по горячему телу муравьи, а ты спишь, все слышишь и чувствуешь, как земля высасывает из тебя усталость. По первой команде вскакиваешь упругий и свежий, налитый силой.

Став офицером, Плотников уж не спал на маршах. И на привалах в последнее время спать тоже не приходится. Когда солдаты отдыхают, у политработника больше всего хлопот...

Со звоном отхлынула черная волна, и в стекле перископа, совсем близко, возникло мягкое русалочье лицо. Серые глаза призывно и дразняще смеются, и жаркие губы приоткрыты, словно для поцелуя...

«И здесь нашла, под водой и броней, — никакая маскировка от тебя не спрячет. Неужто все гораздо серьезнее у нас с тобою, чем думалось?.. Однако ты зря явилась: Алексей Плотников существует только в одном лице и жизнь у него только одна, в которой тебе не может быть места. И ничего у Алексея Плотникова с тобою не было».

Она не уходила, словно не соглашалась, словно хотела убедить его: что-то все-таки было...

— Оганесов, не спишь?

— Зачем спрашивать, товарищ старший лейтенант? — обиженно отозвался водитель. — Как можно спать, когда нельзя спать!

— Прости, Оганесов. Меня вот разморило, решил голос подать.

— Меня тоже маленько качает, товарищ старший лейтенант. Да вы не бойтесь, Оганесов привычный. Вы бы поспали.

— Нельзя, Оганесов. Нельзя нам спать...

Часовая стрелка подкралась к цифре «2», глухая тишина стоит над рекой, слышно лишь, как тихо бормочет вода, за броней, и кажется, бесконечно плывешь куда-то посреди спящего китового стада — черных прибрежных холмов.

— Оганесов, у тебя есть девушка?

— Как же, товарищ старший лейтенант! Скоро два года ждет, письма хорошие пишет. Отслужу — жениться буду. Приезжайте на свадьбу — телеграмму пошлю.

— Значит, любишь... А скажи, Оганесов, можно, по-твоему, любить девушку, считать ее невестой и встречаться с другой, потому что она тоже тебе нравится и встречи с ней никаких особенных обязательств на тебя не накладывают? Можно при этом оставаться честным, искренним, в общем, порядочным человеком? И не терять ни самоуважения, ни сна, ни уверенности в себе? Можно или нет?

Солдат тихонько закашлял в кулак, то ли не зная, что отвечать, то ли затрудняясь говорить искренне.

— Вы, наверное, про ту девчонку, товарищ старший лейтенант, с которой видели меня на танцах?

— И про ту, Оганесов, и вообще... Я в принципе спрашиваю.

— Но у меня это так... баловство. Иногда скучно одному в увольнении... В общем, я мало об этом думал.

— Значит, баловство от скуки? Твоей невесте, Оганесов, наверное, тоже иногда скучно бывает. Знаешь, Оганесов, в таком деле мы все грамотные. Задумываемся редко или поздно — это верно... Я вот на реку смотрю.

Знаешь какая она в верховьях, когда с гор сбегает? Слеза! Пересекла болото, другой стала — помутнела. Здесь, правда, очистилась, но все равно уж не та вода в ней... И вот что еще: не бывает, чтобы у одного берега реки текла чистая вода, у другого — грязная... Знаешь, недавно я споткнулся на слове «двоедушие». По-моему, двоедушных людей все-таки не существует. Одна душа у человека — чистая или с мутью, — одна. Нельзя быть честным с утра, если лгал вечером. Не выйдет. Я это не про тебя, Оганесов, я — в принципе. Ты за рекой лучше поглядывай...

Солдат смущенно посапывал, видимо растревоженный неожиданным и странным этим разговором.

«Нет, Алексей Плотников, тебе не простится то, что может извинить себе Оганесов. Профессия у тебя особенная, она требует чистой совести, и даже крошечное пятно на совести способно вызвать затмение в собственной твоей душе, и политработника из тебя не выйдет.

Но что же такое случилось, если совесть твоя бьет тревогу, едва пригрезилось сероглазое русалочье лицо?..

За минуту человек способен вспомнить целую жизнь. Плотникову надо было вспомнить один вечер. Увидеть его сквозь призму трехдневной давности с этой тревожной позиции — ведь в часы, когда человек занят главным своим делом, личное, заслоняющее в другое время целый горизонт, обретает в глазах его истинную величину и значение.

...В тот вечер он привел солдат в городской концертный зал и, усадив их, передал команду старшине. Спешил на свидание. Застигнутый у выхода началом первого номера, веселого и захватывающего, он остановился в толпе припоздавших.

Зал смеялся и аплодировал артистам. Плотников тоже смеялся, как вдруг теплое, нечаянное прикосновение стоящей рядом женщины подняло в нем волну внезапного чувства, и на этой волне отхлынул зал со зрителями, сцена с актерами, остались только он и она. Видно, женщина, заглядывая через плечо Алексея, слишком увлеклась и не замечала, какую мучительно-сладостную неловкость доставляет соседу, потому что отстраниться ему было некуда: впереди и по бокам стояли люди. Он не видел ее, слышал только смех и дыхание, ощущал ее тепло, и показалось, что лучше, привлекательнее ее нет женщины...

У Алексея была невеста, он любил невесту, именно к ней собирался уйти из концертного зала. Но тогда он забыл, что до назначенного им же свидания остается четверть часа, и вообще забыл обо всем...

Кажется, только после третьего выступления актеров он обернулся к соседке... Мягкое, свежее лицо, длинные русалочьи волосы, серые чистые глаза, крупные, чуть приоткрытые в улыбке губы... Она сказала: «Здравствуйте». Он тоже ответил: «Здравствуйте», силясь вспомнить: где видел ее? Впрочем, в маленьком городе через месяц- другой все лица кажутся знакомыми...

Не было ничего удивительного, что путь их из театра совпал. Он не напрашивался в провожатые, просто пошел рядом с нею, осторожно взяв под руку, и она приняла это как должное.

Дорогой он вспомнил вдруг о сорвавшемся свидании, чувство неловкости овладело им. Следовало позвонить, извиниться — его невеста Люба, конечно, теперь вернулась домой. У него хватило мужества позвонить, хотя он до сих пор не может ответить, зачем позвонил именно тогда. Уж не потому ли, что подвернулась свободная телефонная будка?

— Это я, Люба,— виновато произнес Алексей, заслыша в трубке настороженный голосок.

— Слышу, что ты.

«Значит, сердится...»

— Ты извини, я... не сумел...

— Зачем же извиняться, если ты не сумел? Я понимаю.

«Она понимает, что меня задержала служба. Милая Люба, какой же я...»

— Ты долго ждала?

«Боже, что я несу! Она ведь других слов ждет. Она ждет: вот сейчас вызову ее на улицу и через пять минут примчусь».

— Разве так важно, сколько я ждала?

«Еще бы не важно! У нее каждая минута на счету перед экзаменами, а она небось потеряла из-за меня целый час... О, черт, что за дикие мысли!»

— Люба!..

«Что ей сказать?..»

— У тебя неприятности, Алеша?

— Почему ты так думаешь? '

— Просто мне кажется.

— Люба... Я не смогу увидеть тебя ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра...

Тут он был искренен. Смотреть ей в глаза просто не смог бы.

— Я понимаю, — отозвалась она с ноткой грусти. — Но как только сумеешь, позвони сразу. Ладно?

— Я позвоню, — ответил Алексей и первым повесил трубку.

В тот момент он испытал облегчение, не зная еще, что на следующий день сто раз восстановит в памяти этот разговор и сто раз стыд будет захлестывать его. Ему будет казаться, что вчерашняя ложь даже голос его делает фальшивым, и он уже не имеет права произносить те святые слова, которые заместителю командира по политчасти приходится говорить людям каждый день. Он не раз ловил на себе вопросительные взгляды солдат и офицеров роты и не знал: сумеет ли прожить еще один такой день?.. Его выручила тревога. Она властно отодвинула душевные терзания, и они не возвращались, пока не наступили эти томительные минуты ожидания...

...А в тот вечер Алексей готов был посчитать себя счастливым. -

Они сидели в шумном вечернем кафе вдвоем за столиком, в уютном уголке. Электронные луны, озарявшие зал, дробились в рубиновых столбиках вина, разлитого в бокалы, и все вокруг казалось охваченным красным, веселым огнем. Только для виду касаясь вина губами и улыбаясь Алексею, женщина сказала вдруг:

— А зовут меня, между прочим, Зиной, дорогой Алексей Плотников.

Он удивился ее осведомленности, и она, смеясь, напомнила, как месяц назад он выступал с беседой перед молодыми работницами электролампового завода.

— Видишь, мне достаточно было услышать только раз твое имя...

— Это потому, что там я был, кажется, единственным мужчиной, — отшутился Алексей.

Ему стало чертовски хорошо. Служба его в новом подразделении пока лишь начиналась, к тому же стояла страдная пора лета, и даже ночами, во сне, Алексею

грезились собрания, инструктажи, беседы, стрельбы, полит-занятия, марши, засады — все, чем живут разведчики. Он и с Любой-то не виделся целую вечность — у нее наступала своя, экзаменационная страда,-— и они условились отложить частые свидания до лучших времен. У них все было впереди — так они считали.

Алексей забыл уж, что существуют такие вот беззаботные вечера, такие уютные залы и такие женщины, с которыми можно болтать о пустяках, испытывая удовольствие, молчать, не испытывая скуки, одно прикосновение которых вызывает жжение в крови, напоминая, что ты молод, привлекателен, силен и все радости жизни тебе доступны...

— Не смотрите так, — попросила Зина.

Краснея, Алексей опустил глаза, потом снова поднял их, с вызовом любуясь собеседницей, и она сердито, но не больно щелкнула его пальчиком по носу. Однако и этот жест ее, и взгляд говорили: она прощает его за то, что он так смотрит, она, скорее, огорчилась бы, не смотри он так...

И в уголке Зину быстро углядели.

Высокий длинноволосый парень пригласил ее на танец. Она вопросительно посмотрела на Алексея, тот кивнул. Теперь Алексей мог рассмотреть ее со стороны, и ему трудно было отвести глаза, хотя он считал неприличным следить за женщиной, танцующей с другим. Зина была, пожалуй, не более красива, чем строговатая, сдержанная Любаша. Но Любаша никогда не влекла Алексея с такой силой, как эта женщина с водопадом русалочьих волос на плечах и мягкими, свободными жестами.

Парень что-то все время говорил ей, а она лишь смеялась, отрицательно качала головой и поминутно оглядывалась на Алексея. «Ты сам виноват, что отпустил меня,— говорили ее глаза. — Теперь ты видишь, что меня нужно отстаивать. Ты будешь меня отстаивать?» И он, улыбаясь, отвечал ей глазами: «Буду».

Потом она танцевала только с Алексеем...

Плотников не уловил минуты, в которую все переменилось. Он лишь заметил вдруг в глазах Зины отчуждение и усталость, смешанные с плохо скрытой тревогой. Спрашивал ее о чем-то, она не отвечала, глядя в одну сторону, потом произнесла с тихой досадой:

— Надо же так!..

Алексей проследил за ее взглядом и увидел за недалеким столиком двух, видимо, только что пришедших мужчин. Один с пьяной улыбкой рассматривал их и, кажется, порывался встать, но сосед держал его за локоть, что-то объяснял с сердитым видом. Алексей сразу почуял неладное, однако продолжал спокойно разговаривать. Зина, не слушая его, взялась за сумочку.

— Мне надо идти, Алексей. Ты можешь остаться, а я лучше пойду.

— В чем дело?

— Не спрашивай. Просто мне пора.

— Я провожу тебя.

Она кивнула и сразу поднялась. Алексей пошел следом, оставив деньги на столике. Возле выхода услышал чей-то громкий голос за спиной:

— С тебя причитается, лейтенант. Не теряйся...

Плотников хотел остановиться, однако Зина не позволила.

На улице он спросил:

— Тебе знакомы эти люди? Кто они?

Женщина долго молчала, наконец чужим голосом произнесла:

— Так нехорошо и глупо вышло. Но может, и к лучшему. Ты все равно должен знать. Один из них — мой муж...

«Первая плата за фальшь с Любой, — подумал Алексей. — Алеша Плотников, которого прочат в комиссары, уводит жену от мужа на его глазах. Славная картинка!»

— Вам следовало бы носить кольцо, — холодно сказал он...

Тьма внезапно отпрянула от перископа, и, еще до того, как Оганесов выпалил: «Ракета, товарищ старший лейтенант!» — Алексей резко крутанул прибор назад. Яркая звезда всходила по крутой дуге над самой рекой, километрах в двух от разведчиков. «Не та!» — облегченно подумал Плотников. Достигнув вершины дуги, звезда внезапно раскололась на три разноцветные искры...

...Соскользнув с брони в реку, Молодцов сразу почувствовал: вода теплее ночного воздуха. Так бывает в августе. Сначала Молодцов решил проплыть до края камышей, чтобы бесшумно выйти на берег, а там выжать одежду и темными прибрежными низинами отправиться в путь. Но чем дальше он плыл, тем меньше хотелось ему выбираться из воды. Только почему он должен выбираться? Разве они не приплыли сюда по реке? Целый экипаж, да еще с машиной! Конечно, замаскировались как следует, но то ведь — машина! А,тут одна голова над поверхностью. Кочка, клок пены, чурка. Кто углядит в этакой темени? И течение тут вон какое — в два раза скорее, чем посуху, до своих доберешься.

Молодцов осторожно достал из кармана пластмассовый мешочек, надул слегка, чтобы едва-едва удерживал над поверхностью. Все-таки в сапогах да с автоматом плыть трудно. Теперь помогал мешок, и стало легко, весело, даже радостно оттого, что вот он, сильный и хитрый, невидимый и неслышимый, плывет через тыл «противника» с важным донесением.

...Когда в темноте, недалеко от Молодцова, возник силуэт легкой плавающей машины, разведчик мало обеспокоился. Он уже проскочил незамеченным мимо плавающего танка и бронетранспортера и все время ждал новых подобных встреч. Лишь поглубже ушел в воду — по самую пилотку — и перестал грести, доверяясь быстрому стрежневому потоку. Вода все дальше уносила разведчика с курса машины, и чувство опасности начинало пропадать, когда амфибия, сильнее заурчав мотором, повернула на пловца. Маневр этот мог быть случайным, однако Молодцов насторожился. Машина, увеличив скорость, шла прямо на него. Он уже замечал белую линию бурунчика под ее широким, как у парома, носом.

Положение еще не казалось Молодцову слишком опасным, и сдаваться он не собирался. Набрав полные легкие воздуха, погрузился в глубину, выпустив из рук мешок. Пилотку тоже унесло, но бережливый Молодцов о ней даже не подумал. Он был отличным ныряльщиком, и больше минуты греб изо всех сил под водой в сторону берега, надеясь, что люди в машине видели только подозрительный предмет и погонятся за уплывающим мешком. Он уже задыхался и все же выныривал медленно, опасаясь всплеска. Вынырнул, как и рассчитывал, в тени крутого прибрежного увала, сразу перевернулся на спину, отдыхая и следя за амфибией. Теперь он поменялся местом со своими преследователями и видел машину отчетливо, в то время как люди в ней должны были видеть там, где он плыл, лишь черное отражение высокого берега. Машина с приглушенным двигателем тихо скользила носом вниз по течению. Мешка Молодцов не различал — то ли просто незаметен, то ли его скрывал борт плавающего автомобиля. Молодцов с тревогой думал: что же решат его преследователи, выловив из воды индивидуальное «плавсредство»? Успокоятся или начнут искать хозяина мешка?

Внезапно нос машины начал описывать циркуляцию, нацелился на Молодцова, и снова под ним закипела белая полоска. Это казалось невероятным. Молодцов абсолютно был уверен, что из машины его сейчас нельзя разглядеть, и все же она шла безошибочно. Опять нырнул, опять, сколько мог, греб под водой и тихо-тихо всплыл, выставив из воды только лицо. Еще не передохнув, различил машину выше по течению и гораздо ближе от себя, чем в первый раз. И снова она уверенно развернулась в его сторону, приближаясь малым ходом...

Он нырял еще раза три или четыре, но упорный преследователь не отставал, после каждого всплытия Молодцова оказываясь все ближе и ближе. Исход борьбы уже не вызывал сомнений. Тело разведчика словно размокало в воде, становясь тяжелым и рыхлым, сердце, не знавшее прежде усталости, отчаянно билось, как запутавшаяся в сети рыба. Было что-то зловеще-жуткое в безмолвном, упорном и неотступном преследовании человека плавающей машиной среди непроглядной прибрежной тьмы. Молодцов до службы увлекался охотой, и теперь он знал, как чувствует себя загнанный зверь, по следу которого идет сильная, опытная, свирепая лайка.

В какой-то момент пришла мысль о близком береге. Молодцов, уже не таясь, рванулся к нему, но тотчас услышал шорох шагов возле кромки воды, чью-то негромкую команду. И там его ждали.

А машина совсем близко, нос ее слегка отворачивает, чтобы не потопить человека, и две темные фигуры поднялись над низким бортом, готовясь подхватить пловца. Амфибия не бронирована, ее легко изрешетить автоматным огнем, но стрелять в воде без мешка стало невозможно. Да он и не имел права стрелять, не исполнив последнего долга.

Молодцов поспешно выдернул стальной цилиндрик из нагрудного кармана и разжал пальцы... Теперь, когда донесение на дне реки, оставалось предупредить товарищей. Хлебнув воды, он кое-как вытащил из другого кармана ракетный патрон, крепко зажал его в кулаке и, поймав мокрый шнурок, дернул.

Сухой хлопок гулко ударил по воде, и шипящая белая трасса вертикально ушла вверх. Почти в то же мгновение с борта амфибии хлестнула автоматная очередь — там, наверное, боялись, что пловец сделает еще что-то, что обязан сделать...

Сильные руки подхватили Молодцова с двух сторон и довольно бесцеремонно втащили в машину, похожую на плоскодонную лодку.

— Вот так гагара,— произнес один с добродушной усмешкой.

Раздраженный, сухой голос ответил с переднего сиденья:

— Хотел бы я знать: что успела натворить эта гагара в нашем тылу?! Правьте к берегу, надо же переодеть этого диверсанта в сухое...

Отрешенный взгляд Молодцова случайно скользнул по передней части открытой кабины амфибии, и, различив в темноте змеиную головку прибора ночного видения, он наконец догадался, какую непростительную ошибку допускал с самого начала, безбоязненно пересекая дорогу плавающим машинам. Сгорбившись на деревянном сиденье, Молодцов обхватил руками мокрую голову. В простецкой этой голове ворочалась горькая мысль, что такой несообразительный человек, как рядовой Молодцов, не годится в разведчики и надо будет подавать рапорт о переводе в мотострелки...

Когда амфибия вплотную подошла к берегу, пойманный «диверсант» глубоко вздохнул и голосом идущего на казнь произнес:

— Ребята, у вас пожрать чего-нибудь не найдется, а?

В машине рассмеялись.

Плотникову не хотелось верить, что Молодцов не прошел. Закрадывалась успокоительная мыслишка: была чужая ракета. Мало ли их бросают на учениях? А совпадение цветов — чистая случайность. Но он заставил себя признать: в нем говорит слабость, растерянность от первой неудачи, боязнь новой. Он стал злиться: «Страусовая душонка! Тебе слишком везло до сих пор. Все шло по-писаному, и ты с легкостью решил, что по-писаному пойдет до конца. Но так на войне не бывает... Командиру нужны не надежды твои и сомнения. Командиру нужны сведения о месте вероятной переправы танков.

Всегда остается что-то, что можно предпринять, — это здорово сказано! А предпринять надо попытку прямой радиосвязи по УКВ. Другого выхода нет.

Нужен сержант. А сержант вернется через полчаса... Разве командир не остерегал тебя от побочных действий? Ты ослушался, решил взвалить на себя побольше, и вот что из этого выходит. И все — от первого везения. Теперь ты еще раз убедился: везет, пока не начнешь самовольничать...»

— Оганесов, налейте мне чаю да сосните немного. Ждать ракету теперь не надо. Теперь я угляжу один.

— Может, вы сначала, товарищ старший лейтенант?

— Никаких разговоров, Оганесов. Приказываю спать. Водителю необходимо спать хотя бы час в сутки.

Чай отдавал железом и чуть-чуть бензином. Зато был достаточно горяч и крепок. Предусмотрительный парень сержант Дегтярев...

Странно: в перископе чуть посветлело. Неужто заря? Не заметили с Оганесовым, как задремали? Обеспокоенно оглянулся. Стрелка на приборном щитке едва переползла цифру «2». Не доверяя часам, повел окуляром на восток — горизонт успокоительно темен. Кажется, свет с юга?.. Вот оно в чем дело: над черной грядой увалов — кривая ниточка света. Месяц народился: ниточка света по краю черного диска. Не эта ли черная луна накликала беду с Молодцовым? Какие же несчастья она сулит еще?

Суеверничаешь, замполит!..

Говорят, если показать новорожденному месяцу новенький рубль, до нового деньги будут водиться в кармане. Жаль, с собой только мятая пятерка... Что за чепуха лезет в голову, когда положено думать о серьезных вещах!

У камышей громко плеснул ночной разбойник-сом. Закинуть бы в воду прямо из люка хорошую приманку на добром крючке! В такие ночи лучшее на земле место — у рыбацкого костра. Там можно и помечтать, и вздремнуть, слушая мудрое журчание воды. До чего она убаюкивает! И душа болит, и ждешь не дождешься своих разведчиков, а все равно усыпляет, как гипноз.

Заворочался Оганесов, заговорил во сне на родном языке. Может быть, идет он сейчас улицей далекого армянского села и видит мать... Или ту девушку?.. Сельские ребята почему-то скучают по дому больше городских.

А ночь вовсе не так черна, как кажется на первый взгляд. Она словно дышит, меняя оттенки: то густо-сиреневая, то фиолетовая, то как будто по черному прошлись вишневой краской. Это значит: земля повернула к солнцу и восход близится, хотя горизонт на востоке еще так же глух, как на юге или на западе...

Из зеркального стекла глянуло грустное русалочье лицо.

«Я хочу побыть с тобой немного — мы же не виделись целую вечность».

«Уходи! Здесь неподходящее место для свиданий».

«Ты сердишься из-за него, да?.. Но ты же знаешь — он давно не муж мне. Больше года нас связывал один штамп в паспорте. Но появился ты, и даже штампа не стало».

«Но он был! И штамп, и тот... был!»

«Когда он был, я думала: он — это ты. Его не стало, как только я поняла заблуждение. Разве не прощается единственное и нечаянное заблуждение?»

«Почему я должен прощать или не прощать тебя? Я не поп, а ты не прихожанка. Ты даже не солдат в нашей роте».

«Ты должен простить меня, потому что я сразу понравилась тебе. Ты полюбишь меня или уже любишь».

«Любишь, полюбишь — что за вздор! Я уже полюбил свою невесту Любу. С меня одной любви довольно».

«Когда ты первый раз назвал ее невестой, ты думал, что она — это я. С тобою случилось то же заблуждение, и я прощаю его».

«Я не нуждаюсь в прощении женщины, из-за которой лгал и изворачивался, а потом едва не влип в историю. Ты хоть представляешь, что произошло в кафе и что еще могло произойти?..»

«Не пойму, на кого ты сейчас больше наговариваешь: на меня или на себя? Ты ли это — такой злой и несправедливый?..»

...Пустынная, черная река бежала в глубине перископа. Наверное, и днем она здесь так же черна: болота, которые пересекают ее русло, не очень далеки...

Люба... Увидеть на миг ее забытое лицо, вспомнить голос — и сразу станет спокойно. Так раньше бывало не раз.

...Река оставалась пустынной. Кривая ниточка света канула за увал, только черный диск луны стоял на гребне, словно грозное предзнаменование. Отчего, когда тебе тревожно, все становится чуть-чуть необычным, обретает таинственную значимость? Может, потому, что невольно ищешь повсюду приметы близких и важных событий? Даже там, где этих примет не существует.

Но куда запропали разведчики? Не пора ли действовать, не ожидая сержанта?.. И радиостанцию машины пора включать на прием — могут быть вести.

Ничего не хотел он сейчас так, как услышать о доставке донесения Молодцовым. Свои должны сразу сообщить в эфир условным сигналом.

На волне царило безмолвие... Значит, кому-то надо идти на опасный риск: передавать сведения о подводной трассе запасным путем — по маломощной УКВ. А для этого — покинуть машину и отыскать сопку повыше, потому что волны УКВ летят только по прямой, как лучи света...

Гулкая автоматная очередь рассыпалась в холмах, словно смех великана. Следом упала тишина, в которой заглохло даже журчание воды. «Померещилось, что ли?..» Несколько автоматов ударило враз, грохнул гранатный взрыв, осветительная ракета взошла над близким холмом, озарив реку, ее откосы и прибрежные камыши. Заметались тени, тьма то далеко разлеталась, то мгновенно смыкалась и вновь разлеталась, отброшенная комком белого, мерцающего огня.

Стреляли в одном месте, и причина этой суматошной стрельбы сразу стала понятна Плотникову.

Ждать ему больше некого.

Если наскочившие на охрану разведчики и отобьются, они уйдут в степь, чтобы не привести к машине погоню...

Когда в холмах прогремел последний выстрел, Плотников тихо позвал:

— Оганесов!

— Я! — сразу отозвался солдат. Он, конечно, проснулся от первого выстрела, и ему было все так же понятно, как Плотникову.

— Теперь на связь пойдете вы.

— Есть... Я дойду, товарищ старший лейтенант.

— Верю. Тем более тут недалеко. Полкилометра на запад. Сопка эта хорошо видна даже ночью. Она — самая высокая здесь. Подниметесь на вершину, антенну радиостанции УКВ сориентируйте на восток. «Туча» уже ждет на связи, волна установлена. Только обязательно надо подняться выше, иначе не услышат.

— А я думал, товарищ старший лейтенант, к своим...

— Нет, Оганесов. Идти к своим и опасно теперь, и далековато. Не успеете... Затвердите текст наизусть. Передавать придется по памяти, донесение краткое.

Плотников написал в блокноте несколько цифр, вырвал листок и протянул водителю. Потом потребовал:

— Повторите наизусть.

Когда солдат повторил, Плотников добавил:

— Листок не выбрасывайте. Оберните им взрывпакет, чтобы в случае чего... Фонарик взять разрешаю, но свет зажигать в самом крайнем случае, если уж забудете шифровку. Постарайтесь не забыть.

— Не забуду, товарищ старший лейтенант, у меня...

Оганесов умолк, не договорив, и Плотников тоже обратился в слух. И слабый шелест камыша, и всплеск воды, не похожий на плеск ночных рыб, вызвали в душе острую радость, смешанную с тревогой. Шел кто-то, кто знал о машине,— это Плотников почувствовал сразу. В своем тылу крадучись не ходят. Значит, Дегтярев с Чеховым. «Живы!..» Плотников поймал себя именно на этой мысли: «Живы!» — хотя на учениях люди гибнут лишь условно.

До чего же наивны люди, утверждающие, будто в случае войны все будет не так, что там-де и начнется главная боевая подготовка. Ведь если следовать их логике, можно вообще отменить всякие учения. Но разве история тысячу раз не доказывала, как легко и быстро расправляется противник с армией, не обученной до войны, не получившей достаточного представления о ней на таких вот учениях и маневрах? А чтобы представления эти не оказались ложными, чтобы учение дохнуло на солдата жестокой, знобящей реальностью войны, — зависит только от командиров. И в высоких штабах, и в каждом экипаже. Эту старую истину, как внезапное откровение, заново прочувствовал в ту минуту Алексей Плотников.

Дав знак Оганесову быть настороже, взял автомат, осторожно приоткрыл люк. От камышей по грудь в воде медленно шел человек. Он уверенно положил руки на замаскированный борт машины, вполз на него, приподнялся. Чехов... Слышно было, как вода стекает с его герметичного костюма.

— В машину,— прошептал Плотников. — Здесь разоблачитесь.

Тяжело дыша, солдат пролез в люк, почти упал на сиденье, привалясь к броне.

— Где сержант?

— Там... Взяли, наверное...

— Как?..

— Шли обратно. Нас кто-то окликнул, пароль требовал. Я побежал...

— Командира оставил, сам побежал?! — вскинулся Оганесов. — Боялся, что бока могут намять?

— Ничё я не боялся, — обиженно задышал молодой солдат. — Я отвлечь хотел, думал, за мной погонятся...

— Что они, дураки — за зайцами бегать! «Думал»! Когда бежал, не думал, потом думать стал. Поздно думаешь.

— Спокойно, Оганесов, — остановил Плотников. — Не надо раздеваться, Чехов, вам предстоит обратная дорога...

Возможно, молодой солдат действительно растерялся, услышав в темноте требование пароля, и не нашел ничего лучше, как броситься без команды наутек, да еще прямо к машине. Ведь это ж просто счастьем будет, если за ним не проследили! И однако же Плотников сейчас должен довериться ему снова. Именно Чехов пойдет теперь на связь с «Тучей» — водителя посылать можно лишь в крайних обстоятельствах. И чем большее доверие почувствует к себе Чехов, тем лучше он справится с задачей.

Ну а если за Чеховым все-таки проследили и вот-вот накроют экипаж? Что ж, на учении и горький урок дорог. Дольше запомнится. Разбор еще будет, а сейчас надо действовать — учиться воевать, пока ошибки твои остаются зарубками в памяти, а не на теле.

— Докладывайте, Чехов, что вы там обнаружили с сержантом?

Чехов рассказывал сбивчиво, все еще волнуясь; приходилось переспрашивать, уточнять, проверять наводящими вопросами, но в конце концов Плотников понял: радиосводку надо дополнить. Артиллерийский дивизион на позициях, неизвестный штаб, узел связи, колонна машин с боеприпасами и горючим — довольно серьезные объекты. Сведения о них держать при себе было бы преступлением. Взяв у Оганесова взрывпакет, обернутый бумажкой с донесением, Плотников приписал несколько малозначащих на первый взгляд слов и цифр. Потом протянул Чехову:

— Прочтите, все ли вам понятно? Пойдете на связь.

— Но ведь я должен, — обиженно отозвался Оганесов.

— Теперь уже не должен, — резко прервал его Плотников и добавил мягче: — Вы нужнее здесь. У нас главная работа впереди. Лучше налейте-ка Чехову чаю, пока я его инструктирую...

Уходя снова через десять минут, Чехов заверил Плотникова:

— Я выполню, товарищ старший лейтенант.

«Молодцов тоже так говорил, — подумал Плотников. — А Молодцов не первый год в разведчиках». Однако ничем не выдал сомнений, крепко пожал руку парня и напомнил еще раз:

— Будьте осторожны со светом. Синий, он тоже далеко виден.

— Я помню донесение наизусть...

— Нет, Чехов. Передавайте с бумаги. Лучше ничего не передать, чем ввести своих в заблуждение. И вот что еще: к машине вам лучше не возвращаться. Мы и без того достаточно рисковали. Ну, ни пуха вам...

Снова минуты — как вечность, снова в невыносимом ожидании теряется реальность времени, и толчки крови в ушах вдруг грохнут, словно далекая автоматная очередь, отчего весь вскинешься. Наверное, правда, что тишина нигде так не ощутима, как на войне.

В темноте зашелестела сигаретная пачка, послышался вздох. Плотников сглотнул слюну — курить захотелось смертельно. Оганесову, видно, не легче.

— Курите, — разрешил Плотников. — Только осторожно.

— А вы?

— Я после разведки.

Снова легкий шорох, глубокий вздох. Ни щелчка зажигалки, ни запаха дыма. Плотников усмехнулся и забыл о табаке.

...Далекий голос в наушниках показался галлюцинацией — с такой надеждой и тревогой ждал его Плотников, что было страшно поверить в удачу. Но голос был настоящий:

— «Волна», я «Туча»... Прошел дождь, ожидается град. Повторяю... — «Туча» подтверждала получение разведданных.

Чехов!.. Зеленый мальчишка, разведчик без году неделя, он сумел-таки пройти незамеченным сквозь секреты и посты охранения, подняться на высокую сопку и по маломощной радиостанции УКВ связаться с «Тучей», передать сведения! Или в разведке, в общем-то, все просто, и успех или срыв зависит от случайности, от простого везения, как во многих рискованных делах?..

«Стой! — сказал он себе. — Стой! Ты слишком самонадеян, Плотников, если так легко судишь о деле. Разве ты не потерял уже двух лучших разведчиков? Дело тут не в твоем личном доверии к Чехову. Использовал шанс — установленный на всякий случай канал радиосвязи по УКВ, — вот что важно. Какой-то шанс должен был принести успех.

Однако же зря запретил Чехову возвращаться.

Уж не потому ли сожалеешь, что захотелось наговорить ему хороших слов? Никак не можешь без слов...

И признался себе, до чего мало надеялся на молодого солдата, да и на ультракоротковолновую радиостанцию. Почти убежден был, что придется выходить на связь по штатной радиостанции, которую наверняка засекли бы...

Тусклый блик на речном плесе чуть-чуть разросся, рядом возник другой, — казалось, сама вода, уставшая от темноты, рождает свет. Плотников слегка повернул окуляр — на востоке, за линией переднего края, горизонт словно подтаял, нижняя кромка его стала пепельной.

Если «западные» собираются ударить из темноты, пора начинать. На рассвете удобно наступать. Среди холмистых пространств с темными еще, туманными распадками машины слабо приметны, они похожи на расползающиеся ночные тени, и в них трудно стрелять.

Глазам от напряжения больно, но чудится, они различают цепь вешек на плесе, хотя ты и знаешь — это пока иллюзия. Почему же так тихо? Или «западные» вовсе не собираются наступать, и утро придет спокойное, ясное — мирное августовское утро в мирной степи, где нет никаких танков, пушек, ракет, бронетранспортеров и тягачей — они уползли под покровом ночи в далекие городки с высокими каменными заборами и толпятся у моек, поджидая очереди? Лишь ты со своим экипажем, случайно забытый старшими командирами, торчишь в этой реке?

Словно сама сгущенная тишина разразилась взрывом, от которого нервно дрогнул корпус машины и по всему плесу вскинулись испуганные рыбы. Эхо первого удара заглохло в грохоте, одновременно возникшем по всему берегу, — казалось, кто-то начал колотить огромной, жесткой подушкой по холмам, по воде, по близкому камышу, и даже внутри машины воздух стал тугой, давящий и вязкий.

Плотников не мог видеть происходящего за прибрежными увалами, и потому казалось — опять же сам воздух рождает огненные сполохи, бегающие по небу. Внезапно они утонули в длинных, жутких огнях, разваливших небо на части, и оно стало рушиться с оглушающим рыком, свистом и скрежетом, и хотелось прикрыть голову руками, потому что броневая сталь машины должна была сейчас развалиться... И представилась сатанинская пляска огня в ближних распадках и на боках увалов, черно-седые космы летящего суглинка, жестокий каменный град, сыплющийся из разрастающихся туч земли и дыма, — как будто произошел катаклизм и на месте осевших от древности холмов поднимаются молодые, грозные горы.

«Туча» разразилась грозой, пытаясь смести штабы и узлы связи «западных», разрушить позиции артиллерии, расстроить и растрепать изготовившиеся к броску колонны, разметать тылы, взорвать артерии, которые станут питать наступление «противника». Значит, оно все-таки готовится, и «Туча» стремится если не сорвать его, то хотя бы ослабить силу удара, отсрочить его до дневного света, когда сражаться в обороне много легче. Насколько ей это удастся — зависит от точности разведданных, в том числе и переданных Чеховым. Огневые посредники учтут каждую цифру. «Противника», одетого в броню, маневренного, вооруженного не слабее тебя, одним испугом не возьмешь. Он и сам попугать любит — вон как на востоке, за холмами плацдарма, полыхает небо. Там с не меньшей силой бушует ответный огонь, и под гром этой дьявольской дуэли «противник» вот-вот двинется...

И тут Плотников уловил перемены на берегу. Казалось, холмы зашевелились. В ста метрах от излучины, вспенив воду, в реку тяжело вошел плавающий бронетранспортер, набитый пехотой. Следом — другой, третий...

— Товарищ старший лейтенант, и у меня пошли, — громко, перекрывая гул канонады, доложил Оганесов.

Действительно, ниже излучины переправлялись боевые машины пехоты, их силуэты легко различались в темноте.

«Пусть плывут. Эти машины нашим не страшны. Да они и не сунутся в атаку раньше танков...»

Танки. Их никак нельзя проглядеть. На безлесых пологих холмах плацдарма танковую атаку в утренних сумерках никакой силой не остановишь. Но где же танки?..

«Туча» предупредила: их надо особенно ждать с началом огня. Вдруг они сейчас переправляются?.. Не здесь!..

Опять стало сыро и холодно, чувство тревоги глушило и отодвигало грохот ракетно-артиллерийского огня, хотя сила его продолжала нарастать.

«Нет, — говорил себе Плотников. — Нет! Лучшей позиции я не мог бы выбрать. Именно здесь, где берега положе, а река мельче, следовало искать танковую переправу. И — трасса...»

В зоне трассы по-прежнему было спокойно, лишь какая-то вертикальная мачта, едва различимая над низким берегом, медленно двигалась к воде. То ли саперы, то ли связисты ладили там что-то, и похоже было — никаких танков не ожидается. Машинально, краем глаза следя за мачтой, Плотников немножко удивился: отчего движение ее не прекратилось у кромки воды? Посмотрел ниже. На тусклом зеркале реки отчетливо проглянул массивный силуэт башни, полупогруженный в воду корпус машины, длинный орудийный ствол и даже утолщение эжектора на нем.

В воду шел танк, и «мачта» была его воздухопитающей трубой.

Плотников смежил веки — чего не померещится, если ждешь тревожно и долго!..

Снова открыв глаза, он различил только башню и орудийный ствол, да еще темный бурун воды над скрывшейся кормой танка.

«Значит, не померещилось», — подумал как-то уж очень спокойно и ощутил, что ребристая тангента переключателя радиостанции остро щекочет палец. Однако не шевельнулся, продолжая внимательно следить за трассой. На радиоволне, которую отвела ему «Туча», по-прежнему царила тишина.

Блеск недалекого разрыва на миг осветил взбугрившуюся поверхность реки у противоположного берега и белые потоки воды, скатывающейся с башни идущего к берегу танка. Плотников ждал. Второй танк уверенно шел в воду, вот уже едва приметный бурунчик от воздухопитающей трубы пересекает стрежень, а от прибрежной тьмы отделилась третья черная глыба... Теперь пора.

— «Туча»! Я — «Волна»! Нужен град! — передал Плотников. — Нужен хороший град! — повторил он, поддавшись радостному одушевлению и позабыв, что за каждое лишнее слово в эфир он может заплатить дорого. Даже теперь, когда были произнесены самые важные слова, когда «Туча» их услышала, даже в последние мгновения, когда появились танки, когда сделано было почти все, он боялся поверить в удачу, боялся чего-то, что помешает радиосвязи.

«Туча» отозвалась черев полминуты. Не голосом радиста, а высоким, сверкающим столбом на середине реки. Два разрыва грохнули враз — на самом откосе и в воде, и пламя первого расцветило вскипевшую воду резкими красками праздничного фейерверка. Фонтан опадал уже в темноте, косматый, седой, как дым, а рядом росли другие. Тускло-зеленые вспышки били из глубины реки вдоль всей трассы, — казалось, с речного дна стреляет целая батарея и орудийные стволы вместе с огнем и дымом выбрасывают в небо клокочущую воду...

Третий танк в реку не пошел. В аду, где смешались вода и пламя, непрочная воэдухопитающая труба была бы снесена. Недовольно поворочавшись на берегу, танк попятился, слился с темнотой...

Ноги Плотникова отбивали веселую, нервную чечетку на резиновом коврике днища. Переправа сорвана, во всяком случае она задерживается, — и это сделал один экипаж, его экипаж... Еще полчаса, хотя бы полчаса подержать их у реки! Тогда они не успеют до рассвета к переднему краю. В воздух поднимется штурмовая авиация, и, если она застанет танки хотя бы в предбоевых порядках, у пилотов будет горячая работенка...

Но какого черта «Туча» молотит пустую воду? Снаряды еще пригодятся.

— «Туча»! Я — «Волна»! Град побил цветочки. Град побил цветочки... — Он усмехнулся; даже при большом воображении не найдешь сходства между цветочками и тем, что они обозначают — многотонными глыбами сверх-прочной стали с пушками и пулеметами.

Водяные столбы поредели, лишь там и тут продолжали вырастать отдельные черно-белые всплески — батареи перешли на редкий, методический огонь по переправе. И Плотников сразу понял: связь между двумя его выходами в эфир и огневым налетом на танковую переправу столь очевидна, что догадаться о ней может и малоискушенный слухач. Если он, конечно, существует и находится неподалеку.

Однако другая тревога тут же вытеснила беспокойство о собственной безопасности. Танки... Не может быть, чтобы «противник» отказался от переправы их на плацдарм. Но куда же они ушли?..

Канонада поутихла — запасы имитации у посредников не безграничны, экономят, хотя в реальном бою теперь настал бы самый ад кромешный, где уж — ни неба, ни земли. И теперь-то ясно было бы, кто берет верх в огневой дуэли, кому скоро придется замолкнуть. Но вдруг верх берут «западные», и батареи «восточных», стреляющие по плацдарму, смолкают одна за другой, выведенные из строя? Или «Туча» желает сберечь до решающей минуты то, что от этих батарей осталось?..

До чего же медленны рассветы в августе!..

Танки, где танки? Не пуститься ли вплавь по реке, сбросив маскировку? По воде то и дело снуют машины, можно сойти за одну из них...

Слабый гул мотора возник на берегу совсем близко и тут же пропал. Еще грохали взрывы на плесе, а Плотников с удивительной отчетливостью слышал происходившее за стеной камышей. И щелчок открывшейся броневой дверцы, и топот спрыгивающих на землю солдат, и клацанье автоматных затворов.

— Интервал — три метра!—раздался звонкий юношеский голос. — Прочесать камыш до конца. Вперед!

Зашелестело, тяжело захлюпало, кто-то сердито выругался:

— Фу, черт! Напугала!

— Кто?

— Выпь. Как она тут усидела под такую музыку?

— А куда ей деваться? Кругом музыка...

Ладони Плотникова занемели на рукоятках крупнокалиберного. Мгновенный поворот башенки — и свинцовый ливень скосит камыш вместе с людьми. Изрешетить бронетранспортер на таком расстоянии ничего не стоит, если, конечно, кто-нибудь не успеет быстро и точно бросить гранату: до камыша всего пятнадцать метров.

Оганесов пригнулся к рулю, рука — на зажигании, нога — на педали стартера. После первого выстрела — бросок на берег, уйти в холмы, затеряться в суматохе движения...

— След, товарищ сержант!

— А ну, что за след?

«Черт, как громко стучит сердце! И до чего тонка броня машины!»

— Видите, ведет к воде.

— Или из воды?..

«Это наши помяли, когда уходили в поиск. Эх вы, горе-разведчики!..»

— Да, похоже, из воды.

— А там что темнеет, на реке?

— Какая-то коряга. А, за нее... вроде тина нацеплялась!

— Вроде? Поточнее нельзя?

— Точно — тина и коряга. Да разве он будет тут сидеть? Сделал черное дело и смылся поскорее на тот берег. Кажется...

— Прекратить разговоры! Ефрейтор Ломиворота, разденьтесь и сплавайте к той самой коряге. Да прощупайте как следует, чтоб ничего не казалось.

— Есть! — отозвался добродушный, густой басок...

«Ах ты, сержант, сержант! Молодой, да осмотрительный. Попали мы в лапы твои, и уж никакая судьба нас теперь не выручит. Придется нам, видно, подраться с тобой, а драться в чужом тылу — последнее дело...»

Плотников медлил еще минуту. Ждал, цепь вот-вот дойдет до края камышей, солдаты вернутся к машине, сгрудятся там, и тогда огонь его пулемета станет страшным. Одной очереди хватит на всех.

Но они не дошли до края камышей, и ефрейтор с серьезной фамилией Ломиворота, видно, не успел даже снять одежды.

Гранатным разрывом возле бронетранспортера ахнул взрывпакет, близкий автомат залился длинной очередью, и знакомый юношеский голос отчаянно крикнул:

— Ложись!..

Испуганно и бестолково затрещал целый десяток автоматов, но тот же голос, ставший тонким, как у десятилетнего мальчишки, перекрыл этот треск:

— Прекратить стрельбу! Живым брать будем!.. Попов, заводи, обходите его лощиной, огнем прижимайте, чтоб не убежал!..

Взвыл мотор бронетранспортера, слышно было, как машина сорвалась с места, удаляясь от берега.

— Отделение, справа и слева перебежками по одному — вперед!

Внезапное спасение могло показаться чудом, но Плотников в чудеса не верил...

С высокой сопки рядовой Чехов спускался почти бегом. Туда он полз ужом, обливаясь потом от нечеловеческих усилий и волнения. Мерещились приглушенные голоса, шорохи, фигуры людей, на каждом шагу ждал засады и вздрагивал от прикосновения шершавых стеблей травы. Добравшись до середины склона и немного успокоясь, попробовал вызвать «Тучу», но она молчала. Чехов понял: придется ползти до самой вершины. Наверное, у него не хватило бы сил на это — крутизна становилась почти отвесной, — но на всем пути его сопровождали глаза старшего лейтенанта. Строгие и доверяющие, глаза эти словно подталкивали солдата вперед. Еще в машине Чехов подумал: далеко не всякий начальник на месте Плотникова поручил бы ему важное задание, особенно после того, как он глупо убежал, оставив сержанта Дегтярева, да еще мог привести к машине «хвост». Сержант Дегтярев вел поиск так, словно они действительно находились во вражеском стане, нервы Чехова были натянуты, и, когда в десяти шагах лязгнул затвор и грозный голос потребовал назвать пароль, Чехов даже оробел. Конечно, не от страха он побежал, а от недомыслия. Пароля не знали, затевать бой в их положении несерьезно, вроде только и оставалось — улизнуть. Вначале Чехов даже удивился, почему сержант отстал. Теперь-то знает почему. Дегтярев нарочно не стал уходить от охраны. Уйди они оба — во всей округе поднялась бы тревога, а это могло повредить разведгруппе. Сержанта задержали и успокоились.

Только остаться там следовало не сержанту Дегтяреву, а рядовому Чехову. И как же было рядовому Чехову теперь остановиться на середине трудного пути даже при всей убежденности: уж на вершине-то сопки ему непременно уготована засада!

Вершина оказалась пустой и голой. Забыв оглядеться, солдат торопливо включил радиостанцию. «Туча» отозвалась на первый же запрос...

Он спускался вниз, словно на крыльях, уже не боясь никого и ничего. Хотелось бежать к машине, обрадовать командира докладом, прочесть в глазах его одобрение.

Чехов еще думал о том, что когда-нибудь приедет домой в краткосрочный отпуск и, сидя на своем любимом месте за домашним столом, при полном параде знаков на груди, расскажет впечатлительной, всего боящейся маме про эту суровую ночь в тылу «противника». И про то, как ее сынок Виталька Чехов, которого она, конечно, все еще считает ребенком, был послан на задание с важнейшим донесением, обернутым вокруг боевой гранаты. И как призраком проскользнул мимо бесчисленных постов и засад, одолел в сплошной темноте огромную гору и передал в штаб сведения, которые решили успех целой операции.

Он заранее прощал себя за приукрашения — без ник ни один стоящий рассказ не получается. Самая суть-то в нем будет правдой, и мама это почувствует, будет ахать, поминутно прикасаться к нему, желая убедиться, что ее ребенок действительно живым и целехоньким прошел через ту жуткую ночь...

Потом он зайдет в свою школу, заглянет в родной 10-й «В», где теперь учится черноглазая дочка соседей, Наташа. Его, разумеется, попросят рассказать о службе. И пока он степенно и неторопливо станет рассказывать, глаза Наташи, в прежние времена постоянно смотревшие куда-то мимо Витальки Чехова, ни разу не оторвутся от его лица, расширяясь от удивления и восторга...

— Васильев, ты?

Разведчик испуганно присел.

— Я, — отозвался из темноты другой голос.

— Помоги, катушку заело.

— Заест небось, только успеваешь разматывать да сматывать. Четырех часов не прошло, как развернули узел, и вот, пожалуйста...

— Такое уж наше дело. Эпоха маневренных войн.

— Тогда на кой бес весь этот проводной анахронизм? Радио, что ли, мало?

— Радио хорошо, а с телефоном лучше. Как говорится, запас карман не трет... Похоже, наступать будем...

Связисты, сматывая провод, прошли в четырех шагах от затаившегося Чехова, и все мечтания его разом улетучились. Он вспомнил, где находится, вспомнил и о совете старшего лейтенанта не возвращаться в машину. Стало обидно, хотя и понимал: возвращаться теперь опасно. На берегу начиналось движение, посторонних глаз прибавилось, и за ним могли проследить.

Чехов достал из кармана сигареты и зажигалку, спохватился, сердито засунул обратно. И вдруг вскочил, вспомнив разговор телефонистов...

Ругал себя последними словами: ценнейшие сведения получил от говорливых связистов и не поспешил с ними к старшему лейтенанту. Вновь обретенное право вернуться в машину страшно обрадовало его. Увидеть командира, почувствовать над собой его власть и опеку показалось настоящим счастьем. Только бы не эта тяжкая самостоятельность в чужом тылу.

Ракетно-артиллерийский налет застал Чехова в пути и бросил на землю. Несколько минут он лежал оглушенный, став маленьким и беспомощным среди неистовства громов и огней. Но у него был долг и еще было беспокойство — вдруг машина уйдет? — и он двинулся к реке перебежками...

На плесе тоже клокотали взрывы, их тусклые вспышки поминутно озаряли берег, и Чехов побоялся открыто идти к островку камышей. Опять он полз, пока не свалился в яму, похожую на старый окоп. Отдыхая, настороженно огляделся. Камыш был совсем рядом. Взрывы все еще вздымали воду узкой стеной поперек реки; он засмотрелся на водяные смерчи, вспыхивающие по временам острыми искрами, и догадался, что видит огневой удар по танковой переправе, вызванный стараниями экипажа. В том числе его, рядового Чехова, стараниями... Не было больше ни усталости, ни тревог, ни опасностей. Была радость — неистовая, как эта смешанная с огнем, летящая в небо вода. Сокрушительный ураган в тылу «противника» вызвал рядовой Виталька Чехов! Виталька Чехов становился могучим джином, повелителем невиданной грозы, и ее неотразимые молнии летели начертанными им путями. Он даже позабыл разделить это гордое могущество и славу с товарищами по экипажу и, горбясь в тесной яме, пел беззвучно — выразить словами чувства его все равно было нельзя...

Песня его души оборвалась вместе с огневым налетом на переправу. Снова спохватился, заспешил, впервые заметив, как поредела тьма. Упершись локтями в край ямы, выполз на полкорпуса и отпрянул назад: прямо на него, освещая путь узким лучом замаскированной фары, шел бронетранспортер.

Вначале Чехов испугался своего непослушания. Он поступил вопреки совету старшего лейтенанта, и, если приехавшая команда обнаружит его, она обшарит всю окрестность. Второй раз подряд рядовой Чехов подведет товарищей. Такого не простят.

Однако Чехова еще не обнаружили, а прочесывание камышей уже началось. Значит...

С этим «значит» в Чехова вошел кто-то новый — спокойный и рассудительный. Не зря сержант Дегтярев брал его в ночной поиск, а Плотников посылал одного на угрюмую крутую сопку. И все два месяца в разведроте Чехов служил тоже не зря.

Искали его товарищей — вот что он понял сразу. А раз искали, значит, засекли в момент радиосвязи — и это он сумел понять. У Чехова всегда было хорошее воображение, и додумать остальное ему не составляло труда. Если приехавших интересует разведчик-радист, Виталька Чехов вполне сойдет. Обрадуются, схватят, отвезут к начальству, а пока разберутся, что за радиостанция у него, многое переменится. Им и в голову не придет искать целый экипаж с боевой машиной. Они ищут запеленгованного радиста, и радист имеется...

Чехов не спешил. Была еще надежда: вдруг товарищи ушли? Лежа в камышах, он не видел ближнего плеса, где находилась машина. А если и не ушли, их могут проглядеть — все-таки маскировку придумал сам командир роты.

Надежда улетучилась, когда до разведчика долетел разговор про «корягу с тиной», а потом распоряжение голосистого сержанта «прощупать как следует». Чехов понял: настал его черед последовать примеру сержанта Дегтярева.

Он деловито вынул из кармана сигареты и зажигалку, прикурил не таясь, с наслаждением затянулся и приложил огонек сигареты к воспламенительному шнуру взрывпакета. Бросал лежа; до бронетранспортера взрывпакет не долетел, однако на сожаления времени не оставалось. Подняв автомат, отвел затвор, не целясь направил ствол на шелест в камышах и, нажав спуск, не ослаблял пальца, пока не кончились патроны в магазине.

Выстрелы и крики постепенно удалились, и Плотников оторвался от пулемета, обессиленно провел ладонью по лицу. Учение-то учением, а чувствуешь себя, как зверь в облаве.

— Что это, товарищ старший лейтенант? — негромко спросил Оганесов.

— Наши. Не знаю кто, но это наши...

— Нет, я не про то, — горячо зашептал Оганесов.— Вон там... движется...

Плотников крутанул перископ назад. Над рекой плыл слабый туман, он уже хорошо различался в сумерках, однако и мешал наблюдению. Худо, если усилится. Размытые тени машин скользили по реке, и трудно сказать, сколько же до них: двести метров или все пятьсот, — мешал тот же туман.

—- Плавающие автомобили. Или бронетранспортеры.

— Нет, товарищ старший лейтенант, еще дальше. Напротив седловинки... Два раза уже двигалось. Погодите, вот сейчас... Видите?

Не столько зрением, сколько всей своей беспокойной настороженностью, обострившимся шестым чувством Плотников угадал и слабый росчерк воэдухопитающей трубы над серой, стеклянной поверхностью реки, а потом и водяной бугор над башней идущего к берегу танка. Там шла переправа. Шла, быть может, к концу. Там могла находиться даже основная трасса, а здесь — запасная. Или ложная, рассчитанная на такого вот лопоухого соглядатая, который приплывет по воде и зацепится близ первых попавшихся знаков караулить кота в мешке...

Позже, возвращаясь к этой трудной минуте, Плотников понимал, что поступил он не так, как поступил бы профессиональный разведчик. Он просто перестал быть разведчиком, став только политработником, который в критическую минуту прибегает к последнему средству: подняться во весь рост перед цепью стрелков и увлечь их за собой — к смерти или победе. Еще не отдавая себе отчета, как поступить, но уже готовый на самый отчаянный шаг, он рвал из планшета карту, искал на ней седловинку ниже излучины, ставшую ориентиром переправы, и кричал водителю во весь голос:

— Заводи, Оганесов! Гони по течению во весь дух, гони!..

Зачем ему нужно было к переправе, Плотников тоже еще не знал — просто он не мог не броситься навстречу опасности, как будто два человека в легко бронированной машине могут остановить колонну танков, способную сокрушить, быть может, не один полк...

На его вызов «Туча» отозвалась мгновенно — он потребовал ответа, ибо сейчас непременно должен был знать, что его слышат.

— Вторая переправа в квадрате тридцать два, четырнадцать, девять, — заговорил Плотников открытым текстом, потому что кодировать уже не было смысла. — Тридцать два, четырнадцать, девять, — повторил он.

Когда перевел станцию на прием, услышал сверлящий визг, прерываемый всплесками дикого треска — «противник», знавший теперь его волну, включил помехи на всю мощь.

Плотников тотчас перешел на запасную, но «Туча» молчала. Значит, услышала и не хотела выдавать вторую волну...

Машина вошла в тень прибрежного увала. Черная, как вороненая сталь, вода в стекле перископа неслась навстречу.

Однако Плотников скоро заметил: берега уходят назад слишком медленно, хотя двигатель выл с жалобным надрывом, словно просил пощады. Наверное, со стороны машина походила на выбивающуюся из сил рыбу, в спину которой мертвой хваткой вцепилась захлебнувшаяся скопа — камышовые «ковры» волоклись по воде, тормозя движение. У Плотникова вспыхнуло желание выскочить наружу, полоснуть ножом по связкам «ковров», как будто от того — доберутся они до переправы минутой раньше или позже — что-то изменится. Через сотню метров пути Алексей понял: одним яростным желанием вмешаться в происходящее изменить ситуацию нельзя. Их расстреляют и потопят, как только заметят. И не нырять же с гранатами на дно, чтобы остановить танк и закупорить трассу: невозможно, нелепо, бесполезно...

«Туча» молчит. Ей потребуется время подготовить точный удар, и «противнику», возможно, хватит этого времени, чтобы переправить танки. Плотников представил, как они расползаются по лощинам плацдарма, подходят в сумерках к переднему краю, скапливаются на исходных позициях, чтобы гигантской пилой врезаться в оборону «восточных». И пехота, словно текучий цемент, всосется в пробитые бреши, обложит опорные пункты, удушая их в глухом плену...

«Хорошая позиция важнее храбрости», — вспомнились слова командира. «Важнее храбрости»?

У него была превосходная позиция, а вот не помогла — проглядел. Значит, не все дело в позиции, еще и умение надобно, и храбрость — тоже. Теперь ставка на храбрость. Но велика ли ей цена, если очертя голову кидаешься на противника, сам не зная зачем? Зачем?..

Как же ему не хватало пока чисто командирского свойства: решать мгновенно!

...«Тебе плохо, Алеша? У тебя неприятности?..»

Что это?.. Так всегда спрашивает Любаша, если чувствует, что с ее Алексеем неладно. «Ее Алексеем...» Быть может, внезапно проснулась сейчас, охваченная беспокойством... Все-таки они привыкли друг к другу за год знакомства.

Но почему голос другой, и другие глава глянули в перископ с посветлевшей воды, оттуда, где уже виден темный бурунчик, пересекающий реку?

«Она. Опять она, та, другая. В такую-то минуту?!»

Но странно — и легче, и увереннее становишься, когда коснется тебя чей-то знакомый взгляд, пусть даже вызванный твоим же воображением.

Бежит через реку серый бурунчик за воздухопитающей трубой, оставляя на воде слабо мерцающий след — словно удав плывет, подняв настороженную голову. Еще одно стальное чудовище ползет по дну к холмам плацдарма. А другое ждет очереди на берегу. Танки выходят из густого сумрака лощины и становятся заметными лишь у самой воды. «Сколько их уже переправилось? И сколько таится в темном, сыром распадке?..» Сколько бы ни таилось, этот входит в реку последним.

Всегда остается что-то, что еще можно предпринять!

Ладони Плотникова легли на рукоятки пулемета.

Да, пулемет самого крупного калибра —- игрушка против машины, одетой в броню, не боящуюся даже кумулятивных снарядов, протыкающих сталь жалом из пламени и свинцового пара. Но и пулемет — оружие, когда у тебя нет другого...

Пока он тащится по мелководью, этот стальной бегемот, люди, запертые в его утробе, не услышат шлепка твоей пули в броню. Но вода уже скрыла корпус, заливает башню, и только труба теперь торчит над плесом. Труба...

Вот где стальному бегемоту будет «труба»! Вот где годится обыкновенный пулемет и не нужны никакие «супербронебойные ».

«Нет, товарищ капитан, выше храбрости может быть только храбрость. Если даже в любви без нее нельзя — то уж в бою храбрость важнее всяких позиций. И вы тоже знаете это, капитан! Просто вы хотели напомнить, что в нашем деле не всякая храбрость годится...»

— Оганесов, видишь трубу? -

— Вижу!

— Держи прямо на трубу, Оганесов! Он погружается, и мы утопим его, как котенка. Только еще чуть-чуть поближе, чтобы срубить ее наверняка. Надо срубить ее наверняка. Надо срубить первой очередью, Оганесов, на вторую они не дадут нам времени... Жми, Оганесов, мы устроим им хорошую пробочку на речном дне!

Труба косо набегала, и Плотников плавно поворачивал пулемет, уравнивая движения прицела и пенного, тускло серебрящегося «воротничка» вокруг трубы. Ему хотелось

выждать еще полминуты, но острое чувство близкой беды кольнуло сердце, и он скомандовал себе:

— Огонь!...

Маскировка машины сослужила экипажу последнюю службу. Зенитчики, охранявшие переправу, не колебались бы ни мгновения, заметь они подозрительную машину, спешащую полным ходом к подводной танковой трассе. Но зенитчики видели только безобидный островок плывуна с такой же безобидной корягой на нем. И хотя в сумерках было заметно, что островок опережает течение и создает подозрительные волны, командир и наводчик установки с минуту совещались: долбануть по «лягушачьему континенту» или не стоит? Решили все же долбануть, и в тот момент, когда тревога охватила Алексея Плотникова, ствол автоматической пушки разворачивался в сторону островка и наводчик ловил его в кольцо коллиматора. Но минута уже была потеряна. Однако она властно вторглась в ход борьбы, изменив обстановку в районе плацдарма...

Зенитка еще молчала, когда на плавучем островке ярко вспыхнула и яростно затрепетала крыльями огненная бабочка. Глухой, злобный лай крупнокалиберного пулемета вплелся в гул канонады...

Плотников не отпускал гашетки, а воздухопитающая труба танка уходила все глубже — там, на дне реки, не подозревали, что не воздух, а вода должна хлестать в трубу и самое время браться за изолирующие противогазы. Но учение есть учение, и танки на учениях тонут чаще всего условно...

Короткие бледно-зеленые огни ударили с сумрачного берега, башенка машины вздрогнула, и Плотников оторвался от пулемета. Огни ударили снова, и Алексей ясно различил на берегу очередной танк, фигуры регулировщиков, радийную легковую машину, похожую на дикобраза от обилия торчащих из нее антенн.

— Поворачивай к берегу, Оганесов! Воевать будем по-честному. Мы с тобой теперь тоже на дне. А вернее, в небе, вместе с паром и брызгами...

Люди на берегу с удивлением увидели, как на зыбучем плывуне поднялась в рост высокая человеческая фигура. Островок распался на части, в воду полетели клочья травы, обломки ветвей, и от уплывающего мусора отделилась округлая, приплюснутая башенка разведывательной машины с прямым росчерком пулеметного ствола. Машина круто повернула наперерез течению и скоро выползла на песчаный откос. Человек спрыгнул с ее брони и усталым шагом направился к радийной машине.

Навстречу Плотникову неторопливо шел невысокий офицер с нарукавной повязкой, на груди его мелко поблескивало стекло сигнального фонарика, пристегнутого к пуговице.

— Что еще за речные разбойнички объявились? — спросил он с неудовольствием. Плотников узнал голос одного из помощников руководителя учений.

— Товарищ майор, — официально доложил он, — командир разведгруппы старший лейтенант Плотников. Прошу остановить переправу: мы потопили танк на трассе.

— Вы уверены, что потопили?

— А вы разве нет?

Майор хмыкнул, покосился на очередную машину, уходящую в воду. Был он молод и, как все быстрорастущие люди, чуточку самовлюблен. Высокое положение посредника здесь, на переправе, конечно же, подогревало в нем самомнение, к тому же он в какой-то мере был организатором переправы и не знал, как отнесется к происшедшему руководитель учений. Второй раз форсирование реки танками срывается, и с кого-то обязательно спросят. .

Несмотря на свою молодость, Плотников угадал настроение посредника и в душе испытал беспокойство.

Майор снова покосился на танки, потом на часы, глянул в небо. Сумерки быстро рассеивались, и отдельные пары низколетящих истребителей-бомбардировщиков со свистящим гулом проносились вдоль реки, высматривая добычу... Еще четверть часа, и они начнут разгром колонн, не успевших развернуться. На эвакуацию затонувшего танка потребуется, конечно, не меньше четверти часа... Однако у майора был свой долг, и он крикнул ближнему регулировщику, чтобы остановили переправу.

«Туча» ударила по переправе минут черев десять, когда Плотников стоял около своей машины, привалясь плечом к броне. Он сделал сколько мог, он вышел из игры, и первым ощущением была усталость. Не хотелось гадать, хорошо ли его группа решила задачу, и думать ни о чем не хотелось. Он уже знал: половина танков пока на этом берегу, значит, им теперь придется переправляться по третьей трассе, если она существует, потому что две, обнаруженные разведчиками, — под непрерывным обстрелом...

Глаза Алексея косели, уставясь в светлеющую воду, и он даже вздрогнул от голоса подошедшего майора.

— Тоже ваша работа? — спросил тот, кивнув на своих помощников, которые подрывали фугасы по сигналу из штаба учений.

— Наша, — равнодушно сказал Плотников.

— Всю ночь ловили диверсантов, целый взвод поймали, а оказывается, еще оставались.

— Так уж и взвод? — улыбнулся Плотников.

— Иной разведчик стоит полка, — назидательно сказал собеседник. — Вы-то обязаны знать.

Алексей внимательно поглядел на майора, вспомнив, что те же слова недавно говорил ему командир роты.

— Теперь я знаю...

Майор достал и неторопливо раскрыл изящный серебряный портсигар, набитый дорогими сигаретами.

—- Курите...

Алексей взял без особого желания, прикурил от зажигалки майора — такой же изящной и дорогой — и, глубоко затянувшись, почувствовал, как закружилась голова.

— Мне надо найти своих, — сказал он.

—- Да, конечно. Они в комендантском взводе. Это близко: по дороге, потом налево. Возвращайтесь к своим. Я дам пропуск.

Он кивнул на прощание — коротко, сдержанно, так же, как говорил, — и пошел к своей машине размеренным, твердым шагом человека, находящегося при исполнении служебных обязанностей.

Какой-то истребитель, подкравшись, спикировал на открыто стоящую машину Плотникова и с громовым гулом ушел свечой ввысь. Алексей, придерживая фуражку, проводил его взглядом. «По своим бьешь, земляк... А впрочем, мы уже убиты и сочтем это салютом в нашу честь».

— Эй вы, земноводные! — раздраженно крикнул кто-то из танкистов. — Чего демаскируете! Убирайтесь, пока вас не убрали.

— Ну, Оганесов, — засмеялся Алексей, — нам действительно пора сматываться. Танкисты теперь злые как черти, а попозже еще злее станут...

Устало откинувшись на сиденье, он в последний раз глянул в перископ на реку, испытывая почти родственное чувство к ней. Целую ночь слушал ее голос, и она тоже, казалось, слышала его тревожные мысли — о разведке, об ушедших на задание солдатах и о тех двоих, далеких, что смущали его душу. Особенно о них. Разве не река прожурчала главную свою правду: в одном русле не могут течь разные воды! Они сливаются, и даже одна нечистая струйка может замутить весь поток... В нем была нечистая струйка — глубоко запрятанное желание делить себя и чувства свои между той и другой... Хотя бы недолго... Была эта нечистая струйка с того часа, когда увидел Зину, но лишь теперь он отдает себе честный и ясный отчет в этом.

Значит, одна должна уйти навсегда из его жизни.

Светлое русалочье лицо в черном зеркале ночной воды — лишь одно, одно из двух, являлось ему в часы тревожного ожидания. Однако ночь рассеялась, а с нею — все миражи.

Заря горела над холмами, и вода в реке была розоватой, зеркальной, затаившей тихую вечную тайну. В нее хотелось заглянуть вблизи, увидеть сонные водоросли, спящих рыб и еще что-то, что можно увидеть в реке лишь на заре. Уши его привыкли к грохоту боя, в них сейчас стояла ватная тишина, и думалось: такая же тишина царит в розоватой воде. Тишина и тайна...

— Оганесов!

...В стекле перископа больше не отражалась река. Серая рассветная дорога бежала навстречу, по бокам качались холмы, покрытые грубой, потемневшей от росы травой. То ли дым, то ли туман стлался в ложбинах, и пахло холодно и горько августовской степью...

— Слушаю, товарищ старший лейтенант.

— Кажется, я тоже влюбился, Оганесов. Не знаю, всерьез ли, но что-то есть.

Машину сильно качнуло на ухабе, водитель охнул и засмеялся.

— Неужели в русалку, товарищ старший лейтенант? Как я проглядел! Красивая?

— Ничего. Только лучше бы и я проглядел.

— Э, нет, товарищ старший лейтенант. Русалки теперь являются редко. Вы счастливый...

— Держите левее, Оганесов, вон к тем палаткам, наши «пленники» должны быть где-то там.

— Дрыхнут, наверное. Им что? Отвоевались...

Плотников открыл люк и вылез из него по пояс, освежая ветром лицо и разглядывая издали маленький полевой лагерь...

Машина подходила к палаткам, и навстречу ей бежали трое. Впереди мчался высокий, поджарый солдат, легко выбрасывая вперед пудовые сапожищи. «Молодцов!» — узнал Плотников. За Молодцовым, почти не отставая, бежал сержант Дегтярев и последним — Чехов, сильно прихрамывая.

Один за другим они остановились в двух метрах от затормозившей машины и молчали, тяжело дыша. Только смотрели в лицо командира, словно не веря в его приезд, и читались в их главах сознание вины, беззаветная готовность на все и стыдливая, радостная влюбленность.

От бензинового дымка, полынного ветра и двух бессонных ночей у Плотникова вдруг защипало глаза и отхлынула, рассеялась тяжесть, что носил в душе последние дни.

Боясь глянуть на разведчиков затуманенными глазами, Алексей перегнулся через край люка, протянул руки и грубовато пошутил:

— Ну вот, и на этом свете довелось свидеться... Чего топчетесь? Лезьте сюда поживее — ехать пора.

И пожалел, что у. него не хватает рук — помочь всем троим сразу.

1974 г,

 

Патроны в ленте

Младший сержант Валерий Головкин:

«Завтра стрельба из танков. Событие в роте заурядное, так почему же я неспокоен? Разве в учебном полку не приходилось выполнять похожие огневые задачи и разве привозил я когда-нибудь на исходный рубеж меньше четверки?..

Видно, все дело в том, что раньше стрелял курсант Головкин, а завтра стреляет младший сержант Головкин. Еще вернее, стреляет экипаж под командой Головкина.

Истек месяц, как я по штатному расписанию роты — командир боевой машины. А чувство такое, будто оказался на затянувшейся стажировке, и хочется поскорее разделаться с нею, снова стать в строй рядовым Валеркой Головкиным, который умеет быть свойским парнем для всех порядочных ребят, у которого всегда были только друзья и никогда прежде не бывало недоброжелателей. Теперь они, кажется, появляются.

Я, пожалуй, неплохо знаю машину, умею водить ее и стрелять из танкового оружия, могу, на зависть иным сержантам из опытных, наизусть отчеканить свои обязанности, показать строевые приемы, лихо прыгнуть через «коня», отлично пройти полосу препятствий, при желании перекрою любой норматив, точно подам нужную команду; и голосок у меня зычный, и рост метр восемьдесят, и девчонки на меня поглядывают с интересом (для самоуважения не последнее обстоятельство), а командир я все же никудышный. Это — честно, без ложной скромности.

Говорят, командиром становятся не сразу. Но вот ведь какое дело. В первый день сержантской службы я чувствовал себя командиром больше, чем сегодня. Отчего бы это?

В экипаже нас четверо. С механиком-водителем Виктором Беляковым мы приехали из учебного полка в один день. Я думал, тут мне повезло. Хотя учились в разных ротах, все же «давние» сослуживцы. На поддержку его рассчитывал. Зря. Угрюмый человек этот Беляков, прямо бирюк какой-то. Кроме машины, знать ничего не хочет, и слышишь от него только: «Хорошо», «Ладно», «Есть», «Нет»... Говорят, он и в учебном таким же был, и вроде бы это от неудачи интимного свойства. Девушка, на которой жениться собирался, замуж выскочила через два месяца после его призыва в армию. Вот и решил, наверное, что служба ему личные планы перековеркала, а потому, кроме прямых обязанностей, знать ничего не хочет. Только при чем тут служба, если девчонка ждать не захотела? Может, призыв в армию как раз избавил его от крупной ошибки?.. Поговорить бы начистоту, да как подступиться с такой темой, если он вообще не больно разговорчив? Может, он от природы молчун, а остальное придумали?..

Впрочем, с Беляковым у меня особенных осложнений пока не возникало. С заряжающим Анатолием Ильченко — тоже. Этот службу едва начал, из кожи вон лезет, с танковым вооружением научился работать, как автомат. Конечно, автомат есть автомат. Разобрать, собрать, зарядить, нажать кнопки, крикнуть «Готово!», а потом разрядить, почистить, смазать — это Ильченко проделывает прямо как фокусник. Но случись заваруха — на него плохая надежда: тонкости работы оружия для нашего заряжающего — пока тайна за семью печатями. Его еще учить да учить надо.

Зато наводчик орудия ефрейтор Рубахин сам кого хочешь поучить может. Помнится, в первый же день командир взвода сказал мне, что наводчика он специально подбирал в наш экипаж такого, который за троих потянет. Это чтобы нашу малоопытностъ не так видно было,

Мастер огня, отличник учебы, два ценных подарка за стрельбу получил — вот он какой, ефрейтор Рубахин!..

Эх, товарищ лейтенант Карелин, лучше бы вы назначили к нам кого-нибудь из вчерашних заряжающих. Честное слово, разбился бы в лепешку, но сделал бы из самого никудышного огневика мастера не хуже Рубахина. А вот из Рубахина мне уж ничего, кажется, не сделать. Зато он делает, что ему захочется. Такое чувство меня одолевает, будто старший в экипаже он, а не я.

Почему так вышло — сразу и не ответишь. Но с чего началось, хорошо помню.

Дня через три после того как меня командиром назначили, Рубахин стал в строй в таком виде, словно только-только десятикилометровый кросс по пересеченной местности отмахал: незаправлен, расстегнут, в грязных сапогах да еще и без пилотки. Сейчас я думаю, это он нарочно нового командира испытывал. Вид его меня здорово покоробил, но вывести из строя духу не хватило. Ефрейтор, старослужащий, отличник — стоит ли его при молодых солдатах одергивать? Решил: сам поймет и оценит мой такт. Он и оценил...

На другой день поперся самовольно за пределы городка, в ближний магазин, налетел на помощника начальника штаба. Тот, естественно, ротному старшине сделал выволочку, старшина — мне. До чего обидно слушать нотации из-за других! Кто не был в шкуре начальника, тому трудно понять. Молчу, а самого зло на старшину разбирает: пораспустили тут людей, теперь мы, молодые сержанты, расхлебывай. До того расстроился, даже с Рубахиным разговаривать не захотелось. А может, духу не набрался? Жаль: выдал бы ему под горячую руку! Он словно чуял мое настроение — дня три ходил тише воды, ниже травы.

А потом послал его в парк боевых машин помочь Белякову — тот отправлял на подзарядку танковые аккумуляторы. Работа и тяжелая, и грязная, ну, Рубахин и сачканул от нее. К земляку в соседний батальон забрел, потом еще куда-то; Беляков один управился, намучился, конечно, однако себе верен — помалкивает. Правда, на меня в тот день старался не глядеть: наверное, думал, что командир танка забыл или не захотел помощника ему прислать. Про выходку Рубахина я уж после уэнал, когда, как говорят, махать кулаками поздно было. А хитрец наш вечером в казарме подсел к Белякову да над ним и подтрунивает:

— Чего ты, Витенька, поскучнел нынче? Осенним дождичком прихватило, или страдания у тебя сердечные? Небось Ильченко завидуешь — он уже на десятой странице катает послание какой-то тетеньке семнадцатилетней. Может, и тебе адресок подарить? Знаешь сколько у меня таких тетенек! И с востока пишут, и с запада, и даже из центральных черноземных районов. Ты на эту фотоизюминку глянь — хоть сейчас на обложку журнала годится. Могу уступить. Твоя разлюбезная небось и до замужества ее левого каблучка не стоила...

Вижу, у Белякова кулаки сжались, отвел Рубахина в сторонку, говорю ему:

— Брось травить человека.

— А кто его травит? Уж и пошутить с ним нельзя. Нашелся Ромео! Слюни распустил из-за бабы — танкист мне тоже! Ему гордиться надо, что «старичок» с ним, салагой, по-свойски шутит. Кто он такой, в конце концов? Я в учебном не был, а мастером огня стал. Пусть он станет мастером вождения — первым честь ему отдавать буду. Хоть я и ефрейтор.

Ох, этот Рубахин! И тут не забыл напомнить, кто он такой. Сразу бы его в ежовые рукавицы взять, да не так это просто! На любом занятии мне ни в чем не уступит, а поначалу, когда танкострелковые тренировки бывали, я даже побаивался его. Как-то отрабатывали огонь с ходу, он мне и говорит во всеуслышание:

— Вы, товарищ младший сержант, после резкого клевка не спешите пульт рвать. Стабилизаторы сами вернут орудию начальное положение. Вы только наводку сбиваете.

Я этот свой грешок знаю, стараюсь избавиться от него, но нет-нет да и сорвусь. То, что Рубахин заметил,-— спасибо, но ведь мог наедине сказать — я-то его самолюбие щажу. Так он словно нарочно — при всех да погромче.

Радуйся тут, что твой подчиненный — мастер огня!

Или все дело в том, что и подчинен-то он мне лишь по тому же штатному расписанию? Надо еще разобраться, кто у кого оказался в фактическом подчинении. Командир взвода лейтенант Карелин, кажется, уже заинтересовался. Позавчера работаем в парке — приходит лейтенант.

— Где у вас Рубахин?

— Остался в казарме с Ильченко, — отвечаю. — По распоряжению старшины порядок в ружейной комнате наводят.

— Вы уверены, он действительно в казарме?

У меня уши огнем зашлись: не уверен.

— Так вот, — говорит лейтенант, — ваш Рубахин всю работу свалил на Ильченко, а сам мяч гоняет на футбольном поле.

Честное слово, мне захотелось сквозь землю провалиться, А лейтенант выговаривает:

— Смотрите, Головкин, сядет вам наводчик на шею — наплачетесь. Я гляжу, он у вас таким заслуженным специалистом становится, что его от всякой черновой работы избавили. Не отвык бы совсем! Трудно будет приучать вновь, особенно если и вы отвыкнете от своих дисциплинарных прав. Хотя, прошу прощения, вы к ним еще и не привыкали вроде? Жаль! Доброта ваша — качество хорошее. Но доброта к одному за счет других — не доброта вовсе...

Шел я в казарму — кулаки сжимались. Ну, думаю, с ходу закачу Рубахину наряд вне очереди да попрошу старшину, чтоб на все очередное воскресенье от звонка до звонка работку ему подыскал. И сам над душой стоять буду, лично контролировать — черт с ним, с выходным!.. И все-таки где-то в глубине души сомневался: накажу ли, хватит ли решимости? Это ведь лишь теоретически просто объявить взыскание человеку, с которым каждый день в одном строю ходишь, под одной броней сидишь, спишь на соседних койках, а бывает, из одного котелка борщ хлебаешь.

Сомневался я не зря. Только увидел Рубахина — злость моя мгновенно сникла. Да и он смотрит в глаза, как побитая собачонка, даже неловко стало.

— Прости, командир, — говорит. — Подвел я тебя, но больше не повторится. Слово даю.

Ушам не верю: неужто говорит Рубахин?!

— Откуда мне было знать,— продолжает,— что лейтенант в казарме появится? Он же сегодня вечером на дежурство заступает, отдыхать должен. Осмотрительней теперь буду...

Ну и ну! Словом не заикнулся, что от работы улизнул, — словно так и надо. Словно мы с ним уговор заключили: он сачкует за счет экипажа, я покрываю — лишь бы не попадаться. И даже присутствия ротного комсомольского секретаря не постеснялся — тот рядом сидел, протирал пистолеты.

Было от чего опешить.

Ушел Рубахин, комсорг усмехается мне в глаза:

— Рохля ты, Валерка. Попомни мое слово: принесет когда-нибудь Рубахин чепе в роту — и расстанешься ты с лычками.

— Хоть сейчас готов снять, — отрезал я.

— И все-таки стыдно будет. На бюро вас обоих, что ли, вызвать для профилактики?

— Вызывай! Сегодня же вызывай. А чепе зря ждешь, никакого чепе тебе не будет!

Комсорг ухмыляется:

— Слава богу, наш Головкин наконец-то разозлился. Я думал, ты только на цыпочках умеешь ходить. Особенно перед своим наводчиком.

Попробуй переговори такого языкастого! Выхожу из ружкомнаты — тут Ильченко подвернулся: расстегнутый, без ремня — наверное, мыться шел. Только я об этом тогда не подумал, отчитал парнишку злющими словами, у него даже губы задрожали. Конечно, дело не в расстегнутом воротничке, просто зло взяло, что позволяет Рубахину на собственном горбу кататься...

А лейтенант Карелин с экипажа нашего глаз не спускает. Я же чую, неспроста. Мою дисциплинарную практику позавчера целый час разбирал. Практики-то этой — ноль, о чем и говорить, кажется? Оказывается, есть о чем. Ильченко танковое вооружение весь месяц в лучшем виде содержит — стоило отметить парня. Беляков в минувшую субботу вызвался помочь механику-водителю учебно-боевой машины, почти до полуночи вкалывали, однако танк подготовили как надо. Этот благодарности заслуживает. К стыду моему, я и не знал ничего — в тот вечер мы группой в городской театр ходили, вернулись к самому отбою. Да и то сказать, не тянуть же мне этого молчуна Белякова за язык!..

Ждал от лейтенанта крупного разговора насчет выходки Рубахина, но Карелин только и спросил: доволен-ли я наводчиком? Ответил ему: до ближайшей стрельбы, мол, хочу подождать с выводами...

Вчера на танкострелковой лейтенант то и дело к нашему экипажу подходил. Однажды глянул на экран и говорит:

— Запаздывает Рубахин со спуском. Идеальной наводки добивается — хорошо. Но когда марка прицела уже заняла идеальное положение, стрелять на бездорожье часто бывает поздно. Объясните-ка вашему мастеру огня, какой момент спуска наилучший.

Чувствовал я: Рубахин не совсем чисто работает, а причины понять не мог. То ли глаз не наметан, то ли критического взгляда на действия Рубахина не было у меня? Объяснил ему ошибку — он аж потемнел. До чего самолюбив! И тут меня словно кто за язык потянул:

— Смотрите, как надо!..

Пока садился в танк и включал стабилизаторы, взмок. Вдруг сработаю плохо — стыда не оберешься. Потом сосредоточился, все забыл, кроме мишеней и прицельного угольника. Три «выстрела» — три точки в самые середки контуров.

Вот когда наш ефрейтор попотел на тренировке! Чуть не силой его потом пришлось из танка вытаскивать. До того случая он с небрежным видом занимался — надоели, дескать, одни и те же манипуляции.

Честное слово, в тот момент я, кажется, единственный раз командиром себя почувствовал...

Но вот сегодня опять неладно вышло. После обеда подходит Рубахин.

— Завтра стрельба, командир.

— Знаю.

— Зачем же тогда включил меня в рабочую команду? Учебные танки от грязи очищать вон Беляков с Ильченко тоже умеют. А стрелять не им придется. У хорошего сержанта наводчик перед стрельбой отдых получает, нервы успокаивает.

Тут я не поддался. В конце концов, каждому человеку кроме мастерства и совесть иметь надо. Говорю:

— Нервы лучше всего успокаивает физический труд. Медики так утверждают.

Посмотрел на меня ефрейтор, как недоброжелатель, и отвечает:

— Ладно, командир, ты еще молодой у нас. Узнаешь скоро, чего хороший наводчик стоит.

Он что же, мне лично одолжение своей службой делает?.. Чуть-чуть не взорвался я. И хорошо, что не взорвался. Нет ничего хуже, как ссориться за день до стрельбы. Что там ни говори, а на огневом рубеже наводчик — главная фигура в экипаже. Если уж он подведет, никто больше не выручит: снаряд не вернешь. Но какому командиру не хочется, чтобы его экипаж на полигоне отличился? Отличный огонь все грехи спишет.

...Однако дежурный по роте гонит спать. Засиделся я за полночь над «конспектом». Заглянет дежурный по полку — взбучку задаст... У нас многие ребята дневники пописывают. Лейтенант Карелин говорит: если человек хочет понять, так ли он живет, как надо, ему следует вести личный дневник. Хотя бы от случая к случаю. Вот и меня нынче к бумаге потянуло. И правда: выговорился начистоту — легче вроде стало. Кажется, завтра уже не смогу оставаться таким, как вчера и сегодня. Это было бы все равно что повторять дважды подряд плохой анекдот...

А завтра — стрельба...»

Лейтенант Иван Карелин:

«Быть может, кому-то покажется странным, но я люблю позднюю осень. Люблю прозрачные рощи, озябшие от сквозняков, голую степь с полегшей травой, частые полосы дождей, серых и грустных, дороги полигонов, разбитые вдребезги танками и бронетранспортерами, похожие на бесконечные, непролазные болота. Наверное, это профессиональная любовь. Осенью просторно танкам в степи — поля убраны и видно далеко, а сами танки, приземистые и серые, похожи издали на обычные бугорки или осевшие стога сена. Когда за броней щепелявит дождь, по-домашнему тепло и уютно в танке, а голоса товарищей в шлемофонах звучат, словно дорогая сердцу музыка.

В ожидании долгой и грозной нашей зимы людей сильнее влечет к теплу, они ищут его в близости друг к другу. Я замечал: иные год ходят в одном строю, «воюют» в одной машине, а все чужие. Но вот затянулось небо надолго осенней хмарью, дохнуло сырым холодом, и, глядишь, уже и на досуге люди не расстаются, и тайны у них общие, и табак пополам — так сдружатся за неделю, что водой не разольешь.

Я еще люблю осень за то, что служба наша становится чуточку легче. Ни жары, ни морозов, а главное — ни пылинки. Сколько неприятностей терпим мы летом от пыли на учениях да стрельбах!.. Что же до грязи, танкистам она не враг.

Словом, ехал я на нынешнюю стрельбу с удовольствием. И с некоторым волнением, разумеется. Какой командир не волнуется за своих солдат, когда они стреляют! К тому же в экипажах появились новички, а одного так можно считать новорожденным. За него я всерьез тревожился, хотя наводчик орудия там — настоящий мастер.

Стрельба шла обычно. Танки по сигналу срывались с исходного рубежа, уползали в степь с затухающим ревом. Грязь далеко летела из-под гусениц, танки поминутно ныряли в глубокие выбоины, налитые жидкой глиной, потом, вздыбливаясь над ямами, тяжело «клевали». И хотя длинные стволы стабилизированных пушек завороженно тянулись к далеким буграм в зоне огня, удерживать точную наводку на такой трассе далеко не просто. К тому же бугры странно походили на тускло-серые низкие тучи, и, если бы бугры вдруг тронулись с места, нельзя было бы понять, где кончается земля и начинается небо: серый дождь стирал горизонт.

Я стрелял первым во взводе, знал, до чего трудно ориентироваться в движущейся машине, особенно наводчику орудия. В отуманенных зеркалах перископов, в узком поле зрения прицела, качаясь, ползут на тебя нечеткие, одинаковые контуры высот, смутные распадки, и попробуй угляди среди них серое пятнышко цели, которая возникает на десяток-другой секунд. Зазевался — привезешь назад неизрасходованный боекомплект, а за такую «экономию» ставят двойки.

Вот почему, когда с исходного ушел экипаж младшего сержанта Головкина, я не отрывался от бинокля. Будь видимость идеальной и такой же идеальной будь трасса, по которой на боевой скорости двигался танк, мне все-таки не стало бы спокойнее. Зная уже, чего стоят по отдельности те четверо, что сидели под броней машины, я не знал, чего они стоят вместе. Перед стрельбой командир роты, ссылаясь на непогоду, предложил усилить экипаж опытным водителем, однако я отказался. Конечно, и мне хотелось отличной оценки — стрельба-то зачетная! — но еще больше хотелось увидеть экипаж в серьезном деле. Сложится хороший экипаж — оценки он добудет сам.

Я даже вздрогнул, когда сигналист-наблюдатель крикнул с вышки:

— Пошла первая!..

В бинокль не без труда различались очертания замаскированной под цвет осенней травы мишени, выскользнувшей из косого распадка. Звонко ударили пушки соседних машин — они били по своим целям, но экипаж Головкина молчал, пока мишень не прошла половину пути. Наводчик меня не тревожил — раз помалкивает, значит, выбирает момент, чтоб наверняка ударить. Но наводчик сам по себе мало значит, все его мастерство окажется круглым нулем, если плохо сработают другие. Такое уж оно, наше оружие. Будь ты хоть семи пядей во лбу, а проявить себя можешь только в работе целого коллектива, который именуется экипажем. Нынче это знают не одни танкисты.

Вот сейчас, в этот миг, и командир танка, и водитель, и заряжающий работают на того, кто нажмет кнопки огня на клавишах орудийного пульта. И попробуй хоть один из них сработать не в лад!..

Первым сплоховал водитель.

Машина сделала внезапный резкий зигзаг, — видно, Беляков объезжал глубокую рытвину и неосторожно дернул рычаг поворота. В такой-то момент!..

Едва желтое пламя сорвалось с дульного обреза пушки, я уже почувствовал промах. И в то же мгновение увидел его. Красная линия трассера сломалась на скате бугра рядом с мишенью и ушла в холодные тучи. Стало досадно, теперь отличной оценки ждать уж нечего. Как в воду глядел ротный, предлагая посадить в танк опытного механика-водителя. Ну что ж, теперь ничего не изменишь. Такие вот промахи — тоже учеба. Мастера, они не с неба падают.

Второй выстрел грохнул буквально через миг — основания для спешки у моих танкистов теперь были серьезные, — раскаленный уголек трассера прожег мишень. Первым бы так!

Мишень, кренясь, пропадала за гребнем, а тоненькая строчка трассирующих пуль из танка уже кинулась снизу вверх к пятнышку второй цели, но, прежде чем долетел глухой стук пулемета, оборвалась, так и не достигнув «гранатометчика», приподнявшегося над окопом. Как же это опытный Рубахин допустил ошибку, достойную необстрелянного новичка?.. Я едва не выругался, но скоро понял: Рубахин ни при чем. Второй очереди не последовало, и это значило лишь одно: случилась задержка с пулеметом — сплоховал и заряжающий.

Третья цель уже неслась, подскакивая, по склону соседнего бугра, далекая и удивительно четкая. Небо вдруг разом посветлело, словно солнце вздумало подравнять моих неудачников и на минуту раздвинуло тучи.

Мишень подходила к концу своего короткого пути, дело можно было считать конченным. Молодой заряжающий провозится с оружием, конечно, до самого конца стрельбы. Я даже бинокль бросил — не мог видеть эту раздражающе четкую мишень...

И тогда-то из танка хлестнула длинная, злая очередь, сноп трасс уперся в мишень и бил сквозь нее, разлетаясь на скате бугра во все стороны огненными брызгами, бил до тех пор, пока цель не пропала. Патронов в ленте оставалось достаточно — на второй «сэкономили».

Стоящий рядом со мной командир роты усмехнулся:

— А ребятки у тебя с характером. Хоть на третьей, да отыгрались. Задали работу показчикам — до ночи будут дырки считать.

Мне было уже не так досадно. Разумеется, тройка — слабое утешение, но за самообладание этому «новокрещенному» экипажу можно дать и повыше оценку. В миг устранить задержку и успеть разрядить оружие по цели такое не каждому опытному экипажу удается. А все же подумал: стоит пожурить их, раззадорить, чтобы до следующей стрельбы грехи свои не забыли.

Пока шел от вышки к исходному рубежу, куда возвращались танки с победно поднятыми стволами пушек, строгость напускал на себя. Однако заговорить мне пришлось иным тоном...

Они стояли около забрызганной грязью кормы танка, упорно отводя глаза. Младший сержант Головкин, плечистый, чернобровый богатырь, добряк по характеру, был красен и смертельно зол, — казалось, притронься к нему, и он взорвется, как граната. Беляков угрюмо рассматривал собственные сапоги. Рубахин стоял, надменно задрав голову и всем видом своим выказывая личную непричастность к несчастьям экипажа. Зато глаза Ильченко были такими пугливыми и виноватыми, что я решил не спрашивать о причине задержки.

В коллективе, даже самом маленьком, обязательно найдется такой, чье лицо — зеркало общего настроения. А тут три лица из четырех говорили об одном: в экипаже ссора. Ну что ж, после такой стрельбы не мудрено и побраниться. Одно меня поразило: ярость Головкина. Неужто этот добряк способен рассвирепеть из-за промашек молодых солдат?

Или у них что-то с Рубахиным?.. Головкин и Рубахин... Вот где уж если завяжется узелок, скоро не распутаешь. Это тебе не задержка с пулеметом... Когда распутываешь узелки, главное — спокойствие...»

Рядовой Анатолий Ильченко:

«Начну с собственной характеристики. Кто я такой? Если спросить ефрейтора Рубахина, он ответит коротко: «Салага». Определение верное, однако не полное. Салага, да не простая. Зазнавшаяся салага — вот кто такой рядовой Ильченко.

Не правда ли, странно слышать о зазнайстве солдата, прослужившего в танковой роте один месяц. Но уж занялся самокритикой — будь откровенным до конца.

До сих пор с нами, заряжающими, занимались особо. Танковое вооружение я лучше многих изучил. Это без хвастовства. Пулемет или клин затвора пушки с закрытыми глазами разберу и соберу в два счета. На состязаниях заряжающих по нормативам первое место взял. Документально могу подтвердить — грамота имеется. Но от этой самой грамоты и закружилась голова. На боевую стрельбу собирался, как на прогулку. Командир танка меня инструктирует, а я губы покусываю, чтоб не ухмыльнуться: учи, мол, ученого!

Рубахин — тот меня прямо из равновесия вывел. Когда боеприпасы уже получили, он и говорит:

— Гляди, парень! Напортачишь — голову отвинчу.

Дернуло его брякнуть такое под руку — я как раз ленту снаряжал патронами. (Пишу это для ясности только, себя оправдывать не собираюсь.) Мне бы слова его мимо ушей пропустить да делать свою работу по-доброму. Мало ли чего Рубахин сболтнет — у него язык, наверное, отсохнет, если мимо молодого солдата молчком пройдет. Так нет же, я, видите ли, оскорбился в душе до благородной злости и решил демонстративно ловкость рук показать. Р-р-раз!.. И лента набита патронами. Бросил ее небрежно в коробку. Смотри, мол, ты, мастер огня! Другие в своем деле тоже кое-чему научены.

Эх, ну чего мне стоило лишний раз проверить, хорошо ли патроны в держателях закреплены! Видно, один вылез — я потом слабый держатель обнаружил в ленте, — и пошел тот злополучный патрон вперекос, когда били по второй цели. У меня о возможной задержке даже мысли не возникало, и поэтому, наверное, словно обухом по голове врезали, когда Рубахин заорал по ТПУ:

— Салага, куда смотришь? Пулемет!..

Уцепился я за кронштейн — дурак дураком, только глазами хлопаю. Честное слово, забыл, что делать надо. Командиру спасибо: рявкнул он на Рубахина и — ко мне:

— Стопор!

— Есть! — у меня руки сами сработали, как молния.

— Крышку!..

Поднял я крышку, освободил зажатую ленту, перекошенный патрон — долой, крышку — на место:

— Движок!..

Вовремя младший сержант подсказал, а то бы я опять смазал... Потом рванул рукоятку затвора, и пулемет сразу забился, как припадочный. Рубахин молодец! Видно, он все время за мишенью следил, и ему мига хватило ее изрешетить.

Когда вернулись на исходный и вылезли из машины, не знал, куда глаза девать. А лейтенант Карелин тут как тут. Ну, думаю, сейчас начнется головомойка. Даже под ложечкой заныло. Глянул на лейтенанта одним глазом, а он улыбается. И говорит:

— С боевым крещением вас. Для начала ничего. Молодцами называть не стану, но ничего. Для начала.

И тут Рубахин цедит сквозь зубы:

— Так плохо я не стрелял еще никогда. А все из-за них вот, — и кивает в нашу с Беляковым сторону.

Тогда младший сержант Головкин прямо прошипел:

— Замолчите, вы!..

Лейтенант осерчал. Нахмурился, оглядел нас и сухо так произнес:

— Разберемся. Вы, ефрейтор Рубахин, не бойтесь за свою репутацию. Лишать вас первого класса никто не собирается. Пора уж знать, что из танка стреляет экипаж, а не один наводчик. Только я не думаю, что репутация экипажа для вас не так дорога, как личная.

Вижу краем глаза — Рубахин голову опустил, а лейтенант говорит командиру танка:

— Сдайте оставшиеся боеприпасы и гильзы. Разбор попозже проведем, когда остынете немного.

Опять улыбнулся и ушел сразу. Но тут Головкин взял слово. Я даже испугался, когда в лицо его посмотрел. Такой добродушный парень и вдруг — злой, как медведь, поднятый из берлоги среди зимы. Надвинулся на Рубахина и буквально рычит:

— Зарубите на носу, товарищ ефрейтор: если вы еще хоть раз поведете себя в танке, как истеричная баба, я вас просто высажу! И не пущу в машину, пока буду оставаться командиром. Кто вам позволил во время стрельбы орать по танко-переговорному устройству, оскорблять членов экипажа?

Рубахин, видно, тоже опешил, молчит, смотрит под ноги, а младший сержант — свое:

— Для начала объявляю один наряд вне очереди за недисциплинированность. И советую сейчас же извиниться перед Ильченко за «салагу».

Тут уж Рубахин взвинтился:

— Еще чего! Я из-за него чуть двойку не схватил. Подумаешь, салагой назвал! Слово-то популярное. Еще не так надо было...

— Р-разговор-рчики! — опять рассвирепел Головкин.— Не хотите — ваше дело, только потом на себя пеняйте. А сейчас все — марш на пункт боепитания!

Шли мы гуськом по грязи, не разбирая дороги — ни разговаривать, ни глядеть на встречных не хотелось. Худо, когда люди рядом с тобой ссорятся и ты сам тому причина. Конечно, Рубахин немножко грубиян и зазнайка похлеще меня, но, по-моему, сегодня Головкин зря на него напустился. Ему меня бы взгреть за халатность. А он только и сказал:

— Понял, что значит один перекошенный патрон?

— Еще бы!

Сам я вроде того перекошенного патрона оказался на этой стрельбе. Нос Рубахину утереть хотел, ловкость рук показать, а про экипаж-то не подумал...

И все же в ту минуту кроме досады и неловкости от ссоры командира с наводчиком возникло и такое ощущение, будто неудачная стрельба связала нас одной веревочкой. Выпутываться из этой неудачи придется всем вместе.

Позже подошел я к Рубахину и говорю ему тихонько:

— Ты, Сергей, не надо, не извиняйся — сам я виноват. А младшему сержанту давай скажу, будто ты извинился.

Как он окрысится:

— Я те скажу!

Вот ведь до чего скверная история получилась!»

Ефрейтор Сергей Рубахин:

«Воображаемый читатель! Для начала мне б тебя за нездоровое, так сказать, любопытство соленым словцом припечатать — ты ж как-никак в чужой дневник запустил глаз. Однако мне нынче сочувствующий свидетель нужен — пусть воображаемый. Да и ты небось полагаешь: коли написано, то должно быть и прочтено. Так что валяй! Почитывай! Однако ежели думаешь — сейчас пойдут сплошные откровения двадцатилетнего, засидевшегося в казарме мужика насчет девочек, — закрой сию тетрадь!.. Не закрыл?.. Тогда на ушко тебе по секрету шепну: тех, которые не только в личное время, но и стоя на посту об одних девках страдают, презираю в упор и на расстоянии. А пишущих страдателей презираю втройне.

Хочешь читать дальше — послушай историю про Жучку. Про ту самую, что и доныне при нашей солдатской столовой благополучно кормится. Познакомились мы с ней не то на третий, не то на тринадцатый день службы моей в полку, когда выпало мне удовольствие в наряде на кухне вкалывать. С этого все служивые люди начинают карьеру. В то время фамилию Рубахина в полку, наверное, один непосредственный мой начальник помнил, да и то нетвердо. Про лицо уж и не говорю. Когда новобранцев обкатают под нулевку, да обрядят в робы, которые до смеха одинаково на всех топорщатся и сзади, и спереди, и по бокам, да сведут в одну команду — родная мама не отличит своего. Зато Жучка сразу меня отличила. Только я за порог столовой — она уж вертится под ногами, лохматым хвостом повиливает, облизывается, в лицо смотрит синим собачьим взором — прямо душу вытягивает. И чем я ей приглянулся? Сроду ведь собак не держал. В общем, подкупила она меня, эта цыганистая собачонка. Стал я возле повара мелким бесом крутиться. Он за чем-нибудь потянется, чего-нибудь пожелает, а я уж тут как тут: подам, поднесу, подсоблю и байкам его к месту поддакну.

Гляжу, несет он мне изрядный кусок ветчины с белым хлебом — за старательную, мол, работу. У меня слюнки потекли: ветчина-то в полку готовилась, на доппаек, — это вам не из магазина лежалый товар. Однако сам я только на вкус попробовал, остальное Жучке понес. Вот ведь как в душу влезла, угодница! Бросаю ей маленькими кусочками, чтоб угощение распробовала как следует, а она ловит на лету, глотает в один момент да еще и ворчит недовольно: видишь ли, все ей подай сразу. Ах ты, тварь неблагодарная! Ну, погоди! Попала мне под руку пустая консервная банка, а в кармане медная проволока случайно оказалась. Скормил Жучке остатки лакомства и стал потихоньку банку к ее хвосту прикручивать. Поначалу терпела — небось на «доппаек» рассчитывала, все обнюхивала карманы. Я и потерял осторожность, до боли прищемил хвост проволокой. Враз озверела моя Жучка: взвыла и — цап меня за палец! Я тоже взвыл, а она — шасть через дорогу от столовой, прямо на строевой плац.

Бог ты мой! На плацу-то общее построение! Шпалеры батальонов в недвижности замерли. Пряжки и пуговицы на солнце огнем горят. Ладони у козырьков костенеют. Оркестр гремит — встречный марш наяривает. И выкатывает Жучка с левого фланга (хорошо хоть с левого!), верещит, стерва, словно за ней стая волков несется, да винтом, винтом возле дирижера — хвост зубами ловит, а банка гремит по асфальту, аж искры летят. Какой тут марш! Кинулись два взвода Жучку ловить, а она, сатана, назад, к столовой, прямо мне в ноги — вот он, мол, главный нарушитель порядка. И это в благодарность за царское угощение!

Вывел меня потом комбат перед целым батальоном и спрашивает: .

— Видали собачьего конструктора? Таких у нас еще не бывало...

Вот так и прославился Сергей Рубахин на весь полк сразу. Кому ни представишься — начинаются усмешечки: «А, это тот самый «собачий конструктор»!»

Слава — штука приятная. Да не та, когда ты у начальников вроде мозоли на глазу. Что ни работа подвернется, старшине сейчас же и приходит первым на память «собачий конструктор». Понял я: с такой славой спокойной жизни не будет. Дайка, думаю, я ее другой славой перешибу. Поднатужился на тренировках и с первой же стрельбы пятерку привез. Слышу разговор: «Неужто тот самый Рубахин?» Ага, значит, еще и сомневаются в моих талантах? Ну-ну! Поживем — докажем. И что вы думаете? Доказал. Через два месяца кандидатом в отличники записали. А там уж отступать некуда — пошел Рубахин в гору. Старшина, правда, долго еще с недоверием косился, однако во все дырки совать перестал. Отличники, они славу взводу и роте добывают, их иной раз и поберечь не грех. Опять же кому первому при случае увольнительную в город дадут? Конечно отличнику. На слеты, на торжества, делегатами к шефам кого посылают? Не отстающих же и не середняков! Как говорится, жизнь богаче и разнообразнее, если ты отличник. А стоит это не так уж и дорого. Не лови ворон на занятиях, получше слушай, работай старательнее да делай, что говорят, поточнее. Нормативы, даже самые высокие, они на среднего человека рассчитаны. А от занятий по боевой подготовке все одно никуда не денешься. Так уж лучше весело работать, чем тоскливо прозябать, грустя и мечтая, когда командир взвода втолковывает тебе принципы стабилизации танкового вооружения.

И душе приятно, если хвалят, хоть это, конечно, и не главное. Командование черев полгода службы моей в полку благодарственное письмо на завод послало. Говорят, на комсомольском собрании цеха его читали. И работал-то я там три месяца после школы — небось уж и фамилию забыли, а теперь пишут, что ждут и с радостью встретят. Потом краткосрочный отпуск на родину предоставили. А кабы в середняках плелся да по-прежнему в «собачьих конструкторах» числился?!

Встретил меня отец и говорит: «Опасался я за тебя, Серега. Разгильдяистым парнем ты рос, один в семье — вот и разбаловали. Спасибо скажи армейскому коллективу, что благотворно на тебя повлиял»,

Возможно, так оно и есть, но только без участия Жучки тут не обошлось, хотя из-за нее, чертовки, пришлось зверские уколы помимо прочего терпеть. Палец-то она мне до крови прокусила. От медиков в армии не отвертишься, тут не «гражданка».

Рассказал отцу, он хохочет. Жучка, говорит, случайный фактор. Главное — тебе в армии показали, с какой репутацией жить на земле скверно. Если ты даже только ради собственного спокойствия пожелал доброй славы добиться — это уже кое-что. Взрослый человек начинается с привычки к порядку. Остальное поймешь, когда ума прибавится.

Будто его у меня нынче мало!

Я к чему это все? А к тому, чтобы пояснить: у ефрейтора Рубахина есть свое самолюбие, он себе не враг и ему хочется дослужить положенный срок не как-нибудь, а по-доброму. Ценить надо! Я ж не упирался, когда меня в молодой экипаж назначали для усиления: требуется, — значит, усилим! Нашему Головкину радоваться бы, да советы мои слушать, да условия мне подходящие создавать — я ж как-никак «старик». При случае за четверых сойду. Так ты ко мне поуважительней, побережливей, и я добром отплачу. Молодым еще эвон сколько тянуть лямку, им свою славу заработать надо, им лишний труд только на пользу. А мне моей славы до конца службы хватит, я ведь могу и начать волынить потихоньку.

Вначале Головкин вроде с понятием относился, и вдруг в последнее время началось: Рубахин — туда, Рубахин — сюда... Что я ему, Ильченко, что ли? Да он сам еще танки лишь в кино видел, когда я из них цели в ночной тьме с ходу первыми выстрелами сшибал! И учебных подразделений не кончал, и дополнительных занятий, как с другими некоторыми, никто со мной не проводил.

И вот уж совсем взбесился наш Головкин.

Мне и самому от последней тройки за стрельбу тошно. Да разве я повинен хоть на грош? Лейтенант верно сказал: из танка не один наводчик стреляет — весь экипаж. То-то и оно, что экипаж больше мешал, чем помогал мне. Насовали в танк неучей, а Рубахин терпи, молчи, когда они фортели во время стрельбы выбрасывают. Белякову — тому не боевую машину водить, ему бы на бричке возить кислую капусту. Ильченко вообще шляпа. Да если б не Рубахин!..

Головкину спасибо сказать бы мне, что сумел выручить — тройка как-никак государственная оценка, она в зачет идет. А он — «извинись»! За что? За то, что заряжающего, салагу, собственным именем назвал? Ну, в танке, может, и не следовало, однако назвал-то справедливо.

И вдобавок наряд вне очереди за «недисциплинированное» поведение во время стрельбы.

Вот она, благодарность человеческая!

Не пожалеть бы нашему юному командиру об этом наряде!

Что же до извинений — шалишь, брат! Я свое самолюбие не растряс на полигонных кочках с нашим мрачным водителем. Кстати, вот в чей дневничок-то заглянуть бы — вот уж где небось сплошные страдания юного Бартера, то бишь Виктора. А впрочем, пусть страдает, только не в ущерб моей огневой подготовке. Я еще с ним побеседую на эту тему!..

Что же до моей «персональной летописи», в следующий раз поведаю о том, как извинялся: командир танка младший сержант Валерий Головкин перед своим наводчиком орудия, мастером огня ефрейтором Сергеем Рубахиным.

Если тебя, воображаемый читатель, все это заинтриговало — до новых встреч!»

Младший сержант Валерий Головкин:

«Всю жизнь зарекался не загадывать, так нет же, загадал пятерку по стрельбе. Любуйся теперь троечкой. А ведь могли и «гуся» привезти...

До чего стыдно было и на разборе стрельбы, и потом, когда собрались в полигонном домике. Дождь полил, а ребята все равно веселые — большинство-то отлично стреляло; мы хуже всех оказались. О неудаче нашей не говорили, но поглядывали сочувственно. Конечно, в роте, где через одного отличники, троечникам можно и посочувствовать. У меня даже ощущение возникло, будто мы четверо — больные, затесавшиеся среди здоровых людей. Они знают об этом, но помалкивают, гадают про себя, какое бы снадобье нам прописать. Ротный комсомольский секретарь подошел и говорит мне:

— Слушай, Валерка, тут у нас хвастунов много развелось. Веревкин заработал первую в жизни пятерку и расшумел на весь белый свет, что любого заткнет за пояс. Даже вашего Рубахина. Подбил свой экипаж — вас на соревнование вызвать собираются. Вы уж окажите им честь — с нахалов спесь сбивать надо. Договорились?

Думал, издевается комсорг, но нет: сержант Раков тут как тут. Веревкин-то в его экипаже служит. А вот и он сам из-за плеча своего сержанта ухмыляется:

— Куды им? Зелены еще со «старичками» тягаться. Один Рубахин не в счет.

Я прямо задохнулся от возмущения. Да заберите вы себе этого Рубахина!.. Чуть вслух не брякнул, — спасибо, командир взвода помешал, а то бы неловко получилось. Лейтенант наш всегда почему-то появляется в горячую минуту. Вижу: стоит на пороге, лицо от дождя отирает и к нашему разговору прислушивается.

— Обсудить надо, — отвечаю. — Такие вопросы один командир не решает.

— Так обсуждайте, — наседает комсорг. — Вы все тут.

Глянул я на своих — стоят хмурые, но вызов их, конечно, задел. Даже Беляков насторожился. Рубахин на мокром стекле фигуры чертит пальцем, а сам как струна натянутая. Ильченко — тот прямо умоляет меня взглядом: соглашайся, мол, скорее. И лейтенант Карелин подмигивает: не робей!...

В общем, состоялся договор. Целая рота в свидетелях. Вот еще тоже заботушка!

Потом лейтенант подозвал сержанта Ракова, сказал что-то. Достает Раков баян из футляра. С баяном наша рота не расстается. Говорят, года три назад его вручил генерал за учение с боевой стрельбой. Футляр уже поистерся, а сам баян как новенький и до чего же голосистый! В роте традиция такая: если отличились — в городок приезжать с музыкой, чтобы весь полк слышал. И выходит, молчком, без песни, возвращаться неловко. То-то наши танкисты из кожи вон лезут на каждом занятии.

Подсел лейтенант к Ракову, опять шепнул что-то. Развернул сержант мехи — душа зашлась. Карелин первым запел: «Были два друга в нашем полку...»

Поет рота, только мы четверо губы кусаем — не до песен. Такой ли представлялась мне первая стрельба экипажа! И люди, которыми командовать придется!..

Лейтенант Карелин улыбается, кивает, приглашая к песне. Ильченко, вижу, подтягивать начал. Беляков губами зашевелил — вот уж от кого не ожидал!.. Рубахин, тот спиной ко мне стоял, лбом в стекло уперся. Ему, конечно, не скоро теперь запоется. А песня душу травит;

...Что был один из них ранен в бою,

  Что жизнь ему спас другой...

Интересно: извинится Рубахин перед заряжающим? Может, сделать вид, будто ничего не произошло? Стрелял он, дьявол, действительно великолепно!.. Нет уж, забудь ему все — опять за свое возьмется...

А дождь так и не кончился. Дороги в поле расквасило до безобразия, мы на вездеходе еле до городка добрались. Не завидую соседям нашим. Когда мы с песней в полк вкатывали, они на ночное занятие уезжали...

Спит казарма, а дождь все шуршит и шуршит по стеклам. Спать-то сладко в такую погоду, а на танкодроме завтра по уши в грязи купаться будем.

Не люблю осень — все теперь скверно: погода, настроение, дела. И желаний — никаких, даже злость на Рубахина рассосалась за день. Но от своего не отступлюсь».

Рядовой Анатолий Ильченко:

«Вторую неделю хожу как шальной. Вечером глаза закроешь — мелькают шкалы, угломеры, тысячные, гироскопы, формулы, траектории — трескучий каскад линий и чисел. Да еще эти самые числа рожи всякие корчат, и каждая ефрейтора Рубахина напоминает. А по ночам, во сне, сумасшедшие огневые задачки решаю и решить не могу.

Все началось после беседы с нами лейтенанта Карелина. Собрал он экипаж и спрашивает:

— Вы с кем соревнуетесь, не забыли?

— Помним!

— Не похоже, что помните. Вы с отличниками тягаться решили, а перемен не вижу. На стрельбе сплоховали — не самое страшное. Поправитесь. Если работать, конечно, будете хорошо. Ваши соперники взаимозаменяемости учатся — вот где вас не побили бы. Да вам и без того полезно иногда ролями поменяться. Наводчику не худо в шкуре командира побывать, заряжающему и водителю — в шкуре наводчика. Взаимности больше, если понимаешь, каково соседу твоему.

Давайте-ка, — предлагает лейтенант, — сегодня же и начнем. Рубахин поучит огневым премудростям Ильченко и Белякова, Беляков Рубахина.

И тут младший сержант говорит:

— Товарищ лейтенант, с Ильченко и Беляковым я лучше сам займусь. А то он их научит, пожалуй...

Мы все дыхание затаили. Рубахин побледнел, и мне тогда первый раз его жалко стало. Раньше, бывало, злость брала на командира, когда он делал вид, будто не замечает, как ефрейтор нас с Беляковым заместо себя во все дырки сует. А тут — жалко... Это же почти одно и то же, как если бы младший сержант отказался с ним на ответственное задание пойти. Хорошо, лейтенант сумел сгладить минуту. Он и говорит:

— Вам, Головкин, одному со всеми не управиться. А Рубахин в своем деле дока. Ну если уж из него учителя не выйдет, лишить поручения всегда успеем.

Сергей встал и отвечает, а у самого голос дрожит от обиды:

— Какой из меня получится учитель, вы, товарищ лейтенант, узнаете через месяц. Запомните мое слово: на первой же стрельбе Ильченко штатных наводчиков заткнет за пояс.

Лейтенант засмеялся:

— Боюсь, забуду. Вы лучше слово такое дайте командиру танка — уж он-то запомнит.

— Ладно, запомним, — буркнул младший сержант.

Прямо камень с души упал. Но я лично не долго веселился. В тот же вечер Рубахин и насел на меня. Решил доказать свое командиру танка, а отдуваться теперь мне. Пробовал урезонить его: не собираюсь же я становиться профессором огневых наук. Ругается: захочу, мол, станешь. Куда денешься? Он — ефрейтор, наводчик орудия, считай, заместитель командира экипажа. Так что изволь подчиняться. Мало ему классов и огневого городка — в курилке спасу нет. То вопрос из теории стрельбы подбросит в самой середине какого-нибудь лирического разговора, то в идущую по шоссе машину ткнет пальцем:

«Скорость? Дальность? Упреждение?..» Ошибись попробуй — до семи потов гонять будет.

Тяжко. И все-таки хорошо. Смотрю на пушку, на прицел, на блоки стабилизаторов или гидросистему — они для меня словно добрые знакомые. Понятные, молчаливые, умные существа. И надежные, очень надежные друзья.

Помню, месяц назад, когда потихоньку заглядывал в прицел или дальномер — оторопь брала: все резко, четко, близко. Пойми попробуй, сколько до цели: тысяча метров? две? или все три? Теперь — шалишь! С первого взгляда расстояние становится известным. Мне казаться начинает — мои глаза считают сами.

Стреляю пока условно, однако экран никаких сомнений в моих способностях не оставляет. На нем все промахи и попадания видны. Промахов в последнее время почти нет. И такое чувство приходит — будто не снаряд, а мой собственный кулак из ствола вылетает в нужный миг. Уж кулак-то всегда можно направить куда следует. Сказал об этом Рубахину, тот ответил: привычка, мол, к оружию вырабатывается. Может быть.

Все же он замечательный наводчик, наш Рубахин! Теперь я это не с чужих слов знаю. Стыдно и вспоминать, что хотел удивить его ловкостью рук при снаряжении пулеметной ленты.

А Головкин ничего не забыл. С ефрейтором разговаривает только официально. Тот делает вид, будто ему наплевать, но в душе переживает. Я-то хорошо вижу, ведь мы почти все личное время вместе проводим. Курить он даже стал чаще. А уж работу свою никому не передаст. Недавно подошел я помочь ему орудийный ЗИП почистить, как он окрысится:

— Если тебе делать нечего, мотай к старшине — у него на сто дураков работы найдется!

А сам косит глазом в сторону: боится, наверное, что командир заметит и подумает, будто ефрейтор нарочно меня подозвал — работку свою всучить. Только неправильно это. Как же в одном экипаже служить — и не помогать друг другу? Рубахин вон сколько со мною занимается, ему тоже не больно легко на этих занятиях бывает... Все у нас шиворот-навыворот. То Рубахин на наших горбах катался, а теперь и помочь ему не смей — Головкин сразу какое-нибудь никчемное занятие найдет...

После стрельбы мы все младшего сержанта побаиваться стали. Добрый-то он добрый, а уж вскипит, зыркнет черными глазищами — ого-го! На Сергея все время покрикивает, иногда как будто нарочно даже. Тот злится, но молчит. Так и ждешь — вот-вот опять поссорятся. Я уж про себя сочувствую Сергею (конечно, не тогда, когда он меня по огневой подготовке муштрует).

Взять хоть последнюю субботу. У нас в батальоне диспут проводился о любви и дружбе. Пригласили девушек и ребят из местного техникума. Это лейтенант Карелин устроил — он у нас заместитель батальонного комсорга по культурной работе. Кому на такой вечер пойти не захочется! А Головкин и говорит Рубахину:

— У вас, товарищ ефрейтор, понятия о дружбе вполне определенные, их одной дискуссией не изменишь. Так что нечего вам время тратить на диспуты, займитесь-ка приборкой во взводном кубрике. Что же до любви — в армии все равно некогда заниматься подобной глупостью. Вы же сами говорили. Вот вернетесь на гражданку — сколько угодно.

Явно же Головкин третирует Рубахина,, а тот — ни звука. Тоже характер. И тут Беляков заговорил:

— Разрешите, товарищ младший сержант, и мне заодно остаться? Мои понятия по затронутым вопросам еще более определенные. И вообще, в армии, по-моему, дискутировать не о чем. Что сказал сержант — то и есть непререкаемая истина.

Вот это выдал наш молчун! Ну, думаю, быть грозе. А Головкин даже бровью не повел. Он, кажется, у лейтенанта перенял привычку улыбаться в самый неподходящий момент. Так вот, улыбается и говорит:

— Молодец, рядовой Беляков. У вас чувство товарищеской взаимовыручки всегда на первом месте. За кого угодно отработать готовы. Хвалю. Можете даже всю работу взять на себя.

Вот ситуация! Значит, и мне из солидарности оставаться надо?.. На счастье, лейтенант забежал в кубрик и напустился на нас:

— Почему опаздываете? Сами же будете критиковать, что охват людей культ-мероприятиями у нас не полный. Ну-ка, марш бегом в клуб!

Приятно такие приказы выполнять.

Бежим что есть духу, а Рубахин и говорит командиру:

— Товарищ младший сержант, я после диспута кубрик прибрать успею.

А тот:

— Ладно вам! Вместе как-нибудь по-быстрому управимся.

Видно, лейтенант не столько нас троих, сколько Головкина выручил сегодня. Хоть бы помирились они наконец. Может, мне все же сказать младшему сержанту потихоньку, будто Рубахин извинился?..

А диспут, правда, получился интересный. Лейтенант вместо доклада какой-то очерк из журнала прочитал. О том, как у солдата знакомая девчонка замуж вышла, пока служил. Вроде любил он ее. Солдат, как узнал, только стиснул зубы покрепче, и сколько потом всяких испытаний на дороге его ни попадалось, даже ногу ни разу в строю не спутал. Во парень! Все, мол, естественно. В девятнадцать лет девушки — готовые невесты, а мы когда-то еще женихами станем! По-моему, правильно. У меня, например, кроме родителей да товарищей, дома никого не осталось. Меньше печалей. А то обзаведутся невестами в восемнадцать лет — начинаются потом всякие муки, как у нашего Белякова.

Однако не все согласились. Особенно девчонки. Ез наших тоже кое-кто настаивал, что служба для любви не помеха. Словом, диспут получился. А уж после спорили обо всем подряд.

Потом танцевали. Я тоже танцевал с одной второкурсницей. Глазищи у нее — что объективы. Заглянешь — жуть берет. Как в пропасть падаешь. Я-то, конечно, не упал, хотя и держался на самом краешке. В пропасть, бывает, тоже любопытно заглянуть — для тренировки. В общем, хотя и станцевал разок, так и не познакомился. Но узнать, как ее зовут, все же, наверное, стоило...

Беляков наш поначалу в углу прятался. Он, по-моему, просто стеснительный парень. Такой один рае познакомится — и на всю жизнь. Эх, девчонки, ничего-то вы в парнях не понимаете. Да я бы на месте любой из вас за того Белякова двумя руками держался. Уж этот не обманет... .

Лейтенант наш, кажется, со всеми симпатичными девчатами перетанцевал. Впрочем, несимпатичных на вечере не было. Может, это так кажется после двухмесячного сиденья в полку?.. Да уж лейтенанту нашему можно вовсю пользоваться своими «данными». Высокий, притягательный, веселый, а главное — человек с положением. Любая пойдет.

Познакомил он Белякова с одной хохотушкой. (Тоже, носятся у нас все с этим Беляковым.) Впрочем, ничего у них, конечна, не выйдет. Полная противоположность. Правда., Беляков весь вечер ходил за нею, как теленок, да на лейтенанта поминутно оглядывался. Наверное, двух слов связать не мог, чтобы поговорить, помощи ждал. Как будто командир взвода обязан помогать своим подчиненным в таких делах.

Провожать гостей до КПП пошли многие. Беляков, на удивление, — тоже. А я вернулся в казарму, взял наставление по огневому делу и засел в ленинской комнате, пока все не вернулись к поверке. Правда, никаких траекторий не видел. Все «оптика» чудилась. Небось еще сниться станет. Она потом этой «оптикой» так и стреляла в нашего лейтенанта. Головкин начал было за нею ухаживать, а как заприметил, куда она поглядывает, — сразу ретировался. Но лейтенант, кажется, ее единственную и не пригласил ни разу... Тоже глупенькая. Не понимает, что для нашего лейтенанта и танцы эти, наверное, были воспитательной работой. Он хитрый парень — конечно, наставлял девчонокчтоб солдат в самоволку не сманивали. У нашего батальона с техникумом связи давние, так что многие танкисты там знакомых имеют.

Но все к лучшему. Стань она в меня своими глазищами стрелять — неизвестно, чем бы кончилось. Об этих девчонках только начни думать — в голове места свободного не останется. А мне еще законы баллистики туда вталкивать надо.

И все-таки до чего хороша!.. Интересно: провожает ее кто-нибудь сегодня?..»

Лейтенант Иван Карелин:

«Вчера заряжающие взвода стреляли из танков. Упражнение начальное, несложное, и все же приятно, что Ильченко отличился. Ротный даже пошутил: жаль, мол, выше пятерки оценки нет. Держит Рубахин слово. Но и Головкин — тоже. Напомнил ему, чтобы отметил наводчика и заряжающего, так он тут же объявил Ильченко благодарность, а Рубахину слова не сказал. Зря. Эта пятерка, пожалуй, больше ефрейтору принадлежит, чем его ученику.

Что же такое в Головкине открылось? Твердость или случайное упрямство? Гнет теперь палку в обратную сторону, а ведь там, где трещина, и чуть-чуть перегнуть достаточно. Приходится следить...

А Рубахин-то за слово благодарности в огонь пойдет. Похвали его командир танка, он, пожалуй, гордыню свою тут же переступил бы — экипаж как экипаж. Но заставлять Головкина не годится. Самому похвалить? Еще хуже. Воспримут как торжество Рубахина над командиром танка. Тогда уж не жди добра.

Везет мне на упрямцев.

А Ильченко каков! Похвалил его — он в ответ:

— Товарищ лейтенант, да я, если хотите, стрижа влет могу теперь из пушки сбить. Как-никак натренировался!

У кого он хвастать научился? Может, Рубахина влияние? Но тот услышал — за рукав дернул и говорит:

— Помолчи, «стриж». Лучше готовься к очередной тренировке — следующее упражнение посложнее будет.

Ильченко сразу поскучнел. Надо сказать командиру танка, чтобы не перехлестнул Рубахин через край с дополнительными занятиями.

Беляков вот еще тоже. Кажется, уж лучшего солдата и не надо, если бы не приходилось каждое слово из него клещами вытаскивать. Один изъян в человеке, а душа неспокойна за него. От таких замкнутых ребят жди ЧП. Раз молчит — непременно что-то затаил или задумал. Поди заберись ему в душу! Когда человеку двадцати нет, всякая неудача личного свойства кажется ему глухим углом, дальше которого и ходу нет. А толкнись посильнее в тот угол— стенки у него, оказывается, стеклянные. И впереди все видно, и разбить легко...

В первые дни службы солдат только и знает казарму, да плац, да танки, да стрельбище. Но не одной службой жив он. Вот и улетает каждую свободную минуту мыслями к той, которая обещала ждать, вспоминает каждую подробность, с нею связанную, и начинает казаться — всех она красивее, всех вернее, всех лучше. И вдруг письмо: «Прости, прощай, люблю другого». Такая тоскливая пустота окружит — свет не мил. Танкострелковыми ее не заполнишь.

Некоторые командиры, я знаю, думают, будто молодежные вечера для солдат, танцы, диспуты и прочее — лишь пустое времяпрепровождение и даже предпосылки к самоволкам. А вот у меня после шефского вечера душа стала спокойнее за Белякова. В шутку познакомил его с одной хохотушкой, «шефское» поручение ей дал — занять парня до конца вечера, — а она, похоже, всерьез увлеклась. Да и Беляков наш за месяц столько не улыбался, сколько за те два часа. Пара хоть куда: она минуты не помолчит, он час может слушать не перебивая. Такие не наскучат друг другу. Самое главное, мне теперь ясно: никакой трагической любви у Белякова в помине нет. Дома тоже все в порядке на сей счет давно справки навел. Может, обидели чем, может, просто характер, но тут уж легче. Хотя успокаиваться мне, конечно, рано.

Люди. И хорошо, что они такие неодинаковые, и трудно с ними по той же причине. В строю, в танке, в боевой линии они должны быть, как патроны, в пулеметной ленте. У патронов начинка тоже разная: в одном — легкая пуля, в другом — тяжелая, в третьем — зажигательная, в четвертом — бронебойная. Но калибр один. Попробуй-ка насуй в ленту разнокалиберных патронов!..

Людей «калибрует» дружба.

Все-то ты знаешь, Карелин, а экипаж в твоем взводе пока неблагополучный, и в двух других тоже свои перекосы имеются. Наверное, побольше работать тебе надо и поменьше рассуждениями заниматься.

А еще жениться не худо бы. Тогда, быть может, проблемы «психологической совместимости» на личном опыте решать научишься,

Отчего вдруг мысли такие? От вечернего одиночества, пожалуй...

Стой! Раз уж заикнулся, не торопись обрывать на многоточии свои излияния и признайся заодно: тебе не очень-то хочется обрывать их? Только не криви душой, Карелин, не прибавляй и не убавляй от того, что было с тобой.

Можно подумать — ты святоша, Карелин, когда расписываешь, как знакомил своих загрустивших солдат с хорошенькими девчатами. Но ты совсем не такой, ты и для себя приглядел одинокую «тростиночку» у стены клубного вала в тот самый вечер. Ты видел, как ее приглашали танцевать, как пытались за нею ухаживать твои танкисты, а она — ты и это видел — соглашалась на танец лишь из вежливости и снова спешила на свое место, поближе к стене, словно боялась, что мощные вздохи полкового оркестра способны вынести ее из клуба. Какие у нее были глаза! Весь зал одновременно умещался в них, а в самом центре его все время оставался беспечно танцующий лейтенант в кителе цвета морской волны со сверкающими погонами.

Вон ты какой наблюдательный, Карелин!

Ты танцевал с другими, иронизируя про себя по адресу той «тростиночки»: как бы взглянула она на этого красавчика, предстань он перед ней одетым в мокрый и грязный рабочий «скафандр» где-нибудь на танкодромной трассе, на танковой мойке или в момент, когда читает нотации провинившемуся танкисту?

И все же ты снова и снова оглядывался на нее — ты боялся принять желаемое за действительное: вдруг ее глаза следят совсем за другим лейтенантом, сержантом или рядовым?

И все же ты ощущал неизъяснимую ревность к каждому, кто подходил к ней с приглашением, — даже к Ильченко и Головкину, — ты испытывал облегчение, когда она после танца вежливо избавлялась от партнера.

И все же ты не пригласил ее танцевать единственно из боязни — как бы не ответила тем холодно вежливым кивком, которым заранее предупреждают о согласии на единственный танец, не более. Попросту говоря, ты ее побаивался.

И все же тебя словно подтолкнули к ней, когда пошли провожать гостей до автобуса...

Теперь ты знаешь, Карелин, эта девочка поступила в техникум после восьмого класса и учится на втором курсе, — значит, ей едва семнадцать. Она жила в селе, которое ты не раз видел на топографических картах, там у нее осталась мама, по которой она сильно скучает. Ты знаешь, что она много занимается, редко где бывает, кроме кино, — вот почему ты до сих пор не встречал ее, хотя совместные вечера танкистов и студентов довольно часты...

Ты не так уж мало узнал, Карелин, за короткую дорогу от клуба до автобусной остановки. А надо ли было узнавать?..

И почему тебе, Карелин, стало тревожно за нее, когда она уехала, хотя вместе с нею были ее друзья? Почему по дороге домой ты жалел, что не сел в автобус вместе со студентами? Почему тревога за нее нисколько не уменьшилась и теперь?..

Стой, Карелин! Ответь сначала: почему ты задаешь себе такие вопросы? Уж не потому ли, что девочка эта очень уж обыкновенная и все же тебе тревожно за самую обыкновенную девочку?.. Ты ведь мечтал о необыкновенной.

Нет, ничего ты пока не знаешь, Иван Карелин, кроме того, что послезавтра — вождение танков, на котором тебе руководить учебной точкой, а ты еще эа план тренировки не брался, не говоря уж о конспекте. Ставь-ка, брат, свое любимое многоточие...»

Виктор Беляков наконец-то пожалел, что не завел личного дневника. Пожалуй, теперь, после трех дней безделья в полковом медицинском пункте, он сумел бы преодолеть отвращение к бумаге. Оно родилось еще в учебном полку, на втором месяце службы. Стоял дневальным по роте и, когда курсанты ушли на занятия, решил скоротать время над письмом. То было единственное в своем роде письмо за всю его жизнь. Виктор писал бывшей однокласснице, с которой дружил, даже целовался однажды, и которая вдруг сообщила ему, что собирается замуж. Обиженный и уязвленный, он писал ей, однако, что не смеет ни в чем упрекать ее, поскольку сердцу не прикажешь. Но пусть она все же знает: Виктор Беляков по-прежнему любит ее, она для него навсегда останется первой и единственной любовью и, если ей будет плохо, пусть вспомнит о нем...

Письмо получилось длинным, путаным, сентиментальным — он писал его не столько для девушки, сколько для себя самого, безотчетно желая облегчить душу. Виктор увлекся и не слышал, как подошел заместитель командира взвода. А тот молча протянул руку и взял со стола исписанные листы.

— Так вот вы чем занимаетесь на службе, — насмешливо произнес сержант, щупая молодого курсанта колючими глазами.

Замкомвзвода был человек властный, промахов не прощал, и курсанты боялись его не меньше чем ротного старшину — пожилого, сурового прапорщика. Виктор стоял перед ним навытяжку, виновато моргая глазами. Даже когда сержант неторопливо сложил листы вчетверо и упрятал в нагрудный карман, Виктор больше думал о своем проступке, чем о содержании письма, попавшего в руки замкомвзвода. Увидит, что личное,— вернет. А скорее, даже и заглядывать в него не станет. Вот только накажет непременно...

В конце дня, когда Виктор, сдав дежурство, стоял в строю на вечерней поверке, сержант сразу после переклички вышел перед взводом и достал письмо. Наряд вне очереди не слишком пугал Виктора, и все же ему стало не по себе.

— У нас есть лирики, — спокойным сухим тоном заговорил сержант. — И эти лирики умудряются в служебное время развивать свои творческие способности. Вот послушайте-ка записки одного дневального.

Раздались смешки, курсанты с любопытством насторожились, еще не догадываясь, о чем речь. Виктор не верил, что сержант станет читать. Однако тот читал. Читал по порядку, с выражением и даже комментариями. Выхватить письмо из рук его Виктор не смел. Самовольно покинуть строй и убежать не мог тоже. Но и слушать казалось невозможным.

А взвод слушал. И не один взвод. Сержант читал нарочито громко, голос его разносился от фланга до фланга роты, и отделенные командиры соседних взводов, начавшие бойко инструктировать курсантов, скоро поумерили голоса, насторожились.

Даже в тот момент Виктор не испытывал злобы к сержанту. Замкомвзвода можно было понять — он решил проучить нерадивого дневального и делал это в меру своих «способностей». Виктор ненавидел себя, ненавидел бумагу, которая не почернела, не вспыхнула огнем, а равнодушно выдавала его сокровеннейшие тайны. И до чего же фальшиво, жалко и глупо звучали в чужих устах слова, найденные им с немалым трудом, казавшиеся лучшими, единственными, его, Виктора Белякова, собственными словами!

Большинство слушало хмуро, кое-кто молча усмехался, кто-то хихикнул. Вдоль строя заскрипели сапоги — старшина вышел из канцелярии закончить поверку и тоже прислушивался.

— Сержант Уголков! — сердито оборвал он. — Вы что, другого времени не нашли для коллективных читок?

Сержант смутился, протянул недочитанное письмо Виктору.

— Возьмите, Беляков. И запомните: для личных писем существует личное время.

То ли он нарочно выдавал автора, то ли сделал это от бестактности. Обе шеренги роты колыхнулись, каждый из курсантов желал взглянуть на Белякова. Виктор не двинулся, даже руку не протянул за письмом. Нет, он вовсе не хотел выразить протеста сержанту — просто письмо это перестало быть его личным письмом. Кто-то из товарищей, угадав его настроение и боясь осложнений, торопливо схватил листки и засунул их в карман Виктора. Скрип старшинских сапог оборвался рядом.

— Хорошо написали, Беляков, — добродушно сказал прапорщик. — Честно и смело написали. По-мужски. Кое-кому полезно было послушать.

Виктор поднял голову. Шутит старшина или всерьез? И увидел глаза прапорщика, обращенные на Уголкова,— суженные, острые, как ножи...

Уголкова скоро перевели куда-то, о публичном чтении письма никто не вспоминал, но Виктору все время чудилось: за спиной над ним, посмеиваются и смакуют цитаты из его любовного сочинения.

Он так и не ответил девушке, домой тоже стал писать редко и скупо...

В танковой роте, куда Виктор попал служить, он сам в первый же день едва не оказался в роли Уголкова. Взял с тумбочки Рубахина толстую, переплетенную тетрадь и машинально раскрыл. Оказавшийся поблизости солдат удивленно спросил:

— Ты чего? Это ж дневник.

— Ну и что?

— Как «что»? В замочные скважины ты тоже заглядываешь?

Виктор вспыхнул:

— Виноват, не понял, что за штуковина.

— Прежде чем заглядывать в чужую тетрадь, — назидательно заметил солдат, — прочти на обложке, а то в историю влипнуть недолго. В нашем взводе дневники почти у каждого.

Поначалу Белякова удивляло, почему дневники не прячут, уходя в караул или уезжая в командировку; они лежали в тумбочках, доступные каждому и неприкосновенные для всех, кроме офицеров. Но и те, видно, с согласия авторов просматривали их лишь перед увольнением солдат в запас, разрешая взять тетрадь с собой, если там не было никаких Военных тайн, или приказывая уничтожить. Как-то Виктор с язвинкой спросил механика-водителя учебно-боевой машины:

— Ты вчерашнюю благодарность не забыл в свою персональную летопись внести, дорогой Пимен?

— Видишь ли, Витек, — ответил тот без тени обиды,— ради отображения личных успехов дневника заводить не стоит.

— Ради чего же тогда вы стараетесь?

— А чтобы поумнеть. Когда человек пишет, он думать учится.

— И как же ты себя будешь чувствовать, когда взводный твои откровения изучать начнет? Это ж... вроде как тебя раздевают...

Он вспомнил ехидный голос сержанта Уголкова, произносивший перед целой ротой его, Виктора Белякова, слова любви к девушке, и опять не по себе стало.

— Знаешь, Витек, это публично раздеваться стыдно. А перед доктором — стыдиться глупо. Особенно если у тебя есть болячки... И вот еще что я скажу тебе. О чем бы человек ни писал, он где-то в душе обязательно рассчитывает на то, что это кто-нибудь когда-нибудь непременно прочтет. Заведи свой — поймешь...

Виктор подумал тогда: наверное, личный дневник — не одно и то же, что личное письмо, однако заводить его не стал.

И вот теперь он пожалел, что не пишет, как другие...

Первые сутки, которые Виктор провел в одиночестве в теплой, уютной комнатке, где оказался так неожиданно, ему было хорошо. Отогрелся, выспался про запас. На второй день пришли Головкин с Ильченко, принесли книги и тотчас заторопились обратно: рота опять выезжала в поле. Читать не хотелось, и Виктор о многом передумал. И возникло желание поделиться с кем-нибудь своими думами, поделиться сейчас же...

Что бы ни писал человек, он всегда пишет это для кого-то еще, кроме себя... Виктор сделал бы своим воображаемым слушателем девушку с тихим именем Наташа, умеющую так звонко говорить и смеяться. Он ведь ничего почти не успел ей сказать за целый вечер танцев в солдатском клубе — все ее слушал. Как волшебница, она одним появлением своим избавила его от непонятной, ненавистной, иссушающей кабалы, заслонив другую, далекую, с которой Виктор целовался когда-то и которая все-таки вышла теперь за другого. Теперь он понимал: у него и чувства-то серьезного не было, а была лишь уязвленная мужская гордость, над которой вдобавок поизмывался Уголков. И вдруг все стало маленьким и смешным...

Ощущение свободы и раскованности пришло так внезапно, что Виктор целый вечер лишь глуповато улыбался и желал одного: слушать, слушать и слушать Наташу. О Наташе Виктору особенно хотелось написать. И чтобы она когда-нибудь непременно прочла. Однако он так и не позвонил в роту, не попросил принести ему чистую тетрадь...

На третий день его охватило беспокойство. Белые стены, белые простыни на койках, белые тумбочки и табуретки казались ненавистными. Тишина становилась раздражающей. Тянуло к железу, к работе, к товарищам. За десять минут в их кругу он отдал бы все три дня покоя. С утра Виктор ждал своих, но они не приходили. Знал: в полку начался парковый день. У танкистов работы по горло, и все-таки обижался.

Включил радиодинамик — хоть музыку послушать-— и сразу же насторожился, услышав голос секретаря комсомольского комитета полка. Тот рассказывал об отличившихся во время паркового дня, и Виктор жадно ловил слова, надеясь услышать о своих. Даже расстроился, что никого из роты не назвали... Потом рассеянно слушал музыку, пока ведущий не объявил: «А сейчас начинаем передачу из серии «Твой боевой коллектив». Она называется «Рота возвращается с песней». Слово — члену комсомольского бюро батальона лейтенанту Ивану Карелину».

Виктор сел на койке...

«Свой рассказ я начну с маленького эпизода, который произошел три дня назад, во время ночного вождения...»

Виктор слушал и видел то, о чем говорил лейтенант.

Он видел слабо белеющие в темноте поля, припорошенные первым снегом, смутные очертания танков, редкие огоньки сигарет возле танкодромной вышки. Экипаж в полном составе стоял перед лобовой броней танка. Следя за убегающими габаритными огнями первой машины, Виктор думал тогда: хорошо, что крепко подморозило, скорость будет выше. Вождение по ориентирам — значит, дороги самим выбирать. Правда, грязь смерзлась в комья, трясти будет изрядно, и обледенелые препятствия на маршруте добра не сулят, но скорость все окупит.

— Грунт жесткий, — нарушил молчание Головкин, — так ты, Виктор, на препятствиях подачу топлива ровнее держи. И наводчика предупреждай, а то забудется, проглядит какой-нибудь ров и заедет пушкой в землю.

— Хорошо,— кивнул Беляков.

Рубахин промолчал. Холодные отношения между наводчиком и командиром танка сохранялись, поэтому, оказываясь вместе, танкисты бывали не слишком разговорчивыми. -

Подошел командир взвода, спросил о настроении, пошутил:

— Все нынешнее вождение из трех «не» состоит: не заблудиться, не потерять скорость, не пропустить целей. Поделите на четверых — меньше чем по одному на брата.

— А мы, товарищ лейтенант, из трех «не» одну пятерку сделаем, — беззаботно отозвался Ильченко. Виктор почувствовал, как стоящий рядом Рубахин сделал сердитое движение — видно, толкнул заряжающего в бок: не заносись!.. Впереди вспыхнул и замигал сигнальный фонарь: «Внимание! По местам!»

Экипаж бросился к люкам машины. Виктор привычно вскочил на лобовую броню, ухватился за орудийный ствол, резко бросил тело вперед и уже занес было ногу над раскрытым люком водителя, когда одетая в рукавицу ладонь соскользнула с гладкого металла ствола. Подковка сапога скрежетнула по крутому наклону лобовой брони, и, теряя равновесие, Виктор инстинктивно выбросил вперед руку, но она угодила в открытый люк. Оберегая лицо, он успел извернуться в падении и ударился сразу коленом и локтем. Колено угодило в ребристый край стального люка, удар показался несильным, и поэтому жгучая боль напугала.. Чтобы не вскрикнуть, Беляков громко выругался.

— Что там еще? — сердито спросил Головкин из боевого отделения.

— Д-да ничего... так, слегка поскользнулся...

Осторожно разместившись на сиденье и захлопнув люк, Виктор тронул горящее колено. Вспышка боли медленно растекалась по ноге, однако чашечка, кажется, цела. Опустил ступню на педаль, попробовал выжать главный фрикцион — получилось. Сильно саднило локоть, но боль в локте казалась пустяком в сравнении с горящим коленом... Надо предупредить командира.

— Товарищ младший сержант...

Он умолк, не договорив. Досада, злая и горькая, накатила на него: «Опять экипажу не повезло. Опять мы — калеки...»

— Слушаю, Беляков, — раздался в наушниках встревоженный голос командира танка.

— Да я... связь проверял.

— Заводи!

Гул двигателя, знакомая, живая дрожь брони словно отдалили боль. Привычным движением руки установил минимальные обороты, скользнул взглядом по шкалам контрольных приборов. Они светились ровно и спокойно. «Что ж, поглядим: повезло нам или нет!»

— Вперед!

Педали послушны, и рычаги тоже послушны. Мерно бьется в моторе сдавленный гром, Приводя в движение сотни могучих сил. Но все равно слышишь, как дышат рядом трое твоих товарищей, и ты знаешь, что по крайней мере двое из них могут взять на себя твою тяжелую работу... Нет-нет! У них достаточно своей. Вот и нога почти перестала болеть, и хорошо, что не доложил,— это лишь вначале показалось, будто сильно ушибся. Все заживет до свадьбы. Что там до свадьбы — до ближайшего воскресенья заживет. Не идти же хромым на свидание. Лейтенант сулил увольнительную, а Наташа обещала поучить танцевать. В тот pas все ноги оттоптал ей сапожищами. А она легонькая как перышко. После возни с рычагами, траками, снарядами девушку на ладонь хочется поставить — танцуй сколько хочешь, удержу...

Гусеницы неслышно рушат комья мерзлой грязи, пока не сильно встряхивает, хуже, если начнутся выбоины. Каждую из них Виктор словно задевает больной ногой...

Наверное, жутко встретить ночью в поле танк, несущийся вперед без света. Не всякий знает, что машина ощупывает путь невидимым инфракрасным лучом. Дорога на экране удивительна. Земля, припорошенная снегом,

кажется зеленовато-желтой. Тени контрастны и резки. Каждый камешек высвечен так, словно он плоская плитка. Голые кусты по бокам —будто таинственные жители неземного мира, изумленно расступившиеся перед стальным чудовищем. Поначалу жутковато было водить танк но такому «марсианскому» ландшафту, потом привык. Даже удовольствие доставляет...

Черное ущелье легло поперек дороги. Ров... Надо предупредить наводчика...

— Вижу, — коротко отозвался Рубахин.

Педаль поддалась легко, только сильная боль прошла от колена к пальцам, да еще локоть напомнил о себе, когда выравнивал танк на входе в ров. Не смертельно, терпеть можно...

Весь экран заслонила стенка рва, потом танк уверенно пополз вверх, вздыбился, повиснув в воздухе передними катками, черная бездна качнулась в стекле, далекие звезды оставили на нем дымные, быстро тающие следы. Резко сбросил подачу топлива — и это получилось! Танк плавно опустился на всю длину гусениц.

— Добро, — скупо похвалил командир по танкопереговорному устройству, и стрелки приборов радостно качнули остренькими головками в знак согласия.

Дорога опять с гулом понеслась навстречу, четкая, словно графический рисунок — черные штрихи по желтой бесконечной ленте,— и Виктор, машинально следя за нею, думал о том, что командир танка с каждым днем нравится ему все больше. Нравится после той, первой, и уже такой далекой стрельбы, когда с неожиданной в нем решительностью вступился за молодого солдата.

Иные сержанты, даже из старослужащих, в открытую потакают «старичкам», отыгрываясь на первогодках, а те помалкивают, принимая это как должное. Станем, мол, и мы «старичками» — свое возьмем. Не нравилось это Виктору Белякову, однако приходилось мириться. Тем более и командир попался добродушный увалень с вечной стеснительной улыбочкой — такому и лычки-то не шли. У такого кто понахальнее, тот и блаженствует. И вдруг этот самый увалень на глазах в каменного дьявола превратился: пушкой не пробьешь. Даже оторопь брала по-началу.

«И поделом тебе, Виктор Беляков, не суди о человеке по первому впечатлению. А уж Рубахину тем более поделом! Ваял волю помыкать всеми и каждым в экипаже. «Мастер огня», «отличник», «золотой специалист», «гордость роты»! Как же не занестись, если тебе в каждом боевом листке, на каждом собрании дифирамбы поют! Словно он мастером родился, словно позабыли напрочь, что сами же его «золотым специалистом» сделали. Спохватились, когда голова у него кругом пошла, когда уж и черт ему не брат...

А ведь точно, этот чертушка Головкин в братья к нему не захотел набиваться. Врубил наряд вне очереди — все славословия Рубахину разом кончились. И взводный, похоже, молчком поддерживает его...

Теперь-то Рубахин все свои грешки отработал. Ильченко небось век ему благодарен будет. За два месяца службы стать готовым наводчиком танкового орудия — не фунт изюма слопать...

Почему же ты, Беляков, накануне диспута за Рубахина заступился?.. Да обидно стало. Не за Рубахина, нет. За самого Головкина и обидно. Умный парень и добрый в душе, а тоже на своем принципе споткнулся: в мелкую месть ударился, начал демонстративно ущемлять самолюбие человека. Да еще такого, как Рубахин. Сразу Уголков вспомнился — вот и не сдержался. Головкину тоже зарываться вредно. В одном танке сидим, может, и в огонь вместе идти придется. Тут счеты надо сводить по-честному...

В роте небось говорят меж собой: страдатель Беляков, тихоня Беляков, молчун Беляков. А этот самый тихоня в школе два года пионерской дружиной командовал, а потом комсомольской организацией. С пятого класса, можно сказать, к воспитательной работе причастен. И если в армии пока в активисты не попал, так тут все тот же Уголков постарался. Нука представь: с двенадцати лет ты сверстникам объяснял, что хорошо и что плохо, с двенадцати лет пример товарищества показывал, а едва вырос, поставили тебя в общий строй рядовым — и первый сержант в душу плюнул. Каково? И понимал: по одному Уголкову обо всех сержантах нельзя судить, тем более обо всех командирах. Но обида другое твердила: разве «на гражданке» ты позволил бы кому-нибудь твое личное письмо к девушке публично читать? Да еще такое письмо?.. Значит, в армии вся твоя жизнь зависит от того, какой командир попадется?..

Эх ты, Витенька, активист сопливый!.. Долго ли Уголков командовал после того случая? Ведь небось дошло и до командира, и до замполита...

Почти полгода обиду в себе носил под замочком. Друзья — с душевными разговорами, ты же — спиной к ним. А лейтенант! Мать вон прислала письмо, слезами закапанное; лейтенант ей, оказывается, написал о твоей примерной службе, чтоб ни о чем не тревожилась. Какие уж он слова нашел, но твою строгую старуху так растрогать не всякий сможет... С девчонкой тебя, увальня, познакомил — загляденье одно. Еще всю жизнь благодарить будешь...

Ну-ну, без мечтаний, рядовой Беляков! Однажды помечтал уже... И хватит бирюка разыгрывать — сержанту Уголкову ты все равно ничего не докажешь. Да и сержант ли он теперь?.. А вот лейтенанту Карелину и своему родному экипажу ты еще должен доказать, что Виктор Беляков стоит чего-нибудь на этой земле...

Ухаб... еще ухаб... До чего же она жесткая нынче, земля! Замечтался, дьявол!.. Терпи теперь, терпи... Как будто собственным коленом — в те ухабы. А есть ли оно у тебя, то самое колено? Почему временами ничего не чувствуешь — ни боли, ни ноги?.. Вот сейчас тоже... Опять ухаб нужен, чтобы почувствовать? Так вон их сколько впереди! Не зевай, работай педалью; ребят похуже мотает — они выше тебя сидят, а броня, она тесная...»

— Беляков, слышишь? Сейчас будет развилка — держи по правой дороге...

— Есть, товарищ младший сержант, по правой!..

Танк маневрировал среди черного поля, устремляясь от ориентира к ориентиру. Командир поминутно выходил на внешнюю связь, докладывая руководителю обстановку и расположение обнаруженных целей. Рубахин не отрывался от прицела, помогая командиру вести разведку и готовясь в любой момент открыть огонь. В ночной прицел он видел дальше всех и часто подсказывал водителю лучшее направление:

— Чуть левее возьми, Витя, — путь сэкономим. А то прямо на холм выпрем...

Командир помалкивал — значит, одобрял.

С Ильченко, наверное, тоже не один пот сошел; тот менял пулеметные ленты, кидал в казенник орудия снаряды. Учебные, разумеется, но вес-то у них не меньше чем у боевых. Заряжающему действовать в движении, на бездорожье, тоже непросто. Помимо мускулатуры сноровка нужна — вот и вырабатывал ее Ильченко. А мускулатура у него дай бог, хотя службу едва начинает!..

Как же это замечательно — слышать в наушниках дыхание друзей, слышать и понимать — по их дыханию понимать: тяжело им или не очень, радостно или досадно, сердиты они или настроены добродушно.

— ...Ч-черт!..

Это Головкин. Злится на что-то, видно шнур запутался или зацепился. Как не зацепиться, если командир крутится на своем сиденье, как на горячей сковородке!

А вот Рубахин. Сердито хмыкнул и теперь сопит... Поди, заметил подозрительное в свой прицел, командиру уже доложить собрался, а подозрительное-то обыкновенной кочкой оказалось. Опасную зону прошли — полугирокомпас уверяет, что на обратный маршрут повернули. Когда перед тобой только освещенный клочок поля, трудно понять — удаляешься от исходного рубежа или приближаешься к нему. Это один командир знает. Да еще механик-водитель догадывается по стрелке полугирокомпаса. Прибор не заблудится. У него переживаний и всяких мыслей, которыми голова человеческая набита, нет. У прибора одна «забота» — направление указывать...

Кто же это там пришептывает? Ильченко небось. Он обязательно пришептывает, когда себя в душе честит. Или наоборот — хвалит, если сработал лихо. Поди-ка хвалит сейчас. Тоже хвастунишка растет. Почище Рубахина будет, если вовремя не обломать.

И все же он славный парнишка...

«А кто не славный в нашем танковом? Только ты один, Беляков. Командир с наводчиком хоть конфликтует, да у них это в соревнование незаметно перешло: командир твердость свою показывает, наводчик — огневые и педагогические способности. Один ты, Беляков, служишь как придется. Ни рыба ни. мясо. В танк даже сесть не мог по-человечески, горе-танкист.

И ведь не сильно, вроде, ударился, почему же с ногой так плохо? То болела, теперь еще хуже: не нога, а тяжелый протез...

К черту! Никаких протезов!.. В панику от обыкновенного синяка ударяешься? А если бы мина под танком взорвалась?.. Все твои болячки — от больного воображения, как и в случае с письмом. Экипаж подвести хочешь? Один раз уже подводил. Не слишком ли много будет?.. Не об одном себе думай, тогда лишнего казаться не станет...»

И все же не думать о собственной ноге Виктор не мог. Потому что временами ее действительно словно не существовало. Краем глаза он замечал, как она движется — именно тогда движется, когда он хочет, и так, как он хочет, но это движение ее ощущалось, как движение тяг и сервопружин машины. Совершаясь по его воле, оно было отчуждено от его живого тела, и это пугало. Виктору надо было прибавить обороты, он хотел этого, и тотчас нарастал рев двигателя, усиливался ливневый грохот траков за броней, зелено-желтая «рисованная» дорога на экране бешено летела под гусеницы. Надо было притормозить, он хотел притормозить, и сразу приходило ощущение, будто танк врезался в вязкую, густую массу. Но лишь после того, как все это случалось, он догадывался, что нога сделала нужное...

Он не понимал, почему так назойливо липнет к телу одежда, откуда эти холодные капли пота на лице — ведь он вкладывал в работу не больше усилий, чем всегда. Ему некогда было догадаться, что холодный пот прошибает вовсе не от физической работы, а от боли, заглушенной яростным желанием не чувствовать ее...

И все же он вел танк, управлял им бесчувственной ногой. Он знал: нельзя потерять ни одной лишней секунды, и верил, что не потеряет, верил, пока инфракрасный луч не ушел в пустоту...

Пустота могла показаться бездонной, если бы где-то далеко-далеко, на дне черного океана тьмы, не засветился огонек. Но и огонек казался таким же далеким, как звезды, отраженные океаном...

Виктор не боялся зрительных иллюзий — а это была иллюзия — и в другое время лихо, весело ринулся бы в черную бездну... Лучи-призраки, лучи-невидимки, когда прибор ловит их в свой объектив, заставляя светиться доступным глазу светом, могут покапризничать, пошалить, попугать, нарисовав обыкновенный распадок глубочайшей пропастью. Но страхи эти для несведущих и слабонервных. Сейчас танк перевалит гребень, фара пошлет в долину направленный, плотный луч инфракрасных волн, и призраки рассеются.

Однако Виктору стало тоскливо. Он знал это место. Спуск достаточно крут и длинен, а на дне долины, в обрывистом овраге, застывший ручей. Дорога тянется краем оврага, значит, мало спуститься — надо спуститься еще и на такой скорости, которая позволит прямо со спуска вывернуть на дорогу. Инерция у танка страшная, и попробуй ты проскочи лишних десять метров — загремишь в овраг.

Нет, он не боялся «упустить» танк. Остановить его можно и рычагами — намертво, при любой скорости, на любой крутизне. Но в том-то и дело, что его нельзя останавливать, его надо спустить. Тут рычаги не годятся, тут надо горным тормозом изрядно поработать — той самой ногой поработать, с которой ему не повезло. Как нарочно, «главную» ногуто и покалечил!.. Опять она заныла, словно предчувствуя непосильную работу.

«Это хорошо, что заныла, просто отлично, что она так здорово ноет».

— Виктор, тормози комбинированным!..

— Ясно, товарищ младший сержант! Тормозить — дело нехитрое. Тормозить—это мы умеем...

«Первую — сейчас же, пока на гребне; на спуске ты с нею можешь повозиться... Теперь обороты долой, ногу— на горный. Болишь, нога? Боли-боли, я люблю, когда ты болишь... Черт, до чего тянет вниз! Упираться приходится — аж спинка сиденья трещит... И почёму это на крутом спуске кажется, что тащишь танк на собственном горбу? Другое дело на подъеме. Вверх машина сама прет... Вверх никогда не страшно...

А вниз разве страшно? Подумаешь, тяжесть — средний танк! С такой ногой — да не удержать тормоза танка!.. Молодец, нога! Ты замечательная нога... Ты поможешь мне свести вниз этого железного черта, и я расскажу всем, какая ты у меня великолепная. Буду на тебя навертывать только стерильные портянки. Сапог на тебе буду чистить до зеркального блеска. Ночью на подушку класть стану, а голова пусть на матрасе мается, раз она у меня такая дурная... Слышишь, нога, я готов простить тебе даже субботнюю твою' вину, когда ты наступила на Наташину туфельку...

Какая же у нас скорость?.. Три километра — вот перестраховщики! На карачках быстрее сползешь. Ну-ка, нога, набросим пару километров. Хорошо. Еще пару...

Просто замечательно! Секунды у нас теперь золотые. Многое нам могут простить, а одну секунду опоздания не простят...» ,

— Осторожно, Виктор, не спеши! Скат обледенелый. Поволокет юзом — будем в овраге вверх лапами.

«...Слышишь, нога, что командир сказал? Он зря не скажет. Давай уж потише — потом наверстаем... Вот она, дорожка. Теперь за тобой слово, рука-рученька... Хоть ты и побаливаешь, а вывернуть надо по идеальной кривой. Не дотянешь — в овраг поедем, перетянешь — юзом поползем... Чуешь, как гусеница забегает? То-то вовремя спохватилась. Все тебе подсказывать надо. Ты с ноги вон бери пример...

Вот и съехали...

А теперь — на всю железку... И главный сработал, и передача на месте, и дорога по-сумасшедшему несется навстречу, а ноги опять вроде нет...

Вот так ухаб!.. Как же я проглядел его?.. Или просто сбросить обороты боюсь? Вдруг у меня в самом деле нога потеряется! Обидно будет — до исходного километра три осталось. И что это такое свистит? Неужто ветер? Неужто в танке можно услышать, как свистит встречный ветер?»

— Полегче, дьявол!.. — Это Рубахин. Если при командире поругивается, значит, действительно слышно, как за броней свистит ветер, значит, самому Рубахину жутковато... — Привезешь на исходный трупы — пятерка все равно никому не достанется. Гони, да знай же меру!

И командир помалкивает — значит, согласен.

Странное дело: тебя отругали, а ты от этого чувствуешь себя почти счастливым...

— Терпи, Серега, терпи. Это лишь репетиция к танцам. Понимаешь, в воскресенье я танцы разучиваю. Ноги подразмять надо.

— Сколько угодно. Только, пожалуйста, не на наших боках и затылках, — проворчал Рубахин.

Виктор засмеялся, ослабил зажим ларингофонов — чтоб голоса его не слышали в танке — и, когда в дымно-зеленой глубине экрана возникли звездочки огоньков, горящих на далекой танкодромной вышке, запел под ровный и спокойный грохот мотора:

Были два друга в нашем полку...

И оттого, что он не слышал собственного голоса, казалась естественной и бесчувственность ноги. Какие там ощущения, если сама броня стонет от бешеной гонки!..

Виктор очнулся, услышав свою фамилию, произнесенную лейтенантом Карелиным. Было непривычно, странно слышать собственную фамилию по радио — пусть это радио местное, полковое, и говорит в микрофон твой командир, все равно твое имя словно отделяется от тебя самого, звучит официально и строго, как на суде. Наверное, это потому, что слышат ее одновременно многие люди.

«...Да, имя этого водителя Виктор Беляков, — глуховатым голосом говорил лейтенант. —Его, наверное, еще немногие знают у нас, потому что он вместе со своим командиром танка недавно закончил учебное подразделение... Он продолжал вести танк, и дорога к исходному была теперь прямая. Препятствий — никаких, и через несколько минут гусеницы пересекли бы заветную линию. Отмечая на схеме маршрута положение танков по докладу командиров экипажей и контрольных постов, я уже поздравлял себя и свой взвод с первой отличной оценкой, как вдруг затрещал телефон. Звонили с одного из дальних постов, доклад был неожиданный, не имеющий отношения к вождению. Оказывается, минуту назад наши контролеры остановили неизвестного человека. Он бежал на огонек танкодромной вышки и наткнулся на контрольный пост... Солдат докладывал торопливо, и я не сразу даже понял, о чем.

— Он, товарищ лейтенант, говорит, что шофер колхозного автобуса. Сам по пояс мокрый, заледенел уж весь, а сушиться и переодеваться не хочет. Говорит — некогда, просит: «Выручайте, ребята, там, на дороге в поле, детишки замерзают...»

Лейтенант умолк ненадолго, и Виктор вдруг вспомнил, до чего неправдоподобным и необъяснимым показался ему приказ командира танка, прозвучавший в шлемофоне, когда до исходного осталось каких-нибудь полтора километра:

— Водитель, стой! Поворачивай назад!..

Младший сержант Валерий Головкин:

«...Чего не передумаешь за одну минуту, когда тебя почти у исходного завернут назад. Шли мы хорошо, с опережением норматива, правда, Беляков очень уж нерасчетливые рывки стал делать, но я думал тогда — он просто нервничает. В последний момент всегда кажется, что время тебя обгоняет.

Открыл я люк — по лицу словно рашпилем прошлись: мороз, видно, под тридцать. Время около девяти, в декабре — это ночь глухая. В открытый люк на большой скорости, как в реактивное сопло, тянет — у меня под меховой одеждой мурашки по телу забегали. Однако терплю, осматриваюсь в темноте, даже удовольствие испытываю. Осточертел этот «телевизор», то бишь прибор ночного видения. Одно дело, сидя в домашнем кресле, кино смотреть на экране, и другое — созерцать на похожем экране дорогу, по которой с сумасшедшей скоростью несешься в машине. Так и подмывает высунуться наружу и убедиться, что перед тобой настоящая твердая земля, а не какая- то зыбкая, фантастическая подделка под нее. Ощущение такое, будто висишь черт знает где, раскачиваешься и вот-вот сорвешься. Беляков наш молодец все-таки — прет без страхов и сомнений, как при дневном свете. Наверное, таких вот и берут в космонавты. А впрочем, великое дело — привычка и опыт. Он все же штатный водитель...

Дорога рядом, а мы по обочине шпарим. По дороге нельзя — «генеральская». Не то чтобы по ней одни генералы ездили, но для полигона, конечно, приличная дорога: гравий, песочек, стоки, трубы, мостики. Исключительно для колесного транспорта. Танкистов на такие не пускают. Наши законные пути там, где нет никаких дорог, кроме следов от гусениц. Комбат даже специально предупреждал: за каждый метр, пройденный на танке по автомобильной дороге, командиру и водителю — сутки ареста. В общем-то, правильно: нашему брату только позволь — через неделю в округе проходимых дорог не останется... И все же обидно. Насколько, думаю, норматив сократили бы, сверни мы сейчас на «генеральскую»!..

И вдруг:

— «Рубин-три»! Доложите, где находитесь...

Едва доложили, в ответ команда:

— Поворачивайте назад! Задача отменяется, новую получите, на марше! Боевая задача!..

Ушам не верю, однако скомандовал поворот, и Беляков так затормозил, что я едва носом в откинутую крышку люка не заехал. Вот лихач!

Танк разворачивается, а у меня в голове сумятица: что значит «боевая задача»?

Слышу: командир роты приказывает подключить к радиосети весь экипаж. Подключил, люк захлопнул, жду, а ладони на рукоятках перископа — как железные. Откуда сила такая? Кажется, приподнимись — крышу башни плечами проломишь. А в душе нежность к ребятам. Знаю же: по первому моему слову на что угодно пойдут и не подкачают. Уж в этом-то уверен! Но что всего удивительнее, в ту минуту, когда ждали боевого приказа, я особую благодарность к Рубахину почувствовал. За то, что он — старослужащий солдат, мастер огня, самый, пожалуй, ловкий и грамотный среди нас четверых — рядом оказался. С Беляковым мы и под воду-то всего по разу ходили. Ильченко пока и того не испытал. А Рубахин со своим прежним экипажем на больших учениях и под зажигательные бомбы попадал, и сквозь горящий «город» пробивался, а уж сколько раз реки по дну форсировал — сосчитать, наверное, трудно. И вот он сидит впереди меня — чугунная спинища, руки на пульте, — любую цель, где бы она ни показалась, мгновенно достанет. Наверное, от его близости я и почувствовал себя таким уверенным...

— «Рубин-три»! Идите на второй ориентир. Там, где спускались к оврагу, вас встретит контрольный пост. Посадите в танк человека — он укажет дорогу. Ваша задача — вытащить застрявший в ручье автобус и при необходимости отбуксировать ко мне. Повторите приказ!..

Вот так боевая задача! Мало того что лишили верной пятерки по вождению,— еще и в буксировщиков превращают... Повторяю приказ, а у самого голос срывается. И ребята, чувствую, расстроены. Беляков даже застонал. Современный танк посылать тягачом к застрявшему автобусу и называть это боевой задачей!..

А капитан масла в огонь подливает:

— Задачу поняли правильно. Приказываю двигаться на максимальной скорости. Если заблудитесь — голову сниму. Повторите...

Повторяю по радио: есть, мол, двигаться на максимальной скорости и без головы не возвращаться. Командир роты вроде как усмехнулся и говорит:

— «Рубин-три», ты пойми: там дети в автобусе. Опоздаем, они, чего доброго, померзнут еще!..

Так вот в чем дело!.. Расспрашивать не станешь — мы люди военные. Отвечаю капитану: «Поняли, не опоздаем!» — а у самого душа заныла. Автобус в ручье застрял? Ручей этот местами — танкам по башню глубиной... Может, им выйти нельзя, и автобус залило?

— Витя, гони по «генеральской»! — кричу водителю.

— А губы не боишься?

Нет, не боюсь. Комбат своего слова все равно не сдержит — ему пришлось бы нас с Беляковым десять лет на гауптвахте держать, если бы он промерил расстояние до второго ориентира.

Да разве комбат имел в виду боевую ситуацию? А она действительно боевая. Мы, солдаты, для того и существуем, чтобы с другими людьми несчастий не случалось. А тут дети...

У меня самого сестренка восьми лет. Каждую неделю письма пишет: «Здравствуй, братик. Я учусь хорошо. И ты служи хорошо...»

Стараюсь вот!

Какой же это идиот умудрился автобус с детьми в степном ручье посадить?!

— Товарищ «Рубин»! — ору по радио. — Укажите местонахождение автобуса — мы его мигом без проводника найдем.

«Рубин» помолчал минуту, потом отвечает:

Примерный квадрат девять — восемнадцать. Вы ближе всех к нему находитесь. — И негромко так, словно мы рядом в комнате сидим, добавляет: — Это ребятишки из колхоза «Заря». Второклассники. Их возили в город, в детский театр. Шофер говорит, что решил на обратном пути спрямить дорогу и махнул проселком. Работает здесь давно, дороги знает, но лед в ручье не выдержал... Аккумулятор сел, мотор заглох. Вот он и прибежал к нам за помощью.

Ругаю про себя того шофера, а сам верчу схему, ищу нужный квадрат. Ага, вот он, севернее в четырех километрах. Как раз у границы учебного поля, проселок через него на «Зарю» тянется. Впрочем, по соседству — еще два проселка, оба с ручьем пересекаются. «Рубин» лишь примерно место указал...

«Генеральская» стала вправо сворачивать, а квадрат — прямо по курсу. Жаль: хороша дорожка.

— Виктор, держи левее. Напрямую махнем!

Слева — кювет здоровенный, а Беляков через него — на полной скорости!.. Показалось — башню сорвало и я вместе с нею под гору кувыркаюсь. Из глаз — искры, в ушах — звон, в боку — адская боль: об угол радиостанции саданулся. Ильченко охнул, Рубахин ругается:

— Кончай же репетиции, дьявол! Овраг внизу!

Беляков смеется:

— Какие репетиции? У нас боевая задача, а не репетиция. Значит, и скорость боевая... Овраг я не хуже тебя вижу. И проход тоже вижу. Аккуратненький такой проход, сами делали — забыл?

Чего, думаю, он такой болтливый сегодня? И гонит словно оглашенный. Даже не верится, что это Беляков. Злюсь — бокто болит, — но говорить стараюсь спокойнее:

— Ты, Виктор, все же поосторожней. На спуске и промазать недолго. Проход, он узкий.

— Как можно, товарищ младший сержант? Как можно промазать с такой отличной ногой!

— Какой еще ногой?

—- Да самой обыкновенной. Какие у всех имеются...

Жаль, что я тогда принял это за пустую болтовню...

Но прошел он, надо сказать, блестяще. Пересекли овраг, выползли на гряду; я сразу открыл люк, огляделся. Ротный сообщил нам, что в автобусе горит свет и с гряды мы должны его увидеть. Но сколько ни вглядывался в пойму ручья, никакого проблеска не заметил. Только далеко-далеко, за горизонтом, ползли по шоссе пятнышки света — видимо, автомобильные фары. Однако стоять некогда, наша задача — к сроку квадрат обследовать. Есть там автобус или нет — двигайся.

— Рубахин! — кричу по ТПУ.— Включай ночной прицел!..

Спускаемся с гряды, место неровное, танк шатает, как легкое суденышко в шторм. Пошли старые окопы. Беляков петляет между ними ужом: того и гляди в какое- нибудь трехметровое укрытие нырнем. Как он только выворачивать успевает? Не механик-водитель — сущий фигурист. Вот только командира без ребра чуть не оставил. Ну за это простить можно, если автобус найдем скоро.

— Ильченко, жив?

— А что мне сделается, товарищ младший сержант?

— Чего ж тогда в кювете охал?

— С мамой прощался, думал, танк по чертежам разваливается.

— Поздороваться снова не забыл? — это Рубахин.

— Сейчас поздороваюсь, а то ей, правда, еще сон дурной приснится...

— Тихо!.. Товарищ младший сержант, впереди, слева, автобус... Цель неподвижная и неосвещенная... Дальность...

Ого! Вот так «разрешающая способность» у глаз нашего Рубахина. На самом пределе цель углядел. Может, иллюзия?.. Но разве у нашего Рубахина бывают иллюзии?!

Вызвал «Рубин», докладываю: автобус обнаружен, идем на сближение...

— Спасибо, «Рубин-три». Сближайтесь, да не забудьте нормальный свет включить. А то напугаете ребятишек.

Я узнал по голосу лейтенанта Карелина. Хорошо, что он про свет напомнил. Представил, как сидят эти крохотули в выстуженном автобусе, а из темноты надвигается с ревом слепое горбатое чудовище. Почему-то я все время думал, что они там одни-одинешеньки. И раз свет погас — значит, с аккумулятором совсем неладно. Скорее всего, залило. Может, и салон тоже полон воды?

— Виктор! Зажигай вторую фару, открывай люк и гони, как только можешь.

— Гнать — дело нехитрое, товарищ сержант. Гнать — это мы умеем. Вы сейчас почувствуете...

Вот прорвало человека! Может, у него на ухабах какие-то речевые центры с тормоза соскочили?..

Через десять минут мы уже подходили к автобусу. Осветили его фарой; стекла отражают лучи — не поймешь, есть ли кто внутри?.. Задние колеса по ступицу провалились, от передних краешки скатов торчат надо льдом. Вокруг лужа темная — вода, значит, из проломов на лед хлынула, однако в салоне должно быть сухо.

Беляков заглушил двигатель, я спрыгнул на землю, бегу к ручью. Вдруг дверца скрипнула, и выглядывает из автобуса девчонка лет восемнадцати. В модном пальтишке, в брючках — это я сразу приметил, — рукой заслоняется от света и кричит:

—Мальчики, осторожней — лед хрупкий. Наш шофер искупался, когда выходил...

Так вот, значит, какие тут «детки»! Ну не подлец ли этот шофер? Мало того что посадил машину, еще и обманул — столько волнений было из-за него. Погоди, встретимся...

— Ур-ра! Танк приехал!..

Как услышал я ребячий хор, от злости моей и всяких расстройств следа не осталось. Махнул через лужу, черпнул воды сапогом, — плевать! — заскочил в салон.

— Живы? Кочерыжек нет?

—А мы песнями грелись, — смеется учительница (я уж понял, кто она такая).

Да какое там грелись! Мордашки посинели, даже при свете фары видно. Мальчишки, те хоть шевелятся, меня со всех сторон теребят, а девочки сбились в кучку, словно цыплята. Сорвал с себя меховую куртку, троих, что с краешка, укутал. Гляжу на учительницу — ей, видно, хуже всех. Дети хоть в валенках и шубах, а она в модных туфельках.

—Ильченко! — кричу заряжающему. — Там, в нише, валенки и бушлаты наши — волоки сюда. Шапки тоже давай!

Через пять минут тех, кто полегче одет был, укутали чем могли. Трое ребятишек в ботиночках оказались, так мы их еще и в наши шапки «обули». На учительницу я сам валенки надел, прямо поверх туфелек. И странно, неловкости никакой! Тоже ведь еще девчонка. После педучилища, наверное, первый год работает. Известно, кого в начальную сельскую школу посылают.

Потом зацепили автобус буксиром и мигом выволокли из ручья, я даже не подумал о том, что радиатор могли об лед порвать. Обошлось.

Сам я за руль автобуса сел, Рубахин — на мое место в танке. Ильченко за наводчика. А на месте заряжающего устроили мальчишку одного,очень уж в танк просился...

Пять километров до танкодромной вышки Беляков полчаса нас тащил, и не качнуло сильно ни разу. Учительница с ребятишками в салоне сидела. Жалко, поговорить дорогой не пришлось. Потом уж адресами обменялись, обещала написать, в гости приглашала. Может, и удастся когда съездить — до их села от города километров двадцать. Только бы командир разрешил, увольнительной вполне хватит...

У вышки нас капитан встретил. С ним — мужик незнакомый. Засуетился, заахал:

— Как же вы там без меня, Любовь Васильевна? Не поморозились? Я уж тут весь извелся...

Шофер — догадался я. Ишь запел! Конечно, ему тоже не сладко пришлось.

Ребятишек — сразу в учебный класс. Там печка вовсю трещит — теплынь. Танкисты, кто вождением не занят, суют им в руки конфеты, печенье — у солдата в рюкзаке непременно что-нибудь найдется. А у крестников наших глазенки от тепла окосели, им спать давно пора. Время-то десять.

Зашел комбат, мы вскочили, ребятишки — тоже. Майор осмотрел восьмилетнее воинство, поздоровался с учительницей и говорит:

— Конфеты отставить. Разрешаю съесть после ужина. А еще лучше утром.

Смотрю — ребятишки испуганно рассовывают солдатское угощение по карманам, девчонки — тоже. У комбата глаза смеются, а голос строгий:

— За то, что не плакали, благодарность объявляю всем вместе с учительницей. А сейчас прошу в наш полковой автобус — и прямо в столовую. Отбой по распорядку — в одиннадцать. Спать будете в казарме, на койках солдат, которые сейчас посты охраняют и нас с вами тоже. Вопросы есть?

— А как же домой? — растерялась учительница. — Там ждут. Наверное, уже переполох.

— Не ждут, — улыбается майор. — Дома давно знают, что вы у нас в гостях. И ехать поздно, да и не на чем — вашу карету мы в мастерскую отправили. К утру наладим.

У ребятишек весь сон пропал. Глаза разгорелись — после такого приключения им разговоров на год хватит. Ну, думаю, дорогая Любовь Васильевна, без хорошего старшины вам их теперь до утра не уложить. В помощники попроситься, что ли? Право вроде бы есть. Но комбат сам с ними поехал. Когда уж ребятишек усадили в машину и дверца закрывалась, Люба крикнула мне:

—- Приезжайте, Валера! Обязательно приезжайте! Жду...

Комбат мне пальцем из-за стекла грозит, а я улыбаюсь, киваю ей, и комбат тоже улыбается... Кажется, он даже шофера чуть-чуть придержал, пока мы с Любой прощались.

Потом иду к танку, а все еще лицо ее за освещенным стеклом автобуса чудится. Улыбается, а глаза тревожные. Уж она-то, наверное, пережила за те полтора часа, пока сидела в автобусе с ребятней!

Непременно найду ее.

Вдалеке танк послышался — вождение еще не кончилось. Какую же оценку нам поставят? Может, еще на один круг пошлют?

Танк на освещенной площадке стоит — и ни души рядом. Наверное, закончил Виктор осмотр, в класс ушел. Тоже небось продрог. Прохожу мимо, обернулся случайно — что это? Сидит Беляков в открытом люке, руки поверх брони положил, глаза закрыты. Неужто спит?

— Виктор, ты чего тут?

Открыл глаза, смотрит мимо, молчит.

— Да ты чего? Укачало?

Усмехнулся, головой тряхнул... Да у него лицо серое!

— Заболел?

— С ногой у меня неладно, Валера...

Первый раз он меня по имени назвал. И голос совсем чужой. Я — к нему.

— Объясни толком!

— Чего тут объяснять? Поскользнулся, заехал нечаянно коленом в край люка...

— Когда?

— А когда еще в машину садились...

— Подняться можешь?

— Н-не знаю... Я ее, понимаешь, не чую...

Ну и ну! Вот так ночка нам выпала!

Кинулся я к вышке, влетаю в комнату руководителя занятий. Ротного нет, видно на исходный ушел. Карелин на его месте, тут же Рубахин с Ильченко — схемы со стены снимают.

— Товарищ лейтенант! С Беляковым плохо.

Рубахин — в двери, Ильченко — за ним, мы с лейтенантом — тоже следом. Пока Виктора до класса вели, Карелин слова не сказал. Потом уж, когда разули и фельдшер прибежал, лейтенант спрашивает меня:

— Объясните, как получилось, что руководитель занятий до сих пор не знал о происшествии в экипаже?

Молчу, и так нехорошо мне. Не виноватить же Белякова.

А тот говорит:

— Я, товарищ лейтенант, командиру танка не докладывал.

— Почему?

— Потому что машина меня слушалась.

Фельдшер растолкал нас, ощупал колено Виктора, потом щелк его пальцем по сухожилию. Виктор взревел:

— Не можешь по-человечески, коновал?

Фельдшер тоже взвился:

— По-человечески! А ты сам по-человечески? Куда с такой лапой поперся, герой? Случись теперь что — мне же и отвечать за тебя. Уволишься из армии — хоть под трактор суй свои ходули, а в армии за твои конечности командиры и медики отвечают. Будь моя воля — так я бы тебя прямо отсюда на губу отправил.

— Ну-ну, — успокоил фельдшера Карелин. — Что у него?

— А ничего у этого симулянта нет, если он два часа гонял на танке по полю. Да я же не хирург, и глаза у меня не рентгеновские аппараты. Растяжение и сильный ушиб — это вы и без меня видите. Остальное рентген покажет.

— Как понимать насчет симулянта? — цедит Виктор сквозь зубы.

— Как хочешь. Одни всю жизнь болезни симулируют, другие наоборот... Ну-ка, Рубахин, подай мою сумку. Забинтуем — и в медпункт. Уж я ему там на недельку организую строгий режим.

Через пятнадцать минут рота стояла в строю, и Виктор был с нами. Капитан объявлял оценки экипажам, и когда до нас дошло, капитан помолчал, хмыкнул сердито и объявил:

— Шли на «отлично». А за выполнение специального задания оценку объявит командир батальона...

Дочитал до конца, подошел к нашему взводу, спрашивает:

— Что же у нас получается, Карелин, водить умеем, стрелять умеем, а садиться в танк не умеем? За посадку двойка! Заживет у Белякова нога — лично проверю по самому строгому нормативу. И если опять кто-нибудь поскользнется, я эту устную двойку собственной рукой в журнал вам впишу. А сейчас, рядовой Беляков, марш в машину и — в медпункт...

Наш взвод на полигоне оставили обеспечивать вождение соседней роты. Мы втроем в одной группе оказались. Говорили между собой мало — очень не хватало нам Виктора Белякова. Вот они какие бывают, молчуны-то.

...А Любу я больше не увидел. Говорят, ребятишки в полку до обеда прогостили. Сводили их в комнату боевой славы, в парки, спортзал. Словом, вместо уроков — экскурсия. Повезло огольцам...

Мы лишь под вечер в городок приехали и — сразу к Виктору. Ничего страшного с ним не произошло. Переутомил ушибленное колено — вот и онемела нога. Одно непонятно: как он ею работал?

Фельдшер, между прочим, угрозу свою выполнил. Запер Виктора в отдельную комнатенку и с койки вставать запрещает. Чуть что — к доктору с жалобой бежит. Еле-еле к Белякову прорвались. Ну, погоди, товарищ сержант медицинской службы!..

...После радиопередачи Виктор долго сидел на койке, обхватив руками колени... Серая, щербатая земля, вся в рубцах от танковых гусениц, тяжело качалась в узком луче фары, ухабы сами бросались под траки, броня тревожно пульсировала у плеча, и слезились глаза от ледяного ветерка — вел с открытым люком... Твердая ледышка сидела в груди: вдруг бесчувственная нога не сработает на спуске или — еще хуже — сработает не так, как надо. Автобус на буксире у танка!.. Тысяче-сильная глыба стали и стеклянный домик на колесах... За всю дорогу не почувствовал, что тянул за собой машину. Один неосторожный рывок — и загремел бы тот автобус в кювет или врезался в корму танка.

Разве трудно было подождать? Ведерко топлива на землю — вот тебе и танкистский костер. Грейтесь, ребятки, пока мастера вождения по такому случаю не пришлют.

«Почему ж ты тогда поехал? Принцип? Не без того. А главное, конечно, уверенность в надежности механизмов машины, остановить ее при нужде мог бы мгновенно — рычагами. К тому же командир за рулем автобуса

сидел. Он-то танк чувствует и свойства его знает не хуже водителя. Да и Рубахин на командирском месте тоже не пассажиром ехал... Задним числом всякая трудность страшнее кажется...

Постой-постой, что это лейтенант по радио говорил? Экипажу младшего сержанта Головкина приказом командира полка объявлена благодарность? Рядовой Беляков награжден ценным подарком? За что же? За то, что мы случайно ближе других к застрявшему автобусу оказались? И все же интересно: именной подарок или нет? Хорошо бы именной...»

Опять Виктора охватило беспокойство. Из-за глупого синяка три дня взаперти продержали, и до понедельника наверняка не вырваться. А завтра Наташа ждать будет... Конечно, тут козни фельдшера — он подбил врача уложить строптивого танкиста в постель на целую неделю!

Смеркается, а в медпункте, кроме Белякова да дежурного, ни души. И дежурный, как нарочно, тот самый фельдшер. Настоящая гауптвахта...

Виктор набросил халат, вскочил, начал расхаживать по комнате, стараясь не хромать. Получалось, хотя колено и побаливало.

— Опять танцы репетируешь?

Виктор радостно обернулся на знакомый голос.

Устроился недурно. Мы руки морозим — грязь отколупываем от брони, — а он третий день в тепле на чистеньких простынях нежится.

Рубахин по-хозяйски протиснулся в дверь, за ним — Ильченко. В руках — кулек с конфетами, рот — в улыбке до ушей.

— Угощайся.

— Спасибо, Толя, но... я ж не второклассник. Ты не сердись.

Рубахин фыркнул:

— Пацан! Нашел кого конфетками угощать. Спрячь!

В коридоре застучали сапоги, и тут же раздался сердитый голос фельдшера:

— Товарищ младший сержант! Вы куда? Сейчас же вернитесь — время посещений кончилось.

— Да я к вам на прием с жалобой, — ответил добродушный голос Головкина.

— Тогда ко мне, в приемную... На что жалуетесь?

— На бюрократию, которую ты тут разводишь. Сачки и те из твоего медпункта разбежались, не говоря уж о больных.

Рубахин захохотал. Дверь распахнулась, и перед танкистами предстал злой фельдшер. У него рот раскрылся от изумления, когда увидел спокойно стоящего во весь рост больного рядом с дружками. Рубахин, выкатив глаза, зверским голосом рявкнул:

— Здравия желаю, товарищ сержант медицинской службы!

— Ах, вот оно что!.. — от возмущения фельдшер не сразу нашелся, что сказать. — Вот вы как!.. Вы почему не на танке?.. Почему не на танке, я спрашиваю, почему сюда залезли? Почему бочку солярки с собой не приволокли? Где ваши комбинезоны, домкраты, кувалды, траки, антифризы? Где солидол, а?..

— Да погоди ты, — начал урезонивать подошедший Головкин. — Мы же по-хорошему, друга зашли навестить.

— Друга? Здесь нет друзей или недругов. Здесь больные, и навещают их в установленное время, в форменных халатах. Потому что здесь полковой медицинский пункт. Или здесь, может быть, водомаслогрейка, а?.. Если вы сейчас же не уберетесь, я вашему командиру роты позвоню.

— Что вы, товарищ сержант медицинской службы! — испуганно замахал руками Рубахин. — Мы мигом исчезнем. Только вы сначала в процедурную загляните, а то у вас оттуда горелой проводкой несет. Беды бы не было.

С фельдшера слетела суровая спесь.

— Врешь!

— Чего мне зря-то врать? На такие дела у меня нюх собачий.

Фельдшер, звеня ключами, кинулся в коридор — открывать процедурную.

— В случае чего позовите, мы мигом исправим! — крикнул вслед Рубахин и состроил веселую рожу.

— Вот въедливый мужик! — Головкин шагнул через порог, пожал руку Виктора. — Попади к такому старшине!.. Ну, живой? Ходишь?

— Кроссы могу бегать.

— Тогда мы тебя умыкнем. Командир роты разрешил.

— А врач?

— Тю!.. Врача до понедельника ждать нечего. На весь медпункт ты один. Да вон еще фельдшер. Но как нам этого зануду уломать? Ты ж нам позарез нужен. Сегодня ответный визит в техникум. Прошлый диспут ребятам так понравился, что решили продолжить его, так сказать, в широкой аудитории. Много ли в тот раз народу было?! А нам без тебя не с руки ехать... Окна тут крепко заклеены?..

Рубахин шагнул к двери, звякнул защелкой.

— В окна нехорошо, командир. Разрешите проявить инициативу?

— Валяй, — засмеялся Головкин.

— Рядовой Ильченко, слушай мою команду!.. Отбой!

— Какой отбой? — опешил Ильченко.

— Обыкновенный. Шевелись — засекаю время! — Рубахин уставился на циферблат часов, и это подействовало на заряжающего, кажется, сильнее, чем команда, Через минуту он стоял на коврике раздетый до белья.

— В постель живо!.. Виктор, не теряй времени, натягивай его одежду.

Наверное, и по тревоге Беляков не одевался так быстро.

— Порядок!.. Рядовой Ильченко, укройтесь одеялом с головой и отвернитесь к стене. Так. Полчаса ни в какие разговоры с фельдшером не вступать. И позже не советую. Хоть отоспишься как следует, пока не засекут.

Головкин беззвучно смеялся.

— Ох, и нагорит мне из-за вас, — простонал Ильченко из-под одеяла.

— Обязательно нагорит, — подтвердил Головкин. — Если выдержки не проявишь. Ну а продержишься до утра — как-нибудь обратно подменим. Спокойной ночи...

Все трое неслышно выскользнули в коридор.

На улице долго хохотали, потом Виктор услышал, как Головкин сказал Рубахину:

— Ты вот что, Сергей, дайка немножко своему подшефному отдышаться. Он в шкуре наводчика побывал, перекосов теперь не допустит. А превращать учение в мучение — последнее дело. Появится обратная реакция — все труды пойдут насмарку.

— Хорошо, командир, учту. Но... За мной слово. К тому же весной он сядет на мое место, и не могу я допустить, чтобы место ефрейтора Рубахина занял недоучка.

Заметив, как внимательно прислушивается Беляков, Рубахин покосился на него, умолк на минуту, потом вздохнул:

— Да, Витек, после твоей танкодромной эпопеи мы в экипаже собраньице провели. Лейтенант Карелин тоже присутствовал. О тебе, разумеется, говорили, но с тобой все ясно. А вот один мастер огня, он же мастер прихвастнуть и облаять соседа, заявил: отныне при нем остается лишь огневое мастерство. Всякое другое побоку. Запомни это, пожалуйста, чтоб больше не возвращаться к теме. Товарищ экипаж постановил: «Исповедь принимаю к сведению, старые грехи прощаю, зла не держу. Служи — там посмотрим». Ты присоединяешься?

Виктор сделал лицо простачка.

— Если это так нужно, пожалуйста. Но я что-то не понимаю, о каком мастере речь.

— Брось! Знаем мы таких несообразительных. Полтора месяца в полку, а уже ценный подарок ухватил. Мало того, еще и девочку приворожил — целому гарнизону на зависть. Вчера студенты приехали звать нас в гости — она с ними, разнаряженная. И первый вопрос: «Где Витя? Что Витя? Почему не пришел Витя?» Я уж давай с ходу импровизировать: «Витя, к сожалению, очень занят: балансиры через колено гнет...»

Рубахин вдруг толкнул Виктора локтем в бок, выразительно мигнул в сторону командира, безнадежно покачал головой. Головкин, задумавшись, шел впереди. Когда уже поднимались на крыльцо батальонной казармы, Рубахин окликнул:

— Товарищ младший сержант!

— Чего тебе?

— Когда соберетесь в «Зарю», предупредите, ладно?

Головкин остановился, удивленно глянул на ефрейтора. От Виктора не ускользнула мгновенная растерянность в его глазах.

—- В какую «Зарю»?

— Да в ту самую... Может быть, Любовь Васильевна подходящую подружку найдет. Не одна же она там в школе работает. А увольнительную я выпрошу.

Головкин сбил шапку на затылок.

— Ох и сатана ты, Рубахин!

Лейтенант Иван Карелин:

«...Здравствуй, дневник. Не брал тебя в руки целую вечность. Сколько же она длилась?.. Ого, ровно месяц. Ты, дневник, не был нужен мне потому, что весь этот месяц служба шла нормально, так, как ей положено идти, если не считать, что Беляков в это время семь дней отсидел в медпункте. Перестарался на ночном вождении. Впрочем, все обошлось, и отсидел он, судя по всему, добросовестно — на что уж фельдшер у нас въедливый человек и тот ни разу на него не пожаловался...

Итак, я взял дневник, чтобы хоть чуточку запечатлеть память о прошлой ночи. Какая это была ночь! Черная- черная, с желто-зелеными промоинами инфрасвета в глазках приборов ночного видения. А снег зелено-белый, вздыбленный поземкой, скользящий над острыми гребешками сугробов, неистово крутящийся, трассирующий в невидимых лучах, ускользающий от глаз, как призрак, крутящийся в беспорядочном танце. И мишени — те же бело-зеленые призраки, пляшущие где-то в глубине световых промоин, на самой границе черной бесконечности. И этим-то почти неуловимым для глаза призракам нельзя было позволить ускользнуть от снарядов и пуль. А достать их способен лишь тот, чей снаряд точен в ударе, как его собственный кулак...

Когда танки взвода развертываются для боевой стрельбы, мне всегда кажется, что у меня вырастают тяжелые крылья... Я знаю: нет ничего хуже, чем ощутить неуклюжесть и непослушность этих крыльев. Мне кажется, трагедия командира в бою — это даже не гибель его. Трагедия командира — его бессилие, которое обнаруживается в бессилии подчиненных ему солдат.

Боялся ли я обнаружить собственное слабосилие на этой боевой стрельбе взвода?

Может быть. Но только чуть-чуть, только до команды «Вперед». А потом мне вдруг показалось: мои железные «крылья» меня подняли...

Да, атака походила на полет над снегами, хотя машины по самые башни зарывались в сугробы. И что мне было до того, что под сугробами таятся ловушки, что из черной тьмы с открытого фланга поминутно грозит контрудар, что пурга скрывает движение малозаметных целей и наводчики рискуют всадить снаряд в сугроб или случайный куст! Ведь со мной были мои солдаты.

Нет солдат надежнее тех, которых учил и воспитывал сам. Нет солдат вернее тех, о которых знаешь: они на своих местах, как хорошие патроны в хорошо снаряженной ленте. До невозможности разные, они должны становиться такими в бою, потому что в бою они должны быть идеально слаженны. Они должны в нужный момент занять место соседа, сделать то, чего сосед не сумел или не успел.

Только один в целом взводе не сумел сделать своего дела — наводчик орудия моего собственного танка. Цель, возникшую на нашем курсе, накрыло зарядом метели, и он потерял ее. Но я знал: с фланга она должна быть видна, и достаточно оказалось двух слов в эфир, чтобы экипаж Головкина превратил ускользающую мишень в горящие клочья... .

Я пришел поблагодарить экипаж сразу после боевой стрельбы. Четверо стояли на белом снегу около теплого после боя танка. Четыре пары глаз прямо глянули мне в лицо. Экипаж не знал еще результатов стрельбы, как, впрочем, не знал и я сам, но глаза танкистов смотрели спокойно и весело. Так смотрят люди, которые знают наверняка: свою работу они не могли сделать плохо...

Именно в ту минуту мне хотелось сообщить им важную весть. Ефрейтор Рубахин назначается командиром танкового экипажа в другое подразделение. Рядовой Ильченко станет наводчиком орудия. Заряжающим в экипаж придет новый солдат.

Да, в жизни военных людей всякая история кончается расставанием.

И вдруг я вспомнил, как после первой стрельбы эти четверо стояли по колено в грязи около этого самого танка, на этом же полигоне, как они прятали глаза от командира и друг от друга и каким разным было выражение их лиц...

Я не стал сообщать им такой важной для них вести. Я не хотел, чтобы им было грустно в ночь, когда взвод доказал свою настоящую боеспособность. Пусть они узнают все послезавтра из приказа командира батальона...

Им еще два дня служить вчетвером в одном экипаже. И еще целых два дня у меня, видимо, не будет особых забот.

А впрочем, как знать... Сегодня у лейтенанта Карелина важное свидание. И лейтенант Карелин совсем не ведает: один строптивый экипаж доставляет больше хлопот или одна строптивая девушка, которая знает к тому же, что лейтенант Карелин к ней неравнодушен?..

Младший сержант Сергей Рубахин:

«...Сложная штука жизнь, дорогой воображаемый читатель! Представь себе: и Сергей Рубахин в начальники выбился. Да! Но это еще цветочки. Неделю командую танковым экипажем, а понять не могу, кто же в этом экипаже настоящий начальник: я или механик-водитель — первоклассный, лучший механик роты, который все умеет, все знает, на всех покрикивает, даже на своего непосредственного начальника? Куда как легче с молодыми начинать... Однако экипаж только тогда экипаж, когда в нем один командир.

С чего же начать мне воспитание моего мастера? К лейтенанту бегать с жалобами характер не позволяет, да и не для того меня командиром назначили...

Эх, заглянуть бы теперь в личный дневник Валерки Головкина! А впрочем, может быть, свой вести регулярнее? Чтоб в жизни не повторяться, особенно в глупостях. Что ж, попробуем. Продолжение* как говорится* следует...»

1974 г.

 

РАССКАЗЫ

 

Тихий август

Возможно, то была учебная мишень, а может быть, боевой самолет, несущий смерть на острых пилонах. Он летел с северо-востока на юго-запад, держась вблизи границы ночи и дня. Он мог легко догнать уходящий день, но не спешил. Пилоту хотелось прийти к цели в такой час, когда уставшие за день люди засыпают...

Стояла середина августа, когда луна ходит высоко, светит ярко, но умиротворенно. Вокруг самолета небо на сотни километров было пустынным, как и северная земля, расстилавшаяся внизу. Белая полоса заката почти не ослабляла лунного сияния, и от самолета на облака падала тень. Оттого казалось — в небе летят два самолета: контрастно черный и молочно-серебристый, ускользающий от взора.

Самолет шел без огней...

Лейтенант Кудрявцев сидел впереди капитана Соснина, собранный, официально строгий, и неотрывно следил за выпуклым экраном локатора. Он сидел, слегка отклонясь в сторону, чтобы капитану виделась вся панель станции, и руки Кудрявцева то нерешительно замирали над этой панелью, то бегали по тумблерам с показной небрежностью.

На боевом дежурстве Кудрявцев держался с Сосниным как подчиненный с начальником, обращался только на «вы», давая понять, что их дружба вовсе не мешает ему быть сейчас в полной зависимости от капитана, который оказался в роли поверяющего, и что он, Кудрявцев, вовсе не рассчитывает на снисходительное отношение к себе. Эта искренняя и слишком очевидная забота лейтенанта о субординации в другое время рассмешила бы Соснина, а теперь он лишь морщился. Наконец не выдержал:

— Ты — хозяин расчета и, пожалуйста, оставь эти свои «разрешите». Поступай как знаешь. Надо будет — сам вмешаюсь.

Кудрявцев понял: капитан не в духе и следует держать ухо востро. Он наклонился ближе к панели, весь погруженный в созерцание экранов и индикаторов... Кудрявцев удивился бы, узнай, что Соснин видит сейчас не только его работу, но и еще такое, что никак не отнесешь к службе.

А между тем это было так, хотя Соснин успевал отмечать про себя и запоминать даже маленькие погрешности лейтенанта. Экран локатора был сейчас для капитана не просто экраном, но и окном, уводящим его взор далеко от леса, в котором затаилась станция разведки воздушных целей. Светлые, размытые пятна на округлости дымчатого стекла оставались отметками «местников», и в то же время они напоминали ему вспышки глянцевой тополиной листвы, облитой закатным солнцем, а лента развертки убегала вверх, словно знакомая улочка от набережной к центру тихого городка...

Мелькают, не задерживая внимания, призрачные светляки по экрану, а капитану кажется — это мельтешат лица прохожих, среди которых он ищет единственное, нужное ему лицо. Он узнает его из тысяч, хотя не помнит в подробности ни одной черточки в нем. Только помнит, что у девушки этой светлые волосы, светлые от солнца брови и вся она светлая — просто светлая. И чем упорнее старается капитан представить себе ее глаза, нос, губы, щеки, фигуру, собрать в один облик, тем нереальнее, тем призрачнее она становится, растворяясь светлым, потухающим в зеленой дымке пятном.

Соснин начинает бояться, что никогда больше не узнает эту девушку, что память его зрения теряет силу. А ведь он до сих пор не мог пожаловаться на свою память. Она могла бы мгновенно оживить лица всех знакомых женщин, даже той, с которой вот уже целых восемь лет его не связывают даже письма.

Та женщина осталась в далеком южном городе, где он учился. Позже написала, что не собирается ехать невесть куда ради... Что она хотела сказать своим «ради»? Может быть, ради «зеленого» двадцати двухлетнего лейтенанта, у которого впереди только дороги, лесные гарнизоны, ночные дежурства и расставания, расставания... Он не рассказывал о ней даже лучшим друзьям, но письмо ее с недомолвкой хранит доныне — единственное из всех, хотя потом были совсем другие ее письма, оставленные им без ответа.

Да, он мог бы представить всю ее до капризной морщинки над высокомерно вскинутой бровью, до последней складки на платье. Мог и не, хотел, как не захотел бы сейчас вспоминать тех немногих женщин, что случайно проходили через его жизнь за эти восемь лет. Он хотел вспомнить только одну девушку — ту, что была рядом с ним всего три дня назад, а образ ее ускользал, как ускользает от глаз светлое пятно на экране, оставленное лучом развертки.

Если бы снова увидеть ее наяву! Он должен был увидеть ее сегодня, через полчаса. Ему следовало сейчас находиться не в кабине локатора, а на той самой улочке, что убегает от набережной к центру знакомого городка. Ему следовало сердиться на Кудрявцева, из-за которого он задержался на службе, но сердиться на товарища Соснин не мог, потому что только благодаря Кудрявцеву капитан Соснин узнал, что эта девушка живет на земле...

Все начинается обыкновенно. Когда в минувшее воскресенье Соснина потревожили стуком в дверь, он поморщился: «Опять кого-то нелегкая тащит. Даже в выходной покоя не дадут...» В сверкающем парадном кителе в комнату общежития вошел Кудрявцев и, став картинно у двери, пропустил вперед лейтенанта из соседней роты.

— Капитан, мы готовы хоть на бал, — с шутливой торжественностью отрапортовал Кудрявцев. — Соизвольте ввести нас в лучшие дома вашей лесной столицы.

Соснин улыбнулся друзьям, чувствуя уже, что отказаться от поездки с ними в город у него не хватит решимости. К тому же следовало развеяться — он целый месяц не выбирался из части. Оба лейтенанта нравились ему за то, что не умели скучать в маленьком лесном гарнизоне. Уже через неделю после приезда сколотили здесь соперничающие футбольные команды, учили солдат борьбе, вечерами мастерили транзисторы или, надев кожаные перчатки, тузили друг друга в соседней комнате общежития. Соснин сам недавно был таким же. Впрочем, и теперь он мог держаться с лейтенантами на равных. Мог, а желания не было. Он уже ощущал ту внутреннюю грань, что отделяет опытного человека от беззаботной, легко увлекающейся юности...

За полдня они обошли весь городок, вечером завернули в кафе и уже в сумерках направились в городской парк. Видя, как нарастает нетерпение лейтенантов, подогреваемое летящими навстречу звуками оркестра, Соснин саркастически усмехался и замедлял шаг.

— Ты издеваешься над нами! — возмутился Кудрявцев. — Так оставайся же со своей меланхолией, а мы найдем лучших спутниц.

Лейтенанты направились к танцплощадке. Соснин медленно пошел за ними, потом в нерешительности остановился. Новых танцев он не знал, а глазеть на танцующих считал неприличным. Возвращаться одному — добрый час скучать в тряском автобусе — тоже не хотелось и решил устроить прогулку по парку, пока друзья отводят душу на танцплощадке.

— Вам билет, случайно, не нужен?

Соснин не сразу понял, что обращаются к нему.

— Понимаете, не пришла подруга...

Увидев в руке стоящей рядом девушки билет, Соснин отчего-то подумал, что она, вероятно, студентка, живет на стипендию, и рубль, который она отдала за лишний билет, для нее значит немало.

— Давайте, — сказал он и полез в карман за деньгами.

— Да ничего не надо, — смутилась девушка. — Просто жаль выбрасывать.

Но капитан решительно взял ладонь девушки, вложил в нее деньги и вдруг почувствовал тепло этой маленькой ладони, понял, как ему не хочется выпускать ее. Он глянул на девушку внимательнее. У нее были светлые волосы, светлые от солнца брови, и вся она была светлая, стеснительная и чистая... .

Нет, он ничего больше не может вспомнить теперь. А ведь она почти наяву смотрит на него, словно из зеркала, из глубины экрана. Но эта дымка, эта кипящая зеленая дымка прячет ее черты.

...Потом он долго искал девушку среди танцующих, раскаивался, что не решился сразу пригласить на танец, волновался, что не узнает ее — площадка освещалась слабо, капитан не раз начинал было проталкиваться туда, где мелькало знакомое лицо, но всякий раз скоро обнаруживал ошибку. У ограды, полу-обнявшись, смеялись пары. Соснин почти со страхом взглядывал на эти пары, боясь увидеть ее не одну.

— Николай! — Соснина потянули сзади за рукав. — Знакомься! Это Люба...

Кудрявцев держал за руку симпатичную смеющуюся смуглянку, подталкивая ее к Соснину.

— Очень приятно,— сухо отозвался Николай, сердись, что ему помешали. За миг до того ему показалось, будто недалеко от оркестра мелькнул знакомый профиль. — Извините, но...

Пытаясь обойти Кудрявцева, он глянул на подругу Любы и почему-то даже не удивился, что это та, которую искал. Девушка укоризненно и смущенно смотрела на Кудрявцева.

— Я же говорила, Георгий, что ваш друг ищет кого-то, и не надо ему мешать. — Она виновато глянула на Соснина.

— Я искал вас, — неожиданно признался Соснин.

— Браво, капитан! — восхитился Кудрявцев. — Да ты еще лучше, чем я думал. Люба, нам, кажется, тут делать нечего, — и он увлек девушку в круг танцующих.

Удивительно, как все меняется в один миг. Музыка была необыкновенно красивой и волнующей, хотя за минуту до того Соснину казалось, что оркестр местами изрядно фальшивит. Танцевал Соснин легко и с удовольствием, не замечая сердитых взглядов окружающих, чьи бока и спины оказывались слишком близко от его локтей. Но всего прекраснее было лицо девушки, обращенное к нему. Он мог без устали смотреть на него. Он ловил всякое движение на этом лице, каждую улыбку, каждое новое выражение глаз, словно боялся, что они не повторятся, и они действительно каждый раз были новыми.

Они говорили друг другу какие-то шутливые, необязательные слова, как будто были знакомы, давным-давно, как будто вечер этот никогда не кончится.

— Знаете, — она вдруг глянула на часы. — Мне пора.

И потом, сегодня здесь такая толкучка — одно расстройство, а не танцы. Вы меня проводите?...

Они шли в сторону набережной. Над ними шелестела тополиная листва, дома прятались за деревьями, и только светящиеся сквозь кроны окна обозначали улицу.

— А вы не похожи на того, каким мне вас разрисовали, — сказала она вдруг.

— То есть?.. — Соснин даже остановился.

Девушка засмеялась и объяснила:

— Это Георгий... Как только вы появились, он сказал: «Вон тот мрачный капитан и есть наш третий. Хотите, познакомлю? Правда, несусветный молчун и холостяк железный. Ему любую девушку можно доверить, как постовому кошелек. Доставит по назначению в сохранности».

— Вы поверили?

— Я вашим погонам верю. И зачем я вам? Вы же другую искали, я видела. И если б нашли...

— Я искал вас.

— Зачем вы говорите вздор?

— Но я в самом деле искал вас. Ведь это вы вручили мне лишний билет?

Она ответила сердито:

— Я никогда не покупаю лишних билетов. Вы или нарочно сердите меня или — еще хуже — путаете с кем-то.

— Вас я никогда и ни с кем не перепутаю, — сказал он и умолк, чувствуя неловкость от сказанного.

После минутного молчания девушка задумчиво произнесла:

— Странно как-то. Меня еще ни разу не провожал взрослый мужчина.

—- А не взрослый?

Она улыбнулась, уловив в его усмешке обидную нотку.

— Вы меня не поняли. Все мои товарищи — одногодки.

Она вдруг потупилась, быть может сообразив, что нечаянно сказала малознакомому человеку, будто он не может быть для нее только товарищем.

Но капитан иначе воспринял ее слова. Он впервые подумал о том, что старше ее лет на десять, что для нее он один из случайных знакомых и что, скажи он невпопад ей что-нибудь, она тотчас отвернется и уйдет.

Опять какое-то время шли молча, и Соснину становилось уже неловко находиться рядом с этой девушкой среди пустеющих улиц городка. Он снова почувствовал себя случайным здесь человеком, которого ждут рейсовый автобус, ночная дорога и затерянный в диком лесу гарнизон. Лишь там он свой. Соснин мучился от неумения возобновить разговор, ему хотелось, чтобы скорее уж кончилось это провожание, но вместе с тем он боялся минуты, когда ему придется расставаться с девушкой.

Когда Соснин не нравился сам себе, он начинал издеваться над собственной неловкостью, и это помогало обрести душевное равновесие. Сейчас настала именно такая минута. «Ты, друг, — сказал он себе, — похож на семнадцатилетнего мальчишку, который в муках изобретает велосипед, чтобы подъехать к первой своей даме. Но тебе- то пора знать, что подобные велосипеды давно изобретены. Ну порази ее воображение какими-нибудь строчками модного поэта, скажем, об уличных фонарях, предстань говорливым, все на свете знающим умником — ведь путь к женскому сердцу лежит через уши...

...До чего пошло и глупо, — подумал он вдруг с искренней злостью. — Даже над собой поиздеваться не умеешь как следует. Признайся хоть, что тебе Хочется говорить этой девчонке настоящие, единственные слова, которых ты не знаешь. Жалкий ты человек, Соснин...»

— Почему вы замолчали? — спросила она первой.

— Почему?.. Я подумал, что со «взрослыми мужчинами» не очень взрослым женщинам, наверное, бывает скучно.

— Женщинам это лучше знать,— ответила она с улыбкой. И просто добавила: — С вами как-то спокойно.

Наверное, в городской электросети подскочило напряжение, потому что цепь электрических огней, бегущих к реке, брызнула настоящим солнечным светом. И все, что увидели в тот миг глаза Соснина — дома с уютными окнами, деревья, речку с широким мостом, автобус, полный пассажиров, — все показалось таким знакомым и своим. Он был свой в своем городе, на своей земле, и рядом с ним была девушка, самая нужная ему из всех девушек.

И оттого, что она была такая доверчивая, хрупкая, почти девочка, Николай, как никогда, почувствовал себя большим и сильным. Взять бы ее на руки, и нести долго-долго, и слышать снова и снова: «С вами спокойно... спокойно... спокойно...»

— Я почти пришла, — сказала она, останавливаясь на перекрестке. — Вам до остановки тоже совсем близко.

В маленьком городе не было секретом, в какую сторону ездят военные.

— Я провожу вас до дома, — предложил он.

— Нет, — она покачала головой, но не уходила, словно ждала чего-то.

— Мы еще встретимся когда-нибудь? — спросил Соснин.

— Если хотите... Я свободна по вечерам.

Соснин мысленно перебрал все дни новой недели и нашел свободным от службы только один.

— В среду. В двадцать часов. Здесь, — предложил он.

— Правда?— удивилась девушка.— Военные не очень надежны, когда назначают свидания. Они любят внезапно появляться и так же внезапно пропадать.

— Вот как? Откуда вы это знаете? — спросил капитан с настороженностью.

— Еще бы не знать! Мой папа был артиллеристом тридцать лет...

Капитан смотрел вслед уходящей девушке, слушая стук ее каблуков. Эти звуки среди пустынной улицы были так четки и мелодичны, в них было столько значения, что ему хотелось слушать их вечно. Но девушка скрылась за углом, и стук ее каблучков постепенно затих. Лишь теперь он вспомнил, что не спросил ни имени, ни адреса, ни телефона. Он кинулся следом, свернул за угол — ее не было.

Дома вокруг были все новые, одинаковые. Капитан медленно побрел назад, постоял на остановке, сел в подошедший автобус и всю дорогу неотрывно смотрел в темное окно, увозя из города чувство утраты...

Позже Соснин решил, что по законам вероятности все должно было случиться так, как случилось.

Именно в среду командир как бы между прочим сказал Соснину:

— Николай Александрович, вы, кажется, дружите с Кудрявцевым и хорошо знаете его?

Капитан кивнул.

— Сегодня он впервые будет самостоятельно командовать расчетом станции на боевом дежурстве. Парень с головой, а все же впервые. Ротный у них занят... Побудьте с Кудрявцевым первые часа два-три, помогите освоиться.

Это было похоже на просьбу, но для Соснина не существовало разницы просит командир или приказывает. Капитан ответил спокойно:

— Хорошо, побуду.

Он привык к тому, что его нередко просят отдежурить за кого-нибудь в выходной день, неожиданно посылают в командировки, поручают срочные задания. Он принимал это как должное — ведь у других жены, дети, а с ними всякие внеслужебные заботы. Он был лишен таких забот. Скажи он командиру, что его в этот вечер ждет девушка, тот удивился бы и, чего доброго, сам просидел бы сутки в кабине станции — выпади в этот день дежурство Соснину. Но просить за себя Соснин не умел. Служба поглотила все его интересы. Теперь она, как верная и ревнивая жена, властно удерживала его, требуя очередной безответной жертвы...

В кабину станции заглянул кто-то из связистов.

— Товарищ капитан, вас командир вызывает.

Оторвавшись от экрана, Соснин вылез наружу. Майор ждал его в газике, открыв дверцу.

— В город еду, — сказал он. — Ну как? Тянет на самостоятельную? — Майор кивнул на радиолокатор, где работал Кудрявцев.

— Пока хорошо. Только чересчур подменяет оператора.

— Ничего, это пройдет. Внимательно последите за ним — свежий глаз скорее замечает, где человек грешит. Завтра проведете с ним разбор...

«Сказать ему сейчас все?.. Ведь это сама судьба послала мне командира с машиной. Всего двадцать минут остается до назначенного свидания. Пятнадцать она еще, быть может, подождет. Потом уж ничего не воротишь...»

Соснин отвернулся, дверца машины стукнула за его спиной, и шум мотора стал удаляться. Но — странное дело — теперь капитан был совершенно спокоен. Он даже усмехнулся, подумав, какую глупость мог спороть. К девчонке на свидание со службы! Чушь какая-то!..

Но в последнюю минуту, оставшуюся до их встречи, он уже думал иначе, и девушка возникла перед ним на экране. Она шла по той самой улочке с равнодушным видом гуляющей, но капитан знал, что взгляд ее пытливо всматривается в прохожих. На ней была уже знакомая ему голубая кофточка. Ее мягкое, красивое лицо приближается, и Соснин совершенно отчетливо видит ее глаза. Они голубовато-серые, глубокие и грустные. И чем больше нарастает яркость экрана, усиленная Кудрявцевым, тем отчетливее вспоминается ее лицо... Как близко ее щека, совсем юная, живая. И на щеке — едва различимая ямочка... Или пятнышко. Но почему?..

— Георгий, смотри!.. Квадрат двенадцать — сорок шесть!

Лейтенант встрепенулся, весь подался к экрану.

— «Местник», — сказал он не слишком уверенно.

Там, в квадрате двенадцать — сорок шесть, действительно угасала слабая отметка «местника». Но для привычного к «местникам» взгляда Соснина экран был чист от них.

— Освещение, — тихо сказал он.

Экран чуть потускнел, и тогда от «местника» отделилась слабая искорка. Она походила на все другие искорки, но те гасли почти мгновенно после прохождения луча, а эта жила секунду, другую, третью... На новом обороте развертки она опять появилась.

Весь расчет станции встрепенулся. Луч запросчика метнулся в надвигающиеся сумерки, но осциллограф не вычертил успокоительного зигзага.

Лейтенант почти вырвал у связиста трубку.

— «Ястреб», я — «Паук», в квадрате двенадцать — сорок шесть — неизвестная цель. Дальность... Высота... Курс...

Курс вел к маленькому уютному городку, где по одной из вечерних улиц девушка шла на свидание с капитаном Сосниным.

Он еще видел ее лицо на экране, но оно уже таяло, только пятнышко на щеке разгоралось с каждой минутой. Оно медленно, упорно ползло по экрану, по щеке девушки, и, может быть, поэтому чудилось нечто особо зловещее в его безмолвном движении...

На командном пункте координаты цели наносили на планшеты вычислители, отмечая ее положение все новыми точками, насторожились пилоты в кабинах дежурных

истребителей, зашевелились расчеты ракетных батарей. Но цель вдруг пропала.

«Черт! — ругнулся про себя капитан. — О чем только я думаю!»

Соснину хотелось занять место лейтенанта, однако он заставил себя не делать этого. А рядом с ним не было больше безропотного юноши. Рядом сидел сосредоточенный и суровый мужчина. Казалось, он не слышит вопросов связиста, от которого командный пункт требовал новых данных, не замечает операторов и Соснина. В складке, перерезавшей его лоб, блестит бисеринка пота. Руки двигаются легко и свободно, но Соснин знает, каких усилий стоит эта кажущаяся легкость движений. Собрав всю мощь локатора в узком, остро направленном луче, лейтенант, словно кинжалом, исполосовал далекий квадрат неба, куда, по всей вероятности, ускользнул воздушный «противник». И он нашел самолет посреди громадной небесной пустыни, вонзил в него луч-кинжал. Экран дымился помехами, линия на планшетах делала крутые горки и пике, выписывала замысловатые зигзаги, но электронный луч, казалось, прикипел к борту маневрирующей машины.

И «противник» понял: ему нечего больше прятаться. Скорость его прыгнула за звуковой барьер и продолжала расти. Он шел к цели кратчайшим курсом.

Когда на экране возникли точки перехватчиков, отметка «противника» раздвоилась.

— Запустил ракету, — вполголоса сказал кто-то.

Короче и строже стали доклады, резче — команды. Лица солдат окаменели, только неустанно работали руки, да лихорадочно блестевшие глаза выдавали сдерживаемое волнение.

Где-то лопнула натянутая до предела лесная тишина, и по округе катилось эхо от грома стартовавшей ракеты. Потом небо после встречи двух ракет осыпалось огненными кусками, а из-под крыльев истребителей во тьму, куда уходил самолет «противника», метнулись прямые короткие молнии...

В кабине локатора лишь монотонно жужжали умформеры. И все выглядело очень безобидно: сначала одна огненная точка на экране сошлась с другой — и обе пропали в короткой вспышке, а немного позже еще две точки настигли третью — и она бесследно исчезла с экрана.

Маленький городок, ни о чем не подозревая, постепенно гасил свои окна. Девушки, у которых сегодня не состоялись свидания, обескураженные и обиженные, уходили домой... -

Лейтенант Кудрявцев устало вытирал горячий лоб...

— Тихая у нас работа, — сказал Соснин.— Пойдем на воздух, подымим. Глазам надо отдохнуть. И потом, ты совсем подменил оператора, не годится так...

В первый момент наступивший вечер показался необычно темным. Сосны молчали. Август в здешних краях — самый тихий месяц. Наклоняясь к зажженной Сосниным спичке, лейтенант негромко сказал:

— Спасибо... — Руки его вздрагивали. — Спасибо... Знаешь, когда я его потерял, в первый момент подумал: все. Даже мыслишка явилась — попросить у тебя помощи. Но тут злость взяла: сам потерял — сам ищи! Думаю, если сотворю глупость — ты вмешаешься. А в общем, спасибо, что ты рядом был...

— Брось, — ответил капитан. — Потом как-нибудь в любви объяснишься. Своей Любе, конечно, а не мне.

Соснин был искренне груб, потому что не любил сантиментов. И, поняв, что мог всерьез обидеть парня, у которого сегодняшний день, может быть, самый важный за все двадцать два года жизни, сказал мягче:

— Без меня наверняка работал бы не хуже. По себе знаю: без нянек и контролеров всегда легче дышится.

Внезапно в нем шевельнулась горечь. Вспомнился голос: «Военные не очень надежны, когда назначают свидания...»

Однако привычная холодность рассудка тут же взяла верх над мгновенным чувством. Той девушки больше не существует для капитана Соснина. Даже в призрачном свете экрана он постарается не видеть ее никогда, потому что она станет лишь мешать его работе и бередить душу. Лучше всего посчитать, будто она пригрезилась, ведь в памяти не останется даже имени. А реальности твои, Соснин, вот они: древние сосны, поляна с отвалами капониров, локатор, задравший в небо решетчатую лапу антенны...

Далеко между деревьями блеснул свет фар.

— Командир возвращается, — сказал Кудрявцев. — Опять будет всю ночь по точкам мотаться. И когда он спит?

Уже различался шум мотора, и тогда Кудрявцев спросил:

— Слушай, ты не собираешься сегодня звонить Тане?

— Какой... Тане?

— Ты что, забыл, кого провожал три дня назад?

— Разве она Таня?

— Вот это да-а! Как же ты разговаривал с ней?

Соснин замялся.

— Значит, не будешь звонить. — Кудрявцев вздохнул. — Понимаешь, они с Любой вместе работают. А у Тани дома есть телефон. Вот мы и решили с его помощью условиться о встрече. Понимаешь, это единственный способ — после завтра Люба уже будет в отпуске, ей экзамены сдавать, а мне тут, сам знаешь, торчать долго,— он говорил почти просительным тоном.

— Я не помню номера ее телефона, — как можно спокойнее сказал капитан.

— «Не помню»! — лейтенант состроил в темноте веселую гримасу. — Если ты не помнишь даже ее имени, стоит ли о номере телефона говорить? Двенадцать — сорок шесть. Тот самый квадрат, где ты сегодня обнаружил «сюрприз». Не забудешь?..

Капитан не успел ответить, потому что машина подошла уже совсем близко...

Лейтенант, торопливо докуривая папиросу, наблюдал из темноты, как капитан, слабо озаренный отраженным светом подфарников, о чем-то разговаривает с командиром, наклонясь к открытой дверце кабины газика. «Хотел бы я знать, — думал Кудрявцев, — что этот чудак говорит майору обо мне. А главное, решится ли он позвонить сегодня? Если решится, надо постараться, чтобы субботний вечер у него оказался свободным. В самом деле, почему Соснин может выручать других, а Кудрявцев не может? Почему это удовольствие — выручать других — у нас чаще всего достается Соснину?»

Лейтенант затоптал окурок и твердым шагом двинулся навстречу офицерам, которые уже шли к станции. Он нисколько не волновался, готовясь рапортовать командиру. За последние два часа лейтенант Кудрявцев убедился, что способен принимать совсем неплохие решения...

Минут через сорок капитан Соснин вернулся в общежитие. Он долго сидел у телефонного столика, рассматривая зеленый аппарат, пока наконец решился взять трубку.

— Раз Кудрявцев так просил... — сказал он вслух, набирая нужные цифры, и подумал еще, что извиниться ему перед девушкой тоже следует.

Первый же далекий гудок оборвался на середине, и где-то совсем близко женский голос сказал:

— Слушаю вас...

1968 г.

 

Со дна

Старая щука походила на толстое, седое бревно. Давным-давно она нашла тихую яму на дне старицы и сутками стояла в ней, едва касаясь плавниками мягкого грунта. С годами яму затягивало илом, и теперь на ее месте осталась лишь небольшая, выемка, но щука не покидала привычного места. Глаза ее отвыкли от яркого света. В зеленоватых придонных сумерках она видела так же хорошо, как у поверхности. Только голод заставлял щуку сдвигаться с места, и то лишь на заре или в пасмурные дни, когда другие рыбы становились вялыми и не скоро замечали крадущуюся тень хищницы.

Мелочь на глубину не осмеливалась забираться. Соседями щуки были старые, облитые золотом лещи, горбатые окуни да ее же сестры помельче. Хозяйка дна не делала между ними выбора и не тратила на охоту много времени.

Сама щука давно не испытывала страха. Тут боялись ее. Опасность была на мелководье, где люди иногда бродили с неводами и ставили сети. Впрочем, не существовало сети, которая выдержала бы удар этой пятнистой живой торпеды.

Сегодня щуку побеспокоили впервые за целый десяток последних лет. Она уже подремывала в своей выемке, позавтракав толстым лещом, как вдруг ее тело, словно локатор, уловило среди сотни привычных колебаний воды чуть слышные, особенные толчки, и дремучая память — кладовая вековых инстинктов — сразу подсказала, что так неуклюже могли двигаться в воде только люди. Толчки шли не сверху, а сбоку, и это встревожило хищницу. Она привсплыла, спугнув стаю рыб. Двое приближались к затянутой илом яме, вид их был непривычен для щуки, и она не почувствовала серьезной угрозы. Лениво отошла с их пути и стала наблюдать — рыбы тоже любопытны.

Пришельцы были горбаты, с короткими хвостами, приросшими к спине. Тела их обтягивала серо-зеленая кожа, различить которую в глубине могло только острое зрение. Щуку манили глаза гостей. Круглые, тускло и жирно поблескивающие, они напоминали карасей, которыми она лакомилась, когда была молодой и жила среди травы и ряски. Тыча в дно тонкими щупальцами, гости прошли мимо выемки, не заметив ее, и скоро водяной мрак совершенно поглотил их. Щука тихонько вернулась на свое место. Откуда ей было знать, что след таинственных посетителей старицы ляжет на топографические карты людей и станет маршрутом танковой колонны.

Прибрежный лес задержал авангардный батальон наступающих, и «противник» успел оторваться. Танки, похожие на обозленных неудачной погоней железных зверей, вырывались на открытый берег реки, яростно стреляя в дым, клубившийся над руслом. Там, за непроглядной белой завесой, на песчаную отмель выскакивали плавающие машины «противника». Они торопливо ныряли в заросли тальника, подминая лозу, круша сухостой, разворачивались, торопливо стреляли через реку, то ли спеша хотя бы отчасти расплатиться, то ли боясь, что сильный, настойчивый их «неприятель», очертя голову, с ходу кинется в реку. Ветер еще не очистил плес от дыма, а навстречу танкам уже метнулись хвостатые огни реактивных снарядов. Танки, повинуясь команде, как бы нехотя попятились в лес, затаивались в кустах, где кумулятивные снаряды натыкаются на ветки и взрываются в воздухе, словно хлопушки.

Особой силы огонь «противник» обрушил на узкий остров между рекой и старицей. Остров захватили разведчики авангарда, прошедшие под водой и разведавшие пути для танков. В ожесточенности огня по острову угадывалось то же торопливое предупреждение наступающим.

«Противник» словно кричал, что намерен утопить всякого, кто посмеет сунуться в воду. И показалось, будто его ожесточенный орудийный крик подействовал. На острове и в прибрежном лесу исчезли всякие признаки жизни. Стрельба медленно затухала, ее нервические вспышки становились все реже.

Лейтенант Огнев, командир танкового взвода одной из наступающих рот, беспокойно и зло ерзал на своем сиденье. Взвод стоял против острова, укрытый его зарослями от прицельного огня с другого берега, но остров же оставлял наблюдателей в полном неведении. Лицо лейтенанта выражало крайнее нетерпение и готовность на самый отчаянный шаг. Он слышал, как нервничает «противник», и в душе корил комбата за нерешительность. Танки загерметизированы, люди настроены на форсирование с ходу, и вдруг — стоп! Пожалуйста, мол, уважаемый «противник», закрепляйся, подтягивай резервы, чтобы потом крепче дать нам в зубы. А ведь одно слово командира — и через десять минут рота станет на острове всеми гусеницами. Оттуда противоположный берег с излучиной как на ладони. Пяток хороших залпов — и от артиллерийских батарей, ПТУРСов, плавающих танков и бронетранспортеров останется дым да металлолом. Десант сойдет на берег без выстрела!

Лейтенант не знал, что в этот самый момент комбат сидел над донесением разведчиков, сообщавшим о глубине старицы и твердости ее дна, что батальонные радисты входили в связь с ракетной батареей, чей огонь вот-вот смешает землю, воду и небо, расчищая дорогу десанту...

Из-за ограждения пушки поблескивал глазами заряжающий Абашидзе. В его службе такое большое учение было первым. На марше парня укачало. От лязга и гула железа, от жестокой качки и сумасшедших толчков на бездорожье в горле стоял отвратительный комок тошноты. Боясь испачкать чистый резиновый нолик боевого отделения, Абашидзе держал наготове брезентовый мешок изпод холостых патронов. Этот непромокаемый мешок успокаивал, и, может быть, потому Абашидзе все-таки сдержал тошноту. В бою, правда, стало легче. Там не до слабостей. Успевай заряжать пушку да подхватывать гильзы, летать пальцами по кнопкам блокирующих приборов, менять пулеметные ленты — словом, дополнять автоматику и полу автоматику так, чтобы ни у командира, ни у наводчика не было причин замечать твое присутствие в танке. Худо, если заметят. Экипаж в бою — это как один солдат. А солдат заметит в бою собственную руку лишь в том случае, если она откажет. Абашидзе ни разу не заметили. И слава богу. Вон у лейтенанта, когда от своих перископов отрывается, глаза как у горной рыси...

Наводчик орудия, молчаливый, по-крестьянски сутуловатый солдат Потапов, то и дело заглядывал в прицел, что-то считал и записывал в огневую карточку. Он не любил терять время даром. Служба у Потапова шла трудно. Немного успел он за свои девятнадцать лет до армии. Восемь классов, разные работы в колхозе... Даже до тракториста не дотянул. А тут тебе и оптика, и электроника, и теория вероятности... Да вон, хотя бы по наклону ольхи рассчитай попробуй силу бокового ветра!.. Только лейтенант и знает, как удается Потапову оставаться в экипаже «незаметным» человеком. Если б не помогал лейтенант, ходить бы Потапову в заряжающих до конца службы. А то и списать могли куда-нибудь в хозяйственный взвод.

Механик-водитель Куликов раньше посмеивался: «Тяни, деревня, лямку, тяни. Дотянешь до современной техники — ефрейтора дадут. В деревне лычки ценят...» Теперь Куликов уже не подковыривает: должок у него перед Потаповым. За машиной-то в основном наводчик ухаживает, ему и работа водителя достается. Ничего, все освоил: и планетарные ряды с их удивительным вращением, напоминающим полет спутников, и хитроумные форсунки, стреляющие горючей пылью, и тяжелую «гитару», рокочущую басами стальных шестеренок, и даже электросистему, в которой путался поначалу, как куропач в силках. Нужда заставит — до всего дойдешь. Куликов — он «летун». Сегодня — в роте, завтра — на соревнованиях. Центр нападения сборной дивизии. Когда-то Потапов ворчал, что ему двойная работа достается, а потом привык, полюбил разгадывать «тайны» умной машины и даже мечтал про себя стать классным водителем. Не от честолюбия мечтал. Знал Потапов: классному танкисту трактор скорее доверят. Да и Куликов, он тоже не зря мяч гоняет: славу добывает полку и дивизии.

Вот только Абашидзе, кажется, не понимает этого. Как-то спешили в кино, и заряжающий сунул в машину грязный инструмент. Приехал Куликов на другой день, увидел и разошелся. Абашидзе парень горячий. Хотя и виноват, а не понравилось, что равный по званию голос на него повышает. Вспылил:

— Почему сам не чистишь? У тебя ноги только умеют работать да язык. Руки совсем белые стали. Ты этот... сетка... Сачок ты!..

Сузил Куликов глаза, шагнул к маленькому Абашидзе. Потапов влез плечом между водителем и заряжающим, кое-как утихомирил обоих. Хорошо еще, командир ничего не заметил. Пришлось тогда нотацию прочесть Абашидзе. Разве виноват Куликов, что ему не дают недели побыть в роте? Задержали однажды, так приехал майор — начальник физподготовки и спорта дивизии, — такой шум поднял...

О той стычке в экипаже не вспоминали вслух, но след ее остался. Неприятный холодок примешался в отношения танкистов. Куликов, возвратясь со сборов и соревнований, держался отчужденно, за его молчаливостью чувствовалось с трудом скрываемое раздражение. Он словно тяготился службой и делами экипажа. Как хотелось Потапову преодолеть эту отчужденность водителя! Он подробно рассказывал Куликову о состоянии машины, а заметки о спорте в солдатской газете читал первым делом. Если встречал фамилию Куликова, обводил ее красным карандашом и вывешивал газету на видном месте. Смотри, мол, мы тобой гордимся, а слова Абашидзе забудь. Мало ли что наговоришь в запальчивости!

Сегодня Потапов уважительно посматривал на водителя. В бою с таким не пропадешь. Сильный, черт! Рычагами поигрывает — танк в его руках, как живой.

А Куликов потягивался, разминая затекшую спину. Давно уже не водил, отвык и теперь сильно устал. Однако усталость была приятной, как после хорошего матча, и настроение Куликова, неважное в последние дни, чуть-чуть поднялось. У него были причины досадовать на себя. Давно уже усек, что в армии надо поменьше ерепениться, если с тебя старший стружку снимает, — тогда все обойдется. Так нет — третьего дня после вечерней тренировки нарочно припоздал, чтобы не стоять в строю на поверке. А когда, после отбоя, вызвал старшина и начал отчитывать, брякнул ему какую-то грубость. Тот нажаловался взводному, лейтенант отрубил: «С сего дня — никакого футбола! И ни шагу от строя без разрешения». Да еще два наряда вне очереди на работу прибавил. Вот так и попал Куликов в поле, вместо того чтобы ехать на отборочные соревнования. Прибегал в роту майор, упрашивал лейтенанта, обещал не спускать с Куликова глаз, наконец грозил доложить комдиву: «В самый ответственный момент команду обезглавили!» — не помогло. Отменить приказ лейтенанта майор не в силах...

—«А ведь проиграют без меня, — злорадно думал Куликов. — И хорошо, если проиграют. Тогда накрутит полковник хвоста моему взводному. Нет в дивизии болельщика, равного полковнику...»

Куликов повеселел. У него даже аппетит появился. Сухой паек находился где-то в башне, но пока не было команды «Принимать пищу». Куликов усмехнулся: «Ну, пищу-то мы и без команды примем. Не дураки — запаслись на дорогу». В противогазной сумке Куликова лежал увесистый круг краковской колбасы. Там же и большой плоский нож. Куликов питал слабость к хорошей колбасе, и отец, зная это, ежемесячно высылал ему по четвертной. На колбасу хватало.

Куликов пошарил за спинкой сиденья, ухватил лямку противогаза, потянул к себе. Рукоять ножа, торчащая из сумки, зацепилась за вращающееся контактное устройство, и Куликов нетерпеливо выдернул нож. «Ах черт, кажется, что-то там порезал. Ну да ладно, разберемся после. Учение, похоже, кончилось».

Нарезав колбасы и хлеба, Куликов принялся аппетитно жевать. В горьковатые запахи горючего, железа и резины проник вкусный аромат колбасы. Абашидзе шмыгнул носом и завозился на сиденье. Наводчик оторвался от своих дел, из-за пульта покосился на водителя, потом уткнулся в расчеты.

Услышав, как жует Куликов, лейтенант опять начал злиться. «И чего торчим зря на берегу? Людей бы хоть, что ли, накормили... Вымотались они сегодня, особенно водители, а когда до кухни доберемся — бог ведает». В вещмешке Огнева оставалась кое-какая снедь — можно бы и угостить танкистов, но вдруг через минуту команда? Куликов, конечно, правильно делает, но... «Вот тип, не может, что ли, чавкать потише?»

— Товарищ Куликов, вы почему кладете в противогазную сумку посторонние предметы?

— Какие посторонние, товарищ лейтенант? Это же колбаса... краковская. Вроде политработы, дух поднимает, — выдавил механик-водитель сквозь набитый рот.

Все уважение Потапова к водителю мгновенно улетучилось. Он потер занывшее колено о казенник орудия и громко спросил:

— Товарищ лейтенант, реку форсировать будем?

Куликов перестал жевать, Абашидзе из-за пушки тревожно стрельнул в командира глазами.

— Возможно.

Куликов хмыкнул:

— Вот увидите, как в прошлом году: одна вторая рота форсирование по дну покажет, а мы — по мостику.

— Все может быть, сухо оборвал лейтенант, — только мостик, похоже, строить не собираются.

Он и сам понимал, каково соваться в незнакомую реку после короткой разведки. Однако по-прежнему был убежден, что риск необходим. Очухавшись, «противник» и сам может взять остров внезапным штурмом — разведчиков там горстка. И тогда, как ледолом, дробящий торосы, этот остров ляжет на пути наступающих, разрушая огнем их боевые порядки и ослабляя натиск. Тревожное состояние командира передалось экипажу — Потапов и Абашидзе сидели сумрачные и собранные. Один Куликов равнодушно дожевывал колбасу.

В шлемофоне неожиданно щелкнуло, и знакомый голос командира роты раздельно произнес: «...Всем — тринадцать, повторяю — тринадцать!..» Огнев по привычке поднес к глазам переговорную таблицу, хотя в этом не было никакой нужды. Команды «тринадцать» он ждал уже полчаса...

Задремавшую было щуку разбудил внезапный гул и мелкая дрожь воды. Поднявшиеся из ила пузырьки газа защекотали брюхо и бока рыбы. Неожиданно вода сдвинулась. Наверху дробью стрельнула мелочь, над самой спиной щуки пронеслись испуганные окуни-горбачи. Вода гудела, звенела, скрежетала, больно раздражая чуткие нервы обитателей старицы. Рыбы заметались, не понимая, откуда тревога. Вынесенная из выемки сильной волной, щука мотнула хвостом и оказалась в десятке метров от своего пристанища. Но и там сквозь воду катился тот же гул, и щука растерянно закружилась на месте. Потом она увидела совсем непонятное. Оно выглядело огромным и невероятно тяжелым, но двигалось быстро, расталкивая водяные пласты скошенной, широкой грудью. Казалось, оно пройдет и сгинет в зеленых сумерках старицы, как и те двое с блестящими глазами и хоботами, но длинная, текучая лапа гиганта наступила на заиленную щучью яму. В поднявшейся мути уже ничего нельзя было рассмотреть...

Лейтенанта будто током кольнуло, когда дно мягко шатнулось под машиной.

— Рычаги!.. Эх, Куликов, Куликов!..

В растерянности водитель рванул рычаги до конца. Вместо того чтобы отдать гусеницам всю огромную мощь двигателя, он резко затормозил. Дернувшись, танк глубоко осел и круто завалился на левый борт. Двигатель, обиженно всхлипнув, умолк. Шипящий свист прорезал наступившую тишину — вода хлестала в танк через воздухопитающую трубу. Лейтенант рванул задвижку, и свист оборвался.

— Вода! Вода заливает! — Куликов лез в боевое отделение, отталкивая наводчика.

— Куда, дурень? Воды-то полведра. — Потапов, сумрачно спокойный, удерживал Куликова за плечи.

— Всем оставаться на местах! — неестественно ровным голосом приказал лейтенант; он пытался связаться с берегом, но радиостанция беспомощно жужжала, — видимо, залило антенну.

Огнев осмотрелся. В тусклом электрическом свете лицо Абашидзе показалось ему бледнозеленым. Черные зрачки заполнили его глаза, но поза солдата была спокойной. Потапов сидел полуобернувшись к командиру, скуластое лицо его ничего не выражало — как будто он уже отвоевал и собирается положить голову на казенник пушки и хорошенько выспаться. Невидимый Куликов возился в своем отделении, было слышно, как он дышит.

— Двигатель без воздуха не заведешь, — как бы про себя сказал лейтенант. — Ждать, когда вытащат?..

В борт трижды отчетливо ударили снаружи. Лейтенант, зажав в кулаке ключ от люка, торопливо застучал в ответ: «Все живы. Двигатель запускать нельзя.

Ждем распоряжений». Минуты три стояла тишина, потом водолаз простучал: «Затопить машину... Покинуть...»

— Противогазы к бою! — отчеканил лейтенант.

— Нет!.. — Голос Куликова поднялся до резкого фальцета: — Товарищ лейтенант, у меня противогаз... испорчен.

Куликов опять лез в боевое отделение, и Потапов, пропуская его, согнулся, втиснувшись между бортовой броней и орудийным пультом.

— Вот, смотрите, вот... — Куликов протягивал командиру гофрированную трубку противогаза, рассеченную наискось. „

— Почему раньше не доложили?

— Да я же... порезал нечаянно, недавно...

— Думал, наверное, краковская колбаса, — хмуро съязвил Потапов.

— Попрошу без шуточек. — Огнев едва сдерживал закипающий гнев. На берегу он и сам бы не пощадил Куликова. «Откуда у такого здорового парня школярская трусость? Ну, порезал трубку — так имей смелость доложить сразу. Не мог же он, в самом деле, забыть о ней — не на прогулку шли. Решил — обойдется, боялся лишнее взыскание получить, а вот теперь, наверное, десятку взысканий рад, только бы выпутаться. Из мелкой трусости большая вырастает... И я хорош! Рвался вперед, хотел на минуту раньше о готовности доложить и ни черта толком не проверил!»

Едва ли танкисты догадывались, какие мысли волнуют командира. Он знал, что его внешняя невозмутимость лучше всяких слов заражает солдат спокойной уверенностью в благополучном исходе этой неудачной переправы.

— Быстро найдите изоляционную ленту, — распорядился Огнев.

Куликов никак не мог повернуться крупным телом. Ему не хотелось опять в темноту и сырость, где он казался себе одиноким и беспомощным против многометровой толщи воды, которая искала любую щель. Нет, он боялся, он просто не хотел такой бесславной и глупой смерти.

Разве на футбольном поле не случалось минут, когда от напряжения разрывалось сердце, когда ускользала победа?! Но сотни глаз смотрели на Куликова, и сотни глоток требовали победного удара. И он, готовый умереть на поле, все-таки прорывался к чужим воротам, он делал, казалось бы, невозможное, и ему хлопали, как никому другому в команде.

Его одолевало едва переносимое желание уцепиться за Огнева, слепо довериться той властной силе, которая сейчас исходила от командира и которая решала судьбу всех четырех, запертых в стальной коробке на дне глубокой старицы. Каким-то сверхчувством он угадывал, что именно в этой силе его избавление. Он начал успокаиваться, заторопился было выполнить приказание, но все время цеплялся комбинезоном за оборудование башни.

Потапов нетерпеливо чертыхнулся и, ловко скользнув под пушку, загремел инструментом в отделении управления.

— Куда ты засунул изоленту?

— Не знаю... она, может, снаружи осталась, когда антенну изолировали... Забыли...

— «Забыли», — передразнил Потапов, продолжая сердито перекладывать ключи.

В танке становилось сыро, холодно и душно от скапливающейся углекислоты. Просачивающаяся вода постепенно скрывала наклоненный полик боевого отделения. По требованию лейтенанта Потапов, весь мокрый, вылез в башню. Залитые водой батареи давали утечку тока, электроплафоны едва светились, в сумерках отчетливо прорезались светляки фосфоресцирующих кнопок и тумблеров. Надо было оставлять машину.

— Товарищ командир,— неожиданно подал голос Абашидзе. — Не нада искать изолента, — он всегда забывал о падежах, если волновался. — Не нада искать. Пусть Куликов берет мою... мой...

— Еще чего! — обиженно перебил Потапов — как-никак его опередили. — Куликов мой противогаз возьмет, Я в деревне озеро переныривал — пятьдесят метров.

— Спокойно, ребята! — Огнев сразу повеселел. — Дайте ваш противогаз, Куликов, — лейтенант протягивал водителю свой, исправный. — Ну, живо надевайте... Да нет, не маску. Маску позже наденете. Чего вы сегодня такой непонятливый? Обычное происшествие на обычном учении... Всем приготовиться включить кислородные устройства!

— Товарищ лейтенант, вы командир, вам нельзя, — Потапов решительно придвинулся к офицеру. — Возьмите мой противогаз, иначе я не выйду из танка.

— Это еще что такое? Рядовой Потапов, выполняйте приказ. И не спускайте глаз с Абашидзе — он почти не умеет плавать. За него вы головой отвечаете. Повторите!

— Есть не спускать глаз с Абашидзе, — хмуро отозвался Потапов, метнув на Куликова взгляд бессильной ярости.

— Выходим попарно, — спокойно распорядился Огнев. — Вначале Абашидзе и Потапов, затем — Куликов и я. Не забудьте следить друг за другом...

Куликов уже ничего не слышал. Вцепившись в защелку люковой крышки, он жадно вдыхал пахнущий резиной и свежестью кислород. Это была жизнь. Возвращенный к ней, он не мог ни о чем больше думать. Только бы скорее выбраться в солнечный день, убедиться, что ты живешь, а все случившееся ушло, как сон.

Через открытый десантный люк вода быстро заполняла машину. Танкисты уже стояли по грудь в ней. Крышка верхнего люка была расстопорена, однако сжатый воздух еще не мог одолеть нажима водяного столба. В ушах позванивало. Огнев крепко зажал руками порез на трубке противогаза, поднимая ее над водой. Пока дышалось легко, но он знал: воду будет трудно удержать руками — глубина немалая. Главная надежда на собственные легкие. В последний момент набрать побольше воздуха и, как только освободится люк, — немедленно вверх.

Вода достигла подбородка, заливает уши, стекла очков. Какое безмолвие!.. Лейтенант придержал дыхание, потом несильно потянул кислород и с облегчением выдохнул. Вода не проникала в порез.

Сбоку возник свет. Огнев повернул голову и разглядел слабо мерцающее отверстие люка. В него уже выбирались Абашидзе и Потапов. Локтем тронул Куликова — пора...

Куликов выбрался быстро. Лейтенант осторожно освободил одну руку, дотянулся до края люка, всплыл к его горловине. Сверху хлынул волнующийся зеленоватый свет, и почти сразу холодное, пресное наполнило рот. «Все-таки не удержал воду одной рукой. И воздуха побольше набрать не успел... Но теперь не страшно... Только бы Потапов помог Абашидзе — до берега не близко... Хорошо еще, течения нет...»

Огнев уже выбрался по грудь из танка. Куликова не было, наверное, всплыл, не дожидаясь лейтенанта. «Ах, Куликов, Куликов... Проглядели мы тебя с этим футболом. Но я еще возьмусь за тебя... Как же я за тебя возьмусь!..»

Внезапно Огнев почувствовал, что брошенная им злополучная трубка зацепилась за что-то в машине, и со странным равнодушием подумал о том, что напьется воды раньше, чем освободится от противогаза. Он выплюнул загубники и сорвал маску, которая теперь только мешала... В прозрачной воде, прямо перед ним, уплывала в сумерки тень огромной рыбы. Огнев был страстным рыболовом. И даже теперь не смог остаться равнодушным к тому, что в этой старице жила щука, о какой он мечтал с того самого дня, когда взял в руки спиннинг. Он стиснул зубы, не пуская воду, рвущуюся в легкие, и в полусознании его пронеслась яростная, веселящая мысль: «Черта с два! Я еще тут порыбачу. Я еще обязательно тут порыбачу!..»

Едва воздухопитающая труба танка скрылась, плавающий бронетранспортер эвакоспасательной команды с тремя разведчиками на борту закружил над местом аварии. Из-за солнечных бликов вода почти не проглядывалась. Ждали долго. Наконец чей-то радостный возглас:

— Вот они, голубчики!.. С легким паром, ребята!

Из воды одновременно показались двое и неуклюже забарахтались на поверхности. Их втащили в машину. Сорвав маски и не отвечая на шутки разведчиков, оба прилипли к борту.

— Идут, вижу! — первым крикнул Абашидзе.

Куликов вынырнул около самого бронетранспортера.

— Командир? Где командир? — встревоженно спрашивал Потапов, помогая водителю перевалиться через борт.

— Чего кричишь? Сейчас будет...

Куликов в изнеможении опустился около борта на скамью, бросил маску на колени. Волосы его мокрыми кольцами прилипли ко лбу, по узкому, бледному лицу стекали прозрачные капли. Куликов зябко поводил плечами, хотя солнце набирало свой июньский накал.

Все, кроме Куликова, напряженно всматривались в воду, но она была гладкой, ничего не обещающей. Никто в эти секунды не слышал ракетного и артиллерийского грохота, который с нарастающей силой катился над рекой и островом.

Где командир? — Абашидзе подскочил к Куликову. — Ты бросил его, да? Он утонул, да? — Абашидзе начал трясти Куликова за плечи.

Тот, словно очнувшись, оттолкнул заряжающего. Суженные глаза его были замутнены злобой. Он столько пережил, едва не погиб, с трудом выбрался, а тут его еще трясут...

Взгляды Куликова и Потапова встретились. Только миг они смотрели друг на друга, и Куликов вскочил, затряс руками, сорвался на крик:

— Ну что я вам?.. Что я?.. Что?..

Он еще повторял свое злое, растерянное «что?», когда Потапов, как был без противогаза, прыгнул за борт. Открыв глаза, он уходил в глубину, отыскивая танк. Водолазы схватили его, когда он пытался проникнуть в люк башни, и насильно увлекли к поверхности...

Лейтенант сидел в бронетранспортере, кашляя и сердито отплевываясь. Радостный Абашидзе суетился около, не столько помогая, сколько мешая командиру облачиться в маскхалат одного из разведчиков. Потапов растерянно смотрел то на Огнева, то на противогаз с оторванной маской. Лейтенант, переведя дух, устало улыбнулся:

— Вот как бывает. Зацепился... Пришлось портить табельное имущество. .

— Это... вы руками разорвали?

— А чем же? От нужды да от беды и не то сотворишь... Да мне еще Куликов помог — предусмотрительно трубку надрезал.

Лейтенант отыскал глазами механика-водителя. Тот сидел у борта спиной ко всем, его широкие плечи под мокрым комбинезоном резко вздрагивали. Все одновременно посмотрели на эти вздрагивающие плечи и опустили глаза, испытывая чувство неловкости.

— К берегу! — хмуро приказал Огнев водителю бронетранспортера.

Минут через пятнадцать Огнев сидел в одном из танков своего взвода, который форсировал старицу, со всей ротой по запасному маршруту. Начиналась переправа большого десанта, шел ожесточенный огневой бой с подходящими резервами «противника», и коротенькое приключение под водой на время забылось.

Затопленную машину вытащили на вечерней заре. А утром щука снова находилась в своем убежище. Теперь тут чернела яма, такая же глубокая, как в давние времена. Но щука не помнила ни того, каким было ее пристанище вчера, ни того, что здесь произошло за минувшие сутки. Щука вообще ничего не запоминала. Короткая память помогала ей постоянно держаться настороже, ибо в одиночестве своем она могла надеяться только на себя. И если когда-нибудь белая, завораживающая блесна обманет ее и крепкая, как сталь, леска запоет в руке опытного рыболова, она будет со всем отчаянием одиночки драться за собственную жизнь, а пустая вода своим клокотанием распалит ее ярость, удесятеряя силу рывков. Наверное, щуке вновь повезет, как дотоле везло не раз. И, унеся на дно блесну в своей бесчувственной, железной пасти, она через минуту снова все позабудет. К чему память хозяйке дна, которую заставляют сдвигаться с места лишь инстинкты голода и страха, у которой достаточно силы, чтобы рвать самые прочные сети и лески, для которой соседи — лишь даровой корм? Неодолимая, как одно из тех темных чувств, которым позволяют угнездиться в глубинах души и набрать силу, она еще долгие годы проживет в своей яме, пугая других рыб и заставляя рыболовов вздыхать над испорченными снастями. Никто не знает, когда старые щуки сами всплывают брюхом к солнцу, если их не вытащить силой. Да и всплывают ли они сами — вот вопрос.

1968 г.

 

Голос земли

Звезды вокруг Ванина были безжизненно четкими, словно капли белой краски, присохшие к черному ватману. На больших высотах они никогда не мерцают. Истребитель шел по прямой, и звезды неподвижно стояли в стекле фонаря, отчего казалось, будто самолет завис в одной точке посреди мертвого пространства. Вид холодных, неживых светил был Ванину мало интересен. Его глаз не утомляла только одна звезда, но сейчас она светила ему в спину.

Уходя в стратосферу, Ванин всякий раз как бы рождался заново в реве Огня и жестоких перегрузках. Он словно выскакивал из давящей глубины на поверхность неведомого океана, где все было другим — небо, солнце, луна и звезды, а земля, когда ее не укутывала облачная пряжа, походила на размазанный снимок топографической карты.

Его жизнь в этом мире измерялась отдельными часами, но часы были огромны, как и расстояния, которые пролетал истребитель. В раскаленной утробе машины пространство и время сплавлялись в нечто единое, и постигнуть это могла только человеческая мысль.

За все свои двадцать три года Ванин не прошел по земле столько верст, сколько мог бы налетать за неделю. Наверное, поэтому Ванину казалось, что в небе он проводит большую, и притом — главную, часть жизни и наверное затосковал бы на земле без этих тяжелых часов в небе, когда десятки шкал, индикаторов, тумблеров, экранов тесно смыкаются вокруг, требуя одновременного внимания и молниеносных действий, когда даже мысль твоя летит быстрее, потому что ей приходится состязаться со скоростью истребителя.

Ванин любил свой самолет. Острокрылый, устремленный вперед, как снаряд, окрашенный в цвет стали дымчато-голубого отлива, он возникал и таял в небе, словно мираж.

Машина никогда не представлялась Ванину простым сочленением мертвых фигур металла. Он знал ее до тончайшего проводка, и все же была в ней тайна, свойственная лишь живому существу. Ее электронные глаза видели так далеко и четко, как не способна видеть и тысяча степных беркутов. Она сама безошибочно указывала Ванину положение в пространстве, вела его нужным курсом, подсказывала, когда ошибался; она предупреждала Ванина об опасности.

Только одного она не могла: обойтись без Ванина. Потому что без Ванина ее с землею связывал бы лишь радиосигнал, который легко заглушить.

Земля... Ванин любил ее гораздо больше неба. На землю он всякий раз возвращался, словно в полузабытую страну, где жил давным-давно, может быть в детстве. Он научился ходить по ней медленно, вразвалку, наслаждаясь ее твердостью и покоем. И были удивительны на ней люди, не одетые в скафандры и комбинезоны, веселые птицы и бабочки с их причудливым полетом, вечно серьезные пчелы, копошащиеся в цветах, великаны деревья, никогда не сходящие с места. Он не задумывался, откуда в нем это нарастающее удивление перед всем земным, он просто отдавался щемящей радости — видеть, ощущать и по-новому узнавать уютный мир земли с его неторопливым временем, четко очерченным пространством и разнообразием живых картин...

— Подтвердите курс автопилоту. Подтвердите курс автопилоту.

Женский голос прозвучал в кабине с мягкой настойчивостью.

— Спасибо, — ответил Ванин.

Он улыбнулся, вспомнив, как однажды, еще в курсантские годы, торопясь с друзьями из увольнения, подошел к телефону-автомату узнать время. Трубка ответила строговатым женским голосом, и он извиняющимся тоном поблагодарил. Друзья расхохотались: «Ты бы еще раскланялся! Тебе же автомат отвечал». Ванин тогда сильно смутился. Он уже не говорил больше «спасибо» в телефонную трубку, узнавая о времени или погоде. Но теперь он каждый раз произносит слово благодарности женщине, чей голос сопровождает его в самых дальних полетах. Автомат тут ни при чем. Он лишь запомнил во всех подробностях глубокий, успокаивающий тембр женского голоса, его скрытую тревожность, в которой соединились желание уберечь и неодолимая вера в твой счастливый полет. Женщина обращалась к единственному человеку в небе и на земле. Этим единственным был сейчас Ванин. И лейтенант Ванин знал: когда-нибудь вот таким, бесконечно земным голосом кто-то скажет ему: «Прилетай скорее».

Ванин жил в мире, где мужчины больше всего боятся обнаружить свою трогательность. Они щеголяют грубоватым ухарством, одобрительным смехом отвечают на злые шутки о женской верности и постоянстве, и слова о любви срываются с их губ только вместе с холодной усмешкой. Ванин не верил им. Он знал, человек, как и маленький атом, неодинаков на поверхности и в тайных своих глубинах.

Ванин открыл это в ту ночь, когда его друг, отчаянный повеса на вид, произнес во сне имя девушки. Он произнес его так, словно молился. Ванин не мог долго уснуть, завидуя другу и думая о том, что, случись им когда-нибудь драться в небе вдвоем, у него не будет более надежного товарища. Потому что не может быть плохим бойцом тот, у кого на земле остается драгоценное существо, чья жизнь дороже собственной.

В женщинах для Ванина таилась притягательная сила, которая пьянила и пугала сильнее, чем сама земля, когда она несется навстречу с громадной скоростью. Ванин спокойно выводил истребитель из самого крутого пике. Он бестревожно смотрел в черный, грозный своей бесконечностью лик космоса, летя, как снаряд, по параболе в невесомости. Он хорошо знал пороги физических перегрузок в противоракетном маневре. И это он, истребитель-перехватчик лейтенант Ванин, терял всякую уверенность перед незнакомой девушкой где-нибудь в троллейбусе или городском парке. Каждый взгляд ее — вопросительный, дерзкий или робкий — вызывал в нем чувство мучительной незащищенности. И, угадывая ту же незащищенность в ее глазах, в пугливой линии губ, он сгорал и холодел, обращаясь в немую статую.

«Тебе бы, Ванин, девушкой родиться», — посмеялся над ним однажды кто-то из товарищей. Он не обиделся, потому что это было неправдой. Ему хотелось подойти к каждой из тех земных девчонок, каждой сказать лучшие слова, каждую уберечь от чего-то. Но он ждал ту, которую назовет единственной.

— «Кристалл», курс шестьдесят! — продублировал голосом штурман наведения.

Звезды скользнули по стеклу фонаря, огромная сила прижала Ванина к бронеспинке. Он улыбнулся: вот теперь чувствуешь и самолет, и его скорость. Сразу ощутимы верх, низ и все стороны света. Когда долго летишь по прямой в этой адовой черноте, начинаются иллюзии, и верить можно только приборам.

— «Кристалл», курс семьдесят...

Снова сдвинулись звезды. Едва они застыли на месте, Ванин на мгновение повернул голову и увидел ту, которая никогда не утомляла его глаз.

Она светила сбоку, чуть сзади, так же ровно и безжизненно, как все другие звезды. Только Ванину чудился зеленый, веселый огонек — такой она кажется с земли. Когда Ванин повернет домой, на юго-запад, она будет сверкать над заостренным носом «мига» и не хуже радиокомпаса выведет его к родному аэродрому. Ванин часто возвращался по этой звезде, но почему-то не помнил ее названия, хотя была она первой величины, а Ванин хорошо знал карту неба. Он не стал заглядывать в справочник, он поставил ее в ряд со всем, что помогало ему в полетах, он соединил ее земное сияние с голосом женщины, который сопровождал его в любой дали и которым девушка скажет ему однажды: «Прилетай...» Этот причудливый слиток света, звука и собственного ожидания он назвал «Вера». Ванин никогда не произносил такого имени вслух, оно существовало только в нем, оно звучало почти как Вега — звезда его северной родины,— но в имени «Вера» было больше значения. Скорее, то было даже не имя, а именно вера в доброту земли к нему, лейтенанту Ванину, без которой летать нельзя.

Сегодня Ванина снова будет вести к аэродрому веселый зеленый огонек. Ванин обгонит время и вернется домой на заре. И как знать, уж не сегодня ли кто-то, прощаясь, скажет ему: «Прилетай скорее...»

Он прилетит в срок и вдвоем с нею уйдет к безлюдному озеру в степи за аэродромом, где вода кажется малахитовой от близости берез, вся в солнечных рябинках и чистых бликах летнего неба. Он усадит ее на старый замшелый камень, научит слушать шорохи травы и листьев, удивляться воде, которая поминутно меняет оттенки, движется и дышит, ощущать прикосновение солнечных лучей к лицу и рукам, глубокое тепло и покой земли. И когда она все увидит и услышит, он расскажет ей про черную, мертвую вечность, где бесконечна протяженность времени и пустоты, где спутаны вертикали и горизонтали, где нельзя ничего потрогать, где высшая радость — память о земле, на которой тебя ждут и любят, на которой верят в тебя. Тогда она оценит свою земную необыкновенность, поймет, как должен беречь ее летчик Ванин и как сама она должна ждать его возвращений, как дорожить минутами маленького земного времени, в котором они соединены...

— «Кристалл», «Кристалл», цель — курс семьдесят пять, высота двадцать семь тысяч метров. Скорость...

Есть затертые в обыденности слова, которые в иной момент возвращают себе весь жгучий смысл. Вот так слово «цель» отодвинуло все, что мгновениями вспыхивало в душе Ванина, словно отражение неведомых земных излучений. Его жизнь получила точную направленность на цель по курсу семьдесят пять. Неведомая цель наложила запрет даже на его отрывочные воспоминания об уютной земле, о друзьях на аэродроме, о степном озере с малахитовой водой и девчонках с открытой беззащитностью глаз и губ. Разрушить этот запрет, вернуться к ним он мог, только настигнув цель.

— Топливо израсходовано наполовину...

В знакомом голосе не было тревоги — лишь мягкое, чуть настойчивое напоминание.

— Спасибо, — шепнул Ванин, скосив глаза на индикатор топлива...

В уголке экрана, где слабое зеленоватое свечение переходило в слепую темноту, возникла светлая точка. Она сразу попыталась уползти во мрак, и Ванин „уже без команды довернул самолет, заставив точку по-прежнему мерцать на экране.

— Вижу цель, — сказал он земле, и земля из невероятной дали коротко отозвалась:

— Атакуйте!..

Теперь только электронный луч истребителя связывал Ванина с целью и только от самого Ванина зависела прочность этой связи. Все другие связи умерли для него, как они умирают для артиллерийского наводчика, когда в прицеле надвигается танк врага. Но, умирая, они оставляют в человеке инерцию душевных движений, которой хватает по крайней мере на первый удар. Может, потому первый удар бывает особенно сокрушителен.

Истребитель шел на форсаже. Белое пламя ревело в его соплах, тусклыми бликами металось на узких, угольчатых плоскостях. Даже здесь, в разреженном воздухе, машина так накалялась от скорости, что притронься к ее обшивке — ладонь мгновенно обуглится. Отметка цели быстро увеличивалась. Легкими доворотами Ванин неторопливо подгонял ее к четкой золотистой «птичке» на экране. Оставалось уже немного работы, когда цель быстро заскользила в сторону, вниз, и Ванин бросил самолет за нею под таким углом, что потемнело в глазах. Сквозь волну красноватого мрака он продолжал видеть мерцающий светляк — так, глянув на солнце, уже не можешь потушить в глазах желтого плавающего пятна, как бы ни зажмуривался. Но глаза Ванина были широко открыты, хотя веки казались свинцовыми шторками и весь он налился свинцом.

Теперь он знал, с кем имеет дело... Сверхзвуковой высотный бомбардировщик, почти не уступающий современным истребителям в скорости и маневре... Однако уйти от Ванина он не смог, потому что быстрее Ванина летали одни космонавты. И бомбардировщик заметался в небе с таким ожесточением, словно проходил испытания на перегрузки. Вот когда ракетоносец не мог обойтись без Ванина!

Экран вдруг словно вскипел. На нем замельтешили пятна и полосы, они ползли, извивались, скрещивались, образовав плотную серую сетку, за которой почти невозможно стало разглядеть отметку цели. «Ну что ж, я этого ждал...»

Немного усилий потребовалось, чтобы сетка поблекла, истончала и не могла уже прятать близкое и яркое пятно цели.

«Теперь ты попалась! Вот теперь ты мне попалась»,— Ванин со злым наслаждением почувствовал, как легко совмещаются цель и «птичка», словно противник его, поняв бессмысленность борьбы, отдался на волю случая. Наступило мгновение, в которое Ванин как бы ощущал живые токи в длинных телах ракет. Ракеты казались ему сейчас парой гончих, почуявших зверя и рвущих сворку из рук хозяина. Дай им волю — и, как молнии, ринутся вперед, вынюхивая в небе только им доступный след, нагонят и разнесут в клочья того, кто этот след оставляет.

Все человеческие чувства Ванина, задавленные, замурованные в глубине его существа, требовали выхода в кратком мгновении пуска. Но Ванин медлил. Мишень перед ним была не из тех, что слепо летят по заданной программе. Ее вел кто-то опытный и расчетливый — в том Ванин убедился. «Противник» мог и не находиться в самой машине. Возможно, он управлял ею с земли или с воды, но все равно Ванин должен был сейчас понять его до конца, понять: почему он сдался так внезапно, почему сдался в тот самый момент, когда перехватчик занял положение для удара? Ванин ждал только секунду-другую, потому что и тот больше двух секунд ждать не мог — ракеты, скорость которых складывается со скоростью истребителя, не прощают медлительности... И так было обострено внимание Ванина, что он даже не уловил мгновения, в которое целей стало несколько. Они разместились вокруг «птички», все одинаково четкие, все одной величины, летящие с одной скоростью, в одном направлении. Все электронные машины мира не помогли бы сейчас Ванину отличить ту единственную отметку, которая была отражением самолета. Случись пуск секундой раньше — ракеты погнались бы за крохотными, безвредными отражателями. Но Ванин с самого начала знал, где настоящая цель, а где ложные. Почему знал — этого он никогда бы, пожалуй, не сумел объяснить. Надо много раз поднять в небо ракетоносец, много раз схватиться с сильным и хитрым противником, узнать разочарования, боевую злость, мстительное упоение победой, чтобы в решительную минуту почувствовать: ошибиться ты уже не сможешь. Сейчас и была решительная минута, когда опыт, воля, все человеческие чувства, сплавляясь от жестокого напряжения, обращаются в to самое сверхчутье, которое именуют интуицией. Словно в оцепенении, он неотрывно смотрел сквозь влажное стекло гермошлема на единственное желтое пятнышко, не замечая его кричащей схожести со всеми другими. Никто не смог бы измерить его сомнений. Их было столько, сколько лишних отметок на экране, но и сомнения он заглушил, как все прочие лишние чувства, словно они могли спугнуть пятнышко света, к которому он осторожно подводил угольник прицельной «птички»... Пуск случился в самый нужный момент...

Ослепительно белым ударило по небосводу впереди машины, и уже там, за яростной вспышкой огня, сверкнули две крупные улетающие звезды. Словно выходя из темноты на свет, Ванин на миг смежил глаза... Открыв их, снова увидел далекие, безжизненные звезды. Косо скользнув по фонарю, они пропали, снова возникли, вращаясь вокруг кабины, — истребитель падал. Вися на ремнях, Ванин расслабился, позволив себе мгновение отдыха.

Он ни о чем не тревожился. На больших высотах порою случается, что газовые струи ракет притормаживают самолет, и он, захлебываясь от недостатка воздуха, летит вниз. Ванин не мешал падению истребителя, доверяясь автоматам, которые не хуже пилота переведут машину в горизонтальный полет. Действительно, звезды скоро остановились, слабо лучась. Они были над его головой и справа. Слева чернело огромное пространство без единого огонька. «Земля, — успел подумать Ванин. — Далеко же меня занесло...»

— Обратите внимание на авиагоризонт...

Знакомый женский голос прозвучал, казалось, из другого мира, такого далекого, что сразу поверить в его реальность было нельзя. Но голос этот говорил о делах небесных, и Ванин, глянув на авиагоризонт, окончательно понял: самолет летит по прямой с сильным креном на левое крыло. Он тронул ручку, самолет выровнялся, благодарно качнув плоскостью. Ванин вошел в крутой вираж, ложась на обратный курс и одновременно вонзаясь в высоту...

Через минуту, приглушив двигатель, он летел по инерции среди черной бездны и мертвых звезд. Земля была так далека, что казалась нереальной. Теперь он снова получил право думать о земле. Под ним расстилались таежные дебри, и Ванину чудились хруст сучьев на лосиных тропах, сонные шорохи в кронах елей и пихт, всплески ночных рыб в черных озерах. И — ни огонька, ни единого человеческого возгласа на сотни километров вокруг.

Потом он стал думать, что его, наверное, уже видят и те, кто должен с ним связаться, — видят маленькой точкой на экранах локаторов, и думал он об этом с настороженностью и недоверием, которые продолжали жить в нем после боя... Далекий голос командного пункта чуть слышно повторял в эфире слово «Кристалл», оно становилось явственней, и Ванин наконец поверил, что зовут его.

— Я — «Кристалл». Задание выполнил,— отозвался он так, словно говорил не о себе самом.

И даже когда голос земли радостно и торопливо заговорил: «Кристалл», понял вас, понял вас! Спасибо, «Кристалл», в нем ничто не отозвалось, он просто удовлетворился, что его доклад услышали.

Ванин летел строго на голос командного пункта по радиокомпасу.

— «Кристалл», вам разрешается вариант один, повторяю: вариант один;, вы слышите, «Кристалл»?

— Слышу, — отозвался он холодно.

Посадка на запасный...

Ванин смотрел на полетную карту. Квадратик промежуточного аэродрома лежал на курсе... Небольшая площадка на берегу таежной реки, очищенная от пней и болотных кочек, — ее сооружали для вертолетов и неприхотливых «аннушек» геологов и строителей. Летчики знали о нем, как о всякой другой ровной площадке вблизи охраняемой зоны. До сих пор Ванин не принимал его в расчет — по его мнению, аэродром еще строился и был маловат.

— «Кристалл», на аэродроме будут зажжены посадочные огни и включен радиомаяк. Вы услышите его на подходе. Как поняли, «Кристалл»?

Ванин повторил услышанное, думая о том, что земля, как всегда, сработала оперативно. Он вспомнил: поблизости от строящегося лесного аэродрома находится радиолокационный пост, — значит, связались через него с аэродромом и поставили там всех на ноги. Шутка ли — сверхзвуковой ракетоносец жалует среди ночи в гости к воздушным тихоходам!

Он ясно представил себе узенькую, недлинную площадку, упирающуюся в стену глухого леса, влажный суглинок — сложный грунт для шасси реактивного самолета, подумал о том, что садиться придется с первого захода... И он решился.

Самолет словно понимал тревогу хозяина. Освобожденный от груза ракет и топлива, он при минимальном режиме турбин сохранял огромную скорость. Ванин летел теперь со снижением, весь поглощенный отсчетом секунд и километров. Девушка пела на его волне, голос ее нарастал, но был он так же далек и странен, как голос столичной певицы, случайно попавшей в наушники радиста, терпящего бедствие со своим кораблем где-нибудь в океане.

Девушка ненадолго замолчала, и вдруг близкий, давно знакомый голос назвал его позывные. Ванин вздрогнул. Тот самый голос, что сопровождал его в полетах! Никогда до сих пор он не произносил его позывных. Он не мог произносить позывных Ванина, потому что Ваниных было столько, сколько истребителей этого класса, и у каждого свои позывные, постоянно меняющиеся. Голос женщины, записанный автоматом, обращался к пилоту, просто к пилоту без позывных.

«Мистика какая-то...»

Ванин снова замер, потому что девушка повторила его позывные:

— «Кристалл», вы слышите меня, «Кристалл»? Я ваш маяк, «Кристалл», милый, где же вы, отзовитесь!

Ванин усмехнулся. Так вот он, радиомаяк на таежном аэродроме, о котором сообщал командный пункт... Девушка твердила его позывные, спрашивала, какие песни ему нравятся, и обещала исполнить любую. Ванин не отвечал, ориентируя радиокомпас по ее голосу. Он был сейчас роботом, глухим ко всему, что могло отвлечь, помешать единственной его задаче — посадить самолет.

Ванин поднял голову и увидел в невероятной дали едва мерцающие сквозь толщу воздуха сигнальные огоньки. Он пошел к земле еще круче с едва работающими турбинами, решив лететь, подобно снаряду, целясь в посадочную полосу, и в самый последний, в самый нужный миг — выплеснуть оставшиеся килограммы горючего в остывающие жерла камер сгорания, удержать машину на плавном снижении, спасти от удара. Это будет в десять, в сто раз труднее поединка с высотным бомбардировщиком, но другого Ванину не оставалось...

Ванин летел среди тишины. Он, казалось, телом своим ощущал, как воздух гасит скорость истребителя, стараясь бросить его по отвесу к земле, — словно мстит железной птице за то, что она посмела с одинаковой легкостью летать в небе по горизонталям и вертикалям, смеясь над законами тяготения. Руки Ванина окаменели на ручке управления. Казалось, он стоит на краю обрыва, пытаясь удержать ими многотонную машину, сваливающуюся в пропасть, хотя машина и теперь подчинялась малейшему его движению. Что же мешало ему сейчас сохранять над собою привычную власть? Возможно, борьба в стратосфере была труднее, чем показалось, она измотала его, измотала так, что уже не остается сил на последнюю схватку со временем и пространством? Что-то близкое, что-то похожее на страх шевельнулось в душе Ванина. Может быть, равнодушное «будь что будет»?..

Длинным кривым зеркалом внизу сверкнула река, и линия посадочных огней оказалась совсем близко. Девушка снова пела. Она пела про старый причал, о котором не велел ей забыть кто-то хороший и сильный... Она не знала кто. Она просто верила: он вернется к причалу, где ей велено ждать. Ванин вспомнил: голос земли!.. Голос земли звал его. Как же он посмел забыть, что земля ждала его! Помнила и помнит о нем каждый миг.

Словно гора отвалилась от самолета.

— Я — «Кристалл»! — ответил Ванин песне.— Я прилетел и жду вас у причала.

Он засмеялся, дивясь собственной смелости. И почувствовал, как рванувшиеся из сопл столбы огня останавливают крутое падение машины, как послушно выходит она на световую линию посадочных знаков. Считая секунды, в которые сгорали последние килограммы горючего, он вдруг увидел: над стальным заостренным носом истребителя сверкнула зеленая, молодая звезда,

1971 г.

 

Время алых снегов

Может быть, ветка урюка царапнула стекло, и Головин, вздрогнув, оторвал голову от горячей подушки. Знакомая тень почудилась в сумрачном квадрате окна.

«Ташматов?..» Он всегда будил командира условным стуком в окно. Головин вскочил... И вспомнил, что за пять тысяч верст не прибежит самый надежный связной. Другой теперь командир у Ташматова, как у старшего лейтенанта Головина другой посыльный. Только почему же и наяву грезится, будто смотрят из-под острого козырька стальной каски тревожные и мудрые глаза парня- узбека.

Головин прошлепал босыми ногами к окну, толкнул створки рамы. Белая метель третьи сутки кружит над маленьким южным гарнизоном — она будит Головина по ночам, ее мерцание воскрешает полузабытое. Головин протянул руку в рассеянный свет уличного фонаря, и на ладонь неслышно упала прохладная, нетающая снежинка. Обманный снег садов, пахнущий миндалем...

Неужели где-то сейчас бушует настоящая пурга, которая в минуту заметает в степи следы тягачей, от которой сутулится даже железноплечий командир расчета сержант Стешенко?.. И Ташматов припадает на колено у орудийного прицела, досадливо морща темное скуластое лицо, а сердитый Балоян — наводчик второго расчета — яростно улыбается, так улыбается он всякий раз, когда ему хочется выругаться...

Их лишь трое теперь, обстрелянных северными ветрами, каленных морозами, пытанных дождями и грязью, осталось в бывшем взводе Головина. Быть может, им трудно сейчас с новым командиром и молодыми солдатами и вспоминают лейтенанта Головина, с которым тоже не сладко бывало, да все же привычно? Или Ташматову вспомнился бывший командир, потому что есть важная весть? Такая же важная, как та, что он сообщил Головину однажды январским утром: «Товарищ лейтенат, Валентина Борисовна вернулась!..»

Валентина Борисовна... Она не позволяла называть себя иначе, девятнадцатилетняя темноглазая девочка с челочкой, строгая хозяйка гарнизонного книжного замка. Головин ходил в библиотеку во всякий вечер, если не бывал занят, брал книги грудами и возвращал на следующий день. Небрежно складывая на стол тяжеловесные тома, видел, как вскидывались парой встревоженных птиц русые брови юной библиотекарши. Как же он ошибался, думая, что поражает ее своим пристрастием к чтению! И ведь молчала, заноза, пока не вздумал пригласить на новогодний бал...

— Скучно живете, Головин. Ради того, чтобы пригласить на вечер библиотекаршу, полгода книги попусту перетаскивали. Хоть бы читали уж заодно.

Чтобы не брякнуть грубость от стыда и досады, он удалился, не ожидая ответа на свое приглашение. Впрочем, какого ответа было еще ждать?..

Шел в общежитие по скрипучему снегу, тускло-серому в смешанном свете луны и электрических ламп, и такая же серая тень неотступно плелась следом. И чудилось, будто унылая и бестелесная спутница эта — сама жизнь его в забытом богом Н-ском гарнизоне, где восемь месяцев дуют метели и еще четыре льют дожди.

«Что ж, ты права, девочка с челочкой, Александр Головин полон скуки. В твой тихий замок он и ходил затем, чтобы рассеяться, а челочка и веснушки развлекают все- таки больше, чем книги. В двадцать три года признаться в этом — не самый большой грех. Тебе не нравится?.. Как- нибудь переживем. Не вечно же Александру Головину торчать здесь. Он еще увидит сады, зацветающие в марте, и города, где течет настоящая жизнь в реках неона и человеческих голосов. Там все будет по-другому, и Александр Головин будет другим, хотя ты об этом и не узнаешь...»

Снег жестко хрустел, словно выговаривал ехидное словцо, и Александр, злясь, пинал серые комья, которые разлетались стеклянной пылью, издевательски весело звеня. Внутренний голос нашептывал, что перемена мест не украсит бытия Александра Головина, ибо в центре его останется посредственный взводный командир, в котором два года офицерской службы не открыли талантов и особых привязанностей к делу. Значит, всюду останутся безрадостными ежедневные разводы, занятия, учения, наряды, от которых не уйдешь, как от собственной тени, ни на юге, ни на севере, ни в самой столице.

«Скучно живете, Головин...» Что ж, пусть поджидает тех, кто живет веселее...

Но вот ведь еще какое дело: комбат тоже глянет иной раз так, словно ты задолжал ему, хотя делаешь ровно столько, сколько требует штатная должность... Ну и пусть его смотрит. Пусть думает что угодно, — может, скорее ушлют из этой дыры...

А снег все выскрипывал ехидное словцо, обещая бесконечную дорогу и вечно одинокого путника на ней с неотступной унылой тенью.

Целый месяц Александр обходил гарнизонную библиотеку и был спокоен. Но потребовалась книга, какой не нашлось в полку, и, отправляясь в библиотеку, он испытал легкое волнение. «Полноте, лейтенант», — сказал себе и с равнодушным лицом распахнул знакомую дверь. На месте библиотекарши сидела незнакомая женщина.

— А где же?.. — запнувшись, он не договорил, но женщина поняла.

— Теперь тут я хозяйка. Давайте знакомиться...

Он долго бродил среди забитых книгами полок, но так и не расспросил о Валентине. «Будем считать, ее и не было. Так лучше...» И все же осталась грусть, и с этой безотчетной грустью Александр Головин не мог, не умел оставаться прежним, удобным и привычным для себя самого...

А потом ясным, морозным утром солдат его взвода Ташматов, встретившись у проходной, выпалил вместо приветствия:

— Товарищ лейтенант, Валентина Борисовна вернулась! В библиотеку сейчас прошла.

— Ну и что? — сухо спросил Головин, и Ташматов растерянно потупился, потом глянул вопросительно и, погасив виноватую улыбку в своих мудрых восточных глазах, вытянул руки по швам.

«Ну и что?» — повторил Александр по дороге в казарму, дивясь необъяснимой посвященности солдата в свои сердечные дела.

Морозное солнце в красной шерсти выворачивалось из-за горизонта, и алыми были снега на равнинах степи, а в тени сугробов — молочно-голубыми... Конечно же в тот день он забежал в библиотеку и сразу увидел, как парой встревоженных птиц вскинулись русые брови.

— Валя, — недовольно заговорила новая библиотекарша, — опять ты не заперла двери. Извините, товарищ лейтенант, но сегодня библиотека книг не выдает. У нас приемо-сдача.

Валентина улыбнулась.

— Ничего, Анна Васильевна, одно исключение сделать можно ради самого активного посетителя. Помогу ему в последний раз.

Александр молча прошел к одной из дальних полок, взял книгу наугад, вернул на место, потянулся за другой.

— Здесь у нас только часть военно-исторической литературы,— тоном экскурсовода сказала девушка.

— Да-да, — спохватился Головин.

Они обошли полку, и это, кажется, был единственный случай, когда остались с глазу на глаз, отгороженные от всего мира книжной стеной. Здесь, в самом углу библиотеки, стоял полумрак, и Валентина показалась необыкновенно красивой. Он видел только ее, хотя глаза упорно изучали корешки старых фолиантов, хранивших истории войн, трагедии целых государств, драмы миллионов людей, взлеты и падения великих полководцев. Пожалуй, лишь книги с этой полки всерьез увлекали его, но сейчас и они казались прахом рядом с темноглазой девушкой, с ее наивными веснушками и теплой белизной открытых РУК.

Головин взял том истории военного искусства, взвесил на ладони:

— Вот это... И еще... Грина бы мне.

Отыскав Грина, девушка неожиданно сказала:

— А вы неучтивы. Приглашаете на бал, а сами в другом месте празднуете.

У Головина даже дух перехватило. Вот и пойми этих женщин!

— Новый год я, между прочим, в карауле праздновал. Сам напросился. Впрочем, готов пригласить на следующий бал.

Валентина вздохнула:

— Долго теперь ждать и далеко ехать придется. А вы опять соберетесь в караул...

Александр глянул в ее глаза — они были усмешливы, и потому во вздохах девушки сквозили притворство и шалость.

«Вот сейчас сказать ей: не уезжай... Но ведь это все равно что предложить руку и сердце. Глупо. Она, пожалуй, расхохочется в лицо. Да и не в том беда... Вся твоя влюбленность только от скуки, лейтенант Головин». Так он думал, продолжая верить в ту «главную» жизнь, которая ждет в лучших краях. И сколько еще девчат встретится на его дороге!..

— Валя! — настойчиво позвала новая библиотекарша, и девушка заторопилась.

Когда уходил, сказала, смеясь:

— Надеюсь, Грина вы, как всегда, вернете завтра?..

Что это было; продолжение насмешки? Или намекала, что завтра еще придет сюда и они смогут увидеться?..

Далекий звук, похожий на звон старого серебра, пробудил Головина от воспоминаний. Он догадался: это казарки, зимующие на здешних незамерзающих озерах. Кто-то потревожил их. Или приснилась казаркам северная весна. В последние Чяочи они неспокойны. Какое чувство подсказывает птицам время отлета на север? Быть может,, эта метель отцветающих урюковых садов заставляет их вспоминать край, где научились летать?..

Головин прошел к столу, нашарил сигареты и зажигалку. Прикуривая от маленького огонька, увидел краем глаза в настенном зеркале свое лицо, выхваченное из мрака, прядь рассыпавшихся на лбу волос, сильную незагорелую шею. В следующий миг все пропало... Если бы память можно было гасить, как свет!.. Но разве ты этого хочешь?

Рука его безошибочно взяла с книжной полки небольшой том. Тот самый том Грина, что он получил из рук Валентины. Александр так и не возвратил его в библиотеку, заменив другой книгой к неудовольствию подозрительной Анны Васильевны. Кажется, она осталась убежденной, что читатель Головин извлек из обмена какую-то выгоду, хотя сдал в библиотеку книгу втрое дороже этой. Впрочем, нет, не дороже. Цену вещей знают лишь те, кому они принадлежат. Десять рассказов в томике Грина — десять для всех, кроме Головина. Для него есть еще одиннадцатый — сама книга, которую держали руки Валентины, в которой оставили автографы артиллеристы его первого взвода.

Вот здесь, на странице со словами, полными отчаянной веры: «Я приду!..»

В темноте росписи неразборчивы, он угадывает их по памяти, и чудится ему, будто снова идет перед строем взвода, видит устремленные на него полузабытые глаза: серые и спокойные — Стешенко, темные и глубокие — Ташматова, карие, с сердитым выражением полной готовности — Балояна...

Белая полоса надвигается на их лица, они теряют очертания, уходят в глубины памяти, как уходят отражения с поверхности реки, подернутые рябью.

...Метель разыгралась в ту ночь, когда он раздумывал о последних словах Валентины, спрашивая себя, надо ли видеть ее завтра. По комнатке гуляли сквозняки, было холодно под тонким шерстяным одеялом, но ему не хотелось вставать за другим — так и лежал озябший, слушая протяжный свист и шипение ветра, гудение оледенелых водосточных труб, сухую дробь снежной крупы по стеклам. Знакомую тень в окне он увидел еще до того, как раздался стук, вскочил мгновенно и распахнул форточку. Вместе со снежинками в комнату залетел голос Ташматова:

— Тревога, товарищ лейтенант!..

Метель затихла утром, когда тягачи с орудиями на прицепах стояли в степи, посреди реденького березняка. Адский холод усиливал чувство заброшенности. Комбат, обходя колонну, заглянул в кабину, где сидел Головин, спросил с иронией:

— Коченеете?.. Этого я и ждал.

— На что намекает? — разозленно подумал Головин, провожая глазами медвежью фигуру комбата в меховом полушубке. — И ведь посмотрел так, словно перед ним гипсовая статуя.

Головин выбрался из кабины, заглянул в кузов тягача. Солдаты жались друг к другу, стучали валенками в стальное днище.

— Ух, товарищ лейтенант! — Ташматов сморщил в улыбке посиневшее лицо. — Грудь внутри инеем заросла, сердце как лед стало. В Ташкент приеду — месяц на кошме буду лежать, брюхо оттаивать, половину солнца беру себе, другую вам пошлю на зиму.

Сержант Стешенко весело отозвался:

— Солнце что? Вот полтавчаночки у нас! Раз глянет — всю жизнь жарко.

— Что ж ты дрожишь? — спросил кто-то. — Может, наоборот, знобит от ваших полтавчаночек?

Артиллеристы рассмеялись, и как будто слабым теплом повеяло из холодного кузова. Головин испытал признательность к ним за то,что не жалуются, не замерзают в одиночку, скорчившись на сиденьях. Ему захотелось как-то облегчить положение солдат, но что может он, взводный командир, вечно живущий в ожидании вводных? Такая уж его доля —жить по чужим вводным.

Он усмехнулся и тут же помрачнел. Опять знакомые мысли — тяжелые, шероховатые, как жернова, — ворочаются в голове, словно перемалывают тебя самого.

Валя-Валентина, это все из-за тебя. Возникает ли сейчас в памяти твоей скучный человек Александр Головин, умеющий жить лишь по чужим вводным?

«Черт, но где же они, наконец, эти вводные? Долго ли нам замерзать без дела?»

Головин в досаде толкнул дверцу кабины, выпрыгнул в сугроб.

— Воздух!..

Артиллеристы не спеша попрыгали на дорогу, медленно рассредоточились вдоль обочины, для виду приткнулись к снежным отвалам. Решили, наверное, — командир просто греет их. Построив взвод, Головин хмуро оглядел подчиненных.

— О теплых странах размечтались?.. За действия по воздушной тревоге оценки расчетам — плохо!

В строю прекратились шепотки, глаза отрешенно уставились в снег.

— Может, повторим, товарищ лейтенант? — робко заикнулся Стешенко. — Мы думали, это так.

— Как «так»? — вскипел Головин.— Кто вас научил выполнять команды «так»?.. — И осекся. Потом сердито потребовал: — Ташматов, определите скорость ветра.

Наводчик орудия проследил за полетом редких снежинок, сказал неуверенно:

— Метров восемь в секунду.

— А точнее?

— Вчерашний прогноз помнишь? — негромко спросил Балояя.

В строю засмеялись. Головину и самому хотелось улыбнуться, но не позволил себе отмякнуть.

— За неуместные разговоры в строю объявляю замечание, рядовой Балоян.

Стешенко свирепо глянул на заряжающего, тот помрачнел. Самолюбив Балоян — теперь умрет, а докажет, что умеет зарабатывать не только замечания.

— По местам!—донеслось от головной машины, и лейтенант неожиданно для себя прыгнул вслед за солдатами в кузов тягача... Мерзнуть артиллеристам больше не давал. Они лишь кряхтели, озадаченно поглядывая на разошедшегося злого лейтенанта.

Был важный момент, когда тягачи, вспоров белую целину, с трудом развернули орудия для стрельбы по танкам, и комбат, зажав секундомер в кулаке, пристально следил за боевой работой взвода. Секунды стали драгоценными, и все же Головин решился испытать свой лучший расчет.

— Наводчик первого вышел из строя! — раздался его голос в тот момент, когда пушечные стволы тянулись к возникшим на горизонте целям.

Ташматов растерянно оглянулся, шагнул в сторону от пушки, сел прямо в снег. Стешенко метнулся к прицелу...

— Командир орудия убит!

Балоян беспомощно засуетился со снарядом в руках, наконец кое-как сунул его третьему номеру, упал на колено перед прицелом, рванул поворотный механизм, — не в ту сторону! — чертыхнулся, сбил в суете установку прицела, приладился кое-как, а пушка еще не заряжена... Оставшиеся солдаты расчета суетились, мешали друг другу, словно числом их стало втрое больше. Головина охватывала ярость. На кого — он еще не отдавал себе отчета и стоял сжав зубы, не отворачивая красного лица от упорного, крутого северяка.

Едва объявили отбой, Ташматов снял каску, стянул дымящуюся ушанку и, захватив в горсть снега, омыл влажное, соленое лицо.

— Ташкент, товарищ лейтенант.

— А ну встаньте! — скомандовал Головин. — В медпункт хотите угодить? Так некогда отлеживаться, друзья. На тренировках такие болезни лечат. На тренировках! — Он распекал ни в чем не повинного солдата и, понимая собственную неправоту, распалялся еще больше.

Артиллеристы тяжело дышали, пряча глаза. Балоян машинально полировал рукавом полушубка орудийный щит. Водитель тягача, желавший помочь расчету, но так и не нашедший себе работы, виновато поглядывал в сторону березового колка, за который ушли танки.

— Двойка, — сказал комбат, вызвав Головина. И спросил подозрительно: — Что это вы сегодня усложняете? Вводных вам мало?

Головин сумел выдержать его тяжелый взгляд.

— Мало, товарищ капитан. Мало мне чужих вводных.

— Ну-ну... — Капитан не договорил, однако Головин хорошо понял его: «Ну-ну, посмотрим, надолго ли тебя хватит, голубчик. Начинал ты тоже лихо, да уж больно скоро слинял от наших метелей и дождей...»

Была слабая оттепель, когда батарея вернулась с учений. Серые сугробы лежали вровень с карнизами серых казарм и крышей артиллерийского парка. Серые дома в поселке смотрели бельмастыми окнами на одиноко идущего в общежитие Головина...

Позже он узнал, что Валентина уехала на курсы библиотекарей, разузнал, где живут ее родители, и потом как бы невзначай проходил мимо домика, затерявшегося на окраине поселка. Вспоминал каждое слово и каждый ее жест при последнем разговоре, и они казались исполненными тайного значения. Теперь он был уверен: здесь, в метельном краю, прошел мимо девушки, лучше которой уже не встретит. Так не в этом ли самом краю ждала его лучшая жизнь, мимо которой он два года идет с равнодушными глазами?! Его вдруг охватила боязнь, что могут перевести, казалось невозможным покинуть первый в жизни гарнизон бесцветным лейтенантом, которому досталось в удел стыдиться собственной работы, как стыдился на прошедшем учении. Ведь у сильного командира взвод не бывает беспомощным, если даже от него остается один солдат...

«Я научу их воевать так, что взвод будет стоить целой батареи! — повторял он про себя в тот хмурый день,— Я научу их слышать свист пуль на каждом занятии. Комплексные тренировки — вот на чем я вытащу взвод в отличные. Если я не умею обращаться с девчонками — вовсе не значит, что я не умею ничего. Если мне не повезло один раз и другой, я вовсе не собираюсь привыкать к неудачам.

Кто сказал, что судьба Александра Головина — слепая серая кляча?..»

Словно льдины в горячей воде, таяли зимние ночи в окнах прокуренной комнаты Александра. Дни громоздились один на другой — он слишком спешил, слишком круто ломал привычные темпы учебы, слишком много брал на себя, и благие замыслы его не раз летели к черту.

Проверяющий — аккуратненький капитан из штаба — однажды с начальнической ехидцей спросил Головина:

— Чем же вы все-таки занимались сегодня: огневой, тактической, инженерной?

— Мы учились стрелять. При условии, что стреляют и в нас.

— А по-моему, вы ничему не учились, хотя обязаны были тренировать людей по огневой службе. Два часа — кобыле под хвост, только людей измотали.

Нужен характер, чтобы спокойно объяснить аккуратненькому капитану, что «чистая» огневая — бред той самой кобылы, о которой он некстати упомянул. Что командир, превращающий занятие в самоцель, как делал это прежде сам лейтенант Головин, рано или поздно спохватится.

Нужен все-таки характер, чтобы признать слова капитана справедливыми постольку, поскольку комплексная тренировка плохо удалась тогда...

Потом пожаловал на занятие комбат. До чего трудно было держаться своей системы, если тренировка опять не ладилась! А капитан только и сказал:

— Решил учить людей по-новому, а сержантов не подготовил. Да и сам как будто не уверен в собственной правоте. Жаль. Замысел-то отличный...

Есть ли что-нибудь дороже таких слов командира, сказанных именно тогда, когда ты в них больше всего нуждаешься!

И все-таки он не уверен даже теперь, что удержал бы добровольно взятую ношу, если бы не те, кого он учил. Он усложнял их жизнь, а им казалось мало сложностей, они их сами искали, облегчая труд командира. Особенно Ташматов. Подойдет на досуге, глянет строго и опечаленно:

— Беда мне, товарищ лейтенант, Балоян слушать не хочет. Говорю: учиться вместе со мной давай, хорошим наводчиком будешь, а он: «Иди к шайтану, что ты мне — начальник? Скажет лейтенант — тогда учи».

— Скажу, — кивает Головин.

День-другой минет — снова Ташматов вместе со Стешенко перед лейтенантом.

— Хороший наводчик Балоян будет. А третий номер — готовый наводчик, сам учил. Стрелять ему надо. Старики в запас уйдут — замена будет...

Уладили со стрельбой, Ташматов опять на пороге...

С таким не заскучаешь. А чего стоил молчаливый, сероглазый полтавчанин Стешенко! Разве забудешь февральский ветреный день в учебном центре, когда лучший взвод дивизиона, стреляя первым, провалился? Заскучали артиллеристы, комбат мрачный бегает — очередь батареи настала. И вдруг обращается Стешенко:

— Товарищ лейтенант, знаете в чем беда нынешних неудачников? В слепоте. Кроме мишеней, ничего видеть не хотели. Гляньте-ка: здесь у нас затишье, а там, куда стрелять будем?.. Низина, да еще рощи по бокам. Аэродинамическая труба! Там ветер втрое сильнее. Так какая поправка нужна? Ставьте мой расчет первым!..

Поставили. И от первого снаряда мишень — в щепки.

Вот он какой, Стешенко.

Неужели целых два года рядом с такими людьми ждал он какой-то другой «настоящей» жизни?..

Александр не любил думать о прошлом, но все же бывали минуты, когда хотелось вернуться в далекий зимний вечер, полный серого сумрака и серого снега. Он даже готов был заплатить радостями первых успехов за одну- единственную возможность: остановиться на той серой дороге, повернуть назад, войти в тихий зал гарнизонной библиотеки и задать вопрос:

— А все-таки, Валентина Борисовна, принимаете ли вы приглашение скучного человека Александра Головина? Быть может, рискнете?..

Если бы он знал тогда, что она рискнет!..

Внезапно нагрянула весна, отбушевала пенными ручьями, отгомонила птичьим криком, отполыхала жарками в степных логах. Короткое мокрое лето отгрохотало артиллерийскими грозами на истоптанных гусеницами полигонах. Оно осталось в памяти длинной тяжелой дорогой, по которой он идет со своими артиллеристами, заляпанными грязью, злыми, пьяными от ветра и усталости и все-таки налитыми такой силой, которую не подточат ни бессонницы, ни самая тяжелая работа. Он почти физически ощущал в себе всю эту многорукую силу, казалось, взвод — это он сам, его существование отдельно от взвода становилось немыслимым. В те дни он, наверное, не сумел бы и часа найти для грусти и скуки, потому что все свое время отдавал солдатам.

Они отплатили позже, осенью, когда торопливо прокатился на юг озабоченный гогот гусей и где-то далеко, в поределой синеве неба, словно задели слабеющую струну солнечного луча. Ему было не до перелетных птиц — в тот вечер батарея выехала в поле, а ночью навалилась слепая пурга. Деревянные домики учебного центра шатались посреди ревущей тьмы и снега, их опутали стальными тросами и прицепили к гусеничным тягачам. К утру низины сравняло с буграми, березы, еще не потерявшие всей листвы, скрючило в кольца от налипшего снега. Водянистый, покрывший море грязи, он остановил тягачи. Артиллеристы, почти не спавшие ночь, на руках тащили орудия на позиции. Огневые посредники не делали скидок на капризы стихии, и все же взвод успел...

Головин стоял по пояс в снегу, обшаривая биноклем горизонт. Он не смотрел на свои расчеты, и без того зная по голосам сержантов, лязгу затворов, стуку крышек зарядных ящиков, какую работу делают номера. Полгода он добивался, чтобы артиллеристам на подготовку выстрела хватало столько времени, сколько занимает команда офицера. И вот теперь, едва у дальних берез выросли из снега белые тени танков и губы лейтенанта разомкнулись для команды, пушечные стволы должны были смотреть туда, куда нацелен его бинокль. Три слова, повторенных сержантами, — и уже запечатаны в казенниках бронебойные молнии, сдвинулись шкалы и черные паучки прицельных марок намертво вцепились в маневрирующие цели...

Все так у Ташматова, но так ли у Балояна, который впервые работает на стрельбе штатным наводчиком?.. Да, была в Головине тревога, была, несмотря на всю уверенность, и, однако, он не дал артиллеристам лишнего мгновения на самопроверку. Команда — и блескучие клинки трасс протыкают мишени; выстрелы он слышит потом, когда рука его уже снова вскинута, а с губ слетело первое слово новой команды, потому что новые белые тени скользят в белесой испарине снегов — с фланга батарее грозит удар.

Теперь, когда взвод обнаружил себя огнем, солдаты должны чувствовать, как их, неподвижных, в открытом поле, нащупывают черные зрачки автоматических пушек и крупнокалиберных пулеметов с бортов чужих бронемашин. Полгода учил он артиллеристов видеть за мишенью врага, а потому и теперь не дал им лишней секунды, хотя перенос огня неизбежно усложняет стрельбу.

Только бы не просчитались — на повторный выстрел в таком бою рассчитывать нечего. Только бы не просчитались!..

Воздух кажется вязким, когда он рубит его ладонью... Пространство сжалось, лопнуло с оглушительным треском, рыжие мячи взорвались в контурах целей, и те окутались черной пеной; брызнуло жесткими струями красного огня, желтой грязи и серого снега. «Так, Балоян, так их!..»

— Смена позиции!..

Когда время измеряют секундами, а колеса орудий по ступицу вязнут в снегу и грязи — ватники трещат на чугунных от натуги спинах людей. Головин вместе с солдатами ближнего расчета налег на станину орудия, упираясь в снег ступнями и коленями. «Успеть! Надо успеть!..»

Железные голоса тягачей кинулись навстречу. Машины шли прорубленным в снегу коридором на выручку людям, и за потными стеклами кабин краснели распаренные лица водителей. Они не сидели без дела, работали лопатами, пробивая дорогу через низину, и пробили...

Обдав артиллеристов фонтанами снега, тягачи разворачиваются у самых орудийных станин, щелкают стопоры буксиров, солдаты сыплются в кузова, и машины, похожие на тяжелые бронекатера, рвутся к новому рубежу, вздымая буруны снега и грязи, зарываясь носами в волны сугробов, подскакивая на скрытых горбинах степи. Они выносятся из-за увала на фланге контратакующей пехотной цепи, и пока там судят, кто они и откуда, пока разворачиваются в их сторону пулеметы и гранатометы, орудия начинают часто и зло кашлять огнем, бризантные облачка зигзагом скачут над полем, ливневые полосы измельченной стали выкашивают все живое на широком пространстве. От такого огня нет спасения...

Под вечер огневой посредник — тот самый аккуратненький капитан — неторопливо похаживал вдоль строя артиллеристов, стоящих у головного тягача, с любопытством заглядывая в лица солдат, разгоряченные, очень разные и странно похожие выражением глаз. Он никого не хвалил и не бранил, он только искал на этих лицах следы усталости и того близкого к равнодушию умиротворения, когда солдат знает: главное позади и, как бы его труд ни оценили, все равно ждут теплая казарма, сытный ужин и отдых. Но в глазах артиллеристов читались только возбуждение и нетерпеливая готовность... «Вот дьяволы!»

— Объявите перерыв, — распорядился наконец посредник и, удержав Головина рядом, спросил: — Трудно?

— Что трудно? — не понял Александр.

— Командовать, говорю, трудно? Я про ваш взводный интернационал: разные привычки, характеры...

— Характеры у них, товарищ капитан, солдатские.

Посредник еще раз глянул на солдат, сгрудившихся в тесный круг, над которым вился, тая, серый табачный дым, и сказал серьезно:

— Теперь мнения наши совпадают. Кажется, я был не совсем прав тогда. Простите за чистоплюйство. Мне бы засучить рукава да помочь вам, а я... — Он умолк, запрокинул лицо к низким влажным тучам, собравшимся разродиться не то дождем, не то снегом, и Головин услышал далекий, печальный звон — словно где-то за тучами опять нечаянно тронули слабеющую струну солнца.

— Журавль, — сказал капитан. — Наверное, отбился от стаи. Наделает беды птицам эта досрочная пурга.

Головин тоже поднял голову и долго слушал небо, но теперь оно безмолвно клубилось и текло на север. Ему стало жаль запоздавшего журавля, одиноко летящего наперерез ветру над белым грозным безбрежием, и захотелось пожелать ему удачи.

— Догонит, — сказал с убеждением.

Посредник протянул руку Александру.

— Мне пора. Оценку вы, конечно, знаете. Желаю и дальше удач, лейтенант.

В тот миг Александру стало по-настоящему грустно. Что это было? Сожаление о пройденном пути, в конце которого посредник поставит сегодня последний знак — оценку, не способную выразить всего? Или, быть может, Александр заранее слишком верил в успех, и радость от этого оказалась спокойной, оставляющей место для противоположных чувств, и над нею, как над тихой водой, стелилось эхо журавлиного крика, вызывая в памяти безотчетные образы?

Но скорее всего, то было предчувствие новой дороги. Он не знал тогда, что обратный марш в поселок получит для него продолжение. Именно в тот вечер комбат буднично спросил:

— Не тесно на взводе?

— С чего бы, товарищ капитан?

— А с того, что опытному командиру отсиживаться на взводе грех. Ноша легковата и ответственность невелика. Пора батарею принимать, а то опять начнете бить баклуши.

— Н-не знаю, — растерялся Головин.

— Зато я знаю. Потому и рекомендовал вас. Так что получайте бегунок да пожитки складывайте. Долго задерживаться не велено...

Войдя через час в кубрик взвода и увидев лица солдат, Александр сразу понял: знают.

— Куда, товарищ лейтенант? — первым спросил Стешенко.

— В края Ташматова. Ждите в декабре десятикилограммовую посылку тепла.

— Что посылка! — вздохнул Ташматов. — Разве душу по почте пошлешь?.. Это вон только Балоян по почте влюбляется, да все без толку.

Никто не засмеялся, даже Балоян промолчал, и Головин понял: взводу грустно. Значит, его запоздалая любовь к своему взводу не была безответной. Чувство утраты охватило его, и он тогда лишь поверил в отъезд.

— Оставьте адрес, товарищ лейтенант. Может, спросит кто... — Темные глаза Ташматова казались непроницаемыми, и все же Головин мог поклясться, что они с Ташматовым подумали об одном. О зимнем солнце в красной шерсти, о звонком утреннем снеге, алом на равнинах степи и молочно-голубом в тени сугробов...

«Товарищ лейтенант, Валентина Борисовна вернулась...» Было ли это?

— Я напишу, Ташматов. Я напишу, когда у меня появится точный адрес...

Он так и не написал. Ему досталась трудная батарея, и не поднималась рука писать, будто все в порядке, все идет как надо. Да и вспоминать прошлое было некогда — незнаемые прежде заботы захлестнули его, как они захлестывают всякого, кто начинает новую дорогу. А когда не пишешь месяц, другой, писать на третий кажется неловким и ненужным. Куда писать? В прошлое?..

Но недавно на артиллерийском полигоне ему вдруг почудилось, будто у ближнего орудия работают Стешенко, Ташматов, Балоян, хотя перед ним были люди с другими именами, другими лицами. Вверенная ему батарея, еще четыре месяца назад худшая батарея в полку, на глазах обретала железный характер его первого взвода.

Все всколыхнулось, словно ветер прошел над устоявшимся озером, поднял на поверхность тяжелую жгучую воду глубин, и рябит широкое зеркало от расходившихся течений. Вот отчего не спится...

Светлеет в комнате, уже отчетливо видны автографы на книжной странице. Опять далеко-далеко кричат казарки, и голоса их звучат отчетливее; быть может, они поднялись в небо, пробуя крылья и высматривая дорогу в тот край, где научились летать?

...Письма похожи на птиц и не боятся зимы. Но разве душу пошлешь по почте? Ты прав, Ташматов, душу носят с собой.

За окном медленно розовеют цветы, усыпавшие голые коричневые сучья. Вот так на закате розовеют снега в степи после мартовской метели. В такую пору северный поселок уютен и тих. Знакомо проскрипит дверь проходной военного городка, и дневальный встретит незнакомого офицера стандартным вопросом: -

— Товарищ старший лейтенант, разрешите узнать цель вашего прибытия? .

— Простая цель у меня, браток, полюбоваться снегами.

Солдат хмурит брови, но документы в порядке, и он понимающе улыбается: знаем мы эти снега. «Улыбайся, парень, улыбайся. Ты еще о снегах затоскуешь...»

По-весеннему хрустит ледок на расчищенной дорожке, оттаявшие окна домов и казарм наполняются теплым светом. Вон то большое окно затеняют книжные полки, и в нем — полузабытый силуэт лица, знакомая челочка... «Не дури, Головин, не дури. Пусть даже это она — все равно поздно: такие девочки с челочками недолго ходят невестами в дальних гарнизонах... Шагай прямо, Головин, шагай к старому своему гнезду, — видишь, казарма распахнула двери навстречу». На крыльцо высыпают артиллеристы, но редко мелькнет знакомое лицо, хотя не прошло и полгода... Глухо стучат сапоги по стертым ступеням лестницы, по деревянному полу широкого коридора... Странно, до чего тесным кажется взводный кубрик комбату Головину. Склоненный над книгой солдат у окна нехотя поднимает стриженую голову, темные восточные глаза смотрят без удивления, словно видят того, кого ожидали увидеть. И с грохотом отлетела табуретка, стукнули каблуки, руки легли по швам.

— Товарищ старший лейтенант!..

«Что же ты замолк, Ташматов? Какие вести приготовил для бывшего командира?.. Говори, я услышу, как бы ни был далек, белая метель поможет услышать...

Или нет у тебя таких вестей, чтобы слать их за тысячи верст? И не ты звал меня нынче ночью — звала только моя собственная память — мой первый и лучший на земле гарнизон?..»

1972 г.

 

Запасной водитель

Его прислали в распоряжение старшего лейтенанта Громова после выхода в район сосредоточения. Он разыскал командира у костра среди отдыхающих солдат, подошел, стараясь печатать шаг:

— Прибыл, товарищ старший лейтенант.

— Кто прибыл? Зачем прибыл?

— Я... прибыл... То есть рядовой Воробьев прибыл... В ваше распоряжение. — Солдат виновато переступил с ноги на ногу.

Алексей Громов с неудовольствием осмотрел его длинную, плохо пригнанную шинель, оттопыренные погоны и завернувшийся воротник. В широкой и длинной не по росту одежде солдат выглядел щуплым и сутуловатым. Глаза его, неожиданно темные среди белесых ресниц, выжидательно смотрели на офицера.

— Вы что, вот так воевать собрались? — спросил старший лейтенант, указывая глазами на неподогнанную шинель.

Солдат как-то неловко задвигал плечом.

— Не, у меня еще полушубок есть. Только я его там забыл, — по-прежнему держа правую руку около шапки, он оттопырил большой палец и ткнул им куда-то за спину. — А шинель эта ничего, теплая. Только не моя... По тревоге спутал.

Ракетчики из расчета расхохотались. Громов метнул в их сторону такой взгляд, что они мигом притихли.

— Опустите руку, — сказал он и, подозвав сержанта, распорядился выдать Воробьеву запасной комплект теплой одежды...

Потом, на марше, старший лейтенант на какой-то час забыл, что за рычагами сидит не его любимец сержант Голубев, которому комбат дал специальное задание. Машина шла ровно и сильно, точно выдерживая скорость в колонне, двигатель пел чисто, в его сдержанном биении чувствовался запас силы, готовой вступить в действие но первому желанию человека. Верный признак того, что за рычагами знающий водитель.

В меховой куртке и брюках, в черных перчатках, присланный из ремонтников Воробьев уже не казался щуплым. Он словно сам не знал, хорошо ли ведет машину, и все время порывался спросить, косил глаза на командира. Это почему-то раздражало Громова, и он стал пристально глядеть в перископ, постепенно увлекаясь бегущим рисунком дороги, отраженной в зеркальном стекле прибора. Дорога шла заснеженным лесом. Ранняя зима оказалась щедрой. Низины уже почти сравнялись с буграми, широкие ветви сосен гнутся от снега. Пройди сейчас лесом — и услышишь треск ломающихся сучьев.

Алексей насторожился. Мотор, еще секунду назад мощно грохотавший, вдруг задохнулся, сбился с ритма и заглох.

«Топливо кончилось», — подумал он. Водитель потянулся рукой к переключателю баков. Алексей с досадой открыл люк и вылез наружу. Он знал: воздух засосало в топливопроводы, чтобы прокачать их, уйдет несколько минут. Значит, остановятся задние машины и его будут костить про себя командиры и водители, потому что в узком лесном дефиле обойти установку невозможно.

— Давно не водил... забыл, — смущенно бормотал Воробьев, действуя насосом.

«Ремонтник есть ремонтник», — со злой усмешкой подумал Громов.

К ракетной установке подошел проворный вездеход командира дивизиона.

— В чем дело? — спросил подполковник, высунувшись из кабины.

— Топливо... переключить забыли.

— Вороны.

Подполковник в сердцах с силой захлопнул дверцу.

Водителю Алексей не сказал ни слова упрека, но представил, как после марша будет отчитывать комбат, а потом вызовет подполковник и станет извиняться за резкое слово. Привычка у него такая. Да ведь извинения начальника иной раз не лучше разноса. Потом подполковник станет объяснять значение высокой маршевой скорости и все такое, о чем ты сам мог бы прочесть целую лекцию. Но именно потому тебе будет особенно неловко. И опять, глядя на Воробьева, старший лейтенант морщился, словно от зубной боли... Колонна приближалась к месту ночного привала...

Утром, через час после подъема, Алексей возвращался от командира с новой задачей. На душе было неспокойно. Марш в район стартовых позиций предстоял через лесистые холмы, где дорога кружит по крутым склонам, тонкой змеей ползет в узких коридорах, стиснутых лесом и каменистыми осыпями. Вот где вспомнишь сержанта Голубева!

Ракетчики, взбодренные крепким горячим чаем, около походной кухни чистили посуду. Сочно хрустел снег, слышались задиристые шутки, смех, строговатые голоса сержантов, поторапливающих солдат. Отойдя от кухни, Алексей вдруг вспомнил, что не заметил среди солдат Воробьева. «Уж этот мне Воробьев! Взгрею сержанта, чтоб людей не распускал...»

Близ машины Громов услышал посапыванье в отделении управления и с недоброй ноткой спросил:

— А для вас, рядовой Воробьев, что, не существует дисциплины строя? Кто вам разрешил остаться?

В машине что-то испуганно звякнуло, потом из люка высунулась голова. Моргая белесыми ресницами, Воробьев неуверенно ответил:

— Мне товарищ сержант разрешил.

— Вы что же, еще не завтракали?

— Нет, я уже. Только я раньше успел... Надо было тягу проверить. Вчера мне показалось, будто правый рычаг туговат.

«Мне показалось», — с иронией повторил про себя Громов.

— Хорошо, заканчивайте, только побыстрее...

Распоров снежную целину рубчатыми параллелями, машины вытягивались в колонну и сразу — далеко летящие из-под гусениц спрессованные ошметки снега, танцующие по бокам деревья, расплесканный горизонт впереди. Скорость... Душа марша, обязательное условие победы в бою — скорость.

Слушая эфир, лейтенант внимательно следил за водителем. Эфир молчал. Железная дисциплина марша — молчание. Лейтенант щелкнул переключателем — так, на всякий случай проверить внутреннюю связь — и вдруг услышал стихи. Вначале ему показалось, что переключатель не сработал, а фиксированная волна оказалась в диапазоне какой-то радиостанции. Но нет, характер шума сменился. Да и голос знакомый, только тембр его, насыщенный металлом, стал сильнее и богаче. И тут Громов увидел, как шевелятся губы Воробьева. Старший лейтенант кашлянул, и стихи оборвались. Глянув на офицера, водитель смущенно сказал:

— Это я, товарищ старший лейтенант. Извините, шоферская привычка. Если нельзя — не буду.

Вопрос был неожиданный, не предусмотренный никакими наставлениями. Да и стихи Воробьева звучали только для экипажа. Ракетчики помалкивали. И уж коли никто не подковырнул чтеца, значит, расчет не против стихов.

— Не запрещаю, — сказал Громов. — Я, бывает, и сам, когда веду машину, напеваю про себя, — неожиданно признался он. .

Воробьев, не отрывая глаз от дороги, качнул головой:

— Не, песня не то. Поется обязательно под гул мотора — тут вроде подчинение технике, — а я свою власть над ней чувствовать хочу.

«Ишь какой властелин», — Громов с интересом глянул на водителя.

— Да на песни у меня и слуха нет, — вздохнул Воробьев, — а хорошие стихи я уважаю. Особенно которые про любовь. — Он серьезно глянул на старшего лейтенанта. — Я, знаете, раньше в девчонок часто влюблялся, да они все от меня отворачивались. Несчастливый я в этом деле. А стихи почитаешь — как будто и тебя кто-то любит. Они же для всех пишутся...

Подавив улыбку, Громов кивнул:

— Для всех. Только, я думаю, вам и теперь не поздно влюбляться. Вдруг да и повезет?

Воробьев все так же серьезно ответил:

— Не, не повезет, я знаю. Есть люди, которых за всю жизнь никто не полюбит. Может, какая и пойдет замуж, но это уж другое.

Что тут скажешь?..

Алексей вышел в эфир, послушал тишину и, щелкнув переключателем, снова услышал стихи. Они были незнакомы и музыкальны. Старший лейтенант вслушался в слова, и они внезапно тронули его мужественной грустью и большим откровением.

...Я вспомню тебя и опять улыбаюсь.

Ты скроешься в тень и веселая выйдешь.

Я вижу: пылает звезда голубая,

И ты ее тоже на севере видишь...

Алексей представил, как она торопится в этот час на свой завод, идет сквозь эту зарю и, останавливаясь, вдруг замечает над крышами города вот эту последнюю утреннюю звезду, что сверкает над зубчатым контуром перелеска прямо по курсу колонны. Память совершенно отчетливо нарисовала разрумяненное лицо девушки, изморозь на воротнике ее шубки, на прядях выбившихся из-под шапочки волос.

...И кажется — мы увидали друг друга...

Так теплые капли стремятся к слиянью,

И птицы на север уносятся с юга,

Планеты горят отраженным сияньем..,

Когда старший лейтенант снова вышел в эфир, а потом переключился на внутреннюю связь, стихи оборвались. Колонна вползала в сумрак заросшего елями распадка. Тут уж не до стихов. И Громов почему-то был рад, что об этом водителю не пришлось напоминать. Словно почувствовав доверие, Воробьев перестал вопросительно взглядывать на командира, весь ушел в работу.

Трасса действительно оказалась опасной. На круто-склонах приходилось удерживать машину от крена, вести так, чтобы не задеть кряжистые деревья. Когда установка облегченно качнулась на первом перевале, старший лейтенант спросил:

— Ну как рычаги?

— Нормально, — улыбнулся Воробьев.

Улыбка у него была тихая, как свет свечи. Но и в полусумраке старший лейтенант разглядел у глаз Воробьева первые и, пожалуй, слишком ранние морщинки.

Скатившись в низину, машина опять с ревом пошла на подъем. Спокойно Громов вздохнул, когда дорога, вильнув, побежала узким карнизом, оплетающим склон невысокого голого холма. Здесь, в затишье, снег был особенно глубок, редкие сосны, выбежав из леса на склон, увязали в нем по пояс, устало опустив сучья. В глухой однообразной белизне пропадали глубина распадка и крутость холма, а ровный насыпной карниз, очищенный от снега путепрокладчиком, создавал впечатление прочной надежной дороги. «Можно бы и скорость прибавить», — подумал старший лейтенант, но Воробьев не спешил. Он хмурился, почти физически чувствуя зыбкость насыпи, размытой осенними дождями и еще не схваченной морозами. Прошедшие первыми машины разбили ее, и теперь насыпь то и дело проседала под машиной, гася скорость, грозя оползти и увлечь установку. Командиру заметить это было труднее, чем водителю.

— Поторопитесь, — сказал Громов. — Отстаем.

— Боюсь я, товарищ старший лейтенант... — начал Воробьев и смолк.

Громову показалось, что машина споткнулась. Мотор взревел, но ощущение движения пропало, хотя гусеницы продолжали скрежетать за броней и вся установка по-прежнему вздрагивала и покачивалась. Глянув в перископ, старший лейтенант оцепенел: дорога и склон холма медленно удалялись, хотя им следовало приближаться.

«Сползаем!..»

Водитель пытался заставить машину идти вперед, но грунт уползал из-под гусениц, многотонная тяжесть и крутизна неудержимо тянули вниз. Воробьев понял, что в этой борьбе ему не одолеть, и, рванув рычаги, нажал тормоз. Машина, осев, замерла.

— Приехали, слезай! — зло бросил Громов, выбираясь из люка. — Эх, Голубев, где ты?

Картина была невеселая. Насыпной карниз разрушился, машина сползла по склону, развернувшись кормой вниз. На тягач тут рассчитывать нечего: ни с одной стороны не подъедет. Но хуже всего — колонне хода нет. О последствиях даже думать не хотелось*

Воробьев стоял около гусеницы, вопросительно поглядывая на командира.

— Что будем делать, «властелин техники»?

— Съезжать надо, товарищ старший лейтенант.

— Это куда же съезжать-то?

Воробьев указал рукой на дно распадка:

— Туда, больше нету дороги.

— Была же дорога, была, — с досадой ответил

Громов. — А, да что тут говорить! — И, махнув рукой, пошел к командиру батареи. Капитан уже бежал навстречу, прижимая к бедру планшет с картой.

— Опять вы... — накинулся он было на Громова, но, увидев, что произошло, только присвистнул. — Эх, и понесло же нас сюда! Знал ведь я эту чертову насыпь, так нет: попрямее да побыстрее надо. А того не учел, что иная прямая длиннее кривых.

— Отняли Голубева, а теперь...

— Чего вы заладили: Голубев да Голубев! — рассердился комбат. — Что, ваш Голубев по воздуху проедет? Видите, под ногой эта глина оседает, а тут такая махина. Эх, не мог мороз часа на два раньше ударить!

Он поспешно схватился за карту:

— Вот что, рассуждать некогда. Колонну вот здесь выведут на запасный маршрут — и в район... Да, обставит нас сегодня первая батарея. Ну ничего, на стартовых позициях свое возьмем!

— А мы?..

— Спуститесь в распадок задним ходом, в район придете самостоятельно. — И ободряюще улыбнулся: — Ничего, машина не такой крен выдерживает. Как, водитель, не страшно?

— Нет... то есть никак нет, товарищ капитан, — торопливо ответил Воробьев.

Комбат засмеялся:

— Ну, если уж «никак нет», верно, не страшно. Действуйте...

Натягивая перчатки, Громов внимательно вгляделся в лица выстроенных у машины ракетчиков.

— Я сам поведу установку, — сказал он. — Вы, сержант, будете подавать мне сигналы руками.

— Есть!

И тогда из строя вдруг шагнул рядовой Воробьев. Он смотрел в глаза командиру:

— Нет, товарищ старший лейтенант. Разрешите, поведу я?..

Видно, ему очень непросто было решиться на такое возражение. И как ни был Громов расстроен и зол, он не мог не почувствовать, что для этого малознакомого парня понятие личной чести и доверия так же свято, как для него самого. Лиши сейчас Воробьева возможности вырвать машину из опасной ловушки, он, чего доброго, посчитает себя на всю жизнь оскорбленным.

— Хорошо, — сказал старший лейтенант. — Быстро за рычаги... — И подумал: — «А парни-то мои сочувствуют этому Воробьеву. — Гляди-ка, повеселели, словно минули уже все каверзы, ждущие нас на этом проклятом склоне...»

Медленно плыла вниз тяжелая машина, оставляя в снегу широкий, спрессованный рубец снега. Она именно плыла — гусеницы не доставали до твердого грунта. Все-таки снежная масса на крутосклоне не выдержала собственной тяжести, усиленной напором многотонной машины. Снег стал уходить из-под ног, старший лейтенант увидел, как весь белый склон с нарастающей скоростью потек вниз, изламываясь и вздуваясь причудливыми горбами.

«Оползень!.. Снежный оползень...»

Он был, конечно, не таким страшным, как лавины в больших горах, однако машина, не имеющая сцепления с твердым грунтом, частично оказалась в его власти и скользила по снегу, как на лотке.

Проваливаясь и падая в текучем снегу, старший лейтенант бежал следом. Он ничем сейчас не мог помочь водителю и только боялся, как бы тот в растерянности не начал тормозить. Тогда машину может развернуть поперек склона, потащит бортом вниз. А там — хороший камень под гусеницу либо встречный выступ, и все...

Но Воробьев и не думал тормозить. Видно, этот парнишка имел все-таки характер и знал, что сейчас единственная возможность сохранить власть над машиной — это заставить ее двигаться внутри скользящей массы снега. А когда установку начинало заносить, Громов видел, как расчетливо водитель укрощает движение забегающей гусеницы и машина выравнивается. Словно качающаяся стрелка компаса, которую все время привораживает единственная точка в пространстве, ракетная установка неизменно обращалась лобовой броней к вершине холма.

— Молодец, Воробьев! — кричал Громов, забыв, что водитель не может его услышать.

Уже замирал снежный поток, уже машина достигла дна распадка, как вдруг содрогнулась от резкого толчка и, приподняв корму, остановилась.

«Сели... Днищем на камень... Ничего, это нам не страшно... С этим-то мы как-нибудь справимся», — подумал старший лейтенант.

Воробьев уже суетился около машины, отцепляя буксирный трос.

— Самовытаскиванием займемся, товарищ старший лейтенант? — спросил он тихо, спокойно, словно не скользил только что по краю беды.

— А что нам еще остается? — спросил в свою очередь Громов и выругался: — Вот... Все против нас: дорога, снег, камни!..

Изменчива и сурова зимняя погода северных широт. С утра потянул северян, и за каких-то три часа нить термометра укоротилась на два десятка делений. Снег стал сухим и колким, как толченое стекло. Однако под машиной он оказался спрессованным почти до твердости льда. Две попытки сняться с камня с помощью троса ни к чему не привели.

— Еще раз-другой — и трос сотрется, лопнет, и мы так и останемся на этом проклятом камне,— хмуро заметил Громов. — Придется долбить и выбрасывать из-под машины снег.

Двое ракетчиков уже орудовали лопатами. Воробьев с минуту наблюдал за ними, а когда они опустились на колени, зарываясь под машину, отобрал у товарища лопату.

— Я маленький, мне ловчее...

— Поберегите силы,— посоветовал старший лейтенант.

— Нич-чего, я привычный, — рубя и отшвыривая куски льдистого снега, ответил солдат. — Я до армии зиму пош-шоферить успел... Молоко из совхоза в город возил. Зимой в степи... такое бывало...

Он орудовал лопатой, уже лежа на животе. Кто-то из ракетчиков, едва успевая отгребать летящий из-под машины снег, пошутил:

— Ты, брат, часом, не вятский? Как в присказке: один под стогом — семерых на стогу заваливаешь.

— Не, я из сибирских, — глухо отозвался Воробьев.

Между днищем и обледенелой землей работалось неловко. Плотная меховая куртка связывала тело, как веревками. Воробьев расстегнул ее, а потом стянул совсем. Перчатки в спешке он оставил в машине. Теперь солдат лежал на снегу в одной гимнастерке. Но, разгоряченный работой, вначале не чувствовал холода. Однако тридцати-градусный мороз скор на расплату. Пальцы рук деревенели на холодном черенке лопаты, от неловкого положения немели плечи и шея...

— Как вы там? Не устали? — озабоченно спрашивал старший лейтенант. Но Воробьев ловил в его вопросе лишь тревогу о тех дорогих секундах, из которых складывалось время, отведенное им для выхода на огневые позиции.

— Нич-чего, товарищ старший лейтенант, нич-чего. Мы привычные. — И с новым остервенением рубил и отбрасывал назад твердый, брызжущий снег. — Нич-чего, мы и не такие морозы видали, нич-чего...

Лопата звякнула о камень. Большой темный валун. Трос надежно захлестнет его основание, и машина сползет как по маслу.

— Все... — Воробьев бросил лопату, скорчился, дуя на немые побелевшие пальцы. Он почувствовал, что в нем не осталось тепла. Он весь налит мертвящей стужей, как окружающий снег, как броня и камни.

— Все! — громко повторил он...

Когда Воробьев предстал перед товарищами, улыбки сошли с их лиц. Кто-то сорвал с себя куртку и поспешно натянул на его плечи.

— Как же вы могли так? Раздетый, на снегу. Не маленький же вы, понимаете, чем это может кончиться...

От смущения Воробьева бросило в жар.

— Д-да ничего, товарищ старший лейтенант... Когда молоко возил, один был, в степи зимой... хуже случалось.

Офицер вдруг сменил тон:

— Десять кругов около машины — бегом!..

Солдат приложил руку к шапке, неуклюже повернулся и с места взял в рысь, с трудом одолевая глубокий снег. Часы неумолимо отстукивали дорогие секунды, а Громов, словно забыв о них, внимательно следил за Воробьевым, считая круги. На девятом солдат, перейдя на шаг, направился к командиру.

— Отставить! Десять кругов в обратную сторону — бегом!

В машину Воробьев садился разгоряченный, раскрасневшийся.

Медленно пройдя затопленный снегом распадок, установка тяжело выползла на увал и обходной дорогой устремилась за ушедшей колонной. Северян, усиливаясь, тянул сухую поземку. Белыми змеями текла она, затягивая колеи, вилась по лобовой стали, билась о бронестекла. Перед этой бесконечной шевелящейся стужей Громов зябко повел плечами и, покосившись на молчаливого водителя, уткнулся в карту.

— Пять километров... Десять минут... успеем?

— Должны, — односложно отозвался Воробьев.

Где-то на последнем километре Громов спросил:

— Так, значит, из сибиряков? А звать-то как?

— Алексеем.

— Тезки, выходит... Послушайте, Алексей Воробьев. Пошли бы вы ко мне во взвод водителем? Скоро у нас один уходит в запас.— Он вздохнул:—Лучший водитель...

— Нет, товарищ старший лейтенант, — Воробьев отрицательно качнул головой. — Вместо лучшего не хочу. Чуть что — сравнивать начнете. А ведь те, кого нет, всегда лучше кажутся.

Громов засмеялся.

С крутого поворота машина нырнула в перелесок, и стоящий у развилки регулировщик коротко указал путь. Комбат торопливо шел навстречу.

— Как раз на пределе, — говорил он, тыча пальцем в циферблат часов. — Случилось что-нибудь?

— Да как вам сказать? Вроде ничего особенного. Снега.

1969 г.

 

Главная связь

Казалось, батарее повезло. Ядерный взрыв, сокрушив опорные пункты на смежных высотах, маячащих впереди и слева, ее не тронул, и зловещий гриб дыма рассеял свои ядовитые споры по танкоопасной долине в стороне от позиции противотанкистов. И поэтому не каждый сумел бы понять комбата, который приказал немедленно заводить тягачи, намереваясь оставить счастливый и безопасный рубеж.

— Я знаю, что последует за этим «везением», или я ничего не понимаю в тактике, — сказал он. — Они здесь не пойдут. Они пойдут там, где должны были сгореть даже лед и железо.

Посредник промолчал, поглядывая на связиста, который зло щелкал переключателем полевой радиостанции. На все его позывные эфир отвечал лишь сухим насмешливым треском. Как будто привычное зимнее небо стало небом настоящей войны, в котором носились невидимые бури возмущенных ионов, и среди них голос одинокой радиостанции был слабее, чем зов тонущего в штормовом океане.

В ожидании докладов комбат не опускал бинокля, нацеленного на танкоопасную долину. Почти очищенная от снега сквозными ветрами, укрытая высотами от огня уцелевших опорных пунктов, она становилась теперь идеальной дорогой для наступающих. «Они хорошо рассчитали удар, — думал комбат, — и если их танки войдут в эту треклятую долину раньше нас, вся оборона полка станет разваливаться, как здание, прошитое бомбой».

— Но это же невозможно! Невозможно, чтобы они прорвались!

Посредник, втаптывая валенком в снег папиросу, усмехнулся:

— Теперь, надо полагать, прорвутся. А кто им помешает?

— Мы.

— Вы их отсюда не достанете. К тому же у вас есть свой участок, за который отвечаете головой. Им до вас никакого дела нет.

— Зато все наше дело — в них.

Посредник понял.

— Не просчитайтесь, — сухо посоветовал он. — Они вас могут опередить. Но если вы и успеете, через двадцать минут батареи все равно не станет: вы не хуже меня знаете, какая там должна быть радиация. И в броне долго не протянешь. А на вас вся «броня» — полушубки да маскхалаты.

Глаза капитана за стеклами противогаза вдруг блеснули вызывающе весело.

— Нет! Через двадцать минут мы еще будем. От радиации умирают не сразу. И мы проживем до завтра или послезавтра. А через двадцать минут мы станем для противника еще страшнее, потому что нам уже нечего будет терять, но приобрести мы еще что-то сможем. Славу, например, и победу.

— Что-то я не слышал о самоубийцах, которым бы доставалась слава, — сердито проворчал посредник в сторону...

Батарея уже покинула капониры и укрытия в промерзшей земле, над которой больше суток трудились тротил, солдатские лопаты и ломы. Вездеходы, сохраняя боевой порядок, вспарывали гусеницами неглубокий февральский зерняк. У противотанкистов не было времени искать укрытия, и, перерезав долину растянутой шеренгой, машины останавливались там, где их застала команда. Солдаты торопливо прыгали через борта, готовили оружие к бою, и операторы устраивались со своей аппаратурой тут же, в неглубоких окопчиках, сооруженных в снегу. Белые машины, белые тела реактивных снарядов над низкими бортами, белые халаты противотанкистов... Вот-вот все замрет, растворится в белом однообразии холодной долины, и только лица людей в серой резине противогазных масок будут выделяться на снегу, как россыпь ранних проталин. Лучше, если бы исчезло все, если бы долина стала на вид такой же пустынной, как несколько минут назад. Однако комбат мысленно различал лица своих солдат под этими однообразными уродливыми масками. Он почему-то верил, что его солдаты так же переживают наступивший момент. Только на них он мог опереться сейчас, и они уже сделали то, чего он хотел, — опередили «противника». Было радостно, что опередили, но к радости примешивалось и тревожное сомнение в собственной правоте.

«Противник» пока не торопится. Значит, он может атаковать и не здесь? Тогда мое решение назовут «бездарным самовольством», «преступным легкомыслием»... Да мало ли как еще назовут! И ничего-то не возразишь, потому что побежденных судят».

Комбат гнал сомнения, придирчиво оглядывая позицию батареи. Его командный пункт лежал на самой вероятной дороге танков, на дне лощины, и выбор места заставил посредника поморщиться. Комбат, кажется, этого не заметил, он вовсе не собирался бросать «противнику» ребяческий вызов. Такая уж тут местность: снизу подступы к обороне лучше видны — их не заслоняют покатые бока увалов. А что до танков, он знал: первым сгорит тот, который нацелится на командно-наблюдательный пункт. Потому что в бою командир — это как знамя. И разве допустят его бойцы, чтобы кто-то прошел по знамени батареи...

Только беда в том, что пока никто и не пытался пройти. Бой закипал по всему фронту обороны полка, и лишь там, куда настороженно смотрели ракеты батареи, в снежном однообразии долины не возникало никакого движения. Посредник сочувственно заглянул в хмурые глаза комбата. За сутки учений между офицерами установилось достаточное взаимопонимание, и непроницаемость капитана убедила посредника в том, что этот упрямец даже теперь не намерен менять своего решения.

«Похоже, он делает крупную ошибку, — подумал майор. — Вчера утром я, наверное, встряхнул бы его за такое дело хорошенько вводной...»

Сегодня же поправлять капитана посредник не решался. Кажется, это был тот случай, о котором предупреждал руководитель учения: «Если командир решителен, не сковывайте его — пусть даже ошибается. Лучше потом объясните как следует, что он сделал не так и почему...»

С этим комбатом посредник познакомился в самом начале учения. Пожимая его сильную, холодную ладонь, майор полушутя спросил:

— Сколько вам лет? Двадцать пять-то хоть наберется? И когда вы успели в капитаны выскочить? «Руку» где-то, что ли, имеете?

— Руки мои обе при мне, — комбат неприязненно шевельнул бровями. Тонкое лицо его стало угрюмым. — А что до возраста, он у меня установлен приблизительно. Только на звание это никак не влияет.

Посредник ходил в майорах одиннадцатый год, и слова молодого офицера задели больную струну. «Остер на язык и, кажется, нахален. Посмотрим, каков на деле». Но когда капитан самозабвенно строил оборону и батарейцы отвечали ему той же самоотверженностью в работе, посредник с головой ушел в их дела, и мстительное желание рассчитаться за непочтительную колкость скоро заглохло. Вечером в теплом укрытии они сняли шинели и шапки, и майор с удивлением рассматривал планку боевого ордена на гимнастерке капитана. Когда же тот приблизил лицо к свету, стал виден розовый осколочный шрам у его виска.

— В День Победы мы думали, что все земные несчастья развеяли, оставив вам только радости, — вздохнул майор. — А вы опять со шрамами ходите.

Комбат не ответил — он, видно, был неразговорчив...

— У вас отец военный? — спросил посредник.

— Не знаю. Наверное, был... Конечно был... Я это о профессии. Без отцов, кажется, и раньше люди не рождались...

Майор привстал на своей хвойной лежанке. Он не видел лица капитана, однако сразу почувствовал, что его собеседнику нужен сейчас внимательный слушатель. В темноте между людьми нередко возникает непередаваемое чувство душевной близости. Это бывает похоже на разговор с самим собой.

— Вы, пожалуйста, не сердитесь на те мои слова,— негромко заговорил комбат. — Иные за моей молодостью и капитанским званием всерьез видят чью-то «руку». О возрасте своем я тоже правду сказал. В самом деле, не знаю, в каком году родился. Только кажется, будто живу на свете давным-давно...

Минута текла за минутой, а майор сидел в неловкой нозе, боясь неосторожным движением спугнуть этот, быть может, впервые попросившийся на уста рассказ о том, как детдомовский мальчишка придумал себе отца и мать, как в детстве и юности искал в понравившихся людях и книгах их черты, стараясь повторить всю их жизнь своею собственною.

Капитан доверчиво сетовал, что облик матери он так и не сумел представить до конца ни разу. В детстве она, бывало, снилась ему, но, просыпаясь, он тут же забывал, какая она... Оставалось лишь ощущение тепла и света, да помнился голос — только голос без слов — успокаивающий и тихий. В такие минуты он плотнее закрывал глаза, но сон не возвращался, и он начинал понимать, что видение навеяно утренним лучом и шелестом деревьев за детдомовскими окнами.

Зато отец виделся почти отчетливо. В детстве он был похож на хромого школьного военрука, носившего офицерский френч с целым щитом орденских планок. Потом, в курсантские годы, в нем отстоялись черты любимого преподавателя тактики. А теперь отца все чаще напоминает командир полка...

Раньше отец и мать представлялись ему совсем молодыми, он легко перевоплощался в них, однако и тогда они оставались его отцом и матерью. Повторяя их своей жизнью, он часто бывал для окружающих непонятным и странным, а для сверстников — немножко чужим. Он всегда уходил из их круга за своими родителями, которым положено было взрослеть и стареть быстрее сына.

— Знаете, товарищ майор, что мне сказал на днях один хороший товарищ? «С тобою, Иван, дружить — все одно что служить. Прости, — говорит, — но сдается мне, будто в тебе, капитане, сидит еще и генерал, перед которым ты сам навытяжку и меня к тому же принуждаешь. Я, — мол, — это не в смысле солдафонства или карьеризма. Не думаю, — говорит, — чтобы тебе шибко повезло на службе. Ты слишком часто берешь на себя больше, чем того требует начальство. Такие люди в чести до тех пор,— дескать, — пока им улыбается фортуна и пока дела их устремлены в одну сторону с помыслами начальников. Но просчитайся однажды — тебе не простят. Ведь ни один устав не может объяснить, где кончается инициатива и начинается своеволие. И твой иллюзорный генерал ничего, — мол, — не изменит, потому что права у него есть только на тебя, а вот на нашего полковника прав у него нет... — Потом дружески так просит: — Слушай, научись ты с ним расставаться хотя бы за воротами военного городка. Хочется мне, как лучшим другом, тобой завладеть, да он мешает. Генерала, — говорит, — я могу бояться, любить, уважать. Не раздумывая первым за него в огонь полезу. Но в закадычные друзья мне, понимаешь, капитан нужен...» Вот так, вроде польстил, а другом, к сожалению, пока не назвал. Впрочем, я встречал и худшее отношение. Решаясь прожить за троих, я уже знал, что рискую до конца быть собой недовольным, что каждый день мне придется делать больше других, идти дальше других. Теперь понимаю: это не самое трудное. Самое трудное — когда в тебе начнут подозревать чудака или выскочку. Поставить бы точку в затянувшейся игре, да поздно. Не игра теперь это. Память...

Словно устав от внезапного откровения и длинной речи, он смятым голосом закончил:

— А начало моей истории, по военным временам, самое «банальное». Какие-то солдаты нашли после авиационного налета в придорожном кювете, кто-то передал в санитарный эшелон, кто-то определил в детский дом, кто-то назвал Иваном Долговым...

Майор молча курил, и редко вспыхивающий огонек папиросы выхватывал из темноты его изрубленное морщинами лицо, неподвижное и суровое, как черный мрамор. Ему виделись дымное военное небо, желтобрюхие «мессеры», распластанные над мечущимися толпами беженцев, солдаты маршевой роты, остервенело бьющие из винтовок и автоматов по увертливым, злобно настойчивым самолетам, ребятишки, которых они не раз подбирали на дорогах войны и наспех пристраивали в подходящие руки. Те дети так и остались для него детьми, самой болезненной памятью о пережитом, но он почему-то ни разу не задумывался, какие игры они придумают для себя.

— Знаете, товарищ майор, — изменившимся, холодным тоном сказал Долгов, — меня только одно в диалектике не устраивает: необратимость времени. Так хочется иной раз со своей батареей оказаться где-нибудь в июне сорок первого и хороший фейерверк фашистам устроить...

Майор в темноте покачал головой:

— Но тогда вам пришлось бы командовать другой батареей. Скажем, сорокапяток.

— Все равно...

Долгов умолк надолго, и майор почувствовал, что к этому разговору он больше не вернется. Послышался шорох надеваемой шинели.

— Вы куда? — спросил майор.

— Посты проверю.

Посредник знал: по расчету в этот час посты проверяет командир первого взвода, — однако промолчал...

Это было вчера. И вот теперь, когда Долгов отверг спокойное, ничем не грозящее ему сидение на своем участке, предпочтя рискованный маневр в зону сильного радиоактивного заражения, когда он совершил его без приказа сверху, посредник не смог воспрепятствовать. Пусть он не находил в действиях комбата полной логичности, которая необходима в подобных случаях. Готовность офицера нести тройную ответственность не вызывала сомнений. Но стало ясно: «противник» наносит главный удар в другом месте, и упрямство комбата начинало раздражать и тревожить посредника. Конечно, сегодня радиация — лишь условность. Но вполне безусловна служебная кара, которая грозит Долгову, а отчасти и ему самому. Обязательно спросят: «Куда смотрел, товарищ майор?» Посредник бывал не раз бит за ошибки и хорошо знал, что за осторожность обычно достается меньше, чем за риск.

— Послушайте, капитан, — наконец заговорил он. — Я бы очень расстроился, доведись мне поставить вам двойку, как мальчишке-школьнику. У вас в распоряжении еще семь минут. Верните немедленно батарею на прежнюю позицию или хотя бы отведите назад, где радиация ниже. Иначе люди «укомплектуются» рентгенами до предела, и батарея не сможет больше участвовать в учениях.

— Но, товарищ майор, отойди мы назад — станем полуслепыми. Они нас тогда наверняка раздавят.

— Кто «они»? Кто? — раздраженно оборвал посредник. — Вы что, не слышите, где они наступают?

— Да разве им трудно повернуть? Им же сам бог велел идти главными силами здесь. И двадцать килотонн они швырнули на эту долину не для одного же испуга!..

Нет, ворота для них в глубину обороны полка я не отворю.

Майор хмуро поглядывал на циферблат часов. Черная секундная стрелка короткими толчками спешила по кругу, приближая конец роковой двадцатипятиминутки.

— Что ж, — произнес он, — я тоже не знаю сейчас, переходит ли ваша инициатива в своеволие. Сами решайте. Только на учениях надо, кроме всего прочего, и учиться беречь людей.

Капитан, выпрямившись, оглядывал фронт батареи. Темнели на снегу одетые в противогазы лица его солдат. Они были обращены туда, где должны, обязательно должны показаться боевые машины наступающих!..

Между тем за холмами волна атаки уже захлестывала первую позицию обороны, и бой обретал предельное ожесточение. Казалось, даже снег сползает с высот от ярости пушек, гусениц и моторов.. Танки, преодолевая глубокие снега и бешеный огонь обороняющихся, настойчивыми клиньями взламывали систему опорных пунктов.

А совсем близко, укрытая смежными холмами от перекрестного огня, почти очищенная от снега сквозными ветрами, лежала удобная долина, по которой прокатилась ударная волна, сокрушив все живое и мертвое, все, способное к сопротивлению. Именно к этой долине рвался на полной скорости авангардный танковый батальон наступающих и уже в предбоевых порядках изменил направление удара. Даже теперь, когда батальон увязал в обороне, теряя машины и бесценное время, командир его не решался испытать заманчивую долину. Он благодарил судьбу и свою разведку за то, что она успела заметить, как в дальнем конце той долины выходили на огневые позиции белые приземистые машины, несущие на бортах пучки реактивных снарядов. Целых три километра идти по голым снегам навстречу колючим жалам этих снарядов, не знающих промаха, не могли даже танки.

А командиру обороняющегося полка казалось чудом, что в брешь, пробитую ядерным ударом, до сих пор не хлынула броневая лава, все стаптывая и руша на своем пути. Туда уже ушел противотанковый резерв, но он казался полковнику слабым, и штабные радисты, нервничая, искали в бушующем океане помех радиостанцию батареи противотанковых реактивных снарядов.

— Ищите, — повторял полковник, — ищите же! Долгов не мог пропасть. На то он и Долгов.

Мог ли полковник предполагать, что капитан Долгов услышит приказ, который ему не в состоянии донести даже радио. Полковник был занят боем, и, конечно, в эту минуту он не думал о том, что и в ядерной войне между командиром и его подчиненными помимо телефона и радио сохранится еще одна, неповреждаемая связь. Ее обычно называют пониманием долга или осознанной ответственностью. А такая ответственность всегда больше и выше простого повиновения.

1967 г.

 

Горное эхо

Майор Нечаев проснулся словно от толчка. Он не услышал самого взрыва, но раздробленное эхо еще блуждало в горах, продираясь сквозь каменные глотки ущелий. Через парусину палатки сочился хилый свет. Нечаев выскочил наружу, затягивая на ходу ремень.

— Наши взорвали? — спросил он солдата, охранявшего палатку.

Тот отрицательно качнул головой:

— Это далеко, товарищ майор. Кажется, лавина.

Нечаев почувствовал знобящую предутреннюю свежесть, сердито поежился. В долине еще лежали густые тени, а вершины гор уже позолотила заря. Испещренные темными жилками оголенных каменных ребер, они казались плоскими и полупрозрачными, словно нарисованными на сером стекле. Горы спали. Спали птицы, спали маки и пучки травы у подножия циклопических нагромождений камней, и даже река сонно посапывала в узкой щели, прорезанной в гранитном дне долины.

Чтобы прогнать вялость, Нечаев медленно пошел по дороге к мосту. Из-за камней тотчас возник солдат, выжидающе замер на пути. Нечаев вспомнил, что к мосту нельзя приближаться даже ему, помощнику руководителя учений. Он кивнул солдату, свернул к ближнему изгибу щели. Отрешенный голос реки как будто приглушал тревоги, которые и ночью прокрадывались в его сны, заставляя сердито ворочаться на жесткой походной постели.

Его болезненное беспокойство могло показаться странным, потому что сделал он все, как надо, и твердо знал предстоящую задачу. В подобных случаях люди военные обычно не испытывают душевных перекосов.

Подчиненные Нечаеву боевые заслоны перехватили все пути к перевалу. Саперы быстро вошли в роль диверсионных групп «противника», которую им предстоит сыграть на учениях. Когда колонны наступающих втянутся в горы, на их пути рухнут завалы, специальные фугасы зальют дороги жидким пламенем, «мины» и ежи остановят машины под огнем засад. И если кто-то из командиров рассчитывает прорваться к перевалу, гоня наудачу, без зоркой разведки и надежного охранения, ему не добыть ни успеха, ни славы.

Еще вчера вечером Нечаев думал об этом не без самодовольства, и его доклад руководителю учений был краток, как всякий хороший доклад. Слушая, полковник отмечал крестиками на карте положение боевых групп, и глаза его, выцветшие от недосыпания, постепенно оживлялись.

— Стоп! — прервал он вдруг Нечаева с явным недоумением. — Говорите, усложнять марш запретительными флажками и словесными вводными нам не придется? Дороги сами будут под ногами гореть? А вот эта, центральная? Вы что же, ее для прогулок оставляете?

Нечаев смутился.

— Но... товарищ полковник, эта дорога — для руководства учений. А потом, мосты!.. По условиям обстановки они уничтожены авиацией и диверсионными группами. Об этом известно всем командирам. Разве уж безголовый какой сюда полезет?..

— Или наоборот, чересчур хитрый. Велик соблазн — проскочить к перевалу кратчайшим путем. Под шумок вотрет нам очки — разбирайся после. Учения заново не начнешь.

— Хорошо, поставим указатели... — начал было Нечаев, но полковник с досадой перебил:

— Указатели, указатели! Будем уж последовательны до конца. Небось в бытность комбатом и вы через такие указатели перешагивали не оглядываясь? Что, не случалось?

Нечаев вспыхнул от обиды и... промолчал. Ожило в памяти давнее... Речная долина, стиснутая крутобокими отрогами. Сомкнутые колонны машин на берегу. растерянный голос командира дозорной машины в трубке рации: «Мины! Смешанное минное поле... Проходов нет!».

Сколько времени потребуется на разминирование пути? Двадцать минут? Много. Атака — через полчаса. Значит, вперед, и к дьяволу условности?

Он действительно не оглянулся на указатели «минного поля», смятые гусеницами боевых машин пехоты. Один раз в жизни можно поставить престиж батальона выше запретительных кусков фанеры. Условные мины смолчат, и никому не будет дела, каким путем ты привел батальон на рубеж атаки. Главное, привел в срок. По одному греху и у святых найдется...

Стыд пришел потом, когда командир полка хвалил батальон за скорость марша. Стыд переплавился в досаду и гнев, когда командир первой роты старший лейтенант Самарин, понимающе глянув на Нечаева, с одобрением заметил: «Великая сила — ловкий маневр». Такое одобрение хуже насмешки. Однако гнев Нечаева так и не получил выхода, потому что не Самарина же ему было распекать за собственную вину...

— ...Молчите? Вот то-то же! — голос руководителя учений вернул Нечаева из прошлого. — Так что оставим указки в покое. Если какого-нибудь молодца все же соблазнит запретная дорожка, надо взорвать мост. Вот этот, ближний к перевалу. Пусть тогда покрутится.

— Но... мост!

— Знаю, что мост, — полковник усмехнулся. — На время учений район для гражданского транспорта закрыт. А к отбою саперы новый сладят. Нынешний мост узковат, да и стар, его все равно перестраивать собираются; саперам — заодно тренировка... Ну а никто туда не сунется — так разминируем, и вся недолга.

Уже в темноте саперы прикрепили к опорам моста сильные заряды взрывчатки. В полукилометре по обе стороны реки залегли кольцом посты оцепления. Нечаев в полночь доложил по телефону о готовности. Полковник выспросил детали и, видимо, остался доволен. Предупредил:

— Установите дежурную связь со штабом и сами там не зевайте. Да, к сведению: на вашем участке авангардный батальон полка поведет капитан Самарин. Ваш воспитанник и преемник. Так что смотрите там — без поблажек!

— По-моему, товарищ полковник, Самарин нуждается в поблажках не больше других, — сдержанно отозвался Нечаев.

— Ну-ну, и пошутить с вами нельзя, — засмеялся полковник. — Желаю успеха, «диверсанты». _

Нечаев положил трубку, и показалось ему, будто «минное поле», на котором он два года назад оставил раздавленные гусеницами указки, протянулось сюда, к мосту, и надо идти по нему заново.

Люди зря думают, что судьба слепа. Вся она — как цепь отражений самого твоего начала, и, закручивая жизненную спираль, судьба обязательно возвратит тебя ко всем твоим следам, испытает на тех же ухабах, где однажды споткнулся. Пусть следы батальона на «минном поле» давно смыли дожди, занесли снега, засыпали камнепады — из собственной памяти Нечаев вытравить их так и не сумел. И тем более он не мог ручаться за память офицера батальона. Еще на тех давних учениях Нечаева стала одолевать тревога: как бы ротные и взводные командиры не взяли в пример себе «ловкий маневр» комбата. В душе ему даже хотелось, чтобы батальон поменьше хвалили. Но получалось наоборот: люди, озадаченные сердитым видом Нечаева, делали казалось бы невозможное.

Героем дня стал тогда Самарин. Он сумел провести приданные танки и боевые машины пехоты в тыл «противника» под защитой скал и внезапным ударом буквально расщепал опорные пункты на фланге обороны. Говорят, наблюдавший за боем генерал, чьи симпатии были поначалу на другой стороне, в сердцах произнес: «Вот что может натворить одна рота, если ее прошляпят!» А когда командир полка — человек крайне сдержанный — перед строем офицеров обнял Самарина и сказал: «Ну, сынок, говори желание — исполню, что в моих силах», Нечаев испытал ощущение личной вины перед Самариным, перед своим батальоном и всем полком. Он сделал фальшивой радость людей от добытой победы — ведь учения могли закончиться совсем иначе, если бы он в самом начале не повел батальон запретным путем. И оттого, что люди не подозревали, какой ценой куплен успех, вина Нечаева только усиливалась.

Он помнит, как Самарин, смущенный лаской сурового командира полка, поднял глаза на своего комбата — и радость в них мгновенно погасла. Быть может, ему представилось в ту минуту, как должен был намертво завязнуть батальон в огненных сетях «минного поля»? Быть может, и он ощутил двусмысленность своего положения? Или его просто тревожила угрюмость майора?.. Взгляд старшего лейтенанта стал неуверенно-просительным.

Нечаев знал, о чем просит командир первой роты. Самарин приходил к нему перед самым учением, и в штабе батальона под стеклом на столе остался его рапорт: «Прошу неделю за счет отпуска на поездку в Н. по семейным обстоятельствам...» Не сразу допытался Нечаев, что за семейные обстоятельства могут возникнуть у холостого офицера в самую горячую пору службы. Самарин упорно отмалчивался, однако в конце концов извлек на свет письмо.

— Прочтите.

Угадав женскую руку, Нечаев деликатно прочел лишь несколько строчек. Девушка писала Самарину, что ей сделал предложение один умный и красивый парень и теперь она не знает, как быть. Слово «красивый» она как будто даже выделила, может быть желая подразнить Самарина, который внешней красотой не блистал.

— Вот так обстоятельства! — рассердился Нечаев. — Да и стоит ли ехать-то, когда у нее такие колебания?

— Стоит! — с вызовом отрубил Самарин.

Нечаев вздохнул, сочувствуя ротному и завидуя ему в душе. Сам он женился неудачно. Долго служил в отдаленном гарнизоне, где выбирать не приходилось. А годы шли, друзья обзаводились семьями, и он обзавелся, поверив минутному чувству к женщине, случайно встреченной в отпуске... Семейная жизнь его состояла из сплошных трещин, но тем сильнее заговорило желание помочь Самарину! А помочь не мог: учения не отменишь. Один ротный в отпуске, другой только назначен. Отпусти еще Самарина — без рук останешься.

— Приходите после учения, может, что и придумаем, — ответил он как можно суше. — А пока дайте ей телеграмму: «люблю» и все прочее — учить вас в таких делах, надеюсь, не надо.

— Что телеграмма? Три строки! — огорченный возглас Самарина выдал его тщательно скрытое волнение.

— Дайте телеграмму в триста строк. Это стоит подороже, во всяком случае, в рублях. Она оценит, — Нечаев нарочно язвил, давая понять, что разговор окончен...

И вот позади учения, и, кажется, сама судьба шла навстречу Самарину, однако он не хотел принимать ее дар без согласия комбата. В другое время Нечаев оценил бы это в своем подчиненном, но тогда глаза его видели только указатели минного поля, вдавленные гусеницами в речную гальку. Никто в батальоне не имел права на поощрение, потому что оно было бы косвенным поощрением майора Нечаева. А Нечаев-то отлично знал, чего он заслуживает.

Майор отрицательно качнул головой. Лицо старшего лейтенанта стало хмурым и замкнутым. Он вытянулся перед командиром полка, ровным голосом отчеканил:

— Товарищ полковник, прошу предоставить краткосрочный отпуск с поездкой на родину... лучшему водителю роты...

О своем отпуске Самарин больше не заикался. После учений всегда находится много работы, и только через месяц Нечаев, спохватясь, извлек изпод стекла рапорт старшего лейтенанта. Сам пошел разыскивать Самарина и застал его в ротной канцелярии. Тот сидел за столом, подпершись рукой, и не сразу заметил вошедшего майора. Вяло поднялся. Заметив в руке комбата собственный рапорт, криво улыбнулся:

— Обстоятельства отпали, товарищ майор.

Нечаев увидел на столе телеграфный бланк, взял его и прочел: «Вышла замуж... прости».

— Так, значит, ваша телеграмма ничего не изменила?

— А я и не посылал никаких телеграмм... Написал после учений, да, видно, поздно было...

Нечаев вспомнил свои слова насчет стоимости телеграфных строк, и стало ему неловко... До чего нелегкое занятие быть командиром! За каждым твоим словом — последствия, не говоря уж о поступках. И это «минное поле», — черт бы его побрал! — оно уже легло поперек жизни одному человеку.

Майор снял фуражку, сел за стол напротив Самарина, убрал телеграмму с глаз.

— Может, оно и к лучшему? — спросил он и сам поверил, что к лучшему. Хуже, если женишься невпопад — он-то это на себе проверил, — а у Самарина, кажется, могло и невпопад случиться. Но в глубине души майор понимал, что занимается самооправданием.

— Вот что, товарищ ротный командир. Дела ваши на службе не так уж плохи, а это, в конце концов, — главное. Я к вам за помощью. Возьмите-ка вы под свой догляд нового соседа вашего. Опыта у него ни на грош, — боюсь, дров не наломал бы. Думаю, и в ваших интересах поскорее человека на ноги поставить. Не говорить бы заранее, да уж язык больно чешется, все равно не утерплю: в штабе мне намекнули, чтобы преемника себе готовил.

Знал Нечаев, какой бальзам пролить на сердечную рану Самарина: побольше доверия и чуточку лести. Чем сложнее работу наваливали на старшего лейтенанта, тем веселее он становился. Ведь отличают людей, главным образом, сложными поручениями. А к отличиям Самарин был очень неравнодушен. Да и есть ли равнодушные к славе люди, выросшие из того поколения мальчишек, над которым взошла радуга отцовских орденских лент?

Нечаев и сам принадлежал к ним...

Командир своей личностью обязательно отзовется в подчиненных — это Нечаев слышал не однажды. Пожалуй, ни в ком другом он не узнавал себя так часто, как в командире первой роты. Ему льстило такое самоузнавание, но в иные минуты, когда Самарин слишком уж явно вторил интонациям и манерам комбата, Нечаева охватывало беспокойство. И тогда майор раздражался, ему хотелось даже, чтобы Самарин вступил в спор, сделал что-то вопреки его воле. А тот лишь удивленно поглядывал на сердитого командира и на каждое новое требование отзывался с новым рвением. Раздражение Нечаева скоро проходило, и он снова любовался исподтишка исполнительным, словно стянутым в тугой узел командиром первой роты, так похожим на комбата майора Нечаева.

Капитаном Самарин стал досрочно. Люди приняли это как должное — люди не сомневались, что на роте Самарин долго не засидится.

А минувшей весной майор узнал, что глаза молодого капитана замечают не только солдат, машины и порядок в казарме. По дороге в Дом офицеров вдруг встретил Самарина с девушкой. Большеглазая и застенчивая, она сразу понравилась Нечаеву, и он с тайным облегчением подумал: «Значит, теперь я не так уж и виноват перед ним». Пути их совпали, и недалеко от Дома офицеров Самарин предложил свернуть в боковую аллею: надо, мол, витринку одну посмотреть. Нечаев улыбнулся, догадавшись, что это за витринка: по бокам аллеи красовались фотографии лучших офицеров гарнизона.

Девушка первой остановилась перед портретом строгого капитана при всех регалиях на парадной тужурке.

— Ой, Саша! — всплеснула она руками. — Это же ты. Да какой красивый!

Нечаев мог бы поклясться, что при последнем ее слове в глазах Самарина мелькнула тоска. Значит, не забыл ту... Ничего не забыл.

Случилось это полгода назад, и все полгода Нечаеву не пришлось больше вспоминать своей вины перед капитаном Самариным. Перемена в служебном положении в один день отодвигает все, чем ты жил вчера. К тому же у начинающего офицера штаба соединения нет времени копаться в прошлом. А жизнь между тем закручивала свою спираль, ведя его к этим горным дорогам, чтобы столкнуть с Самариным, проверить: действительно ли собственной личностью отразился майор Нечаев в своем воспитаннике?

Ну, почему бы в самом деле Самарину не попытаться проскочить к перевалу кратчайшей дорогой, закрыв глаза на условные бомбардировки и условно взорванные мосты? Чего не сделаешь ради славы родного батальона, блеск которой упадет и на тебя самого! Разве бывший комбат — нынешний помощник руководителя учений — не топтал условных минных полей ради той же славы? И разве он раскаивался в том публично? Как бы не так!

Но Самарин-то, схитри он сегодня, славы не добудет. Майор Нечаев не позволит. Как не позволил когда-то воспользоваться щедростью командира полка, потому что это доставило бы Нечаеву липшие моральные терзания. И куда проще запрещать легкие дорожки теперь, когда ты не батальоном командуешь в бою, а, по сути, инспектируешь тот батальон. Вот если бы снова оказался в шкуре комбата!..

Нечаев зло пнул первый попавшийся под ноги камень и повернул от реки к скальному нагромождению, где укрылись подрывники. Ему пришлось взбираться на высокий уступ, и он несколько раз останавливался, чтобы перевести дух. Саперы прятались в каменной нише, заслоненной толстым гранитным козырьком. Их командир взвода, лейтенант, дремал, укрывшись накидкой и положив голову на жесткую коробку полевого телефона. Один из солдат потянулся было разбудить его, но Нечаев сделал остерегающий жест: не надо! Присел на щербатый камень, сунул руку в карман, пошарил там и, не найдя сигарет, вздохнул.

Плеск реки сюда еле доносился. Утренняя дымка слабо колебалась над широким полотном дороги, и казалось, это дорога течет, бугрясь серыми волнами. Нечаеву вдруг почудилось, будто к шуму воды примешались отдаленный гул двигателей и постукивание траков о камни. Майор вскочил, впился глазами в изгиб дороги, пропадающей за кривобокой горой. Солдат негромко сказал:

— Это река, товарищ майор. Мне тоже раза два показалось, что идут. Да вы не волнуйтесь, в случае чего посты предупредят.

Нечаев расхаживал по краю уступа, не замечая, как отраженные горами солнечные лучи высвечивают долину, как белеют росистые пучки трав, редеют тени и скатывается в речную щель ленивый, серый туман, не слышал щебета птиц, присоединивших свои голоса к урчанию воды. Он слишком часто встречал рассветы в лесах и горах, и потому краски обыкновенного утра не могли занимать его больше, чем думы о предстоящем деле.

Лейтенант зашуршал накидкой, с хрустом потянулся и яростно зевнул.

— Эх, Васьков! — заговорил он, видимо обращаясь к солдату. — Какая мне Маруся сейчас снилась...

И тут же вскочил на ноги, смущенно одергивая куртку.

— Да уж спите пока, — усмехнулся Нечаев. — Может, Маруся еще раз приснится.

— Какой теперь сон? — покраснел лейтенант. — Посты бы надо обзвонить.

Наклоняясь к телефону, лейтенант свирепо глянул на солдата, не сумевшего предупредить о близости начальства. Нечаев спрятал усмешку, втайне позавидовав молодому офицеру, которому и на каменном ложе видятся сладкие сны. Лишь с годами начинаешь понимать, что вовсе не от жестких постелей приходят бессонницы.

На уступ вскарабкался запыхавшийся связист, вытянулся перед Нечаевым, бросил руку к каске:

— Товарищ майор, из штаба передали по радио: быть наготове. Колонны вышли из выжидательного района.

— Значит, вышли... А не зря ли мы караулим тут? Как вы думаете, товарищ лейтенант, может, нам частью людей усилить заслоны ниже по реке? Там самое место для переправ...

Лейтенант пожал плечами:

— Где бы ни сунулись — везде встретим, товарищ майор. У бродов заслоны надежные.

Последние слова лейтенанта заглушил высокий железный свист, за которым в долину обрушились раскаты грома. Уступ качнуло, и Нечаев невольно прижался к гранитной стене. Звено истребителей-бомбардировщиков сверкнуло над скалистым гребнем, бросившись на кого-то за кривобокой горой.

— Ага! Сюда жалуют! — весело крикнул лейтенант, бросаясь к телефону.

Он, конечно, не ошибался: атака самолетов означала, что запретная дорога к перевалу все же кого-то соблазнила.

«Кого-то»... Нечаев знал кого.

«Эх, Самарин, Самарин! Придется тебе с годик водить молодую жену в Дом офицеров мимо пустой рамки от собственного портрета. Или выбирать другой кинотеатр. Не в том, конечно, беда, что перевала теперь ты уж не возьмешь — и в учебных боях кто-то проигрывает. Тут не простая тактическая ошибка — тут явный расчет на авось, на недогляд старших начальников, тут несерьезные игрушечки в войну, которых офицеру прощать нельзя. Соблазнила-таки тебя легкая слава бывшего комбата. Знал бы ты, какая она легкая!..»

Давний, застарелый гнев охватил Нечаева. Ну что ж, рано или поздно «мины» должны заявить о себе.

— Вы, кажется, курите, лейтенант? Позвольте одну...

Прикуривая, закашлялся от горького дыма — давно не баловался табаком, думал, навсегда с ним расстался.

— Вы когда-нибудь ходили по минному полю, товарищ лейтенант?

— Еще бы! Наше главное занятие.

— Опасное занятие.

— Да уж для кого как.

Нечаев отшвырнул недокуренную сигарету, проследил, как она падала с высоты уступа, разгораясь в полете и таща за собой серую полоску дыма, а потом, упав на камень, брызнула малиновыми искрами. Как раз в этот момент из-за кривобокой горы выскочила боевая машина пехоты. Над ее распахнутыми люками щетинились стволы автоматов, и машина напоминала рассерженного дикобраза. Два истребителя-бомбардировщика, обогнав собственный звук, возникли над дорогой, и колючки стального «дикобраза» засверкали острыми огоньками. Нечаев подумал, что капитан Самарин конечно же позаботился о прикрытии от ударов с воздуха не только огнем мотострелков и в настоящем бою летчикам нелегко было бы пробиться к цели сквозь ливни свинца и стали, извергаемые сотнями стволов.

«Так, может, еще раз принять грех на душу — пропустить их? — мысль показалась весьма заманчивой. — Влетит мне одному. Хоть с опозданием заплачу по старому счету... Только вот как же быть тогда с Самариным? Он ведь и в следующий раз не остановится перед запретной дорожкой. И как знать, не соблазнит ли подобный образ действий кого-то из тех лейтенантов, которых Самарин ведет сейчас к перевалу? И кто потом и какой ценой заплатит за «первородный грех» майора Нечаева?»

— Товарищ майор! Они приближаются к линии оцепления!

Лейтенант уже присоединил провода к подрывной машине, забился с солдатами в нишу и нетерпеливо посматривал оттуда на Нечаева. Майор, будто не слыша, следил в бинокль, как из-за кривобокой горы выскакивали на дорогу боевые машины. Теперь не было сомнений: шел дозор головной походной заставы батальона.

Самолеты неистовствовали над колонной. Тут им раздолье — не то что ниже по реке, где дороги петляют под нависающими скалами. Тех-то дорог и побоялся капитан Самарин, гонясь за легким успехом...

Нечаев пригнулся, нырнул в нишу и сделал выразительный жест.

Реактивный гром заглох в долгом раскате взрыва, из клубов дыма падали изуродованные бревна настила, что-то резко щелкнуло о гранитный козырек ниши. Машины на дороге словно налетели на невидимую стену. Издалека нельзя было рассмотреть лица командиров экипажей, высунувшихся из люков. И все же Нечаеву казалось, что он читает на них во всей подробности выражение изумления, недоверия и растерянности.

Треск полевого телефона показался далеким-далеким.

— Слушаю! — лейтенант старался перекричать самолеты. — Колонна?.. Какая колонна? — И вдруг с тревогой: — Товарищ майор! Левый пост оцепления докладывает: в двух километрах выше брода по самоходному мосту переправляется большая колонна.

Нечаев резко обернулся:

— Что за ерунда? Там и дорог-то нет.

— А они по бездорожью. Обошли заслоны и вот-вот выйдут на тыловые пути... Видно, здесь перед нами только боковой дозор или отвлекающая группа. Главные силы — там!

Нечаева словно подбросило пружиной.

— Немедленно всех, кто не занят, в мой вездеход! Попробуем перехватить. Надо обязательно перехватить, иначе... Вот так Самарин! Вот тебе и наследничек! — вырвалось у него.

Он первым бросился вниз по крутизне, осыпая камни и рискуя свернуть шею. Какое-то радостное одушевление несло его вниз, словно там ждала награда, хотя теперь-то он точно знал, что ему нагорит. И за напрасно взорванный мост, и за то, что прозевал Самарина.

— Вот тебе и наследничек! — повторял он, не слыша, как горы глухо и одобрительно отзываются на гул еще далеких машин батальона...

1972 г.

 

Самый красивый летчик

Кабинет командира полка в маленьком штабном здании близ аэродромной вышки был залит слепящим светом. Восточная стена комнаты — из стекла, за нею — просторная поляна, серая взлетно-посадочная полоса, зеленая равнина приморья и белое предгрозовое солнце над далекой грядой туч. Полковник сидел за столиком, с которого свисали края карты. Мельком глянув на вошедшего комэска, не слушая рапорта, указал на стул, спросил, чуть хмурясь:

— Что с Куликовым? Вы заметили, какое у него лицо?

— Разве выражение лица входит в предполетную подготовку? — Майор вызывающе шевельнул черными бровями. Был он молод и дерзок не только в небе. Это свойство в людях полковник ценил — храбрый во всем храбр, — но сейчас нахмурился сильнее.

— Я думаю, да. — Встал, подошел к прозрачной стене, глядя на выстроенные вдали серо-голубые истребители, на фигурки людей, ползающих по их крутым фюзеляжам. — Да! Если на лице человека за час до полетов следы душевной катастрофы и с утра этого человека кто-то разыскивает по полковым телефонам... Выходит, кто-то знает о наших летчиках побольше, чем мы с вами?

Темные глаза майора похолодели, губы тронула вежливая улыбка, отчего смуглое татарское лицо его стало жестким.

— Товарищ полковник, я не считаю себя обязанным заниматься сердечными тайнами летчиков. Я знаю одно: старший лейтенант Куликов готов к полетам. Случись с ним здесь три катастрофы подряд, в небе я все равно предпочту иметь рядом Куликова, а не какого-нибудь Варина, который проворен лишь на грешной земле. Я летчик и командир, а не девчонка.

— При чем тут Варин? — спросил полковник настороженно.

— О Варине, кстати. Боюсь, он снова нарушил режим и прогулял вчера до зари. Если доктор подтвердит, ему придется смотреть на полеты издалека.

Полковник снова подошел к стеклянной стене, не желая, чтобы комэск видел его лицо.

— Этот дерзкий татарин знает больше, чем говорит. Что он знает?..

«...А в телефоне-то был голос дочери... В котором часу она вчера возвратилась? Пришел домой — уже спала. Спала ли? Зато совершенно ясно, что Куликов не смыкал глаз. Почему? И почему этого не видит комэск? Он и раньше к Куликову благоволил, а теперь — едва тому досрочно присвоили старшего лейтенанта — смотрит на него как на крылатого бога. Слепнет от любви, что ли?..»

— Вы не слишком справедливы сегодня к лейтенанту Варину, — сказал не оборачиваясь. — Кто мне говорил, что он стал летать увереннее? И на вашем любимом Куликове тоже довольно шелухи. А вы его поглаживаете, хотя скрести бы надо. Рано ему в двадцать четыре года «железного рыцаря» из себя разыгрывать — все равно ведь не получается. Сегодня Куликова в групповой полет не пускать. Пусть посидит в дежурном звене.

— Товарищ полковник!..

— Пусть сидит! — сухо повторил командир полка. — И предупредите: возможно, полетит на разведку погоды. Все! Занимайтесь эскадрильей...

Отправляясь в помещение руководителя полетов, полковник думал о дочери и старшем лейтенанте Куликове. Вспомнил, как выглядел Куликов на утреннем построении — прямой, плотный, золотоволосый, крупная голова вызывающе поднята, а усталое лицо цвета серой бронзы, и глаза словно выцвели, хотя смотрят не мигая и прямо. Полковник двадцать лет командовал людьми, которые ежедневно рискуют, его нельзя было обмануть деланной бодростью. Куликов зря старался...

«Значит, у них всерьез? Уже драма и уже всерьез?

Вот чертовка! Не хватает, чтобы она мне летчиков выводила из строя! Однако выросла дочь. И вдобавок влюбилась. И делает глупости, как делают их все в этом возрасте. А ты попрежнему даришь ей шоколадки... Только о Куликове и говорит и сегодня требовала к телефону Куликова. Пришлось ее отругать. А может, ругать как раз и не следовало?..

Обязательно такие вопросы приходят, когда не до них!»

На разведку погоды полковник решил все-таки послать лейтенанта Варина. Проводив эскадрилью, он приказал вызвать лейтенанта к себе на вышку и неподвижно сидел, прислушиваясь к голосам в эфире.

Именно в этот момент прилетела нежданная радиограмма с навигационного поста, расположенного на далеком морском острове.

Где-то в океане кружил над нейтральными водами самолет соседней страны. Час назад над своим побережьем он внезапно попал в грозу, онемел, оглох и ослеп — радио и навигационные приборы перестали действовать. Вырванный из-под ударов грозы искусством пилота, самолет оказался между сплошными облаками и штормовым морем. Гроза заслонила его от локаторов и отжимала все дальше в открытый океан, о чем летчик, видимо, не знал. Тридцать пассажиров и экипаж летели к смерти.

Когда на советский навигационный пост пришла просьба о помощи, операторы уже видели на экранах странный светлячок, бесцельно блуждающий среди грозовых вспышек. Передали его координаты, но было ясно, что лишь сверхзвуковой истребитель способен перехватить заблудившийся лайнер и привести на ближний советский аэродром — горючего почти не оставалось.

Вторая просьба была краткой: «Если можете, спасите их души!..»

Стоя у радиостанции, полковник видел идущего к вышке Варина, и ему хотелось скомандовать: «Бегом!» И тут же подумал, что найти глухонемой самолет над океаном — совсем не то что разведать погоду в ограниченной зоне. «Ему наверняка продираться сквозь грозу, быть может, и самому придется искать иностранца — грозовые тучи бывают порой непроницаемы для локаторов...»

Полковник все время помнил, что под руками у него есть другой летчик, бесстрашный и находчивый. Но сегодня полковник считал себя вправе лишь наказать его за грубое нарушение предполетного режима. Но ведь бывает же, что и в двадцать два года человек не может уснуть, если даже обязан...

«Обязан?.. Именно обязан... Однако и с наказанием Куликова можно погодить, а вот с вылетом — нельзя!»

Полковник наклонился к селектору...

Куликов не испытал обиды, когда эскадрилья ушла в зону без него и точки истребителей растаяли на белом экране облаков.

Может быть, первый раз в жизни равнодушно смотрел в белесое небо из окна дежурки, и, если взгляд натыкался на легкое, вспененное облачко у горизонта, он отводил глаза. Прежде Куликов любил следить за такими облаками, в небе ему хотелось трогать их крылом.

Сейчас ему не хотелось ничего. Что облака? Холодные и равнодушные, они пролетают мимо, дразня красивостью издалека, их нельзя удержать — лишь сырость и холодок остается в памяти от их прикосновения. И на земле немало такого вот маняще прекрасного, что оставляет в душе лишь холодную тоску...

Гарнизон давно нарек Алексея Куликова и дочь командира женихом и невестой. Гарнизон любовался их дружбой, из которой долго, медленно, робко, словно яблоня на северной земле, вырастало новое чувство. Быть может, другие лейтенанты попытались бы изменить «ситуацию», знай они, что Алексей за целое лето не смел даже дотронуться до ее волос, словно нарочно затеняющих длинные глаза. Рука сама просилась бережно поправить тяжелую прядь; похожее желание Алексей читал в глазах почти каждого, кто смотрел на нее, а для него оно стало рубиконом.

Лейтенант Варин на правах друга знал о Куликове больше многих, он часто смеялся, гадая, кто же такой Алешка Куликов: титан или теленок? Предупреждал, что ей когда-нибудь наскучат ромашки с летного поля и она найдет более решительного, даже предлагал поучить Алексея, как надо действовать.

Отшучиваясь, Алексей все-таки завидовал красивому Варину. Тот перешагивал «рубиконы» в первый вечер, а может, они для него и не существовали. Алексей боялся поражения, боялся, что не сможет удержать светлоглазое сокровище. За таких, как Варин, девушки держатся сами...

Когда она рассказала Алексею, что у нее появился еще один ухажер, он сразу понял кто. И не рассердился на Варина. Только нехорошо стало, что рассказывала она с удовольствием. Любое соперничество из-за девушки казалось Куликову унизительным. С неприятным удивлением слушал ее слова, заглядывал в глаза — она оставалась прежней, но именно это особенно тревожило его. Раньше, встречая ее взгляд, он знал: небо не может быть сразу голубым и черным, одно облако не способно пролиться холодным и теплым дождем. Теперь сомневался. Но именно теперь Алексей понял, как она ему необходима.

...Уходило лето. Кончались ее каникулы — вот-вот уедет в институт, — и все-таки Алексей больше недели избегал встреч. Была ли то жертва задетому мужскому самолюбию, — пусть знает, что он и не попытается мешать ее выбору! — или давал утихнуть обиде, которая могла завести далеко? Себя Алексей как будто знал...

Вчера вечером у подъезда общежития он неожиданно встретил ее в обществе Варина. Ревнивое чувство оказалось все-таки радостным. Еще бы! Впервые являлся перед нею с третьей звездочкой на погонах, и звездочка эта словно укрепила в нем решимость внести ясность в отношения — попросту и подружески прогнать Варина. Алексей улыбнулся издалека, она ответила быстрым, испуганным взглядом, громко засмеялась какой-то шутке своего спутника... Вот тогда и случилось.

Лучше бы Варин обнял ее на глазах Алексея!

Нет, он небрежным, хозяйским жестом дотронулся до ее волос, убрал со лба тяжелую спутанную прядь, и она позволила — она едва обратила внимание, словно привыкла.

Наверное, вот так в отвесном пике заклинит рули высоты, свинцовым холодом нальет тело, когда невозможно дотянуться до катапульты, а жесткая тьма бешено летит на тебя, уже нет ничего впереди, кроме мрака, и лишь одно желание: скорее бы!...

Лейтенант Варин преподал-таки урок Алексею Куликову.

В трудные минуты Алексей подражал своему несокрушимому комэску, и теперь это само сработало в нем.

Глаза похолодели, губы тронула вежливая улыбка, все лицо его приняло снисходительное выражение. Он прошел мимо, едва кивнув.

Смех за спиной оборвался. Алексей, вероятно, налетел бы на дверь, не распахни ее вышедший навстречу комэск. Алексей машинально посторонился, отдавая честь, машинально подумал: «Майор верен себе. Завтра полеты, и он обходит свои владения. Горе гулякам!..» Потом, не зажигая света, стоял перед сумеречным окном, с тяжелым интересом следя, как черные горы на горизонте сливаются с черным небом, как чернота подавляет и стирает оттенки, даже звезды становятся тусклыми, одноцветными, одинаковыми. В дверь стучали, Алексей не отвечал...

Утром Варин, как ни в чем не бывало, догнал его по дороге в эскадрилью, бесцеремонно схватил за плечо.

— Куда ты вчера пропал, титан? Хоть и не стоило бы рассказывать, но уж так и быть — по дружбе. Знаешь, что произнесла златовласая особа, когда некто продефилировал мимо с сатанинской улыбочкой на устах? «Ненавижуу!..» А меня просто прогнала. Чуешь разницу? Я — самонадеянный дурак, это ясно. Но кто ты, Куликов? Почему по мне ни одна не плакала, хоть я и со многими расставался, а по тебе первая же слезы льет? Не догадываешься?

— Пускай она поплачет — ей ничего не значит,— Алексей стряхнул руку Варина с плеча.

— Понятно, — хмыкнул Варин, искоса поглядывая в лицо спутника. — Но вот тебе мой совет на будущее: не играй в жениха и невесту по два месяца подряд. Ты уж не мальчик, Алеха. Девчонки, они тоже люди — я это всегда помню.

— А я и не знал! Так забирай их всех!

— Ого!.. Опять вчерашнее «ненавижу»! Так чего ж ты, злой ревнивец, бросил ее перед самым отъездом?..

— Слушай, — Алексей остановился, повернул к спутнику улыбающееся лицо. — Ты что, записался в сводники?

Варин отступил, повернулся, молча пошел впереди. Лишь вблизи летного поля негромко сказал:

— Ладно, забудем. Я понял тебя: и тут работаешь под комэска. Желаю успеха. Однако и тебе когда-нибудь станет тяжко от себя самого.

«Может, он прав? Взгляни проще на все — и не так уж страшно, если даже она колебалась. А может, только дразнила тебя, Куликов? И встречи искала в последние дни с помощью Варина — не в одиночку же ей бродить вечерами у офицерского общежития. Он добрый гусь, твой дружок Варин, но лгать не станет.

Но как проще взглянуть на вчерашнее? Зажмуриться? И если повторится — зажмуриться снова?..»

От последней мысли сердце Куликова оделось в жесткую броню, и он дал себе слово никогда не гоняться больше за облаками — земные они или небесные.

Но откуда узнал командир, что старший лейтенант Куликов всю ночь видел в окне тусклые звезды?.. Отстранение от полетов всегда тяжело, а теперь оно усиливало ощущение тупой занозы в груди. В небе, возможно, он освободился бы от нее. Надолго ли? Для этого ему, пожалуй, надо родиться заново. Говорят, в течение жизни люди как бы рождаются несколько раз. Когда-то было такое и с Алексеем. Будет ли еще?..

...Команда полковника по селектору собрала его, как пружину:

— Старший лейтенант Куликов, к самолету!

Алексей кинулся в дверь с неожиданной веселой легкостью: все же это славно, что кроме земных дел существуют небесные!..

Задание он получил, сидя в кабине...

Волна грома, отстав, катится уже где-то далеко позади, то ли звенит турбина, то ли небо, расколотое острой сталью, проваливаются под ноги редкие облака, только солнце летит рядом, прирастая к угольчатому крылу, да горы, угрюмо дымясь, тянутся по горизонту, указывая путь. Зеленым, отуманенным зеркалом качнулся внизу край океана. Зеркало прогнулось, ушло в бескрайность, под белую, мутную пелену, над которой уже вырастали крутые нагромождения туч. Глаз не достигал их вершин, — быть может, дыхание океана вынесло их туда, где летают лишь перистые облака, где в полдень на фиолетовом небе стоят колючие звезды?

Куликов мог легко перепрыгнуть и такую «стену», оставить грозы далеко внизу, однако он набрал заданный эшелон и знал, что вот-вот придется нырнуть еще ниже — под самые тучи. Знал и о том, что полоса чистого неба невелика; ее создавал горный хребет — он отбрасывал каменным плечом самые упорные циклоны. Облетая его, циклоны закручивали воздух над океаном в гигантские воронки, нещадно трепали обширный район моря. В эту пору здесь полыхали грозы, какие случаются разве в тропиках.

Воздух белел, он походил уже на разбавленное молоко, тучи, зачернев, набычились, стремительно пошли на Куликова. Истребитель снижался, его по-прежнему вела земля — Куликов пока не обнаружил цели.

Истребитель шел в тучах, пронзая их, подобно артиллерийскому снаряду. В маленьком мирке приборов, сжатом сталью и бронестеклом фонаря, едва озаренном цветными звездочками индикаторов и мерцанием экрана, Куликов был дома. Его машина с ним — она разгадывает начинку туч по курсу, она остережет и подскажет, не обманет и не предаст. Нет ничего на свете вернее машины, которую знаешь и любишь. Ведь у такой машины твой характер...

Вот она, цель: крохотное, дымное пятнышко на экране, — и тотчас убран газ, выброшены тормозные щитки, разница в скоростях так велика, что цель не удаляется, а летит навстречу, хотя Куликов ее догоняет.

Все-таки странно это — выходить на цель, чтобы спасти ее. Летчик-истребитель Куликов привык к другому.

Море, седое от пены, возникло близко, — казалось, машина заденет волну. Однако в небе меньше всего верил Куликов внезапному впечатлению. Он верил прибору. Спокойно переводя машину в горизонтальный полет, увидел «цель».

Тускло-серый двухмоторный турбовинтовик походил на усталую, испуганную птицу, занесенную бурей в открытый океан и тоскливо ищущую глазами берег. Вмятины на фюзеляже, задранная в одном месте обшивка крыла, даже нос самолета угрюмо опущен, а крылья, кажется, вот-вот сложатся. От появления истребителя турбовинтовик шатнуло. Пилот мог напугаться: он не знал, где летит и с чем явился этот стальной треугольник с красной звездой на киле, выброшенный из тучи подобно наконечнику гигантского копья. Куликову его самолет казался красивейшей в мире машиной, но таков ли он для чужих глаз?

На вираже Алексей издалека лег на пересекающийся курс впереди иностранца, призывно покачал крыльями. Его поняли «с полуслова». Готовность и воскреснувшая надежда читались в том, как лайнер поспешно качнул в ответ крылом, как торопливо стал менять курс, как облегченно приподнял тяжелый дельфиний нос. Алексей снова развернулся, зашел сзади и, рискуя дать просадку до разъяренных волн, стал приближаться на самой малой скорости. Помогая ему, лайнер пошел быстрее, какой-то момент они летели рядом, крыло к крылу. Слегка накренив машину, чтобы его лучше видели, Куликов для верности несколько раз указал рукой направление полета. Из-за стекла пилотской кабины ему кивал обнаженной седой головой старый летчик. Рядом к стеклу приникла девушка в светло-синем костюме стюардессы — одной рукой махала Куликову, другой утирала слезы на смеющемся красивом лице. И по всему борту лайнера в стеклах иллюминаторов белели человеческие лица, а в одном два сразу — женщины и девочки...

Близко внизу бушевал океан, словно хотел доплеснуть до самолетов, словно его бесило, что добыча, бывшая так близко, теперь ускользает. «На сей раз обойдешься, старик!..»

Океан призвал на помощь грозу. Теперь, когда самолеты шли к берегу, ее фронт быстро надвигался справа, огонь молний уже пробивал толщу ближних туч, их растрепанная, грязно-серая кромка и пенное море внизу поминутно озарялись.

Но и у Куликова были союзники.

— Тридцать третий! — летело к нему сквозь треск разрядов. — Курс двести пятьдесят, уходите вверх — вы успеете проскочить между фронтами. Уходите вверх!..

Куликов позвал иностранца выше, в тучи, но тот, едва коснувшись их кромки, перешел на горизонталь — боялся слепого полета, боялся потерять спасителя. «Что же ты, Седой? Теперь ты знаешь курс, видишь, кому доверился. Если настанет даже кромешный мрак, я-то тебя не потеряю».

Резко нырнув к самым волнам, Куликов взмыл, повелительно качая плоскостями, воткнулся в сырую серую вату... Воротясь назад, он не увидел лайнера. Нашел его в серой тьме электронным лучом — лайнер уверенно и круто полз вверх. «Так и держи, Седой!..» Решительно взял на себя ручку...

В глаза хлестнул свет. Туго свитые клубки облаков были белыми до синевы, они словно наскакивали на резко очерченную тень лайнера — тяжелого, серебристого под солнцем, весело несущего ослепительные нимбы винтов. Седой приветствовал Алексея медленным покачиванием крыльев. Они летели над самыми облаками, в солнечном коридоре меж грозовых туч. Впереди было светло, облачная гряда обрывалась вдали, а за нею — бело-зеленая кипень воды, жемчужная нить прибоя, равнина земли, окантованная сизыми горами. Близко справа шла черная стена, в ней вихрилось, ворочалось, сверкало, и Алексей погрозил косматой стене кулаком: «Ты опоздала, ведьма!»

Он вдруг испытал нежность к людям в израненной машине. За то, что живы и доверились ему. Что быстро нашел их и вырвал из лап стихии. Теперь Алексей знал, почему в годы войны моряки и пассажиры иностранных судов любили, когда их охраняли советские корабли и самолеты. Отрежь ему сегодня дорогу космической силы гроза, он, без сомнений, прорвался бы к цели сквозь ветви молний, прорвался с таким сердцем, словно в салоне лайнера находились его мать, сестра и невеста.

«Невеста?.. Невеста!..» Белое облачко — прямо по курсу, у левой гряды туч... Сейчас он догонит его и тронет крылом... До чего же несправедливым, жестоким и глупым был Алешка Куликов еще двадцать минут назад! Это правда: выручая других, человек становится мудрым...

— Тридцать третий, как слышишь? — В треске грозы Куликов узнал голос командира и тотчас отозвался. — Тридцать третий, доведешь иностранца до берега. На место его проводит «антоша» — он встречает вас. Сам немедленно возвращайся на аэродром — идет гроза. Повтори, тридцать третий!

Алексей повторил, внимательно следя за лайнером. Седой, конечно, опытный летчик, но теперь он делал ошибку. Лайнер жался к левой гряде туч — правая, черная, в которой он побывал, страшила пилота. Помня встрепку, Седой выбирал из двух зол меньшее. Меньшее ли?

Алексей смотрел налево — на громоздящиеся карнизами края туч. Поверху они светились светлой желтизной, снизу наливались чернью, росли и оседали на глазах, наступали на солнечный «коридор», распираемые невидимой силой. В них уже родилась гроза, еще не разрядившая ни вольта, и страшно стать ее первой мишенью. Седого надо немедленно увести подальше — лучше уж к более грозной на вид правой стене. В ней тучи расстреляли теперь половину своих зарядов.

Куликов летел позади лайнера, быстро нагоняя его. Солнце за ним вдруг померкло, и вся левая стена стала аспидно-черной. Лишь какой-то лучик застрял в переднем стекле фонаря. Алексей удивленно метнул взгляд на искорку-—и ладони его на ручке управления стали влажными: по черному, далеко выступающему карнизу тучи — по тому облачку, которое хотелось догнать, — стекала огненная капля, оставляя змеящийся след.

Вот какой сюрприз готовила им союзница океана — гроза. Шаровая молния — «огненный дракон», — тысячелетиями пугавшая людей, еще и поныне до конца не разгаданная, возникающая. словно оживший призрак древних демонических сил. Но призрак этот нес испепеляющую грозу, и Куликову стало не по себе —он сразу представил размеры огненной «капли» вблизи. Вот какими бывают они, маняще прекрасные облачка — в них таится не только холод и сырость тумана...

...Видит ли Седой? Почему не сворачивает? Малейшего возмущения воздуха довольно, чтобы привлечь электрическое чудовище.

Седой увидел. Лайнер прянул с курса, резко снизился. Капля на черной тучке пропала. Почти в тот же миг она возникла на новом курсе самолетов. Теперь это был маленький клубок. Вырастая, крутясь, рассыпая искры, он перехватывал цель, как ракета, наводимая цепкой рукой первоклассного оператора. Люди потому и одушевляли шаровую молнию, что она, избрав жертву, неотвратимо идет к ней, единственной, иногда попугать, иногда уничтожить. Сейчас ее целью был пассажирский лайнер — он «заметнее», он недавно побывал в самом чреве грозы, в его металлическом теле еще бушевали электромагнитные силы, притягивая молнию. Держаться рядом стало опасно...

Значит, океан все-таки получит добычу? Эту девочку в близком стекле иллюминатора, что, смеясь, машет серо-голубому истребителю с большой красной звездой на скошенном киле. Ее мать, которая робко улыбается незнакомому пилоту, не зная, что через миг-другой будет падать среди обломков, простертыми руками ища дочь в слепоте огня и облаков... Эту девушку в светло-синем, заслонившую Седого и машущую сразу двумя руками — слезы ее высохли, а новые не успеют брызнуть...

Кажется, Куликов успел заметить, как лицо ее отпрянуло от стекла, когда из сопла истребителя вырос столб грохочущего пламени, превратив машину в пушечный снаряд. Кажется, белое и тугое возникло по курсу, между ним и раскаленным шаром, и он задел его крылом, когда безотчетно сдвигал ручку, подставляя молнии плоскость и разворачивая машину вдоль побережья.

И кинулась к нему белая змея, мгновенно обвила истребитель огненными кольцами, исчезла с ним в облаках...

Вечером еще шумел дождь, и лента взлетно-посадочной полосы терялась в тумане. Грозы привели затяжной ливень —- синоптики обещали «ясно» только после полуночи. Молчали окрестные аэродромы, молчали летчики вертолета, кружившего в дожде и тумане над морским берегом, молчали катера, рыскавшие среди штормовых волн. На побережье выехали поисковые группы, но и они молчали.

Полковник только что вернулся с соседнего гражданского аэродрома, где посадили иностранца. Сутуловатый, седой пилот говорил с ним по-русски, изредка прибегая к переводчику. Говорил тяжело, глухо, подолгу подбирая слова. Полковник слушал угрюмо, одолевая чувство недоверия. И лишь когда иностранец сказал, что считает себя обязанным до конца дней своих рассказывать повсюду о русском летчике, который сгорел в небе, спасая незнакомых ему людей, полковник начал верить, что Куликов столкнулся с молнией не случайно. Его охватило при этом странное чувство — не то вины, не то горечи, не то удивления, — но разобраться в нем сразу полковник не мог.

Он суховато ответил, что летчика еще рано хоронить — его ищут и, вероятно, найдут живым.

Иностранец грустно покачал головой, ответил на родном языке, и полковнику тут же перевели:

— Я видел самолет, опережающий молнию. Я видел человека, способного поймать молнию. Но я видел также, что человек этот был не из железа, хотя молния и железо плавит.

Потом он сказал еще, что тот парень и его самолет были очень красивы, и это должны знать все.

Полковник почувствовал раздражение от ненужных, даже неуместных слов и сухо попрощался.

До конца дня в кабинете его трещали телефоны, но он брал лишь армейский.

Пришел комэск, по знаку полковника сел напротив, молчал. Он, конечно, тоже не уйдет с аэродрома, пока не получат хоть какой-нибудь вести о пропавшем самолете. В который раз зазвенел городской телефон, майор вопросительно глянул на командира, поднес трубку к уху, потом неуверенно протянул через столик:

— Вас...

Пришлось брать. Полковник минуту слушал, потом ответил негромко:

— Да, правда. У него вынужденная посадка — это может случиться с каждым из нас.

Замкнутое лицо его вдруг болезненно дрогнуло, однако ответил на чьи-то торопливые слова в трубке мягко и спокойно:

— Нет, дочка, виновата гроза... Я позвоню, жди.

Он исподлобья глянул на майора, вздохнул:

— Плачет. Говорит, предчувствовала. Выходит, у меня двойное несчастье, майор.

Тот сильнее насупился, поиграл планшеткой, ворчливо ответил:

— Любить будет крепче — какое ж тут несчастье? Это у нас с вами беда: машина-то вряд ли уцелела.

«Нет, он несокрушим, этот комэск. Действительно считает своего любимца неуязвимым, или это та самая страусовая болезнь, когда до последней минуты не соглашаются верить в плохое только потому, что в него не хочется верить?»

— Может, мы все-таки зря запретили Варину пролететь над самым побережьем? — снова спросил майор, по-своему истолковав молчание командира. — Гроза только начиналась, он бы успел далеко пройти.

— Вы что же, хотели еще одного потерять? Варин — не Куликов, ему в грозу соваться еще рано.

— Что Варин не Куликов, согласен. Тогда, может, я сам теперь пройду над берегом пониже? Кажется, чище стало?

— Довольно и вертолета, — отрезал полковник, вставая из-за стола. — Разве вот попросить катерников, чтобы увеличили зону поиска? Пусть обшарят локаторами побережье километров на двести.

«А ведь и меня этот чертов комэск, кажется, уверил, что с Куликовым самого худшего случиться не может», — думал полковник, немного сердясь на себя за мальчишечьи надежды.

В полночь дождь измельчал и затих. Тучи оборвались, обнажив вымытое, темно-синее с прозеленью небо, цветные звезды замерцали остро и холодно. Повелительница морских вод луна встала над океаном, белая и блестящая. Океан успокаивался медленно, водяные горы в разбрызганном погасающем серебре пьяно шатались, засыпая в движении. Вдоль низкого берега шторм набросал пенного снега, за его яркой извилистой линией тускло и серо лежал прибитый ливнем песок. Дальше стояли седые от росы травы предгорья. В одном месте море доплеснуло до травы, оставив горку пены, и сколько ни старались дождь и ветер, пена не растаяла. Ее матовое свечение привлекло любопытного тюленя, он выполз из моря, добрался до белоснежного пятна, ткнулся в него усатой мордой, отпрянул, потом начал осторожно обнюхивать, теребить зубами край. Пена казалась странной: плотная, шелестящая, она тянулась и не пахла морем.

Тюленю было невдомек, что он имеет дело с авиационным тормозным парашютом. Наконец запутавшись в его стропах, зверь испугался, освободясь, отполз, тревожно закрутил головой. Теперь он заметил поблизости большую птицу. Голубоватая и неподвижная, она почти растворялась в лунных сумерках и казалась уснувшей. Слегка поджав лапу и накренясь, птица почти касалась воды вытянутым рваным крылом, и волны с робким шелестом угасали вблизи, точно просили прощения. Тюлень знал: такие птицы обладают громовым криком, но никогда не охотятся на морских зверей. И все же соседство ее показалось опасным. Зверь быстро сполз в воду, потом высунул пучеглазый шар головы из покатой волны. И тут, различив возле птицы затаенную фигуру человека, нырнул, шумно ударив ластами.

Человек не заметил тюленя. Быть может, он спал, сидя на песке и опершись подбородком на белый шар гермошлема? Но вот человек шевельнулся, глаза его живо и заинтересованно блеснули. Вслед ушедшим тучам низко над морем летело облачко, похожее на клок пены, сорванный ветром с гребня волны. Лунный свет дрожал над ним прозрачным нимбом, и тот же свет, распыленный морем, озарял облако снизу, отчего оно казалось теплым, и хотелось дотянуться до него озябшими руками.

Повести

Река не может молчать

Патроны в ленте

Рассказы

Тихий август

Со дна

Голос земли

Время алых снегов

Запасной водитель

Главная связь

Горное эхо

Самый красивый летчик

Владимир Степанович Возовиков

ВРЕМЯ АЛЫХ СНЕГОВ

Редактор С. А. Бабинская Художник В. В. Вязников Художественный редактор Г . В. Гречихо Технический редактор Е. А. Шестернева

Сдано в набор 3.3.76 г. Г-82253. Подписано в печать 23.06.76 г.

Формат 84ХЮ8/. Печ. л. 7. Уел. печ. л. 11,76. Уч.-изд. л. 11,911. Бумага тип. № 2. Тираж 65 ООО экз.

Воениздат ' 103160, Москва, К-160

1-я типография Воениздата 103006, Москва, К-6, проезд Скворцова-Степанова, дом 3

Цена 45 коп.