Казалось, батарее повезло. Ядерный взрыв, сокрушив опорные пункты на смежных высотах, маячащих впереди и слева, ее не тронул, и зловещий гриб дыма рассеял свои ядовитые споры по танкоопасной долине в стороне от позиции противотанкистов. И поэтому не каждый сумел бы понять комбата, который приказал немедленно заводить тягачи, намереваясь оставить счастливый и безопасный рубеж.

— Я знаю, что последует за этим «везением», или я ничего не понимаю в тактике, — сказал он. — Они здесь не пойдут. Они пойдут там, где должны были сгореть даже лед и железо.

Посредник промолчал, поглядывая на связиста, который зло щелкал переключателем полевой радиостанции. На все его позывные эфир отвечал лишь сухим насмешливым треском. Как будто привычное зимнее небо стало небом настоящей войны, в котором носились невидимые бури возмущенных ионов, и среди них голос одинокой радиостанции был слабее, чем зов тонущего в штормовом океане.

В ожидании докладов комбат не опускал бинокля, нацеленного на танкоопасную долину. Почти очищенная от снега сквозными ветрами, укрытая высотами от огня уцелевших опорных пунктов, она становилась теперь идеальной дорогой для наступающих. «Они хорошо рассчитали удар, — думал комбат, — и если их танки войдут в эту треклятую долину раньше нас, вся оборона полка станет разваливаться, как здание, прошитое бомбой».

— Но это же невозможно! Невозможно, чтобы они прорвались!

Посредник, втаптывая валенком в снег папиросу, усмехнулся:

— Теперь, надо полагать, прорвутся. А кто им помешает?

— Мы.

— Вы их отсюда не достанете. К тому же у вас есть свой участок, за который отвечаете головой. Им до вас никакого дела нет.

— Зато все наше дело — в них.

Посредник понял.

— Не просчитайтесь, — сухо посоветовал он. — Они вас могут опередить. Но если вы и успеете, через двадцать минут батареи все равно не станет: вы не хуже меня знаете, какая там должна быть радиация. И в броне долго не протянешь. А на вас вся «броня» — полушубки да маскхалаты.

Глаза капитана за стеклами противогаза вдруг блеснули вызывающе весело.

— Нет! Через двадцать минут мы еще будем. От радиации умирают не сразу. И мы проживем до завтра или послезавтра. А через двадцать минут мы станем для противника еще страшнее, потому что нам уже нечего будет терять, но приобрести мы еще что-то сможем. Славу, например, и победу.

— Что-то я не слышал о самоубийцах, которым бы доставалась слава, — сердито проворчал посредник в сторону...

Батарея уже покинула капониры и укрытия в промерзшей земле, над которой больше суток трудились тротил, солдатские лопаты и ломы. Вездеходы, сохраняя боевой порядок, вспарывали гусеницами неглубокий февральский зерняк. У противотанкистов не было времени искать укрытия, и, перерезав долину растянутой шеренгой, машины останавливались там, где их застала команда. Солдаты торопливо прыгали через борта, готовили оружие к бою, и операторы устраивались со своей аппаратурой тут же, в неглубоких окопчиках, сооруженных в снегу. Белые машины, белые тела реактивных снарядов над низкими бортами, белые халаты противотанкистов... Вот-вот все замрет, растворится в белом однообразии холодной долины, и только лица людей в серой резине противогазных масок будут выделяться на снегу, как россыпь ранних проталин. Лучше, если бы исчезло все, если бы долина стала на вид такой же пустынной, как несколько минут назад. Однако комбат мысленно различал лица своих солдат под этими однообразными уродливыми масками. Он почему-то верил, что его солдаты так же переживают наступивший момент. Только на них он мог опереться сейчас, и они уже сделали то, чего он хотел, — опередили «противника». Было радостно, что опередили, но к радости примешивалось и тревожное сомнение в собственной правоте.

«Противник» пока не торопится. Значит, он может атаковать и не здесь? Тогда мое решение назовут «бездарным самовольством», «преступным легкомыслием»... Да мало ли как еще назовут! И ничего-то не возразишь, потому что побежденных судят».

Комбат гнал сомнения, придирчиво оглядывая позицию батареи. Его командный пункт лежал на самой вероятной дороге танков, на дне лощины, и выбор места заставил посредника поморщиться. Комбат, кажется, этого не заметил, он вовсе не собирался бросать «противнику» ребяческий вызов. Такая уж тут местность: снизу подступы к обороне лучше видны — их не заслоняют покатые бока увалов. А что до танков, он знал: первым сгорит тот, который нацелится на командно-наблюдательный пункт. Потому что в бою командир — это как знамя. И разве допустят его бойцы, чтобы кто-то прошел по знамени батареи...

Только беда в том, что пока никто и не пытался пройти. Бой закипал по всему фронту обороны полка, и лишь там, куда настороженно смотрели ракеты батареи, в снежном однообразии долины не возникало никакого движения. Посредник сочувственно заглянул в хмурые глаза комбата. За сутки учений между офицерами установилось достаточное взаимопонимание, и непроницаемость капитана убедила посредника в том, что этот упрямец даже теперь не намерен менять своего решения.

«Похоже, он делает крупную ошибку, — подумал майор. — Вчера утром я, наверное, встряхнул бы его за такое дело хорошенько вводной...»

Сегодня же поправлять капитана посредник не решался. Кажется, это был тот случай, о котором предупреждал руководитель учения: «Если командир решителен, не сковывайте его — пусть даже ошибается. Лучше потом объясните как следует, что он сделал не так и почему...»

С этим комбатом посредник познакомился в самом начале учения. Пожимая его сильную, холодную ладонь, майор полушутя спросил:

— Сколько вам лет? Двадцать пять-то хоть наберется? И когда вы успели в капитаны выскочить? «Руку» где-то, что ли, имеете?

— Руки мои обе при мне, — комбат неприязненно шевельнул бровями. Тонкое лицо его стало угрюмым. — А что до возраста, он у меня установлен приблизительно. Только на звание это никак не влияет.

Посредник ходил в майорах одиннадцатый год, и слова молодого офицера задели больную струну. «Остер на язык и, кажется, нахален. Посмотрим, каков на деле». Но когда капитан самозабвенно строил оборону и батарейцы отвечали ему той же самоотверженностью в работе, посредник с головой ушел в их дела, и мстительное желание рассчитаться за непочтительную колкость скоро заглохло. Вечером в теплом укрытии они сняли шинели и шапки, и майор с удивлением рассматривал планку боевого ордена на гимнастерке капитана. Когда же тот приблизил лицо к свету, стал виден розовый осколочный шрам у его виска.

— В День Победы мы думали, что все земные несчастья развеяли, оставив вам только радости, — вздохнул майор. — А вы опять со шрамами ходите.

Комбат не ответил — он, видно, был неразговорчив...

— У вас отец военный? — спросил посредник.

— Не знаю. Наверное, был... Конечно был... Я это о профессии. Без отцов, кажется, и раньше люди не рождались...

Майор привстал на своей хвойной лежанке. Он не видел лица капитана, однако сразу почувствовал, что его собеседнику нужен сейчас внимательный слушатель. В темноте между людьми нередко возникает непередаваемое чувство душевной близости. Это бывает похоже на разговор с самим собой.

— Вы, пожалуйста, не сердитесь на те мои слова,— негромко заговорил комбат. — Иные за моей молодостью и капитанским званием всерьез видят чью-то «руку». О возрасте своем я тоже правду сказал. В самом деле, не знаю, в каком году родился. Только кажется, будто живу на свете давным-давно...

Минута текла за минутой, а майор сидел в неловкой нозе, боясь неосторожным движением спугнуть этот, быть может, впервые попросившийся на уста рассказ о том, как детдомовский мальчишка придумал себе отца и мать, как в детстве и юности искал в понравившихся людях и книгах их черты, стараясь повторить всю их жизнь своею собственною.

Капитан доверчиво сетовал, что облик матери он так и не сумел представить до конца ни разу. В детстве она, бывало, снилась ему, но, просыпаясь, он тут же забывал, какая она... Оставалось лишь ощущение тепла и света, да помнился голос — только голос без слов — успокаивающий и тихий. В такие минуты он плотнее закрывал глаза, но сон не возвращался, и он начинал понимать, что видение навеяно утренним лучом и шелестом деревьев за детдомовскими окнами.

Зато отец виделся почти отчетливо. В детстве он был похож на хромого школьного военрука, носившего офицерский френч с целым щитом орденских планок. Потом, в курсантские годы, в нем отстоялись черты любимого преподавателя тактики. А теперь отца все чаще напоминает командир полка...

Раньше отец и мать представлялись ему совсем молодыми, он легко перевоплощался в них, однако и тогда они оставались его отцом и матерью. Повторяя их своей жизнью, он часто бывал для окружающих непонятным и странным, а для сверстников — немножко чужим. Он всегда уходил из их круга за своими родителями, которым положено было взрослеть и стареть быстрее сына.

— Знаете, товарищ майор, что мне сказал на днях один хороший товарищ? «С тобою, Иван, дружить — все одно что служить. Прости, — говорит, — но сдается мне, будто в тебе, капитане, сидит еще и генерал, перед которым ты сам навытяжку и меня к тому же принуждаешь. Я, — мол, — это не в смысле солдафонства или карьеризма. Не думаю, — говорит, — чтобы тебе шибко повезло на службе. Ты слишком часто берешь на себя больше, чем того требует начальство. Такие люди в чести до тех пор,— дескать, — пока им улыбается фортуна и пока дела их устремлены в одну сторону с помыслами начальников. Но просчитайся однажды — тебе не простят. Ведь ни один устав не может объяснить, где кончается инициатива и начинается своеволие. И твой иллюзорный генерал ничего, — мол, — не изменит, потому что права у него есть только на тебя, а вот на нашего полковника прав у него нет... — Потом дружески так просит: — Слушай, научись ты с ним расставаться хотя бы за воротами военного городка. Хочется мне, как лучшим другом, тобой завладеть, да он мешает. Генерала, — говорит, — я могу бояться, любить, уважать. Не раздумывая первым за него в огонь полезу. Но в закадычные друзья мне, понимаешь, капитан нужен...» Вот так, вроде польстил, а другом, к сожалению, пока не назвал. Впрочем, я встречал и худшее отношение. Решаясь прожить за троих, я уже знал, что рискую до конца быть собой недовольным, что каждый день мне придется делать больше других, идти дальше других. Теперь понимаю: это не самое трудное. Самое трудное — когда в тебе начнут подозревать чудака или выскочку. Поставить бы точку в затянувшейся игре, да поздно. Не игра теперь это. Память...

Словно устав от внезапного откровения и длинной речи, он смятым голосом закончил:

— А начало моей истории, по военным временам, самое «банальное». Какие-то солдаты нашли после авиационного налета в придорожном кювете, кто-то передал в санитарный эшелон, кто-то определил в детский дом, кто-то назвал Иваном Долговым...

Майор молча курил, и редко вспыхивающий огонек папиросы выхватывал из темноты его изрубленное морщинами лицо, неподвижное и суровое, как черный мрамор. Ему виделись дымное военное небо, желтобрюхие «мессеры», распластанные над мечущимися толпами беженцев, солдаты маршевой роты, остервенело бьющие из винтовок и автоматов по увертливым, злобно настойчивым самолетам, ребятишки, которых они не раз подбирали на дорогах войны и наспех пристраивали в подходящие руки. Те дети так и остались для него детьми, самой болезненной памятью о пережитом, но он почему-то ни разу не задумывался, какие игры они придумают для себя.

— Знаете, товарищ майор, — изменившимся, холодным тоном сказал Долгов, — меня только одно в диалектике не устраивает: необратимость времени. Так хочется иной раз со своей батареей оказаться где-нибудь в июне сорок первого и хороший фейерверк фашистам устроить...

Майор в темноте покачал головой:

— Но тогда вам пришлось бы командовать другой батареей. Скажем, сорокапяток.

— Все равно...

Долгов умолк надолго, и майор почувствовал, что к этому разговору он больше не вернется. Послышался шорох надеваемой шинели.

— Вы куда? — спросил майор.

— Посты проверю.

Посредник знал: по расчету в этот час посты проверяет командир первого взвода, — однако промолчал...

Это было вчера. И вот теперь, когда Долгов отверг спокойное, ничем не грозящее ему сидение на своем участке, предпочтя рискованный маневр в зону сильного радиоактивного заражения, когда он совершил его без приказа сверху, посредник не смог воспрепятствовать. Пусть он не находил в действиях комбата полной логичности, которая необходима в подобных случаях. Готовность офицера нести тройную ответственность не вызывала сомнений. Но стало ясно: «противник» наносит главный удар в другом месте, и упрямство комбата начинало раздражать и тревожить посредника. Конечно, сегодня радиация — лишь условность. Но вполне безусловна служебная кара, которая грозит Долгову, а отчасти и ему самому. Обязательно спросят: «Куда смотрел, товарищ майор?» Посредник бывал не раз бит за ошибки и хорошо знал, что за осторожность обычно достается меньше, чем за риск.

— Послушайте, капитан, — наконец заговорил он. — Я бы очень расстроился, доведись мне поставить вам двойку, как мальчишке-школьнику. У вас в распоряжении еще семь минут. Верните немедленно батарею на прежнюю позицию или хотя бы отведите назад, где радиация ниже. Иначе люди «укомплектуются» рентгенами до предела, и батарея не сможет больше участвовать в учениях.

— Но, товарищ майор, отойди мы назад — станем полуслепыми. Они нас тогда наверняка раздавят.

— Кто «они»? Кто? — раздраженно оборвал посредник. — Вы что, не слышите, где они наступают?

— Да разве им трудно повернуть? Им же сам бог велел идти главными силами здесь. И двадцать килотонн они швырнули на эту долину не для одного же испуга!..

Нет, ворота для них в глубину обороны полка я не отворю.

Майор хмуро поглядывал на циферблат часов. Черная секундная стрелка короткими толчками спешила по кругу, приближая конец роковой двадцатипятиминутки.

— Что ж, — произнес он, — я тоже не знаю сейчас, переходит ли ваша инициатива в своеволие. Сами решайте. Только на учениях надо, кроме всего прочего, и учиться беречь людей.

Капитан, выпрямившись, оглядывал фронт батареи. Темнели на снегу одетые в противогазы лица его солдат. Они были обращены туда, где должны, обязательно должны показаться боевые машины наступающих!..

Между тем за холмами волна атаки уже захлестывала первую позицию обороны, и бой обретал предельное ожесточение. Казалось, даже снег сползает с высот от ярости пушек, гусениц и моторов.. Танки, преодолевая глубокие снега и бешеный огонь обороняющихся, настойчивыми клиньями взламывали систему опорных пунктов.

А совсем близко, укрытая смежными холмами от перекрестного огня, почти очищенная от снега сквозными ветрами, лежала удобная долина, по которой прокатилась ударная волна, сокрушив все живое и мертвое, все, способное к сопротивлению. Именно к этой долине рвался на полной скорости авангардный танковый батальон наступающих и уже в предбоевых порядках изменил направление удара. Даже теперь, когда батальон увязал в обороне, теряя машины и бесценное время, командир его не решался испытать заманчивую долину. Он благодарил судьбу и свою разведку за то, что она успела заметить, как в дальнем конце той долины выходили на огневые позиции белые приземистые машины, несущие на бортах пучки реактивных снарядов. Целых три километра идти по голым снегам навстречу колючим жалам этих снарядов, не знающих промаха, не могли даже танки.

А командиру обороняющегося полка казалось чудом, что в брешь, пробитую ядерным ударом, до сих пор не хлынула броневая лава, все стаптывая и руша на своем пути. Туда уже ушел противотанковый резерв, но он казался полковнику слабым, и штабные радисты, нервничая, искали в бушующем океане помех радиостанцию батареи противотанковых реактивных снарядов.

— Ищите, — повторял полковник, — ищите же! Долгов не мог пропасть. На то он и Долгов.

Мог ли полковник предполагать, что капитан Долгов услышит приказ, который ему не в состоянии донести даже радио. Полковник был занят боем, и, конечно, в эту минуту он не думал о том, что и в ядерной войне между командиром и его подчиненными помимо телефона и радио сохранится еще одна, неповреждаемая связь. Ее обычно называют пониманием долга или осознанной ответственностью. А такая ответственность всегда больше и выше простого повиновения.

1967 г.