Младший сержант Валерий Головкин:

«Завтра стрельба из танков. Событие в роте заурядное, так почему же я неспокоен? Разве в учебном полку не приходилось выполнять похожие огневые задачи и разве привозил я когда-нибудь на исходный рубеж меньше четверки?..

Видно, все дело в том, что раньше стрелял курсант Головкин, а завтра стреляет младший сержант Головкин. Еще вернее, стреляет экипаж под командой Головкина.

Истек месяц, как я по штатному расписанию роты — командир боевой машины. А чувство такое, будто оказался на затянувшейся стажировке, и хочется поскорее разделаться с нею, снова стать в строй рядовым Валеркой Головкиным, который умеет быть свойским парнем для всех порядочных ребят, у которого всегда были только друзья и никогда прежде не бывало недоброжелателей. Теперь они, кажется, появляются.

Я, пожалуй, неплохо знаю машину, умею водить ее и стрелять из танкового оружия, могу, на зависть иным сержантам из опытных, наизусть отчеканить свои обязанности, показать строевые приемы, лихо прыгнуть через «коня», отлично пройти полосу препятствий, при желании перекрою любой норматив, точно подам нужную команду; и голосок у меня зычный, и рост метр восемьдесят, и девчонки на меня поглядывают с интересом (для самоуважения не последнее обстоятельство), а командир я все же никудышный. Это — честно, без ложной скромности.

Говорят, командиром становятся не сразу. Но вот ведь какое дело. В первый день сержантской службы я чувствовал себя командиром больше, чем сегодня. Отчего бы это?

В экипаже нас четверо. С механиком-водителем Виктором Беляковым мы приехали из учебного полка в один день. Я думал, тут мне повезло. Хотя учились в разных ротах, все же «давние» сослуживцы. На поддержку его рассчитывал. Зря. Угрюмый человек этот Беляков, прямо бирюк какой-то. Кроме машины, знать ничего не хочет, и слышишь от него только: «Хорошо», «Ладно», «Есть», «Нет»... Говорят, он и в учебном таким же был, и вроде бы это от неудачи интимного свойства. Девушка, на которой жениться собирался, замуж выскочила через два месяца после его призыва в армию. Вот и решил, наверное, что служба ему личные планы перековеркала, а потому, кроме прямых обязанностей, знать ничего не хочет. Только при чем тут служба, если девчонка ждать не захотела? Может, призыв в армию как раз избавил его от крупной ошибки?.. Поговорить бы начистоту, да как подступиться с такой темой, если он вообще не больно разговорчив? Может, он от природы молчун, а остальное придумали?..

Впрочем, с Беляковым у меня особенных осложнений пока не возникало. С заряжающим Анатолием Ильченко — тоже. Этот службу едва начал, из кожи вон лезет, с танковым вооружением научился работать, как автомат. Конечно, автомат есть автомат. Разобрать, собрать, зарядить, нажать кнопки, крикнуть «Готово!», а потом разрядить, почистить, смазать — это Ильченко проделывает прямо как фокусник. Но случись заваруха — на него плохая надежда: тонкости работы оружия для нашего заряжающего — пока тайна за семью печатями. Его еще учить да учить надо.

Зато наводчик орудия ефрейтор Рубахин сам кого хочешь поучить может. Помнится, в первый же день командир взвода сказал мне, что наводчика он специально подбирал в наш экипаж такого, который за троих потянет. Это чтобы нашу малоопытностъ не так видно было,

Мастер огня, отличник учебы, два ценных подарка за стрельбу получил — вот он какой, ефрейтор Рубахин!..

Эх, товарищ лейтенант Карелин, лучше бы вы назначили к нам кого-нибудь из вчерашних заряжающих. Честное слово, разбился бы в лепешку, но сделал бы из самого никудышного огневика мастера не хуже Рубахина. А вот из Рубахина мне уж ничего, кажется, не сделать. Зато он делает, что ему захочется. Такое чувство меня одолевает, будто старший в экипаже он, а не я.

Почему так вышло — сразу и не ответишь. Но с чего началось, хорошо помню.

Дня через три после того как меня командиром назначили, Рубахин стал в строй в таком виде, словно только-только десятикилометровый кросс по пересеченной местности отмахал: незаправлен, расстегнут, в грязных сапогах да еще и без пилотки. Сейчас я думаю, это он нарочно нового командира испытывал. Вид его меня здорово покоробил, но вывести из строя духу не хватило. Ефрейтор, старослужащий, отличник — стоит ли его при молодых солдатах одергивать? Решил: сам поймет и оценит мой такт. Он и оценил...

На другой день поперся самовольно за пределы городка, в ближний магазин, налетел на помощника начальника штаба. Тот, естественно, ротному старшине сделал выволочку, старшина — мне. До чего обидно слушать нотации из-за других! Кто не был в шкуре начальника, тому трудно понять. Молчу, а самого зло на старшину разбирает: пораспустили тут людей, теперь мы, молодые сержанты, расхлебывай. До того расстроился, даже с Рубахиным разговаривать не захотелось. А может, духу не набрался? Жаль: выдал бы ему под горячую руку! Он словно чуял мое настроение — дня три ходил тише воды, ниже травы.

А потом послал его в парк боевых машин помочь Белякову — тот отправлял на подзарядку танковые аккумуляторы. Работа и тяжелая, и грязная, ну, Рубахин и сачканул от нее. К земляку в соседний батальон забрел, потом еще куда-то; Беляков один управился, намучился, конечно, однако себе верен — помалкивает. Правда, на меня в тот день старался не глядеть: наверное, думал, что командир танка забыл или не захотел помощника ему прислать. Про выходку Рубахина я уж после уэнал, когда, как говорят, махать кулаками поздно было. А хитрец наш вечером в казарме подсел к Белякову да над ним и подтрунивает:

— Чего ты, Витенька, поскучнел нынче? Осенним дождичком прихватило, или страдания у тебя сердечные? Небось Ильченко завидуешь — он уже на десятой странице катает послание какой-то тетеньке семнадцатилетней. Может, и тебе адресок подарить? Знаешь сколько у меня таких тетенек! И с востока пишут, и с запада, и даже из центральных черноземных районов. Ты на эту фотоизюминку глянь — хоть сейчас на обложку журнала годится. Могу уступить. Твоя разлюбезная небось и до замужества ее левого каблучка не стоила...

Вижу, у Белякова кулаки сжались, отвел Рубахина в сторонку, говорю ему:

— Брось травить человека.

— А кто его травит? Уж и пошутить с ним нельзя. Нашелся Ромео! Слюни распустил из-за бабы — танкист мне тоже! Ему гордиться надо, что «старичок» с ним, салагой, по-свойски шутит. Кто он такой, в конце концов? Я в учебном не был, а мастером огня стал. Пусть он станет мастером вождения — первым честь ему отдавать буду. Хоть я и ефрейтор.

Ох, этот Рубахин! И тут не забыл напомнить, кто он такой. Сразу бы его в ежовые рукавицы взять, да не так это просто! На любом занятии мне ни в чем не уступит, а поначалу, когда танкострелковые тренировки бывали, я даже побаивался его. Как-то отрабатывали огонь с ходу, он мне и говорит во всеуслышание:

— Вы, товарищ младший сержант, после резкого клевка не спешите пульт рвать. Стабилизаторы сами вернут орудию начальное положение. Вы только наводку сбиваете.

Я этот свой грешок знаю, стараюсь избавиться от него, но нет-нет да и сорвусь. То, что Рубахин заметил,-— спасибо, но ведь мог наедине сказать — я-то его самолюбие щажу. Так он словно нарочно — при всех да погромче.

Радуйся тут, что твой подчиненный — мастер огня!

Или все дело в том, что и подчинен-то он мне лишь по тому же штатному расписанию? Надо еще разобраться, кто у кого оказался в фактическом подчинении. Командир взвода лейтенант Карелин, кажется, уже заинтересовался. Позавчера работаем в парке — приходит лейтенант.

— Где у вас Рубахин?

— Остался в казарме с Ильченко, — отвечаю. — По распоряжению старшины порядок в ружейной комнате наводят.

— Вы уверены, он действительно в казарме?

У меня уши огнем зашлись: не уверен.

— Так вот, — говорит лейтенант, — ваш Рубахин всю работу свалил на Ильченко, а сам мяч гоняет на футбольном поле.

Честное слово, мне захотелось сквозь землю провалиться, А лейтенант выговаривает:

— Смотрите, Головкин, сядет вам наводчик на шею — наплачетесь. Я гляжу, он у вас таким заслуженным специалистом становится, что его от всякой черновой работы избавили. Не отвык бы совсем! Трудно будет приучать вновь, особенно если и вы отвыкнете от своих дисциплинарных прав. Хотя, прошу прощения, вы к ним еще и не привыкали вроде? Жаль! Доброта ваша — качество хорошее. Но доброта к одному за счет других — не доброта вовсе...

Шел я в казарму — кулаки сжимались. Ну, думаю, с ходу закачу Рубахину наряд вне очереди да попрошу старшину, чтоб на все очередное воскресенье от звонка до звонка работку ему подыскал. И сам над душой стоять буду, лично контролировать — черт с ним, с выходным!.. И все-таки где-то в глубине души сомневался: накажу ли, хватит ли решимости? Это ведь лишь теоретически просто объявить взыскание человеку, с которым каждый день в одном строю ходишь, под одной броней сидишь, спишь на соседних койках, а бывает, из одного котелка борщ хлебаешь.

Сомневался я не зря. Только увидел Рубахина — злость моя мгновенно сникла. Да и он смотрит в глаза, как побитая собачонка, даже неловко стало.

— Прости, командир, — говорит. — Подвел я тебя, но больше не повторится. Слово даю.

Ушам не верю: неужто говорит Рубахин?!

— Откуда мне было знать,— продолжает,— что лейтенант в казарме появится? Он же сегодня вечером на дежурство заступает, отдыхать должен. Осмотрительней теперь буду...

Ну и ну! Словом не заикнулся, что от работы улизнул, — словно так и надо. Словно мы с ним уговор заключили: он сачкует за счет экипажа, я покрываю — лишь бы не попадаться. И даже присутствия ротного комсомольского секретаря не постеснялся — тот рядом сидел, протирал пистолеты.

Было от чего опешить.

Ушел Рубахин, комсорг усмехается мне в глаза:

— Рохля ты, Валерка. Попомни мое слово: принесет когда-нибудь Рубахин чепе в роту — и расстанешься ты с лычками.

— Хоть сейчас готов снять, — отрезал я.

— И все-таки стыдно будет. На бюро вас обоих, что ли, вызвать для профилактики?

— Вызывай! Сегодня же вызывай. А чепе зря ждешь, никакого чепе тебе не будет!

Комсорг ухмыляется:

— Слава богу, наш Головкин наконец-то разозлился. Я думал, ты только на цыпочках умеешь ходить. Особенно перед своим наводчиком.

Попробуй переговори такого языкастого! Выхожу из ружкомнаты — тут Ильченко подвернулся: расстегнутый, без ремня — наверное, мыться шел. Только я об этом тогда не подумал, отчитал парнишку злющими словами, у него даже губы задрожали. Конечно, дело не в расстегнутом воротничке, просто зло взяло, что позволяет Рубахину на собственном горбу кататься...

А лейтенант Карелин с экипажа нашего глаз не спускает. Я же чую, неспроста. Мою дисциплинарную практику позавчера целый час разбирал. Практики-то этой — ноль, о чем и говорить, кажется? Оказывается, есть о чем. Ильченко танковое вооружение весь месяц в лучшем виде содержит — стоило отметить парня. Беляков в минувшую субботу вызвался помочь механику-водителю учебно-боевой машины, почти до полуночи вкалывали, однако танк подготовили как надо. Этот благодарности заслуживает. К стыду моему, я и не знал ничего — в тот вечер мы группой в городской театр ходили, вернулись к самому отбою. Да и то сказать, не тянуть же мне этого молчуна Белякова за язык!..

Ждал от лейтенанта крупного разговора насчет выходки Рубахина, но Карелин только и спросил: доволен-ли я наводчиком? Ответил ему: до ближайшей стрельбы, мол, хочу подождать с выводами...

Вчера на танкострелковой лейтенант то и дело к нашему экипажу подходил. Однажды глянул на экран и говорит:

— Запаздывает Рубахин со спуском. Идеальной наводки добивается — хорошо. Но когда марка прицела уже заняла идеальное положение, стрелять на бездорожье часто бывает поздно. Объясните-ка вашему мастеру огня, какой момент спуска наилучший.

Чувствовал я: Рубахин не совсем чисто работает, а причины понять не мог. То ли глаз не наметан, то ли критического взгляда на действия Рубахина не было у меня? Объяснил ему ошибку — он аж потемнел. До чего самолюбив! И тут меня словно кто за язык потянул:

— Смотрите, как надо!..

Пока садился в танк и включал стабилизаторы, взмок. Вдруг сработаю плохо — стыда не оберешься. Потом сосредоточился, все забыл, кроме мишеней и прицельного угольника. Три «выстрела» — три точки в самые середки контуров.

Вот когда наш ефрейтор попотел на тренировке! Чуть не силой его потом пришлось из танка вытаскивать. До того случая он с небрежным видом занимался — надоели, дескать, одни и те же манипуляции.

Честное слово, в тот момент я, кажется, единственный раз командиром себя почувствовал...

Но вот сегодня опять неладно вышло. После обеда подходит Рубахин.

— Завтра стрельба, командир.

— Знаю.

— Зачем же тогда включил меня в рабочую команду? Учебные танки от грязи очищать вон Беляков с Ильченко тоже умеют. А стрелять не им придется. У хорошего сержанта наводчик перед стрельбой отдых получает, нервы успокаивает.

Тут я не поддался. В конце концов, каждому человеку кроме мастерства и совесть иметь надо. Говорю:

— Нервы лучше всего успокаивает физический труд. Медики так утверждают.

Посмотрел на меня ефрейтор, как недоброжелатель, и отвечает:

— Ладно, командир, ты еще молодой у нас. Узнаешь скоро, чего хороший наводчик стоит.

Он что же, мне лично одолжение своей службой делает?.. Чуть-чуть не взорвался я. И хорошо, что не взорвался. Нет ничего хуже, как ссориться за день до стрельбы. Что там ни говори, а на огневом рубеже наводчик — главная фигура в экипаже. Если уж он подведет, никто больше не выручит: снаряд не вернешь. Но какому командиру не хочется, чтобы его экипаж на полигоне отличился? Отличный огонь все грехи спишет.

...Однако дежурный по роте гонит спать. Засиделся я за полночь над «конспектом». Заглянет дежурный по полку — взбучку задаст... У нас многие ребята дневники пописывают. Лейтенант Карелин говорит: если человек хочет понять, так ли он живет, как надо, ему следует вести личный дневник. Хотя бы от случая к случаю. Вот и меня нынче к бумаге потянуло. И правда: выговорился начистоту — легче вроде стало. Кажется, завтра уже не смогу оставаться таким, как вчера и сегодня. Это было бы все равно что повторять дважды подряд плохой анекдот...

А завтра — стрельба...»

Лейтенант Иван Карелин:

«Быть может, кому-то покажется странным, но я люблю позднюю осень. Люблю прозрачные рощи, озябшие от сквозняков, голую степь с полегшей травой, частые полосы дождей, серых и грустных, дороги полигонов, разбитые вдребезги танками и бронетранспортерами, похожие на бесконечные, непролазные болота. Наверное, это профессиональная любовь. Осенью просторно танкам в степи — поля убраны и видно далеко, а сами танки, приземистые и серые, похожи издали на обычные бугорки или осевшие стога сена. Когда за броней щепелявит дождь, по-домашнему тепло и уютно в танке, а голоса товарищей в шлемофонах звучат, словно дорогая сердцу музыка.

В ожидании долгой и грозной нашей зимы людей сильнее влечет к теплу, они ищут его в близости друг к другу. Я замечал: иные год ходят в одном строю, «воюют» в одной машине, а все чужие. Но вот затянулось небо надолго осенней хмарью, дохнуло сырым холодом, и, глядишь, уже и на досуге люди не расстаются, и тайны у них общие, и табак пополам — так сдружатся за неделю, что водой не разольешь.

Я еще люблю осень за то, что служба наша становится чуточку легче. Ни жары, ни морозов, а главное — ни пылинки. Сколько неприятностей терпим мы летом от пыли на учениях да стрельбах!.. Что же до грязи, танкистам она не враг.

Словом, ехал я на нынешнюю стрельбу с удовольствием. И с некоторым волнением, разумеется. Какой командир не волнуется за своих солдат, когда они стреляют! К тому же в экипажах появились новички, а одного так можно считать новорожденным. За него я всерьез тревожился, хотя наводчик орудия там — настоящий мастер.

Стрельба шла обычно. Танки по сигналу срывались с исходного рубежа, уползали в степь с затухающим ревом. Грязь далеко летела из-под гусениц, танки поминутно ныряли в глубокие выбоины, налитые жидкой глиной, потом, вздыбливаясь над ямами, тяжело «клевали». И хотя длинные стволы стабилизированных пушек завороженно тянулись к далеким буграм в зоне огня, удерживать точную наводку на такой трассе далеко не просто. К тому же бугры странно походили на тускло-серые низкие тучи, и, если бы бугры вдруг тронулись с места, нельзя было бы понять, где кончается земля и начинается небо: серый дождь стирал горизонт.

Я стрелял первым во взводе, знал, до чего трудно ориентироваться в движущейся машине, особенно наводчику орудия. В отуманенных зеркалах перископов, в узком поле зрения прицела, качаясь, ползут на тебя нечеткие, одинаковые контуры высот, смутные распадки, и попробуй угляди среди них серое пятнышко цели, которая возникает на десяток-другой секунд. Зазевался — привезешь назад неизрасходованный боекомплект, а за такую «экономию» ставят двойки.

Вот почему, когда с исходного ушел экипаж младшего сержанта Головкина, я не отрывался от бинокля. Будь видимость идеальной и такой же идеальной будь трасса, по которой на боевой скорости двигался танк, мне все-таки не стало бы спокойнее. Зная уже, чего стоят по отдельности те четверо, что сидели под броней машины, я не знал, чего они стоят вместе. Перед стрельбой командир роты, ссылаясь на непогоду, предложил усилить экипаж опытным водителем, однако я отказался. Конечно, и мне хотелось отличной оценки — стрельба-то зачетная! — но еще больше хотелось увидеть экипаж в серьезном деле. Сложится хороший экипаж — оценки он добудет сам.

Я даже вздрогнул, когда сигналист-наблюдатель крикнул с вышки:

— Пошла первая!..

В бинокль не без труда различались очертания замаскированной под цвет осенней травы мишени, выскользнувшей из косого распадка. Звонко ударили пушки соседних машин — они били по своим целям, но экипаж Головкина молчал, пока мишень не прошла половину пути. Наводчик меня не тревожил — раз помалкивает, значит, выбирает момент, чтоб наверняка ударить. Но наводчик сам по себе мало значит, все его мастерство окажется круглым нулем, если плохо сработают другие. Такое уж оно, наше оружие. Будь ты хоть семи пядей во лбу, а проявить себя можешь только в работе целого коллектива, который именуется экипажем. Нынче это знают не одни танкисты.

Вот сейчас, в этот миг, и командир танка, и водитель, и заряжающий работают на того, кто нажмет кнопки огня на клавишах орудийного пульта. И попробуй хоть один из них сработать не в лад!..

Первым сплоховал водитель.

Машина сделала внезапный резкий зигзаг, — видно, Беляков объезжал глубокую рытвину и неосторожно дернул рычаг поворота. В такой-то момент!..

Едва желтое пламя сорвалось с дульного обреза пушки, я уже почувствовал промах. И в то же мгновение увидел его. Красная линия трассера сломалась на скате бугра рядом с мишенью и ушла в холодные тучи. Стало досадно, теперь отличной оценки ждать уж нечего. Как в воду глядел ротный, предлагая посадить в танк опытного механика-водителя. Ну что ж, теперь ничего не изменишь. Такие вот промахи — тоже учеба. Мастера, они не с неба падают.

Второй выстрел грохнул буквально через миг — основания для спешки у моих танкистов теперь были серьезные, — раскаленный уголек трассера прожег мишень. Первым бы так!

Мишень, кренясь, пропадала за гребнем, а тоненькая строчка трассирующих пуль из танка уже кинулась снизу вверх к пятнышку второй цели, но, прежде чем долетел глухой стук пулемета, оборвалась, так и не достигнув «гранатометчика», приподнявшегося над окопом. Как же это опытный Рубахин допустил ошибку, достойную необстрелянного новичка?.. Я едва не выругался, но скоро понял: Рубахин ни при чем. Второй очереди не последовало, и это значило лишь одно: случилась задержка с пулеметом — сплоховал и заряжающий.

Третья цель уже неслась, подскакивая, по склону соседнего бугра, далекая и удивительно четкая. Небо вдруг разом посветлело, словно солнце вздумало подравнять моих неудачников и на минуту раздвинуло тучи.

Мишень подходила к концу своего короткого пути, дело можно было считать конченным. Молодой заряжающий провозится с оружием, конечно, до самого конца стрельбы. Я даже бинокль бросил — не мог видеть эту раздражающе четкую мишень...

И тогда-то из танка хлестнула длинная, злая очередь, сноп трасс уперся в мишень и бил сквозь нее, разлетаясь на скате бугра во все стороны огненными брызгами, бил до тех пор, пока цель не пропала. Патронов в ленте оставалось достаточно — на второй «сэкономили».

Стоящий рядом со мной командир роты усмехнулся:

— А ребятки у тебя с характером. Хоть на третьей, да отыгрались. Задали работу показчикам — до ночи будут дырки считать.

Мне было уже не так досадно. Разумеется, тройка — слабое утешение, но за самообладание этому «новокрещенному» экипажу можно дать и повыше оценку. В миг устранить задержку и успеть разрядить оружие по цели такое не каждому опытному экипажу удается. А все же подумал: стоит пожурить их, раззадорить, чтобы до следующей стрельбы грехи свои не забыли.

Пока шел от вышки к исходному рубежу, куда возвращались танки с победно поднятыми стволами пушек, строгость напускал на себя. Однако заговорить мне пришлось иным тоном...

Они стояли около забрызганной грязью кормы танка, упорно отводя глаза. Младший сержант Головкин, плечистый, чернобровый богатырь, добряк по характеру, был красен и смертельно зол, — казалось, притронься к нему, и он взорвется, как граната. Беляков угрюмо рассматривал собственные сапоги. Рубахин стоял, надменно задрав голову и всем видом своим выказывая личную непричастность к несчастьям экипажа. Зато глаза Ильченко были такими пугливыми и виноватыми, что я решил не спрашивать о причине задержки.

В коллективе, даже самом маленьком, обязательно найдется такой, чье лицо — зеркало общего настроения. А тут три лица из четырех говорили об одном: в экипаже ссора. Ну что ж, после такой стрельбы не мудрено и побраниться. Одно меня поразило: ярость Головкина. Неужто этот добряк способен рассвирепеть из-за промашек молодых солдат?

Или у них что-то с Рубахиным?.. Головкин и Рубахин... Вот где уж если завяжется узелок, скоро не распутаешь. Это тебе не задержка с пулеметом... Когда распутываешь узелки, главное — спокойствие...»

Рядовой Анатолий Ильченко:

«Начну с собственной характеристики. Кто я такой? Если спросить ефрейтора Рубахина, он ответит коротко: «Салага». Определение верное, однако не полное. Салага, да не простая. Зазнавшаяся салага — вот кто такой рядовой Ильченко.

Не правда ли, странно слышать о зазнайстве солдата, прослужившего в танковой роте один месяц. Но уж занялся самокритикой — будь откровенным до конца.

До сих пор с нами, заряжающими, занимались особо. Танковое вооружение я лучше многих изучил. Это без хвастовства. Пулемет или клин затвора пушки с закрытыми глазами разберу и соберу в два счета. На состязаниях заряжающих по нормативам первое место взял. Документально могу подтвердить — грамота имеется. Но от этой самой грамоты и закружилась голова. На боевую стрельбу собирался, как на прогулку. Командир танка меня инструктирует, а я губы покусываю, чтоб не ухмыльнуться: учи, мол, ученого!

Рубахин — тот меня прямо из равновесия вывел. Когда боеприпасы уже получили, он и говорит:

— Гляди, парень! Напортачишь — голову отвинчу.

Дернуло его брякнуть такое под руку — я как раз ленту снаряжал патронами. (Пишу это для ясности только, себя оправдывать не собираюсь.) Мне бы слова его мимо ушей пропустить да делать свою работу по-доброму. Мало ли чего Рубахин сболтнет — у него язык, наверное, отсохнет, если мимо молодого солдата молчком пройдет. Так нет же, я, видите ли, оскорбился в душе до благородной злости и решил демонстративно ловкость рук показать. Р-р-раз!.. И лента набита патронами. Бросил ее небрежно в коробку. Смотри, мол, ты, мастер огня! Другие в своем деле тоже кое-чему научены.

Эх, ну чего мне стоило лишний раз проверить, хорошо ли патроны в держателях закреплены! Видно, один вылез — я потом слабый держатель обнаружил в ленте, — и пошел тот злополучный патрон вперекос, когда били по второй цели. У меня о возможной задержке даже мысли не возникало, и поэтому, наверное, словно обухом по голове врезали, когда Рубахин заорал по ТПУ:

— Салага, куда смотришь? Пулемет!..

Уцепился я за кронштейн — дурак дураком, только глазами хлопаю. Честное слово, забыл, что делать надо. Командиру спасибо: рявкнул он на Рубахина и — ко мне:

— Стопор!

— Есть! — у меня руки сами сработали, как молния.

— Крышку!..

Поднял я крышку, освободил зажатую ленту, перекошенный патрон — долой, крышку — на место:

— Движок!..

Вовремя младший сержант подсказал, а то бы я опять смазал... Потом рванул рукоятку затвора, и пулемет сразу забился, как припадочный. Рубахин молодец! Видно, он все время за мишенью следил, и ему мига хватило ее изрешетить.

Когда вернулись на исходный и вылезли из машины, не знал, куда глаза девать. А лейтенант Карелин тут как тут. Ну, думаю, сейчас начнется головомойка. Даже под ложечкой заныло. Глянул на лейтенанта одним глазом, а он улыбается. И говорит:

— С боевым крещением вас. Для начала ничего. Молодцами называть не стану, но ничего. Для начала.

И тут Рубахин цедит сквозь зубы:

— Так плохо я не стрелял еще никогда. А все из-за них вот, — и кивает в нашу с Беляковым сторону.

Тогда младший сержант Головкин прямо прошипел:

— Замолчите, вы!..

Лейтенант осерчал. Нахмурился, оглядел нас и сухо так произнес:

— Разберемся. Вы, ефрейтор Рубахин, не бойтесь за свою репутацию. Лишать вас первого класса никто не собирается. Пора уж знать, что из танка стреляет экипаж, а не один наводчик. Только я не думаю, что репутация экипажа для вас не так дорога, как личная.

Вижу краем глаза — Рубахин голову опустил, а лейтенант говорит командиру танка:

— Сдайте оставшиеся боеприпасы и гильзы. Разбор попозже проведем, когда остынете немного.

Опять улыбнулся и ушел сразу. Но тут Головкин взял слово. Я даже испугался, когда в лицо его посмотрел. Такой добродушный парень и вдруг — злой, как медведь, поднятый из берлоги среди зимы. Надвинулся на Рубахина и буквально рычит:

— Зарубите на носу, товарищ ефрейтор: если вы еще хоть раз поведете себя в танке, как истеричная баба, я вас просто высажу! И не пущу в машину, пока буду оставаться командиром. Кто вам позволил во время стрельбы орать по танко-переговорному устройству, оскорблять членов экипажа?

Рубахин, видно, тоже опешил, молчит, смотрит под ноги, а младший сержант — свое:

— Для начала объявляю один наряд вне очереди за недисциплинированность. И советую сейчас же извиниться перед Ильченко за «салагу».

Тут уж Рубахин взвинтился:

— Еще чего! Я из-за него чуть двойку не схватил. Подумаешь, салагой назвал! Слово-то популярное. Еще не так надо было...

— Р-разговор-рчики! — опять рассвирепел Головкин.— Не хотите — ваше дело, только потом на себя пеняйте. А сейчас все — марш на пункт боепитания!

Шли мы гуськом по грязи, не разбирая дороги — ни разговаривать, ни глядеть на встречных не хотелось. Худо, когда люди рядом с тобой ссорятся и ты сам тому причина. Конечно, Рубахин немножко грубиян и зазнайка похлеще меня, но, по-моему, сегодня Головкин зря на него напустился. Ему меня бы взгреть за халатность. А он только и сказал:

— Понял, что значит один перекошенный патрон?

— Еще бы!

Сам я вроде того перекошенного патрона оказался на этой стрельбе. Нос Рубахину утереть хотел, ловкость рук показать, а про экипаж-то не подумал...

И все же в ту минуту кроме досады и неловкости от ссоры командира с наводчиком возникло и такое ощущение, будто неудачная стрельба связала нас одной веревочкой. Выпутываться из этой неудачи придется всем вместе.

Позже подошел я к Рубахину и говорю ему тихонько:

— Ты, Сергей, не надо, не извиняйся — сам я виноват. А младшему сержанту давай скажу, будто ты извинился.

Как он окрысится:

— Я те скажу!

Вот ведь до чего скверная история получилась!»

Ефрейтор Сергей Рубахин:

«Воображаемый читатель! Для начала мне б тебя за нездоровое, так сказать, любопытство соленым словцом припечатать — ты ж как-никак в чужой дневник запустил глаз. Однако мне нынче сочувствующий свидетель нужен — пусть воображаемый. Да и ты небось полагаешь: коли написано, то должно быть и прочтено. Так что валяй! Почитывай! Однако ежели думаешь — сейчас пойдут сплошные откровения двадцатилетнего, засидевшегося в казарме мужика насчет девочек, — закрой сию тетрадь!.. Не закрыл?.. Тогда на ушко тебе по секрету шепну: тех, которые не только в личное время, но и стоя на посту об одних девках страдают, презираю в упор и на расстоянии. А пишущих страдателей презираю втройне.

Хочешь читать дальше — послушай историю про Жучку. Про ту самую, что и доныне при нашей солдатской столовой благополучно кормится. Познакомились мы с ней не то на третий, не то на тринадцатый день службы моей в полку, когда выпало мне удовольствие в наряде на кухне вкалывать. С этого все служивые люди начинают карьеру. В то время фамилию Рубахина в полку, наверное, один непосредственный мой начальник помнил, да и то нетвердо. Про лицо уж и не говорю. Когда новобранцев обкатают под нулевку, да обрядят в робы, которые до смеха одинаково на всех топорщатся и сзади, и спереди, и по бокам, да сведут в одну команду — родная мама не отличит своего. Зато Жучка сразу меня отличила. Только я за порог столовой — она уж вертится под ногами, лохматым хвостом повиливает, облизывается, в лицо смотрит синим собачьим взором — прямо душу вытягивает. И чем я ей приглянулся? Сроду ведь собак не держал. В общем, подкупила она меня, эта цыганистая собачонка. Стал я возле повара мелким бесом крутиться. Он за чем-нибудь потянется, чего-нибудь пожелает, а я уж тут как тут: подам, поднесу, подсоблю и байкам его к месту поддакну.

Гляжу, несет он мне изрядный кусок ветчины с белым хлебом — за старательную, мол, работу. У меня слюнки потекли: ветчина-то в полку готовилась, на доппаек, — это вам не из магазина лежалый товар. Однако сам я только на вкус попробовал, остальное Жучке понес. Вот ведь как в душу влезла, угодница! Бросаю ей маленькими кусочками, чтоб угощение распробовала как следует, а она ловит на лету, глотает в один момент да еще и ворчит недовольно: видишь ли, все ей подай сразу. Ах ты, тварь неблагодарная! Ну, погоди! Попала мне под руку пустая консервная банка, а в кармане медная проволока случайно оказалась. Скормил Жучке остатки лакомства и стал потихоньку банку к ее хвосту прикручивать. Поначалу терпела — небось на «доппаек» рассчитывала, все обнюхивала карманы. Я и потерял осторожность, до боли прищемил хвост проволокой. Враз озверела моя Жучка: взвыла и — цап меня за палец! Я тоже взвыл, а она — шасть через дорогу от столовой, прямо на строевой плац.

Бог ты мой! На плацу-то общее построение! Шпалеры батальонов в недвижности замерли. Пряжки и пуговицы на солнце огнем горят. Ладони у козырьков костенеют. Оркестр гремит — встречный марш наяривает. И выкатывает Жучка с левого фланга (хорошо хоть с левого!), верещит, стерва, словно за ней стая волков несется, да винтом, винтом возле дирижера — хвост зубами ловит, а банка гремит по асфальту, аж искры летят. Какой тут марш! Кинулись два взвода Жучку ловить, а она, сатана, назад, к столовой, прямо мне в ноги — вот он, мол, главный нарушитель порядка. И это в благодарность за царское угощение!

Вывел меня потом комбат перед целым батальоном и спрашивает: .

— Видали собачьего конструктора? Таких у нас еще не бывало...

Вот так и прославился Сергей Рубахин на весь полк сразу. Кому ни представишься — начинаются усмешечки: «А, это тот самый «собачий конструктор»!»

Слава — штука приятная. Да не та, когда ты у начальников вроде мозоли на глазу. Что ни работа подвернется, старшине сейчас же и приходит первым на память «собачий конструктор». Понял я: с такой славой спокойной жизни не будет. Дайка, думаю, я ее другой славой перешибу. Поднатужился на тренировках и с первой же стрельбы пятерку привез. Слышу разговор: «Неужто тот самый Рубахин?» Ага, значит, еще и сомневаются в моих талантах? Ну-ну! Поживем — докажем. И что вы думаете? Доказал. Через два месяца кандидатом в отличники записали. А там уж отступать некуда — пошел Рубахин в гору. Старшина, правда, долго еще с недоверием косился, однако во все дырки совать перестал. Отличники, они славу взводу и роте добывают, их иной раз и поберечь не грех. Опять же кому первому при случае увольнительную в город дадут? Конечно отличнику. На слеты, на торжества, делегатами к шефам кого посылают? Не отстающих же и не середняков! Как говорится, жизнь богаче и разнообразнее, если ты отличник. А стоит это не так уж и дорого. Не лови ворон на занятиях, получше слушай, работай старательнее да делай, что говорят, поточнее. Нормативы, даже самые высокие, они на среднего человека рассчитаны. А от занятий по боевой подготовке все одно никуда не денешься. Так уж лучше весело работать, чем тоскливо прозябать, грустя и мечтая, когда командир взвода втолковывает тебе принципы стабилизации танкового вооружения.

И душе приятно, если хвалят, хоть это, конечно, и не главное. Командование черев полгода службы моей в полку благодарственное письмо на завод послало. Говорят, на комсомольском собрании цеха его читали. И работал-то я там три месяца после школы — небось уж и фамилию забыли, а теперь пишут, что ждут и с радостью встретят. Потом краткосрочный отпуск на родину предоставили. А кабы в середняках плелся да по-прежнему в «собачьих конструкторах» числился?!

Встретил меня отец и говорит: «Опасался я за тебя, Серега. Разгильдяистым парнем ты рос, один в семье — вот и разбаловали. Спасибо скажи армейскому коллективу, что благотворно на тебя повлиял»,

Возможно, так оно и есть, но только без участия Жучки тут не обошлось, хотя из-за нее, чертовки, пришлось зверские уколы помимо прочего терпеть. Палец-то она мне до крови прокусила. От медиков в армии не отвертишься, тут не «гражданка».

Рассказал отцу, он хохочет. Жучка, говорит, случайный фактор. Главное — тебе в армии показали, с какой репутацией жить на земле скверно. Если ты даже только ради собственного спокойствия пожелал доброй славы добиться — это уже кое-что. Взрослый человек начинается с привычки к порядку. Остальное поймешь, когда ума прибавится.

Будто его у меня нынче мало!

Я к чему это все? А к тому, чтобы пояснить: у ефрейтора Рубахина есть свое самолюбие, он себе не враг и ему хочется дослужить положенный срок не как-нибудь, а по-доброму. Ценить надо! Я ж не упирался, когда меня в молодой экипаж назначали для усиления: требуется, — значит, усилим! Нашему Головкину радоваться бы, да советы мои слушать, да условия мне подходящие создавать — я ж как-никак «старик». При случае за четверых сойду. Так ты ко мне поуважительней, побережливей, и я добром отплачу. Молодым еще эвон сколько тянуть лямку, им свою славу заработать надо, им лишний труд только на пользу. А мне моей славы до конца службы хватит, я ведь могу и начать волынить потихоньку.

Вначале Головкин вроде с понятием относился, и вдруг в последнее время началось: Рубахин — туда, Рубахин — сюда... Что я ему, Ильченко, что ли? Да он сам еще танки лишь в кино видел, когда я из них цели в ночной тьме с ходу первыми выстрелами сшибал! И учебных подразделений не кончал, и дополнительных занятий, как с другими некоторыми, никто со мной не проводил.

И вот уж совсем взбесился наш Головкин.

Мне и самому от последней тройки за стрельбу тошно. Да разве я повинен хоть на грош? Лейтенант верно сказал: из танка не один наводчик стреляет — весь экипаж. То-то и оно, что экипаж больше мешал, чем помогал мне. Насовали в танк неучей, а Рубахин терпи, молчи, когда они фортели во время стрельбы выбрасывают. Белякову — тому не боевую машину водить, ему бы на бричке возить кислую капусту. Ильченко вообще шляпа. Да если б не Рубахин!..

Головкину спасибо сказать бы мне, что сумел выручить — тройка как-никак государственная оценка, она в зачет идет. А он — «извинись»! За что? За то, что заряжающего, салагу, собственным именем назвал? Ну, в танке, может, и не следовало, однако назвал-то справедливо.

И вдобавок наряд вне очереди за «недисциплинированное» поведение во время стрельбы.

Вот она, благодарность человеческая!

Не пожалеть бы нашему юному командиру об этом наряде!

Что же до извинений — шалишь, брат! Я свое самолюбие не растряс на полигонных кочках с нашим мрачным водителем. Кстати, вот в чей дневничок-то заглянуть бы — вот уж где небось сплошные страдания юного Бартера, то бишь Виктора. А впрочем, пусть страдает, только не в ущерб моей огневой подготовке. Я еще с ним побеседую на эту тему!..

Что же до моей «персональной летописи», в следующий раз поведаю о том, как извинялся: командир танка младший сержант Валерий Головкин перед своим наводчиком орудия, мастером огня ефрейтором Сергеем Рубахиным.

Если тебя, воображаемый читатель, все это заинтриговало — до новых встреч!»

Младший сержант Валерий Головкин:

«Всю жизнь зарекался не загадывать, так нет же, загадал пятерку по стрельбе. Любуйся теперь троечкой. А ведь могли и «гуся» привезти...

До чего стыдно было и на разборе стрельбы, и потом, когда собрались в полигонном домике. Дождь полил, а ребята все равно веселые — большинство-то отлично стреляло; мы хуже всех оказались. О неудаче нашей не говорили, но поглядывали сочувственно. Конечно, в роте, где через одного отличники, троечникам можно и посочувствовать. У меня даже ощущение возникло, будто мы четверо — больные, затесавшиеся среди здоровых людей. Они знают об этом, но помалкивают, гадают про себя, какое бы снадобье нам прописать. Ротный комсомольский секретарь подошел и говорит мне:

— Слушай, Валерка, тут у нас хвастунов много развелось. Веревкин заработал первую в жизни пятерку и расшумел на весь белый свет, что любого заткнет за пояс. Даже вашего Рубахина. Подбил свой экипаж — вас на соревнование вызвать собираются. Вы уж окажите им честь — с нахалов спесь сбивать надо. Договорились?

Думал, издевается комсорг, но нет: сержант Раков тут как тут. Веревкин-то в его экипаже служит. А вот и он сам из-за плеча своего сержанта ухмыляется:

— Куды им? Зелены еще со «старичками» тягаться. Один Рубахин не в счет.

Я прямо задохнулся от возмущения. Да заберите вы себе этого Рубахина!.. Чуть вслух не брякнул, — спасибо, командир взвода помешал, а то бы неловко получилось. Лейтенант наш всегда почему-то появляется в горячую минуту. Вижу: стоит на пороге, лицо от дождя отирает и к нашему разговору прислушивается.

— Обсудить надо, — отвечаю. — Такие вопросы один командир не решает.

— Так обсуждайте, — наседает комсорг. — Вы все тут.

Глянул я на своих — стоят хмурые, но вызов их, конечно, задел. Даже Беляков насторожился. Рубахин на мокром стекле фигуры чертит пальцем, а сам как струна натянутая. Ильченко — тот прямо умоляет меня взглядом: соглашайся, мол, скорее. И лейтенант Карелин подмигивает: не робей!...

В общем, состоялся договор. Целая рота в свидетелях. Вот еще тоже заботушка!

Потом лейтенант подозвал сержанта Ракова, сказал что-то. Достает Раков баян из футляра. С баяном наша рота не расстается. Говорят, года три назад его вручил генерал за учение с боевой стрельбой. Футляр уже поистерся, а сам баян как новенький и до чего же голосистый! В роте традиция такая: если отличились — в городок приезжать с музыкой, чтобы весь полк слышал. И выходит, молчком, без песни, возвращаться неловко. То-то наши танкисты из кожи вон лезут на каждом занятии.

Подсел лейтенант к Ракову, опять шепнул что-то. Развернул сержант мехи — душа зашлась. Карелин первым запел: «Были два друга в нашем полку...»

Поет рота, только мы четверо губы кусаем — не до песен. Такой ли представлялась мне первая стрельба экипажа! И люди, которыми командовать придется!..

Лейтенант Карелин улыбается, кивает, приглашая к песне. Ильченко, вижу, подтягивать начал. Беляков губами зашевелил — вот уж от кого не ожидал!.. Рубахин, тот спиной ко мне стоял, лбом в стекло уперся. Ему, конечно, не скоро теперь запоется. А песня душу травит;

...Что был один из них ранен в бою,

  Что жизнь ему спас другой...

Интересно: извинится Рубахин перед заряжающим? Может, сделать вид, будто ничего не произошло? Стрелял он, дьявол, действительно великолепно!.. Нет уж, забудь ему все — опять за свое возьмется...

А дождь так и не кончился. Дороги в поле расквасило до безобразия, мы на вездеходе еле до городка добрались. Не завидую соседям нашим. Когда мы с песней в полк вкатывали, они на ночное занятие уезжали...

Спит казарма, а дождь все шуршит и шуршит по стеклам. Спать-то сладко в такую погоду, а на танкодроме завтра по уши в грязи купаться будем.

Не люблю осень — все теперь скверно: погода, настроение, дела. И желаний — никаких, даже злость на Рубахина рассосалась за день. Но от своего не отступлюсь».

Рядовой Анатолий Ильченко:

«Вторую неделю хожу как шальной. Вечером глаза закроешь — мелькают шкалы, угломеры, тысячные, гироскопы, формулы, траектории — трескучий каскад линий и чисел. Да еще эти самые числа рожи всякие корчат, и каждая ефрейтора Рубахина напоминает. А по ночам, во сне, сумасшедшие огневые задачки решаю и решить не могу.

Все началось после беседы с нами лейтенанта Карелина. Собрал он экипаж и спрашивает:

— Вы с кем соревнуетесь, не забыли?

— Помним!

— Не похоже, что помните. Вы с отличниками тягаться решили, а перемен не вижу. На стрельбе сплоховали — не самое страшное. Поправитесь. Если работать, конечно, будете хорошо. Ваши соперники взаимозаменяемости учатся — вот где вас не побили бы. Да вам и без того полезно иногда ролями поменяться. Наводчику не худо в шкуре командира побывать, заряжающему и водителю — в шкуре наводчика. Взаимности больше, если понимаешь, каково соседу твоему.

Давайте-ка, — предлагает лейтенант, — сегодня же и начнем. Рубахин поучит огневым премудростям Ильченко и Белякова, Беляков Рубахина.

И тут младший сержант говорит:

— Товарищ лейтенант, с Ильченко и Беляковым я лучше сам займусь. А то он их научит, пожалуй...

Мы все дыхание затаили. Рубахин побледнел, и мне тогда первый раз его жалко стало. Раньше, бывало, злость брала на командира, когда он делал вид, будто не замечает, как ефрейтор нас с Беляковым заместо себя во все дырки сует. А тут — жалко... Это же почти одно и то же, как если бы младший сержант отказался с ним на ответственное задание пойти. Хорошо, лейтенант сумел сгладить минуту. Он и говорит:

— Вам, Головкин, одному со всеми не управиться. А Рубахин в своем деле дока. Ну если уж из него учителя не выйдет, лишить поручения всегда успеем.

Сергей встал и отвечает, а у самого голос дрожит от обиды:

— Какой из меня получится учитель, вы, товарищ лейтенант, узнаете через месяц. Запомните мое слово: на первой же стрельбе Ильченко штатных наводчиков заткнет за пояс.

Лейтенант засмеялся:

— Боюсь, забуду. Вы лучше слово такое дайте командиру танка — уж он-то запомнит.

— Ладно, запомним, — буркнул младший сержант.

Прямо камень с души упал. Но я лично не долго веселился. В тот же вечер Рубахин и насел на меня. Решил доказать свое командиру танка, а отдуваться теперь мне. Пробовал урезонить его: не собираюсь же я становиться профессором огневых наук. Ругается: захочу, мол, станешь. Куда денешься? Он — ефрейтор, наводчик орудия, считай, заместитель командира экипажа. Так что изволь подчиняться. Мало ему классов и огневого городка — в курилке спасу нет. То вопрос из теории стрельбы подбросит в самой середине какого-нибудь лирического разговора, то в идущую по шоссе машину ткнет пальцем:

«Скорость? Дальность? Упреждение?..» Ошибись попробуй — до семи потов гонять будет.

Тяжко. И все-таки хорошо. Смотрю на пушку, на прицел, на блоки стабилизаторов или гидросистему — они для меня словно добрые знакомые. Понятные, молчаливые, умные существа. И надежные, очень надежные друзья.

Помню, месяц назад, когда потихоньку заглядывал в прицел или дальномер — оторопь брала: все резко, четко, близко. Пойми попробуй, сколько до цели: тысяча метров? две? или все три? Теперь — шалишь! С первого взгляда расстояние становится известным. Мне казаться начинает — мои глаза считают сами.

Стреляю пока условно, однако экран никаких сомнений в моих способностях не оставляет. На нем все промахи и попадания видны. Промахов в последнее время почти нет. И такое чувство приходит — будто не снаряд, а мой собственный кулак из ствола вылетает в нужный миг. Уж кулак-то всегда можно направить куда следует. Сказал об этом Рубахину, тот ответил: привычка, мол, к оружию вырабатывается. Может быть.

Все же он замечательный наводчик, наш Рубахин! Теперь я это не с чужих слов знаю. Стыдно и вспоминать, что хотел удивить его ловкостью рук при снаряжении пулеметной ленты.

А Головкин ничего не забыл. С ефрейтором разговаривает только официально. Тот делает вид, будто ему наплевать, но в душе переживает. Я-то хорошо вижу, ведь мы почти все личное время вместе проводим. Курить он даже стал чаще. А уж работу свою никому не передаст. Недавно подошел я помочь ему орудийный ЗИП почистить, как он окрысится:

— Если тебе делать нечего, мотай к старшине — у него на сто дураков работы найдется!

А сам косит глазом в сторону: боится, наверное, что командир заметит и подумает, будто ефрейтор нарочно меня подозвал — работку свою всучить. Только неправильно это. Как же в одном экипаже служить — и не помогать друг другу? Рубахин вон сколько со мною занимается, ему тоже не больно легко на этих занятиях бывает... Все у нас шиворот-навыворот. То Рубахин на наших горбах катался, а теперь и помочь ему не смей — Головкин сразу какое-нибудь никчемное занятие найдет...

После стрельбы мы все младшего сержанта побаиваться стали. Добрый-то он добрый, а уж вскипит, зыркнет черными глазищами — ого-го! На Сергея все время покрикивает, иногда как будто нарочно даже. Тот злится, но молчит. Так и ждешь — вот-вот опять поссорятся. Я уж про себя сочувствую Сергею (конечно, не тогда, когда он меня по огневой подготовке муштрует).

Взять хоть последнюю субботу. У нас в батальоне диспут проводился о любви и дружбе. Пригласили девушек и ребят из местного техникума. Это лейтенант Карелин устроил — он у нас заместитель батальонного комсорга по культурной работе. Кому на такой вечер пойти не захочется! А Головкин и говорит Рубахину:

— У вас, товарищ ефрейтор, понятия о дружбе вполне определенные, их одной дискуссией не изменишь. Так что нечего вам время тратить на диспуты, займитесь-ка приборкой во взводном кубрике. Что же до любви — в армии все равно некогда заниматься подобной глупостью. Вы же сами говорили. Вот вернетесь на гражданку — сколько угодно.

Явно же Головкин третирует Рубахина,, а тот — ни звука. Тоже характер. И тут Беляков заговорил:

— Разрешите, товарищ младший сержант, и мне заодно остаться? Мои понятия по затронутым вопросам еще более определенные. И вообще, в армии, по-моему, дискутировать не о чем. Что сказал сержант — то и есть непререкаемая истина.

Вот это выдал наш молчун! Ну, думаю, быть грозе. А Головкин даже бровью не повел. Он, кажется, у лейтенанта перенял привычку улыбаться в самый неподходящий момент. Так вот, улыбается и говорит:

— Молодец, рядовой Беляков. У вас чувство товарищеской взаимовыручки всегда на первом месте. За кого угодно отработать готовы. Хвалю. Можете даже всю работу взять на себя.

Вот ситуация! Значит, и мне из солидарности оставаться надо?.. На счастье, лейтенант забежал в кубрик и напустился на нас:

— Почему опаздываете? Сами же будете критиковать, что охват людей культ-мероприятиями у нас не полный. Ну-ка, марш бегом в клуб!

Приятно такие приказы выполнять.

Бежим что есть духу, а Рубахин и говорит командиру:

— Товарищ младший сержант, я после диспута кубрик прибрать успею.

А тот:

— Ладно вам! Вместе как-нибудь по-быстрому управимся.

Видно, лейтенант не столько нас троих, сколько Головкина выручил сегодня. Хоть бы помирились они наконец. Может, мне все же сказать младшему сержанту потихоньку, будто Рубахин извинился?..

А диспут, правда, получился интересный. Лейтенант вместо доклада какой-то очерк из журнала прочитал. О том, как у солдата знакомая девчонка замуж вышла, пока служил. Вроде любил он ее. Солдат, как узнал, только стиснул зубы покрепче, и сколько потом всяких испытаний на дороге его ни попадалось, даже ногу ни разу в строю не спутал. Во парень! Все, мол, естественно. В девятнадцать лет девушки — готовые невесты, а мы когда-то еще женихами станем! По-моему, правильно. У меня, например, кроме родителей да товарищей, дома никого не осталось. Меньше печалей. А то обзаведутся невестами в восемнадцать лет — начинаются потом всякие муки, как у нашего Белякова.

Однако не все согласились. Особенно девчонки. Ез наших тоже кое-кто настаивал, что служба для любви не помеха. Словом, диспут получился. А уж после спорили обо всем подряд.

Потом танцевали. Я тоже танцевал с одной второкурсницей. Глазищи у нее — что объективы. Заглянешь — жуть берет. Как в пропасть падаешь. Я-то, конечно, не упал, хотя и держался на самом краешке. В пропасть, бывает, тоже любопытно заглянуть — для тренировки. В общем, хотя и станцевал разок, так и не познакомился. Но узнать, как ее зовут, все же, наверное, стоило...

Беляков наш поначалу в углу прятался. Он, по-моему, просто стеснительный парень. Такой один рае познакомится — и на всю жизнь. Эх, девчонки, ничего-то вы в парнях не понимаете. Да я бы на месте любой из вас за того Белякова двумя руками держался. Уж этот не обманет... .

Лейтенант наш, кажется, со всеми симпатичными девчатами перетанцевал. Впрочем, несимпатичных на вечере не было. Может, это так кажется после двухмесячного сиденья в полку?.. Да уж лейтенанту нашему можно вовсю пользоваться своими «данными». Высокий, притягательный, веселый, а главное — человек с положением. Любая пойдет.

Познакомил он Белякова с одной хохотушкой. (Тоже, носятся у нас все с этим Беляковым.) Впрочем, ничего у них, конечна, не выйдет. Полная противоположность. Правда., Беляков весь вечер ходил за нею, как теленок, да на лейтенанта поминутно оглядывался. Наверное, двух слов связать не мог, чтобы поговорить, помощи ждал. Как будто командир взвода обязан помогать своим подчиненным в таких делах.

Провожать гостей до КПП пошли многие. Беляков, на удивление, — тоже. А я вернулся в казарму, взял наставление по огневому делу и засел в ленинской комнате, пока все не вернулись к поверке. Правда, никаких траекторий не видел. Все «оптика» чудилась. Небось еще сниться станет. Она потом этой «оптикой» так и стреляла в нашего лейтенанта. Головкин начал было за нею ухаживать, а как заприметил, куда она поглядывает, — сразу ретировался. Но лейтенант, кажется, ее единственную и не пригласил ни разу... Тоже глупенькая. Не понимает, что для нашего лейтенанта и танцы эти, наверное, были воспитательной работой. Он хитрый парень — конечно, наставлял девчонокчтоб солдат в самоволку не сманивали. У нашего батальона с техникумом связи давние, так что многие танкисты там знакомых имеют.

Но все к лучшему. Стань она в меня своими глазищами стрелять — неизвестно, чем бы кончилось. Об этих девчонках только начни думать — в голове места свободного не останется. А мне еще законы баллистики туда вталкивать надо.

И все-таки до чего хороша!.. Интересно: провожает ее кто-нибудь сегодня?..»

Лейтенант Иван Карелин:

«Вчера заряжающие взвода стреляли из танков. Упражнение начальное, несложное, и все же приятно, что Ильченко отличился. Ротный даже пошутил: жаль, мол, выше пятерки оценки нет. Держит Рубахин слово. Но и Головкин — тоже. Напомнил ему, чтобы отметил наводчика и заряжающего, так он тут же объявил Ильченко благодарность, а Рубахину слова не сказал. Зря. Эта пятерка, пожалуй, больше ефрейтору принадлежит, чем его ученику.

Что же такое в Головкине открылось? Твердость или случайное упрямство? Гнет теперь палку в обратную сторону, а ведь там, где трещина, и чуть-чуть перегнуть достаточно. Приходится следить...

А Рубахин-то за слово благодарности в огонь пойдет. Похвали его командир танка, он, пожалуй, гордыню свою тут же переступил бы — экипаж как экипаж. Но заставлять Головкина не годится. Самому похвалить? Еще хуже. Воспримут как торжество Рубахина над командиром танка. Тогда уж не жди добра.

Везет мне на упрямцев.

А Ильченко каков! Похвалил его — он в ответ:

— Товарищ лейтенант, да я, если хотите, стрижа влет могу теперь из пушки сбить. Как-никак натренировался!

У кого он хвастать научился? Может, Рубахина влияние? Но тот услышал — за рукав дернул и говорит:

— Помолчи, «стриж». Лучше готовься к очередной тренировке — следующее упражнение посложнее будет.

Ильченко сразу поскучнел. Надо сказать командиру танка, чтобы не перехлестнул Рубахин через край с дополнительными занятиями.

Беляков вот еще тоже. Кажется, уж лучшего солдата и не надо, если бы не приходилось каждое слово из него клещами вытаскивать. Один изъян в человеке, а душа неспокойна за него. От таких замкнутых ребят жди ЧП. Раз молчит — непременно что-то затаил или задумал. Поди заберись ему в душу! Когда человеку двадцати нет, всякая неудача личного свойства кажется ему глухим углом, дальше которого и ходу нет. А толкнись посильнее в тот угол— стенки у него, оказывается, стеклянные. И впереди все видно, и разбить легко...

В первые дни службы солдат только и знает казарму, да плац, да танки, да стрельбище. Но не одной службой жив он. Вот и улетает каждую свободную минуту мыслями к той, которая обещала ждать, вспоминает каждую подробность, с нею связанную, и начинает казаться — всех она красивее, всех вернее, всех лучше. И вдруг письмо: «Прости, прощай, люблю другого». Такая тоскливая пустота окружит — свет не мил. Танкострелковыми ее не заполнишь.

Некоторые командиры, я знаю, думают, будто молодежные вечера для солдат, танцы, диспуты и прочее — лишь пустое времяпрепровождение и даже предпосылки к самоволкам. А вот у меня после шефского вечера душа стала спокойнее за Белякова. В шутку познакомил его с одной хохотушкой, «шефское» поручение ей дал — занять парня до конца вечера, — а она, похоже, всерьез увлеклась. Да и Беляков наш за месяц столько не улыбался, сколько за те два часа. Пара хоть куда: она минуты не помолчит, он час может слушать не перебивая. Такие не наскучат друг другу. Самое главное, мне теперь ясно: никакой трагической любви у Белякова в помине нет. Дома тоже все в порядке на сей счет давно справки навел. Может, обидели чем, может, просто характер, но тут уж легче. Хотя успокаиваться мне, конечно, рано.

Люди. И хорошо, что они такие неодинаковые, и трудно с ними по той же причине. В строю, в танке, в боевой линии они должны быть, как патроны, в пулеметной ленте. У патронов начинка тоже разная: в одном — легкая пуля, в другом — тяжелая, в третьем — зажигательная, в четвертом — бронебойная. Но калибр один. Попробуй-ка насуй в ленту разнокалиберных патронов!..

Людей «калибрует» дружба.

Все-то ты знаешь, Карелин, а экипаж в твоем взводе пока неблагополучный, и в двух других тоже свои перекосы имеются. Наверное, побольше работать тебе надо и поменьше рассуждениями заниматься.

А еще жениться не худо бы. Тогда, быть может, проблемы «психологической совместимости» на личном опыте решать научишься,

Отчего вдруг мысли такие? От вечернего одиночества, пожалуй...

Стой! Раз уж заикнулся, не торопись обрывать на многоточии свои излияния и признайся заодно: тебе не очень-то хочется обрывать их? Только не криви душой, Карелин, не прибавляй и не убавляй от того, что было с тобой.

Можно подумать — ты святоша, Карелин, когда расписываешь, как знакомил своих загрустивших солдат с хорошенькими девчатами. Но ты совсем не такой, ты и для себя приглядел одинокую «тростиночку» у стены клубного вала в тот самый вечер. Ты видел, как ее приглашали танцевать, как пытались за нею ухаживать твои танкисты, а она — ты и это видел — соглашалась на танец лишь из вежливости и снова спешила на свое место, поближе к стене, словно боялась, что мощные вздохи полкового оркестра способны вынести ее из клуба. Какие у нее были глаза! Весь зал одновременно умещался в них, а в самом центре его все время оставался беспечно танцующий лейтенант в кителе цвета морской волны со сверкающими погонами.

Вон ты какой наблюдательный, Карелин!

Ты танцевал с другими, иронизируя про себя по адресу той «тростиночки»: как бы взглянула она на этого красавчика, предстань он перед ней одетым в мокрый и грязный рабочий «скафандр» где-нибудь на танкодромной трассе, на танковой мойке или в момент, когда читает нотации провинившемуся танкисту?

И все же ты снова и снова оглядывался на нее — ты боялся принять желаемое за действительное: вдруг ее глаза следят совсем за другим лейтенантом, сержантом или рядовым?

И все же ты ощущал неизъяснимую ревность к каждому, кто подходил к ней с приглашением, — даже к Ильченко и Головкину, — ты испытывал облегчение, когда она после танца вежливо избавлялась от партнера.

И все же ты не пригласил ее танцевать единственно из боязни — как бы не ответила тем холодно вежливым кивком, которым заранее предупреждают о согласии на единственный танец, не более. Попросту говоря, ты ее побаивался.

И все же тебя словно подтолкнули к ней, когда пошли провожать гостей до автобуса...

Теперь ты знаешь, Карелин, эта девочка поступила в техникум после восьмого класса и учится на втором курсе, — значит, ей едва семнадцать. Она жила в селе, которое ты не раз видел на топографических картах, там у нее осталась мама, по которой она сильно скучает. Ты знаешь, что она много занимается, редко где бывает, кроме кино, — вот почему ты до сих пор не встречал ее, хотя совместные вечера танкистов и студентов довольно часты...

Ты не так уж мало узнал, Карелин, за короткую дорогу от клуба до автобусной остановки. А надо ли было узнавать?..

И почему тебе, Карелин, стало тревожно за нее, когда она уехала, хотя вместе с нею были ее друзья? Почему по дороге домой ты жалел, что не сел в автобус вместе со студентами? Почему тревога за нее нисколько не уменьшилась и теперь?..

Стой, Карелин! Ответь сначала: почему ты задаешь себе такие вопросы? Уж не потому ли, что девочка эта очень уж обыкновенная и все же тебе тревожно за самую обыкновенную девочку?.. Ты ведь мечтал о необыкновенной.

Нет, ничего ты пока не знаешь, Иван Карелин, кроме того, что послезавтра — вождение танков, на котором тебе руководить учебной точкой, а ты еще эа план тренировки не брался, не говоря уж о конспекте. Ставь-ка, брат, свое любимое многоточие...»

Виктор Беляков наконец-то пожалел, что не завел личного дневника. Пожалуй, теперь, после трех дней безделья в полковом медицинском пункте, он сумел бы преодолеть отвращение к бумаге. Оно родилось еще в учебном полку, на втором месяце службы. Стоял дневальным по роте и, когда курсанты ушли на занятия, решил скоротать время над письмом. То было единственное в своем роде письмо за всю его жизнь. Виктор писал бывшей однокласснице, с которой дружил, даже целовался однажды, и которая вдруг сообщила ему, что собирается замуж. Обиженный и уязвленный, он писал ей, однако, что не смеет ни в чем упрекать ее, поскольку сердцу не прикажешь. Но пусть она все же знает: Виктор Беляков по-прежнему любит ее, она для него навсегда останется первой и единственной любовью и, если ей будет плохо, пусть вспомнит о нем...

Письмо получилось длинным, путаным, сентиментальным — он писал его не столько для девушки, сколько для себя самого, безотчетно желая облегчить душу. Виктор увлекся и не слышал, как подошел заместитель командира взвода. А тот молча протянул руку и взял со стола исписанные листы.

— Так вот вы чем занимаетесь на службе, — насмешливо произнес сержант, щупая молодого курсанта колючими глазами.

Замкомвзвода был человек властный, промахов не прощал, и курсанты боялись его не меньше чем ротного старшину — пожилого, сурового прапорщика. Виктор стоял перед ним навытяжку, виновато моргая глазами. Даже когда сержант неторопливо сложил листы вчетверо и упрятал в нагрудный карман, Виктор больше думал о своем проступке, чем о содержании письма, попавшего в руки замкомвзвода. Увидит, что личное,— вернет. А скорее, даже и заглядывать в него не станет. Вот только накажет непременно...

В конце дня, когда Виктор, сдав дежурство, стоял в строю на вечерней поверке, сержант сразу после переклички вышел перед взводом и достал письмо. Наряд вне очереди не слишком пугал Виктора, и все же ему стало не по себе.

— У нас есть лирики, — спокойным сухим тоном заговорил сержант. — И эти лирики умудряются в служебное время развивать свои творческие способности. Вот послушайте-ка записки одного дневального.

Раздались смешки, курсанты с любопытством насторожились, еще не догадываясь, о чем речь. Виктор не верил, что сержант станет читать. Однако тот читал. Читал по порядку, с выражением и даже комментариями. Выхватить письмо из рук его Виктор не смел. Самовольно покинуть строй и убежать не мог тоже. Но и слушать казалось невозможным.

А взвод слушал. И не один взвод. Сержант читал нарочито громко, голос его разносился от фланга до фланга роты, и отделенные командиры соседних взводов, начавшие бойко инструктировать курсантов, скоро поумерили голоса, насторожились.

Даже в тот момент Виктор не испытывал злобы к сержанту. Замкомвзвода можно было понять — он решил проучить нерадивого дневального и делал это в меру своих «способностей». Виктор ненавидел себя, ненавидел бумагу, которая не почернела, не вспыхнула огнем, а равнодушно выдавала его сокровеннейшие тайны. И до чего же фальшиво, жалко и глупо звучали в чужих устах слова, найденные им с немалым трудом, казавшиеся лучшими, единственными, его, Виктора Белякова, собственными словами!

Большинство слушало хмуро, кое-кто молча усмехался, кто-то хихикнул. Вдоль строя заскрипели сапоги — старшина вышел из канцелярии закончить поверку и тоже прислушивался.

— Сержант Уголков! — сердито оборвал он. — Вы что, другого времени не нашли для коллективных читок?

Сержант смутился, протянул недочитанное письмо Виктору.

— Возьмите, Беляков. И запомните: для личных писем существует личное время.

То ли он нарочно выдавал автора, то ли сделал это от бестактности. Обе шеренги роты колыхнулись, каждый из курсантов желал взглянуть на Белякова. Виктор не двинулся, даже руку не протянул за письмом. Нет, он вовсе не хотел выразить протеста сержанту — просто письмо это перестало быть его личным письмом. Кто-то из товарищей, угадав его настроение и боясь осложнений, торопливо схватил листки и засунул их в карман Виктора. Скрип старшинских сапог оборвался рядом.

— Хорошо написали, Беляков, — добродушно сказал прапорщик. — Честно и смело написали. По-мужски. Кое-кому полезно было послушать.

Виктор поднял голову. Шутит старшина или всерьез? И увидел глаза прапорщика, обращенные на Уголкова,— суженные, острые, как ножи...

Уголкова скоро перевели куда-то, о публичном чтении письма никто не вспоминал, но Виктору все время чудилось: за спиной над ним, посмеиваются и смакуют цитаты из его любовного сочинения.

Он так и не ответил девушке, домой тоже стал писать редко и скупо...

В танковой роте, куда Виктор попал служить, он сам в первый же день едва не оказался в роли Уголкова. Взял с тумбочки Рубахина толстую, переплетенную тетрадь и машинально раскрыл. Оказавшийся поблизости солдат удивленно спросил:

— Ты чего? Это ж дневник.

— Ну и что?

— Как «что»? В замочные скважины ты тоже заглядываешь?

Виктор вспыхнул:

— Виноват, не понял, что за штуковина.

— Прежде чем заглядывать в чужую тетрадь, — назидательно заметил солдат, — прочти на обложке, а то в историю влипнуть недолго. В нашем взводе дневники почти у каждого.

Поначалу Белякова удивляло, почему дневники не прячут, уходя в караул или уезжая в командировку; они лежали в тумбочках, доступные каждому и неприкосновенные для всех, кроме офицеров. Но и те, видно, с согласия авторов просматривали их лишь перед увольнением солдат в запас, разрешая взять тетрадь с собой, если там не было никаких Военных тайн, или приказывая уничтожить. Как-то Виктор с язвинкой спросил механика-водителя учебно-боевой машины:

— Ты вчерашнюю благодарность не забыл в свою персональную летопись внести, дорогой Пимен?

— Видишь ли, Витек, — ответил тот без тени обиды,— ради отображения личных успехов дневника заводить не стоит.

— Ради чего же тогда вы стараетесь?

— А чтобы поумнеть. Когда человек пишет, он думать учится.

— И как же ты себя будешь чувствовать, когда взводный твои откровения изучать начнет? Это ж... вроде как тебя раздевают...

Он вспомнил ехидный голос сержанта Уголкова, произносивший перед целой ротой его, Виктора Белякова, слова любви к девушке, и опять не по себе стало.

— Знаешь, Витек, это публично раздеваться стыдно. А перед доктором — стыдиться глупо. Особенно если у тебя есть болячки... И вот еще что я скажу тебе. О чем бы человек ни писал, он где-то в душе обязательно рассчитывает на то, что это кто-нибудь когда-нибудь непременно прочтет. Заведи свой — поймешь...

Виктор подумал тогда: наверное, личный дневник — не одно и то же, что личное письмо, однако заводить его не стал.

И вот теперь он пожалел, что не пишет, как другие...

Первые сутки, которые Виктор провел в одиночестве в теплой, уютной комнатке, где оказался так неожиданно, ему было хорошо. Отогрелся, выспался про запас. На второй день пришли Головкин с Ильченко, принесли книги и тотчас заторопились обратно: рота опять выезжала в поле. Читать не хотелось, и Виктор о многом передумал. И возникло желание поделиться с кем-нибудь своими думами, поделиться сейчас же...

Что бы ни писал человек, он всегда пишет это для кого-то еще, кроме себя... Виктор сделал бы своим воображаемым слушателем девушку с тихим именем Наташа, умеющую так звонко говорить и смеяться. Он ведь ничего почти не успел ей сказать за целый вечер танцев в солдатском клубе — все ее слушал. Как волшебница, она одним появлением своим избавила его от непонятной, ненавистной, иссушающей кабалы, заслонив другую, далекую, с которой Виктор целовался когда-то и которая все-таки вышла теперь за другого. Теперь он понимал: у него и чувства-то серьезного не было, а была лишь уязвленная мужская гордость, над которой вдобавок поизмывался Уголков. И вдруг все стало маленьким и смешным...

Ощущение свободы и раскованности пришло так внезапно, что Виктор целый вечер лишь глуповато улыбался и желал одного: слушать, слушать и слушать Наташу. О Наташе Виктору особенно хотелось написать. И чтобы она когда-нибудь непременно прочла. Однако он так и не позвонил в роту, не попросил принести ему чистую тетрадь...

На третий день его охватило беспокойство. Белые стены, белые простыни на койках, белые тумбочки и табуретки казались ненавистными. Тишина становилась раздражающей. Тянуло к железу, к работе, к товарищам. За десять минут в их кругу он отдал бы все три дня покоя. С утра Виктор ждал своих, но они не приходили. Знал: в полку начался парковый день. У танкистов работы по горло, и все-таки обижался.

Включил радиодинамик — хоть музыку послушать-— и сразу же насторожился, услышав голос секретаря комсомольского комитета полка. Тот рассказывал об отличившихся во время паркового дня, и Виктор жадно ловил слова, надеясь услышать о своих. Даже расстроился, что никого из роты не назвали... Потом рассеянно слушал музыку, пока ведущий не объявил: «А сейчас начинаем передачу из серии «Твой боевой коллектив». Она называется «Рота возвращается с песней». Слово — члену комсомольского бюро батальона лейтенанту Ивану Карелину».

Виктор сел на койке...

«Свой рассказ я начну с маленького эпизода, который произошел три дня назад, во время ночного вождения...»

Виктор слушал и видел то, о чем говорил лейтенант.

Он видел слабо белеющие в темноте поля, припорошенные первым снегом, смутные очертания танков, редкие огоньки сигарет возле танкодромной вышки. Экипаж в полном составе стоял перед лобовой броней танка. Следя за убегающими габаритными огнями первой машины, Виктор думал тогда: хорошо, что крепко подморозило, скорость будет выше. Вождение по ориентирам — значит, дороги самим выбирать. Правда, грязь смерзлась в комья, трясти будет изрядно, и обледенелые препятствия на маршруте добра не сулят, но скорость все окупит.

— Грунт жесткий, — нарушил молчание Головкин, — так ты, Виктор, на препятствиях подачу топлива ровнее держи. И наводчика предупреждай, а то забудется, проглядит какой-нибудь ров и заедет пушкой в землю.

— Хорошо,— кивнул Беляков.

Рубахин промолчал. Холодные отношения между наводчиком и командиром танка сохранялись, поэтому, оказываясь вместе, танкисты бывали не слишком разговорчивыми. -

Подошел командир взвода, спросил о настроении, пошутил:

— Все нынешнее вождение из трех «не» состоит: не заблудиться, не потерять скорость, не пропустить целей. Поделите на четверых — меньше чем по одному на брата.

— А мы, товарищ лейтенант, из трех «не» одну пятерку сделаем, — беззаботно отозвался Ильченко. Виктор почувствовал, как стоящий рядом Рубахин сделал сердитое движение — видно, толкнул заряжающего в бок: не заносись!.. Впереди вспыхнул и замигал сигнальный фонарь: «Внимание! По местам!»

Экипаж бросился к люкам машины. Виктор привычно вскочил на лобовую броню, ухватился за орудийный ствол, резко бросил тело вперед и уже занес было ногу над раскрытым люком водителя, когда одетая в рукавицу ладонь соскользнула с гладкого металла ствола. Подковка сапога скрежетнула по крутому наклону лобовой брони, и, теряя равновесие, Виктор инстинктивно выбросил вперед руку, но она угодила в открытый люк. Оберегая лицо, он успел извернуться в падении и ударился сразу коленом и локтем. Колено угодило в ребристый край стального люка, удар показался несильным, и поэтому жгучая боль напугала.. Чтобы не вскрикнуть, Беляков громко выругался.

— Что там еще? — сердито спросил Головкин из боевого отделения.

— Д-да ничего... так, слегка поскользнулся...

Осторожно разместившись на сиденье и захлопнув люк, Виктор тронул горящее колено. Вспышка боли медленно растекалась по ноге, однако чашечка, кажется, цела. Опустил ступню на педаль, попробовал выжать главный фрикцион — получилось. Сильно саднило локоть, но боль в локте казалась пустяком в сравнении с горящим коленом... Надо предупредить командира.

— Товарищ младший сержант...

Он умолк, не договорив. Досада, злая и горькая, накатила на него: «Опять экипажу не повезло. Опять мы — калеки...»

— Слушаю, Беляков, — раздался в наушниках встревоженный голос командира танка.

— Да я... связь проверял.

— Заводи!

Гул двигателя, знакомая, живая дрожь брони словно отдалили боль. Привычным движением руки установил минимальные обороты, скользнул взглядом по шкалам контрольных приборов. Они светились ровно и спокойно. «Что ж, поглядим: повезло нам или нет!»

— Вперед!

Педали послушны, и рычаги тоже послушны. Мерно бьется в моторе сдавленный гром, Приводя в движение сотни могучих сил. Но все равно слышишь, как дышат рядом трое твоих товарищей, и ты знаешь, что по крайней мере двое из них могут взять на себя твою тяжелую работу... Нет-нет! У них достаточно своей. Вот и нога почти перестала болеть, и хорошо, что не доложил,— это лишь вначале показалось, будто сильно ушибся. Все заживет до свадьбы. Что там до свадьбы — до ближайшего воскресенья заживет. Не идти же хромым на свидание. Лейтенант сулил увольнительную, а Наташа обещала поучить танцевать. В тот pas все ноги оттоптал ей сапожищами. А она легонькая как перышко. После возни с рычагами, траками, снарядами девушку на ладонь хочется поставить — танцуй сколько хочешь, удержу...

Гусеницы неслышно рушат комья мерзлой грязи, пока не сильно встряхивает, хуже, если начнутся выбоины. Каждую из них Виктор словно задевает больной ногой...

Наверное, жутко встретить ночью в поле танк, несущийся вперед без света. Не всякий знает, что машина ощупывает путь невидимым инфракрасным лучом. Дорога на экране удивительна. Земля, припорошенная снегом,

кажется зеленовато-желтой. Тени контрастны и резки. Каждый камешек высвечен так, словно он плоская плитка. Голые кусты по бокам —будто таинственные жители неземного мира, изумленно расступившиеся перед стальным чудовищем. Поначалу жутковато было водить танк но такому «марсианскому» ландшафту, потом привык. Даже удовольствие доставляет...

Черное ущелье легло поперек дороги. Ров... Надо предупредить наводчика...

— Вижу, — коротко отозвался Рубахин.

Педаль поддалась легко, только сильная боль прошла от колена к пальцам, да еще локоть напомнил о себе, когда выравнивал танк на входе в ров. Не смертельно, терпеть можно...

Весь экран заслонила стенка рва, потом танк уверенно пополз вверх, вздыбился, повиснув в воздухе передними катками, черная бездна качнулась в стекле, далекие звезды оставили на нем дымные, быстро тающие следы. Резко сбросил подачу топлива — и это получилось! Танк плавно опустился на всю длину гусениц.

— Добро, — скупо похвалил командир по танкопереговорному устройству, и стрелки приборов радостно качнули остренькими головками в знак согласия.

Дорога опять с гулом понеслась навстречу, четкая, словно графический рисунок — черные штрихи по желтой бесконечной ленте,— и Виктор, машинально следя за нею, думал о том, что командир танка с каждым днем нравится ему все больше. Нравится после той, первой, и уже такой далекой стрельбы, когда с неожиданной в нем решительностью вступился за молодого солдата.

Иные сержанты, даже из старослужащих, в открытую потакают «старичкам», отыгрываясь на первогодках, а те помалкивают, принимая это как должное. Станем, мол, и мы «старичками» — свое возьмем. Не нравилось это Виктору Белякову, однако приходилось мириться. Тем более и командир попался добродушный увалень с вечной стеснительной улыбочкой — такому и лычки-то не шли. У такого кто понахальнее, тот и блаженствует. И вдруг этот самый увалень на глазах в каменного дьявола превратился: пушкой не пробьешь. Даже оторопь брала по-началу.

«И поделом тебе, Виктор Беляков, не суди о человеке по первому впечатлению. А уж Рубахину тем более поделом! Ваял волю помыкать всеми и каждым в экипаже. «Мастер огня», «отличник», «золотой специалист», «гордость роты»! Как же не занестись, если тебе в каждом боевом листке, на каждом собрании дифирамбы поют! Словно он мастером родился, словно позабыли напрочь, что сами же его «золотым специалистом» сделали. Спохватились, когда голова у него кругом пошла, когда уж и черт ему не брат...

А ведь точно, этот чертушка Головкин в братья к нему не захотел набиваться. Врубил наряд вне очереди — все славословия Рубахину разом кончились. И взводный, похоже, молчком поддерживает его...

Теперь-то Рубахин все свои грешки отработал. Ильченко небось век ему благодарен будет. За два месяца службы стать готовым наводчиком танкового орудия — не фунт изюма слопать...

Почему же ты, Беляков, накануне диспута за Рубахина заступился?.. Да обидно стало. Не за Рубахина, нет. За самого Головкина и обидно. Умный парень и добрый в душе, а тоже на своем принципе споткнулся: в мелкую месть ударился, начал демонстративно ущемлять самолюбие человека. Да еще такого, как Рубахин. Сразу Уголков вспомнился — вот и не сдержался. Головкину тоже зарываться вредно. В одном танке сидим, может, и в огонь вместе идти придется. Тут счеты надо сводить по-честному...

В роте небось говорят меж собой: страдатель Беляков, тихоня Беляков, молчун Беляков. А этот самый тихоня в школе два года пионерской дружиной командовал, а потом комсомольской организацией. С пятого класса, можно сказать, к воспитательной работе причастен. И если в армии пока в активисты не попал, так тут все тот же Уголков постарался. Нука представь: с двенадцати лет ты сверстникам объяснял, что хорошо и что плохо, с двенадцати лет пример товарищества показывал, а едва вырос, поставили тебя в общий строй рядовым — и первый сержант в душу плюнул. Каково? И понимал: по одному Уголкову обо всех сержантах нельзя судить, тем более обо всех командирах. Но обида другое твердила: разве «на гражданке» ты позволил бы кому-нибудь твое личное письмо к девушке публично читать? Да еще такое письмо?.. Значит, в армии вся твоя жизнь зависит от того, какой командир попадется?..

Эх ты, Витенька, активист сопливый!.. Долго ли Уголков командовал после того случая? Ведь небось дошло и до командира, и до замполита...

Почти полгода обиду в себе носил под замочком. Друзья — с душевными разговорами, ты же — спиной к ним. А лейтенант! Мать вон прислала письмо, слезами закапанное; лейтенант ей, оказывается, написал о твоей примерной службе, чтоб ни о чем не тревожилась. Какие уж он слова нашел, но твою строгую старуху так растрогать не всякий сможет... С девчонкой тебя, увальня, познакомил — загляденье одно. Еще всю жизнь благодарить будешь...

Ну-ну, без мечтаний, рядовой Беляков! Однажды помечтал уже... И хватит бирюка разыгрывать — сержанту Уголкову ты все равно ничего не докажешь. Да и сержант ли он теперь?.. А вот лейтенанту Карелину и своему родному экипажу ты еще должен доказать, что Виктор Беляков стоит чего-нибудь на этой земле...

Ухаб... еще ухаб... До чего же она жесткая нынче, земля! Замечтался, дьявол!.. Терпи теперь, терпи... Как будто собственным коленом — в те ухабы. А есть ли оно у тебя, то самое колено? Почему временами ничего не чувствуешь — ни боли, ни ноги?.. Вот сейчас тоже... Опять ухаб нужен, чтобы почувствовать? Так вон их сколько впереди! Не зевай, работай педалью; ребят похуже мотает — они выше тебя сидят, а броня, она тесная...»

— Беляков, слышишь? Сейчас будет развилка — держи по правой дороге...

— Есть, товарищ младший сержант, по правой!..

Танк маневрировал среди черного поля, устремляясь от ориентира к ориентиру. Командир поминутно выходил на внешнюю связь, докладывая руководителю обстановку и расположение обнаруженных целей. Рубахин не отрывался от прицела, помогая командиру вести разведку и готовясь в любой момент открыть огонь. В ночной прицел он видел дальше всех и часто подсказывал водителю лучшее направление:

— Чуть левее возьми, Витя, — путь сэкономим. А то прямо на холм выпрем...

Командир помалкивал — значит, одобрял.

С Ильченко, наверное, тоже не один пот сошел; тот менял пулеметные ленты, кидал в казенник орудия снаряды. Учебные, разумеется, но вес-то у них не меньше чем у боевых. Заряжающему действовать в движении, на бездорожье, тоже непросто. Помимо мускулатуры сноровка нужна — вот и вырабатывал ее Ильченко. А мускулатура у него дай бог, хотя службу едва начинает!..

Как же это замечательно — слышать в наушниках дыхание друзей, слышать и понимать — по их дыханию понимать: тяжело им или не очень, радостно или досадно, сердиты они или настроены добродушно.

— ...Ч-черт!..

Это Головкин. Злится на что-то, видно шнур запутался или зацепился. Как не зацепиться, если командир крутится на своем сиденье, как на горячей сковородке!

А вот Рубахин. Сердито хмыкнул и теперь сопит... Поди, заметил подозрительное в свой прицел, командиру уже доложить собрался, а подозрительное-то обыкновенной кочкой оказалось. Опасную зону прошли — полугирокомпас уверяет, что на обратный маршрут повернули. Когда перед тобой только освещенный клочок поля, трудно понять — удаляешься от исходного рубежа или приближаешься к нему. Это один командир знает. Да еще механик-водитель догадывается по стрелке полугирокомпаса. Прибор не заблудится. У него переживаний и всяких мыслей, которыми голова человеческая набита, нет. У прибора одна «забота» — направление указывать...

Кто же это там пришептывает? Ильченко небось. Он обязательно пришептывает, когда себя в душе честит. Или наоборот — хвалит, если сработал лихо. Поди-ка хвалит сейчас. Тоже хвастунишка растет. Почище Рубахина будет, если вовремя не обломать.

И все же он славный парнишка...

«А кто не славный в нашем танковом? Только ты один, Беляков. Командир с наводчиком хоть конфликтует, да у них это в соревнование незаметно перешло: командир твердость свою показывает, наводчик — огневые и педагогические способности. Один ты, Беляков, служишь как придется. Ни рыба ни. мясо. В танк даже сесть не мог по-человечески, горе-танкист.

И ведь не сильно, вроде, ударился, почему же с ногой так плохо? То болела, теперь еще хуже: не нога, а тяжелый протез...

К черту! Никаких протезов!.. В панику от обыкновенного синяка ударяешься? А если бы мина под танком взорвалась?.. Все твои болячки — от больного воображения, как и в случае с письмом. Экипаж подвести хочешь? Один раз уже подводил. Не слишком ли много будет?.. Не об одном себе думай, тогда лишнего казаться не станет...»

И все же не думать о собственной ноге Виктор не мог. Потому что временами ее действительно словно не существовало. Краем глаза он замечал, как она движется — именно тогда движется, когда он хочет, и так, как он хочет, но это движение ее ощущалось, как движение тяг и сервопружин машины. Совершаясь по его воле, оно было отчуждено от его живого тела, и это пугало. Виктору надо было прибавить обороты, он хотел этого, и тотчас нарастал рев двигателя, усиливался ливневый грохот траков за броней, зелено-желтая «рисованная» дорога на экране бешено летела под гусеницы. Надо было притормозить, он хотел притормозить, и сразу приходило ощущение, будто танк врезался в вязкую, густую массу. Но лишь после того, как все это случалось, он догадывался, что нога сделала нужное...

Он не понимал, почему так назойливо липнет к телу одежда, откуда эти холодные капли пота на лице — ведь он вкладывал в работу не больше усилий, чем всегда. Ему некогда было догадаться, что холодный пот прошибает вовсе не от физической работы, а от боли, заглушенной яростным желанием не чувствовать ее...

И все же он вел танк, управлял им бесчувственной ногой. Он знал: нельзя потерять ни одной лишней секунды, и верил, что не потеряет, верил, пока инфракрасный луч не ушел в пустоту...

Пустота могла показаться бездонной, если бы где-то далеко-далеко, на дне черного океана тьмы, не засветился огонек. Но и огонек казался таким же далеким, как звезды, отраженные океаном...

Виктор не боялся зрительных иллюзий — а это была иллюзия — и в другое время лихо, весело ринулся бы в черную бездну... Лучи-призраки, лучи-невидимки, когда прибор ловит их в свой объектив, заставляя светиться доступным глазу светом, могут покапризничать, пошалить, попугать, нарисовав обыкновенный распадок глубочайшей пропастью. Но страхи эти для несведущих и слабонервных. Сейчас танк перевалит гребень, фара пошлет в долину направленный, плотный луч инфракрасных волн, и призраки рассеются.

Однако Виктору стало тоскливо. Он знал это место. Спуск достаточно крут и длинен, а на дне долины, в обрывистом овраге, застывший ручей. Дорога тянется краем оврага, значит, мало спуститься — надо спуститься еще и на такой скорости, которая позволит прямо со спуска вывернуть на дорогу. Инерция у танка страшная, и попробуй ты проскочи лишних десять метров — загремишь в овраг.

Нет, он не боялся «упустить» танк. Остановить его можно и рычагами — намертво, при любой скорости, на любой крутизне. Но в том-то и дело, что его нельзя останавливать, его надо спустить. Тут рычаги не годятся, тут надо горным тормозом изрядно поработать — той самой ногой поработать, с которой ему не повезло. Как нарочно, «главную» ногуто и покалечил!.. Опять она заныла, словно предчувствуя непосильную работу.

«Это хорошо, что заныла, просто отлично, что она так здорово ноет».

— Виктор, тормози комбинированным!..

— Ясно, товарищ младший сержант! Тормозить — дело нехитрое. Тормозить—это мы умеем...

«Первую — сейчас же, пока на гребне; на спуске ты с нею можешь повозиться... Теперь обороты долой, ногу— на горный. Болишь, нога? Боли-боли, я люблю, когда ты болишь... Черт, до чего тянет вниз! Упираться приходится — аж спинка сиденья трещит... И почёму это на крутом спуске кажется, что тащишь танк на собственном горбу? Другое дело на подъеме. Вверх машина сама прет... Вверх никогда не страшно...

А вниз разве страшно? Подумаешь, тяжесть — средний танк! С такой ногой — да не удержать тормоза танка!.. Молодец, нога! Ты замечательная нога... Ты поможешь мне свести вниз этого железного черта, и я расскажу всем, какая ты у меня великолепная. Буду на тебя навертывать только стерильные портянки. Сапог на тебе буду чистить до зеркального блеска. Ночью на подушку класть стану, а голова пусть на матрасе мается, раз она у меня такая дурная... Слышишь, нога, я готов простить тебе даже субботнюю твою' вину, когда ты наступила на Наташину туфельку...

Какая же у нас скорость?.. Три километра — вот перестраховщики! На карачках быстрее сползешь. Ну-ка, нога, набросим пару километров. Хорошо. Еще пару...

Просто замечательно! Секунды у нас теперь золотые. Многое нам могут простить, а одну секунду опоздания не простят...» ,

— Осторожно, Виктор, не спеши! Скат обледенелый. Поволокет юзом — будем в овраге вверх лапами.

«...Слышишь, нога, что командир сказал? Он зря не скажет. Давай уж потише — потом наверстаем... Вот она, дорожка. Теперь за тобой слово, рука-рученька... Хоть ты и побаливаешь, а вывернуть надо по идеальной кривой. Не дотянешь — в овраг поедем, перетянешь — юзом поползем... Чуешь, как гусеница забегает? То-то вовремя спохватилась. Все тебе подсказывать надо. Ты с ноги вон бери пример...

Вот и съехали...

А теперь — на всю железку... И главный сработал, и передача на месте, и дорога по-сумасшедшему несется навстречу, а ноги опять вроде нет...

Вот так ухаб!.. Как же я проглядел его?.. Или просто сбросить обороты боюсь? Вдруг у меня в самом деле нога потеряется! Обидно будет — до исходного километра три осталось. И что это такое свистит? Неужто ветер? Неужто в танке можно услышать, как свистит встречный ветер?»

— Полегче, дьявол!.. — Это Рубахин. Если при командире поругивается, значит, действительно слышно, как за броней свистит ветер, значит, самому Рубахину жутковато... — Привезешь на исходный трупы — пятерка все равно никому не достанется. Гони, да знай же меру!

И командир помалкивает — значит, согласен.

Странное дело: тебя отругали, а ты от этого чувствуешь себя почти счастливым...

— Терпи, Серега, терпи. Это лишь репетиция к танцам. Понимаешь, в воскресенье я танцы разучиваю. Ноги подразмять надо.

— Сколько угодно. Только, пожалуйста, не на наших боках и затылках, — проворчал Рубахин.

Виктор засмеялся, ослабил зажим ларингофонов — чтоб голоса его не слышали в танке — и, когда в дымно-зеленой глубине экрана возникли звездочки огоньков, горящих на далекой танкодромной вышке, запел под ровный и спокойный грохот мотора:

Были два друга в нашем полку...

И оттого, что он не слышал собственного голоса, казалась естественной и бесчувственность ноги. Какие там ощущения, если сама броня стонет от бешеной гонки!..

Виктор очнулся, услышав свою фамилию, произнесенную лейтенантом Карелиным. Было непривычно, странно слышать собственную фамилию по радио — пусть это радио местное, полковое, и говорит в микрофон твой командир, все равно твое имя словно отделяется от тебя самого, звучит официально и строго, как на суде. Наверное, это потому, что слышат ее одновременно многие люди.

«...Да, имя этого водителя Виктор Беляков, — глуховатым голосом говорил лейтенант. —Его, наверное, еще немногие знают у нас, потому что он вместе со своим командиром танка недавно закончил учебное подразделение... Он продолжал вести танк, и дорога к исходному была теперь прямая. Препятствий — никаких, и через несколько минут гусеницы пересекли бы заветную линию. Отмечая на схеме маршрута положение танков по докладу командиров экипажей и контрольных постов, я уже поздравлял себя и свой взвод с первой отличной оценкой, как вдруг затрещал телефон. Звонили с одного из дальних постов, доклад был неожиданный, не имеющий отношения к вождению. Оказывается, минуту назад наши контролеры остановили неизвестного человека. Он бежал на огонек танкодромной вышки и наткнулся на контрольный пост... Солдат докладывал торопливо, и я не сразу даже понял, о чем.

— Он, товарищ лейтенант, говорит, что шофер колхозного автобуса. Сам по пояс мокрый, заледенел уж весь, а сушиться и переодеваться не хочет. Говорит — некогда, просит: «Выручайте, ребята, там, на дороге в поле, детишки замерзают...»

Лейтенант умолк ненадолго, и Виктор вдруг вспомнил, до чего неправдоподобным и необъяснимым показался ему приказ командира танка, прозвучавший в шлемофоне, когда до исходного осталось каких-нибудь полтора километра:

— Водитель, стой! Поворачивай назад!..

Младший сержант Валерий Головкин:

«...Чего не передумаешь за одну минуту, когда тебя почти у исходного завернут назад. Шли мы хорошо, с опережением норматива, правда, Беляков очень уж нерасчетливые рывки стал делать, но я думал тогда — он просто нервничает. В последний момент всегда кажется, что время тебя обгоняет.

Открыл я люк — по лицу словно рашпилем прошлись: мороз, видно, под тридцать. Время около девяти, в декабре — это ночь глухая. В открытый люк на большой скорости, как в реактивное сопло, тянет — у меня под меховой одеждой мурашки по телу забегали. Однако терплю, осматриваюсь в темноте, даже удовольствие испытываю. Осточертел этот «телевизор», то бишь прибор ночного видения. Одно дело, сидя в домашнем кресле, кино смотреть на экране, и другое — созерцать на похожем экране дорогу, по которой с сумасшедшей скоростью несешься в машине. Так и подмывает высунуться наружу и убедиться, что перед тобой настоящая твердая земля, а не какая- то зыбкая, фантастическая подделка под нее. Ощущение такое, будто висишь черт знает где, раскачиваешься и вот-вот сорвешься. Беляков наш молодец все-таки — прет без страхов и сомнений, как при дневном свете. Наверное, таких вот и берут в космонавты. А впрочем, великое дело — привычка и опыт. Он все же штатный водитель...

Дорога рядом, а мы по обочине шпарим. По дороге нельзя — «генеральская». Не то чтобы по ней одни генералы ездили, но для полигона, конечно, приличная дорога: гравий, песочек, стоки, трубы, мостики. Исключительно для колесного транспорта. Танкистов на такие не пускают. Наши законные пути там, где нет никаких дорог, кроме следов от гусениц. Комбат даже специально предупреждал: за каждый метр, пройденный на танке по автомобильной дороге, командиру и водителю — сутки ареста. В общем-то, правильно: нашему брату только позволь — через неделю в округе проходимых дорог не останется... И все же обидно. Насколько, думаю, норматив сократили бы, сверни мы сейчас на «генеральскую»!..

И вдруг:

— «Рубин-три»! Доложите, где находитесь...

Едва доложили, в ответ команда:

— Поворачивайте назад! Задача отменяется, новую получите, на марше! Боевая задача!..

Ушам не верю, однако скомандовал поворот, и Беляков так затормозил, что я едва носом в откинутую крышку люка не заехал. Вот лихач!

Танк разворачивается, а у меня в голове сумятица: что значит «боевая задача»?

Слышу: командир роты приказывает подключить к радиосети весь экипаж. Подключил, люк захлопнул, жду, а ладони на рукоятках перископа — как железные. Откуда сила такая? Кажется, приподнимись — крышу башни плечами проломишь. А в душе нежность к ребятам. Знаю же: по первому моему слову на что угодно пойдут и не подкачают. Уж в этом-то уверен! Но что всего удивительнее, в ту минуту, когда ждали боевого приказа, я особую благодарность к Рубахину почувствовал. За то, что он — старослужащий солдат, мастер огня, самый, пожалуй, ловкий и грамотный среди нас четверых — рядом оказался. С Беляковым мы и под воду-то всего по разу ходили. Ильченко пока и того не испытал. А Рубахин со своим прежним экипажем на больших учениях и под зажигательные бомбы попадал, и сквозь горящий «город» пробивался, а уж сколько раз реки по дну форсировал — сосчитать, наверное, трудно. И вот он сидит впереди меня — чугунная спинища, руки на пульте, — любую цель, где бы она ни показалась, мгновенно достанет. Наверное, от его близости я и почувствовал себя таким уверенным...

— «Рубин-три»! Идите на второй ориентир. Там, где спускались к оврагу, вас встретит контрольный пост. Посадите в танк человека — он укажет дорогу. Ваша задача — вытащить застрявший в ручье автобус и при необходимости отбуксировать ко мне. Повторите приказ!..

Вот так боевая задача! Мало того что лишили верной пятерки по вождению,— еще и в буксировщиков превращают... Повторяю приказ, а у самого голос срывается. И ребята, чувствую, расстроены. Беляков даже застонал. Современный танк посылать тягачом к застрявшему автобусу и называть это боевой задачей!..

А капитан масла в огонь подливает:

— Задачу поняли правильно. Приказываю двигаться на максимальной скорости. Если заблудитесь — голову сниму. Повторите...

Повторяю по радио: есть, мол, двигаться на максимальной скорости и без головы не возвращаться. Командир роты вроде как усмехнулся и говорит:

— «Рубин-три», ты пойми: там дети в автобусе. Опоздаем, они, чего доброго, померзнут еще!..

Так вот в чем дело!.. Расспрашивать не станешь — мы люди военные. Отвечаю капитану: «Поняли, не опоздаем!» — а у самого душа заныла. Автобус в ручье застрял? Ручей этот местами — танкам по башню глубиной... Может, им выйти нельзя, и автобус залило?

— Витя, гони по «генеральской»! — кричу водителю.

— А губы не боишься?

Нет, не боюсь. Комбат своего слова все равно не сдержит — ему пришлось бы нас с Беляковым десять лет на гауптвахте держать, если бы он промерил расстояние до второго ориентира.

Да разве комбат имел в виду боевую ситуацию? А она действительно боевая. Мы, солдаты, для того и существуем, чтобы с другими людьми несчастий не случалось. А тут дети...

У меня самого сестренка восьми лет. Каждую неделю письма пишет: «Здравствуй, братик. Я учусь хорошо. И ты служи хорошо...»

Стараюсь вот!

Какой же это идиот умудрился автобус с детьми в степном ручье посадить?!

— Товарищ «Рубин»! — ору по радио. — Укажите местонахождение автобуса — мы его мигом без проводника найдем.

«Рубин» помолчал минуту, потом отвечает:

Примерный квадрат девять — восемнадцать. Вы ближе всех к нему находитесь. — И негромко так, словно мы рядом в комнате сидим, добавляет: — Это ребятишки из колхоза «Заря». Второклассники. Их возили в город, в детский театр. Шофер говорит, что решил на обратном пути спрямить дорогу и махнул проселком. Работает здесь давно, дороги знает, но лед в ручье не выдержал... Аккумулятор сел, мотор заглох. Вот он и прибежал к нам за помощью.

Ругаю про себя того шофера, а сам верчу схему, ищу нужный квадрат. Ага, вот он, севернее в четырех километрах. Как раз у границы учебного поля, проселок через него на «Зарю» тянется. Впрочем, по соседству — еще два проселка, оба с ручьем пересекаются. «Рубин» лишь примерно место указал...

«Генеральская» стала вправо сворачивать, а квадрат — прямо по курсу. Жаль: хороша дорожка.

— Виктор, держи левее. Напрямую махнем!

Слева — кювет здоровенный, а Беляков через него — на полной скорости!.. Показалось — башню сорвало и я вместе с нею под гору кувыркаюсь. Из глаз — искры, в ушах — звон, в боку — адская боль: об угол радиостанции саданулся. Ильченко охнул, Рубахин ругается:

— Кончай же репетиции, дьявол! Овраг внизу!

Беляков смеется:

— Какие репетиции? У нас боевая задача, а не репетиция. Значит, и скорость боевая... Овраг я не хуже тебя вижу. И проход тоже вижу. Аккуратненький такой проход, сами делали — забыл?

Чего, думаю, он такой болтливый сегодня? И гонит словно оглашенный. Даже не верится, что это Беляков. Злюсь — бокто болит, — но говорить стараюсь спокойнее:

— Ты, Виктор, все же поосторожней. На спуске и промазать недолго. Проход, он узкий.

— Как можно, товарищ младший сержант? Как можно промазать с такой отличной ногой!

— Какой еще ногой?

—- Да самой обыкновенной. Какие у всех имеются...

Жаль, что я тогда принял это за пустую болтовню...

Но прошел он, надо сказать, блестяще. Пересекли овраг, выползли на гряду; я сразу открыл люк, огляделся. Ротный сообщил нам, что в автобусе горит свет и с гряды мы должны его увидеть. Но сколько ни вглядывался в пойму ручья, никакого проблеска не заметил. Только далеко-далеко, за горизонтом, ползли по шоссе пятнышки света — видимо, автомобильные фары. Однако стоять некогда, наша задача — к сроку квадрат обследовать. Есть там автобус или нет — двигайся.

— Рубахин! — кричу по ТПУ.— Включай ночной прицел!..

Спускаемся с гряды, место неровное, танк шатает, как легкое суденышко в шторм. Пошли старые окопы. Беляков петляет между ними ужом: того и гляди в какое- нибудь трехметровое укрытие нырнем. Как он только выворачивать успевает? Не механик-водитель — сущий фигурист. Вот только командира без ребра чуть не оставил. Ну за это простить можно, если автобус найдем скоро.

— Ильченко, жив?

— А что мне сделается, товарищ младший сержант?

— Чего ж тогда в кювете охал?

— С мамой прощался, думал, танк по чертежам разваливается.

— Поздороваться снова не забыл? — это Рубахин.

— Сейчас поздороваюсь, а то ей, правда, еще сон дурной приснится...

— Тихо!.. Товарищ младший сержант, впереди, слева, автобус... Цель неподвижная и неосвещенная... Дальность...

Ого! Вот так «разрешающая способность» у глаз нашего Рубахина. На самом пределе цель углядел. Может, иллюзия?.. Но разве у нашего Рубахина бывают иллюзии?!

Вызвал «Рубин», докладываю: автобус обнаружен, идем на сближение...

— Спасибо, «Рубин-три». Сближайтесь, да не забудьте нормальный свет включить. А то напугаете ребятишек.

Я узнал по голосу лейтенанта Карелина. Хорошо, что он про свет напомнил. Представил, как сидят эти крохотули в выстуженном автобусе, а из темноты надвигается с ревом слепое горбатое чудовище. Почему-то я все время думал, что они там одни-одинешеньки. И раз свет погас — значит, с аккумулятором совсем неладно. Скорее всего, залило. Может, и салон тоже полон воды?

— Виктор! Зажигай вторую фару, открывай люк и гони, как только можешь.

— Гнать — дело нехитрое, товарищ сержант. Гнать — это мы умеем. Вы сейчас почувствуете...

Вот прорвало человека! Может, у него на ухабах какие-то речевые центры с тормоза соскочили?..

Через десять минут мы уже подходили к автобусу. Осветили его фарой; стекла отражают лучи — не поймешь, есть ли кто внутри?.. Задние колеса по ступицу провалились, от передних краешки скатов торчат надо льдом. Вокруг лужа темная — вода, значит, из проломов на лед хлынула, однако в салоне должно быть сухо.

Беляков заглушил двигатель, я спрыгнул на землю, бегу к ручью. Вдруг дверца скрипнула, и выглядывает из автобуса девчонка лет восемнадцати. В модном пальтишке, в брючках — это я сразу приметил, — рукой заслоняется от света и кричит:

—Мальчики, осторожней — лед хрупкий. Наш шофер искупался, когда выходил...

Так вот, значит, какие тут «детки»! Ну не подлец ли этот шофер? Мало того что посадил машину, еще и обманул — столько волнений было из-за него. Погоди, встретимся...

— Ур-ра! Танк приехал!..

Как услышал я ребячий хор, от злости моей и всяких расстройств следа не осталось. Махнул через лужу, черпнул воды сапогом, — плевать! — заскочил в салон.

— Живы? Кочерыжек нет?

—А мы песнями грелись, — смеется учительница (я уж понял, кто она такая).

Да какое там грелись! Мордашки посинели, даже при свете фары видно. Мальчишки, те хоть шевелятся, меня со всех сторон теребят, а девочки сбились в кучку, словно цыплята. Сорвал с себя меховую куртку, троих, что с краешка, укутал. Гляжу на учительницу — ей, видно, хуже всех. Дети хоть в валенках и шубах, а она в модных туфельках.

—Ильченко! — кричу заряжающему. — Там, в нише, валенки и бушлаты наши — волоки сюда. Шапки тоже давай!

Через пять минут тех, кто полегче одет был, укутали чем могли. Трое ребятишек в ботиночках оказались, так мы их еще и в наши шапки «обули». На учительницу я сам валенки надел, прямо поверх туфелек. И странно, неловкости никакой! Тоже ведь еще девчонка. После педучилища, наверное, первый год работает. Известно, кого в начальную сельскую школу посылают.

Потом зацепили автобус буксиром и мигом выволокли из ручья, я даже не подумал о том, что радиатор могли об лед порвать. Обошлось.

Сам я за руль автобуса сел, Рубахин — на мое место в танке. Ильченко за наводчика. А на месте заряжающего устроили мальчишку одного,очень уж в танк просился...

Пять километров до танкодромной вышки Беляков полчаса нас тащил, и не качнуло сильно ни разу. Учительница с ребятишками в салоне сидела. Жалко, поговорить дорогой не пришлось. Потом уж адресами обменялись, обещала написать, в гости приглашала. Может, и удастся когда съездить — до их села от города километров двадцать. Только бы командир разрешил, увольнительной вполне хватит...

У вышки нас капитан встретил. С ним — мужик незнакомый. Засуетился, заахал:

— Как же вы там без меня, Любовь Васильевна? Не поморозились? Я уж тут весь извелся...

Шофер — догадался я. Ишь запел! Конечно, ему тоже не сладко пришлось.

Ребятишек — сразу в учебный класс. Там печка вовсю трещит — теплынь. Танкисты, кто вождением не занят, суют им в руки конфеты, печенье — у солдата в рюкзаке непременно что-нибудь найдется. А у крестников наших глазенки от тепла окосели, им спать давно пора. Время-то десять.

Зашел комбат, мы вскочили, ребятишки — тоже. Майор осмотрел восьмилетнее воинство, поздоровался с учительницей и говорит:

— Конфеты отставить. Разрешаю съесть после ужина. А еще лучше утром.

Смотрю — ребятишки испуганно рассовывают солдатское угощение по карманам, девчонки — тоже. У комбата глаза смеются, а голос строгий:

— За то, что не плакали, благодарность объявляю всем вместе с учительницей. А сейчас прошу в наш полковой автобус — и прямо в столовую. Отбой по распорядку — в одиннадцать. Спать будете в казарме, на койках солдат, которые сейчас посты охраняют и нас с вами тоже. Вопросы есть?

— А как же домой? — растерялась учительница. — Там ждут. Наверное, уже переполох.

— Не ждут, — улыбается майор. — Дома давно знают, что вы у нас в гостях. И ехать поздно, да и не на чем — вашу карету мы в мастерскую отправили. К утру наладим.

У ребятишек весь сон пропал. Глаза разгорелись — после такого приключения им разговоров на год хватит. Ну, думаю, дорогая Любовь Васильевна, без хорошего старшины вам их теперь до утра не уложить. В помощники попроситься, что ли? Право вроде бы есть. Но комбат сам с ними поехал. Когда уж ребятишек усадили в машину и дверца закрывалась, Люба крикнула мне:

—- Приезжайте, Валера! Обязательно приезжайте! Жду...

Комбат мне пальцем из-за стекла грозит, а я улыбаюсь, киваю ей, и комбат тоже улыбается... Кажется, он даже шофера чуть-чуть придержал, пока мы с Любой прощались.

Потом иду к танку, а все еще лицо ее за освещенным стеклом автобуса чудится. Улыбается, а глаза тревожные. Уж она-то, наверное, пережила за те полтора часа, пока сидела в автобусе с ребятней!

Непременно найду ее.

Вдалеке танк послышался — вождение еще не кончилось. Какую же оценку нам поставят? Может, еще на один круг пошлют?

Танк на освещенной площадке стоит — и ни души рядом. Наверное, закончил Виктор осмотр, в класс ушел. Тоже небось продрог. Прохожу мимо, обернулся случайно — что это? Сидит Беляков в открытом люке, руки поверх брони положил, глаза закрыты. Неужто спит?

— Виктор, ты чего тут?

Открыл глаза, смотрит мимо, молчит.

— Да ты чего? Укачало?

Усмехнулся, головой тряхнул... Да у него лицо серое!

— Заболел?

— С ногой у меня неладно, Валера...

Первый раз он меня по имени назвал. И голос совсем чужой. Я — к нему.

— Объясни толком!

— Чего тут объяснять? Поскользнулся, заехал нечаянно коленом в край люка...

— Когда?

— А когда еще в машину садились...

— Подняться можешь?

— Н-не знаю... Я ее, понимаешь, не чую...

Ну и ну! Вот так ночка нам выпала!

Кинулся я к вышке, влетаю в комнату руководителя занятий. Ротного нет, видно на исходный ушел. Карелин на его месте, тут же Рубахин с Ильченко — схемы со стены снимают.

— Товарищ лейтенант! С Беляковым плохо.

Рубахин — в двери, Ильченко — за ним, мы с лейтенантом — тоже следом. Пока Виктора до класса вели, Карелин слова не сказал. Потом уж, когда разули и фельдшер прибежал, лейтенант спрашивает меня:

— Объясните, как получилось, что руководитель занятий до сих пор не знал о происшествии в экипаже?

Молчу, и так нехорошо мне. Не виноватить же Белякова.

А тот говорит:

— Я, товарищ лейтенант, командиру танка не докладывал.

— Почему?

— Потому что машина меня слушалась.

Фельдшер растолкал нас, ощупал колено Виктора, потом щелк его пальцем по сухожилию. Виктор взревел:

— Не можешь по-человечески, коновал?

Фельдшер тоже взвился:

— По-человечески! А ты сам по-человечески? Куда с такой лапой поперся, герой? Случись теперь что — мне же и отвечать за тебя. Уволишься из армии — хоть под трактор суй свои ходули, а в армии за твои конечности командиры и медики отвечают. Будь моя воля — так я бы тебя прямо отсюда на губу отправил.

— Ну-ну, — успокоил фельдшера Карелин. — Что у него?

— А ничего у этого симулянта нет, если он два часа гонял на танке по полю. Да я же не хирург, и глаза у меня не рентгеновские аппараты. Растяжение и сильный ушиб — это вы и без меня видите. Остальное рентген покажет.

— Как понимать насчет симулянта? — цедит Виктор сквозь зубы.

— Как хочешь. Одни всю жизнь болезни симулируют, другие наоборот... Ну-ка, Рубахин, подай мою сумку. Забинтуем — и в медпункт. Уж я ему там на недельку организую строгий режим.

Через пятнадцать минут рота стояла в строю, и Виктор был с нами. Капитан объявлял оценки экипажам, и когда до нас дошло, капитан помолчал, хмыкнул сердито и объявил:

— Шли на «отлично». А за выполнение специального задания оценку объявит командир батальона...

Дочитал до конца, подошел к нашему взводу, спрашивает:

— Что же у нас получается, Карелин, водить умеем, стрелять умеем, а садиться в танк не умеем? За посадку двойка! Заживет у Белякова нога — лично проверю по самому строгому нормативу. И если опять кто-нибудь поскользнется, я эту устную двойку собственной рукой в журнал вам впишу. А сейчас, рядовой Беляков, марш в машину и — в медпункт...

Наш взвод на полигоне оставили обеспечивать вождение соседней роты. Мы втроем в одной группе оказались. Говорили между собой мало — очень не хватало нам Виктора Белякова. Вот они какие бывают, молчуны-то.

...А Любу я больше не увидел. Говорят, ребятишки в полку до обеда прогостили. Сводили их в комнату боевой славы, в парки, спортзал. Словом, вместо уроков — экскурсия. Повезло огольцам...

Мы лишь под вечер в городок приехали и — сразу к Виктору. Ничего страшного с ним не произошло. Переутомил ушибленное колено — вот и онемела нога. Одно непонятно: как он ею работал?

Фельдшер, между прочим, угрозу свою выполнил. Запер Виктора в отдельную комнатенку и с койки вставать запрещает. Чуть что — к доктору с жалобой бежит. Еле-еле к Белякову прорвались. Ну, погоди, товарищ сержант медицинской службы!..

...После радиопередачи Виктор долго сидел на койке, обхватив руками колени... Серая, щербатая земля, вся в рубцах от танковых гусениц, тяжело качалась в узком луче фары, ухабы сами бросались под траки, броня тревожно пульсировала у плеча, и слезились глаза от ледяного ветерка — вел с открытым люком... Твердая ледышка сидела в груди: вдруг бесчувственная нога не сработает на спуске или — еще хуже — сработает не так, как надо. Автобус на буксире у танка!.. Тысяче-сильная глыба стали и стеклянный домик на колесах... За всю дорогу не почувствовал, что тянул за собой машину. Один неосторожный рывок — и загремел бы тот автобус в кювет или врезался в корму танка.

Разве трудно было подождать? Ведерко топлива на землю — вот тебе и танкистский костер. Грейтесь, ребятки, пока мастера вождения по такому случаю не пришлют.

«Почему ж ты тогда поехал? Принцип? Не без того. А главное, конечно, уверенность в надежности механизмов машины, остановить ее при нужде мог бы мгновенно — рычагами. К тому же командир за рулем автобуса

сидел. Он-то танк чувствует и свойства его знает не хуже водителя. Да и Рубахин на командирском месте тоже не пассажиром ехал... Задним числом всякая трудность страшнее кажется...

Постой-постой, что это лейтенант по радио говорил? Экипажу младшего сержанта Головкина приказом командира полка объявлена благодарность? Рядовой Беляков награжден ценным подарком? За что же? За то, что мы случайно ближе других к застрявшему автобусу оказались? И все же интересно: именной подарок или нет? Хорошо бы именной...»

Опять Виктора охватило беспокойство. Из-за глупого синяка три дня взаперти продержали, и до понедельника наверняка не вырваться. А завтра Наташа ждать будет... Конечно, тут козни фельдшера — он подбил врача уложить строптивого танкиста в постель на целую неделю!

Смеркается, а в медпункте, кроме Белякова да дежурного, ни души. И дежурный, как нарочно, тот самый фельдшер. Настоящая гауптвахта...

Виктор набросил халат, вскочил, начал расхаживать по комнате, стараясь не хромать. Получалось, хотя колено и побаливало.

— Опять танцы репетируешь?

Виктор радостно обернулся на знакомый голос.

Устроился недурно. Мы руки морозим — грязь отколупываем от брони, — а он третий день в тепле на чистеньких простынях нежится.

Рубахин по-хозяйски протиснулся в дверь, за ним — Ильченко. В руках — кулек с конфетами, рот — в улыбке до ушей.

— Угощайся.

— Спасибо, Толя, но... я ж не второклассник. Ты не сердись.

Рубахин фыркнул:

— Пацан! Нашел кого конфетками угощать. Спрячь!

В коридоре застучали сапоги, и тут же раздался сердитый голос фельдшера:

— Товарищ младший сержант! Вы куда? Сейчас же вернитесь — время посещений кончилось.

— Да я к вам на прием с жалобой, — ответил добродушный голос Головкина.

— Тогда ко мне, в приемную... На что жалуетесь?

— На бюрократию, которую ты тут разводишь. Сачки и те из твоего медпункта разбежались, не говоря уж о больных.

Рубахин захохотал. Дверь распахнулась, и перед танкистами предстал злой фельдшер. У него рот раскрылся от изумления, когда увидел спокойно стоящего во весь рост больного рядом с дружками. Рубахин, выкатив глаза, зверским голосом рявкнул:

— Здравия желаю, товарищ сержант медицинской службы!

— Ах, вот оно что!.. — от возмущения фельдшер не сразу нашелся, что сказать. — Вот вы как!.. Вы почему не на танке?.. Почему не на танке, я спрашиваю, почему сюда залезли? Почему бочку солярки с собой не приволокли? Где ваши комбинезоны, домкраты, кувалды, траки, антифризы? Где солидол, а?..

— Да погоди ты, — начал урезонивать подошедший Головкин. — Мы же по-хорошему, друга зашли навестить.

— Друга? Здесь нет друзей или недругов. Здесь больные, и навещают их в установленное время, в форменных халатах. Потому что здесь полковой медицинский пункт. Или здесь, может быть, водомаслогрейка, а?.. Если вы сейчас же не уберетесь, я вашему командиру роты позвоню.

— Что вы, товарищ сержант медицинской службы! — испуганно замахал руками Рубахин. — Мы мигом исчезнем. Только вы сначала в процедурную загляните, а то у вас оттуда горелой проводкой несет. Беды бы не было.

С фельдшера слетела суровая спесь.

— Врешь!

— Чего мне зря-то врать? На такие дела у меня нюх собачий.

Фельдшер, звеня ключами, кинулся в коридор — открывать процедурную.

— В случае чего позовите, мы мигом исправим! — крикнул вслед Рубахин и состроил веселую рожу.

— Вот въедливый мужик! — Головкин шагнул через порог, пожал руку Виктора. — Попади к такому старшине!.. Ну, живой? Ходишь?

— Кроссы могу бегать.

— Тогда мы тебя умыкнем. Командир роты разрешил.

— А врач?

— Тю!.. Врача до понедельника ждать нечего. На весь медпункт ты один. Да вон еще фельдшер. Но как нам этого зануду уломать? Ты ж нам позарез нужен. Сегодня ответный визит в техникум. Прошлый диспут ребятам так понравился, что решили продолжить его, так сказать, в широкой аудитории. Много ли в тот раз народу было?! А нам без тебя не с руки ехать... Окна тут крепко заклеены?..

Рубахин шагнул к двери, звякнул защелкой.

— В окна нехорошо, командир. Разрешите проявить инициативу?

— Валяй, — засмеялся Головкин.

— Рядовой Ильченко, слушай мою команду!.. Отбой!

— Какой отбой? — опешил Ильченко.

— Обыкновенный. Шевелись — засекаю время! — Рубахин уставился на циферблат часов, и это подействовало на заряжающего, кажется, сильнее, чем команда, Через минуту он стоял на коврике раздетый до белья.

— В постель живо!.. Виктор, не теряй времени, натягивай его одежду.

Наверное, и по тревоге Беляков не одевался так быстро.

— Порядок!.. Рядовой Ильченко, укройтесь одеялом с головой и отвернитесь к стене. Так. Полчаса ни в какие разговоры с фельдшером не вступать. И позже не советую. Хоть отоспишься как следует, пока не засекут.

Головкин беззвучно смеялся.

— Ох, и нагорит мне из-за вас, — простонал Ильченко из-под одеяла.

— Обязательно нагорит, — подтвердил Головкин. — Если выдержки не проявишь. Ну а продержишься до утра — как-нибудь обратно подменим. Спокойной ночи...

Все трое неслышно выскользнули в коридор.

На улице долго хохотали, потом Виктор услышал, как Головкин сказал Рубахину:

— Ты вот что, Сергей, дайка немножко своему подшефному отдышаться. Он в шкуре наводчика побывал, перекосов теперь не допустит. А превращать учение в мучение — последнее дело. Появится обратная реакция — все труды пойдут насмарку.

— Хорошо, командир, учту. Но... За мной слово. К тому же весной он сядет на мое место, и не могу я допустить, чтобы место ефрейтора Рубахина занял недоучка.

Заметив, как внимательно прислушивается Беляков, Рубахин покосился на него, умолк на минуту, потом вздохнул:

— Да, Витек, после твоей танкодромной эпопеи мы в экипаже собраньице провели. Лейтенант Карелин тоже присутствовал. О тебе, разумеется, говорили, но с тобой все ясно. А вот один мастер огня, он же мастер прихвастнуть и облаять соседа, заявил: отныне при нем остается лишь огневое мастерство. Всякое другое побоку. Запомни это, пожалуйста, чтоб больше не возвращаться к теме. Товарищ экипаж постановил: «Исповедь принимаю к сведению, старые грехи прощаю, зла не держу. Служи — там посмотрим». Ты присоединяешься?

Виктор сделал лицо простачка.

— Если это так нужно, пожалуйста. Но я что-то не понимаю, о каком мастере речь.

— Брось! Знаем мы таких несообразительных. Полтора месяца в полку, а уже ценный подарок ухватил. Мало того, еще и девочку приворожил — целому гарнизону на зависть. Вчера студенты приехали звать нас в гости — она с ними, разнаряженная. И первый вопрос: «Где Витя? Что Витя? Почему не пришел Витя?» Я уж давай с ходу импровизировать: «Витя, к сожалению, очень занят: балансиры через колено гнет...»

Рубахин вдруг толкнул Виктора локтем в бок, выразительно мигнул в сторону командира, безнадежно покачал головой. Головкин, задумавшись, шел впереди. Когда уже поднимались на крыльцо батальонной казармы, Рубахин окликнул:

— Товарищ младший сержант!

— Чего тебе?

— Когда соберетесь в «Зарю», предупредите, ладно?

Головкин остановился, удивленно глянул на ефрейтора. От Виктора не ускользнула мгновенная растерянность в его глазах.

—- В какую «Зарю»?

— Да в ту самую... Может быть, Любовь Васильевна подходящую подружку найдет. Не одна же она там в школе работает. А увольнительную я выпрошу.

Головкин сбил шапку на затылок.

— Ох и сатана ты, Рубахин!

Лейтенант Иван Карелин:

«...Здравствуй, дневник. Не брал тебя в руки целую вечность. Сколько же она длилась?.. Ого, ровно месяц. Ты, дневник, не был нужен мне потому, что весь этот месяц служба шла нормально, так, как ей положено идти, если не считать, что Беляков в это время семь дней отсидел в медпункте. Перестарался на ночном вождении. Впрочем, все обошлось, и отсидел он, судя по всему, добросовестно — на что уж фельдшер у нас въедливый человек и тот ни разу на него не пожаловался...

Итак, я взял дневник, чтобы хоть чуточку запечатлеть память о прошлой ночи. Какая это была ночь! Черная- черная, с желто-зелеными промоинами инфрасвета в глазках приборов ночного видения. А снег зелено-белый, вздыбленный поземкой, скользящий над острыми гребешками сугробов, неистово крутящийся, трассирующий в невидимых лучах, ускользающий от глаз, как призрак, крутящийся в беспорядочном танце. И мишени — те же бело-зеленые призраки, пляшущие где-то в глубине световых промоин, на самой границе черной бесконечности. И этим-то почти неуловимым для глаза призракам нельзя было позволить ускользнуть от снарядов и пуль. А достать их способен лишь тот, чей снаряд точен в ударе, как его собственный кулак...

Когда танки взвода развертываются для боевой стрельбы, мне всегда кажется, что у меня вырастают тяжелые крылья... Я знаю: нет ничего хуже, чем ощутить неуклюжесть и непослушность этих крыльев. Мне кажется, трагедия командира в бою — это даже не гибель его. Трагедия командира — его бессилие, которое обнаруживается в бессилии подчиненных ему солдат.

Боялся ли я обнаружить собственное слабосилие на этой боевой стрельбе взвода?

Может быть. Но только чуть-чуть, только до команды «Вперед». А потом мне вдруг показалось: мои железные «крылья» меня подняли...

Да, атака походила на полет над снегами, хотя машины по самые башни зарывались в сугробы. И что мне было до того, что под сугробами таятся ловушки, что из черной тьмы с открытого фланга поминутно грозит контрудар, что пурга скрывает движение малозаметных целей и наводчики рискуют всадить снаряд в сугроб или случайный куст! Ведь со мной были мои солдаты.

Нет солдат надежнее тех, которых учил и воспитывал сам. Нет солдат вернее тех, о которых знаешь: они на своих местах, как хорошие патроны в хорошо снаряженной ленте. До невозможности разные, они должны становиться такими в бою, потому что в бою они должны быть идеально слаженны. Они должны в нужный момент занять место соседа, сделать то, чего сосед не сумел или не успел.

Только один в целом взводе не сумел сделать своего дела — наводчик орудия моего собственного танка. Цель, возникшую на нашем курсе, накрыло зарядом метели, и он потерял ее. Но я знал: с фланга она должна быть видна, и достаточно оказалось двух слов в эфир, чтобы экипаж Головкина превратил ускользающую мишень в горящие клочья... .

Я пришел поблагодарить экипаж сразу после боевой стрельбы. Четверо стояли на белом снегу около теплого после боя танка. Четыре пары глаз прямо глянули мне в лицо. Экипаж не знал еще результатов стрельбы, как, впрочем, не знал и я сам, но глаза танкистов смотрели спокойно и весело. Так смотрят люди, которые знают наверняка: свою работу они не могли сделать плохо...

Именно в ту минуту мне хотелось сообщить им важную весть. Ефрейтор Рубахин назначается командиром танкового экипажа в другое подразделение. Рядовой Ильченко станет наводчиком орудия. Заряжающим в экипаж придет новый солдат.

Да, в жизни военных людей всякая история кончается расставанием.

И вдруг я вспомнил, как после первой стрельбы эти четверо стояли по колено в грязи около этого самого танка, на этом же полигоне, как они прятали глаза от командира и друг от друга и каким разным было выражение их лиц...

Я не стал сообщать им такой важной для них вести. Я не хотел, чтобы им было грустно в ночь, когда взвод доказал свою настоящую боеспособность. Пусть они узнают все послезавтра из приказа командира батальона...

Им еще два дня служить вчетвером в одном экипаже. И еще целых два дня у меня, видимо, не будет особых забот.

А впрочем, как знать... Сегодня у лейтенанта Карелина важное свидание. И лейтенант Карелин совсем не ведает: один строптивый экипаж доставляет больше хлопот или одна строптивая девушка, которая знает к тому же, что лейтенант Карелин к ней неравнодушен?..

Младший сержант Сергей Рубахин:

«...Сложная штука жизнь, дорогой воображаемый читатель! Представь себе: и Сергей Рубахин в начальники выбился. Да! Но это еще цветочки. Неделю командую танковым экипажем, а понять не могу, кто же в этом экипаже настоящий начальник: я или механик-водитель — первоклассный, лучший механик роты, который все умеет, все знает, на всех покрикивает, даже на своего непосредственного начальника? Куда как легче с молодыми начинать... Однако экипаж только тогда экипаж, когда в нем один командир.

С чего же начать мне воспитание моего мастера? К лейтенанту бегать с жалобами характер не позволяет, да и не для того меня командиром назначили...

Эх, заглянуть бы теперь в личный дневник Валерки Головкина! А впрочем, может быть, свой вести регулярнее? Чтоб в жизни не повторяться, особенно в глупостях. Что ж, попробуем. Продолжение* как говорится* следует...»

1974 г.