Николка Гридин стоял в предпоследнем ряду рати, рядом с Сенькой и десятским Фролом, когда визгливая волна степняков накатила на левое крыло полка. Несмотря на высокий рост, Николка плохо видел, что происходит за мельканием копий, топоров и секир, а если видел - не понимал, потому что понять этого нельзя. Черная стрела пробила его кожаную рубашку на плече, он, вероятно, не заметил бы, если бы Сенька тут же не выдернул и не показал, что-то крича; Николка смотрел на бледное лицо Сеньки, едва узнавая, на окровавленный трехгранный наконечник, не понимая, что его кровь засыхает на черном железе, не чувствуя, как течет по руке к локтю теплая струйка. Происходящее в передних рядах никак не поддавалось неокрепшему разуму парня - до того неправдашно, дико, жестоко и жалостно, не по-человечески жутко кричали и хрипели там люди. В сравнении с этим - ничто лязг и звон, треск и стук, какого Николка не слыхивал даже в тесной кузне отца, где собственная кувалда в дни больших работ способна отсушить мозг. И когда в аду сечи к самым небесам вознесся, вибрируя, тонкий, мучительный крик, похожий на плач зайца, терзаемого совой, только в тысячу раз жалостнее и безысходнее, Николке стало казаться, что ноги и руки его сделаны из ваты, ему хотелось бежать, зажав уши, умереть или проснуться и узнать - это всего лишь один из тех страшных снов, какие снятся детям после жутких историй, рассказанных в темноте. Он не знал, что это кричала лошадь, которой распороли живот, он даже не подумал, что так может кричать живое существо, неслыханные крики существовали в его сознании отдельно от того, что делали люди там, впереди, совсем близко, - может быть, в каких-нибудь двадцати шагах, и отдельно существовал блеск чужих мечей над оскаленными мордами вздыбленных лошадей, над перекошенными плоскими лицами, которые и лицами-то нельзя назвать, они - лишь подобие лиц, как у идолов на степных курганах. Все вдруг распалось в мире, разложилось до жестокой и страшной простоты, когда нет ни творца, ни человека с его законами добра и уважения к ближнему, а есть хаос распада, где царит одно правило - удар железом или дубиной, приносящий смерть; все другое - за чертой, к которой нельзя уже отступить. Кого-то несли сквозь ряды ратников, Николка увидел сначала красное, залившее блестящую кольчугу, - потом белое и красное вместе, красное заворотилось сырым мясом, из мяса смотрел человеческий глаз, живой и бессмысленный. Вдруг пахнуло солоноватым, приторно-кислым со сладостью, и гадостный этот запах, смешанный с запахом ладана из кадила священника, ходившего позади войска с пением молитвы, словно разбудил и вместе оглушил Николку. Он согнулся, чувствуя, как комок покатился к горлу, упал на колени, и его стало рвать. Он был уже весь пустой, но не мог разогнуться, остановить конвульсии, содрогался весь, его выворачивало наизнанку - гадостный запах нарастал, грозя убить Николку.

- Эк мальца-то скрутило! - прогудел кто-то рядом. - И на кой таких брали, поди, шашнадцати ишо нет?

- На вид, однако, ниче, здоров, - отвечал другой так спокойно, будто стоял на вечерней деревенской улице над молодым выпивохой, хватившим лишку перестоялой браги.

Кто-то, вроде Сенька, сунул в лицо баклагу, он понял - надо пить, с трудом отхлебнул раз и другой, холодное и горькое прошло по горлу, остудило воспаленное нутро, Николка выпрямился, всхлипнув, утер лицо. Впереди изменилось. Тише стали крики и стенания, исчезли оскаленные конские морды и чужие плоские лица, зато чаще свистели стрелы, и Николка послушно поднял щит, как заставлял Сенька.

- Ниче, Никол, быват! - Сенька ободрял его словами и улыбкой, словно бывалый рубака, знающий все, что бывает в бою. Теперь в лице его пропала бледность, оно горело румянцем, рыжие глаза блестели, и слова сыпались возбужденной скороговоркой:

- Дали мы им! Ишь, отскочили, нехристи, счас, гляди, опять полезут. Скорей бы нас в первый ряд послали, а, Никол? - Испуганный блеск глаз говорил не то, что язык Сеньки, но он готов был в первый ряд, и Николка позавидовал силе друга, жалея себя за непроходящую слабость.

Еще пронесли раненого, положили позади строя, и Николка узнал - именно узнал, будто не видел многие годы, - Алешку Варяга, склонившегося над распростертым человеком. Без щита, в сбившейся набок кожаной шапке, покрытой блестящими пластинами, из-под которой торчали огненные вихры, испачканный чем-то бурым, Алешка был словно чужой и далекий. Черты овального лица резко заострились, в серых глазах ломались неуловимые молнии, когда мельком глянул в сторону Николки, на лбу и возле губ лежали отчетливые морщины. Да, это был Алешка Варяг, но не молодой парень, а мужчина, мужик. Бросив на траву длинный меч, обагренный невысохшей кровью, он вместе с незнакомым ратником начал пеленать раненого широким куском холста. Потом, выпрямись, хрипло позвал:

- Фрол! Мужики, где Фрол?

- Да он же в первый ряд кинулся, как Таршилу убили…

- Таршилу убили?! Ох, горе-то!

- А как он их, нечестивцев, рубил-то!..

Слова ратников по-прежнему проходили мимо, не мог же Николка поверить, будто нет деда Таршилы, который несколько минут назад, здоровый, крепкий и строгий, подходил к ратникам задних рядов, ободрял и поучал.

- Так это ж Юрко! - ахнул Сенька.

Николка внезапным озарением угадал, о ком речь, и тогда лишь узнал помертвелое лицо перевязанного ратника. Он даже не лицо узнал - так оно слиняло и стерлось, обескровленное, - узнал он кипенно-белые, стриженные под горшок волосы, выпавшие из-под слетевшей шапки.

- Отнести его надо в лечебницу, помрет же! - громко говорил Алешка мужикам.

- Тада и другого нести надоть, всех…

- Энтому теперь лекаря не помогут, кончился, сердешный. Да и счастье, што кончился, - пол-лица снесли…

Над умершим склонился священник, что-то шепча, и Николка не смел больше глянуть на то, что недавно было человеком…

- А я говорю - Юрка надо к лекарю! - шумел Алешка. - Он еще дышит, он четырех татар срубил! Ну-ка, ты - хоть одного! Кабы кажный по четыре… Эх, Юрко!..

В передних рядах вновь взметнулись яростные крики, загремело железо - враги атаковали, и Алешка бросился на свое место.

- Слышь, парень, ты ж ранен, - бородатый взял Николку за локоть. - Кровь-то, кажись, у тя поутихла, волокушу можешь тянуть? Сташшишь энтого, вашего, а?.. Можа, правда оживет?

- Верно, парень, давай-ка, да и сам-то полечишься. Ты со стрелой не шути, оне у татар сплошь с какой-нито отравой. Вон как те скрутило.

Николка оглянулся, ища глазами Сеньку, но его уж не было близко, он, не дождавшись приказания десятского, ушел вслед за Алешкой пополнять первые ряды войска.

- Давай, парень, давай…

Николка послушно двинулся за бородатым, тот стал надевать на него петлю веревочного хомута от деревянной лодочки-волокуши, на которой лежал перевязанный Юрко, и Николка вскрикнул от жестокой боли.

- То-то, парень, ты давай живей шагай. Со стрелой татарской, говорю те, не шути…

Всякое напряжение тела отдавалось пронзительной болью в плече, у Николки двоилось перед глазами, но он не плакал, шел, сцепив зубы, как делал всякий раз, если сильно ушибался или обжигался у кузнечного горна. По полю за линией войска в ту и другую сторону поминутно проносились бешеные всадники, пробегали, что-то крича, пешие посыльные, сюда залетали шальные стрелы, и едва второй раз не ранило Николку.

Шум битвы начал отдаляться, парень остановился, отдыхая от боли в набухающем плече, и словно второй раз проснулся. Бесконечно длинная рать колыхалась, как река под ураганным ветром, бурлила конными и пешими течениями, вихрящимися внутри ее живых берегов, то суживалась и выгибалась, то расплескивалась вширь там, где ратники отражали наседающих врагов, а за нею колыхалось огромное серое море, которое, казалось, хотело воедино слиться с рекой, но встречные волны непримиримо отталкивали друг друга. Лишь у Зеленой Дубравы слияние произошло - там клубился грозный серый омут, расползаясь вширь. Только теперь заметил Николка, сколько раненых вместе с ним направляется к тележному городку лечебницы, стоящему в четверти версты от сражающейся рати, вблизи запасного полка. Один нес на левой руке раздробленную десницу и качал ее, как ребенка, молчаливый, весь затаенный, словно боялся разбудить это дитя своей нестерпимой боли. Другой с громкими проклятьями, опираясь на короткое копье, волочил ногу, третий неуверенно, как слепой, двигался коротким шажком, поддерживая руками голову в кровавой "чалме", иные волокли такие же, как у Николки, деревянные лодочки с тяжко раненными товарищами, иные ползли, кто охая, кто молясь, кто скрежеща зубами, но большинство в угрюмом отрешенном молчании. Обессилев, одни падали передохнуть, другие - чтобы с кровью потерять последние силы. Направляющийся к войску поп наклонился над одним из упавших, и тот, очнувшись, начал бранить его страшными словами:

- Мерин стоялый, дубина долгобородая, ты б лутче на загорбок кого принял аль с копьем в рать стал, нежель кадить словесами, елейными да пустыми.

Поп терпеливо уговаривал раненого набраться силы и не роптать, ибо господь может прогневаться на ропот маленького человека в столь великий и грозный час, но ратник, с усилием задирая всклоченную бороду, глядел в лицо попа безумными от боли глазами и роптал все громче:

- Игде он, твой господь? Видит ли, што творится в царстве его? Игде он был, когда брата мово татарин копьем проткнул, когда десну мне по локоть отхватил саблюкой? Я ж чеканщик, как робить ныне стану, чем малых кормить - семеро ж их у меня! Семеро, слышь ты, дармоед господень!

Однако ни страшное богохульство, ни оскорбление сана не смущали попа; поднимая раненого, он своим певучим голосом твердил о великом терпении Спасителя ради людей, правды и добра, о его заветах стойкости в жестоких испытаниях души и тела, о целительных молитвах, утишающих страдания, о провидении, которое покровительствует тому, кто стоек в беде, пролив кровь за веру Христову, за дело правое; а мужик лишь тряс головой и вскрикивал, словно не желал утешений, но поп, видно, привык и говорил он не одному, а многим раненым, тянувшимся к этой паре.

Навстречу скорбному шествию изувеченных людей от запасного полка, туда, где истекала кровью русская рать, шел слепой лирник, один, без поводыря, ощупывая путь тонкой палкой. Длинные белые волосы его беспорядочно падали на плечи и грудь, смешиваясь с бородой, в глазах светилась неподвижная синева донского неба, рот широко открыт - лирник громко пел, и песня глушила стенания раненых:

То не зори над Доном разливаются -

Дон-река течет водой кровавою,

То не ветры свищут с моря синего -

Свищут злые стрелы басурманские,

Не катунь-трава во поле катится -

Русокудрые катятся головушки,

Золочеными шеломами позванивая,

Ой ты, буря, беда неминучая,

Далеко занесла ты сизых соколов,

Во поля чужие да немилые,

Да во злую стаю черных воронов,

Во гнездо Мамаища поганого.

Ой вы, соколы, русские соколы,

Воспарите вы над громом-молоньей

Не для славы - утехи молодеческой,

Вы ударьте на стаю ненавистную

Не из гордости, не из удали -

Вы постойте за землю родимую,

Все обиды ее вы припомните,

Все слезинки ее горючие,

Все березыньки ее ли те плакучие,

Что порублены да подкошены,

Всех сестер, что в неволюшку брошены…

Песнь удалялась, и те раненые, кто мог держать меч хотя бы одной рукой, поворачивали назад, а кто и не мог держать меча, но стоял на ногах, тоже поворачивал - хоть телом подпереть строй товарищей, хоть криком усилить боевой клич русского войска. Николка заплакал от слов этой песни, от того, что убит дед Таршила, может быть, уже убиты отец и другие земляки, от того, что сам ранен и ни одного удара не нанес врагу. Он готов был броситься назад, но на кого оставить умирающего Юрка? Глянул в бледное, заострившееся лицо товарища, стараясь не замечать огромного багряного пятна, проступившего сквозь повязку, и, одолевая боль в плече, чуть не бегом направился к полевой лечебнице. "Только дотащу - бегом назад…" Песня слепого лирника слилась с гулом сражения…

Большие повозки, составленные пятигранником, образовали маленький укрепленный пункт. Одна из повозок отодвинута в сторону, там проход внутрь, к нему и направился Николка, но его остановил заросший волосами колченогий мужик в длинной темной одежде, напоминающей подрясник:

- Куды покойника-то волокешь, там и живым уж тесно!

Николка испуганно посмотрел на Юрка, пробормотал:

- Да он дышит…

- "Дышит", - вздохнул колченогий, пропуская двух раненых, поддерживающих третьего. - Будто не видно, дышит он аль нет.

Николка неверяще опустился на колени перед Юрком и совсем не узнал его лица, будто на место Юрка Сапожника подложили похожую на него большую куклу. Даже волосы стали другими - мертвая кудель.

- Что же теперь-то?

Мужик снова вздохнул:

- Туды вон его, в низинку, там другие есть… Полежат тут до могилы. Коли будет кому ее вырыть, могилу-то…

Николка исполнил, как велел колченогий страж лечебницы, с опущенной головой побрел назад, но мужик окликнул:

- Подь-ка сюды!.. Ты што ж это, парень? Тож ведь раненай, аль чужая кровь на руке?

Николка молчал, боль словно растеклась, но рука стала тяжелой, и он подумал сейчас: "Как же я с копьем-то?"

- Эге! - негромко воскликнул мужик. - Никак, стрелой ранен? Войди, войди - полечат, не то беда…

В укреплении Николку оглушили стоны, запах ладана, крови и снадобий, но теперь он сдержался, не дал волю слабости. Внутреннее пространство тележного лагеря заполняли раненые - они лежали, сидели, стояли. Лекари, среди которых было несколько женщин, перевязывали раны, поили немощных, попы пели молитвы, давали отпущения грехов, утешали тех, кто особенно страдал, помогали лекарям. Здесь оказывалась первая умелая помощь; те, кто получил ее, отправлялись в войсковой лагерь к Непрядве - одни уходили сами, других отвозили на легких бричках. Были и такие, кто, почувствовав себя лучше, возвращались в битву. Тщедушный монашек-лекарь тотчас приблизился к Николке, расстегнул и помог совлечь кожаную броню. Николка вскрикнул, как ни крепился. Монашек покачал головой:

- Ранка - тьфу, а руку разнесло, видно, ядом тя угостили.

Николка лишь проглотил болезненный комок.

- Дед Савося! - громко позвал монашек.

Подошел согбенный старик с лешачьими бровями, будто прохладой окатил Николку взглядом глубоких бесцветных глаз, осторожно ощупал плечо, проскрипел:

- Не пужайсь, яд не страшный, есть от него средство. Вот кабы сразу не выдернул, валялся б теперь в жару… Дарья! - окликнул ближнюю женщину, хлопочущую над раненым с перевязанной головой. - Дай-ка этому молодцу выпить утешь-травы. А ты смажь рану-то, штоб жар вытянуло, да заклей - вот и будет ладно.

Старый лекарь отошел к ратнику, которого только что внесли, монашек начал обрабатывать рану на плече Николки, приблизилась девушка в темном, тихо ойкнула:

- Николка! Ранили? Наши-то где, живы ли?

Николка узнал Дарью, губы его задрожали.

- Что ты, Николка, больно? Погоди, миленький, счас легше станет, - она торопливо налила в глиняную черепушку пахучей зеленоватой жидкости из небольшого жбана.

Николка всхлипнул:

- Юрка… убили… И деда твово…

Снадобье плеснуло через край, Дарья охнула, отступив, и монашек взял у нее черепушку, поднес ко рту Николки, в самое лицо прошипел:

- Ты што, дубовая колода, помолчать не мог? Пей.

Николка проглотил снадобье, не понимая, за что бранит его лекарь - ведь правду сказал. Дарья поставила жбан на землю, иссохшим голосом сказала:

- Пошла я…

- Куда это? - монашек заступил ей дорогу.

- Деда искать. Может, живой?

- Ты што? Ума лишилась? Ты знаешь, што там!

Девушка шагнула в сторону, пытаясь обойти монашка, но тот схватил за руку.

- Сродственников искать идешь? А этих болящих, кои помощи ждут, бросаешь? Пусть помирают ратники, за нас принявшие лютые язвы, штоб деду твому не скушно было в пути ко господу? Так, што ль?.. Дуреха! Убитых не воротишь, а этих мы спасти должны. Должны!

- Я там спасать буду…

- Там! Там тебя спасать придется. Девицам средь мечей не место, а тут тебе нет замены. Нет замены, слышь!..

Ближние раненые оборачивались на громкий голос монашка, и тогда Дарья, надвинув платок на самые глаза, взяла жбан и пошла на чей-то громкий стон у дальней стенки ограждения.

- Иди, сядь вон под телегу, а то приляг, тебе это важно, - монашек подтолкнул Николку, сам же, встретив нового раненого, спросил: - Что там? Крепко стоят?

- Стоят! Запасный-то еще не трогался, стал быть, бьют… И большое знамя на месте… Господи, сколько душ хрестьянских загубил, окаянный, сколь народу изувечено, а конца не видать.

Николка пробирался к выходу. Ему стало легче, и оставаться он все равно не мог. Снаружи послышались громкие крики, он выбежал, и первое, что увидел - запасный полк. Качая лес копий, полк двигался в сторону битвы, заворачивая вперед правое крыло. Николка глянул туда, где недавно стоял с земляками, и в груди оборвалось: там клубился такой же страшный омут, какой видел он на левом крыле войска, когда тащил Юрка, и через этот клокочущий омут бурно текли серые ручьи вражеской конницы, смывая светлые островки расколотого русского войска. А дальше, у Зеленой Дубравы, уже не отдельные ручьи - грозный поток Орды хлестал в широкий прорыв, растекаясь и охватывая выдвигающийся навстречу запасный полк.

- Ба-атя!.. Батяня-аа! - Николка, не чуя боли в руке, схватил оставленное кем-то копье и, не обращая внимания на крики колченогого мужика, кинулся навстречу страшному серому потоку, в котором сгинул отец со всеми односельчанами.

До полка левой руки Димитрий Иванович не добрался, ввязавшись в ожесточенный бой на самом крыле большого, где были похоронены остатки тумена Бейбулата, поддержанные свежими сотнями Темучина и Батарбека. "Государь с нами!", "Димитрий с нами!" - этот клич вспыхивал, подобно знамени на ветру, всюду, где появлялся государь, и войску начинало казаться, что великий князь - сам ангел мщения, чей дух несокрушимо стоит под большим знаменем, светя воинам издали облачной белизной ферязи, а плоть с мечом, карающим ворога, носится по полю сражения. Трудно даже бывалым ратникам равняться с неистовой дружиной государя, состоящей из богатырей. Как смерч, прорывалась она сквозь живые стены и свалки, внося страх в ряды врага, вселяя мужество и уверенность в души своих.

"Наш, истинный воин, - говорили молодым ратникам старые бородачи, гордясь Димитрием, словно сыном, которого сами вырастили. - С этим не пропадем!" - "Чего же он с малой-то дружиной? - тревожились молодые. - Беды б не вышло?" - "А мы - не дружина? Все войско ему дружина, всяк за него голову положит. Да и Васька с Гришкой глянь как его заслоняют - этих сам черт не возьмет!"

Еще до того, как многотысячный вал ордынской конницы захлестнул остатки полка левой руки и крыло большого, Димитрий послал гонца к Дмитрию Ольгердовичу и Микуле Вельяминову с приказом - подвести запасный полк ближе к стыку большого с полком левой руки. Великий князь теперь видел: враг почуял слабое место, его конница стекается сюда, и прорыв неизбежен. Нельзя, чтобы прорыв оказался слишком потрясающим для русского войска, а главное - вынудить Мамая бросить сюда основные силы… Димитрий снова выдвинулся в первые ряды полка.

- Слышь, Васька? Больше мово коня за повод хватать не смей - руку отрублю! Береги государя, как хошь, а держать себя не позволю. Сейчас от меня одна польза - мой меч.

Дружинники как можно теснее сомкнулись вокруг Димитрия - уже посыпались стрелы, стуча в щиты и брони. Димитрий извлек меч в рыжих пятнах засохшей крови, плашмя положил на конскую гриву; Копыто вопросительно глянул на Тупика: не увести ли, мол, князя силой - пусть потом рубит головы? Васька отрицательно качнул головой - бесполезно и пытаться. Да и прав теперь государь: все приказы, почитай, отданы, осталось - рубить. И по рядам ратников катился говор: "Государь - впереди", - потому, может быть, и самые молодые в поределом русском войске так бестрепетно следили за приближением несметной ордынской силы. Тупик внезапно вздрогнул: впереди на поле среди убитых врагов и своих, разбросав руки, лицом к небу лежал Таршила. Казалось бы, Васькино сердце должно было закаменеть от вида смертей, от бессчетных дорогих потерь, но его омыла такая горечь, что стоном прорвалась сквозь стиснутые зубы. Обернулся, ища лагерь у Непрядвы, но лишь поднятые копья и секиры качались перед ним. "Будь счастлива, касатка моя! А нам, видно, приспело последнее счастье…"

С протяжным "ура!" конная дружина Федора Моложского выплеснулась навстречу орде из узкого пространства, разделяющего пешие ряды полков; вдали, в углу, образованном речкой Смолкой и опушкой Зеленой Дубравы, последние дружинники Василия Ярославского смешались с серыми всадниками, и тогда пешие ратники полка левой руки, уцелевшие после всех атак врага, тоже двинулись вперед. Три зыбких ряда светлых кольчуг и рубашек шли, качая тяжелые копья, затупившиеся о железо и вражеские кости, шли, перешагивая через тела убитых, скользя по кровавой траве, шли, словно этот отчаянный бросок мог уравнять их в силе со всей массой конницы, заполнившей степь от Смолки до Красного Холма.

Димитрий не увидел последнего столкновения ратников полка левой руки с противником, потому что рядом с ним все вдруг пришло в движение, пешцы подались вперед, и он со своей богатырской стражей оказался огражденным копьями и щитами, живыми телами тех простых "черных" мужиков, которые именовали его своей надежей и защитой, но в действительности сами защищали государя от домашних крамольников в дни смут и от чужеземных врагов на полях битв.

В который уж раз вздыбились гривастые степные кони над копьями русской пехоты, опрокидываясь вместе со всадниками, давя живых и мертвых, но задние ряды конных сотен Батарбека, опытных, закаленных войнами и учениями, не убавили бега, видя зыбкость опустошенного строя русов, и захлестывали все новые его ряды. Да и нельзя было поворачивать - в спину давили переброшенные сюда отряды из центра и с левого крыла ордынского войска, главным образом отборные тысячи, сохраненные темниками до решающего момента битвы. Вот уж передние дружинники великого князя скрестили мечи с неприятелем и стали похожи на пловцов, отчаянно бьющихся в бурной струе, которая уносит их от берега. Димитрий послал гнедого вперед, но еще раньше подались навстречу опасности Копыто, Семен и Шурка, их мечи разорвали серый поток, вражеских всадников проносило мимо напором сзади; они мелькали по сторонам, визжа и воя от бессильной злобы - ни один не мог достать мечом блистающего доспехами князя; сеча кипела вокруг, а Димитрию пока и оружием взмахнуть не пришлось - впереди те трое, справа - рослый и плечистый, как дуб, Гришка, слева - "заговоренный" от смерти Васька Тупик. Черный ордынец с необъятной шириной плеч надвинулся на Ивана Копыто, взметнулся широкий меч его, похожий на бледную молнию, Димитрию показалось - он услышал, как враг ухнул, и в тот же миг, прощально сверкнув, меч его вместе с кистью улетел в свалку; запомнились изумленно выпученные глаза на широком плоском лице да поперек открывшейся груди - пестрая перевязь, какими награждают первых богатуров на больших ордынских состязаниях, - а Копыто крестил уже юркого, гибкого всадника, тот ужом вертелся в седле, пока вдруг не распался надвое от плеча до пояса. Следующий, не в силах отвернуть в давке от страшного рыжебородого рубаки, прыгнул с седла, нырнул под чью-то лошадь. Но в тот же момент рядом с Иваном вскрикнул Шурка, пораженный копьем в грудь, и Копыто качнулся к нему вместе с конем, подхватил, нечеловеческим усилием отбросил отяжелевшего Шурку назад, к своим, где его приняли новые руки. И тут же два хвостатых копья ударили в незащищенный бок рыжей лошади сакмагона, мелькнуло искаженное, с оскаленными зубами лицо Ивана, когда он, исчезая в свалке, не переставал рубить встречных. Словно рухнул защитный мысок впереди, Семена мгновенно отбросило, серая масса хлынула на князя; он с каким-то сладостным торжеством опустил меч на голову врага, притиснутого к нему боком. Потом, как во сне, возникали и исчезали новые лошадиные морды, плоские лица, поразительно похожие на одинаковые необожженные кирпичи, которые кто-то в бешенстве швырял и швырял в князя, обозленный испорченной закладкой печи, и Димитрий отражал, с непроходящим торжеством раскалывая этот сырой товарец жестоким булатом своего меча. Снова постепенно выдвинулись Гришка, Тупик и Семен, с боков держались другие стражи, и Димитрий, лишенный пьянящей страшной работы, разгневался, готовый сам поломать заслон, как вдруг враги отхлынули. Казалось, посреди буйного течения кто-то опустил волнорез, и за ним оказался московский князь со своими дружинниками. Не успел опомниться - впереди полыхнули алые халаты, и десяток ордынских богатырей, закованных в сталь, на рослых грудастых лошадях выметнулся из серого потока. Тонкий металлический голос покрыл топот и человеческие крики:

- Князь! Сдавайся на милость! Ты - мой почетный пленник, обещаю жизнь!..

Димитрий опустил меч и услышал надсадное дыхание стоящих вокруг воинов и коней своей крошечной стражи. Окровавленные тела устилали пятачок открытой земли, на которой не осталось даже незатоптанной травинки, бились раненые лошади, и, колебля степь, обтекая разрозненные группы русских, уже не способных слиться в единый строй, шла в прорыв конница Орды. Но справа, вдалеке, билось на ветру большое знамя с золотым пятном посередине, и хотя мешало движение конной лавины врага, великий князь рассмотрел, что большой полк, частью потеряв, частью отогнув назад левое крыло, по-прежнему стоит. "Родные мои, слава вам! И вам, что полегли здесь!.. Большего никто не мог бы сделать!.." Не снимая железной перчатки, Димитрий откинул забрало, посмотрел налево. Там, где недавно бились остатки полка левой руки, потоком шел враг, лишь какой-то небольшой отряд русских, где смешались пешие и конные, взблескивал мечами и топорами, оставаясь на месте… Позади полк поддержки врезался колючим углом в разлившуюся волну ордынских всадников, но насколько же он малочислен в сравнении с торжествующим морем врагов, этот русский пеший запасный полк!.. Сюда, к месту великой горечи и славы, где, подобно колосьям в сжатом поле, лежали на потоптанной земле тысячи русских ратников, позади большого полка неслись сотни конных витязей с обнаженными мечами. "Спасибо, Вельяминов! Спасибо, Андрей!" Лишь мгновенным взглядом скользнул государь по дальнему краю Зеленой Дубравы, словно боялся выдать врагу свою грозную тайну… А впереди степь очищалась, - значит, и у Мамая войско не бессчетно, как бы он ни пугал и ни хвастал. Есть счет Великой Орде, и русские мечи уже сочли ее половину. "Великое спасибо всем вам, кто шел на тяжкие труды, на муки и смерть, добывая правду о силе врага, и, добыв ее, подвигнул Москву на подвиг освобождения. Вот она, главная ордынская сила, - увязла тут, за речкой Смолкой, и лезет, рвется под русский топор, уже повиснувший над ее шеей… Сто лет вам жизни, милые брат Володимер и мудрый мой воевода Боброк! А я свое до конца свершу, как воин".

Еще раз глянул Димитрий на порубленных ратников, на крикливые ордынские толпы, накаляясь новым гневом, и уперся темным взором в мурзу на вороном коне, в раззолоченном панцире с перьями серого кречета на еловице шлема - отличительный знак Чингизова рода.

- Московский князь! - воскликнул тот изумленно. И разразился хохотом: - Что же ты, великий князь, бьешься, словно плохой сотник, растерявший своих всадников? Эй, нукеры! Нет ли близко хана Темучина? Позовите его - он рассказывал сказки о том, как велика рать у московского Митьки. Старый болван выжил из ума или ослеп, если принял десяток Митькиных слуг за бессчетное войско.

Тупик качнулся вперед, но Димитрий окриком удержал его. Он узнал хана Тюлюбека, Мамаева наместника в саранских делах. А тот не унимался, наслаждаясь сознанием полного превосходства над противником:

- Слышь, Митька, брось меч! Наш повелитель милостив к тем, кто еще молод и глуп. И я скажу за тебя слово. Княжества не обещаю, но стадо баранов выберу для тебя самое большое в Орде, чтобы ты скорей научился управлять.

- Государь, дозволь?!

- Стой, Васька! - Димитрий тронул коня шпорами, раздвигая стражу. - Ты, "царь дядиной волей", обнажи меч или убирайся лизать пятки своему хозяину. Но и тогда ты подохнешь часом позже, вместе с ним.

Димитрий, не опуская забрала, двинулся прямо на хана. Тот опешил вначале - иного ждал, - но Тюлюбек навсегда опозорил бы свое имя, не прими он вызова. Завизжав, выдернул клинок, послал коня прыжком навстречу Димитрию. Русские витязи и "алые халаты" устремились за своими государями и словно по уговору осадили коней, едва те скрестили мечи. Богатырского сложения, выросший в седле, в походах и битвах, Димитрий был воином, каких мало сыскалось бы в те времена. Тюлюбек, как и любой ордынский хан, тоже превосходно владел оружием; он не раз побеждал на состязаниях батыров в Орде, но у него не было такого боевого опыта, как у московского князя, да и силой он уступал Димитрию, который в одиночку брал на рогатину лесных медведей. Может быть, Тюлюбек успел понять свой промах, едва сталь, встретясь со сталью, высекла огонь и жестокий лязг, но пожалеть о себе у него не было и минуты. Вторым ударом Димитрий вышиб оружие из ханских рук, третий замах его обманул Тюлюбека, заставив выбросить щит не в ту сторону, откуда упал четвертый удар, разрубив золоченый шлем вместе с черепом.

Нукеры взвыли в отчаянии, бешено кинулись на Димитрия, и десяток русских мечей блеснул им навстречу. Степняки, окружившие место поединка, прихлынули было со всех сторон - их войско знало, какая награда ждет того, кто добудет московского князя, - но "алые халаты" оказались ревнивыми, их яростный крик заставил отпрянуть табунщиков в бычьих шкурах. Началась маленькая жестокая сеча, в которой сошлись достойные друг друга противники.

- Здорово, десятник! - гремел Тупик, нападая на своего коренастого противника. - Аль забыл, морда, как стегнул меня плетью, когда в яму сажал? Получай должок, неумытая харя! - И десятник кулем летел под копыта, тараща глаза в смертном изумлении,

- Государь, берегись!..

Вздыбив Орлика, Васька на лету рассек аркан, отбиваясь от двух "алых халатов" сразу, вертясь до головокружения, успевал крикнуть:

- Семен - сзади!.. Гришка, береги князя!..

- Вась! Гринь!.. Туда, туда!..

Семен ткнул мечом в сторону загнувшегося фланга большого полка, и Тупик увидел - поле приоткрылось нешироким коридором, через который скакали отдельные вражеские всадники. Одна волна ордынского войска, сменяя другую, еще не успела захлестнуть этот коридор и свет русских рубашек, русских щитов, русских мечей вдали, блеснувших малой надеждой. Отмахнув вражескую саблю, Тупик ринулся к государю, рванул его коня за повод, увлекая за собой, с другой стороны то же проделал Гришка, сбивший нукера, с которым дрался Димитрий. Трое русских галопом понеслись сквозь "коридор" на призывный блеск русской стали и пламя красных щитов, пятеро оставшихся пытались задержать хотя бы "алые халаты".

- Ми-итя!.. Ва-ася!.. Прощайте! - долетел голос Семена и тут же потонул в визге, улюлюканье и вое мчащихся отовсюду врагов. Словно бы темно-красная волна выбрасывала навстречу Димитрию ненавистные плоские лица, серые кожи доспехов, кривые мечи, конские морды с раздутыми ноздрями, и он рубил с такой бешеной силой, что Васька и Гришка невольно подались в стороны. Слезы стояли в глазах государя - от дикого кровавого ветра битвы. В нем гремело, пело и плакало прощальное "Митя", сорвавшееся с уст простого воина, умирающего в кольце беспощадных врагов. И не нужно было великому князю большей награды, большего утешения в последнюю его минуту. Огромный, сверкающий золотом доспехов, с разметанной ветром черной бородой, он был свиреп и сокрушителен, словно хозяин русской тайги, окруженный псами. Ему бы не меч теперь, а двухпудовую палицу, но и меч его был страшен.

"Коридор" впереди смыкался, все чаще мечи трех русских витязей гремели о чужое железо, все чаще кони их со стоном ударялись во вражеских лошадей, сбивая их, но и теряя силы. Враги не стреляли, помня ханское повеление - брать Димитрия живым, они лишь уплотнялись на пути, и воинское счастье начало изменять Ваське Тупику. Немеющая рука становилась неверной, и вражеский булат все чаще касался Тупика, погнув зерцало, пробив оплечье, разрубив край бармицы.

Все тяжелее поднимался по другую сторону князя огромный меч богатыря Гришки, и это значило, что государю чаще и чаще приходилось отбивать удары самому, а ведь и его силы не беспредельны. И кони уж начали спотыкаться, когда новый русский клич прорезал вой Орды. От загнутого фланга большого полка, разбрасывая всадников, давя спешенных и раненых, уползающих в ордынский тыл, сея хищный лязг и крики страха, быстро прорубались навстречу государю две русские полусотни. Едва различимой молнией метался синий клинок в руке переднего всадника, клочком гневного пламени летел за плечами его пурпурный плащ. Кажется, этого плаща ордынские всадники пугались больше, чем меча. Длинный мурза со знаком тысячника, гнавшийся за московским князем, вдруг дико вскрикнул, указывая своим воинам на пурпурный плащ, словно там была главная добыча, и начал отворачивать наперерез, выкрикивая такие ругательства, от которых шарахались даже привычные к жестокой брани своих начальников степняки.

Помощь была совсем близко, когда богатырь Гришка откинулся в седле, и конь его прянул в сторону, теряя безвольное тело хозяина - в спине Гришки торчала большая черная стрела. Ордынцы, опасаясь, что добыча уйдет, взялись за свое излюбленное оружие. Может быть, они еще надеялись взять московского государя живьем - ни одна стрела не коснулась крепких доспехов Димитрия, зато его гнедой вдруг стал похож на огромного дикобраза. Наверное, руки табунщиков дрожали, когда они расстреливали великолепного княжеского скакуна: по меньшей мере, тридцатая из стрел нанесла ему смертельную рану. Васька видел, как гнедой, не прерывая бега, клонился вбок, словно и умирая, пытался донести до своих бесценную ношу, как Димитрий, не выпуская меча, освобождал ноги от стремян, и когда конь ударился оземь грудью, пробежал по земле три шага, налетел на что-то, упал ничком, выбросив вперед руку с крепко зажатым мечом. Как две стены, столкнулись два крика - русских и ордынских всадников, надвое расхлестнулся ордынский поток, разрезанный узким клином сошедшихся полусотен, и сквозь высверки стали свинцово блеснули жестокие глаза Хасана.

- Повелитель, я здесь!.. Васька, держись!

Совсем рядом взметнулось пурпурное крыло, готовое заслонить Ваську Тупика от всех напастей, но Тупик, упершись в левое стремя, уже перенес правую ногу через конскую гриву и прыгнул туда, где уткнулся лицом в потоптанную кровавую траву могучий чернобородый витязь в золоченой броне.

- Скачи к нашим, Орлик!..

Грохот и черное пламя взорвались в голове Васьки, словно гора обрушилась на его шлем, однако, сбитый с ног, он сумел вскочить, сделать два шага и упал на поверженного Димитрия, закрывая его своей броней, своим телом, своей жизнью…

Подобно степному смерчу, закрутилась над упавшими жестокая сеча, втягивая в свою воронку новых и новых всадников. Уже никто не мог бы сказать с уверенностью, где упал тот, кто вызвал этот смерч, да и о нем самом враги скоро забыли. Мало кто видел, как длинный мурза бешено налетел на скуластого сероглазого воина в пурпурном плаще, оторвавшегося от русского отряда, на миг смутив его криком злобы и ненависти:

- Умри, волк, кусающий родителя!

Короткая молния встретила удар тысячника, пойманный в ловушку эфеса клинок полетел под копыта. Мурза вскинул руку, закрыв лицо, но его молодой противник мечом плашмя ударил по шее лошади.

- Прочь с дороги, наян Галей, - будто хриплый клекот вырвался из глотки воина. - У тебя больше нет сына… Все - прочь!

Взмахом руки Хасан расчистил себе путь и, полыхая плащом, устремился к соединившимся русским полусотням.

Орда втягивалась в прорыв, чуя там главную поживу и легко бросая в тылу немногочисленный и упорный отряд русской конницы, который не хотел отрываться от кровавой свалки. Это был момент, когда воеводе левого крыла большого полка удалось укрепить его с помощью конных отрядов, переброшенных сюда Тимофеем Вельяминовым и Андреем Полоцким.

Но полку поддержки не удалось занять место полка левой руки. Он полег весь - от князей до последнего ратника. И все же запасный сделал то, чего ждали от него главные московские воеводы, - заставил Мамая бросить в битву третий эшелон Орды. Под Красным Холмом остался только личный тумен повелителя, сильнейший в ордынском войске, но последний.

Русские не хотели отступать, предпочитая смерть там, где стояли, но слишком велик был напор врагов, полк буквально поплыл к Непрядве, как подмытый остров среди расходившегося моря чужой конницы, - он все больше удалялся от восстановленного крыла большого полка, которое не переставало отгибаться назад, потому что битва начиналась в тылу рати. Стремясь быстрее открыть свободный путь к русскому лагерю, темники направляли на запасный полк клинья отборной конницы, раскалывая его на части, а массы легких всадников стрелами и непрерывными наскоками разрушали, подтачивали, трепали отдельные куски полка.

Уже начался грабеж трупов. Пример подали вассалы Орды. Разбитые в сражении, рассеявшиеся по окраинам Куликова поля, они вдруг явились повсюду, где прошло "победоносное" ордынское войско. Юркие хищные всадники соскакивали с лошадей, сдирали с убитых бояр и мурз дорогую справу, золотые и серебряные украшения, хватали добротное оружие, потрошили сумы и торока, как голодные псы над жирным куском, сцеплялись над трупами богатых воинов, и снова звенели мечи и кинжалы, ибо только ради этого часа они шли в бой, упустить его - упустить все. И снова лилась кровь. Начальники попытались было унять мародерство, но алчность скоро захватила и их самих. Ордынские темники послали отряды с приказом беспощадно рубить стервятников, грозивших вовлечь войско в повальный грабеж, когда враг еще не сложил оружия, но, мало надеясь и на своих, поспешили бросить в битву последние свежие сотни, чтобы скорее замкнуть кольцо окружения большой русской рати.

В этот трагический час тележные городки войсковой лечебницы сослужили неожиданную службу. Раздробленные отряды запасного полка, отступая, прижимались к деревянным крепостцам, воины забирались в повозки и, защищенные толстыми дубовыми бортами, поражали врагов сверху стрелами, копьями и топорами. Словно возвратились древние времена, когда племена воинственных славян в дальних походах отражали нападение врагов, сомкнув кольцом высокие борта телег. И как в те древние времена, здесь, над дубовыми стенками, рядом с железными и кожаными шлемами воинов кое-где мелькали темные покрывала женщин. Многим запомнилась строгая синеглазая девушка с большим луком в руках. Она умело натягивала тетиву, старательно целилась, не пугаясь визга наседающих врагов, и редкая ее стрела не достигала цели. Но и ордынские стрелы густо сыпались на защитников маленьких укреплений, многие русские ратники встретили тут свой последний час, хотя городки устояли до конца битвы - слишком мелкую добычу сулили они победителям.

Обтекая сопротивляющиеся отряды, войско Орды стремилось к большому лагерю у Непрядвы. Еще большие массы его начали обходить с тыла большой полк, и поределая русская рать поворачивала задние ряды, готовая сражаться на два фронта. Враги одолевали. Казалось, вот-вот сбудется горькая решимость русских воевод: "Все примем смерть - от князя до простого человека".

Шел третий час битвы, едва ли не самой упорной и жестокой из всех, какие знали люди до того. Два войска держали в руках нить судьбы человечества, и Орда все увереннее перетягивала ее в свою сторону. Ханы уже не обращали внимания на повальное мародерство. Пусть грабят - лучшая часть военной добычи все равно достанется им, уж за этим-то они сумеют проследить, блюдя ордынские законы! Половина войска Мамая лежала побитой, но и половина русского оросила своей кровью Куликово поле. Превосходство Орды теперь неизмеримо возросло, и дело было не только в числе воинов. Она прорвала русский строй, она наступала, окружая поределые и утомленные московские полки. Ханы видели: русские исчерпали свой последний резерв, в то время как сильнейший тумен Мамая, свежий, нетронутый, стоял под Красным Холмом…

В центре обрубленного, полуокруженного русского длинника высоко на ветру по-прежнему метались красные стяги, и золотой Спас изумленно смотрел с огромного черного знамени на жестокое дело тысяч людей, все еще не уставших убивать друг друга. Его словно нарочно заставляли видеть творящееся в мире, где разумные существа нарекли его своим милосердным творцом и владыкой, может быть, потому, что боялись записать на свой счет то великое и страшное, что совершали собственными руками. Его изумляло, почему он еще не сорван с древка, не растерзан в клочья, не втоптан в кровавую грязь, - напротив, его вздымали выше и выше. Он видел многое, но не было на памяти его такого, когда бы войско, наполовину уничтоженное, охваченное вдвое превосходящей силой врага, жестоко теснимое им, не побросало свои знамена, ища спасение в бегстве, проклиная весь белый свет и его, нареченного творцом жизни. Может быть, это были складки на знамени, но казалось - золотой Спас плачет, видя мужество людей, готовых на такие жертвы и такие страдания ради того, во что они веруют, ради того, что защищают.