Вотчинное село служилого московского боярина Ильи Пахомыча одним боком прижалось к лесу, с другой стороны отгородилось от мира широким озером с низкими берегами, где в тальниках не умолкают ключевые ручьи. За озером - поля, и поля немалые. На одних рожь созрела, на других дозревает овес, спеют ячмень и пшеница, третьи - под горохом, репой, подсолнечником и капустой, а есть поля вовсе незанятые, черные, в редкой поросли залетных сорняков. Поля эти отдыхают. Оказывается, совсем ни к чему бросать кулиги, вырванные у лесов тяжелым трудом и после того истощенные ежегодными посевами. Взял добрый хлеб с поля, так не спеши сеять рожь по ржи, овес по овсу. После хлебов хорошо горох посеять или подсолнечник, на третий год дать земле-кормилице отдохнуть под паром, воздухом надышаться, дождями напиться вдосталь - тогда она снова добрый хлеб родит. Трудно вводил этот порядок Илья Пахомыч, но едва мужики убедились, что боярин доброе дело затеял, сами горой за него встали. Боярин бывает в селе наездами - до Москвы-то не ближний свет, верст за сорок, поэтому делами вершит боярский староста Фрол Пестун. Мужик он серьезный, господину своему преданный, и боярин спокоен при таком тиуне, справляет службу князю, не бегая лишний раз в вотчинные деревни.
Днем в селе пусто, одни ребятишки шумят да от кузни непрерывно несется веселый звон молотков. Говорят, будто бы дед нынешнего кузнеца Гриди открыл это место, первым поставил свой горн на берегу озера, у скрещения проселков - на равном удалении от четырех деревушек, - чтоб никому не было обидно ездить лишние версты к кузнецу за нуждой. От кузни, видно, и родилось веселое название села - Звонцы.
Шло к полудню, когда с подворья неказистой избенки выглянула любопытная бабка Барсучиха и позвала игравших ребятишек.
- Эй, хто там, Татьянка, што ль? Глянь, детка, глазками вострыми - што за топ конский? Сенька, поди, оглашенный носится?
Длиннокосая девчонка в пестрой набойчатой рубашке до пят вгляделась из-под ладошки в дальний конец села.
- Ктой-то чужой, бабушка, кафтан зеленый на ем…
Народ в московских землях непугливый, но тут ребятишки опасливо порхнули с дороги - конь под всадником шел напористой, широкой рысью, как не ходят тяжелые крестьянские кони. Над верховым размеренно покачивалась пика, на самом конце ее трепетал огненный клочок. К изумлению ребятишек, рысак стал мгновенно, бабка, разглядев красный лоскут, испуганно перекрестилась,
- Скажи, мать, где мне старосту найти?
- В поле, батюшка, все нонче в поле, - затараторила бабка, - и мужики, и бабы, и староста. Хлебушко уж доспел, а он, Фрол-то, на работы народ снаряжает.
Всадник спешился, неуклюже прошелся, разминая ноги.
- Ну-ка, мальцы, кто мужиков позовет, тому пряник.
Ребятишки замялись. Дорога в поле шла урманом, мимо озера, где минувшим летом утоп пастух - водяной его подманил и утащил в воду. По ночам деревня слышит голос водяного, похожий на бычий, но озерный хозяин может его менять. Утопленника тоже видели в урмане - что-то ищет в коряжнике, а то сядет на берегу да играет на свирели, малых детей подманивает.
- Война, што ль, батюшка?
- Она, проклятая.
- С рязанцами, поди, аль татары с литовцами идут?
- Орда, богом проклятая. И литовцы да рязанцы, слышно, с ней заодно.
- Матерь пречистая, когда ж это кончится?
- Всем тяжко, мать, пока вот этим, - он стукнул по рукоятке меча, - вот этим не отучим всяких змеев землю нашу поганить… Что ж вы, мальцы, пряников не хотите?
- Я побегу! - вдруг отчаянно выкрикнула Татьянка, и вся орава устремилась за ее струйчатым платьем, лишь два карапуза остались и ударились в рев. Всадник засмеялся, достал из сумы ржаные пряники на меду, и малыши умолкли.
- Покажи мне кузню, мать, - попросил приезжий.
Бабка торопливо засеменила к озеру, за ней гонец с конем в поводу, неся на плече пику. С подворий выглядывали старухи, замечая красный лоскут, крестились…
Часа через три, когда гонец умчался дальше, возле сельской церкви началась общая сходка. Мужики слушали старосту, комкая в руках островерхие шапки, подбитые звериным мехом. Были тут не только звонцовские, многие приехали из окрестных деревень - грозные вести в тревожные времена разносятся как ветер.
- Ратаев зовет князь в свой полк большой, стало быть, и война большая, - медленно, словно тяжкие камни, ворочал слова староста - немолодой кряжистый мужчина с заметной проплешиной в волосах. - Должны мы одного кмета на каждые три сохи снарядить. Да вот какое слово княжеское боярин наш передает со скоровестником: зовет Димитрий Иванович всякого охотника в войско и о том бьет челом всякому человеку русскому - боярин ли, смерд, торговый гость, мастеровой али холоп. Всю Русь он идет оборонять от погибели. Кто в войско желает - становись по правую руку мою.
Недолго длилось молчание. Молодой белоголовый парень, стриженный под горшок, хватил шапкой о землю:
- Где наша не пропадала!
Он решительно стал по правую руку старосты и низко поклонился сходке. Тотчас загудели мужики, выскочил из толпы и стал рядом с белоголовым тщедушный мужичок в красной рубахе.
- Ча стоите, оратаи? - крикнул звонко, - Князь великий вам кланяется, зовет на дело святое. То сама русская земля поклонилась вам головой княжьей. Дождались праздника богатырского, так что ж потупили вы русые головы? Аль не муромцы вы, сыны крестьянские? Айда все к нам с Юрком Сапожником!
Толпа мужиков разом колыхнулась и перешла к охотникам. Бабы, которых на сход не звали, но которые все же пришли и стояли поодаль, заголосили, кинулись к мужьям и сынам, цепляясь за их одежды. Мужичок в красной рубахе звонким голосом заглушил крики:
- Бабоньки родимые, не лейте слез раньше времени, не цепляйтесь за полы мужицкие. Не обойтись без нас Димитрию Ивановичу. Как же не откликнуться нам на зов его, коли пробил час.
- Так, Ивашка!
- Так, Колесо!
- Верно, Ванюша! Все встанем за нашим государем!
- Слушайте, матушки милые, слушайте, женушки любые, слушайте, детушки родные, - звенел Колесо, блестя увлажненными глазами. - Жалко нам покидать вас, тяжко вам будет на работе мужицкой - в самую страду битва приспела. Да что поделаешь, коли бог так судил? Останемся с вами - придет басурман, и нас побьет, и дома наши пожгет, и вас, дорогих, в полон уведет… Может, помните вы святого отца - странника, что приходил к нам с горькой мукой, принятой от вражеских рук, со словом божьим? Вспомните слово его последнее: "К мести!" Давно уж горькое горе униженных, опозоренных, осиротевших взывает к нашим топорам о мести правой. Встанем силой единой, - глядишь, сами побьем ворога, как побил его Димитрий Иванович на Воже-реке. Да и не все поляжем в битве, к вам обратно возвернемся. Не бросаем мы вас, но вас жалеючи, уходим на бой. Нет нам другого пути ныне!
- Так, Ивашка!
- Ох, речист наш бондарь - всю душу крестьянскую разбередил. И откуда у него, окаянного, слова такие?
Староста взмахнул шапкой, требуя тишины, густо заговорил:
- Теперя меня слухайте. Значитца, идут в поход мужики и парни, коим восемнадцать годов минуло. Другим не велено. Идем мы, значитца, пешцами, конной силы у князя довольно. На троих-четверых одна пароконная подвода. Для боярина припасы на его же конях повезем. Значитца, лошади и останутся - это нашим бабам и ребятам помога немалая на жатве. Кому свово коня, кому телегу в поход выставлять, то жребий скажет. Но штоб и кони, и телеги крепки были - сам проверю. Тем же дворам, кои без тягла останутся, мир поможет - снопы ли возить, дров ли заготовить. Так я говорю?
- Так, батюшка, так, родимай! - теперь громче мужиков кричали бабы, нечаянно получившие голос на сходе.
- Дале слухайте. Ратников сам поведу к боярину. Старостой за меня останется дед Таршила Мерин. Мужик он спокойный, сурьезный, голова у нево, почитай, лошадиная. Забижать зря не станет, баловаться тож не даст. Согласны ль вы?
- Согласны, батюшка! - в голос зашумели бабы.
Высокий костлявый старик вышел из толпы, поклонился народу.
- Какой он мерин? - озорно крикнул один из охотников, конопатый круглолицый парень, поигрывая кистью шелкового пояса. - Еще и за жеребца сойдет, без мужиков-то!
Слова его покрыл громкий хохот.
- Ай Сеньша, и помереть без смеху не даст!
Таршила огладил козлиную бороду, степенно сказал:
- У тебя, Сеньша, уж точно ум жеребячий. Гляди, как бы и того не вышибли татарской булавой… Ты, господин староста, на меня не гневайся. Не гневайтесь и вы, сударушки любезные. За честь благодарствую, а принять не могу. Свой должок у меня за басурманом. Пойду за сынка спрашивать. Выберите вы себе другого хозяина, а лучше того - хозяйку. Баба с бабами легше поладит. Вон Меланья - чем не вышла? Умна и строга. Да и настоящего мерина одной рукой пригнет, не токмо што…
Толпа зашумела, засмеялась, обернулась к Меланье - дородной, сурового вида молодой крестьянке, стоящей поодаль со скрещенными на груди руками. Из-под черного вдовьего подбрусника пристально глядели чистые зеленоватые глаза. Два лета назад возвращалась Меланья из Москвы с мужем. В темном бору возле речки Пахры подводу остановили лихие люди. Может, ограбив, отпустили бы, но горячий муженек Меланьи схватился за топор - ему и проломили голову ослопом. Медведицей кинулась Меланья на душегуба, вырвала дубину и порешила двоих грабителей. С тех пор не раз сватались мужики к вдове, но никого она не приняла в дом, носила черные одежды, растила двух дочек, работала за троих да молилась пуще монашки.
- Так што ты нам скажешь, Мелаша? - спросил староста, внимательно глядя в ее лицо.
Женщина потупилась, тихо ответила:
- Пусть мир решает. Я ведь баба глупая, сгоряча и обижу.
- Знаем тебя, Меланья!- зашумели женщины.
- Гневлива, да сердцем отходчива и чиста.
- Вон краса какая, а зла и зависти нет к тебе ни у одной.
- Еще бы зло - ни одного мужика не подпустила, Игнашке свому досель верна.
- Соглашайся, будь старостихой!
Женщина поклонилась, негромко сказала:
- Коли так, бабы, неча нам больше мужикам мешать. У них дело ратное, сурьезное, айдате по избам в поход ратников собирать - время дорого.
- Молодец, Мелаша, бери вожжи покрепче, - засмеялся староста. - А вы, бабы, знайте: сроку на сборы только три дни.
Мужикам староста сообщил княжескую волю: в Москву не ходить, но быть в Коломне в пятнадцатый день августа.
- Князь даст воинскую справу? - спросил кто-то.
- Князь наш запаслив, но коли тьма народу сойдется, где ж ему оружья напастись? Со своим оружьем пойдем, да штоб боярину Илье Пахомычу не соромно было за нас на смотру.
Подсчитали справу. Топоры и медвежьи рогатины есть у каждого. Многие владеют охотничьими луками - диких свиней, вепрей громадных бьют, значит, и луки взять надо. У деда Таршилы, ведающего боярской охотой, осталось несколько лосиных шкур. Сладить щиты - выйдут не хуже, чем из железа.
- Кистени и ножи засапожные сладим сами, а сулицы да ножи подсадочные, коими ноги ордынским коням рубить и животы вспарывать, кузнец Гридя скует. Успеешь, Гридя?
Чернявый мужик, почувствовав на себе общее внимание, опустил кудлатую голову, теребил шапку своими клешневатыми пальцами - так, что из нее шерсть лезла.
- Так ить… - он закашлялся, потерял слово, с трудом нашел его: - Так ить мало железы… Где е взять, железу-т?
- Это, конешно, не ладно, - нахмурился староста.
- Так ить я што? - кузнец совсем растерялся. - Я ить могу. Железы б чуток…
- За Пахрой, в Гольцове, кричник живет, - подал голос Сенька. - Послать подводу, в день обернется.
- А ты думай: в Гольцове тож сборы!
- У кричника-т да… есть железа. Так ить крица, она што? Сыра в ей железа, ее калить сколь надоть, приезд ей нужон, в угле ее опять держи - штоб, значит, сулица вышла. Холодну ковать - того долее. Калену железу надо, ковану. Вот кабы у ково топоры стары али серпы, косы там. Сошники особливо…
- Слыхали, мужики? Тащи к кузне все, што есть негодного.
- Пошто негодного? - крикнул белоголовый Юрко. - Нет железа добрее, нежель сошник. Беречь ли их ныне? Побьем татарина - новые скуем, а не побьем, так и сохи не нужны станут.
Дороже всех богатств оратаю добрый сошник, но Юрка одобрили.
- Вот, значитца, мирска-то голова, - восхищался рябой мужичок. - Всюе жизню бы так-то, соопча…
- "Всюе жизню", - передразнил Сенька. - Гляну, как ты, Филька, свой новый сошник в кузню потащишь.
- А и поташшу!
- Брагу тож давай. Ту, што у тя в погребе третью седмицу бродит. "Соопча"-то она веселей пойдет.
- Ишь, на брагу чужу рот разинул! - рассердился Филька. - Можа, те ишшо Марью мою отдать?
- Не откажусь, бабенка ладная.
Филька начал засучивать рукава, но староста прекратил назревающую ссору и смех мужиков. Сход кончился, начиналась ответственная, малопривычная для пахаря работа, и каждый думал, с какого боку за нее взяться. И каждого заботило главное - оружие. Над деревней, под самыми облаками, тревожно клекотали ширококрылые орлы…
В тот день жители Звонцов нарушили вековую традицию - после полудня никто не завалился спать. Каторжная ежедневная работа при скудной пище - ржаной хлеб, квас да репа - требовали короткого отдыха в самые знойные часы, чтоб потом, до темноты, пока глаза видят работу, не разгибать спины. Однако теперь звонцовским жителям казалось преступлением потерять час светлого времени.
По всем московским, муромским, владимирским, переяславским, костромским, ростовским, ярославским, белозерским и другим землям, где князья отозвались на клич великого князя Димитрия, в городах и селах люди не смыкали глаз от темна до темна, прихватывали и от коротких летних ночей, удлиняя день смолистой лучиной. Впервые от начала полуторавековой ордынской беды народ был своевременно предупрежден о надвигающейся грозе, призван к оружию под единое знамя. Весь горький и страшный опыт подсказывал народу, как важно упредить врага в собирании сил, народ верил в такую возможность, и чувство тревоги не заглушало в его душе ощущения огромного близкого праздника. Каждый считал в те дни, что без его участия врага нельзя одолеть. И мысль эта не разобщала - она лишь сильнее сплачивала людей, ибо никогда прежде не было такой уверенности в товарище, который встанет рядом на поле брани. Не бездумные муравьи шли на битву, подчиняясь инстинкту защиты своего гнезда, - шли единоверцы, каждый из которых нес полную ответственность перед небом за собственные дела на земле, каждый был личностью, неотторжимой от общей веры, от великой земли с именем Русь, в середине которой стоял белокаменный город со златоглавыми церквами, с крепкими стенами и сильным войском, и жили в этом городе старший русский князь, государь, и митрополит всея Руси. В те дни зарождалась великорусская нация, и на первой же поверке истории ее жизненную силу должен был испытать сильнейший враг.
Едва запив квасом, захлебав травяным супом или овсяным киселем кусок ржанухи, звонцовские мужики потянулись к кузне. Немолодой попик окропил святой водой горн, наковальню, молот, самого чернобородого хозяина, благословил на труд спорый и неустанный. От этого попика, от кузни понеслась через село в окрестные деревни весть: игумен Троицкого монастыря, сподобленный богом чудотворец Сергий, некоронованный патриарх русской земли, благословил князя Димитрия и его войско на битву с ордой Мамая. Люди говорили о благословении со слезами. Церковь, дотоле смирявшая нравы, учившая любви, терпению и покорству, умилению перед всем живым, что создал творец, церковь, сурово каравшая за насилие над ближним и особенно за пролитую кровь, - эта самая церковь благословляла поднятый меч и указывала ему жертву. А "жертва" почти полтора века безжалостно сосала кровь народа и была объектом всеобщей ненависти. Самое большое чудо, которое когда-либо являла православная церковь, она явила летом 1380 года от рождения Христова.
Чем выше воздвигается плотина, сдерживающая ток реки, тем сокрушительней водяной вал, когда отпирают шлюз. Долго после Батыева разорения накапливалось хранилище сил народных. Какое ж терпение и воля требовались, чтобы в минуту особой ярости и боли не открыть затворы преждевременно! Это мужество владимирских и московских князей беспримерно. Но без высокого ума и мужества невозможно было выбрать и нужный час, сказать себе "Пора!", решительной рукой сдвинуть роковой ворот, открывая путь волне всенародного действия, которая устремится наконец в иссыхающее русло истории государства, чтобы, напоив его обильной кровью, либо родить океан новой жизни, либо навеки иссякнуть в жадных песках мировой истории.
Трижды стоял русский народ перед выбором - быть или не быть. Первый раз это произошло летом 1380 года.
…Тяжкий молот гремел в кузне села Звонцы, перековывая орала на мечи. Два худощавых подростка, сменяя друг друга, раздували потертые кожаные мехи, белое пламя живым цветком росло из горна, набитого добротным древесным углем. Чернобородый "Вулкан", по временам отрываясь от работы, отирал лоб рукавом засмоленной холщовой рубахи, зачерпывал ковшиком колодезную воду из глиняной корчаги, поднося к губам, оборачивался к почтительно входящим мужикам.
- Што у тя там? Давай. - Косясь на ржавый, истонченный в работе обломок косы, половинку серпа, лопнувший обух, ворчал: - Эт што, вся твоя богатства? Небось хошь этим-та броню ордынску просечь? Ножишка вот слажу - зад те скрести.
В своем закоптелом святилище, пропахшем сладковатой гарью древесных углей и горькой железной окалиной, он был вовсе не так косноязычен, как на сходе. Стоящий рядом попик укоризненно качал головой, посетитель виновато опускал глаза, стыдливо прятал железку, тогда кузнец снисходил:
- Ладно, клади. Не золото небось, годится. Наконечники к стрелам тож надобны.
Но вот в кузню ввалились весельчак Сенька Бобырь, белоголовый Юрко Сапожник, дед Таршила и рябой Филька Кувырь, успевший не только помириться с Сенькой, но и сводить его на зады своего огорода, где у него в погребке настаивалась ячменная брага. Увидев попа, мужики быстро сдернули шапки, выложили свое добро - едва обношенные стальные сошники. Кузнец, покряхтывая, брал в руки дорогие увесистые орудия землепашца, хмурился и вздыхал. Давно ли отковал их, в меру насытил углем и присадками, чтоб легко резали пустошь и самую целину; не скоро тупились на супесях и корневищах, но и не крошились, натыкаясь на скрытые камни, - добром должны вспоминать пахари кузнеца Гридю и в поле, и за столом над пахучим караваем из новины. Вот поди ж ты, приходится увечить, перековывать железных человеческих кормильцев в орудия смерти. И перековывать надо с легким сердцем - тогда оружие будет легко для руки воина, тяжко для врага.
- Этим-то как раз пахать брони, крошить кости вражески. Будут вам сулицы по плечу, чеканы по руке.
Спохватясь, кузнец быстро взял с наковальни длинные щипцы с деревянными ручками, кивнул сыну-молотобойцу. Семнадцатилетний богатырь, перегнавший отца плечами и ростом, тряхнул темным чубом, поднял кувалду:
- Готов, батя…
Пылающий бесформенный кусок лег на наковальню, крепко зажатый щипцами, молоток мягко стукнул по его середине, и следом коротко бахнул полупудовый молот, разбрызгав красные искры. Пошла ловкая, понятливая работа, будто задушевный разговор повели отец с сыном. Летел в горнило остывший кусок железа, на его место ложился другой, и под размеренные вздохи мехов продолжался веселый перестук молотков. Ни слова, ни лишнего жеста, ни взгляда - молоток указывал, объяснял, подтверждал короткими ударами, то одиночными, то сдвоенными, прямыми и скользящими, отрывистыми и плавными, - молот всякий раз угадывал, чего хотел молоток, - бил четко. Под завороженными взглядами мужиков у обоих кусков металла вырастали узкие стрельчатые крылышки, железо хищно вытягивалось, заострялось, становилось похожим на голову редкой и таинственной змеи-огнянки, живущей на краю лесов и степей, нападающей исподтишка, молниеносно, жалящей насмерть. Вот кузнец подал знак сыну, тот опустил кувалду, тогда мастер сильными, точными ударами подправил готовую сулицу, затем другую, положил на самый край огненного вулканчика, где уголь дышал темно-красным жаром. Забыв о зрителях, он внимательно следил за сменой оттенков металла, засветившегося в раскаленной струе, постепенно перемещал к середине горна, в самый венчик "цветка", белый, как маленькое солнце, и вдруг сорвал с пояса холщовый мешочек, потряхивая, начал сыпать в горнило какой-то буро-зеленый порошок, переворачивал щипцами красные железки, одними губами что-то шептал в огонь. Пламя пригасло, потом вспыхнуло переливчатым зеленым светом, ослепив мужиков, мгновенно стало оранжевым, потом радужным, как петушиный хвост, кислый запах ударил в ноздри, к черному потолку взвился клубок дыма, а наконечники, только что красные, как кумач, приобрели жуковую синь. Мужики испуганно крестились - на их глазах, в присутствии самого батюшки, творилось колдовство, но попик, захваченный зрелищем, даже не потянулся ко кресту; напротив, доселе бесстрастное лицо его выразило благостный интерес. Кузнец выхватил из огня наконечники и побросал в широкую корчагу из обожженной глины. В ней беззвучно плеснуло жидкое масло, не то льняное, не то конопляное, примутненное дегтем и травами. Кузнец кивнул подросткам - отдыхайте, мол, - словно спохватись, торопливо перекрестился:
- Помоги, святой Георгий, штоб вышли копья востры, в сече крепки, на душу басурманску уметливы.
И попик тихо сказал: "Аминь".
Мужики, облегченно вздыхая, обступили кузнеца. Когда наконечники остыли, Гридя достал их, один, что потяжелей, бросил в неглубокое корытце, наполненное серым густым киселем, другой протянул Таршиле.
- На-ко, отец, насади на древо. Спытать надоть.
На подворье кузнеца к стенке сарая были прислонены вязовые древки разной длины. Дед выбрал одно, насадил сулицу, закрепил медным гвоздем, оглядел мужиков.
- Который смел?
Мужики не спешили вызываться, приглядывались к мишени - большому кулю из плотной дерюги, набитому песком и опилками, с одной стороны обтянутому длинным обрывком двухслойной кольчуги. Броня была басурманская, вязанная из стальной проволоки, - ее прислал боярин, чтоб Гридя мог испытывать оружие, которое время от времени ковал для господина.
Привозное оружие, да и то, что делалось в Москве, стоило дорого, поэтому многие из служилых бояр готовили в своих вотчинах собственных оружейников, посылали им новые образцы, сообщали выведанные секреты закалки и ковки стали. Потомственные сельские мастера и сами владели секретами, пополняя их опытом всей жизни. Ревниво сравнивая собственные поделки с привозными, щепетильный мастер терял покой и сон, если свои были хуже, годами, на ощупь, искал "свою" сталь, не уступающую заморской. Умирая, он передавал секреты сыну, и так трудом поколений совершались порой никому не известные открытия, которые потом так же безвестно умирали. В какой-нибудь закоптелой кузне лесного села косноязычный бородач, сам того не ведая, всю жизнь ковал по заказам боярина неказистые на вид мечи и копья из булатной стали, столько же доверяя таинственным наговорам, сколько порошкам присадок и цветам раскаленного металла, чьи тончайшие оттенки улавливал лишь его собственный глаз. Князья и бояре предпочитали обычно оружие тщательно отделанное и богато украшенное, простые поделки доморощенных мастеров доставались ратникам-ополченцам. А в жестоких сечах то и дело случалось, что блистательные рыцари и мурзы, выбирая себе достойного противника и безбоязненно подставляясь под удары грубых мечей и секир лапотных воинов, в последний момент изумленно воздевали очи горе, не зная, кого им поминать - бога или дьявола, - когда их венецианские нагрудники, дамасские кольчуги, генуэзские и немецкие шлемы оказывались разрубленными, как простая жесть.
Первым на вызов деда Таршилы отважился выйти Ивашка Колесо.
- Покажи, Ванюша, што не единым словом ты силен, - хотел ободрить мужика рябой Филька, но лишь смутил.
Таршила строго сказал:
- Слово его не трожь, оно само по себе сила. Коли б у Ивана даже рук не было, позвали б его на сечу - словом народ укреплять. Не робей, Ванюша, как выйдет, так выйдет.
Колесо отошел от закольчуженного куля, примерился, отвел руку далеко назад, потом, сделав несколько быстрых шагов, послал копье в цель. Оно ударило ниже середины, в край кольчуги, отлетело в сторону, куль качнулся.
- Ниче, - заметил Таршила, - не хуже иного кмета. Ну-ка, Юрко!
Если ордынского воина нельзя было представить без коня и лука, то русский ратник-ополченец не представлялся в бою без сулицы и топора. Крестьянин и городской ремесленник, ни разу не державший меча в руках, уверенно шел в бой по зову князя, ибо топор на длинной рукоятке и короткое, тяжелое метательное копье - сулица служили ему не хуже всякого иного оружия. Брошенная на полсотни шагов русской рукой сулица пробивала самый крепкий щит, не говоря уж о нательной броне. Выдернуть ее из щита во время боя было невозможно, щит приходилось бросать, открываясь для ударов топоров и мечей. Но и в прямом столкновении русский ратник работал своим коротким прочным копьем не хуже, чем вилами или рогатиной. И не от тех ли грозных суличан повела родословную русская штыковая атака, смертельно пугавшая врагов до самой последней войны?
…От удара Юрка куль свалился, на кольчуге осталась глубокая вмятина.
- Кабы так-то в сече, испустил бы дух басурман, - похвалил Таршила, осматривая копье. - Однако, Гридя, слаб твой закал против басурманского, а?
- Дак ить… рубаха-т! - Кузнец, сопя, запустил пятерню в бороду. - Рубаха-т, она вон… за морем вязана. В Орде не на кажном така рубаха. Да ить она и не точена, сулица-т, ты наточи ее!
- Наточу. А другу пошто спытать не хочешь?
- "Другу"… Та - особо дело, та в две этих станет. Не по твоей руке скована.
Дед задрал козлиную бороду, костистое лицо его недобро нахмурилось, выцветшие глаза, не мигая, уставились на кузнеца. Мужики затихли, сразу вспомнив, что Таршила когда-то был воином в полку московского князя.
- Уж не по твоей ли?
- Хошь и по моей.
- Твою руку, Гридя, я знаю, да ты, видать, не знаешь моей. Ты ишшо бабу за титьку не держал, а я уж с воеводой Мининым на Литву хаживал да суздальских крамольников усмирял.
- "Хаживал", - буркнул кузнец. - То-то што так. При таких ить кметах он-та, воевода Минин, голову небось потерял.
- То без меня было. А потерял - на то война, там всяк без головы может остаться - што ратник простой, што воевода. И за воевод Минина да за Акинфа Шубу мы после с Литвы взяли, сколь надо. Под Любутском отучили Ольгерда на Москву шастать, да и Тверь под князя Димитрия после того привели. Аль те память отшибло?
- Верно, дед, то помним! - согласно загалдели мужики.
- А ить, говорят, Мишка Тверской сулил зятю свому Ольгерду половину Московской земли отдать, себе же другую…
- Сулила кошка собаке ежа поймать! Лучше б штаны посулил.
- Сказал - штаны! Как Димитрий Иванович обложил Тверь, Мишке много штанов понадобилось…
- То дела княжеские, - нахмурился Таршила. - А тверичане ратники добрые, и от Орды они вынесли поболее нашего… Так што, Гридя, спытаем, чья десна крепче?
- Спытай, коль не боязно, - кузнец протянул широкую, как лопата, испачканную копотью ладонь, и старик спокойно вложил в нее свою, длинную, сухую, увитую синими жилами. Ивашка Колесо подскочил к спорщикам, взмахнул рукой:
- Начали!..
Мужики набычились. Лицо Гриди медленно багровело, глаза налились кровью, плечо вздулось железным бугром. Дед казался невозмутимым, лишь вздрагивала бородка.
- Каменнай ты, што ль? - прохрипел кузнец. - Я ить… раздавлю, коль што…
- Раздави, - в голосе деда прозвучал смешок.
Из-под ногтей кузнеца показалась сукровица, пальцы Таршилы были белыми, казалось, кровь в них высохла.
- Будя! - крикнул Колесо. - Нет победителя.
Кузнец обиженно дул на пальцы.
- Ить надоть, а? Чистый мерин… Копыто - не десна.
- Спытал? - ухмылялся дед. - Теперича я метну в энтого "басурмана". Сеньша, подай-ка сулицу.
Отойдя шагов на полсотни, Таршила с неожиданной резвостью сделал пробежку, копье свистнуло, куль качнулся и устоял - сулица вошла в него по самое древко. Мужики, галдя, бросились вытаскивать.
- Слышь-ка, - кузнец тронул старика за локоть. - Ты того, не держи на сердце. Скую ишшо, как ту, вот те крест.
- Благодарствую, Гридя. Главное, штоб она по руке вышла.
…Скоро в кузне снова заговорили молотки, а на широком Гридином подворье старый Таршила учил ратному искусству молодых мужиков. Не первый раз он это делал, но сегодня таким зычным голосом наставлял "детушек ратных", что проходящие мимо бабы разносили слух, будто приехал от боярина десятский начальник учить мужиков биться с татарами.
Через три дня, на утренней заре, из села Звонцы выступил на Коломну отряд из двадцати ратников с десятком подвод. В версте от села, у моста через речку Каменушку, староста приказал прощаться. А едва хлынули слезы, схватил за душу бабий вой, велел побыстрее трогать обоз, чтоб не рвать людям сердца. И все же в речке Каменушке в тот день прибыло воды. Мужики и теперь шли, тайком утирая глаза, и наглядеться не могли на темно-зеленые рощи и леса, на веселую пестроту разреженных березняков, на светлые ручьи и озера. Всю-то жизнь за крестьянской работой оглядеться некогда, а разогнул спину, подивился: "Боже милостивый, до чего искусна рука твоя, за какие заслуги жалуешь этакой красотой?" - уходить уж надо и, может быть, навсегда…
Староста, шагая рядом с первой подводой, пытался заставить себя поразмыслить над приказом боярина: взять продовольствия и фуража, сколько можно. Семь больших подвод нагрузили рожью, просом, ячменем, вяленой рыбой, солониной, жбанами с маслом и медом. Рожь в этом году припозднилась, но, слава богу, жатва начата, не придется бабам и ребятам есть древесную кору, да и овощ пошел к столу. Но в какую же даль собрался Димитрий Иванович, если велит ратникам запасаться кормами на долгие месяцы?
Время от времени на хмурое лицо Фрола набегала улыбка - думал о преемнице своей Меланье, виделась она ему вся и в подробностях - то являлись прямые брови, похожие на крылья ласточки-береговушки, то глаза, светлые, с зеленоватым сиянием, то губы, запекшиеся, алые, словно вырезанные из крупных лалов, а чаще - руки, не по-женски сильные, белые, с загорелыми кистями, горячие и пугливо ласковые…
Он возил ее по полям в тот же день, после схода, подробно объяснял, где и когда начать работы, как лучше распределить лошадей, куда осенью посылать ребятишек ставить силки на рябчиков, тетеревов и зайцев, в каких местах озер в августе и сентябре табунится дичь и сбивается рыба, а также многое другое, что доселе знали только мужики. Под вечер задержались на краю березовой рощицы попоить коня в ручье. Пока староста подводил упряжку к воде, отпускал чересседельник, разнуздывал Савраску, Меланья сошла на лужайку, сорвала позднюю купальницу, вертя ее в пальцах, пристально следила за мужиком зеленоватыми глазами. Взгляд ее смущал Фрола - в нем жили немые слова не о хлебе насущном, но что за слова - поди пойми, если брови женщины так упорно сдвигаются к переносью, будто она сердится. Фрол краем глаза видел ее длинный раскошенный сарафан, запутавшийся подолом в траве, и казалось, вышитые синие, розовые и красные цветочки перешли на холст с лужайки. "Однако чего она вырядилась нынче?" - он теперь лишь заметил, что Меланья в обнове. И широкая сборчатая душегрея из светло-синей крашенины с матовыми блестящими пуговицами из перламутра тоже новая, а красный убрус из тонкого полотна, повязанный поверх волосника, придавал женщине совсем уж праздничный вид. Редко видел ее такой, однако открытие лишь сильнее смутило Фрола.
- Будет дуть, бочка бездонная, - ворчливо сказал Савраске. - Еще вон сколь трусить до села, брюхо лопнет.
- Пусть напьется вволю, - тихо сказала Меланья. - Да травки бы ему пощипать, измаялся на бездорожье.
Заслоняясь ладонью от косых лучей, она оглядела луг, ивняки по краю недальнего болотца, клин проса на взгорке.
- Господи, хорошо-то как! Уж и не помню, когда последний раз без дела была во поле аль во лесу - чтоб и руки, и глаза свободные… Думки и те другие становятся, легкие да пустые.
Напившийся конь потянулся к кустику пышного летнего клевера. Фрол не мешал ему, но делать совсем нечего стало, он постукивал кнутовищем о колено, хмурился, оглядываясь, будто искал какой непорядок в природе.
- Тише… - На плечо Меланье села маленькая стрекоза, изумрудная, с прозрачно-трепетными крылышками, женщина, озорно скосив глаза, потянулась к ней. "Как девчонка. Поди, наиграться в девках не успела", - подумал Фрол с неожиданной нежной грустью, словно о дочери, которой у него не было и теперь уж, наверное, не будет. Толстые летние шмели гудели в траве, потрескивали быстрые стрекозы, детским колокольчиком позванивал ручей, стегал хвостом Савраска, отгоняя редких слепней и мух, с хрустом щипал траву. Хмельная медовая духота кружила голову.
- Ой! - спугнув стрекозу, Меланья качнулась к мужику, указывая на кущи мелкого ивняка за ручьем. Оттуда выскочил нескладный пятнистый зверек, замер, изумленно тараща на людей глаза, вертя смешными ушами.
- Не бойсь, - Фрол улыбнулся. - Козленок это. Вон и мать.
Косуля, вытянув длинную шею над кустами, сердито топнула копытом, и козленок стрелой кинулся к ней.
- Ишь какой послушный, - Меланья посмотрела в лицо мужика, и брови ее распрямились, словно крылья взлетевшей ласточки, в зеленых потемневших глазах проглянул упрек. Запекшиеся от ветра и солнца губы ее приоткрылись, и Фролу показалось, что он издали ощущает, какие они горячие. Неужто перед ним та самая Меланья, что уложила на месте двух лесных разбойников, а однажды в риге, на просеивании проса, разукрасила бабника Сеньку за охальство так, что тот с месяц совестился показывать на людях распухшую рожу?
- Мелаша, что ты? - тихо спросил, почувствовав во всей ее фигуре тяжелое напряжение.
- Фролушка… как же сыночки твои останутся?
Он будто свалил тяжесть, вздохнул, уставился на сапоги.
- Останутся, што ж делать? Старшему уж пятнадцатый, другому четырнадцатый. Проживут как-нито.
- А коли не воротишься?.. - Женщина затаила дыхание, испугавшись собственных слов, но мужик спокойно повторил:
- Проживут. Боярин не даст в обиду. Я ему верно служил.
У старосты было шестеро сыновей, старшему - пятнадцатый, младшему - шестой. Трое первенцев становились помощниками в работе, средний приглядывал за меньшими - обходились без няньки и росли крепкими, смышлеными. Судьба пока щадила его детей, что в ту пору было редкостью, но свое она взяла. Три лета назад жена старосты, веселая статная бабенка, взятая из сенных девушек боярыни - та, говорят, побаивалась ее красоты и спровадила подальше от глаз мужа, - любимая жена старосты попила холодного кваску после баньки, слегла да и не встала. Фролу заново жениться бы поскорее, но больно горевал он, на других смотреть не мог, и не просто найти добрую мать для шестерых малолетних детей. За тиуна, даже многодетного, без разговору выдали бы и девку молодую, но Фролу нужна была мать для его ребятишек. Счастье, что старшие уж на ноги становились. Звонцовские женщины, жалея сирот, приглядывали за ними, случалось, и в доме прибирали, и обеды варили, пока хозяин мотался по работам. Фрол был строгим хозяином, но не жестоким, к розгам и продажам прибегал в крайних случаях, за то мужики его уважали, дорожили своим тиуном, подати платили без нажима - чтоб не прогневался боярин и не прислал тиуна-зверя. Звонцы богатели год от года, строились, везли на торг излишки хлеба и овощей, мед и масло, холсты и кожи. В Звонцах росли мастера, о которых даже в Москве знали. Тот же Гридя - он скует все, что можно сковать из железа, ему боярин даже мечи заказывает. Или Юрко Сапожник. Еще пушок на щеках пробивается, а он и сапоги стачает, и сбрую смастерит - глаз не оторвешь. С пяти лет к сапожному и шорному делу приставлен. Как только отойдут осенние заботы, Юрку от боярина привозят заказы на всю зиму. Да не от простых людей, все - от бояр, знакомых Ильи Пахомыча: полные сани сафьяна, опойки, замши, добротных ремней и бахромы, медных, серебряных, золоченых бляшек для сбруи. Вот-вот боярин заберет Юрка в Москву - как только новый дом в посаде поставит. Шутка ли - сапоги, им пошитые, сам великий князь носит! Боярин подарил их государю в день крестин, хвалил Димитрий Иванович мастера, велел в Москве поселить. Кто первый заметил способности Юрка? Все он, староста. Справил парню инструмент, приставил к делу. Да что там! - в Звонцах что ни мужик - то и мастер в своем деле, а известно: в ремесле по мастерам равняются. Так и учатся сельчане друг от друга. И всякую добрую наклонность в человеке староста Фрол, что нянька, пестует. С того и прозвище у него Пестун. Как же было звонцовским жителям оставить такого хозяина в беде? С неприкаянными ребятишками забедует вконец, дело запустит да и, глядишь, сопьется…
- Проживут, - еще раз повторил Фрол. - Прежде тяжеле бывало, да бог миловал.
- Фролушка, - голос Меланьи задрожал. - Фролушка, приведи ты их ко мне. Вот ей-богу, не обижу, и бабка моя еще бойка, приглядит за младшими-то. И дом у меня просторный… Фролушка, приведи, мне ведь легче будет хозяйствовать, коли сыны твои за мной останутся.
В растерянности смотрел Фрол в потемневшие глаза женщины, не находясь, как ответить.
- Мелаша…
Он взял ее за плечи, привлек, и большое, крепкое тело женщины, обмякнув, прильнуло к нему.
- Мелаша, коли правда не ворочусь, што ж тогда будет?
- Сынок будет… мой и твой… Тебя вспоминать буду, на него глядючи. И меньших твоих выращу. Славные они, мне опорой и дочкам моим защитой станут. Не оставил мне Игнатий сынка-то… Аль не люба я тебе, Фролушка?
Губы у нее были шершавые и прохладные, отдающие медовой цветочной пыльцой и поспелой рожью. Фрол снова был молодым парнем, впервые, тайком, целующим лучшую из девчонок.
Какие волосы у Меланьи! Тяжелые, густые, что степная трава полевица в дождливое лето. Пепельные, с искрой - будто золотой пылью осыпали серебро, - они тоже пахли рожью. И еще - весенней медуницей; казалось, только вчера сошел снег. Эти волосы совсем одурманили Фрола, и век бы не трезветь ему от такого дурмана. Зачем женщины прячут под сетки и тряпки этакое богатство и красоту? - земля ж от того беднеет… Меланья лежала среди клевера и колокольчиков на его руке, другой он перебирал, освобождая от луговых трав, ее волосы, разглядывал на свет и не верил, что эти волосы и брови, похожие на крылья ласточки-береговушки, зеленые отуманенные глаза под приспущенными ресницами и припухшие губы, похожие на крупные лалы, принадлежат ему и могли бы принадлежать всегда.
- Мелаша, - заговорил наконец, - как же это? Я ж вдвое тебя старее. Вон уж и седина в бороде, считай дед. А ты молодая же совсем, девка почти что. Наверное, нехорошо это у меня вышло?
Она зажала ему рот шершавой ладонью, засмеялась:
- Что говоришь! Какая тебе девка, с двумя-то? И какой ты дед?! Да я тебя на всех парней не сменяю, Фролушка. Мы еще поживем с тобой, я тебе еще новых сынов нарожаю…
Она сама стала целовать его, и горячие солоноватые слезы текли на лицо Фрола…
В село возвращались на закате. Староста правил лошадью, Меланья тихо сидела рядом, глядя вдаль. Рысью обогнали стадо. Иногда встречались деревенские подводы, мужики уступали дорогу, снимали шапки, иные спрашивали о деле. Фрол коротко отвечал. Лишь озорник Сенька прорысил мимо, не ломая шапки, - видно, спешил к новой зазнобе в недалекую деревню - весело крикнул:
- С разговеньем, што ль, дядя Фрол?! Соколом глядишь. Счастлив ты - ни единого синяка!
Староста беззлобно погрозил кнутовищем, Меланья улыбнулась - она не хотела прятать своего короткого счастья.
- Значитца, так, Мелаша: я тебя ссажу у избы да к попу заеду. Коли твоя матушка благословит, пусть нынче и повенчает нас. На долгие сватанья нет у нас времени.
Женщина, зардевшись, тихо ответила:
- Матушка рада будет. Сколь меня пилила, что сватам отказывала, замуж не шла. А с тобой я бы и так греха не побоялась. Дева святая поймет меня, коли сын родится.
- То-то, што может родиться - хоть сын, хоть дочь, - улыбнулся Фрол. - Для дитя и для тебя венчаться надобно: люди мы, не звери лесные, и по-людски пущай будет у нас.
- Воля твоя, я согласная.- Меланья спрятала счастливое лицо, вертя пуговицу на душегрее.
Фрол понужнул коня и молчал до села, лишь у самой околицы обернулся и с упреком спросил:
- Што ж ты, Мелаша, раньше не подала знака? Ведь сколь времени потеряли, эко дурные!
- Раньше… - Она улыбнулась. - Не больно ты раньше к бабам приглядывался. И сама я раньше почем знала? Сердце, оно тоже не сразу скажет… Нынче, когда с мужиками говорил на сходе, меня ровно в сердце кто и толкнул. А как сказал, что сам пойдешь на сечу, будто вот здесь оборвалось, - она тронула грудь. - Так мне жалко стало тебя и сыночков твоих малых. С того, может, и согласилась над бабами поначальствовать.
- Значитца, кабы не беда, и счастья не знать бы мне? - вздохнул Фрол. - Глядишь, сторонились бы друг дружку. Ну, ин ладно, што хоть так вышло… Повенчает нас батюшка, и перевезу я тебя в свой дом, с матушкой и с детками. У меня все ж просторней.
- Твоя воля, я согласная, - снова потупилась Меланья, и Фрол вдруг почувствовал через этот покорно-счастливый ответ, насколько горька свобода вдовицы, даже такой молодой, и до слез стало ему жалко Меланью за два года ее вдовьей жизни.
На весь долгий поход достанет Фролу воспоминаний о мимолетном семейном счастье, воротившемся так нежданно. Снова и снова переживал он случившееся у ручья, венчанье в тот же вечер с коротким свадебным гуляньем, которое, однако, имело неожиданное продолжение. Вспоминал и настороженность старших сыновей, радость младших, сразу получивших мать и двух маленьких сестренок, их ссоры за право играть с девчонками, решительное заявление двенадцатилетнего сорванца Николки: "Разобью нос, кто сестричек тронет!" - и понятливость старшего, который с наступлением сумерек уводил ораву на сенник, пресекал ссоры и, пока не уснут меньшие, рассказывал сказки, заставляя мирно жаться друг к дружке… И полубессонные ночи в темной горенке, неуемные ласки жены, которой хотелось отлюбить его за всю оставшуюся жизнь. Сколько же сил в его Меланье! Она вскакивала на заре, когда он забывался в коротком сне, доила коров, варила еду на всю артель семейную, по росе бежала в поле на жатву, где не только первой была в работе, но успевала и женщин наставить, чтоб, возвращаясь домой к полудню, помогали мужикам собраться, как велел староста.
Мужики с утра до ночи готовили снаряженье, крепили телеги, подлаживали избы, печи, допахивали клинья под озими, ловили неводами рыбу в озерах. Гору работы перевернуло за три дня село Звонцы и еще справило четыре неожиданные свадьбы…
Шел за нагруженной подводой Юрко Сапожник, опустив сметанную голову, и безусое простоватое лицо его было как в ранах - в прощальных поцелуях и слезах лучшей звонцовской девушки. Подобно старосте, он переживал все часы и минуты последних дней - с того момента, когда с доброй сулицей и чеканом вернулся с подворья кузнеца, где Таршила до самой зари учил охотников искусству лихого удара. Поев черного хлеба с парным молоком и пареной репой, попросив мать, чтоб нащепала смолистой лучины для светца и положила на лавку под коником, он пошел в сени за кожами. Сулил мужику из соседней деревни оголовить сапоги за пуд пшена. Летом заказы случались редко, дорожил ими, да и слово дано человеку. На дворе забрехала собака, он выскочил и заметил в сумерках за тыном знакомое пестрое платьице.
- Ты што тут делаешь, полуночница? - спросил строго.
Девчонка приникла к ограде, торопливо зашептала:
- Дядя Юра, иди ближе, дядя Юра…
Заводила ребячьей ватаги Татьянка, та, что первой примчалась в поле с вестью о московском гонце, была большой выдумщицей. Опять, видно, что-то взбрело ей в беспокойную головенку, и Юрко, пряча усмешку, попытался сразу ее охладить:
- Спать беги, а то вот мамка тебе задаст.
- Ты не говори мамке, дядя Юра. Нянька Арина велела, чтобы ты пришел за нашу баньку, она возле конопли будет ждать.
- Ишь ты, велела. - У Юрка сперло в груди, сердце сорвалось с привычного хода; новый тын, и лес за селом, и заря над озером поплыли в веселую даль, будто подхватила его карусель.
- Ты быстрее, дядя Юра, нянька Арина велела.
Юрко басовито кашлянул и - строго:
- Коли велела, приду… Погодь-ка…
Не выдержав степенности, он метнулся в сени, нашарил на полке горшок с сотовым медом, которым пасечник расплатился за ремонт сбруи, выбрал кусок поувесистей, воротясь, отворил калитку, сунул девчонке в руки.
- Ой, благодарствую, дядя Юра, я побегу. Уленьку угощу.
Юрко постоял неподвижно, унимая сердце. Соседское подворье и огород были скрыты высоким плетнем, он не сразу отыскал потаенную щель, пригляделся. Вот по дорожке к сеннику, где летом спала ребятня, мелькнуло светлое - не иначе Татьянка, - потом дверь снова тихо скрипнула, и темная фигурка исчезла в высоких подсолнухах. Неужто Арина?.. Темнокосая гордячка, смеявшаяся в глаза парням, когда пытались ухаживать за нею в хороводах, сама прислала сестренку? Он и близко боялся к ней подходить. Особенно после того, как брякнула одному настойчивому ухажеру: "Попробуй еще топтаться под избой, смородину мять! Улькиной соплей приклею к тыну да отвяжу Серого - он те портки-то спустит. Петух драный!" Парень отчаянный, озороватый, но тут слинял, отошел, не проронив слова, унося обидное прозвище. Может, и Юрка поджидает новая проказа Аринки?.. Но что угроза посмешища в сравнении с малой надеждой на благосклонность черноокой красавицы! Юрко перемахнул грядки капусты, лука и репы, продрался сквозь густой малинник на задах огорода, перелез березовый частокол, крадучись направился к темной стене конопли за соседской банькой, стал под черемуховый куст, тая дыхание, прислушался. В траве звонко трещали ночные кузнечики, от баньки им отзывался грустный сверчок-чюлюкан, бесшумно пикировали летучие мыши, едва не задевая ветви черемухи. Крепкий дурманный запах конопли кружил голову, было душно, как перед дождем, а небо ясное, темно-синее, глубокое до жути. Еще заря не сгорела, но звезды высыпали крупные, трепетные, словно свечи в праздничном соборе; одна, кровавого цвета, казалось, висела над самым лесом, и узкий месяц, похожий на татарскую кривую саблю, отражал ее недобрый блеск. С улицы доносились голоса, стучала телега, в церкви светился огонь - село не угомонилось.
"Не придет… Не придет…" - суеверно твердил про себя Юрко и вздрагивал от всякого шороха. Тень большой совы налетела из сумрака, он замахнулся на нее, да так и застыл - по тропинке торопливо шла девушка в темном сарафане.
- Юрко, ты?
Он шагнул к ней, она схватила его за руку своей горячей, нервной рукой, почти бегом увлекла мимо зарослей конопли к опушке березового леска за огородами.
- Пришел? - выдохнула шепотом, останавливаясь в тени березы. - Зачем пришел?
- Как… зачем? - Юрко растерялся. - Ты же звала.
- "Звала"! Дождался, что позвала. Рад, да? Рад?
Сбитый с толку, он немо смотрел в ее гневно блестящие в сумраке глазищи. Сколько раз видел эти глаза днем - словно стоишь над черным омутом, и завораживает он тебя жуткой глубиной, таинственным мерцанием непостижимого водоворота - того и гляди, бросишься в объятия водяного. Недаром мать Аринки называют колдуньей и побаиваются. Однажды бабы даже побить хотели - поссорилась с соседкой, а та через час свалилась в погреб, чуть до смерти не зашиблась. Поп выручил, заявив, что колдовство - глупое суеверие, темное язычество. И все же доныне поговаривают, будто белая лошадь, что появляется ночами в окрестностях села и гоняется за припоздавшими путниками, - не иначе как Аринкина мать. Юрко белой лошади не видел, зато другое знает точно: бабы тайком бегают к Аринкиной матери за приворотными средствами, носят к ней отливать испуганных детей, просят помочь, если у коровы пропадает молоко, а в колодце портится вода. Она не отказывает: дает травы, ходит смотреть коров, готовит им пойла, сыплет в протухший колодец горящие уголья, отливает ребятишек, но молитвы при этом шепчет, обращенные к святым. Может, только для виду? В селе каждый убежден: Аринкина мать знает слово. В самом деле, не от простых же молитв, не от лесных трав выздоравливают люди и животные, и не от одних же углей вода в колодце очищается! Вот и парни сохнут по ее дочери не иначе как через то слово. Девки злятся, за глаза грозят вырвать "колдуньиной дочке" змеиные косы, но каждая тут же и ластится к ней - то ли боятся, как бы жениха не отбила, то ли сами мечтают завладеть тем словом? Наверное, Аринка и спасается от ненависти подруг, гоня от себя воздыхателей. И мог ли Юрко Сапожник с простоватым лицом деревенского Иванушки да при нищете своей полусиротской мечтать о внимании первой в Звонцах красавицы? Вот разве когда боярин возьмет его к себе да поставит над целой мастерской?.. Но станет ли ждать Арина? И вдруг сама позвала!
- Молчишь? Сказать нечего? Али я тебе противна? Думаешь, сама позвала - так и цена мне полтина? Думаешь, да?
- Арина, погоди, - он хотел взять ее за руку, но девушка отшатнулась.
- Оставь это, отойди! Отойди, а то возненавижу!
Юрко испуганно отступил. Коса, словно живая черная змея, извивалась в руках Аринки, стеклянные бусы, нашитые на треугольный косник, поблескивали в сумраке холодными гадючьими глазками. Юрку даже не по себе стало. А она, уловив его робость, сама вдруг бросилась на грудь парня, обхватила за шею:
- Милый, противный, ненавистный, глупый, сокол мой…
И тогда узнал Юрко Сапожник, каким оглушающим бывает счастье человека. Вот теперь ему стало страшно по-настоящему: эти руки ее, эти губы, эти косы, скользкие, холодные, сладкие, - они ведь одни во всем подлунном мире, они сейчас ускользнут, исчезнут, и таких он никогда, нигде больше не найдет. Но воспоминание останется в нем, и как же тогда жить на белом свете Юрку Сапожнику? И пока счастье его не кончилось - наяву ли, во сне, - он должен сказать, обязан сказать ей то, чего не скажет уж никому:
- Реченька ты моя светлая, березонька тихая…
Меньше всего подходили его слова для колдуньиной дочки, но Аринка вздрогнула, замерла в его руках, прижалась, слушая громкое Юрково сердце, будто в нем снова и снова повторялись слова, неожиданные в устах сельского парня, привыкшего ходить за сохой, орудовать топором, тачать сапоги, чинить конскую сбрую. А она и раньше знала, что живут они, зреют в Юрковом сердце, - застенчивые глаза их выдавали. Колдуньина дочка не могла не знать, что в застенчивых глазах таится больше любви и страсти, чем в смелых и наглых… Долго стояли, обнявшись, но вот Аринка вздохнула, ласково отстранила Юрка, закинула косу за спину, смягченным грудным голосом спросила:
- Теперь ты останешься? Не пойдешь воевать?
- Аринушка… - Снова Юрко растерялся, замолк, потом бережно взял ее руку, сказал с упреком: - Я ж первым вызвался. Матушка вон и то… плакала, плакала, да и благословила.
- Но ты же, когда назвался, не знал, что я попрошу… что я не хочу… Теперь ты останешься?
- Нет, Арина. Пойду я. Все идут.
- Пусть идут! - коса-змея снова угрожающе извивалась в ее быстрых руках. - Не хочу, чтоб тебя татары убили!
- Бог с тобой, Арина! Почему меня убьют?
- Убьют, я знаю - гадала. Не ходи, Юра, ты ж совсем молоденький! - и опять обняла, прижималась лицом к груди, повторяла: - Не ходи! Не хочу!..
Даже ласки Арины не прогнали жуткого холодка от ее пророчества, и неожиданно он отстранил ее руки, сдержанно сказал:
- Убьют, - значит, судьба. А я пойду. Дядька Фрол правильно сказывал: кто совесть хоть раз потерял, другой не купит. И што хуже, Арина, меня убьют аль басурман над тобой надругается, Уленьку твою к седлу прикрутит, Татьянку погонит бичом в степь?
- Нет! Что ты?.. Коли беда - себя порешу и сестер.
- Эх, Арина! - он, как ребенка, погладил ее по голове. - Не так-то легко себя порешить. Да и татарин не прост: упадет, как дождь слепой с неба ясного, не охнул - на тебе уж веревка.
- Юрко, милый, неуж силы убудет у князя, коли ты один не пойдешь?
- Один?.. Я - один, другой - один… Рать, она из воев строится. Ведает ли сам бог, какое копье по счету делает ее сильнее вражеской. Может, моего-то копья и недостанет нашим…
Она снова миловала его и говорила, говорила:
- Знала я, чуяла - не одни руки у тебя золотые. Гордилась, что ты, желанный мой, такой молоденький, первый на зов князя вышел и всех мужиков увел. Не ошиблось мое сердечко глупое, но не жалеешь ты меня, бросаешь, когда сама открылась.
- Аринушка! - взмолился Юрко. - Што же ты со мной делаешь? Неужто не понимаешь?!
- Ох, Юрок, все понимаю. Не верь словам глупым, иди, сокол мой, ничего не бойся - не возьмет тебя смерть от басурманской руки. Удержать хотела, затем и пугала. Да разве напугаешь тебя, желанный мой? Иди, я слово знаю, с тобой оно будет, от всякой беды оборонит. Вот возьми, здесь оно скрыто.
Девушка торопливо расплела косу, освободила ленту с привязанным косником, подала парню. С трепетом взял Юрко маленький треугольник, ощутил под шелком жесткую бересту. Гладкие бусинки, нашитые на шелк, холодили ладонь, поблескивали чистыми звездочками. Он поцеловал кооник и повязал ленту на шею.
- До смерти не расстанусь.
- А как воротишься, цветочек на могилку мою положи. Прощай, Юрко…
- Стой! - он догнал ее, сильно схватил за руку. Сумасшедшая эта колдуньина дочка. То его хоронила до времени, теперь себя укладывает в могилу. - В себе ли ты, Аринка?
- Кабы в себе, так первая не позвала бы, - сказала горько и зло. - Не дождаться мне тебя, Юрко, прошла моя воля девичья. Сказывать не хотела, да вырвалось. Гостит у нас мужик один, с-под самой Москвы, богатенький мужик, торговый. Бражку с тятькой пьют, обо мне сговариваются, пока мы тут милуемся…
Юрко молчал, не в силах сразу постигнуть всю меру несчастья. Да о таком не с Аринкой - с ее отцом говорить надо. Иной парень с девицей не один год милуется в хороводах, а глядишь - просватали ее и увезли в село чужое, в даль дальнюю. Свою же невесту он лишь на свадьбе увидит. И не помнит Юрко случая, чтоб кто-то в Звонцах восстал против родительской воли. Даже боярин в такие дела редко мешается, да отец Аринки и не боярский человек, он смерд вольный, у боярина спрашивать согласия на замужество дочери не станет.
- Сам сватает? - тихо спросил наконец.
- Сын у него жениться надумал. Не знаю, где он меня видал - чтоб у него глаза полопались! - я о нем досель слыхом не слыхала. Глянулась, вишь, ему, забыть не может. Тятенька мой и рад. Он что говорит: не дал бог сыновей, зато дочки одна другой краше. Повыдаю за богатых да и стану по зятьям ездить, меды попивать - так она, жизнь, и покатится масленицей.
Арина зло всхлипнула. Юрку хотелось приласкать ее, но что-то уже встало между ними, делая ее чужой и недоступной. Юрко хорошо знал хромого Романа - хитрого и упрямого Аринкиного отца. На работе пупа не сдернет, но свое вырвет из глотки. Малую услугу тебе окажет - потом вспомнит сто раз, и чувствуешь себя его пожизненным кабальником. Жена-знахарка оказывает услуги бескорыстно, он же тайком, будто от ее имени, мзду берет. Правда, жену он и побаивается больше княжеского пристава. Неудивительно, что дочери ему - товар. Первые две уж невесты, но и двух меньших он наряжает хоть дешево, зато ярко - чтоб сызмальства в глаза бросались. Вот и выглядел старшую купец.
- Што ж, родитель тебя не спрашивал?
- Он спросит! Сказал только: счастье, мол, в твои руки плывет, так ты отца не забывай. А мне омут милее того счастья.
- Бог с тобой, Арина!
- Кабы бог!.. Вот вы на битву смертную идете, а он-то, жених мой ненавистный, тоже в Коломну с родителем наладился - наживаться. С обозом едет. Отец его по дороге договаривается, кто зерно продаст. Князь большие деньги сулит поставщикам - он и нарядился. Тятька его нахваливает - вот человек разумный, ему и война - мать родна. Прежде-то все тебя мне хвалил, с того, может, и приглянулся поначалу… А нынче пришел тятька-то со схода, будто кобель цепной. И тебя, и всех охотников обозвал хвастунами - вот-де татары собьют с вас петушиный гонор. Может, злится, что его старостой не выбрали?
- Он же не боярский человек.
- Что с того? Старостой он и под боярина пойдет… Откуда свалился этот сват с его женихом постылым? Не видала ни разу, а уж всю меня выворачивает от него, ненавижу до смерти, будто червяк он ползучий, мокрица гадкая! С чего бы это?
- Эх ты, "колдуньина дочка"! - грустно усмехнулся Юрко. - Вот если б я теперь отказался в Коломну пойти ратником, ты бы и меня возненавидела, Аринушка… Сватовство не свадьба, когда она еще будет?! Вот ворочусь…
- Ты-то воротишься, а я уж нет. С Коломны они поедут назад, тогда и окрутят нас, А я… - Качнулась к нему и в самое лицо, шепотом: - Юра, хочешь твоей женой стану, сейчас?.. Потом пусть хоть что!..
Он чувствовал, как вся она дрожит в его руках, ее дрожь переходит в Юрка, тьма встала вокруг, как стена, и Юрко исчезал - извечное, всемогущее наполняло каждую его кровинку бессмертным солнцем, сияющим в самой середине сомкнувшейся тьмы. И ее глаза тем же солнцем сияли ему прямо в глаза. Он не хотел, чтобы тьма так близко, так бесстыдно стояла рядом, он уносил ее на руках от этого насторожившегося мрака, грозящего уничтожить это бесценное солнце в ней и в нем. Она долго молчала, прижимаясь, как засыпающий ребенок, но вот, очнувшись, спросила тихо:
- Куда мы?..
- К батюшке твоему. Бросимся в ноги, скажем - не жить нам поврозь. Не зверь же он… А то к попу, к старосте Фролу…
Ее руки уперлись ему в грудь, но Юрко держал Аринку еще крепче сильными мужицкими руками, грел губами холодную косу.
- Пусти…
Он приближался к стене конопли, когда она наотмашь ударила его по лицу. Юрковы руки разжались.
- Не витязь ты… не жених! - уАринки срывался голос, она задыхалась. - Холоп и есть холоп! Мокрица!.. Чтоб глаза мои больше тебя не видали…
Мелькнул в сумраке у черемухового куста и пропал девичий силуэт. Разгоралась щека, и шумело в голове от удара…
Дома в сенях он бездумно попил прохладного квасу, вошел в избу. В бабьем куте над кадкой с водой потрескивала смоляная лучина, вставленная в железный светец, нагар падал в воду с тихим шипеньем; мать, рано постаревшая, маленькая и тихая, как мышка, в длинной серой телогрее, заводила тесто. В мужском углу, под коником, лежали на лавке приготовленные кожи, колодки, сапожный нож, молоток, дратва и деревянные гвоздики - мать позаботилась. Услышав сына, оторвалась от корчаги с квашней, тихо сказала:
- Я думала, ты в церкви. Там нынче староста с Меланьей венчаются - выбрали времечко! Глянуть охота, да с квашней куда ж? Напеку тебе свежего хлеба, сухариков насушу.
- Что? - отрешенно спросил Юрко, пристально глядя на коптящее пламя лучины. - Кто венчается?
- Фрол, говорю, с Меланьей, аль не слыхал? - мать обеспокоенно глянула на сына словно бы помятыми глазами, - видно, плакала над квашней. - Сходил бы. Он всех велел звать на часок, свадьбу затеял скороспелую.
Юрко, не отвечая, прилег на лавку, смотрел на темный образ Спаса в красном углу. Лучина пригасала, мать снимала нагар, и пламя вспыхивало ярче, тени бросались в углы, лик Спаса шевелился, кивал Юрку, подвигая его на какое-то дело, но Юрку было не до дел. Мать, вздыхая, возилась у печи; когда подходила к светцу, большая тень качалась на бревенчатой стене, доставая до закоптелого потолка, и мать представлялась большой-большой, как в детстве; хотелось рассказать ей все, даже то, чего Юрко не расскажет лучшему другу Сеньке. Однако Юрко знал: в этом деле мать ему не поможет, только новые слезы прольет. Какая же она маленькая и беззащитная на вид, его мама, но что он в жизни без нее?! И теперь вот поплакала да и перекрестила: "Иди, сынка, постарайся для православных…" - как будто Святогоров дух вошел в грудь Юрка, и ничто впереди не страшит… Арина тоже…
Едва сдержав стон, Юрко отвернулся к стене, прикрылся ладонью. Только б утра дождаться - днем все яснее и проще…
Очнулся в полной темноте… Матери не слышно. Откуда-то издалека, через волоковое окно, долетал собачий брех. Потом - песня. У старосты гуляют?.. Неожиданное чувство, что он куда-то опаздывает, толкнуло Юрка к двери. В теплой густой темени плыла хороводная песня. Не до сна девкам - два денечка осталось до расставания с милыми. А вот с другого конца - озорное:
Ой ты, пристав волостной,
Приезжай ко мне весной.
У меня на лунке
Вырастут медунки…
Соседское подворье распахнуто, из волокового окна избы струится ровный свет свечей, долетают громкие голоса. Старостина свадьба спутала время, Юрко не знал, долго ли пролежал в забытьи. Пытался разобрать голоса, но окошко узко и высоко. Пугающая мысль вдруг пришла Юрку: может, сам жених уж приехал, и сейчас пропивают, благословляют на замужество его, Юркову, ладу. А она?.. Соглашается сгоряча - ведь ударила же его. За что? Она сама теперь не в себе… С помраченным разумом он бросился в распахнутые ворота. Зазвенев цепью, навстречу со злобным лаем вздыбился Серый, но тут же смолк, завилял хвостом. Поодаль, у тына, жались светлые фигурки, всхлипывающая Татьянка метнулась из растворенных сеней, и чувство беды ножом полоснуло грудь…
В неярко освещенной избе за широким деревянным столом, выскобленным до белизны, сидел лысый пегобородый мужичок в расстегнутом сером кафтане, рядом, под образами, сама похожая на большую черную икону, стояла мать Аринки. Скрестив на груди руки, она смотрела на влетевшего парня блестящими от бражки глазами. Половину избы от Юрка заслоняла широченная спина мужика в распущенной рубахе, курчавая всклокоченная голова его подпирала потолок.
- …Так, сватушка, так, золотой, поучи рукой родительской, беды нет, добра же прибудет, - пьяно гундосил пегобородый, наваливаясь грудью на большую глиняную кружку. Юрка он и не заметил, глядя куда-то в угол. - Учена баба шелком стелется, неучена терном колется. Обломай-ка, сватушка, постарайся для зятька…
- С-сука! Гулена! - загремел мужик, хромовато переступая раскоряченными ногами. - Я те покажу, как мы зря сговариваемся! Я те научу из воли выходить! В клеть! Под замок до свадьбы! Запорю, коли слово еще поперек услышу!
Свистнул кнут, стегнул по мягкому, и тут Юрко увидел на полу, под ногами мужика, расплетенную черную косу. И до того, как в глазах потемнело, успел еще увидеть разорванную, задранную сорочку, узкую белую спину в красных рубцах.
- Дядя Роман! - он повис на взлетевшей к потолку руке мужика. - Не надо, дядя Роман!
Мужик отшатнулся, по-медвежьи припадая на короткую ногу, оборотился, дохнул в лицо сивухой:
- Кто?.. Ты пошто, щенок, лезешь не в свое дело?
Широкое половчанское лицо, сине-багровое от браги и ярости, раздутые ноздри, белые волчьи зубы и под лохматыми бровями - налитые кровью белки, знакомая жутковатая темень зрачков.
- Пошто лезешь, говорю, шорник-сапожник?
- Не бей ее, дядя Роман, не виноватая она!
- Не виноватая? Ты почем знаешь, виноватая аль нет? Вон из избы, заступник соплястый! Кто тебя звал?
- Он знает. - Арина приподнялась, упершись руками в пол. В лице ни кровинки, глаза - сплошные зрачки: омутовый мрак и безумный блеск.
- Он знает, - повторила в тишине. - Он да я, да еще бог знает, что стали мы мужем и женой. Вот вам!
Черная "икона" в углу качнулась и вдруг кинулась к Арине.
- Что ты! Что ты! Зачем богородицу гневишь, доченька, зачем на себя наговариваешь? Ну, осерчал батюшка, побил маленько, так он тебе же счастья хочет, он простит и пожалеет. Возьми назад слово глупое!
- То правда, матушка, пред богом тебе говорю: муж мой единственный - Юрко Сапожник, и другого не надо мне.
- Кхе, кхе, - пегобородый завозился за столом. - Ай, девки пошли! Чуть не прикупил я у тя порченую телушку, хозяин. Кхе, кхе… Ты уж дале-то сам, сам, Ромушка, мы - сторонкой, сторонкой. - Он начал подвигаться на край лавки.
Пришедший в себя Роман сунулся к дочери, выхрипел:
- У-убью-у!
- Убивай. - Арина бесстрашно смотрела на отца сияющими, как у юродивой, глазами.
Мужик шагнул к парню, вцепился в рубаху жесткой рукой.
- Ты-ы… Пащенок! Ублюдок! Голь перекатная… Боярское дерьмо! Ты как посмел дочь мою тронуть? Неш думал, я ее в холопки отдам? Дочь-то мою?! Да я сам ее лучше - в омут, пусть бесу водяному достанется, только не тебе…
- Роман, опомнись! - закричала мать.
- Не-ет, пусть бесу… - Мужик тряс Юрка за грудки, а другой рукой шарил за поясом. - Пусть лучше бесу…
Если бы этот пьяный лохматый зверь не был отцом Аринки!..
- Тя-тя! Не надоть! - детский крик вырвался из сеней, за ним метнулись две белые сорочки, повисли на руках отца.
- Роман, ты сдурел?.. Юрко, беги!..
- Ю-ура-а! - пронесся в избе звериный крик Аринки.
Юрко отпрянул от мужика, нож блеснул перед самым его лицом. Злоба ударила в голову, сама собой напряглась рука, из тесного рукава в ладонь скользнула ребристая, окованная железом свинчатка. Юрко по-разбойничьи свистнул, взмахнул кистенем.
- Дядя Роман, не подходи! - И отчаянно рванулся к девушке, схватил за руку: - Пойдем!
Она встала, шагнула за ним к двери.
- Ку-уда? - хозяин, отбросив жену и младших дочерей, рванулся за Ариной, но окованная железом свинчатка описала перед ним запретный круг.
- Разбойник! Дочь украл! Я к старосте пойду, к попу… Тебя засекут! В колодки забьют!
- То-то, дядя Роман! Старосту вспомнил. Не забудь еще княжеских отроков да судью. За "боярское дерьмо" тебе перед ними отвечать придется. На дыбе, пожалуй. А за "ублюдка"…
Подтолкнув Аринку к двери, Юрко шагнул за ней в темные сени. Но еще раньше туда проскользнул перепуганный сват. За калиткой их догнали плачущие девчонки, вцепились в истерзанную сестру.
- Нянька Арина, пойдем на сенник, мы боимся, нянька Арина…
Девушка всхлипывала, из дома неслась перебранка, и теперь злой бас мужика явно уступал крику женщины.
- Вот што, птахи, - сказал Юрко.- Утро вечера мудренее. Ступайте вы ко мне домой. Бабки нет пока, а дверь не заперта. Серый вас не тронет. Забирайтесь на полати да спите себе. Есть, поди, хотите?
- Хоцим, - пропищала пятилетняя Уля, цеплявшаяся за подол няньки.
- На полке в сенях каравай, в горшках молоко, да мед, да репа - все ешьте. Мы с вашей нянькой скоро будем.
Она пошла за ним, ни о чем не спрашивая, она полностью доверилась ему, мужчине, и поэтому Юрко ничего не боялся. Пусть вина его велика, а люди растревожены - могут сгоряча даже прибить - Юрку верилось в справедливость. Вины перед богом он не чувствовал - это главное для него. Так и скажет принародно - там пусть решают. Староста не зверь, боярин тоже милостив, поп божьим судом судит. Авось дело обойдется продажей да церковным покаянием. То, что Роман - вольный смерд, для него и хуже теперь. "Холоп не смерд, мужик не зверь", - любят говорить бояре. За обиду своего холопа иной из них с десяти смердов шкуру спустит. Такое время пришло, что лучше прибиться к сильному человеку - за его спиной жить спокойнее, ибо за тебя и вотчина, и господин, и князь его. Смерду вроде вольготнее, а что случись - только сам за себя. Зверь и есть. Кто посильнее, тот и норовит шкуру содрать. То-то мужики сами идут под сильных бояр. Роман из редких упрямцев, которые норовят сами прожить, считаясь подданными великого князя, а до него не ближе, чем до бога, - дальше, пожалуй: бог-то, он в каждом доме хоть с иконы смотрит… Юрко торопился, пока свадьба не кончилась. Ему хотелось, чтоб судили их с Аринкой всем миром. После сегодняшнего схода верилось Юрку: люди вместе окажутся добрее и справедливее, чем каждый со своим судом.
Не забыть ему до смерти, как вошел в просторную, набитую гостями избу старосты, стал на колени перед хозяином, его молодой женой и попом, сидевшими в красном углу, а рядом опустилась Арина, склонив голову, уронив на пол черные косы, вздрагивая исполосованной спиной под рваной сорочкой. И гнетущую тишину, когда сбивчиво говорил о случившемся, просил защиты. И ропот, сквозь который рвались злые выкрики:
- Неслухи окаянные! Што надумали - против воли отца!
- Этих защити - завтра свои на шею сядут!
- Без венца станут жить, аки свиньи в скверне валяться.
- В подолах начнут приносить!
- А чего ждать от колдуньиной дочки да этого сураза?
- Пороть обоих!.. Аришку - в дом церковный!
Юрко вздернул голову. Прямо перед собой увидел набеленное лицо, соболиные брови и пылающие зеленым светом глаза старостиной жены, убранной в свадебный венец. Она не отрывала взгляда от склоненной Аринки. "Будто ястребиха над курочкой…" Опуская голову, успел заметить в дальнем конце стола испуганные глаза матери… Ропот нарастал, и Юрку казалось - вот-вот на него посыплются удары хмельных мужиков и баб. Были тут парни, Аринкины воздыхатели, - эти постараются. Краешком глаза видел, как пробивается к ним рыжий детина - тот, которого Аривка окрестила Драным петухом. Этот в свалке может нож сунуть в бок или огреет кистенем. Но тотчас рядом возник Сенька, стал за Юрковой спиной. В углу злорадно верещали девки…
- Бабоньки! Мужики! - звенящий голос Меланьи прорезал шум. - Аль не христиане мы? Аль молодыми никогда не были? Что ж это делается? Фролушка, скажи ты им…
Ропот покатился на убыль, а девки вдруг загалдели, наперебой жалея осуждаемых, - спохватились, что надо радоваться: опасная соперница хочет идти за парня, который и женихом-то на селе не считался.
- Тихо, сороки! - принаряженный в расшитую рубаху, подпоясанный алым кушаком, староста вырос над столом, и был он на удивление красив; наверное, многие женщины лишь теперь с сожалением заметили это. - Што я скажу, православные? Не мне их судить - какой судья жених? А свое выскажу. Понять их можно, коли родитель зверь и силком выдает девку за постылого. Оправдать же трудно. Право родительское свято и не нами писано. Без него все прахом пойдет. А побежали они не в лес темный, не в скит разбойный, не в Литву, не в татары - к вам пришли, к батюшке вот, ко мне, старосте, - правды и защиты пришли искать открыто, уж тем они чисты и любы мне. Так, может, сумеем без розог в их беде разобраться да вразумить - и дочь, и отца, и Юрка тож?
- Ить верно! - громко выкрикнул Филька Кувырь, который только что требовал сечь Юрка и забить в колодки. - Ай, мудер ты, староста Фрол, Пестун наш ласковай! Дай поцалую тя хучь в бороду! - Он полез к старосте, но жена дернула сзади, и Кувырь едва не растянулся на полу, вызвав громкий смех.
- Твое слово, батюшка, - староста оборотился к попу, и люди сразу замолчали: в делах семейных решающее слово - за попом.
Тот неторопливо поднялся, тронул медный крест на груди, пристально глядя на виновников смуты, тихим голосом приказал:
- Встаньте, дети мои, и подойдите ближе.
Парень и девица послушно поднялись с колен, одновременно шагнули к столу. Сзади зашептали:
- Глянь, спина-то…
- Хочь бы наготу прикрыла, бессовестная.
- Кака там нагота - рубцы кровавы!
- Спасибо ишшо не убил, зверюга.
- Он-то, Роман, может. Половчан чертов!
- Каб твоя Феклуша крутнула, как бы ты-то озверел?
- Не греши - чиста девка. И Феклу не трожь, а то звездану!..
- Тихо, батюшка говорит.
Попик повел очами вбок, так же негромко спросил:
- Матушка Юрка, прихожанка Агафья, здесь ли?
- Здесь, батюшка, здесь. - Агафья встала, отбила поклон.
- Што скажешь, Агаша, о деле сем?
- Да што, батюшка, тут скажешь? Коли сыну моему девица по сердцу, рази стану я неволить его? - Мать защищала Юрка, мать даже не обмолвилась, что сын ни о чем ее и не спросил.
- Так, с этой стороны чист Юрко Сапожник. Виноват же он пред отцом, чью дочь увел из дому, крепко виноват и грешен.
- Грешен, батюшка, грешен, - загудели голоса.
- Крепко грешен Юрко Сапожник, - возвысил голос священник, - в том же пусть никто не усомнится! Но еще молод он, от молодости невольный грех его, а нет такого греха невольного, коего не принял бы господь на сердечном покаянии.
Попик сделал долгую паузу, острым взглядом обвел лица трезвеющих прихожан.
- Прежде чем Юрка судить, послушайте, дети мои, какое слово привез мне гонец московский. Слово то ко всем слугам господним, ко всему люду православному - от нашего пастыря святого, игумена Троицкого монастыря Сергия Радонежского. К заутрене готовил его, но случай велит сказать ныне.
Люди качнулись к священнику, и так тихо стало, что даже мышь, видно с вечера забившаяся в пазу под потолком, высунулась, потом стреканула по бревенчатой стене на пол… Не только в Московской - во всей русской земле не было в ту пору слова более авторитетного, нежели слово Сергия Радонежского, отрекшегося от жизни боярской ради православной веры, соединяющей сердца и княжества в единый народ, своими трудами, в суровых лишениях создавшего обитель в лесной глуши, установившего в ней порядок невиданный, когда монастырские братья владеют имуществом сообща и трудятся на равных, не спрашивая - из бояр ты пришел в монахи или из холопов. Не было православного, не мечтавшего посетить Троицу, этот русский Иерусалим. Москва еще становилась столицей в сознании народа, а Троица уже стала столицей для верующих.
- …Так слушайте, дети мои, слово святого Сергия…
Попик помолчал, глядя поверх голов слушателей, заговорил размеренным голосом:
- "Встретил я на площади града стольного стражей, что вывели на позор душегубов, по праву осужденных, кнутами битых, обреченных на муки вечные как на этом, так и на том свете. Печатью каиновой были мечены их лица угрюмые, а глаза злобные, ненавистные каждого встречного заели бы. Жалок и страшен человек, богом проклятый, людьми отвергнутый. Благословить сих падших рука не поднималась, будто камнем тяжким ее оковали…
Слушатели тихо вздыхали, качали головами, поеживались, вспоминая, видимо, свои прегрешения, вольные и невольные. В какую же страшную пучину может толкнуть человека злонравие!
- …А спешил я во храм - помолиться за избавление земли русской, народа православного от грозной беды, что от степей половецких надвигается тучей. Так и прошел бы, стесненный душевным холодом, мимо отверженных, но в тот самый миг блеснуло в небе, и над градом стольным раскатился глас, далекому грому подобный: "Отче Сергие, вот люди несчастные, коим дан лишь единый путь возврата к престолу господню. Укажи им путь божией милости". Тотчас будто руку мне расковали, осенил себя знамением крестным и на коленях вопросил небо: "Светлый посланец, с радостью исполню я волю Спасителя нашего. Укажи лишь и мне тот путь…"
Мужики и бабы начали торопливо креститься.
- …Народ видел свет в небе, слышал глас небесный и вопрос мой, народ со мной молился и ждал ответа. И колодники молились о милости господней. Когда же снова возгремел глас небесного мужа, каждое слово его будто огненным уставом вписалось мне в память: "Тот путь - чрез битву кровавую с царем нечестивым Мамаем, с ордой его бесчеловечной, народами ненавидимой…" Отгремел глас далекий, и тогда вопросил я несчастных: хотят ли кровью, своей и вражеской, отмыть грехи великие пред господом и людьми? Осветились лица угрюмые, пролились из глаз чистые слезы, и все двенадцать колодников молили во прахе поставить их ратниками в ополчение. Так в войске великого князя прибыло бесстрашных воев…
Голос попа дрогнул, слеза блеснула в очах, проникающим в самую душу словом он продолжал:
- Была среди осужденных жена падшая, нераскаявшаяся грешница, ради полюбовника отравившая мужа и дитя свое…
- Свят, свят, свят! - зашептали бабы, истово крестясь.
- …Подползла она ко мне на коленях, протянула изможденные руки, окованные цепью железной, и стала просить в слезах: "Отче Сергие, ничего у меня не осталось, и жизнь моя постылая никому не нужна, разве лишь палачу? Так возьми эту железную цепь, отдай кузнецу - пусть он скует копье на врагов христианских. А меня пусть удавят, чтоб не тратить на преступницу ни железа, ни хлеба, ни воды и стражу при мне не держать". Тряхнула она руками слабыми, и расскочилась цепь кованая - будто разрубили ее сталью булатной. Стоял народ изумленный, я же поднял ту цепь из пыли дорожной, поцеловал со слезами и отвечал горемыке: "Спасибо тебе, дочь моя злосчастная, за дар этот. Послужит и он святому делу". Тогда осветился лик ее измученный и страшный, и понял я: для нее тоже открылась тропинка к богу и к людям. Велел ей постричься, принять схиму, и как случится битва, собирать сирот неприкаянных, спасать от гибели, растить силу для русской земли. И будет каждый пригретый ею ребенок шагом ко спасению…"
Ревели бабы, смущенно сопели мужики.
- Велик господь милостью, коли и таких прощает.
- Слава ему за то; может, и наших деток в несчастье кто призрит…
- Сергию слава, эко счастье - есть на Руси такой угодник.
- Нужен, стал быть, коли есть.
Попик отвердел голосом:
- Передал еще нам Сергий такое слово: кто сложит голову за веру православную, за русскую землю - чистым предстанет у престола всевышнего судьи. Кто исполчится на ворога со всей отвагой сердца и живым выйдет из битвы - тот начнет жить как бы заново: все грехи прощает ему церковь православная. Тому же, кто сам пойти на битву не может, но поделится с русским войском добром, нажитым трудами, трижды тридцать грехов отпускается…
С глаз попа как бы смыло дымку, они остро блеснули, в голосе зазвучали строгие нотки:
- Теперь мое слово послушайте. Ты, Юрко, первый в моем приходе отозвался на зов великого князя вступить в его войско охотником. Тем явил ты пример мужества и благочестия, готовность послужить вере православной и земле русской. За то господь прощает грех твой молодой и невольный. Десница его да послужит тебе защитой. Аминь!
Юрко упал на колени, стукнул об пол лбом и замер, ожидая.
- Твой же грех, девица, больше его греха, хотя грех твой так же неволен. Десять лет уж пекусь о приходе здешнем, а не упомню, чтобы дочь из воли родителей вышла. Не сетуй на отца своего - розги его справедливы. В иное время над тобой была бы кара суровая, ныне же случай особый. Вижу - не за проезжего-прохожего щеголя, не за богатого сластолюбца, не за пустого красавца готова ты пострадать. Хочешь отдать себя в жены юноше честному, работящему, вольной охотой идущему ныне на бой правый, откуда не все вернутся. Для него, воина русского, готова ты принять пожизненный вдовий крест всего лишь за два дни счастья супружеского. Велика твоя жертва, и господу нашему она угодна. Светлым именем его прощаю грех твой молодой. Аминь!..
Арина бессильно упала рядом с Юрком и разрыдалась.
- Сильна воля родительская, - чеканил слова поп, - но воля господня сильнее ее. Коли вместе совершили мы тут какой грех, беру его на себя. Встаньте, дети мои, и дайте руки. Нет с одной стороны родительского согласия - я сам…
- Это почему же нет согласия? - загремело от порога. - Это пошто же нет ево?
Расталкивая людей, тяжело хромая, к столу лез Роман, полупьяный, всклокоченный, в располосованной на груди рубахе.
- Што ж это вы, басурманку, што ль, каку полоненную венчаете? Отец я ей, и мать - вон следом бежит…
Арина съежилась, мужики зашевелились, готовые по первому знаку попа или старосты навалиться на Романа, а он вдруг подкосился культей, припал к ногам дочери.
- Деточка моя болезная, кровиночка милая, прости меня, пса окаянного, зверя пьяного!.. Юра, сынок, и ты прости слово нечистое. Видит бог - не хотел Арине жениха иного, кроме тебя. Ныне же позавидовал тебе злой завистью и всем вам, мужики, позавидовал люто. На битву идете, на праздник страшный, долгожданный, я же, кляча колченогая, в товарах остаюсь солому жрать… И подсунул нечистый этого свата окаянного! Прости, сынок…
- Бог простит, дядя Роман.
Арина, уливаясь слезами, поднимала отца.
- Мать, Агаша, - позвал Роман, - где вы там? Люди, дайте образок - детей благословить, тогда твое слово, святой отец…
Поднялся гвалт, Юрка оттерли от невесты, Меланья осыпала Аринку поцелуями, посылала кого-то достать из сундука свое сбереженное от первой свадьбы подвенечное платье. Услышав то, Роман снова загремел:
- Благодарствуем, хозяюшка любезная, да ведь и мы не нищие. Для того ли берег дочку набольшую, любимую, штоб в чужом наряде под венец вести? Свое уж заготовлено.
- Ишь ты, любимая, то-то в кровавых рубцах от любви.
- За то прощен!.. Мать, сватьюшка, чего стоите? Бегите стол собирать, снопы стелить, жито готовить - ночь-то летняя недолга. Гридя, друже, стань хоть ты тысяцким, Сенька - в дружки, парни, девки, аль дела не знаете?.. Фрол, прости за смуту в доме твоем. Знаю, сладки у тебя пироги, крепки бражка да медок, но и у меня не слабее. Не обессудь, коли со всей свадьбой к себе зову. Есть запасец у меня, думал ратников напоследок угостить - вот и угощу.
Староста улыбался в бороду, откровенно радуясь приглашению. Хвалил Роман его угощение, но скудным было оно. Время летнее, не свадебное, уж опустели и горшки, и жаровни, а главное - в глиняных кружках остался лишь пивной дух. Мужикам еще поговорить хотелось, - может, последний раз так-то вот за пиршественным столом сидели вместе. Русский человек не всякий день пьет, зато досыта любит. Роман - хозяин прижимистый, тем богаче будет стол - у прижимистого всегда найдется, чем удивить гостей при случае.
В ту ночь, когда в доме Романа продолжали пить и петь, а молодых отвели в холодный сенник, где на тридевяти снопах были постелены попоны, задернутые поверху чистым льняным полотном, по углам в глиняных кружках стоял мед, в головах - две горящие свечи и кадь со пшеницей, а потом, осыпав хмелем, оставили одних, Арина, дичась, огляделась, словно уверялась, что никого, кроме них, нет, тихо сказала:
- Юрко, Юрко… Кабы не пришел ты сегодня - не увидел бы меня вовек. Тебя возненавидела, свет стал немил… А теперь - за все - дороже ты мне всех на свете…
Он осторожно поцеловал ее спину, и сквозь платье она пахла травами и елеем - мать-знахарка залечивала следы отцовской ярости. Что еще сделать для Аринки? Случившееся - будто страшная сказка с близким счастливым концом. Зачем потребовалось пережить весь, такой жуткий по временам, вечер, чтобы снова оказаться наедине с Ариной, как уже было в лесу? Но там, в лесу, не могло закончиться так счастливо, с таким ясным днем впереди. Там они были одни-одинешеньки в каком-то яростном, временном луче, а вокруг теснился настороженный, враждебный мрак, готовый кинуться, поглотить обоих, едва луч погаснет, поглотить и опустошить душу, надолго - навсегда, может быть, - погрузить в безысходность. Теперь же за стенками сенника, укрытый ночным сумраком, мир не был враждебным, он шумел, радуясь Юрковой радостью, а то бессмертное солнце, что горело в каждой его кровинке и сияло навстречу Аринкиным глазам, ничуть не слабее при свадебных свечах. Оно по-прежнему - для них одних, но теперь не только сжигает, оно и охраняет их, делая для всех сторонних запретным тот уголок, где они остались вдвоем. Сказке не хватало конца, но сказки всегда не договаривают - они кончаются свадебным пиром, а дальше что? Аринка женой стала… Что такое жена, чем она отличается от той Аринки, за которой он не раз тайком подсматривал сквозь плетень, сам не ведая, почему хочется смотреть на нее вечно? Господи, подскажи Юрку Сапожнику, что ему с женой делать!.. Медом, что ль, напоить?..
Он поил ее медом, она смеялась и поила его, потом взяла его лицо в ладони, - как маленького, - смотрела сумасшедшими глазищами и спрашивала:
- Юра, сколько годов тебе, Юра?
- Маманя говорит - семнадцатый…
- Господи, я-то думала, ты совсем уж мужик, серьезный больно и такой ведь сильный… Мне-то за двадцать, Юра, не отдавали - сестер нянчила, и жених, вишь, подрастал… Витязь мой, не болит у меня спина, нисколечко не болит, вот ей-богу…
На другой вечер справили Звонцы еще две свадьбы. Сколько же было тайных свадеб в Звонцах и окрест, о том знали трава да звезды. Некогда было родителям присматривать за взрослыми детьми - в те последние ночи жены любили мужей, а мужья жен на целую жизнь вперед. После, когда вместе с победным звоном колоколов печаль утрат разлилась по русской земле, дивились люди, сколько брюхатых баб кругом. Но и на девок невенчанных, прячущих животы от стороннего глаза, боялись глянуть злым оком, потому что сразу кривело то око, а за посланное вслед нечистое словцо усыхал язык, опухало горло, заячья губа садилась на рот, легкие отхаркивались кровью и мокротой, и сходил в могилу злобный ханжа. Ибо отцы тех детей спали вечным сном в сырой земле Куликова поля. И церковь, не спрашивая, где отцы, крестила "законных" и "незаконных", давая им святорусские имена на страх врагам нарождающейся великой Руси. И через тридцать лет, и через триста, и через пятьсот с лишним брали в руки оружие сыны, внуки, правнуки тех молодых и не очень молодых, женатых и неженатых витязей, зарытых на Куликовом поле - Ивановы, Фроловы, Сапожниковы, Семеновы, Васильевы, Дмитриевы, Туликовы, Кузьмины, Гридины, Филимоновы, Петровы, Фомины, Михайловы, Таршилины, Алексеевы, Романовы, Меликовы, Тимофеевы, - вставали против врагов, идущих с запада и востока, с севера и юга, и били так, что лишь могильные холмы оставались от грозных чужеземных ратей, - одни могильные холмы, доныне сутулящие русскую землю.
…Шел невыспавшийся Сенька Бобырь, спотыкаясь о кочки, вспоминая горячие руки и молчаливые губы тихой деревенской девчонки, от которой он прискакал домой на рассвете.
Шел рядом с Сенькой ровесник Юрка - сын кузнеца Николка, жадно смотрел вокруг карими непорочными глазами и улыбался, как пробужденный ребенок. Никогда еще Николка не бывал далее окрестных погостов, а теперь шагать ему до таинственной Коломны, может быть, и дальше - куда поведет князь. В той дали текли молочные реки, в диких лесах стояли белокаменные дворцы, где томились прекрасные девы, полоненные злыми чародеями, и ожидали своего избавителя. Оттуда вернется он прославленным богатырем, которого узнает вся Русь, и привезет в позолоченном седле первую из освобожденных красавиц - точь-в-точь такую, как попова дочка Марьюшка…
Шел рябой Филька Кувырь, роняя по временам нечленораздельные звуки, встряхивая кудрявой головой, тяжкой с похмелья, жалеюще вспоминая, что утром торопился и плохо потряс опустевший лагунок. Надо бы перевернуть его вверх дном да подержать так, - глядишь, натекло бы с полкружки какой ни есть барды. Он даже постанывал от досады - с полкружки-то наверняка ведь осталось и пропадет зря, - в огорчении все время забегал наперед подводы, косился на медную баклагу, пристегнутую к поясу Сеньки, - что это в ней побулькивает так заманчиво?
Угрюмо шел рыжий детина с водянисто-голубыми глазами Алешка Варяг, со вторым прозвищем - Драный петух. Шел тоскуя, завидуя Юрку Сапожнику, снова и снова вспоминая то ангельское лицо Аринки перед аналоем, то слезинки на щеках ее в доме старосты. За каждую из тех слезинок он проломил бы кистенем череп даже отцу - попроси лишь его Аринка, - но она ни о чем не просила его никогда, она нашла себе другого защитника… Одно только маленькое удовлетворение грело Алешку Варяга: недоброжелателям его не пришлось насладиться Алешкиным позором. Именно сегодня назначено было на сельском сходе сечь Алешку принародно, спустив с него портки. Такое наказание определил ему отец за многие мелкие пакости, особливо же за охальство над зловредной бабкой Барсучихой. Все-то она знала про Алешку, и где ни встретит - грозит раскаленными гвоздями, кипящей смолой и прочим адским угощением. На прошлой неделе подстерег он с дружками Барсучиху, когда пошла она в баню вечером, да сунул в волоковое оконце придуманное им пугало. Вроде нехитрое пугало - выдолбил тыкву, в боку сделал прорезы в виде оскаленной морды с козлиными рожками, внутри закрепил сальную свечу, а зажги свечу ночью - кто увидит мерзкую харю огненную, подумает, что гость из преисподней вынырнул. Вот и Барсучиха так подумала, особенно когда дружки его подняли вокруг бани кошачий визг, а сам он в одном исподнем кинулся из темноты за Барсучихой, вылетевшей из двери в чем мать родила. Откуда столько прыти у бабки взялось? Стрелой влетела в хоровод, промчавшись через все село, да тут и свалилась в коликах, и одолела ее медвежья болезнь… Парни сами перетрухнули, убежали от баньки и тыкву забыли. По ней мужики тотчас нашли охальника, учинившего сором старому человеку… Не порка страшила Алешку - эка невидаль - десяток ударов прутиком по мягкому месту! Отец прежде потчевал и пастушьим кнутом, и вязовкой, отмоченной в соленой воде. Позор страшен. Какая девка захочет дружить с публично поротым?
Шел Алешка - об одном мечтал: поскорее дорваться до нечисти ордынской. Погуляет его топор в строю врагов, как в лесу диком. Заметит Алешку великий князь, возьмет к себе в полк, даст коня боевого темногривого, доспех стальной, серебром чеканенный. Отпросится Алешка в Звонцы хоть на денек, проедет по улице неторопко, позванивая броней, глядя из-под стального шелома соколиными очами. Кто такой? Откуда богатырь славный в Звонцы залетел?.. Да ведь это Алешка Варяг, матушки!.. Пусть тогда Аринка локти кусает, а зловредная Барсучиха отбивает поклоны…
В середине походного табора привычным ратным шагом ступал Таршила. Смотрел на пыльный проселок, но виделась ему борозда от сохи, какую вел вчера, допахивая клин под рожь. Не себе пахал - чуяла душа: не вернется больше в родные края. Велел многодетной сельчанке, проводившей в поход мужа, после засеять тот клин. Сладко пахалось ему напоследок. Век бы не отрывал рук от горячих, полированных обжей сохи, век бы горбатился над деревянной человеческой кормилицей, слушая тяжелый шаг рабочего коня, дыша хмельным запахом взрытой землицы. И земля тоже горбатилась, наползая на сошники, - то ли больно ей было от железа, то ли, наоборот, горько, что мало походил за сохой такой славный оратай, как Таршила. Давно ли в Звонцы вернулся - и снова уходит туда, где горбатится земля не плодородным пластом, а могильными курганами.
Он начинал служить московским князьям еще при Иване Даниловиче Калите, многомудром, прижимистом и коварном. Тогда ратные дела случались редко. Щедрой данью и покорством усмирял Иван Данилович ханскую злобу, сам брал выходы с русских княжеств, избавляя ордынских правителей от забот. Ордынскими мечами сносил головы своим врагам, натравливая хана на непокорных удельников, земли их прибирал к рукам и, увеличивая выход, отправляемый в Орду, еще больше располагал к себе хана. Тогда отдохнула Московская земля от больших разорений, людьми стала полниться. Ведь вспомнить жутко - иные волости до Калиты были совсем безлюдны, лишь кулиги, заросшие дикой травой и подлеском, напоминали, что в давние годы здесь шумела жизнь… И все ж без войн редкий год обходился. Из одного похода привез Таршила девку-литвянку. Не обижал, берег и любил, по христианскому обычаю обвенчался с нею в церкви, дом поставил в московском посаде над речкой Неглинкой, хозяйством стал обзаводиться. Жена любила гусей разводить, плодились они у нее счастливо, и прибыток от них шел немалый. Случались у них и литовские гости - дружба с Литвой была, - поклоны жене передавали от родных ее. И жена душой отошла, полюбила Таршилу, сына ему родила, да вскоре унесла ее черная болезнь, выкосившая в одно лето половину московского люда. Заскоруз Таршила в своем горе, увидев в нем божье наказание за то, что силой привез жену, хотя многие женились на полонянках и, бывало, до конца дней жили счастливо. Взял он в дом одинокую старуху, она и вырастила ребенка. Рассказывал сынишке о маленькой деревеньке Звонцы, о жизни крестьянской - была мысль воротиться на родное подворье, откуда молодым парнем увезли его служить при старом боярине, - но сын едва слушал, неведомы были ему крестьянские привязанности, он только и бредил воинскими доспехами отца. Пришлось определить в полк отроком, и, надо сказать, добрым воином вырос его сын… Тогда-то вездесущие озорники прозвали Таршилу "Мерином" - за бобыльскую жизнь, за силу и выносливость в тяжком воинском деле, за спокойный нрав и безотказность. Такие люди бесценны для войска, поэтому до преклонных лет держал его новый боярин в строю. Однако жизнь в седле, в постоянных разъездах, в сторожевой службе становилась тяжеловатой; он снова вспомнил родную деревеньку, выросшую в целое село, и пришел к господину отпрашиваться от службы. Дом его в посаде сгорел в одном из многочисленных пожаров, новый ставить было ни к чему, жил в детинце с молодыми кметами. Боярин Илья Пахомыч позвал его к себе, но Таршила отказался: каково старому воину отираться среди дворовой челяди, вороватой, завистливой, жадной и наглой? Хоть и покладист Таршила, но за обиду мог и голову снести кому-нибудь из боярских приживалов. Илья Пахомыч неволить не стал. Повел к великому князю - Димитрий Иванович любил сам говорить с теми, кто уходил из его полка. Сначала спросил, есть ли у Таршилы родичи, кроме сына, которого князь знал и незадолго до того велел поставить десятским начальником. Таршила ответил отрицательно, хотя не знал в точности, жив ли его старший брат, великий непоседа, бесстрашный шатун, лет шесть назад ушедший на вольные земли к Дону с десятилетней внучкой. Дважды присылал весточку с торговыми людьми, к себе звал. Но там земли князя рязанского, а Таршила своего государя не променял бы и на римского кесаря.
Димитрий Иванович, узнав о желаниях старого воина, велел боярину, чтоб построили Таршиле добрую избу в Звонцах да сарай для скота, да огородили бы подворье крепким тыном, да выдали ему коня ратайного, да баранов, да птицы на приплод. Боярин предложил должность волостного пристава, но Таршила отказался, ссылаясь на годы. Об одном попросил: присылать к нему сына, когда возможность будет. Димитрий Иванович сказал откровенно: "Часто сына не жди, Таршила. Ратное время начинается. О посохе не думай - кабалу с тебя всякую снимаем, но одна есть подать, неотменимая и неотложная. Воин ты добрый, где только ни бывал, со всеми врагами нашими переведался. Рассказывай мужикам о походах, весели в них русское сердце, да при случае поучивай владеть боевым топором, сулицей и рогатиной. То, может, скоро сгодится".
Знал Димитрий Иванович, о чем сказывал. Только разок и наведался сын в Звонцы. Началась долгая война Москвы с тверским князем, потом - поход на Волгу, против булгар, разорявших нижегородские земли. Димитрий Иванович делом доказал, что Москва строго спрашивает за обиды, причиненные ее союзникам. Едва вернулось войско от побежденной Казани, на нижегородские земли обрушился хан Арапша. И случилась беда на речке Пьяне… Малый отряд от московского полка оставался там среди дружин удельных князей, и стоял тот отрядик до последнего воина. Один из немногих уцелевших видел сына Таршилы после битвы, когда враги кинулись преследовать бегущих. Лежал Иван Таршилин, насквозь пробитый хвостатым копьем, на груде изрубленных врагов. Тяжела была у Ивана десница…
Застыла душа Таршилы от новой боли, проклинал свою старость, даже весть о победе на Воже была ему горька. Без него побили ворога. А как хотелось воротиться в полк великого князя! Вырос московский соколенок, дерзок стал с супротивниками. Великих князей - и Тверского, и Нижегородского, и Рязанского уж не упрашивал, но требовал от них послушания. Противились - посылал рати из-за каменных стен, зорко посматривал окрест, будто кречет на вершине скалы неприступной. Счастье служить такому государю. Самих ордынцев колотить начал. И ведь как быстро у него дело делается! Прежде князья месяцами соглашаются, неделями договариваются. А тут о битвах узнаешь, когда уж Димитрий поколотил неприятеля. Прежде так воевали одни татары. Против самого Мамая поднялся московский сокол. И приказ его требует быстрых сборов уже и от ополчения: быть в Коломне через две недели!..
Как будто с сыном ждет встречи в Коломне старый воин Таршила.
Ведь по-иному вся жизнь его могла пойти бы, не возьми его боярин с малых лет к себе на службу. Глядишь, в Звонцах-то детьми оброс бы, как молодым лесом, а то - голый пень. И сердце его старое, что репа двухвостая, одним корешком в звонцовскую землю вросло, другим - в княжеский полк. Подрезали годы второй корешок, оно же все туда тянется, тоскует, и мнится ему ночами - будто сын все там, в войске, уехал лишь надолго в службу сторожевую, но вот-вот воротится. Хочется бросить все, в Москву мчаться. Сколько раз с этой мыслью вскакивал среди ночи, коня запрягал… И теперь чудится - в Коломне найдет сына и всех товарищей старых, не воротившихся из-под Нижнего, Любутска, Твери, с берегов разных рек, где случались сечи и со своими врагами, и с пришлыми. Почему тянет его к той земле, кровью политой, не меньше, чем к полю, своими руками вспаханному? Какие плоды зреют на тех скорбных полях горбатых?.. Что зреют они, Таршила не сомневался. Великая Орда, перед которой трепещет полмира, в последние годы стремится уже исподтишка, по-воровки ударить в сердце Руси, но никак ханы не могут застать Москву врасплох, добраться до нее и сжечь, как не раз делали с Рязанью, Нижним, Тверью и другими великими русскими городами. Москва, бывшая еще при отце Таршилы малым окраинным уделом Владимиро-Суздальской земли, поднялась среди лесных пространств Руси белокаменной крепостью, и слава ее растет год от года. Дорого обходятся русским людям княжеские усобицы, но, может быть, и они нужны высшему разуму, чтобы найти сильнейшего, кто соберет Русь и оборонит ее?
В боярской вотчине ведал Таршила охотой, часто видел жизнь вольных детей природы, и крепко запал ему в душу один случай. Три года назад, в последний зимний месяц, на его глазах большая стая волков напала на стадо сохатых. Лосиный вожак, громадный горбоносый бык, темно-серый, с белым подбрюшьем, ринулся на хищников вместе с двумя быками помельче, но сбоку на него бросились еще три матерых волка, и он метнулся в лес, стадо устремилось за ним. Таршила пошел по следам зверей, и через две версты на истоптанном окровавленном снегу нашел останки молодого лося, еще через версту - разорванную корову. Обожравшиеся звери лишь распотрошили ее и наполовину сожрали плод. Повздыхал Таршила, пожелал волкам отравы да и пошел домой… В тот же год под осень вышел на лосиный рев - подсчитать стадо перед боярской охотой. Его привлек грубый, злой стон вожака, на который скоро отозвался воинственный голос молодого зверя. Таршила увидел их, когда они сходились. Темно-серый гигант с уродливыми страшными рогами яростно кинулся на стройного золотисто-рыжего соперника, которому, судя по отросткам на лопатообразных рогах, было лет восемь. "Куда ты, сердешный, аль ослеп?" - Таршила пожалел молодого, не сомневаясь, что битва будет короткой. Среди кустов лещины, под навесом старого дуба, глухо стукнули рога, и начался поединок. Таршила слышал тяжелое, частое дыхание огромных зверей, видел, как бугрились их мускулы под плотной шерстью, наливались кровью глаза и тягучая пена стекала с губ. Старый вожак, уверенный в себе, привыкший к победам, мощно наступал; тесня молодого соперника, он ходил, словно гора, на прямых ногах, старался прижать голову врага к земле сверху, расходовал силы бесхитростно, зная, наверное, что их достанет на всех врагов в ближних лесах. Золотисто-рыжий, наоборот, приседал, стелился над землей, чтобы усилить сопротивление врагу, он весь подобрался, словно в отступлении собирал, накапливал в своем поджаром теле ту силу, которую самоуверенный противник расходовал без оглядки. Прошло четверть часа, молодому быку давно следовало бежать в лес, получив чувствительный, но не опасный удар в зад, - все-таки он доставил старому вожаку радость борьбы и победы, - однако звери по-прежнему ходили заведенным кругом, и отступление молодого становилось медленным, упорным; жестокая решимость проглядывала в его напряженной, лоснящейся туше, похожая на слепую решимость стрелы, вложенной в желобок арбалета и ждущей только мгновения, когда опустится сдерживающий тетиву крючок. Старый вожак, кажется, почувствовал это в своем враге, дыхание его стало хриплым, бока часто поднимались и опускались, подбрюшье медленно темнело от пота. Он еще наступал, но каким медленным, тяжким было его наступление! Мощные ноги дрожали и широко расползались на мягкой земле, взрывая лесную подстилку; ему требовалась хоть малая остановка - расслабить старые мускулы, чтобы прилила к ним новая яростная сила, - но, видно, он понимал, что останавливаться нельзя. И старый бык шел вперед, уповая не столько уже на силу, сколько на тяжесть своего громадного тела.
Захваченный борьбой, Таршила сам начал вздрагивать, невольно перенося сочувствие на вожака.
И пришел неизбежный миг, когда старый рогатый боец споткнулся. В тот же самый миг золотисто-рыжий присел, почти коленями упираясь в корневища, ринулся вперед, и темно-серый великан оторвал от земли передние ноги, - казалось, он хотел встать на дыбы и перескочить через противника, но рога еще были сцеплены с вражескими. В этом положении он и пополз назад, потом с усилием оторвался, метнулся в сторону, ударился о куст лещины, открыв бок и притененный потом нежно-белый живот. Как молния, ринулся вперед золотисто-рыжий зверь, и все шестнадцать костяных копий, венчавших его "лопаты", вошли в брюхо вожака; удар опрокинул старого лося в сломанный куст; Таршила видел лишь, как забились, задергались в воздухе задние копыта, а золотисто-рыжий горбатился над кустом, давил, бил, катал, и жалкое мычание дорисовывало картину… Потом сохатый вырвался из куста, высоко задирая окровавленные рога, страшный в своем победном великолепии, обошел поляну, послал в лес торжествующий рев, на который от ближнего болота отозвалась самка. Победитель кинулся на ее зов.
"Ах ты зверина! - шептал Таршила, дрожа от обиды за вожака. - Ах ты басурман бессердечный, семя злое, сатанинское! Одолел - твое счастье, но зачем до смерти убил сородича, который тебя же, окаянного, сызмальства хранил от зубов волчьих да от когтей рысьих? Погоди ужо, отродье волчье, начнется охота - получишь ты от меня стрелу в бок".
Не раз видел Таршила прежние схватки вожака. Легко одолев соперника, тот никогда не зашибал его насмерть; стоило тому побежать, как старый бык останавливался, трубным голосом оповещал лес о новой победе. А этот золотистый вражина, гляди, всех быков в лесу перепорет. Лишь когда, забросав тушу валежником, сбегал в село и вернулся с мужиками за мясом, подумал, отходя: "А может, так надо, чтобы не мешал старый, теряющий силы зверь молодому?" Минувшей зимой ему с двумя охотниками снова представилась лесная драма во всей жестокости. Та же волчья стая, заметно выросшая, - год был приплодный на дичь, и волки тоже расплодились, - окружила стадо сохатых, изрядно уменьшенное большой боярской охотой. Самки и взрослые быки прижали телят к плотной стене подлеска, бросались во все стороны, отгоняя наседающих хищников, тяжкие и острые, как сулицы, копыта мелькали в воздухе. Сохатые не убегали, видно понимая: на глубоком снегу волки скоро начнут настигать и рвать их поодиночке. Но хищники все ближе подступали к молодняку, телята метались - вот-вот начнут выскакивать из спасительного круга. Охотники спешили, прячась за деревьями. Следовало подойти на выстрел из лука, не спугнув зверей, иначе волки начнут погоню, за которой людям не поспеть.
Лоси как будто чуяли близость помощи, упорно дрались, яростно загоняли телят в круг. Но вдруг… С хриплым ревом на просторную поляну вырвался из леса серый смерч, и Таршила сразу признал молодого вожака, несмотря на его изменившуюся окраску и отсутствие рогов. Трудно сказать, почему он отходил от стада, - вернее всего, погнался за отвлекающей группой волков, - эти серые бестии очень коварны. Ярость лосиного князя была неописуема, он ринулся в самую гущу. Волчья засада - три опытных зверя - как обычно попытались перехватить его, но внезапно, на всем скаку, он оборотился, и один из хищников, перехваченный на лету страшным ударом, пластом упал в снег. Второй волк прыгнул на загривок быка, рванул зубами живое мясо, но от толчка могучего плеча покатился в снег, и два передних копыта ударили по нему враз. Третий проскочил мимо, не осмеливаясь напасть, серая стая завертелась на поляне, а свирепый бык, не обращая внимания на лязгающие возле горла клыки, бурей погнался за матерым волком, настиг у опушки и вбил в сугроб. Волки рассыпались. Вожак, всхрапывая, обежал стадо сородичей, будто проверял, все ли на месте, и повел в ближний осинник, косясь на мертвые серые комки в забрызганном кровью снегу. Понял Таршила: еще лет семь он может быть спокоен за лосиное стадо в звонцовских лесах. Особенно же после того, как подсмотрел новые брачные бои золотисто-рыжего. Теперь он поступал с побежденными соперниками, как и прежний вожак.
В полдень встретили звонцовские ратники отряд из соседней волости, соединились. Зимой дорога сама несет путника, но летом трудны пути на Руси и опасны. Трясет, ломает крепкие телеги на корневищах и гатях, по ступицу вязнут колеса то в песке, то в жиже болотной. Редки мосты через реки, но и те, что есть, того и гляди, обрушатся под ногами. Поэтому не любят вороги ходить на Русь летом. Русскому же человеку к своим дорогам не привыкать. К вечеру обоз утрясся, лишь у одной брички сломалось колесо. Его быстро заменили, а хозяин, Сенька Бобырь, получил суровый нагоняй от Фрола. Поскольку вместе с Сенькой пострадал и Филька (они, опорожнив Сенькину баклагу, присели на возок, задремали, напоролись на пень да и вывалились), мужики смеялись: "Где Бобырь да Кувырь - там кувырки да шишки". На привалах мужики, подчиняясь приказу старосты, первым делом осматривали повозки и коней, проверяли упряжь и поклажу, поэтому шли скоро. Ночевали у околицы лесной деревеньки о двух дворах, стали воинским лагерем с охраной, как подсказал Таршила, занявший место военного советчика при старосте. Видно, не без влияния Таршилы звонцовский начальник оказался во главе объединенного отряда; мужикам это льстило. Фрол никому не велел отлучаться из лагеря, позволил только сходить за водой да принять две корчаги молока от деревенских женщин, накануне проводивших своих мужиков в Коломну. Когда при свете костра ратники, сняв шапки, уселись возле котлов, Сенька, поставленный в охрану, привел двух оборванцев. Стянув шапки, они опустились на колени перед Фролом. Заросшие худые лица, сухие голодные глаза, грязное тело, просвечивающее под рванью.
- Боярин, возьми нас, Христа ради, - попросил старший.
- Я не боярин. Кто такие?
Незнакомцы опустили головы, потом старший махнул рукой:
- Коль не боярин, будь по-твоему - скажу, как на духу. Беглые мы, холопы боярские, с-под Звенигорода. На Дон пробираемся, оголодали - моченьки нет. Прослышали - Димитрий Иванович народ на Орду поднимает. Хотим сослужить ему, авось защитит?
- Есть ли на вас грех душегубства?
Старший замялся, младший решительно сказал:
- Не таи, батя, коли начал. Может, облегчим душу?
- Есть такой грех. Огнищанина, надсмотрщика боярского, прибили. Мало, зверь был, его вон, сына мово, невесту опозорил…
Мужики, настороженно молчавшие, вдруг загудели, как шмели:
- Какой же это грех?
- Господь прощать велит…
- Таких прощать?
- Тихо! - сердито оборвал Фрол. - Свой суд, значитца, учинили над огнищанином? Почем ж тиуну али самому боярину челом не били на того разбойника? Што же получится, коли всякий холоп станет свой суд вершить?
Поднял голос Ивашка Колесо:
- Фрол! Ты разве забыл слово святого Сергия? Разве нет у них тропинки к богу и к людям?
Фрол поскреб макушку, хмуро сказал:
- Коли покаялись, можно еще верить вам. Своей и вражьей кровью грех смоете. Дайте им место у котла…
На другой день, в самую жару, остановились на отдых в тени осокорей над ручьем пообедать да коней попоить. Едва достали калачи, из перелеска появилась дюжина рослых монахов. Все в черных подрясниках и клобуках, с медными начищенными крестами, в легких дорожных лаптях, плетенных из крепкого лыка, а на плече у каждого - увесистый ослоп. За монашеской процессией погромыхивали большие пароконные повозки с поклажей. Филька перекрестился, Сенька хмыкнул:
- Монастырь, никак, удирает. От татар-та…
- Благослови вас господь, люди добрые, - раскатистым дьяконским басом пророкотал шагавший во главе процессии русобородый детина. Мужики вскочили, принимая благословение.
- Дозвольте и нашей братье на сей благословенной лужайке отдохнуть, трапезу принять да водицы испить?
- Милости просим, отцы святые, - Фрол торопливо подал знак мужикам, чтобы освободили место в тени.
Сенька, озорно щуря рыжие глаза, спросил:
- На жатву, што ль, батюшка?
Монах остро глянул на парня.
- На жатву, сыне, на тое ж самую, что и вас ждет.
- Че ж вы с дубинами-то? Хоть косы прихватили бы.
Монах подмигнул мужикам, ловко перебросил с руки на руку тяжелый дубовый ослоп.
- Господь не велит слугам своим ничьей же крови проливати - ни человеков, ни твари живой. Сие же дубине, оно бескровно.
И со свистом рассек воздух, словно острой саблей.
- Эге! - Сенька изумленно сбил шапку на затылок. - По мне так лучше попасть под басурманскую секиру, нежели под сие дубье.
…Когда вышли на тракт, связывающий Коломну с Боровском, Фрол вел уже полторы сотни ополченцев. В середине колонны приплясывали двое бродяг-скоморохов. Один дудел в сопелку, другой, заламывая красную шапку, звонким речитативом выговаривал:
Бился-рубился Иван Кулаков,
Он много полонил киселя с молоком,
Чашки и ложки он под мед склонил,
Шаньги, пироги во полон положил…
Мужики улыбались, почесывая бороды, будто шли на веселую, мирную работу. Пока скоморох переводил дух, поведав о том, как славный рубака Иван Кулаков отличился перед киевским князем Владимиром Солнышком, посрамив в застолье самых славных богатырей, речь заводил Таршила, и ополченцы теснились к нему.
- Ордынец, он зверь стайный, лютый, што волк, а ты помни: волк, он супротив смелости даже стаей не попрет.
- Верно, - поддакивали бывалые охотники. - От нево, главное, бежать нельзя.
- …Летит на тебя орда, визжит, ревет, мечами блещет - так бы и дал деру, а ты стой: у тебя в руках тож не шелковая плетка. Перво-наперво, щит держи, как велено, - кинут они тучу стрел, да стрелой щита не взять, на то он щит. Второе дело - сулицу изготовь, а стоишь с копьем большим или с рогатиной в первом ряду - упри покрепче, наметь супостата, што на тебя прет, держи на глазу, штоб, значит, наколоть, вроде сенной охапки. Ворогов кажется так уж много - прямо счету нет, - но ты страху не верь, ты помни: тоже не один стоишь, каждый по одному подденет, дак…
- Оно так, Таршила, да ить поддеть надоть! Он тож норовит поддеть аль рубануть.
- Норовит, а ты будь ловчее. Ордынец зверь разумный - на стенку не больно полезет. Как встретят его сулицами, да стрелами, да пиками - он сейчас отскочит, завизжит свой "яман" и наутек. Вот тут у наших кметов взыграет душа после страху-то, в голову шибанет хмелем будто от ковша доброго, в глазах - дурман, в душе - радость телячья. Кидаются догонять басурмана, прут толпой, кто уж коня ловит, кто за мечом брошенным потянулся - стадо, не войско, тьфу!.. Татарин, он те всю силу разом не покажет, он так и ждет, штоб наш ряд расстроился. Выждет да как навалится тучами со всех сторон, начнут гулять мечи по хрестьянским головушкам…
Ополченцы, притихнув, моргали, словно виноватые.
- Я к чему говорю? Не к тому, штоб вы страхом заране исходили, нет. А штоб на хитрость поганую не поддавались. - Таршила сердито сплюнул. - Нападает ворог аль бежит, ты же от свово десятка - ни шагу! Десяток к десятку - вот тебе сотня, сотня к сотне - вот тебе тысяча, тысяча к тысяче - полк большой! Полк же - стена каменна! Мы, пешцы, сильны, пока ту стену ворог не прорвал. Гонять бегающих есть конные сотни, схлестнутся они с Ордой - глядишь, их сбили, погнали, но мы стоим - рать стоит. За нашей стеной и конники потрепанные в себя придут, снова на ворога исполчатся. Выстоим мы, пешцы, измочалится Орда о наши копья и топоры - вот тогда воеводы и двинут нас вместе с конными полками гнать басурман. Да и тут нельзя в толпу обращаться…
Слушатели кивали, гордясь, что они, пешцы, опора всей рати, главная сила в битве. А Таршила продолжал наставлять молодежь, как беречь силы, если битва длится не час и не два, как примечать вражеские уловки и слабости.
- Ох, мудрена работа воинска, - вздыхали ратники.
- Известно - не пироги с грибами. Без сметки и дерева в лесу не срубишь. Да помни крепко: сердцем вражеского копья не преломишь.
Уловив настроение мужиков, Ивашка Колесо одернул рубаху, высоким голосом завел бывальщину:
То не молонья сверкнула красная,
То не гром взгремел из тучи черныя,
То не светел месяц родился на небе, -
То родился на Руси силен богатырь…
Слушали мужики, как, испросив у матушки благословения, подросший богатырь Иван Иванович отправляется в неведомые дали искать сгинувших киевских богатырей и видит повсюду землю горючую, потоптанную силой неведомой, неприбранные христианские тела да жирных воронов, пирующих на трупах. Закручинилось богатырское сердце.
Тут берет Иван стрелу каленую,
Еще кладет на тетивочку на шелковую,
Еще хочет стрелить птицу-ворона,
Еще хочет кровь пролить по сыру дубу.
Тут спроговорил ворон - птица вещая:
"Не стреляй ты меня, Иван Иванович,
Мое черное мясо ты не будешь есть,
Мою черную кровушку ты не станешь пить.
Я скажу тебе несгодочку не малую, не великую -
Я скажу тебе про горе-беду христианскую:
На Смородине-реке стоит Орда-царь,
Не пропускает ни конного, ни пешего,
Ни единую птицу полетучую,
Ни единого зверя порыскучева.
А идет он, Орда-царь, христиан полонить,
Красных жен вдовить, ребят сиротить.
Рассказали ему черные изменщики,
Што скудна-де силой земля русская,
Спокинули ее богатыри могучие,
Ушли в страны дальние, неведомые.
Их обидели бояре крамольные,
Возвели клевету-напраслину,
Перед князем светлым опозорили,
Чтоб самим на Руси хозяйничать…
Ты скачи, Иван, дорожкой прямоезжею,
За речку скачи, за Калицу,
Садись во челны дубовые,
Плыви за море за синее.
Там под дубом сырым, кряковистым
Спят могучие русские витязи -
Вот уж двести лет, как сморил их сон,
А продлится он ровно триста лет,
Коль не будет к ним скоровестника…"
Мужики покачивали головами, оглядывались, будто высматривая, не едут ли богатыри, разбуженные наконец Иваном Ивановичем, а сказитель, поднимая голос, продолжал:
Не стрелял Иван Иванович черна ворона,
Не спешил он дорогой прямоезжею,
Еще думал про себя такову думу:
"Поскачу за речку за Калицу,
Поплыву за море за синее,
Разбужу Илью со Добрынею,
Со другими богатырями славными, -
А спасать уж будет некого.
Им и спать-то осталось всего сто лет,
Может, сам я до срока выстою,
Голова слетит - постоит другой.
За сто лет Иванов не вывести
Ни Орде-царю, ни князьям его…"
Согласно кивали мужики, светлели их лица от решимости юного Ивана Ивановича. Вот оно, дождались своих богатырей, а то ведь только и жили воспоминаниями о сгинувших…
Поворачивал коня круто-накруто,
Да наехал он на силушку бессчетную,
Еще стал он ту силушку поколачивать.
Его вострая сабля притупилася,
Его копье мурзамецкое призагнулося,
Булава его железная надломилася…
Мужики тревожно насторожились - не так-то легко побить несметную силу вражескую.
…Он схватил татара, стал помахивать,
Стал татару приговаривать:
"Татарские жилы не оторвутся,
Татаркое тело не поторкается,
Татарские кости не сломятся".
Как вперед махнет - часты улицы метет,
Как назад махнет - переулицы метет…
Мужики от души смеялись, когда сказитель вставлял в бывальщину веселые присказки о том, какой переполох поднялся вокруг. Ай да Иван Иванович: он и врага бьет, и шутить успевает!..
Колонна шла разреженным лесом, миновав дорогу из Москвы на Серпухов; всюду виднелись свежие следы колес и мужицких лаптей - валит в Коломну сила народная. Заслушались бывальщиной так, что вздрогнул каждый, когда из-за деревьев донесся женский крик:
- Татары!.. Спасите - татары!..
Колонна разом остановилась, захрапели лошади, и в голове каждого пронеслось: пока собирались, Орда пришла и уже хозяйничает на русской земле.
- Ой, мама! - рвалось из лесу. - Спасите-е!..
Двое парней по-заячьи стреканули в кусты, ноТаршила уже держал в руке первую попавшую сулицу.
- Хватай топоры и копья!.. Всем - за телеги! Стоять плотно! Ивашка, Юрко, - глядеть за тылом!..
В минуту полтораста ополченцев сомкнулись вокруг старого воина, ощетинились копья, сверкнули топоры, поднялись тугие луки. Из лесу приближались женские крики и конский топот.