Мертвая тишина воцарилась в золотой комнате. Домбоно, не произнося ни слова, подошел к стене и ударил в нее кулаком. Обшивка разошлась, раскрылись незримые двери, и в комнату вступили четыре человека с укрытыми пеленами лицами, молча вынесли кровать с мальчиком прочь. Когда ложе переносили через порог, мальчик чуть приподнял голову. Золотая пелена сползла с лица, и Савельев замер под взглядом двух огромных, испуганных, умоляющих детских глаз.
Помоги мне, кричали эти глазищи. Помоги мне! Почему ты стоишь тут с опущенными руками и позволяешь увозить меня прочь?! Я ведь верю тебе. Ты один можешь спасти меня. Помоги мне…
Двери в стене бесшумно захлопнулись. Золото на стенах ослепляло. Домбоно в волнении оправлял несуществующие складки на своем усеянном цветными камешками одеянии.
— Мин-Ра нужно оперировать? — мрачно спросил он.
— Да.
— Это невозможно! Богов не режут хирургическими инструментами!
— Тогда опухоль в его ноге будет расти, расти, и в конце концов ваш бог вообще не сможет ходить, разве что кричать будет от боли. Домбоно, вы вызвали меня на медицинское состязание, речь идет о моей собственной жизни и жизни моих друзей. Они висят сейчас в своих клетках на стене, сходя с ума от страха! Наша дуэль способна все решить! Я назвал вам болезнь вашего бога…
— А кто сказал, что она названа правдиво? Вы-то сами способны помочь мальчику?
— Об этом мы не договаривались! Мы говорили о диагнозе. Когда вы начнете оперировать Мин-Ра, сами увидите, что я был прав. У вас же есть здесь больница, или как там ее. Брет Филиппс лежит в ней, вы же почти поставили его на ноги, вы сами мне об этом говорили. Вы же оперируете, Домбоно! Даже если я не все понимаю из того, что происходит сейчас у меня на глазах, я все равно отлично знаю, что ваши коллеги с берегов Нила еще четыре тысячи лет тому назад делали трепанацию черепа, ампутировали конечности, делали операции на желчном пузыре, рак и то лечили! Я не видел ваших нынешних больниц. Мне неизвестны ваши возможности, но в данном случае помочь может только операция.
— Я все покажу вам, — Домбоно низко поклонился застывшей, словно статуя, царице. Все это было настолько ирреально, настолько фантастично, настолько сказочно, что Савельев в который уже раз попытался уверить себя в том, что однажды он проснется и поймет, что все было только сном.
— Ты все слышала, богиня, — покорно произнес Домбоно. — Видишь, он тоже не может помочь.
Сикиника отмахнулась от верховного жреца. Ее маленькая ручка взлетела ввысь, словно царица хотела ударить жреца. Но почему-то так и не ударила.
Жрец опустил голову. В стене вновь открылась дверь, и он, пятясь, покинул комнату.
Едва стены сошлись, мраморное оцепенение спало с Сикиники, так спадает одежда с пылко влюбленной женщины во время свидания. Она громко вздохнула и бросилась к Савельеву. Наконец-то она могла быть такой же матерью, как любая женщина мира.
— Сделайте же что-нибудь! — выкрикнула она. — Вы же, недоучка, знаете больше, чем все мои врачи вместе взятые! Неужели же эта опухоль пожрет моего мальчика?
— Одних знаний, к сожалению, недостаточно, — Савельев осторожно обхватил ее за плечи и прижал к себе. Царица дернула головой, ее взгляд впился в лицо Павла… впервые кто-то осмелился прикоснуться к ней. — Здесь вся медицина жрецов бессильна. Тут исцелить можно только скальпелем…
— Ну, так исцеляйте скальпелем! — крикнула Сикиника. — Я вам приказываю!
— Вы можете приказать принести меня в жертву на алтаре вашего бога, но вы не можете приказать мне выполнить ту работу, в которой я ни черта не смыслю. Я не доучился на врача и прекрасно знаю пределы моих возможностей. Мин-Ра придется покинуть Мерое, ему необходимо лечь в настоящую больницу. Такую операцию можно сделать только в столице Судана.
— Ни один человек Мерое не покинет город, и ни один чужак не войдет сюда. Так было на протяжении тысячелетий. Это завет царей, по которому живем все мы до единого! Счастливо живем, мой господин! Нам неведомы ненависть и зависть, воровство и убийства, прелюбодеяние и ложь… Мы — самые счастливые люди на свете!
— Да? И каждый год вы приносите в жертву бога дождя парочку девственниц, убиваете каждого, кто осмелится приблизиться к вашей таинственной Мерое, а царица-богиня даже владеет французским языком. Ваша Мерое — ожившее безумие!
— Вы никогда не поймете нас!
— И это единственное, что я вам могу обещать наверняка, — с издевкой произнес Савельев.
— Спасите моего ребенка… и вы станете первыми из чужеземцев, которые покинут Мерое.
Савельев пожал плечами — жест, понятный даже в Мерое. Сикиника зажала руками рот, сдерживая крик-плач. Сейчас она казалась много старше, чем тогда в тронном зале, замерзшая в божественной неподвижности. Савельев навскидку определил, что ей хорошо за тридцать. Хотя… «Она никогда не состарится, — подумал он. — Она останется вне времени, даже если биологически такое и невозможно. Но здесь в Мерое нет ничего невозможного».
— Он не должен умереть, — тихо простонала Сикиника. — Умоляю вас, он не должен умереть…
— Ну, если вы все понимаете, у вас только один путь: прочь из вашего сумасшедшего города-государства в нормальную, современную больницу! Кто или что мешает вам сделать это?
— Завет царей…
— Ну, коли завет, жертвуйте вашим сыном во имя этой глупости! — грубо ответил Савельев. «Мне нечего терять, — подумал он при этом. — Она должна решить, что для нее важнее: быть богиней или матерью». Павел разжал руки и отвернулся от Сикиники.
— Останьтесь! Куда вы собрались?
— В клетку, к друзьям. Я прикоснулся к вашему сыну, я не могу его спасти, а моя судьба отныне связана с его судьбой… значит, все предопределено. Домбоно так прекрасно и доходчиво мне объяснил.
— Да я вообще приказала привести вас сюда против его воли! Я вынуждена была одолеть сопротивление всей касты жрецов Мерое. Я приказала привести вас сюда! И вот вы здесь, вы, который категорически отказываетесь помочь! Неужели же вы так низко цените свою собственную жизнь?
— Ага, вы сами об этом заговорили, сами! А вы-то, вы во сколько оцениваете жизнь собственного сына?
— Я такая же мать, как и все остальные! — выкрикнула царица Мерое. В ее глазах блистали молнии, а маленькие кулачки были гневно сжаты.
— Конечно, — кивнул головой Савельев. — Я уже давно понял, что Мин-Ра не орел в клюве притащил, что вы рожали его в муках. У вас в груди бьется сердце, способное любить, и ваше тело умеет трепетать от страсти. Божественной страсти конечно же! А теперь подумайте, что сильнее — государственные интересы или материнская любовь, — Савельев горестно опустил голову. — И тут я вам вообще не указчик, эту дилемму вам придется решать наедине с вашей совестью, царица-богиня!
— Мои врачи будут оперировать, а вы проконсультируете их.
— И что вы от этого выиграете? Я ведь не знаю даже уровня ваших медиков.
— Домбоно вам все покажет. Если вы хотя бы попытаетесь…
— Эта операция — дело слишком серьезное, чтобы я стал «хотя бы пытаться»! Нет! Заветы ваших черных фараонов законсервировали ваше государство на четыре тысячи лет… но остеому не законсервируешь! Отвезите мальчика в нормальный мир!
— Вы поможете ему! — ее ручка, вытянутая в сторону Павла, была подобна приготовившейся к нападению змее. И ставшее на мгновение более человечным и живым лицо вновь превратилось в маску божества. — Вы сделаете это. Во имя вашей потерянной любви к белой женщине.
Савельев вздрогнул. Как, каким образом эта дьяволица сумела украсть его воспоминания о Науне?
— Прекратите, — устало прикрыл он лицо руками. — Я в жизни не оперировал, даже чирья не вырезал, не то что остеому. Было бы преступлением взяться за скальпель.
— Еще большее преступление вы совершаете сейчас, позволяя моему сыну умирать, — холодно произнесла Сикиника. — Ради вашей утраченной любви одумайтесь. Завтра Домбоно покажет вам нашу больницу…
… Я ненавижу больницы.
Больницы, построенные где-то в самой сердцевине послевоенного двадцатого столетия и сохранившие свое непревзойденное уродство в нашем новорожденном веке. Я ненавижу их бесцветные коридоры, они напоминают мне о зиме, а их обитатели похожи на персонажей проклятого Дантова ада.
В вызванном мною лифте в тот день смердило лекарствами. Человек, стоявший рядом на костылях, тоже смердил. Я едва дышал, прятал нос в букетике желтых хризантем. Моему спутнику было около шестидесяти, разбитая машина, обряженная в растянутый до невозможности спортивный костюм темно-синего унылого цвета. Его лицо было того же оттенка, что и букет в моих руках, щеки приклеились к костям черепа, а взгляд абсолютно пуст, словно дядьку по маковку накачали тазепамом. Голые ноги уныло терлись о тапочки без задников, а седой венчик волос он забыл причесать еще неделю назад. Мой взгляд нервно метался по его лицу, по стенкам лифта. Почему мы поднимаемся так медленно? Почему?
Все, приехали. Наконец-то. Онкологическое отделение. Здесь лежит Санька. Этот белый, по-зимнему стерильный коридор приведет меня к ней.
Дама в тоскливо белых одеждах и очках в поллица подошла ко мне.
— Вам чего?
— Я ищу палату №14…
— …Ради той, кого вы потеряли, помогите моему сыну, — ударил по мембранам металлический колокольчик голоса Сикиники.
Господи, ну зачем, зачем она просит?! Она ведь знает, как он ненавидит больницы…
Когда Павел Савельев вернулся в свою клетку, на востоке уже потягивалось в постели из облаков седое утро. Он сел на пол своей подвесной тюремной камеры и огляделся.
Они стояли у решеток и молча смотрели на него.
— Господи, спасибо Тебе, он все еще жив, — прошептала, наконец, Ника. Ее голос напоминал звон разбитого хрусталя.
— Я… я молился за тебя. Я дал тебе установку остаться в живых, — пролепетал Алик.
«Ну, надо же, — отстраненно подумал Савельев, — а он ведь так и не сошел с ума».
— Нам все необходима такая установка, — тяжело дыша, отозвался он вслух. Только сейчас Павел понял, как смертельно устал он за ночь. Савельев казался себе выжатыми после стирки трусами, безразмерными семейными трусами, со стоическим безразличием перенесшими стирку каким-нибудь «Тайдом», затасканно-рекламным, а потому вдвойне омерзительно воняющим.
— Что случилось? — встревожился Ларин.
— Случилось то, что мне пришлось изображать из себя доктора, вот и все. Сын богини… я должен вылечить его.
— И за это тебя обратно в клетку? В виде благодарности? — хмыкнул Ларин.
— Если я помогу ему, мы сможем вернуться…
— О, Господи, есть еще чудеса на свете! — заплакала Вероника.
— Нет, Никусь, не поминай имя Господа всуе — слишком рано, — Савельев устало привалился к решетке. Над причудливо искаженными вершинами поднимался красноватый диск — воскресший Ра возвращался на небо. Внизу, в долине, над городом еще висел черный туман мрака. Глухой, простуженный звон гонга раздался в древнем храме.
— Я не смогу его вылечить, — пересохшими губами прошептал Савельев.
— Не сможешь? — Шелученко намертво вцепился в решетку клетки. — Ты не хочешь его вылечить? Ты хочешь нас на тот свет отправить? — в его голосе вновь зазвенели истеричные нотки. — Да мне без разницы, хочешь ты сам жить или подохнуть собрался! Но я… я-то хочу жить! Я хочу жить! У меня жена и дети! Я никогда не хотел ехать в эту дерьмовую страну, но из-за идиотского научного совета пришлось! А теперь мы все сдохнем из-за тебя! Почему ты не лечишь больного? Почему? Почему?
— Потому что я не врач. Здесь нужен не какой-нибудь доктор Пилюлькин, а настоящий хирург-онколог.
— Да в беде можно и хирургом представиться! — закричал Ваня Ларин. — И прооперировать кого угодно!
— Ты хотя бы знаешь, Ванек, что такое остеома? — угрожающе-тихо спросил Павел.
— Откуда?
— Я хочу жить! — пронзительно вскрикнул Шелученко. — А ты нас убиваешь! Ты действительно убиваешь нас! Когда у нас дома приспичило, я жену от внематочной беременности спасал…
— Прекрати. У тебя никогда не было жены, Алик, — сказала, словно припечатала, Ника.
— Поймите же вы меня, — сглотнул комок в горле Савельев и умоляюще глянул на Розову. Она лишь пожала плечами. «Да, слишком уж многое на нас навалилось», — пронеслось в голове Павла.
— Ты, конечно, не сможешь оперировать… — прошептала Ника.
— Да.
— Так попробуй, е-мое! — закричал Шелученко, изо всех сил раскачивая клетку. — Надо попробовать! Речь идет о наших жизнях!
— Значит, нам не осталось даже надежды? — Вероника прикрыла глаза, чтобы никто не видел ее слез.
— Ну, почему же…
— И на что же нам прикажешь надеяться? — возмущенно выкрикнул Ларин.
— На любовь матери к сыну…
Свет нового дня добрался до дна горной котловины, дома Мерое попрощались с ночью. У подножия храма собирались солдаты. Катили куда-то по своим делам телеги. Неожиданно задрожали приставные лестницы.
— Надо же, а нам еще и завтрак в постель несут, — мрачно хмыкнул Ларин. — Прямо как в пятизвездочном отеле…
— Он будет оперировать! — прокричал Шелученко в пропасть, отделявшую их от Мерое. Ударил кулаком по решетке и завизжал. — Он сказал, что будет оперировать! Он хочет! Он хочет! Выпустите меня отсюда! Выпустите меня отсюда…
Начинался новый день. День последний?
Казалось, вся Мерое была объята пламенем. Огонь согнал туман с дороги, и стволы деревьев стояли, словно почерневшие колонны на пожарище, а за ними всепожирающее пламя высоко вздымалось к небу.
Сквозь ветви, колючие сучья, пучки желтых цветов и пористых листьев лились сверкающие золотом и пурпуром лучи, и облака горели яркими и нежными красками, точно кровавые розы.
Еще никогда Савельев не видел такого блестящего солнечного восхода. Может быть, он чаще смотрел себе под ноги, чем на небо?
Над просыпающимся городом курился фиолетовый туман. Суровая громада пирамиды казалась словно помолодевшей под лаской розового утра. Огромный храм Мерое горел в утренних лучах, краски неба отражались в обнаженных громадах Лунных гор.
Скалистые бока гор блестели теперь подобно большому опалу на застежке царской одежды. Но вот поднялось могучее светило и рассыпало по всему миру миллионы золотых стрел, чтобы прогнать своего врага — молчаливую ночь.
Мероиты совершали свои утренние жертвоприношения. На пирамиде, этой искусственной горе, возвышался громадный серебряный алтарь, на нем горело пламя, возносившее к небу благоухания и огромные огненные столбы. Жрецы в белых одеждах поддерживали огонь, бросая в него искусно нарубленные куски самого лучшего сандалового дерева и мешали их связками прутьев.
Головы жрецов были обмотаны повязками — поитиданами, концы их прикрывали рот и не допускали до чистого огня нечистого дыхания. Чуть поодаль убивали животных, предназначенных в жертву. Мясо разрезалось на куски, посыпалось солью и раскладывалось на миртовых цветах и листьях лаврового дерева — ничто мертвое и кровавое не должно коснуться терпеливой, святой земли.
Верховный жрец подошел к огню и брызнул свежим маслом в пламя. Оно взметнулось высоко к небесам. Остальные жрецы упали на колени и закрыли свои лица: никто не должен видеть, как пламя возносится навстречу своему отцу, великому богу — Солнцу. Домбоно взял ступку, бросил туда листья и стебли священного растения лучей, быстро растолок их и вылил в огонь чуть красноватый сок растения, великую пищу великих богов.
Наконец, Домбоно поднял руку к небу и стал петь. Он призывал ради Мерое благословение богов на все чистое и доброе, он воспевал добрых духов света, жизни, правды, щедрой земли, освежающей воды, деревьев и чистых творений. Домбоно проклинал злых духов мрака, лжи, болезни, смерти, греха, пустыни, всеистребляющей засухи, отвратительной грязи и всяких нечистых насекомых.
Наконец, голоса всех жрецов слились в торжественном гимне.
— Чистота и блаженство ожидает непорочного праведника…
Савельев встряхнулся, словно из лап сна смерти вырвался, и тоскливо глянул на прутья клетки.
— Эх, да под такое пение и умереть не страшно, — невесело усмехнулся он.
— Я хочу жить! Я хочу жить! — плакал в клетке Алик Шелученко и бился головой о решетку…
Что такое три сотни, четыре сотни шагов, когда приходится бороться за каждый метр, пригибаясь, перемещаться от укрытия к укрытию — и это на свежем воздухе, таком разреженном, что дыхание захлебывается и кровь накаляется настолько, что кажется, будто ты бежишь по огромной, бесконечной мартеновской печи? Тогда-то и начинаешь думать о каждом шаге, когда бьются маленькие молоточки в виски, в горло, в сердце, но каждый шаг означает: еще один кусочек земли отвоеван у этого чужого мира.
Алексей Холодов без сил сполз по обломку скальной породы. Бежала вперед дорога, перестав быть чудом, теперь она казалась ему прямой тропой в ад. Дорога без конца, дорога без начала и конца, сатанинский соблазн лично для него, Алексея Холодова. «Все-таки когда-нибудь она закончится, и я увижу Нику, узнаю тайну этих людей».
Тайна слегка приоткрыла свою паранджу чуть раньше, чем Алексей предполагал. Внезапно он увидел человека в чешуйчатой кожаной одежде. Солдат был один, сидел к Алексею спиной и неторопливо откусывал кусочек за кусочком от лепешки. Над ним висел огромный, бронзовый гонг. Солнце осторожно ласкало его отполированную поверхность своими лучами, гонг блестел, словно второе солнце… немая игра света, неслышный звон лучей, бьющихся о сияющий металл…
«Три метра, — подсчитал Холодов. — Три метра и не думать! Просто не думать!»
Он прыгнул, взмахнув руками, ребром ладони ударил солдата, не успевшего отскочить в сторону, по шее. Тот глухо ахнул и откатился к перекладине, на которой висел гонг.
Холодов рухнул рядом, больно приложившись лбом о землю. Последнее, что он успел подумать, было очень обидное: «Хреновый я борец-одиночка!» А потом сознание поплыло, уносясь вдаль… Солнце терпеливо ждало, кто очнется первым.