…Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. ‹› При сем с отеческою нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в Воспитательный дом мне не хочется, а нельзя ли его покамест отдать в какую-нибудь деревню — хоть в Остафьево. Милый мой, мне совестно ей-богу… но тут уж не до совести.(Из письма А.С. Пушкина П.А. Вяземскому. Конец апреля — начало мая 1826 г. Из Михайловского в Москву)
В гостиной нависло тягостное молчание. Войдя, я заметила, что каждый из присутствующих сидит в некотором отдалении друг от друга, насколько это позволяют размеры комнаты. Увидев несколько свободных стульев, я подошла и присела рядом с Пурикордовым. Он слегка пошевелился, изображая нечто среднее между полупоклоном и стремлением отодвинуться, и не сказал ни слова.
В глубине гостиной, около двери в столовую, рядком сидели Тимофей с Анфисой, тоже приглашенные на встречу с сыскным агентом. Лица у них были серьезные, брови нахмуренные; они сидели, сложа руки на коленях, и явно ощущали себя не в своей тарелке, находясь среди господ.
Встретившись глазами с Карпухиным, сидевшим напротив, я попыталась было улыбнуться ему, но он отвел глаза и стал усиленно разглядывать носки своих туфель. Подивившись такому поведению, я в уме пересчитала присутствующих в гостиной, и оказалось, что не хватает мага и спирита Гиперборейского.
Появился сыскной агент, и все невольно подтянулись.
— Господа, — хмуро сказал он, — я надеюсь все в сборе?
Пурикордов ответил первым:
— Нет Фердинанта Ампелоговича Гиперборейского.
— Кто это? — удивленно поднял брови Кулагин. — Странное имя. Из иноверцев?
— Неизвестно, — отвесил едва заметный поклон скрипач. — Он приглашенный гость покойного, занимается спиритизмом и вызовом духов.
— И где он сейчас? Духи его утащили с собой в преисподнюю? Приведите! — кивнул он полицейскому у двери. Тот бросился исполнять приказ.
Еще несколько минут протекли в тягостном ожидании. Наконец, появились двое дюжих молодцов, тащивших на себе Гиперборейского, представлявшего собой совершенно омерзительное и непристойное зрелище.
От заклинателя духов разило сивухой так, что, Косарева схватила платок и уткнула в него нос. Мокрые волосы прилипли ко лбу, на рубашке и брюках виднелись подозрительные пятна, пахнущие кислятиной. В руке у Гиперборейского была зажата пустая бутылка из-под водки.
— Я не причем, — объяснял он полицейскому, поддерживающему его за локти, — это все они… Духи… А мне отвечать?! Ну уж нет! Пусть сами и материализуются… Я так сказал и баста!.. Фердинант — это магия! Это квафили… кфалификация!.. Вот что! Фердинант Наполеона вызвал, и тот явился. Правда, ненадолго… Но я старался.
— Конечно, само собой, — кивали ему полицейские, водружая пьяного до беспамятства Гиперборейского на стул, с которого тот оседал то в одну, то в другую сторону. Наконец, один из провожатых додумался поставить локти спирита на стол, и Фердинант Ампелогович застыл, обхватив слипшиеся волосы руками.
— Привели, — констатировал Кулагин, ничуть не изменившись в лице при виде невменяемого свидетеля. — Тогда начнем. Я хочу знать, господа, обо всем, что произошло в этом доме с самого начала. Нет, не надо мне рассказывать все сейчас. Вы будете находиться здесь, на глазах у моих помощников, чтобы, не дай Господь, с вами ничего не произошло наедине в ваших комнатах. Я буду вызывать всех вас по одному в малую гостиную и там беседовать. Большая просьба: не переговариваться, не сочинять общих версий — за этим будут следить полицейские. Вам все понятно?
Я не выдержала:
— Г-н Кулагин, насколько мне известно, допросы даже одного человека могут продолжаться неограниченно долгое время. Можно хотя бы книжку почитать или рукодельем заняться? А то ведь скучно без занятия сидеть.
— Нет, — коротко ответил он. — Не имею понятия, откуда вам известно все о допросах, г-жа Авилова, но вы изволите ошибаться: это не допрос, а беседа. Она не займет много времени. Разрешите откланяться.
Только он вышел, Пурикордов поднялся со своего места:
— Черт знает что такое! — воскликнул он. — Сидеть здесь и ожидать своей участи только потому, что в некий несчастный миг оказался рядом с преступником в одном месте и в одно время! Я всегда знал, что надо мной тяготеет рок!
— Беседовать не положено, — прогудел басом один из полицейских.
— Но я же не уславливаюсь о том, что говорить на допросе! — возразил возбужденный Пурикордов. — Я выражаю свое мнение.
— Все равно не положено!
— Sacr? nom… — в сердцах ругнулся Александр Григорьевич и сел на свое место.
Постепенно сидящие в комнате один за другим исчезали за дверью и не возвращались обратно. Их словно пожирал молох под названием «Закон и Правосудие».
Уже ушла чета Вороновых, Ольга, Косарева, Пурикордов с Перловой, Анфиса с мужем, но меня все не звали. Даже Гиперборейского уволокли, и я убеждена, что не на беседу, а в постель, так как он был в совершенно бессознательном состоянии. Приглашенный предпоследним Карпухин подмигнул мне и скрылся с глаз, а я встала и подошла к окну. Я раздумывала: рассказать следователю о своей находке или нет. И решила не рассказывать. Все равно дело давнее и к убийству не имеет никакого отношения. Сама разберусь, тем более что обожаю тайны подобного рода.
Дождалась. Войдя в малую гостиную, я увидела, что Кулагин что-то быстро пишет. Он отложил перо в сторону и пригласил меня присесть.
— Г-жа Авилова, меня интересует пока один вопрос: кто дал указание убрать тела с места преступления?
— Не помню… Думаю все же, что хозяйка дома, Марина Викторовна Иловайская.
— Думаете или слышали собственными ушами?
— Нет, поручиться не могу, но именно Марина послала за Анфисой, чтобы та замыла кровь после убийства Иловайского. А уж к Мамонову кто звал Анфису, я не помню.
— Расскажите мне о покойнице, — попросил следователь.
— Мы не были с ней особенно близки. Учились вместе в женском институте. Она всегда была взбалмошной, несколько истеричной девушкой. Не обладая особенной красотой: глаза с косинкой, небольшой рост, смугловатая кожа — она, тем не менее, привлекала живостью воображения и своенравным характером. Даже когда Марина вдруг пожелала стать артисткой, я ничуть этому не удивилась: она редко обращала внимание на правила, «что должна уяснить и чего следует опасаться девушке из приличной семьи».
— Вас не удивило, что она пригласила вас, не будучи с вами в близких, дружественных отношениях, к себе в дом на торжество?
— Нет, не удивило. Мы встретились в Москве случайно — столкнулись в модной лавке на Кузнецном мосту, и она мне явно обрадовалась. Ведь Марина, насколько мне было известно, жила с Иловайским замкнуто, а я для нее — кусочек прошлой «домашней» жизни.
Кулагин расспрашивал меня долго. Интересовался моим мнением о прочих гостях, выяснял, не видела ли я чего-либо подозрительного. Я хотела рассказать ему о разговоре Пурикордова с Косаревой о приорах и прецепторах, но, после того как в моих руках оказалась шкатулка с загадочными документами, я решительно отказалась от этой мысли. Вместо этого я подробно описала ему эпизод дуэли, спиритический сеанс и свои ощущения в бурную ночь, когда ко мне в комнату пришла Ольга. Странно, что об эпизоде с падением в снежный сугроб Кулагин осведомился лишь мельком, задав мне ничего не значащие вопросы.
— Итак, г-жа Авилова, я искренне прошу вас не покидать этого дома до последующего распоряжения.
— Как, вы не разрешаете мне уехать?
— Нет, — ответил он устало, и по его реакции я поняла, что все предыдущие собеседники задавали этот же самый вопрос.
— А внутри дома мне дозволительно будет ходить, куда я хочу?
— Кроме того места, где лежат тела, извольте, — сухо ответил агент сыскной полиции.
— Ну, что вы, г-н Кулагин!.. Меня туда на аркане не затащишь. Я имела в виду лишь библиотеку. Скучно стало, хочется взять что-либо почитать.
Чиновник криво усмехнулся:
— Скучно, говорите?… Что ж, весьма любопытно. Можете идти, сударыня.
Первым делом я решила перехватить что-нибудь до обеда — от допроса у меня разыгрался просто жуткий аппетит. На кухне было многолюдно: наконец-то, деревенские вышли на работу. Увидев меня, все замерли и прекратили заниматься делами. Я смущенно пробормотала, что мне бы какого-нибудь сухарика, и окончательно смутилась. Анфиса тем временем отрезала два больших ломтя хлеба, сунула меж ними кусок окорока и соленый огурец. Поблагодарив, я вышла, чувствуя, как спину мне сверлят настороженные взгляды. Я стала прокаженной, как и остальные, замешанные в этой истории.
Откусывая на ходу от гигантского бутерброда, я поднялась на второй этаж и пошла по темному коридору в библиотеку. По дороге услышала скрип приоткрываемой двери и голос:
— Полина, зайдите ко мне, прошу вас.
Карпухин вышел из комнаты навстречу мне. Я подошла поближе.
— Что случилось, Иннокентий Мефодьевич?
— Зайдите ко мне.
Поколебавшись немного, я все же зашла. В голове копошилась препротивнейшая мыслишка, что Карпухин — убийца и что негоже играться с огнем и лезть на рожон, но я отбросила ее в сторону.
— О чем вас спрашивали, Полина? — спросил он почему-то шепотом.
— О разном, — насторожилась я. — А почему вас это так интересует?
— Да потому, что я самый первый кандидат в убийцы! — со страхом ответил он мне. — Знаете, как этот агент сыска меня раскалывал?! Всю душу наизнанку вывернул!
— Что вы нервничаете? — удивилась я. — Он всех расспрашивал. Служба у него такая.
— Конечно, служба, — кивнул он. — Иголки под ногти засовывать и спрашивать с любезной улыбкой: «Не беспокоит?» — вот какая у него служба! Кулагин интересовался моими отношениями с дочкой хозяина дома, с его женой, дружил ли я с Мамоновым. А Мамонов еще тот фрукт был — наглый, смазливый фат и жуир! Это Сергей Васильевич, добрая душа, видел в нем только хорошее и нарадоваться не мог на жениха своей ненаглядной Оленьки. А Алексей вовсю ухлестывал за Мариной, стоило ей только появиться здесь.
— Как это? — сделала я вид, что безмерно удивлена, хотя не забыла тот поцелуй Мамонова в коридоре перед праздничным вечером… — При Иловайском? И Марина принимала его ухаживания?
— Да в том-то и дело! — горячо воскликнул он. — Я был свидетелем того, как это все начиналось: когда театр уехал, а Марина осталась, Мамонов тут же стал проявлять к ней неприкрытый интерес. Но она барыня себе на уме и не поощряла его, пока не достигла устойчивого положения в доме. Ведь все, кроме самого Иловайского, понимали, почему она пошла за него. Испорченная репутация, тяготы кочевой жизни, да и возраст уже — двадцать пять лет не шутка. В такие годы у многих уже по трое детей. И после заключения брака Сергей Васильевич часто уезжал по торговым надобностям, а Алексей оставался в доме.
— Простите, а зачем Иловайский оставлял Мамонова у себя? — спросила я.
— Он был студентом Московского университета, из семьи мелкопоместных дворян Пензенской губернии. Однажды по глупости ввязался в какую-то анархическую стачку, его поставили под надзор полиции, и Мамонов решил, что ему лучше будет год отсидеться в каком-нибудь тихом месте, недалеко от Москвы. К родителям ему ехать не хотелось, вот он и решил попытать счастья у шапочного знакомого. Мамонов поведал ему о своих бедах, и Сергей Васильевич, добрейшей души человек, предложил студенту пожить у него. Это было еще до женитьбы на Марине Викторовне. Тому понравилось, и скоро год, как он живет у нас…
Карпухин неожиданно замолчал. По его породистому лицу пробежала рябь — он вспомнил, что героя его рассказа нет в живых.
— Продолжайте, Иннокентий Мефодьевич, — попросила я, — мне очень интересно вас слушать.
— А зачем вам все это, Полина? — спросил он. — Вы же залетная птичка. Прояснится дело, и поминай, как звали.
— Вот спасибо! — засмеялась я.
— За что? Вы на «птичку» обиделись?
— Нет, ну что вы, месье Карпухин, совсем наоборот. Вы сейчас полностью обелили меня в своих глазах. Нутром поняли, что не я являюсь причиной здешних трагедий, раз решили, что полиция меня не схватит с поличным.
— Полина, милая, сколько вас можно просить? — придвинулся он ко мне поближе. — Называйте меня ласково… Кеша…
— Votre conduite est ridicule! — возмутилась я. — Может, вы и уверены, в том, что я не убийца, но я, в отличие от вас…
Тут я запнулась, поняв, что допустила бестактность.
— Продолжайте, Полина, — мягко ответил он, впрочем, не отодвигаясь от меня и не возмутившись ни на грош. — Вы считаете, что это я убил несчастных супругов Иловайских и вместе с ними Мамонова?…
— Пусть полиция считает, — предприняла я попытку высвободиться из его объятий, — а я погожу.
— Нет уж, Полина, вы меня жестоко обидели, и я требую удовлетворррения! — прорычал он, наклоняясь ко мне.
— Вы понимаете, что ваши слова звучат двусмысленно.
— Они звучат именно так, как я хотел бы, чтобы они звучали, — его рука уже ласкала мою грудь, и я не могла выскользнуть из его крепких объятий. И где-то в глубине таилась мыслишка: действительно ли я хочу освободиться? Ничего не имея против Карпухина, как любовника, я все же не могла позволить себе лечь в постель с убийцей. Внутренние принципы заставляли меня сопротивляться, хотя я была уверена, что для некоторых особ с довольно извращенным вкусом подобное знание вызвало бы только прилив сладострастия.
— Нет и нет! — решительно оторвала я его руки от себя. — Докажите мне, что вы не убийца, а потом посмотрим. Но ничего вам обещать не собираюсь!
— Хорошо! — согласился он и как-то сразу посерьезнел. — Вы мне нравитесь, Полина, и я докажу вам, что убивать Иловайского мне не было никакого резона.
— И Мамонова с Мариной, — напомнила я.
— Вот уж не знаю, — растерялся он. — Нет у меня к ним ни особенной злости, ни зависти. Повода нет. С чего бы мне их убивать? Идемте же поскорей, пока нас не хватились.
Карпухин повел меня в библиотеку, куда, впрочем, я и собиралась. Если бы он не перехватил меня на полпути, давно бы уже сидела в уютном кресле и читала. Мы вошли; он, не обращая внимания на полки с книгами, подошел к высокому бюро, заваленному потрепанными журналами, и отодвинул его в сторону. За ним оказалась небольшая, скрытая в стене дверка, обклеенная теми же шпалерами, что и на стенах библиотеки.
— Там вдвоем тесно, — предупредил меня Карпухин и полез вовнутрь. — Подождите здесь, покажу нечто интересное.
— А что там? — поинтересовалась я, ничуть не раздосадованная тем, что мне нужно остаться снаружи. Лезть куда-то, да еще в обществе Карпухина, мне не хотелось.
— Воздухозаборная труба. Проходит между библиотекой и гостиной на первом этаже, — донесся его приглушенный голос из-за дверцы. — Сейчас. Вот, смотрите, Полина.
Он, пятясь, вытащил из узкого отверстия какой-то странный аппарат в жестяной коробке с валиком, иголочками и металлическими скобами. Аппарат был покрыт махровыми фестонами пыли, и я не поняла, что именно находится в руках у Карпухина.
— Что это? — удивилась я чудному аппарату.
— Фонограф! — гордо ответил он. — Изобретение американского ученого Томаса Эдисона. Говорящая машина!
Подойдя поближе, я обтерла пыль с коробки и прочитала: «Казань, Проломная улица, музыкальный магазин и склад „Изделия акционерного общества Граммофон“ братьев Половниковых».
— Кажется, я такой видела, — выразила я сомнение, — но тот был с трубой-тюльпаном. Где она?
— Труба не влезла бы, — авторитетно заявил Карпухин. — А фонограф в самый раз, хоть звук немного глуше.
— Покажите, как это работает, — попросила я.
— Пожалуйста, — Карпухин покрутил ручку, валик завертелся, иголочки запрыгали, и знакомый мягкий, словно под сурдинку, голос произнес: «Здравствуйте, дамы и господа! У вас уже ночь? Вы не спите? Мне не видно, чем вы занимаетесь».
— Боже! — ахнула я. — Это же Пушкин!
— О чем вы, Полина? Какой Пушкин? Это Мамонов наговорил, изменив голос, а никакой не Пушкин. Вы же образованная дама, в институте учились, а верите в пустяки!
— Но, знаете ли, в первый момент…
— На то и было рассчитано.
— На что, вы говорите, г-н Карпухин, было рассчитано? — неожиданно раздался сзади нас голос.
Мы обернулись. Сзади нас стоял Кулагин и рассматривал фонограф в руках у моего собеседника.
— Н-на… Воронова! — выпалил сконфуженный Карпухин.
— Иннокентий Мефодьевич, извольте пояснить ваши слова. Я не понимаю вас. Причем тут Воронов, фонограф, Пушкин? Вы мне своими россказнями сначала всю голову заморочили, а теперь, как кролика из цилиндра, достаете вот эту штуковину.
— Хорошо, я расскажу, — решился Карпухин и яростно качнул головой. — Все равно это меня не касается. Дело в том, что покойный Иловайский задумал некую аферу. Он решил выпустить в свет сочинения поэта Пушкина. Для этого он правдами и неправдами выискивал и находил документы и рукописи, не знакомые широкой публике. Он потратил много денег на покупку раритетов, относящихся не только перу Александра Сергеевича, но и той эпохе в целом. Когда же он посчитал свои финансы, то был раздосадован непомерными тратами и решил пригласить в дело компаньона. Выбор Сергея Васильевича пал на местного заводчика Воронова, богача, торгующего лесом и шпалами для железных дорог.
— Воронов согласился стать компаньоном Иловайского? — спросил сыскной агент.
— Нет, и тогда Сергей Васильевич придумал хитрую комбинацию.
— Просветите, Иннокентий Мефодьевич, — предложил Кулагин.
— Как только Иловайский ни уламывал Воронова — тот ни в какую не соглашался. Говорил, что дело неясное, прибыли особенной не принесет, и потом, нужно все взвесить и обдумать.
И тогда Сергей Васильевич решил сыграть на слабости заводчика — на его любви и хорошему отношению к жене. Странная и непонятная картина вырисовывается: она старше его на двенадцать лет, совсем простая женщина, лишнего слова не скажет, а ведь поди ж ты — любит он ее больше жизни. Такая редкость при жестокости нынешней жизни.
Елизавета Александровна родом из имения Осиповых-Вульфов, и Воронов рассказывал, что в детстве она видела Пушкина, когда тот приезжал навестить своего близкого приятеля Алексея Николаевича Вульфа, его матушку и сестер, и у ней даже сохранились несколько документов из усадьбы Осиповых-Вульф. Елизавета Александровна благоговела перед памятью поэта, и, если бы она попросила мужа войти с Иловайским в компанию, он бы не отказал. Да еще бы и письма той эпохи отдала. Вот на это и был рассчитан наш фокус.
Сергей Васильевич пригласил Вороновых на празднование дня рождения супруги. Марина Викторовна захотела устроить для гостей спиритический сеанс и выписала для этого из Москвы знаменитого спирита Гиперборейского. Помнится, сидели мы с Мамоновым и Иловайским вот тут, в библиотеке, выпивали немного, и Сергей Васильевич пожаловался, что жена из него веревки вьет: слыханное ли дело, послала его заплатить отъявленному мошеннику две тысячи рублей за один вечер! Хоть бы польза была, а то деньги на ветер.
Иловайский не скрывал, что у него имеются серьезные финансовые проблемы и что он будет уламывать Воронова войти с ним в долю. И тут Мамонов, рассматривая новейшие аппараты, расставленные по библиотеке (маленькую прихоть Иловайского), сказал: «А давайте сделаем вот что…» И предложил план: использовать фонограф, записать на него речь как будто бы от Пушкина и воспроизвести эту фонографическую запись во время спиритического сеанса. Воронова — женщина чувствительная, авось растрогается и на мужа повлияет.
Так и сделали. Мамонов наговорил нужные слова на восковой валик, Иловайский показал нам воздухозаборную трубу между комнатами, где надо будет спрятать фонограф. А моей задачей стало незаметно завести аппарат во время спиритического сеанса.
Когда произошли эти ужасные события и Иловайского с Мамоновым уже не было в живых, я и не думал заводить фонограф — мои мысли были далеки от этого. Но, по несчастному стечению обстоятельств, я получил удар мраморным бюстом Вольтера, случайно свалившимся мне на голову, — тут Карпухин выразительно посмотрел на меня, но я не отвела взгляда и сделала вид, что не понимаю его намека, — и на время все забыл. И когда той ночью я проснулся, спустился в гостиную, то увидел, как все сидят, протянув руки к блюду и увлечены столоверчением.
Тогда я, действуя по намеченному Иловайским плану и совершенно забыв о том, что случилось за прошедшие два дня, направился в библиотеку, отодвинул бюро и завел фонограф. Я действовал машинально, исполняя поставленную задачу. А потом отправился к себе спать, так как у меня продолжала болеть голова. Так до утра и проспал.
— Утром г-жа Авилова обнаружила на снегу тело убитой Иловайской. Что вы скажете по этому поводу? — спросил Кулагин.
— Вы уже задавали мне этот вопрос, Федор Богданович, — смиренно ответил Карпухин, слегка поклонившись.
— Вас не затруднит ответить еще раз?
— Отчего ж? Отвечу: я всю ночь проспал, как убитый, если вы позволите мне двусмысленность этого эвфемизма. Ничего не помню, даже того, что снилось, а утром, спустившись в гостиную, узнал о еще одном трагическом событии.
— Хорошо, — кивнул Кулагин. — Попрошу вас, Иннокентий Мефодьевич, пройти со мной в малую гостиную и ответить еще на несколько вопросов. Разрешите откланяться, Аполлинария Лазаревна.
Сыскной агент вышел из библиотеки, а за ним следом и Карпухин.
* * *
Наконец, я осталась одна. Конечно, история с фонографом была весьма своеобразна и занимательна, но не она тревожила мои мысли и заставляла устремиться на поиски. Мне не терпелось раскрыть тайну масонской карты, ведь ради этого я пришла в библиотеку, надеясь, что тут получу ответ на свои вопросы.
И я с воодушевлением принялась за поиски.
Книг оказалось много. Они стояли на полках, лежали грудами на секретере и низких шкафчиках, стопки книг даже подпирали ножки какой-то этажерки. В этой комнате работали с книгами, а не приходили лишь для того, чтобы выкурить сигару и почаевничать. Поэтому моя задача осложнялась еще и тем, что я не знала, где искать, и не представляла себе, что именно мне нужно найти.
Но я была уверена в успехе. То, что на столе лежала неоконченная записка о перчатке Вяземского, говорило о том, что искать надо именно здесь. И меня манил запертый шкаф в глубине комнаты.
Открыть его не было никакой возможности. Я пробовала повернуть замок и шляпной заколкой, и пилкой для ногтей, принесенной в ридикюле, и ножом для разрезания писем — не получалось. Пришлось положить нож в карман и искать помощи, иначе я не добьюсь цели.
Вспомнив, что на кухне может быть ломик или топор для рубки костей, я решила пойти туда. Но инструмент нужно было взять так, чтобы никто не увидел, иначе расспросов не оберешься. Там, где совершены три убийства, просить лом так же безнравственно, как и говорить о веревке в доме повешенного.
Осторожно подойдя к кухне так, чтобы никто не заметил, я остановилась и прислушалась. Во весь голос рыдала женщина. Я заглянула вовнутрь: вокруг Анфисы столпились кухарки и прачки, а она выла, схватившись за голову:
— Тимошу моего, Тимошеньку забрали! Не убивал он, тихий он, богобоязненный, в церковь ходит, отцу Серафиму исповедуется. А его заарестовали, белы рученьки заломили да в тюрьму и на каторгу его, безвинного… Осталась я одна-одинешенька, сиротинушка бездетная, и нет у меня никого, даже мужа нареченного. Двадцать годков душа в душу жили! Бобылихой оставили, не прижаться теперь к телу горячему, не облобызать сокола ясного!.. Горе мне, горе, сироте при муже живом!
Одна женщина держала Анфису за плечи, другая протягивала ей чашку с водой. Поваренок сидел в углу и с жадностью следил за развернувшейся сценой. Анфиса, шумно прихлебывая, пила воду, содрогаясь от рыданий.
Меня заметили. Все вдруг замолчали, а заливающаяся слезами Анфиса прервала на полуслове свои причитания.
— Кухня тут, — мрачно заявила она. — Чего вам, барыня, надобно?
— Анфиса, не сердитесь на меня, — сказала я мирно. — Я не верю, что Тимофей злоумышленник, не похоже это на него. В полиции неглупые люди сидят, разберутся и отпустят вашего мужа. Не отчаивайтесь.
— Конечно, разберутся, — угрожающе сказала она. — Баре передрались, а у холопов чубы трещат. Никого не посадили в кутузку, один мой Тимоша не по нраву пришелся. Оно и понятно — не господин он, а простого крестьянского роду-племени.
Люди на кухне смотрели на меня с недоверием и откровенной злобой, и я посчитала за лучшее покинуть кухню, дабы Анфиса чего-нибудь не натворила. Попятившись, я выбежала на черную лестницу. Немного поплутав в темноте, я наткнулась на дворницкую кладовку, где в кучу были свалены метлы, грабли и другой немудреный инвентарь. Там я отыскала небольшой ломик для сколки льда.
Обрадовавшись столь ценной находке, я спрятала ломик в складках юбки, как не раз делала в институте, пряча от востроглазых пепиньерок, поставленных следить за воспитанницами, запретные вещи: ландриновое монпансье, книжку про Ната Пинкертона, губной карандаш цвета фуксии и многое другое, не разрешенное инспектрисами. Поднимаясь по лестнице, я старалась держаться прямо и не спешить, чтобы не привлечь внимание.
Взломать шкафчик оказалось легко — потребовалось несколько минут напряженных усилий. Конечно, на дверце остались свежие царапины, но мне было не до них, я раскрыла шкаф и увидела, что он на удивление пуст. Внутри на полке лежала только одна тоненькая связка бумаг, перетянутая синей лентой, и более ничего. Небольшое разочарование охватило меня — стоило так стараться?
Вытащив пачку, я положила вместо нее ломик, чтобы не он бросался в глаза в библиотеке, и прикрыла дверцу. Усевшись за стол, я с нетерпением развязала ленту. В ней оказались письма, написанные на французском и русском языках. Почтовая бумага истончилась на сгибах, чернила в некоторых местах расползлись, и прочесть не представлялось возможным. Другие листки были исчерканы вдоль и поперек, а на полях пером и тушью автор нарисовал тонкие, летящие профили женщин и лошадей. Глаза мои пробегали по фразам: «Анна Петровна, я Вам жалуюсь на Анну Николавну — она меня не целовала в глаза, как Вы изволили приказывать. Adieu, belle dame. Весь ваш Яблочный пирог».
Другое письмо, написанное по-французски странным образом (его пересекали диагональные строчки), содержало приписку «Mais admirez comme le bon Dieu m?le les choses: M-me Ossipof d?cachette une lettre? vous, vous d?cachetez une lettre? elle, je d?cachette une lettre de Netty — et nous y trouvons tous de quoi nous?difier — vraiment c'est un charme!»
Прочитав это, я несколько устыдилась: ведь, в сущности, я делала то же самое — подсматривала чужую переписку, что запрещено и некрасиво, но побороть себя не смогла и продолжала с упоением рассматривать старые письма.
Письма были написаны разными почерками, мужскими и женскими, с рисунками и без, с адресом на обратной стороне и анонимные. Некоторые обрывались в конце листа, а продолжения я не находила. На многих письмах виднелись следы клякс, бумага выглядела так, словно ее смяли в комок и выбросили, а потом достали из корзины и тщательно расправили.
Кроме писем в папке я нашла короткие записки, обрывки стихотворений, написанных стремительным почерком, счета, деловые бумаги, долговые расписки и визитные карточки. Имена на документах повторялись: Пушкин, Керн, Осипова, Вульф, Вьельгорский, Вяземский — фамилии известные. Одно письмо было поздним списком и выделялось белизной бумаги: «Благодарствую, душа моя, и целую тебя в твою поэтическую жопку — с тех пор как я в Михайловском, я только два раза хохотал; при разборе новой пиитики басен и при посвящении говну говна твоего. — Как же мне не любить тебя? как мне пред тобой не подличать — но подличать готов, а переписывать, воля твоя, не стану — смерть моя и только.
Поздравляю тебя, моя радость, с романтической трагедиею, в ней же первая персона Борис Годунов! Трагедия моя кончена; я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай да Пушкин, ай да сукин сын! Юродивый мой малый презабавный; на Марину у тебя встанет — ибо она полька, и собою преизрядна (вроде Катерины Орловой, сказывал это я тебе?)…»
Мне стало вдруг ясно, что передо мной архив, о котором говорил Иловайский. В нем были письма Пушкина, которые Сергей Васильевич достал правдами и неправдами, а также другие документы, имеющие к Пушкину некоторое отношение. Копия письма с упоминанием непристойностей и скабрезностей красноречиво показывала, как именно Иловайский хотел изобразить гения русской словесности в своем издании: не приглаженный образ, а реального человека со всеми его пороками и страстями. Теперь мне стало понятно, почему наследники поэта в течение пятидесяти лет не дозволяли дотронуться издателям до произведений и частной переписки Александра Сергеевича — им было бы невыносимо видеть, как сплетничают о Пушкине после его смерти точно так же, как и в дни его недолгой жизни. И не только высший свет, а любой мещанин или разночинец, в руки которого может попасть книга с напечатанным частным пушкинским письмом.
Теперь замысел Сергея Васильевича представлялся мне совсем не в том свете, как ранее: вначале я думала, что он делает благородное дело, разыскивает неизвестные стихи поэта, дабы ознакомить с ними читающую публику, но в связке с синей лентой стихов почти что не было, а было то, что мой отец, адвокат и присяжный поверенный, называл уличающими документами. Все эти частные письма, рассказывающие о грубых соитиях, физиологических отправлениях и просьбах об отсрочке долговых обязательств ничего бы не добавили к образу Пушкина, лишь еще больше бы дали черни порадоваться: мол, не только я грязен и похотлив — вот и гений точно такой же и ничем от меня, смерда, не отличается!
Хотя какое я имею право осуждать, если сама только что сидела, упиваясь сценами из чужой тайной жизни? И не заплатят ли люди за подобные откровения большие деньги, чтобы Сергей Васильевич мог поправить свое финансовое состояние? В том-то и состояла его идея, а совсем не подвижничество и любовь к поэту. И может его смерть обусловлена именно этим: Иловайский проник в некие тайны и попытался их обнародовать, за что и поплатился…
Не помню, сколько я просидела в раздумьях, осмысливая новые сведения, пока свист ветра за окном не вернул меня к действительности.
Надо было что-то предпринять: нельзя оставлять такую ценность в незапертом шкафу. Но и нести ее открыто не представлялось никакой возможности.
Тут мой взгляд упал на посылку с книгами у двери. Я сунула документы между Киплингом и Уальдом, прикрыла обрывками оберточной бумаги и направилась к себе, крепко прижимая книги к груди. По дороге встретила Елену Глебовну.
— Что это вы несете, Полина? — спросила она, с любопытством уставясь на мою ношу.
— Сергею Васильевичу намедни посылка с книгами из Англии пришла — я на нее уже три дня зубы точу. Вот и решила взять почитать, г-н Кулагин разрешил.
— Да-да, — кивнула она. — Видела, как Тимофей ее в библиотечную комнату нес.
— Вот я и взяла новинки почитать. А то все старое уже, неинтересное.
— Ах! — всплеснула она руками, — вы такая умница, Полинушка. Все читаете. Глаза не испортите? Говорят, вредно много читать и голова от этого болит.
Она шла за мной к моей комнате, а я по дороге чертыхалась про себя, негодуя на то, что она увязалась вослед.
Зайдя к себе в комнату, я положила книги на комод и выразительно посмотрела на Косареву.
— Вы знаете, Полина, — заторопилась она, правильно поняв мое недовольство ее вторжением, — убийцу арестовали. Кто бы мог подумать!
— И кого же? — спросила я, скрывая, что мне кое-что известно.
— Тимофея! — торжественно сказала она.
— Почему именно его? — деланно удивилась я. — Разве есть доказательства?
— Конечно, есть! Неужто я напраслину буду возводить? Полицейские обнаружили в снегу сверток, а в нем склянка с отравой да манишка лакейская, кровью забрызганная. Конечно, Тимофей отпирается, мол, ничего не ведает, но его тут же повязали. Он злодей, давеча посмотрел на меня так за обедом, у меня аж сердце захолонуло.
— Полно вам, Елена Глебовна! — не смогла скрыть я раздражения. — Не верю, что Тимофей убийца. Зачем ему надо было под корень всю семью Иловайских изводить, ведь Сергей Васильевич его на службу к себе принял, в дом взял. Нет, не верю я, не такой он человек.
— Не верите, — поджала губы Косарева. — Вы третьего дня приехали, а я, почитай, который год здесь живу. Нрав у него несговорчивый, да взгляд всегда хмурый. А еще он Анфису поколачивал. Ему Сергей Васильевич не раз высказывал. Известно же, какое в простом классе отношение к женам.
— Простите, Елена Глебовна, я утомлена и хочу прилечь. Вы позволите?
— Ну, конечно же… Отдыхайте, деточка, не буду вам мешать.
И она с видимой досадой удалилась.
Поразмыслив над тем, стоит ли в очередной раз возводить баррикаду, я вспомнила слова сыскного агента о необходимости защиты с двух сторон. Решив, что мебели на две двери, входную и балконную, не хватит, бросила это пустячное занятие и просто заперлась на ключ.
Потом откинула одеяло с постели, намереваясь, в случае прихода нежелательных лиц, улечься прямо на бумаги, и разложила найденные письма на простыне.
Одно из них привлекло мое внимание:
«Его командорству, приору Ордена ложи светозарных.
Спешу известить Вас о новых денежных поступлениях в казну ложи, а также о расходах и предоставляю предварительный отчет:
денежные взносы при вступлении в ложу от нижеследующих апрантивов: Волочков, Семенов, фон Дрок, Плешнев, Суманирский (от каждого по тысяче рублей серебром).
Пожертвования от мастеров и заводчиков: Вельяминов — 500 рублей, Сухарев — 2300, Прахов — 7500, кн. Апраксин — 970 (обещал больше через месяц, жаловался на плохие обстоятельства).
Выдано: на поправку расстроенного имения Луковищеву 2200 руб,
На покрытие карточного долга Конину 1800 руб
На невестино платье Аннушкину (свадьба оного восемнадцатого сего месяца, нижайше просил почтить присутствием) 1500,
Нищим, смотрителю могил и на покупку свечей 200 руб.
Что же касаемо дела, которое вашим командорством мне препоручено, то спешу уведомить: многие сочли бы за честь препроводить сию высочайшую реликвию в удоборасположенное для нее место. Вызвались фреры Градов, Пушкин, Дробовицкий и Вьельгорский. Ежели на ком остановится выбор вашего командорства, тот сейчас же получит предписание и дорожные. Всемерно прошу Вас ускорить выполнение сего поручения, ибо ответственность, возложенная на меня за хранение, превелика есть.
Остаюсь с совершенной преданностью и глубоким расположением покорнейшим слугой ордена светозарных, честь имею быть, венерабль Шпицберг. Семнадцатого ноября 1825 г».
Шпицберг… Знакомая фамилия. Я же слышала ее совсем недавно. Это же барон, что выстроил особняк! И пишет о венераблях, как в том документе, который я нашла в бюваре на крыше. Надо проверить.
Соскочив с кровати, я залезла под перину, достала шкатулку и осторожно вытащила на свет карту. Расправив ее на постели, я стала сравнивать почерки. Они оказались одинаковые. Завитушка в строчной «б» в слове «венерабль» была загнута вверх и оканчивалась завитком, похожим на поросячий хвостик.
Здесь было на чем поразмыслить. Барон Шпицберг имел также имя Касьян, каквое имя и стояло на записке из шкатулки-бювара. Назвали его таким образом потому, что он родился двадцать девятого февраля, на Касьяна-шлемоносца. Барон занимал некую высокую должность в масонской ложе, думаю, что казначея: принимал и расходовал пожертвования, полученные организацией «светозарных» от разных благодетелей. И ему на хранение попала некая реликвия. И не просто ценная, а от очень высокопоставленной особы. Эту реликвию надо было перевести в хранилище, и для выполнения поручения потребовались добровольцы. Что-то произошло, и барон не смог передать ее в надежное место. Тогда он решает построить особняк, спрятать в нем реликвию и стать ее пожизненным хранителем. Все эти разговоры о гадалке Круденер — не более чем завеса, покрывающая тайну. Барон прячет шкатулку в башне на крыше, а с помощью сложной системы зеркал в своей спальне дает ключ к разгадке тайны, которую сможет узнать только посвященный.
Проделав все вышеизложенное, Шпицберг навсегда закрывает двери своего дома перед людьми, чтобы стать единственным хранителем священной реликвии. Он решает встречаться с членами ложи лишь раз в четыре года — в день своего рождения, двадцать девятого февраля. Для каких целей — неизвестно. Полагаю, доказать присутствующим, что с реликвией все в порядке. Но он не доживает до этого дня и умирает. Дом пустеет и становится заброшенным.
Спустя несколько лет Иловайский покупает дом. Тут две загадки сразу. Почему он покупает особняк: ему просто понравился дом, он хочет жить поближе к пушкинским местам, чтобы найти и заработать на неизвестных рукописях поэта, или же он масон, знающий историю барона, и рукописи Пушкина просто прикрытие? Если последнее верно, то Иловайский покупает особняк в надежде найти реликвию. Не удивлюсь, если все три причины совпадут, тем более что фамилия Пушкина стоит в масонских документах. Из этого однозначно следует: поэт был не чужд этой организации. Другое дело, что он там находился не на главных ролях, судя по иерархической пирамиде в документе из шкатулки, и мог не знать о реликвии, но это всего лишь мои домыслы и предположения.
Вторая загадка заключается в столь поспешной женитьбе Иловайского на Марине. Она не красавица, а Сергей Васильевич был видным господином, несмотря на возраст и невысокое происхождение. Его всегда окружали дамы: вспомнить хотя бы слова Анфисы о трех каретах барышень. Да и Пурикордов рассказывал о какой-то графине, поддавшейся чарам русского кавалера. Иловайский знал толк в женщинах и вдруг женится на провинциальной актрисе, бесприданнице, сбежавшей из дома, у которой только два преимущества перед ним: она моложе его на тридцать лет и дворянка, окончившая женский институт. Он выполняет все ее прихоти, даже забывает ради нее дочь. Неужели любовь? И это странное совпадение: у Марины день рождения двадцать девятого февраля, точь-в-точь как у барона Шпицберга. Если бы я совершенно обезумела, то я бы сказала, что именно эта причина послужила толчком к намерению Сергея Васильевича жениться на субретке. Интересно, правда ли это? Надо будет написать письмо институтским подругам, бывших в дружбе с Мариной Верижницыной, и спросить, когда у нее день рождения. Думаю, что Неточка Арбенева, моя приятельница, мне ответит — она была близка с Верижницыной и не раз хаживала к той в гости. Если это действительно так и Марина родилась в високосный год, то можно женитьбу Сергея Васильевича отнести как к прихоти, основанной на случайном совпадении. Но если она обманула, то выходит очень заманчивая ситуация: кто-то знал, что Иловайский интересуется этой датой и подсовывает ему подсадную утку, надеясь тем самым вывести его на чистую воду и узнать, найдена реликвия или нет. Дочь Сергея Васильевича для этой цели не подходила, ведь Ольга любила отца, хотя и говорила мне о нем дурно. Она не пошла бы на предательство.
А почему Косарева, находящаяся в доме не то в роли компаньонки, не то приживалки, не могла бы следить за Иловайским? Почему не могла? Вполне могла, что и делала. Но «ночная кукушка дневную перекукует», и поэтому то, что могла бы узнать Марина, Косаревой не открыть никогда, Иловайский не стал бы с ней откровенничать. А вот с Мариной почему бы и нет? Все-таки любимая жена.
И вот тут на авансцене моих рассуждений появляется Александр Григорьевич Пурикордов, человек чистого сердца и ловких рук. Маэстро, виртуозно повелевающий как смычком, так и людскими страстями. То, что он причастен к масонам, так же как и Косарева, у меня не вызывает никаких сомнений — своими ушами слышала, спрятавшись за занавеской, о приорах и прецепторах. И поэтому есть резон заподозрить скрипача в том, что именно он является убийцей.
Но каков резон? Неужели он настолько предан своей жестокой организации, что ради нее пойдет на преступление? Или его запугали? Иловайский с Пурикордовым были в прекрасных отношениях, о чем говорит подаренный меценатом инструмент от Амати. Кстати, вот причина для Пурикордова убить Марину. Она пригрозила отобрать скрипку. Всем известно, как бережно относятся музыканты к своим инструментам, и поэтому мысль о расставании с любимой скрипкой для Пурикордова оказалась столь невыносима, что он поспешил убить Иловайскую.
Но если причина в скрипке, то Александру Григорьевичу нет смысла убивать Иловайского, так как тот не отбирал инструмент, а наоборот, отдал его Пурикордову во владение до самой его смерти. Выходит следующее: или Пурикордов не убивал, или причина не в скрипке, или… он не единственный убийца, так как Марину убил «за компанию». Звучит премерзко, но чего не сделаешь под шумок, ради спасения собственной жизни, если подвернется удачный момент?
Остается Мамонов. Здесь вообще ничего непонятно. Хотели убить Мамонова или все-таки Ольгу? В темноте вполне можно было ошибиться, ведь молодой человек был худощавым блондином и одет в белую ночную сорочку. У Ольги тоже волосы светлые, и одета она была в такую же сорочку. Не в точно такую же, но разве заметишь разницу в темноте? Главное: белая сорочка и светлые волосы — прекрасная мишень для убийцы. Если намеревались убить именно ее, то цепочка «Иловайский, его дочь, его жена» просматривается весьма четко и Ольга тут же попадает в число намеченных жертв. Преступник не остановится, если уже совершил три убийства, одно из которых было ошибочным. Об этом надо сказать следователю и срочно! Ольга может оказаться в опасности, несмотря на обилие полицейских в доме.
Нет, не стоит торопиться. А вдруг Мамонова убили именно как Мамонова, а не вместо Ольги? Кто знал, что он окажется в ее постели? Первый подозреваемый — сама Ольга. Может, все было так: придя ко мне и убедившись в том, что я уснула, она тихонько выходит из комнаты, идет к себе и убивает Мамонова, дожидаясь раскатов грома, чтобы не было слышно звука выстрела. Потом возвращается, а утром устраивает спектакль с криками и обмороками. Интересно, а зачем она его убивает? За что? Судя по тому, что Мамонов обнял меня в коридоре и принялся целовать, он не чужд раскованному поведению. А может быть, он принял меня за Ольгу? Нет, не может быть. Я выше ростом, да и волосы у меня темные. Вернее всего, принял за Марину. Мамонова вполне мог убить Карпухин как соперника. Марина осталась богатой вдовой, а у милейшего Иннокентия Мефодьевича ветер в кармане свищет. Вот он и убил. Не на дуэли, так в постели… И чего им не хватало? Поделили бы наследниц: одному Ольга, другому — Марина, и убивать не надо было бы.
Нет, что-то я не о том думаю. Кто у нас еще остался? Вороновы. Ну, это просто гости, которых позвал к себе Иловайский. Марина, известная своим снобизмом и чванством, и не подумала бы пригласить на праздник подрядчика, строящего дом ее мужа. Жена его курица совершеннейшая, хоть и безвредная, на мой взгляд. Да еще старая — куда ей по коридорам с пистолетом бегать?
Гиперборейский — шут гороховый, Перлова — заезжая певица, радующаяся гонорару. Слуги в доме живут давно, и я не представляю себе Тимофея в роли вольного каменщика. Уж скорей Воронов, хотя он со своими подрядами и наяву есть вольный каменщик, чего ему еще рядиться?
Вернемся к нашим баранам, то бишь к реликвиям. Думаю, что странной формы крест с эмалью и непонятными буквами и есть эта реликвия. Но мне совершенно не хочется рассказывать о том, как я его добыла. Да и бумаги я еще не все прочитала.
За этими рассуждениями я проголодалась и решила посмотреть, что творится внизу. Аккуратно собрав бумаги, я спрятала их под матрас, надеясь, что и на этот раз с ними ничего не случится, а крест сунула в декольте, благо он небольшой, и вышла из комнаты, сожалея, что дверь запирается только на обычный замок, а не на амбарный.
Обед внизу был в самом разгаре, странно, что меня никто не позвал. Подивившись этому, я села на свое место и развернула салфетку.
— А мы думали, что вы в библиотеке, — улыбаясь, произнес Пурикордов. — Иннокентий Мефодьевич сказал, что вы интересовались новинками. Нашли что-нибудь?
— Да так, несколько английских романов, — неопределенно ответила я. — Еще не знаю, стоящие ли или опять зря потраченное время?
— Нельзя пренебрегать едой ради чтения, — заметил Воронов, увлеченно расправляясь с куском телятины. — Это вредно для цвета лица, что совершенно не подходит молодым дамам.
Гиперборейский перешептывался с Перловой, а она болезненно морщилась, держась за голову. Воронова ковыряла вилкой кусочек рыбы и одобрительно посматривала на мужа. Ольги не было.
— Вы ешьте, ешьте на здоровье, — пододвинула мне блюдо с печеной картошкой Косарева. — Убивца поймали, все налаживается, я же говорила. Вот и общество со мной согласное. И слава Богу.
— Спасибо за заботу, Елена Глебовна, — ответила я резко, — но я уже говорила вам, что вы зря нападаете на Тимофея. Он не убивал никого.
— Полиции лучше знать, кто убивал, а кто нет. Это их прямая обязанность, — поджала она губы. — А вы, вероятно, считаете себя умнее их.
— Очень интересно вы рассуждаете, Аполлинария Лазаревна, — отложил салфетку Пурикордов. — Откуда вам так доподлинно известно, что Тимофей не убийца? Вы видели настоящего убийцу? Или…
— Оставьте ваши намеки, любезный Александр Григорьевич, — резко остановила я скрипача. — Никакого убийцы я не видела и кто он — не знаю, но предполагаю лишь одно: не будет простой человек в господские отношения влезать. Незачем ему, да и резона никакого не имеется.
— Слушайте, Полина, да вы совсем не разночинка! — засмеялся Карпухин. — Голубая кровь, белая косточка. Одним словом, институтка, благородная девица, бланманже.
— Для нас всех лучше было бы знать, что полиция уже нашла убийцу, — сказал Воронов, отпив из бокала глоток мадеры. — Иначе ведь получается, что преступник один из нас. А это неприятно и опасно.
— Боязно, — поддакнула его жена. — Не знаешь, право, как себя вести и что говорить.
— Нет, я не понимаю, — вступил Гиперборейский. — Если вы считаете, что убийца один из нас, сидящих за столом, что ж вы тут сидите? Или вы сама убийца? И тогда нам всем следует опасаться! Кто знает, кому предначертано быть следующим?
И он запел противным фальцетом: «Сегодня ты, а завтра я!..»
— Фердинант, уймись, — одернула его Перлова и добавила: — не забывайте, за столом отсутствует Ольга. Да и Анфиса на кухне, если уж брать всех скопом.
— Анфиса ни причем, — возразил Карпухин, — она плебейка. А убийца — один из нас, из благородных, по суждению Аполлинарии Лазаревны.
— Тогда для душевного спокойствия, определим на время, что Ольга Иловайская убила отца, любовника и мачеху, и будем продолжать наслаждаться едой, — Пурикордов засунул салфетку за ворот и приступил к супу.
Я молчала. Меня терзало раскаяние, что я не сдержалась. Нельзя намекать убийце на то, что не верю в вину Тимофея. В том, что убийца сидит за этим столом, я не сомневалась ни на минуту, но заступаться и за Ольгу тоже было, по меньшей мере, опрометчиво и безрассудно.
— Нет, пусть г-жа Авилова скажет, — упорствовал Гиперборейский, — кого она считает убийцей. Меня? Нет, вы скажите! Меня?
— Кстати, мне бы тоже было интересно, — добавила Перлова. Она не стала одергивать спирита, а вместо этого посмотрела на меня иронически и пожала плечами.
— Ничего я вам не скажу, — уперлась я. — Кулагина спрашивайте, он обязан знать. Кстати, где он?
— Поехал с докладом к начальнику сыскной полиции. Обещал к вечеру вернуться.
— Вот ему я и выскажу свои соображения. А не вам!
— Это нехорошо, Аполлинария Лазаревна, — заволновался вдруг Карпухин, перейдя от насмешки к нервозности. — А вдруг вы напраслину наведете из-за своего богатого воображения? И что же — нас всех повяжут? Я не желаю вместо Тимофея на нарах париться.
— Этот лакей чуть ее до смерти не довел, а она его защищает. Демократка, видать. Из-за него же вы с крыши упали, — добавил Гиперборейский.
— Лучше расскажите нам, а мы обсудим, — степенно проговорил Воронов. Иннокентий Мефодьевич прав. А вдруг вы ошибетесь? Это же грех — на невинного человека наговаривать.
— Audacter calumniare, semper aliquid haeret, - пробормотал себе под нос Пурикордов.
— Ну почему же сразу «клевещи»? — парировала я, обученная старым добрым Урсусом, моим институтским учителем латыни. — Или вам есть что скрывать?
— Удивительно, — спокойно сказала Перлова. — Вы ведете себя так, словно вы одна без греха, а мы все замараны. Разве это не смешно?
— У вас есть доказательства моей вины? — язвительно спросила я.
— Нет, — пожала она плечами. — Но я вас не обвиняю, г-жа Авилова. Я просто жду решения полиции. И если оно затронет меня, то буду протестовать, так как не вижу за собой вины. А если другого, пусть тот и оправдывается. Вам-то чего лезть не в свое дело? Натура деятельная?
— Мне не хочется быть жертвенной овечкой, — резко ответила я. — Вместо того, чтобы сидеть, бояться и не знать, откуда появится смерть, я предпочитаю выявить источник опасности и защитить саму себя.
— Просто ей сидеть с нами за одним столом обидно, — укоризненно молвила Косарева. — А вдруг нам потом тоже станет обидно, если этот источник вы, г-жа Авилова?
— Ну, знаете… — поднялась я с места, отодвинув недоеденное суфле. — Лучше я схожу на кухню и попрошу приносить мне еду в комнату: нет у меня сил терпеть ваши оскорбления. Я всего лишь заступилась за Тимофея, а вы все словно спелись и стали меня обвинять. Не понимаю, откуда такое единомыслие во взглядах?
— Так вы, душенька Аполлинария Лазаревна, — усмехнулся Воронов, — первая начали. Что вам мешало спокойно поесть? Аппетит бы не портили ни себе, ни другим. Говорите, о чем не ведаете, да еще удивляетесь полученному отпору.
Я поспешила выйти из столовой, чтобы не наговорить лишнего. Хотя я и так уже поставила себя в глупое положение. Возбудить интерес убийцы к своей персоне не входило в мои планы, и только взбалмошность характера не позволила мне промолчать.
Так, рассуждая, я поднялась на второй этаж, и ноги сами принесли меня в библиотеку. Оказалось, что я поднялась не по той лестнице, что вела к моей комнате.
В библиотеке я села в то самое кресло, с которого свалилась вверх ногами из-за наглости Карпухина, и задумалась над своим будущим.
А будущее, прямо скажу, выходило совсем непривлекательным. Надо мной сгущались тучи, а бежать некуда, до окончания расследования мы все находимся под домашним арестом. Забрали только Тимофея, да тела увезли на вскрытие. Мне казалось, что следует опасаться Ольге, а вот как повернулось: я сама стала загнанной дичью из-за своего болтливого языка.
Нужно было что-то предпринять. Но что?
И тут мне в голову пришла одна идея. Если в ту трубу, которую мне показывал Карпухин, можно было влезть и поставить там патефон, чтобы звуки разносились по гостиной, то и наоборот могло бы получиться: слышно должно быть прекрасно! Надо немедленно попробовать.
У меня тотчас же появились силы. Не мешкая, я отодвинула бюро и открыла дверцу, которая на мое счастье была только прикрыта, а не заперта. Ломиком из шкафа с архивом Пушкина воспользоваться не пришлось.
Голова и плечи в отверстие прошли. А вот дальше… Ох, не надо было сегодня утром надевать это платье с турнюром!.. Хотя он совсем небольшой, но очень мешал мне.
Поколебавшись, я придвинула кресло к двери библиотеки и сняла платье, оставшись в нижней юбке и корсете. Так даже лучше: труба пыльная, и платье останется в целости. Думать о том, прилично ли это даме из общества, я не стала. Знала, что неприлично, но приходилось выбирать между спасением жизни и хорошими манерами.
Загородив вход в трубу шкафчиком-бюро и вторым креслом, чтобы не были видны мои манипуляции в воздухоотводной трубе, я спрятала платье поближе и, перекрестившись, полезла вовнутрь.
Нельзя было терять ни минуты, ведь сидящие за столом могли бы разойтись, а мне очень надо было послушать, о чем они стали говорить после моего ухода. Меня не оставляла надежда, что с моим отсутствием языки у обедающих развяжутся сильнее.
Лаз оказался необыкновенно узким, и я поняла, что мне придется вылезать из него, пятясь. И еще там было много пыли, и мне с трудом приходилось сдерживать себя, чтобы не чихнуть.
Ползти оказалось недалеко. Я продвинулась по трубе на расстояние, длиною примерно в Ворон, и передо мной оказалась решетка, сквозь которую пробивался мерцающий свет. Затаив дыхание, я подползла и увидела на полу отпечатки патефонного ящика. Значит, я у цели. Затаив дыхание, я прижалась щекой к решетке и посмотрела вниз.
Вид снизу открылся, как на ладони. Все сидели за столом и продолжали обедать. Разносился тихий гул голосов. Обедающие говорили между собой вполголоса, и я ничего не слышала.
Воронов встал, и со словами: «Пойди, дорогая, отдохни», исчез вместе с женой из поля зрения. Гиперборейский пил вино стакан за стаканом. Карпухин шептался с Косаревой. Перлова сидела задумчивая, Пурикордов крутил ложечкой в суфле.
В наступившей тишине, когда можно услышать любой звук, я особенно боялась, что кто-либо поднимет голову наверх и увидит меня, жадно вглядывающуюся в их лица.
— Вы как хотите, господа, а я тотчас же по возвращении обращаюсь к своему знакомому присяжному поверенному, — внезапно произнес Пурикордов, оглядывая всех. — Приятель — дока в таких делах, а мне моя скрипка дороже всего! Она у меня как корова-кормилица в деревенской семье.
— Не понимаю, чего вам бояться? — недоуменно произнес Карпухин. — Кто у вас ее отнимает? Вы бежите впереди лошади, бесценный Александр Григорьевич.
Гиперборейский громко рыгнул.
— Нализался, свинья, на дармовщину! — отодвинулась от него Перлова. — Ведь каждый день так! Дорвался…
— Да, — кивнул тот с пьяной самоуверенностью. — Пил и буду пить, ибо я в своем праве!
— Это в каком еще таком праве? — взвилась Косарева. — Бутылки из хозяйского погреба таскать? Думаете, раз хозяев в живых нет, так все можно?
— Ах, оставьте, Елена Глебовна, — устало отмахнулась Перлова — До вина ли теперь? Думать нужно, как выйти отсюда. Мне этот домашний арест уже порядком осточертел. У меня гастроли, выступления, я огромные гонорары теряю!
В гостиную вошли Воронов и Ольга. Он церемонно подал ей стул и уселся на свое место. Все замерли.
— Господа, — сказала Ольга негромко, и я напряглась, чтобы услышать то, что она говорит: — Я не выходила из своей комнаты, потому что молилась все это время за упокой души невинно убиенных. Но Аристарх Егорович зашел ко мне и убедил спуститься вниз. И я решила прийти сюда сделать вам всем одно предложение… Я хочу, чтобы каждый из вас честно и открыто сказал, убивал он или нет. Вы христиане и рабы Господа нашего, Иисуса. Пусть один из вас снимет грех со своей души. Я, в свою очередь, обещаю этому человеку, что на суде буду говорить в его защиту.
Теперь в комнате стало так тихо, что если бы зимой летали мухи, то я услышала бы их жужжание. Я лежала не шевелясь, веря и не веря в то, что ужасная загадка, наконец, раскроется.
Даже Гиперборейский несколько протрезвел. Он оторвал голову от стола, и гордо выпрямившись, произнес:
— Я потомственный столбовой дворянин, у меня тетка в родстве с Рюриковичами. Я не обмараю своих рук чужой кровью!
И произвел пустой бутылкой жест, словно стрелял из пистолета.
— Спасибо, Фердинант Ампелогович, — серьезно сказала Ольга. — Вы мне очень помогли тем, что начали этот процесс.
Она перевела взгляд на Карпухина. Тот не выдержал томления и занервничал.
— Ольга Сергеевна, к чему эти вопросы? Apr?s tout, вы не имеете права!.. Вы не сыскной агент, и не мой духовник. Кто знает, как можно повернуть сие признание против говорящего?
— Tu l'as voulu, George Dandin, - ответила она хмуро. — Иннокентий Мефодьевич, вы проявляли ко мне дружескую участливость, клялись быть моим защитником и покровителем, просили обращаться в трудную минуту. Вот теперь я захотела узнать правду, кто убил любимого отца, его жену и намеревался застрелить меня. А вы, вместо обещанной поддержки, подвергаете сомнению мое право знать! Я глубоко разочарована в вас, г-н Карпухин…
— Ну, что вы… Никоим образом! — запротестовал молодой человек. — Просто мне кажется бессмысленным это занятие. Убийца не сознается, а остальные, отрицая свое причастие, будут выглядеть лгунами.
— Истинный христианин не будет лгать! — истово воскликнула девушка. — Пока что я услышала лишь ответ г-на Гиперборейского.
— Не виновата я, — сказала Косарева, печально вздохнув. — Не замешана в смертоубийствах.
— И я, — добавила Перлова. — Я вообще тут никого не знала раньше. Первый раз приехала и вот так попала. Невезучая такая.
Пурикордов и Карпухин переглянулись и вместе, словно сговорившись, ответили:
— Непричастен.
— Не убивал.
— Ладно, — вздохнул Воронов, — тогда и я скажу. — Не было ничего. Не нарушал Божью заповедь.
— А ваша супруга? — спросила Ольга.
— Не трожьте Елизавету Александровну, — нахмурился купец. — Она святая женщина. Мухи не обидит.
Сидящие за столом замолчали. Тишина длилась недолго, и вдруг Карпухин — этот лицедей, Мефистофель провинциальный, так, будто между прочим, промолвил:
— Да уж, господа, либо у всех присутствующих здесь чистая совесть, либо у одного из нас короткая память. Хотя… А что вы скажете, господа, об Аполлинарии Лазаревне. Мне покойная Иловайская рассказывала, что Авилова была замешана у себя в родном городе в убийствах высокопоставленных лиц. А дыма без огня не бывает.
Я замерла. Как, все-таки, я не разбираюсь в людях! Так обознаться! Принять волка за невинную овечку. Подозревать меня, наверняка с целью выгородить самого себя, приводя в доказательство глупые сплетни покойной Иловайской, впрочем, особым умом никогда не отличавшейся.
— Она мне сразу показалась подозрительной, — осуждающим тоном произнесла Косарева. — Ходит везде, вынюхивает.
— И что она вынюхала уже, Елена Глебовна? — поинтересовался Пурикордов.
— Ничего, — осеклась она. — Мне так показалось.
— Бедовая она, — буркнул Воронов. — Разве пристало родовитой дворянке по крышам, словно трубочист, лазать? Не удивлюсь, если окажется, что она и сейчас что-либо замышляет…
— Вы бы поостереглись, Аристарх Егорович, — произнесла своим звучным низким голосом Перлова. — Ваша супруга сейчас одна в своей комнате, а Авилова бродит неизвестно где.
Воронов схватился за сердце и растерянно обернулся, колеблясь: бежать ли немедленно спасать любимую жену или погодить?
— Она убила! — покачнулся спирит. — Больше некому! Ее в арестантские отделения надо и по этапу в Сибирь без обжалования. Я знаю, что я говорю. Дворянам не пристало так себя вести!
— Не сомневаюсь, что вы прекрасно осведомлены о том, что такое арестантские роты, г-н Гиперборейский, — с этими словами в гостиную вошел Кулагин. — Или вас можно уже назвать Илларионом Осиповичем Покуянцевым, мещанином Зангезурского уезда Елизаветпольской губернии, православным, осужденным в 1884 году за мошенничество с лишением всех особенных прав и преимуществ?
Его появление вызвало нестройный шум. Кулагину предложили сесть, он пододвинул к себе стул и продолжил:
— Что скажете, г-н Покуянцев? Прошу прощения, но назвать вас чужой фамилией не вправе. Каким образом вы в образе мага и медиума Гиперборейского оказались в этом доме?
Спирит помотал головой, словно вытряхивая остатки тумана.
— Вы ошибаетесь, г-н сыскной агент, — пробормотал он, не глядя на Кулагина.
— Тогда, чтобы освежить вашу память, я расскажу, откуда вы получили шрам на левом виске. От вдовы купца Караулова, на которой женились, имея уже семью с четырьмя детьми в Зангезурском уезде. Обобрали почтенную женщину, выманили у нее кредитных билетов на 18 000 рублей, да вот сбежать не удалось — она вас заподозрила и доставила прямиком в участок. Ей даже попеняли легонько за окровавление вашего лица.
Несчастный поежился. Воспоминания об обманутой купчихе были не самого приятного толка.
— Я не виноват… Мне предложили — я согласился. В стесненных средствах находился, бес попутал, ваше благородие. Но я не убивал, клянусь могилой матери! А ведь подозрение на меня падет — тут все благородные, один я плебей, ни родом, ни чином не вышел! Пить начал с тоски — вот посмотрите, — Покуянцев протянул чиновнику пустую бутылку в знак несомненного доказательства своей невиновности.
— Говорила я, не доведут до добра греховные спиритические сеансы! — проговорила Косарева тоном оскорбленной в своих лучших чувствах святоши. — Ишь, что удумали, души почивших тревожить. Не христианское это дело!
— Дайте же ему слово сказать, Елена Глебовна! — с досадой остановила ее Ольга. — Может, что-либо для нас всех и прояснится.
— Мы ждем, г-н Покуянцев.
Незадачливый мошенник, двоеженец и горе-медиум перевернул бутылку, пытаясь выцедить из нее последние капли и, поняв, что его затея не увенчается успехом, со вздохом отложил ее в сторону.
— Родиной мне приходится город Елизаветполь в Кавказских горах. Отца своего я не помню, а мать денно и нощно работала прачкой. Я рос смышленым мальчишкой, и меня взялся обучать грамоте местный священник армянской церкви. Вскоре я уже прислуживал при исполнении таинств, мыл окна, чистил утварь, а сей ворчливый поп каждый раз напоминал, как мне повезло, что он обратил на меня свое внимание.
Однажды священник поехал по делам в Тифлис и взял меня с собой. Было мне тогда около четырнадцати. И так допек меня отец Мелхицедек своими нравоучениями, что я, улучив момент, ночью сбежал от него. Большой город захватил меня, я не боялся ни одиночества, ни ночевок под открытым небом, ни голода — я хотел быть взрослым и самостоятельным.
Кем мне только не пришлось стать за свою жизнь: портновским подмастерьем, барышником, приказчиком в меняльной лавке, агентом страхового общества взаимного кредитования — всего не перечесть. Переезжал из города в город, пока не оказался в столице. Постоянно нуждаясь в деньгах, я искал для себя источники существования, и что поделать, если фортуна часто поворачивалась ко мне спиной?
Однажды удача улыбнулась мне: я выиграл на бегах солидную сумму, и в моей душе заговорила совесть. «Как там моя мать? — подумал я. — Не пора ли съездить на родину, навестить ее».
— Вы сбежали от закона, г-н Покуянцев, — прервал его сыскной агент. — Как только в страховом обществе обнаружилась недостача, подозрение пало на вас, и вы поспешили скрыться от расследования вместе с казенными деньгами.
— Это все происки недоброжелателей из правления. Там такие тузы сидели! Миллионами ворочали, одни и те же пароходы да фабрики по несколько раз страховали, и все под чужими именами. А потом поджигали. Они не меньшие воры: брали десятками да сотнями тысяч и свалили все на меня. А я — мелкая сошка, козел отпущения. Думал, подзаработаю денег, вернусь домой, куплю дом, заживу по-человечески. Не дали даже с молодой женой побыть — нашли и засудили.
— Оставим это, г-н Покуянцев, не давите из нас слезу — сочувствия не дождетесь. Воровство есть воровство. Рассказывайте суть дела.
— Из тюрьмы я вышел через два года и снова вернулся в свое село. За время отсутствия у меня родился сын, весь в меня, и я решил остаться и жить тихо и мирно, вспахивая свою ниву.
— Продавая местным жителям лотерейные билеты несуществующей лотереи.
— Сельская патриархальная жизнь утомила меня, и я решил вновь поискать счастья в большом городе, — продолжил Покуянцев, стараясь не обращать внимания на едкие поправки Кулагина. — Санкт-Петербург не манил меня более, и я направил свои стопы в Москву, мать городов русских.
Как-то в один прекрасный день, неустанно размышляя над тем, чем можно заняться, я прохаживался по московским улицам и от нечего делать заглянул в книжную лавку, что находится между Биржей и Посольским подворьем. Меня весьма заинтересовала книжка некоего маркиза Ипполита-Леона-Денизара Ривайля, и я приобрел ее. Она стала для меня откровением. Там были описаны случаи общения с духами, предсказания будущего, приведены советы, как достичь бессмертия, и прочие высоконаучные записки.
На последние гроши я заказал у портного черный бархатный плащ и берет с пером, смастерил сам блюдо с алфавитом, сунул красненькую околоточному и подал объявление в «Московских ведомостях». Потом мне пришла в голову разумная мысль сменить имя на более звучное. Долго думал, святцы листал, календари и, наконец, нашел. Все же Фердинант Ампелогович Гиперборейский внушает некоторое уважение, нежели Покуянцев. Все артисты меняют, а чем я не служитель муз? И публика к Гиперборейскому пойдет с большей охотой.
Моя внешность также немало способствовала успеху, особенно среди замоскворецких купчих и отставных инспектрис женских институтов, млевших от пронзительного взгляда. Я вызывал духов покойных мужей, бригадных генералов, архимандритов. Мне было все равно, лишь бы платили, и побольше.
Однажды ко мне на прием пришла заплаканная вдова в траурном платье и кружевной шали. Лет около сорока четырех, налитая, в самом соку, не женщина — персик шемаханский. Она просила вызвать дух ее покойного мужа — купца Караулова, оставившего ей в наследство дом, торговое дело по продаже скобяных товаров и процентные бумаги. Купец знатно выпил по случаю завершения крупной сделки, а ночью, выйдя из трактира, упал в сугроб и замерз. Несчастная вдова осталась без твердой руки, мужской ласки и с полным неумением вести дела.
В этот день дух покойного мужа посоветовал ей обратить внимание на человека, сидящего рядом с ней и довериться ему точно так же, как она привыкла доверять своему благоверному. Караулова бросилась мне в ноги, умоляя переехать к ней в дом на полное обеспечение и стать ее наставником и благодетелем. Я для приличия немного погодил, но потом согласился.
И неправду говорят, что я украл у ней процентные бумаги! Это полный поклеп! Я взял их, чтобы вложить их в выгодное предприятие. Но не успел, меня отвлекли другие неотложные дела. А вдова Караулова оказалась скорой на расправу, хотя сколько раз мне приходись утолять страсть стареющей купчихи! И что я получил вместо благодарности? Эта бессовестная женщина расцарапала мне лицо так, что пришлось даже бородку опустить.
— Все это достаточно занимательно, г-н Покуянцев. Но я вновь возвращаюсь к своему вопросу: каким образом вас пригласили сюда, в этот особняк? — перебил его Кулагин.
— А что вы у меня спрашиваете? — удивился поцарапанный спирит, до сих пор находящийся под хмельком. — Разве я не рассказывал? Вот он и пригласил, а я ничего больше не знаю.
Длинный палец вытянулся в сторону Карпухина.
— Ну что ж, спасибо и на этом, — кивнул агент сыскной полиции, видя, что толком больше ничего от Покуянцева не добьешься, и повернулся к молодому человеку. — Что скажете, Иннокентий Мефодьевич? Об этом вы мне давеча не рассказывали.
— Не думал, что это так важно, кто именно пригласил г-на Гиперборейского, — возразил Карпухин. — Это было пожелание супруги Иловайского, и Сергей Васильевич попросил меня найти медиума, чтобы устроить на дне рождения Марины Викторовны модный спиритический сеанс.
— Иловайский выдал вам деньги для оплаты медиума? — спросил Кулагин.
— Да, — Карпухин заерзал на стуле и скосил глаза влево.
— Сколько, если не секрет?
— Две тысячи рублей.
— Как две тысячи?! — встрепенулся Покуянцев. — Я получил только пятьсот! А где остальные деньги? Вы их украли! А еще благородный называется…
Молодой человек молчал, понурясь.
— Мошенник! Я так не оставлю! Я буду жаловаться! — завопил спирит, оглядываясь и ища поддержку у окружающих.
— Сядьте, — приказал ему Кулагин. — Были бы вы настоящим заклинателем духов… А так — вор у вора дубинку украл. Не об том речь сейчас.
— Эх!.. — обхватил руками голову Покуянцев. — Моя честность всегда стояла между мной и благосостоянием.
У меня затекла спина, а ног я не чувствовала вообще. Немного пошевелившись, я вытянула вперед руку и несколько раз энергично сжала и разжала кулак. Тысячи маленьких жалящих ос зашевелились внутри и еле заставили меня сдержать стон. Перевалившись на другой бок, я немного приподнялась и, о боже, крест, о котором я совершенно забыла, выскользнул у меня из-за пазухи и, легко пройдя сквозь решетку воздуходувного отверстия, упал вниз, прямо на стол. Раздался звонкий стук и до меня донеслись испуганные возгласы сидящих внизу.
Ничего не соображая от страха, боясь, что сейчас придут и увидят меня в таком обличье, в дезабилье, я ползком выбралась наружу, вся в пыли и паутине и, схватив платье, бросилась вон из библиотеки.
К себе в комнату дороги не было. Для этого надо было спуститься в переднюю, где могла попасться на пути прислуга. Увидев меня в пыли и грязи, раздетую, дом сразу бы наполнился слухами. И я побежала вдоль коридора, нажимая на ручки дверей и моля, чтобы хоть одна из них раскрылась и спрятала меня.
На мое счастье, одна из дверей поддалась, и я проникла внутрь. В комнате царил полумрак, тяжелые шторы не давали пройти лучам зимнего солнца.
— Кто это? — раздался испуганный старческий голос. — Я не вижу.
Когда мои глаза привыкли к сумраку, я увидела, что на широкой двуспальной постели лежит Воронова, в чепце, украшенном по переднему краю рюшами. Из-под чепца выглядывали седые букольки.
— Матушка, Елизавета Александровна, — бросилась я к ней, — не выдавайте! Позвольте лишь отряхнуть в уголке пыль да надеть платье. И я вас покину, мешать не буду. Только не говорите никому, что я у вас была.
— Хорошо, хорошо, душенька, успокойтесь. Одевайтесь и ничего особенного не думайте. А я подожду, когда вы закончите.
Заметив на комоде кувшин с водой, я намочила край полотенца и стала оттирать испачканные от ползания по трубе места. Кое-как приведя белье и волосы в порядок, я натянула платье и принялась застегивать ряд меленьких пуговиц, благо они помещались на груди, а не на спине.
— Присаживайтесь, Аполлинария Лазаревна, и рассказывайте, что вас привело ко мне в таком замурзанном виде? Вы стали жертвой мужского насилия? Или опять упали с крыши? Вы уж простите меня, старуху любопытную. Новостей никаких, устаю быстро, вот, лежать приходится. Старость, сами понимаете, не радось. Поэтому не прогневайтесь, что спрашиваю. Скучно…
Мне нравилась Воронова. Она всегда была в тени своего мужа, почти никогда не говорила первой. Ее голос напоминал мне голос покойной бабушки, та тоже говорила мягко и певуче. Но, несмотря на приязнь к ней, мне не хотелось перечислять ей те события, свидетельницей которых я стала благодаря своему любопытству. И еще одно обстоятельство мешало мне чувствовать себя свободно в обществе Елизаветы Александровны: я не знаю, в чем замешан ее муж, даже если он прекрасно относится к своей благоверной.
— Вы из этих мест? — спросила я, только чтобы начать разговор и отвести ее внимание от своего непрезентабельного вида и растрепанной головы.
— Да, я родилась здесь, неподалеку, в имении Вульфов. Моя мать была крепостной, горничной молодой барышни, Евпраксии Николаевны. Ее купили в Михайловском и переслали жить в Тригорское. Она много рассказывала мне о той, прежней жизни.
— Неужели ваша матушка могла Пушкина видеть?! — восхитилась я.
— Конечно, — улыбнулась Воронова. — И не только она. Я тоже его видела. Хоть и маленькой совсем была, а помню. Кудри шатеновые, глаза прозрачные такие, а на мизинце длинный ноготь. И пахло от него фиалковой водой. Он перед самой своей женитьбой приезжал. Радостный весь был, аж светился.
— Счастливая вы, Елизавета Александровна, видели такого человека! Эх, мне бы хоть одним глазком посмотреть. Я бы ему рассказала, как я его стихи люблю!..
— Да, — вздохнула она, — видеть-то я его видела, только недолго.
— А что вы еще помните?
— Он был очень смешливым человеком. А я — прелестной маленькой девочкой с кудрями до плеч. Мне даже не надо было их завивать — они сами вились тугими локонами. Матушка, не смотрите, что крепостная, она всю свою недолгую жизнь при комнатах на службе состояла. Даже французскому от барышни выучилась. Бывало, придет к Евпраксии Николаевне учитель, а матушка сядет с шитьем в уголке и слушает. Да все повторяет тихонечко про себя. И меня также выучила. Знала она, что хворая, что не проживет долго, и поэтому желала мне жизни полегче.
До трех лет меня держали в Михайловском, у бабки. Там строго было, а дворней Матвеева управляла. Строгая старуха, всех в кулаке держала: девок заставляла день и ночь работать, а сама бесконечно чулки вязала да по сторонам приглядывала.
— Кто это, Матвеева? — спросила я.
— Арина Родионовна, нянька Пушкина, — ответила Елизавета Александровна. — Уж как она своего барина пестовала, ведь первая его увидела, как он родился. На руках вынесла к ожидающему за дверью отцу.
Воронова задумалась. Видения старины пролетали перед ее внутренним взором. Она вся была там, далеко в прошлом, где прелестная наивность мешалась с бесчеловечностью крепостного права.
— Когда бабка померла, мать кинулась в ноги Прасковье Александровне, и та позволила мне жить в доме. Матушка радовалась несказанно: крахмалила мне юбочки, вплетала ленты в косы, покупала лаковые башмачки и белые чулочки. По ночам часок урывала, чтобы меня с утра приодеть, приукрасить — надрывалась вся. Жаль, не было тогда фотографических аппаратов.
А я мала была, не понимала ничего. И по третьему разу на дню могла все изгваздать. Никогда матушка не бранила меня. Только прижмет к себе, поцелует да так горько вздохнет, что мне всегда хотелось поскорей выпростаться из ее объятий и снова побежать во двор играться.
Так и росла. Не то барышня, не то горничная. Меня дворня любила, барыня иногда по головке гладила и далее по своим делам спешила, а барышня старшая, Александра Ивановна, тискала и конфетами закармливала.
Старушка не на шутку расчувствовалась. Мне пришлось даже подать ей воды. Когда она успокоилась, я спросила:
— Что вы еще помните о Пушкине? Слышали ли вы, как он читает стихи?
— Помню смутно: к его приезду матушка меня одела в самое нарядное платье. И косы уложила. А он взял и растрепал мне всю прическу. Уж больно я на него тогда сердита была. В углу сидела и дулась, а он, за конторкой стоя, писал что-то. Были это стихи или письма — мне неизвестно. Много я тогда понимала!
Больше ничего не вспоминается. Все остальное расскажу вам со слов матери. Так вот, Полинушка, — позвольте мне, старой, так вас называть — Александр Сергеевич работал необычайно много. Он не просто приезжал к Вульфам отдохнуть. Ежедневно запирался в комнате, которую ему отводили, и писал. Много писал. И никого к себе в это время не пускал. Потом выходил и шел читать новое Алексею Николаевичу и Прасковье Александровне.
— А кто это, Алексей Николаевич? — спросила я.
— Сын Прасковьи Александровны от первого брака. Красивый был мужчина, — вздохнула она и дотронулась пальцем до уголка глаза, словно вынимая некую соринку. — Гусар, штаб-ротмистр, с турецкой кампании вернулся раненым. Умер, поди уж, с десяток лет назад. А завещания не оставил. Разворовали поместье… Хоть и не мое, а жалко глядеть, как оно в запустение приходит.
— Что ж вы так тяжко вздыхаете, дорогая Елизавета Александровна? — спросила я. — Вам досталось счастье видеть гения, быть в доме рядом с ним, а вы грустите.
— Ах, деточка, уж поверьте мне, старухе, великие не всегда прекрасны, если их видит только камердинер. Для лакеев нет гениев. И чего только моя бедная матушка не насмотрелась… Большим охотником до женского полу был Александр Сергеевич. Страсти немерянной! А вокруг барышни, которым можно лишь ручку целовать да слова приветливые говорить — больше ни-ни, не приведи Господь! И Анна Николаевна, и Александра Ивановна любили пококетничать с Пушкиным. Евпраксия Николаевна совсем девочкой была, ее все Зизи называли, так и в нее Александр Сергеевич успел влюбиться. Ведь всякой девушке льстит, что ей стихи пишут в альбомы. Матушка все примечала, рассказывала мне, когда я подросла — для меня эти истории лучше сказок были: и как барышни ссорились из-за кавалеров — ведь они братьев Пушкиных, Александра и Льва, себе в женихи намечали, и как письма друг у дружки тайком читали, дабы вызнать, кому из них больше комплиментов да мадригалов перепало, и как сплетничали, барыне наушничали.
Прасковья Александровна на руку скора была, девки дворовые немало от нее пощечин получали. Да и на дочек и племянниц часто покрикивала. Понятное дело — вдовья доля нелегкая. А тут красавицы подрастают, в затылок дышат…
— Простите, Елизавета Александровна, неужели… Вы имеет в виду, Осипова ревновала барышень к Пушкину?
— Там не только барышни были. Возьмите Анну Петровну Керн. Она не барышней приехала в Тригорское, а женой генерала. Нет, это позже было… А до нее, как только Александр Сергеевич наведывался из Михайловского к нам, сразу повар гуся режет, барышни романсы на фортепьяно играют, все мечутся, суетятся, просят стихи почитать. Гость в центре, ручки целует, увлекается, играет, танцует с ними. Потом они чинно кланяются, целуют маменьке ручку и на боковую. А Александр Сергеевич остается с Прасковьей Александровной. И тут уже не до мадригалов и прочих любезностей. Вдову утешают совсем по-другому.
Когда Тригорское навестила племянница Осиповой-Вульф Анна Петровна, то и барышни, и барыня тут же были забыты. Если дворянские девушки обязаны были блюсти свою честь и ни в коем разе не потворствовать своим желаниям, то замужняя дама в воздержанности не нуждалась. Да и мужа Анна Петровна бросила — жила с полюбовником.
Как только ни старалась бедная Прасковья Александровна оторвать Пушкина от генеральши Керн! Она увозила племянницу вместе с барышнями в другое поместье, не оставляла их с Александром Сергеевичем наедине, участвовала в беседах, но ничего не помогло. Было в Анне Петровне нечто привлекательное для мужчин, хотя на вид росту небольшого, в кости широка да волосы блеклые. Может, я ее помню постаревшей? Не знаю…
— А ведь обида в ваших словах большая, Елизавета Александровна, — сказала я, сама не понимая чего вдруг мне пришла в голову такая мысль.
— Верно, — кивнула она. — Натерпелись мы обе: я уж потом, когда в возраст вошла. Из-за меня матушка со мною под сердцем в опалу брошена была, из чистого дома в скотницы сослана. Я чуть в хлеву не родилась. А потом ее к себе барыня вновь приблизила, когда матушка меня кормила. Нелегко было с дитем расставаться, да что поделать, подневольные мы, крепостные. Счастье наше, что у бабки коза была — так меня и выкормили.
Я смотрела на старую женщину, полусидевшую в постели, на ее доброе лицо, седые кудри, выбивавшиеся из-под чепца, и что-то знакомое проглядывалось в ее облике. Меня внезапно озарило:
— Елизавета Александровна, голубушка, не сочтите за бестактность, ваша матушка была замужем?
Она отрицательно покачала головой.
— Кто ж тогда ваш отец?
Она печально улыбнулась:
— А разве вы не догадались?
— Неужели!.. — ахнула я. — Пушкин!
— Да, он самый, Полинушка. И видела я его лишь однажды, в тот день, когда он мне волосы растрепал. Матушка к его комнате была приставлена: пыль вытирать, бумаги выкидывать, горшок выносить, постель застилать. Прасковья Александровна очень любила, чтобы везде порядок был, особенно в комнате дорогого гостя. В молодости матушка красавицей была: косы льняные до пояса, щеки тугие, вот она Александру Сергеевичу и приглянулась. Не все же со старой барыней ночи проводить, когда в распаленном воображении барышни мерещатся.
А когда матушка понесла, то Пушкин от нее тут же отвернулся и попросил барыню отослать ее, чтобы глаза не мозолила. Прасковья Александровна все так и сделала, в тиши да тайне — никто не знал, кто матушку обрюхатил, на кого только не думали. И ей крепко-накрепко велели язык за зубами держать. Недобрый Александр Сергеевич человек, словно вещью попользовался, свое сладострастие потешил и выбросил, словно сорочку изношенную. Барин, одним словом. Что о крепостной задумываться — разве ж мы люди?
Потом, после родин, матушку вернули в дом: все-таки обученная горничная — это вам не простая кухарка. Но одну — меня забрать барыня не позволила. И тогда тоска накатила на нее, подорвала здоровье. Даже то, что спустя три года мы стали жить вместе, не помогло. Матушка таяла на глазах, а когда мне исполнилось четырнадцать, умерла от чахотки. И если бы не сытная еда с барского стола, она бы и раньше скончалась.
Я стала прислуживать барышням Осиповым, Марии Ивановне и Катерине Ивановне. От них мне платья перепадали, они постарше меня были. Наряды, конечно, ношеные, но к тому времени я уже могла и чинить, и штопать, поэтому и выглядела чисто барышней. Однажды на меня обратил внимание Алексей Николаевич Вульф. Мне стало не по себе, когда он одной рукой взял меня за подбородок, а другой ощупал грудь. Я вся задрожала от страха и стыда, но покорилась — барин все ж.
Нрав у барина был самый растленный. Он в бане парился с крепостными девками, постель они ему согревали, хороводы нагишом водили. А он сидел в кресле и только трубкой с длинным чубуком попыхивал. Алексей Николаевич не брезговал даже правом первой ночи — портил невесту перед тем, как новобрачную молодому мужу отдать. Невинных девушек в деревне совсем не осталось — спешили с любимыми миловаться, а не барину чистоту отдавать, хотя невелика была плата еще раз напоследок барина ублажить, а все ж мужики серчали. Обидно им становилось, но перечить барину не могли — мог приказать непокорных для острастки в солдаты отдать.
Через два года, только я превратилась в девушку, и меня не минула сия участь. Барин часто призывал меня к себе в постель, и я ему нравилась. Он называл меня арапкой, так как знал, кто мой отец, и требовал испепеляющей страсти. Приходилось повиноваться и исполнять. Что поделаешь, я была крепостной девкой, меня могли и выпороть за упрямство и своеволие. Нравом Алексей Николаевич весь в матушку, характером вспыльчивый и нетерпеливый.
Прасковье Александровне очень не нравилось то, что Алексей Николаевич приблизил меня к себе. Она часто с ним ссорилась и даже произнесла однажды слово «L'inceste». Но барин стоял на своем и вскоре совсем забрал меня к себе. Прислуживать молодым барышням я перестала.
Долго я прожила в Тригорском барской барыней, при Алексее Николаевиче. И не дворовая девка, и не свободная, не бобылиха и не просватанная. Мне было все равно, что обо мне сплетничают в людской. Задумываясь о том, что о нас говорят другие, мы не живем, а только намереваемся жить. Вот я и жила сегодняшним днем, не зная, что со мной будет завтра. Положения своего особенного не показывала, исполняла должность экономки, барышням кланялась, Прасковье Александровне во всем угождала. Она частенько смотрела на мои непокорные кудри, так непохожие на косы остальных девок, и вздыхала. Старела она…
Старушка замолчала, вся ушедшая в воспоминания. Я молчала тоже. Ее рассказ о крепостном праве, который отменили еще до моего рождения, взволновал меня. Мне не хотелось прерывать ее дремоту, но, коря себя за любопытство, спросила:
— А как вы замуж вышли, если вам Вульф запрещал?
— Это все стараниями Прасковьи Александровны, — улыбнулась она. — Ее благодарить надо, до конца жизни своей за нее Богу молиться буду — такого счастья сподобилась. Мне уже двадцать девятый год пошел, совсем перестарок, уже и не надеялась свое гнездо свить, как случай все изменил.
Егор Аристархович, свекор мой будущий, пришел к Прасковье Александровне с нижайшим поклоном — выкупить себе и семье вольную. Хорошие деньги принес, а в деньгах хозяйка ох как нуждалась: дочек замуж выдать, хозяйство поправить, да мало ли чего еще сделать можно? И она ему поставила условие: Воронов получит вольную только при условии, что выкупит также и меня и женит на мне своего сына Аристарха.
Очень не понравились эти речи Егору Аристарховичу. Судите сами: лишние деньги надо тратить, старую девку брать из-под хозяина, к деревенской жизни не приученную, да сыну всего семнадцать. Лицом я не пригожа, изнеженна да избалована, слухи обо мне разные ходят. Но делать нечего: воля слаще всего. Вздохнул Воронов, да и согласился.
Барыня Прасковья Александровна очень обрадовалась его согласию. Даже приданое мне какое-никакое соорудила: белья надавала, правда, ношеного, но тонкого, господского. Сапожки, шубу добротную — не бесприданницей пошла я к Вороновым.
Делалось все это втайне от молодого барина Алексея Николаевича, чтобы не запретил, с матерью не поссорился. Но, на мое счастье, он особенно и не возражал. Может, надоела я ему, а может, не хотел поперек Прасковьи Александровны идти?
Аристарх Егорович как узнал о решении барыни, чуть руки на себя не наложил, лицом почернел. Он девушку одну любил, Любашу, из деревенских, хотел на ней жениться. А тут ему меня, старую да нелюбимую, подсовывают. Под венец шел, как в роты арестантские, будто в кандалах и под конвоем. Еле-еле согласие священнику вымолвил.
Поначалу мне было очень трудно, ведь ничегошеньки не умела: ни корову подоить, ни коромысло с ведрами в избу принести — ноги подгибались. Ведь то, чему любая крестьянка сызмальства обучена, для меня непосильным трудом казалось. Деревенские бабы шушукались, а при виде меня тут же замолкали и расходились. Да и свекор со свекровью особенной любви не выказывали.
Мой муж долго не подходил ко мне. Хоть нас и устроили в отдельной горнице, но каждый раз, ближе к вечеру, Аристарх Егорович находил себе занятие: то скот проверить, то срочно на мельницу надо съездить — избегал меня. И не месяц, и не два так продолжалось, а около года. С отцом он часто разъезжал по губерниям, подрядов было много, и, как мне казалось, даже если он не нужен был отцу, то все равно уезжал, лишь бы не быть со мной рядом. Я уж привыкла, что все одна да одна. Смирилась и молчала.
Как-то на вечерней заре я проходила мимо сарая и услышала чьи-то рыдания. Заглянув, я прошла внутрь и увидела своего мужа. Он рыдал, закрыв ладонями лицо. «Что с вами, Аристарх Егорович?» — спросила я. «Любу, Любашу замуж выдали и продали куда-то за Урал», — зайдясь в слезах, ответил он мне.
Я поддержала его, подняла и повела в дом. Не обращая внимания на удивленные взгляды свекрови, провела в нашу комнату, раздела и уложила на кровать, на которую он за год так и не сподобился улечься.
Вот тогда-то я впервые не пожалела о том, что многие годы была наложницей у барина. Скольким кунштюкам научил — не перечесть. И я постаралась сделать так, чтобы Аристарх Егорович забыл свою Любашу и успокоился в моих объятьях.
С этого времени наши отношения пошли на поправку. Хоть и хмур был поначалу мой супруг, но я заметила, что каждую ночь он торопится ко мне: сначала для того, чтобы забыть в моих объятиях свою несчастную любовь, а вскоре он перестал думать о Любаше, а хотел только меня.
Аристарх Егорович повеселел, уже не хмурился и стал радоваться жизни, а я угождала ему во всем.
Но не только постель да супружеские ласки объединяли нас: я рассказывала ему о жизни в барском доме, о поэте Пушкине, читала стихи и пристрастила мужа к чтению. Часто мы уединялись, зажигали лишнюю свечку и читали вслух «Руслана и Людмилу». Так было хорошо!
Вскоре я почувствовала себя в тягости. Супруг мой уж так был рад, оберегал меня от всего: тяжелой работы, холодного ветра, жаркого солнца. Возил мне с разных мест пряники, платки, разные гостинцы, и хотя я у барыни Прасковьи Александровны и не такое видывала, радовалась подаркам, ибо от всей души они преподносились.
Кирюша появился на свет крепким здоровым младенцем. И роды были легкими. Одно смутило повивальную бабку: и я, и Аристарх Егорович светловолосы да белокожи, а сын уродился вылитым арапчонком. Потом, правда, побелел слегка, но волосы так и остались темными, жесткими и сильно кучерявыми.
И тут я открыла Вороновым тайну своего рождения. Просила не гневаться, так как внук в деда уродился, а Александр Сергеевич, хоть и арапом был, но благородных кровей и таланта преогромнейшего.
Родные мои обрадовались: шутка ли сказать, внук такого великого человека, дворянина. Да и ко мне отношение совершенно переменилось, хотя я сама какой была, такой и осталась. А уж когда Кирюша подрос, то мы в Тверь перебрались, чтобы сыну образование достойное дать. Я ему сказки его деда читала, стихи, он все с лету запоминал, очень умный мальчик. Потом Егор Аристархович в гильдию вошел: сначала в третью, потом выше поднялся, а за ним и мой супруг. В достатке стали жить, со слугами — тут мне воспитание в господском доме и пригодилось.
Сколько лет с ним живу, все думаю: Господи, за что же мне такое счастье? Не иначе как за страдания моей матушки, царствие ей небесное.
Помню, когда она умирала, то сказала мне: «Слушай, Лизонька, нечего мне тебе оставить, ни денег у меня, ни платья богатого. Одна лишь память о твоем отце». И попросила меня достать из-под кровати полотняный мешочек. Развязав его, я увидела внутри бумаги, исписанные пером. Листы эти, прежде скомканные, были тщательно расправлены и сложены в стопочку. «Что это?» — спросила я. «Это бумаги твоего отца, Лизонька, — ответила мне мать. — Когда он останавливался в Тригорском и писал, то ненужные исписанные листки выкидывал в корзинку. А я мусор выносила, но эти бумаги не выкидывала, а разглаживала и собирала. Возьми на память об отце».
— Как интересно, Елизавета Александровна! — воскликнула я. — Хоть бы одним глазком взглянуть!
— Отчего ж не взглянуть? — улыбнулась она. — Вот они, в желтом конверте на полке.
С благоговением я взяла в руки конверт и раскрыла его. Мне в глаза бросились строки:
В уголке бумаги виднелся оттиск печатки с непонятными каббалистическими знаками. Многие слова были перечеркнуты, бумага помята, и ощущение правдивости, подлинности этих черновиков не отпускало меня.
— Правда, захватывает? — спросила меня Елизавета Александровна. — Я в этих строках черпаю силу, позволяющую мне жить так долго. Он гений!
Я осторожно перебирала ломкие странички с выцветшими от времени чернилами: вглядывалась в несущиеся профили, пытаясь вчитаться в слова, написанные неразборчивым тонким почерком.
Просмотренные листы я переворачивала и укладывала на стол в том же порядке, как они лежали в конверте. Старушка наблюдала за моими движениями, на ее лице светилась спокойная радость.
Одна страница привлекла мое внимание. По ней шли сгибы, как на конверте, с одного края застыли кусочки сургуча, а на обороте виднелись надписи, что-то мне напоминающие. Присмотревшись, я увидела, что на бумагу нанесены те же знаки и символы, что и на розенкрейцеровском кресте, так некстати вывалившемся у меня из лифа.
Только я собралась спросить Елизавету Александровну об этой бумаге, как в дверь постучали:
— Полинушка, спрячьте конверт, — испуганно произнесла она.
Без задней мысли сунув листок, который держала в руках, в карман, я немедленно положила страницы обратно в конверт и передала его хозяйке. Она спрятала его под одеяло.
— Откройте дверь, — попросила Елизавета Александровна.
В комнату вошел Кулагин в сопровождении Воронова.
— Как ты, Лизанька? — кинулся он к жене. — С тобой все в порядке?
И почему-то странно покосился на меня.
— Г-жа Авилова, — не обращая внимания на взволнованного Воронова, обратился ко мне Кулагин, — где вы находились после того, как покинули гостиную?
— Здесь, у Елизаветы Александровны, — притворившись удивленной, ответила я. — А что опять произошло убийство? О, Боже!
И я картинно всплеснула руками.
— Нет, — поморщился Кулагин, тем самым осуждая мою экзальтированность, — к счастью, никакого добавочного убийства нет. Того, что уже случилось, более чем достаточно для нас всех.
— Тогда в чем причина вашего вопроса? — я приподняла брови. — Если, слава Богу, ничего не случилось, все живы-здоровы, то какое имеет значение, где я была и куда ходила?
— Г-жа Воронова, — не отвечая на мой вопрос повернулся сыскной агент к Елизавете Александровне, — вы можете подтвердить, что последний час г-жа Авилова находилась у вас в комнате и никуда не отлучалась.
— Да, — кивнула старушка. — Мы сидели и премило беседовали. Содержание беседы вас интересует, г-н полицейский?
— Пока нет, но все может быть, — задумчиво произнес он. — Кстати, а где вы были все это время?
— Я плохо себя почувствовала, и Аристарх Егорович проводил меня до спальни. С того времени я не вставала. Пыталась заснуть, но никак не получилось — бессонница одолела. Аполлинария Лазаревна была столь любезна, что навестила меня и скрасила беседой томительные часы. Я ведь уже немолода, сударь, и страдаю от одиночества и болезненной старости. Муж часто в разъездах, а мне в радость собеседники, особенно такие внимательные. Как Полинушка.
Воронова закашлялась.
— Лизанька, — взял жену за руку Воронов, — не волнуйся, у господина агента работа такая — спрашивать. Так что подумай и ответь точно. Он не из простого любопытства выведывает, а на службе в тайном сыске состоит.
— Не заметили ли вы в облике г-жи Авиловой чего-либо необычного, сударыня? — спросил Кулагин.
— Г-жа Авилова — дама из общества! — отрезала Воронова. — Не думаю, что она позволит себе наносить визиты без присущей ей респектабельности!..
— Хорошо, — вздохнул агент, решив не спорить с больной женщиной. — Тогда, пожалуй, я заберу Аполлинарию Лазаревну с собой, она мне может понадобиться для… следственного эксперимента. Пойдемте со мной.
Он сделал приглашающий жест, и я вышла вслед, успев лишь напоследок улыбнуться милой старушке.
Кулагин привел меня в библиотеку и усадил в приснопамятное кресло, с которого я упала, будучи сраженная пылким напором молодого Карпухина.
— Рассказывайте, Аполлинария Лазаревна, — просто сказал он. — Зачем вам отпираться?
— Что именно, Федор Богданович? — спросила я. — Если о том, как я убивала, то ничего не скажу — не знаю и не участвовала в сем. Ищите убийц в другом месте.
— Я не об этом, — отмахнулся он. — Как к вам попал крест, который вы сбросили в воздухоотводное отверстие между этажами?
— Какой крест?
— Вот этот, — агент показал мне знакомую вещицу из шкатулки.
— Почему вы считаете, что это сделала я? Может, я вообще этот крест впервые в жизни вижу?!
— Прекратите отпираться, г-жа Авилова! — Внешне Кулагин казался спокойным, но, как мне показалось, уже начал закипать. — Кто, кроме вас и Карпухина, знал об этом? Покойные Мамонов и Иловайский? Но их нет, а вы здесь. И сделали это так: Карпухин сидел в гостиной, а вот вы как раз там отсутствовали. Вполне логично предположить, что, выйдя из гостиной, вы решили таким образом повлиять на убийцу и заставить его сознаться. Вы пролезли в отверстие за шкафом, кстати, там порядочное количество отпечатков ваших туфель, и сбросили неизвестно как к вам попавший крест сквозь вентиляционную решетку. Поэтому я требую рассказать мне: откуда вы его взяли и почему вы считали, что тем самым раскроете убийцу?
— Да ничего я не считала, — вяло отмахнулась я, не желая больше таиться. В конце концов, из слов правительственного чиновника выходило, что он не считает меня убийцей, и поэтому можно спокойно ему все рассказать. — Он сам выпал.
— Как выпал? Откуда?
— Отсюда, — я показала на лиф. Кулагин слегка порозовел и отвел глаза.
— И как же крест туда попал? Насколько я понимаю, у вас уже есть нательный крест и, конечно же, не такой величины, как этот розенкрейцеровский.
Отпираться было бессмысленно. Прошло немного времени, и я убедилась, что сыскные агенты не зря получают свое жалование. Кулагин вытянул из меня все: и то, как я обнаружила тайник, и зачем я путешествовала по крышам. Я не рассказала только о документах, найденных в шкатулке вместе с крестом. Если бы не обрывок пушкинского черновика, я бы не скрывала, но сейчас мне захотелось самой сравнить и проверить, не ошибаюсь ли я, полагая, что в моих руках оказались две части одного документа. В противном случае мне бы пришлось расстаться с бумагами и я никогда бы не узнала тайны, безумно волновавшей меня.
А еще я решилась и рассказала ему о разговоре между Пурикордовым и Косаревой. Я боялась, что чиновник поднимет меня на смех, но, услышав слова «приор» и «прецептор», Кулагин отнесся к моим словам более чем серьезно:
— И вы молчали, Аполлинария Лазаревна? Просто нет слов! Здесь уже пахнет масонским заговором, а не простым убийством в корыстных интересах из-за наследства. Идите в свою комнату и запритесь на ключ. Откроете только мне и больше никому: ни горничной, ни гостям. Дело становится серьезным, и рисковать таким ценным свидетелем я не позволю! Охранять вас будут, но не явно. Мне бы не хотелось привлекать к вам излишнее внимание. Вы меня поняли?
Я утвердительно кивнула, внезапно поняв, какой опасности себя подвергала, занимаясь ненужными расспросами и дилетантским расследованием зверских убийств. Нет уж, буду сидеть тише воды, ниже травы, носа не высовывать и читать новинки на английском — их мне надолго хватит. Жалко только, что никого не выпускают из этого мрачного особняка, и сколько я буду пребывать во взвешенном состоянии, один Господь ведает.
Мне хотелось домой, повидать отца, рассказать ему о перипетиях этих жутких событий, свидетельницей и невольной участницей которых мне довелось стать — авось он и помог бы мне пролить свет и увязать воедино все ниточки печального происшествия. Лазарь Петрович имел большой опыт в уголовных делах и часто рассказывал мне те или иные интересные случаи из своей практики.
До комнаты меня проводил незаметный юркий человечек, вызванный Кулагиным в библиотеку. Охрана вступала в действие.
Крепко запершись и занавесив окно, я достала из кармана бумагу, найденную в черновиках у Вороновой, и положила ее рядом с запиской из шкатулки с крестом. Плотный лист сильно отличался и от черновиков поэта, и от карты, найденной в шкатулке: косой обрез, водяные знаки в виде перевитых букв В и М, желтоватый цвет и бархатистость на ощупь — все это характеризовало писчую бумагу высшего качества.
На обороте я прочитала: «Тригорское, имение г-жи П.А. Осиповой, для А.С. Пушкина (в собственные руки)», и обратный адрес: «Москва, Смоленско-Сенная пл. дом графа М.Ю. Вьельгорского».
Я перевернула лист и вчиталась в неразборчивые строки:
«Любезный друг мой Пушкин!
Тебе совсем скучно в ссылке? Не печалься, есть в столице люди, готовые поспешествовать и вызволить тебя в свет. Или у тебя нет времени грустить, а барышни Осиповы всемерно украшают твои тягостные дни? Честь им и хвала, только смотри, не влюбись сразу в двух, а то и трех одновременно. Уж я-то тебя знаю.
Расскажу тебе презабавный анекдот, случившийся со мной третьего дня: мой дальний родственник, провинциальный помещик из медвежьего угла, оказался впервые в Москве и нанес мне визит. Я пригласил его сесть и чин-чином завел беседу. Спрашиваю: „Где вы, Савва Михайлович, уже успели побывать?“. Он мне: „У его сиятельства, графа*** обедал“. „И как вам показался обед?“, — интересуюсь. „Обед — выше всяких похвал, — отвечает, — да вот пунш в конце подали: вода водой, только лимон и плавает. Небось, кухарка-чухонка пожалела рому и жженого сахару добавить“. Ты не представляешь, как я хохотал! Ведь мой провинциал залпом осушил теплую воду для полоскания рук!
Ну, развеселил я тебя?
Большое спасибо за стихотворения, что ты мне прислал. Я выбрал нижеследующее, и у меня уже готова мелодия для него:
Надеюсь, получится прелестный романс, который прославит как автора стихов, так и музыки. Вяземский намедни тоже дал мне слова, но я попросил его выбрать те, что полегче — чтобы мыслей было раз-два и обчелся. Очень трудно мысли на музыку класть — не укладываются, канальи.
Что же касаемо дела, о котором ты упомянул в своем письме, то я тебя понимаю, и С. Волконский сделал все, что мог, уговаривая тебя. Однако в совете решили, что твое призвание — творчество, и тебя попросту оставили в покое. Ссылка твоя красноречиво показывает, на каком ты положении у властителей, и решено его не усугублять. Исполнение возложено на меня, Касьян мне отдал искомое. Я должен буду передать послание и реликвию русского Гамлета к М.М.С., а он уже найдет оказию доставить ее государю.
В столице ожидаются перемены, братья постоянно докладывают об изменении настроения двора и волнении в военных поселениях. Как бы не опоздать и не упустить благоприятный момент.
Письмо послано не по почте, его передаст тебе наш брат, верный человек, собирающийся в Тверь по служебной надобности.
Остаюсь, всецело полагаясь на твою благоразумность.
Твой Михаил.
8 октября 1825 г.»