В светлую осеннюю ночь мы увидели далекое зарево. Это был Севастополь. О незабываемых подвигах его защитников мы до сих пор слышали только по радио, теперь нам предстояло познакомиться с этими замечательными людьми и стать плечом к плечу с ними у стен города-героя.
Командир, стоя рядом со мной, поеживался от холода и не отрываясь смотрел на медленно приближающийся берег.
— Горит, — сказал он с грустью… — А какой город был!
Вода фосфорилась, переливалась за кормой и под форштевнем монитора неестественным голубым светом. Плохо! Под прикрытием темноты было бы безопаснее войти в Севастопольскую бухту.
— Подлодка… справа! — воскликнул сигнальщик и почти без паузы: — Торпеда справа! Идет прямо на нас!..
Отвертывать с курса было поздно. Монитор — тихоходен. Светящийся след торпеды приближался неумолимо. Липкий пот выступил на лбу, горячими струйками побежал по спине. Почему-то я снял очки и съежился, ожидая удара, грохота, взрыва…
— Торпеда уходит влево! — услышал я прежде, чем смог сообразить в чем дело.
— Не рассчитали! — облегченно вздохнул рядом со мной Харченко.
Торпеда прошла под нами, не задев плоского дна монитора и ушла в море. Любой корабль на месте нашего «Железнякова» взлетел бы на воздух.
Почему подводные пираты не всплыли, не вступили в бой с нами, почему не выпустили вторую торпеду? Не знаю. Возможно, они были суеверны. Ведь в перископ-то было хорошо видно, что торпеда нас пронзила насквозь и пошла дальше, оставляя за собой светящийся след…
Через час мы оставили слева черные стены Константиновского равелина и ошвартовались в узкой Южной бухте.
— Пойдем, Травкин, в город, — предложил мне Харченко, когда «Железняков» ошвартовался у причала.
Мы вошли в лес черных дымящихся улиц. Алексей Емельянович растерянно смотрел по сторонам. Не таким был его Севастополь! Где же белые, кажущиеся воздушными, дома из инкерманского камня? Где веселый Приморский бульвар — гордость местных старожилов? Повсюду снарядные воронки, комья вывернутой, обожженной земли, истерзанные деревья… Памятники — разрушены. Севастопольская святыня — белокаменный Владимирский собор-усыпальница славных героев русского флота Нахимова, Корнилова, Истомина печально возвышается над развалинами города. Стены собора зияют пробоинами, от золотого купола остались лишь обгорелые балки.
Как мы узнали от офицера, знакомого Алексея Емельяновича, встретившегося нам на улице Ленина, на Севастополь враги напали внезапно, так же, как и на нас. В три часа ночи посты службы наблюдения и связи услыхали в воздухе гул авиационных моторов. Прогремели шесть пушечных выстрелов — сигнал большого сбора. Тревожно загудел гудок Морского завода. Около четырех утра возле Приморского бульвара взорвалась первая фашистская мина. Сбросил ее самолет. Другой миной была разрушена школа. В то утро батареи сбили три вражеских самолета…
Так началась война в Севастополе. Теперь враг бомбил его с воздуха непрестанно… Враг подходил к столице Черноморского флота с суши, обложил ее с моря…
И все же — жизнь продолжалась. От бомбежек люди уходили под землю. Под землю спрятались заводы и мастерские, школы и госпитали… Ребята учились под землей, в глубоких штольнях хирурги делали операции раненым. А рядом матросы, спустившиеся под землю на короткий отдых, слушали концерт актеров флотского театра. Севастополь жил, боролся, страдал. В ритме его жизни слышалась не агония обреченного на гибель, а гордая бессмертная песнь отваге, мужеству и любви к самому дорогому, чем может обладать человек, — к Родине.
Харченко изумлялся. Он то и дело тормошил меня, обращая внимание то на одно, то на другое, особенно поразившее его.
— Ты гляди, гляди, Травкин, — сжимал он мой локоть. — Лучше гляди вокруг. Такое человеку раз в жизни суждено видеть. Запоминай на те дни, когда счет Гитлеру и его прохвостам предъявлять будем. На лица людей смотри. Они — лучший барометр. В них, что в зеркале, видны и думы и настроение.
Лица севастопольцев поражали больше всего: больше страшной картины разрушения, окружавшей нас, больше рассказов о героических подвигах этих людей. Мы не видели, совсем не видели растерянных, унылых, искаженных страхом лиц. Вокруг нас ходили, разговаривали, шутили или бранились угрюмые или смешливые люди в пропыленной одежде, от которой пахло дымом и потом. На их лицах, обожженных ветром и огнем пожаров, прочно улеглась усталость. Но безразличных мы не видели. В этом городе не было безразличных людей! Их глаза, обведенные на годы въевшимися в кожу синими кругами, горели неугасимым задором.
Те дни были тревожными, хлопотливыми. Времени на отдых не было. Люди почернели и едва не падали с ног от усталости.. Записи в дневнике, которые мне удавалось изредка делать, были короткими и обрывочными.
…Камыш-Бурун…
Стервятники с крестами на крыльях стали нашими постоянными спутниками. Сейчас сходил на берег. Два моряка оживленно беседовали возле машины. Пронзительный свист. «Ложись!» Один побежал от машины, другой — залег. Взрыв. Самолеты ушли. Лежавший у машины встал, отряхнулся, подошел к другу. Тот был мертв…
«Странно, почему ничего не сообщают по радио о Москве», — говорит Ильинов. — «Как-то там мой Можайск?..»
…На берег высажен наблюдательный пункт. Совсем недалеко артиллерийские выстрелы и разрывы. Завод взорван. На электростанции все агрегаты выведены из строя. Железнодорожные вагоны сброшены под откос в море. Получили радио: «Приготовиться к стрельбе, враг близко». Вскоре поступила команда: «Огонь!». Били по фашистам, продвигавшимся к поселку. Вокруг нас стали густо рваться мины; мы отошли…
Когда отходили от Камыш-Буруна, все горело: завод, электростанция, рыбачий поселок.
…К обеду Ильинов принял радио: «Прибыть в Керчь». В порт вошли под вечер. Город сильно разрушен. Дома горят. У переправы скопилось много машин. На черной земле — россыпи пшеницы, винтовочных патронов. Неприятель занял выгодную позицию — Турецкую крепость и сопку. Мы открыли по сопке огонь. На нас посыпался град артиллерийских снарядов и мин. Вынуждены были уйти. Отходя, продолжали обстреливать сопку. Ночевать отошли за косу: там было спокойнее.
— Мой родной городок, — говорил о Керчи Миша Коган. — Здесь я родился.
Он принялся рассказывать, как с мальчишками-сверстниками лазал в каменоломни, как плавал наперегонки до дальнего буя, что у входа в порт, как с рыбаками выходил в море ловить рыбу. Эх, Керчь, Керчь!
Как назло, вода в море опять фосфорится. Фрицы опять нашли нас и сбросили (сам считал) сорок бомб. Мы все же ушли от них — под самым берегом. Они нас снова потеряли…
…Я сидел в крохотной каютке Ильинова у приемника.
На корабль сыпалась какая-то серая крупа. Выл ветер. Волны перекатывались через палубу у подножия башни. Но мне казалось, что все море залито солнечным светом. В Москве — парад. Парад на Красной площади. Седьмое ноября тысяча девятьсот сорок первого года…
…Эх, Керчь, Керчь!
Бедняга Коган! Миша совсем притих и стал мрачен. Возле Керчи горят рыбачьи поселки. Валяются спущенные с обрыва перевернутые вагоны. Бьем по фашистским частям у Камыш-Буруна, охраняем переправу наших войск у Керчи. Наши уходят из Керчи на Тамань. У каждого из нас одна дума: а как там мои? В Верее? В Можайске? На Полтавщине? В Киеве? И самое главное — как там Москва?..
…Однажды на наших глазах на самолет «У-2» напали четыре «мессершмитта». «У-2» шел низко, почти над водой. Мы уже знали обычай фашистов — «геройствовать» вчетвером над одной беззащитной машиной. Они посылали очередь за очередью. Корабль наш стоял замаскированный, и стрелять нам не разрешалось. Но разве утерпишь, когда такое творится! С разрешения командира Миша Перетятько дал очередь по наседавшему на «У-2» «мессершмитту». Вот тут-то им воевать не понравилось! Отвернули все, кроме одного, который окунулся в море.
Нам — тоже досталось. Упустив «У-2», одураченные стервятники навалились на нас. На подмогу им прилетели «юнкерсы». По нас били с воздуха непрестанно. Много пробоин в палубе, бортах. Есть раненые. С трудом добрались до Новороссийска, где встали в большой ремонт…
В Новороссийске случилось то, о чем я всегда буду вспоминать с омерзением. Это было нашествие крыс. Огромных, злых крыс! Я проснулся ночью от того, что по мне бегала крыса. Я схватил ее — она укусила меня за палец, злобно пискнув. Включил свет. Крысы были везде: на буфете, на столе, метались вдоль узенького карниза под подволоком. Я вскочил, уронил очки, наступил на крысу, она вцепилась мне в пятку. Хрустнули стекла раздавленных очков. Ору благим матом от боли и омерзения.
— Что за дрянь? — открыв дверь своей каюты, ужаснулся Харченко.
Пират, вскочив вслед за ним в каюту, ощерился и в боевом азарте кинулся на ближайшую крысу.
Крысы с противным писком метались по коридорам и кубрикам. Проснувшиеся матросы уже объявили войну непрошеным гостям. Их били ботинками, топтали ногами…
Когда мы вернулись в кают-компанию, нам пришлось выручать Пирата. Он изнемогал в неравной борьбе. Не приди мы вовремя, они загрызли бы его. Весь изодранный, окровавленный, он лежал на палубном коврике, зализывая раны.
На другое утро командир объявил премию за полное истребление крыс. Матросы вооружились тяжелыми ломами, обулись в высокие сапоги и стали освобождать отсек за отсеком. Поганые твари словно поняли, что им готовится. Стоило наглухо задраить отсек, как обезумевшие крысы кидались на моряков, стараясь укусить их в лицо, в грудь, в ноги. Побитых крыс таскали ведрами и вываливали за борт.
Кушлак опасался самого страшного: вдруг среди крыс, покусавших людей, окажутся бешеные? В городе не было вакцины.
Шли дни. Фельдшер да и мы все с тревогой высчитывали дни инкубационного периода. Наконец все облегченно вздохнули. Люди здоровы, да и Пират разгуливает по кораблю как ни в чем ни бывало.
Павлин посмеивается:
— Я же вам говорил, что мы ходим под счастливой звездой!
К сожалению, наше счастье, кажется, нам изменило.
У нас разобраны машины, мы неподвижны, а рядом грузятся транспорты, уходящие в Севастополь, стоят подводные лодки… Нам пришлось пережить несколько тяжелых налетов.
Мы потеряли верного спутника Володи Гуцайта по корректировочному посту Мудряка и наводчика кормового полуавтомата Усенко. Первые убитые на корабле…
Командир монитора, едва сдерживая слезы, сказал над телами товарищей:
— Клянемся за вас отомстить, боевые друзья! Где бы мы ни были — в Новороссийске ли, в море ли, на Дону, — мы будем истреблять ненавистных захватчиков, пока бьются наши сердца и руки способны держать оружие… Прощайте. Мы вас никогда не забудем…
…Смерть уживается рядом с любовью.
Недавно похоронили товарищей. Через несколько дней отдавали швартовы. На пирсе стояли девушки с букетами сирени.
— Пиши! — раздавались звонкие голоса.
— Не забывай!
— Не забуду!
— Не забуду!
— Увидимся!
На баке с веткой сирени в руке стоит Овидько. Он прощается с хорошенькой девушкой, стараясь скрыть волнение от товарищей. Смущается, но все же кричит:
— Катюша! Не забывай!
…Весна… Окраины города все в зелени. Сады — в цвету…
Выходим из гавани. Море, зеленое Черное море… Спускается вечер…
Ильинов принимает радиосводку:
«На Керченском полуострове наши войска ведут упорные бои с перешедшими в наступление немецко-фашистскими войсками. На других участках фронтов ничего существенного не произошло…»
…Письма! Мы получаем их так редко, что просто кажется чудом, когда они нас находят. Неутешительные письма! Они приносят не радость, а горе. Вот некоторые из них:
«Здравствуй, дорогой брат! Очень рада, что получила от тебя письмо. Думала тебя нет уже в живых. Наш город был оккупирован три месяца, мы на это время уезжали. Сейчас я снова работаю. Дом наш разрушен, живу у знакомых. Я узнала о Дусе — в первом письме боялась писать, не хотела огорчать. Не надо ее жалеть. У нас здесь таких называют «немецкими овчарками». Будь твердым, братишка. Выше голову.
Твоя сестра».
И сидит он со мной, читает письмо и опускает голову на руки; говорит:
— Не хочется верить. А верить — приходится. Но ведь у нас был ребенок… Значит, так легко было — бросить все и уйти… не насильно ведь увели ее, сама ушла с ними!
Потом приходит еще один. Показывает письмо:
— Не верю, Травкин… Не верю…
Беру, читаю:
«Нашу маму и нашу сестру Ирину убило снарядом. Ирину ранило в поясницу и через чае она умерла…»
— Мстить, — говорит он с глазами, полными слез. — Мстить, мстить и мстить!