После первых боев монитор остановился на дневку под крутым откосом Буга.
Железняковцы наслаждались коротким отдыхом после боев.
…Одни полоскались в реке, другие стирали пообносившиеся форменки и тельняшки, третьи, забравшись в отсек с горячим душем, плескались под теплой струей, старательно натирая друг другу спины.
Утром боцман привел из ближайшего селения корову, приобретенную на корабельные деньги. Ее зарезали, освежевали, и коку предстояло блеснуть своими талантами.
Овидько держал речь к матросам, устроившим перекур на баке. Облизываясь, он говорил:
— И до чего же я люблю, хлопцы, рагу! Побольше мяса, чуток картошки и такой, знаете, кругом жирнющий соус…
Любитель покушать и поговорить о вкусной еде, Овидько причмокивал и тянул носом. А из камбуза несся такой соблазнительный аромат… Ведь несколько недель на корабле питались одними консервами.
— Ух, хлопцы, и поснидаем же! — говорил восхищенно гигант.
Все с улыбкой слушали это огромное дитя, на которое с трудом влезали брюки самого большого на флоте, шестого, роста. Отвлекшись от разговоров о еде, Овидько по просьбе друзей рассказал о вылазке в логово врага.
— Сидим, значит, мы, корректировочный пост, в воронке от авиабомбы, — басил он, — а ихний танк, зеленый такой, будто жаба болотная, все крутится поблизости. Чего ему треба, не бачим, а только лавирует он вокруг нашей ямы. Туточки вы как раз и палить начали из главного калибра. Ну, немцам, конечно, не до нас стало. Это же ясно! Надо уносить ноги! Танк драпанул — да прямо через яму! Впопыхах чуть нас всех не передавил.
— А страшно было?
— Ни. Только земли в уши насыпало.
И он поковырял пальцем в ухе, словно в нем и до сих пор еще была земля.
— У тебя, голубь, сердце железное, — сказал ему военфельдшер Кушлак.
— Обыкновенное сердце. Человечье, — ответил на это Овидько.
И правда, у него было чуткое сердце. То он приводил на корабль собаку со сломанной ногой, то приносил подбитую рогаткой птицу. Отличный товарищ, он готов был пожертвовать для друга последней рубахой, последней щепоткой табаку. Он писал письма на Полтавщину. И горевал, что опускать письма стало некуда — «нигде почтовых ящиков нету»…
Из камбуза выглянул кок в белой, видавшей виды куртке.
— Время обедать, хлопцы.
Овидько заторопил Ильинова — ведь нынче он, Ильинов, «бачковой».
— А ну, мамаша, корми зараз детенышей.
— Хороши детеныши! — смеялся радист. — Каждый ухлопает по три миски супу, да по две — второго. От таких детенышей любая мамаша сбежит.
И радист поспешил с бачком на камбуз. Он возвратился с тарелкой черных сухарей, с мисками, ложками. Его «десятка» уселась в кружок. Дымящийся бачок, принесенный радистом, был опорожнен в два счета. Ильинов сбегал за другим. Теперь уже принялись за еду с чувством, с расстановкой, не обгоняя друг друга. Ильинов разделил мясо на порции — каждому по жирному куску.
— Дай бог здоровья той корове, — приговаривал Овидько.
Ему досталась мозговая кость, и он стучал ею по миске, вытряхивая мозг. Сухарь хрустел у него на зубах, как сахар.
— А теперь, Жора, — предложил Овидько, — тащи-ка рагу!
Но едва оно было принесено и разложено по мискам, как наблюдатель на мостике крикнул:
— Воздух!
Мигом было оставлено дымящееся, пахучее блюдо. Комендоры кинулись к орудиям. Два неразлучных друга, Перетятько и Кутафин, торопливо надев каски, встали к своим зениткам.
Черная тень накрыла своим крылом палубу монитора. С воем и свистом самолет скинул бомбы. Корабль встряхнуло.
— Черти бы тебя разнесли! — погрозил «юнкерсу» кулаком боцман Андрющенко.
Самолет взмыл вверх и, прерывисто гудя, готовился к следующему заходу.
— Вот яка ты гадюка! — вне себя закричал Перетятько.
Его зенитка работала с такой яростью, что «юнкерс», уже готовый войти в пике, вдруг отвернул и стал уходить восвояси.
— Нерва не выдержала! — крикнул вдогонку ему Перетятько, прекращая огонь. Человек бережливый, он не хотел истратить ни одного лишнего заряда.
— А я вот что скажу тебе, Миша, — обратился к другу Кутафин. — Думка у меня такая: не так страшен фашист, як его некоторые слабонервные размалювали… Утром мы его били? Били. Сейчас отвадили? Отвадили. А то ж разошелся, крылом накрыл, я думал — затмение солнца. Тю-у, проклятый!
— Кишка тонка, — подтвердил Перетятько, глядя на исчезающую вдалеке едва заметную черную точку.
— Ну, хлопцы, продолжай обед, — тут же призвал Овидько, собирая разбросанные по палубе миски. — Эх, пропало жаркое. Мамаша! — крикнул он Ильинову. — Принеси-ка еще супцу…
«Железняков» стоял неподалеку от Варваровской переправы, у берега, замаскированный, затемненный. Машины молчали. На палубе все словно вымерло. Матросы, свободные от вахт, спали.
И вдруг — воздушная тревога. Меня словно подбросило с койки. Взглянул на часы — три. Я выбрался по узкому трапу на палубу. В черном небе хриплый, с перебоями гул. «Юнкерсы»! Они шли в ночной тьме к Николаеву. В это время дозорный «Железнякова» на берегу дал три выстрела. Это означало: «Внимание! Парашютисты!» Володя Гуцайт, командир дежурного взвода, сбежал на берег. За ним цепочкой — матросы. С разрешения командира корабля побежал за ними и я.
Темнота — хоть глаз выколи. Дозорный доложил Гуцайту: две минуты назад четыре парашютиста приземлились метрах в ста, ста пятидесяти от него…
Володя приказал: оцепить и прочесать весь район! Далеко не уйдут! Кругом холмы и кусты. Но и найти парашютистов в темноте — не легко.
— Иди с Губой, — посоветовал мне Гуцайт.
Проклятый кустарник! Он обдирал и лицо и руки. Вася шагал впереди. Видит он в темноте, что ли?
Останавливаемся, прислушиваемся и шагаем дальше, раздвигая кусты. Мы отошли от реки порядочно, но не нашли ничего подозрительного. Кругом было тихо и пустынно, только вдали, высоко в небе, еще слышался затихающий хриплый гул «юнкерсов». Потом мы увидели яркие звезды разрывов, услышали глухие удары и вспышки.
— Николаев бомбят, — сказал Губа. И вдруг заорав неистово: — Сто-ой! — поднял автомат и дал очередь вверх.
— Товарищ, не стреляй, не стреляй, свои! — услышали мы в ответ. Ярким лучом фонаря Губа осветил трех бойцов. — Тьфу ты!
— Подходи, — скомандовал Вася.
Они не подошли — подбежали.
— Вот хорошо, что вас встретили, моряки, — говорили наперебой радостно эти три парня. — Мы было совсем заблудились. Шли с частью, да поотстали. Вот и сбились с дороги.
— Документы есть? — спросил Губа все еще недоверчиво.
Документы оказались в порядке. Бойцы радовались встрече, говорили о своем командире роты — отличнейшем человеке, о том, как их часть потрепало в бою, горевали об убитых товарищах.
— Ну, идемте, — сказал Губа. — Отдохнете у нас до рассвета, а то чего доброго еще опять заплутаетесь.
— Вот повезло! — воскликнул, один из бойцов. — Моряки табачком угостят, целый день не курили…
Из темноты вынырнули Личинкин и Лаптий, присоединились к нам.
— Мать честная, корабль! — удивились солдаты, когда увидели, куда мы их привели. — Ну и маскировочка! Вот это — штука!
Знали бы они, как нелегко превратить в невидимку корабль с блестящей, как зеркало, палубой и выступавшими вперед башнями! Всю прошлую ночь железняковцы от командира и комиссара до кока рыли, как кроты, узкий затончик. Корабль вошел в него, прислонился к берегу бортом. Среди матросов, старшин, офицеров были подлинные художники-декораторы, знатоки маскировки. Вдоль корабля насадили деревья, кустарники. На палубе вырос лес, прикрывший надстройки и башни, а палубу засыпали травой. Со стороны реки борт был тоже закрыт деревьями. Ну, а что, если кораблю понадобится сменить основную позицию? Подготовлены запасные, выше и ниже по реке. Это был чудовищный труд, но я не слышал ни разу, чтобы кто-нибудь проронил хоть слово неудовольствия. Нет! Люди не жалели сил ради своего корабля!
И когда самолеты противника пролетали над кораблем, чуть не задевая за мачту, но не замечая «Железнякова», — это было лучшей наградой за их труд.
Кстати, недавно произошел случай, который железняковцы долго не могли забыть.
Приехал важный и самонадеянный подполковник-инспектор. Во время обеда прозвучал сигнал воздушной тревоги. Инспектор поднялся с командиром и комиссаром корабля в боевую рубку. Пролетев над кораблем и не заметив его, «фокке-вульфы» скрылись вдали. Продолжая обед, инспектор сказал:
— А вы, товарищи, оказывается, трусы.
В кают-компании воцарилась тяжелая тишина.
Подполковник продолжал:
— Нужно было сбросить эту чепуху, навешанную на корабль, все эти веточки, тряпочки, все к чертовой матери, выйти на середину реки, открыть ураганный огонь, показать, что советские моряки не прячутся по кустам…
Алексей Емельянович потемнел от негодования. Шутка ли сказать? Его офицеров, старшин и матросов заклеймили позорнейшей кличкой! Волнуясь, он рассказал о трагическом случае, происшедшем недавно с одной из наших канлодок. Лодка стояла замаскированная. Ее огонь был губительным для противника. Фашисты высылали десятки своих самолетов, чтобы обнаружить ее, однако найти — не могли. Но однажды командир канлодки не выдержал — взыграло ретивое: он открыл по самолетам огонь. В тот же миг самолеты вошли в пике, через несколько минут все было кончено — канонерская лодка пошла ко дну…
— Они не выполнили своей боевой задачи, не израсходовали запаса снарядов; погибли люди, самое главное — люди! — почти кричал Алексей Емельянович. — А виной всему недостаточная выдержка командира! Пусть команде удалось бы сбить один — два самолета. Но что такое два самолета по сравнению с кораблем, стоящим миллионы, с людьми, жизнь которых дороже всего? Если потребуется, можете не сомневаться, никто из нас не пожалеет себя. Нет, товарищ подполковник, логика говорит сама за себя. Она воплощена в нашу тактику — побеждать противника не числом, а умением, беречь силы для главного удара и на основном направлении, а не распыляться по мелочам!
— До «Железнякова» я служил комиссаром крейсера, — спокойно заговорил Алексей Дмитриевич, но было видно, какого труда стоит ему это спокойствие, — но даже и крейсер, когда стоит в базе, маскируется под разного рода строения, а какую-нибудь коробку превращают в ложный крейсер и ставят на видное место. Нужно беречь корабли! И нужно беречь людей! Они — драгоценнее любого корабля! А трусов, поверьте, у нас на «Железнякове» нет. Нет, не было и не будет. Учтите это!
Подполковник оглядел стол. Все смотрели на него с обидой и горечью. Он понял: перехватил, обидел людей. Поднялся:
— Прошу прощения, мне пора…
Взял фуражку и вышел.
Мы встретились с ним много позже (он уже стал полковником). На груди у матросов и офицеров «Железнякова» были боевые ордена и медали. Инспектор поздравил железняковцев и сказал, что он бы охотно написал о «Железнякове» в газету — ведь и он был когда-то участником одной из боевых операций.
Алексей Емельянович сухо ответил, что дневник боевых действий «Железнякова» уже составлен и сдан в редакцию. А автор дневника их соратник — участник не одной, а всех операций. И Харченко показал на меня.
Но это было много позже. Вернемся к той ночи, когда мы привели заблудившихся бойцов. Нас встретили командир корабля и Андрюша Савельев.
Алексей Емельянович проверил документы, задержанных нами людей. После этого он выслушал их рассказ о том, как они случайно отстали от своей роты, и приказал их накормить. Андрей сидел молча в сторонке, пристально всматриваясь в каждого из солдат. Когда Губа увел бойцов на камбуз, Андрюша сказал:
— А все же, Алексей Емельянович, советую их задержать, а утром отправить в гарнизон для проверки.
Харченко, поразмыслив, распорядился: накормив, положить гостей спать в таранном отсеке и на всякий случай приставить к ним охрану.
Мне не спалось. Я бы рад был сойти снова на берег, найти Володю Гуцайта и продолжать с ним розыски. Но разве разыщешь его в такой темноте? Я сел в кают-компании на диван, взял книжку. Пират вскочил на стол, уткнулся мне мордой в лицо.
— Пусти, Пират, не мешай.
Алексей Емельянович прошел в свою каюту.
— Чего не спишь? — спросил он.
— Не спится.
Вдали послышалось негромкое пение. Я поднял голову:
— Что это?
— Наши гости поют, — усмехнулся Алексей Емельянович.
«Широка страна моя родная», — пели в таранном отсеке.
Пират заснул и посапывал у меня под рукой. Книга была увлекательная — о мастерстве водолазов, поднимавших затопленные суда. Прошел час, другой. Над головой вдруг прогромыхало, кто-то сбежал по трапу. Это был Володя Гуцайт.
— Ну что, Володя?
— Где командир?
— У себя.
— Нашли парашюты…
— А парашютистов?
— Как в воду канули.
Гуцайт постучал в каюту Алексея Емельяновича.
— Войдите, — сразу откликнулся командир. Я слышал, как Володя докладывал о розыске. Дверь распахнулась. Алексей Емельянович, как видно, и не ложился. Он был одет по форме.
— Это значит, что мы не выполнили свой долг, — сказал он взволнованно. — Подвахтенной команде еще раз тщательно обыскать весь район. Кстати, уже светает, — взглянул он на круглые корабельные часы, — привлеките к розыскам население.
— Есть! — ответил Володя.
— Губа!.
— Есть Губа! — вскочил Вася, прикорнувший на табурете возле буфета.
— Обыщите тщательно весь район, в котором встретили отставших от части.
— Есть!
— Возьмите с собой десять человек.
— Есть!
Я вскочил, попросил разрешения участвовать в поисках.
— Идите, Травкин.
— Есть! — ответил и я.
Действительно, уже совсем рассвело. Утро было туманное, серое.
Десятки людей принялись прочесывать густой кустарник, росший на склонах холмов.
Здесь были не только матросы. Были и женщины, дети, старики. Больше всех старались юркие мальчишки. Мы с Губой шаг за шагом обследовали район, где блуждали ночью. Нигде ничего! Повсюду один лишь колючий кустарник. Губа начал злиться. Глаза у него покраснели: он провел бессонную ночь. Настал час, когда в кают-компании пьют утренний чай. Кто напоит им командира? Мы то и дело встречали наших товарищей, спрашивали: «Ничего?» И получали в ответ: «Ничего».
— Ушли, проклятые, ушли в Николаев, разыскивай их теперь в большом городе! — злился Губа. — Упустили! Ах, чтоб у нас повылазило, упустили!
Вдруг он споткнулся.
— Травкин, сюда!
Он лежал на земле и ножом лихорадочно разрывал землю.
— Нашел! Вот оно! Травкин, держи!
Он выбросил зеленый металлический ящик. Это был портативный радиопередатчик. Потом достал три вещевых мешка, засаленных, грязных. Сел, принялся развязывать.
— Да помоги же, Травкин.
Я помог развязать тугой узел.
В мешках не оказалось обычных для солдатского обихода вещей: ни запасной рубахи, ни фляги, ни расчески и мыла. Но в каждом из них лежал объемистый пакет.
— Осторожнее, Травкин! Взлетишь!
Подоспевшие на сигнальный выстрел минеры разобрались во всем — во взрывателях, взрывчатке, часовых механизмах. Каждый пакет весил по десяти килограммов и мог взорвать мост…
Мы пришли на корабль со смертоносным грузом.
— Нашли? — спросил Алексей Емельянович.
— Нашли, товарищ командир.
Подошел и Андрей Савельев.
— Я думаю, Андрюша, ты прав, — сказал ему Харченко.
— Уж у меня не сбегут.
Через несколько минут из таранного отсека вывели трех бойцов. Они щурились, выйдя на свет. Алексей Емельянович сказал:
— Я вас отправлю к коменданту.
— Нам бы в часть… — возразил один из задержанных.
— Мы и сами дойдем, товарищ командир, — сказал другой.
Они возмущались, протестовали, когда Андрей приказал автоматчикам связать их. На глазах у одного из них, маленького и самого молодого, заблестели неподдельные слезы обиды.
— Воевали, воевали, и вот… довоевались, — бормотал он с горечью.
— Там разберемся, — сказал Савельев и приказал им сойти в катер.
Савельев вернулся лишь к вечеру, когда мы пили в кают-компании чай.
— Я не ошибся, — сказал он, снимая фуражку.
— Да ну? Рассказывай!
— Налейте чаю, прошу. Да покрепче.
Ему налили чаю. Он рассказал:
— Натренированы, гады. Всю дорогу на катере возмущались. Да так возмущались искренне, что я им чуть было не поверил. А взяли их контрразведчики в оборот — тут все и выложили. С истерикой. С рыданиями. Э, ну да что там, вспоминать противно. Слякоть. Мразь! — ударил он кулаком по столу. А задание имели — взорвать Варваровскую переправу и по радио своим о том доложить. Но вот четвертый остался… Этот еще нам может нагадить. Хотел бы я знать, где четвертый? Они клялись, что их трое. Но ведь парашютов-то было четыре? Один уверял, что на четвертом была запасная радиостанция, другой — что запасы пищи, а третий — взрывчатка. Сговориться не успели, прохвосты!
Нелегко найти диверсанта в огромной массе людей, одинаково одетых, передвигающихся, куда-то спешащих. Переправу охраняли усиленно. По валкому понтонному мосту непрерывным потоком бежали, не соблюдая строя, бойцы (на понтонном мосту маршировать в ногу нельзя). Прошло два дня и две ночи, а диверсант не был обнаружен. Но ведь он где-то затаился — со своим смертоносным грузом, упакованным в неприметный вещевой мешок, который можно встретить за плечами у каждого солдата.
На третий день охранявшие мост бойцы заметили, как один из пробегавших солдат на бегу сбросил свой вещевой мешок в воду.
«Стой!» Но было уже поздно. Солдат исчез, растворившись в массе шагавших через мост бойцов.
Начальник переправы, не теряя времени, кинулся к тому месту, где был сброшен мешок. Зеленый холщовый мешок был хорошо виден в прозрачной воде.
«Все с переправы долой!» — последовала команда. Понтонный мост был очищен.
В поднятом мешке оказался фугасный заряд. Мерно работал запущенный часовой механизм. Заряд был обезврежен вовремя: через восемь минут он бы сработал…
Никто не помнил примет диверсанта. Солдат как солдат, в гимнастерке, с мешком за плечами. Он ушел в сторону города. Николаев — город большой, в нем легко затеряться…
Диверсант был пойман только через три дня, на улице. Он отстреливался и ранил задержавшего его офицера. Но на допросе в контрразведке сразу скис и выдал своих соучастников, выложив все, о чем они умолчали. Воспользовавшись шифром и радиопередатчиком, отобранными у диверсантов, врагу были переданы ложные сведения о расположении наших войск и о том, что понтонный мост у Варваровки взорван. В действительности же переправа продолжала действовать…
Разумеется, это не могло долго оставаться тайной для гитлеровцев. Они подобрались к переправе на расстояние выстрела. «Железняков» тоже подошел к ней почти вплотную. Мы видели, как снаряд взорвался у средней части понтонного моста. Другой угодил в бензовоз на берегу. Третий и четвертый — настигли буксир посредине реки, а пятый упал по носу «Железнякова», и осколки его зазвенели по броневой обшивке монитора…
Харченко в это время стоял на левом крыле мостика рядом с сигнальщиком. Сигнальщик Гунько вдруг схватил командира за руку и с силой втолкнул в боевую рубку. Не успел матрос захлопнуть за собой бронированную дверь, как его ранило осколком разорвавшегося поблизости снаряда. Гунько сказал, что заметил вспышку из стога соломы.
По приказу командира орудия «Железнякова» ударили по стогу. После этого монитор сменил стоянку и укрылся под возвышенным правым берегом. Железняковцы увидели самоходное орудие, которое, пятясь, выползало из пылающего стога. Кирьяков недаром считался мастером прямого выстрела. После второго залпа самоходка дернулась и застыла, уткнув длинный орудийный ствол в землю. И вдруг стог взорвался. В небо взметнулся столб пламени, дыма, комья земли. Оказывается, в соломе скрывалась еще одна самоходная установка…
Через понтонный мост, покидая горящий Николаев, отходили последние советские части. Дым пожаров заслонил солнце и на редкость ясное августовское небо. В воздухе стоял тяжелый запах гари.
«Железняков» подошел к хлебным элеваторам. Командование приказало их уничтожить. Матросы, хмурые, взволнованные, готовили элеваторы к взрыву. Сердца людей были переполнены яростью и гневом. Им до слез было жаль уничтожать богатство, созданное упорным трудом тысяч советских тружеников. Для них, крестьянских и рабочих сынов, воспитанных в неустанном гордом труде и бережливости, уничтожить то, что создано трудом, казалось диким святотатством, преступным безумием. Но в мире шла страшная война не на жизнь, а на смерть, и они, эти крестьянские и рабочие парни, проклиная врага, затаив в груди гнев и боль, выполнили приказ. Враг не должен был получить ни грамма нашего хлеба.
— Лучше пусть огонь сожрет, чем фашисты! — процедил сквозь стиснутые зубы Овидько и смахнул со щеки злую мужскую слезу.
— Ничего, хлопцы. Ничего. Им за все это отплатится сторицей, — сказал Ильинов. — За каждое зернышко хлеба, за каждый комок испоганенной нашей земли ответ держать будут, придет срок!..
Ночью со стороны переправы громыхнул сильный взрыв: наши войска оставили правый берег.
Еще взрывы. Это на судостроительных верфях.
Мы уходили, оставляя за кормой корчащийся в пламени город.
Вместе с нами был всем полюбившийся Андрюша Савельев. Он смотрел на город, и по его суровому, мужественному лицу текли слезы. Он плакал и ни от кого не скрывал своих гневных слез…
В этот день Ильинов записал в свой дневник:
«…Больно глядеть на эти пожары: враги сжигают, сметают с лица земли все, что нами строилось долгие годы. Хочется отомстить, перебить гитлеровскую сволочь, этих гадов, заползших на нашу советскую землю!»
А Дмитрий Павлин записывал:
«…Мне кажется, мы живем в сплошном дыму. Мой китель, белье и брюки пахнут гарью. Сейчас стоит август — обычно лучший месяц на Черноморье. Нынешний август — совсем другой. Все горит вокруг — и земля и небо. Днем и ночью мы видим перед собой пылающие города, рыбачьи поселки. В облаках пыли несутся черные танки. Не смолкает грохот орудий…»
Я вышел на палубу глотнуть свежего воздуха. На баке у поручней сгрудились матросы. Я подошел к ним. Они расступились.
— Глядите, товарищ корреспондент, — сказал мне Овидько. — Что делают, дьяволы!
…Я увидел труп, который матросы только что вытащили на палубу. Это была девушка со светлыми волосами и ясным детским лицом. Она глядела в задымленное небо широко раскрытыми зелеными глазами, в которых застыли ужас и удивление. Подбородок и лоб ее были обуглены. На губах выступила розовая пена.
Молча смотрели железняковцы на тело этой девочки, успевшей сделать всего лишь несколько шагов по жизни, и каждый, наверное, задумывался: «А может быть, где-нибудь в бескрайней степи лежит такой же страшный, обгорелый труп моей жены, матери, моего отца, брата?..»
У многих ведь жены и матери, невесты и дети остались в местах, которыми шли гитлеровские орды, наводнившие Украину. И теперь каждый невольно задавал себе вопрос: «Где же мои? Что с ними?»
Комиссар Королев лучше всех понимал, что творится в душе матросов и офицеров.
«Они не получают писем из родных мест, — отмечал он в своем дневнике, — не знают, живы ли их родители, жены. Стараюсь каждого успокоить, каждому оставить в сердце надежду, что все обойдется, что он встретит своих любимых живыми и невредимыми. Сколько у меня сыновей, которых я полюбил всем сердцем!
Часто думаю: где нынче Леня, сын? Где он воюет, жив ли? И где жена, где родители? Они ведь там, куда пришли гитлеровские бандиты. Родителей комиссара не пощадят… Страшно думать об этом…»
Мы — маленькая точка среди моря, нас едва заметишь. А на берегу — колонны фашистских танков, полчища пехоты. Они рвутся в Николаев. Подойдя на дистанцию выстрела главного калибра, открываем огонь. Я вижу, как снаряд попал в самую гущу пехоты… Матросы на палубе встречают каждое удачное попадание одобрительными возгласами. С берега нам подает сигналы Володя Гуцайт. «Накрытие, — сообщает он. — Теперь чуть левее, там склад боеприпасов».
Володя и его матросы высаживаются на берег ночью и весь день находятся где-то там, среди этого ада. Кажется чудом, что немцы не могут их найти.
Мы видим: немецкие танки поворачивают обратно. Они бегут! Удирают от залпов нашего корабля. Ай да «Железняков»!
Но вот с оглушительным свистом над броневой башней пролетает снаряд и плюхается в воду. Матросов обливает водой с ног до головы. Второй снаряд падает за кормой. Мы обнаружены немецкой батареей.
Алексей Емельянович приказывает: «Отыскать ее во что бы то ни стало». И не проходит нескольких минут, как наблюдатели ее находят. Они засекли вспышки.
Поединок один на один! В нас не попадает ни одного снаряда: все ложатся по носу и за кормой. Но зато десять наших залпов покончили с фашистской батареей. Гуцайт доносит: «Она больше не существует». Наш одиннадцатый залп обрушивается на разрозненные, мечущиеся в смятении колонны врага…
На Днепре у Херсона Андрюша Савельев в очередь с Гуцайтом корректировал огонь корабля. Однажды, переезжая в грузовой машине с двумя бойцами на новую позицию, он наткнулся на отряд гитлеровских мотоциклистов. Как на грех, мотор на машине заглох. Гитлеровцы скрутили наших бойцов, навалились скопом. Моряки даже не успели оружие пустить в ход. Что, делать? Савельев не растерялся. Он сказал, что едет парламентером в немецкий штаб. Фашистский офицер задумался, потом что-то сказал своим солдатам и под их хохот вдруг приказал: «Езжай, рус парламентер. Капитулир — это карошо». Мотор заработал: Андрею ничего не оставалось, как ехать по направлению к немцам. Подъехав чуть не вплотную к гитлеровцам, он развернул машину. Фашисты подняли стрельбу, но было уже поздно. Машина петляя, окутавшись клубами пыли, мчалась к своим. Один из старших офицеров, встретивший чудом спасшихся разведчиков, человек недалекий и грубый, услышав доклад Савельева, сказал: «Трус! В плен фашистам сдался. Искупай теперь вину кровью».
Андрей откозырнул: «Есть».
Душа его — горела. Его ударили в самое сердце. С этой минуты его поведение в бою отдавало бравадой. Тщательно пряча своих бойцов, он сам оставался под выстрелами. Зачем? Может быть, хотел доказать тому недалекому человеку, что не боится смерти? Во всяком случае его моряки после рассказывали, что Савельев, стоя с полевым телефоном во весь рост на высоком стогу, передавал корректировочные команды радисту, укрытому в одном из домиков. Снаряды «Железнякова» разметали гитлеровскую танковую колонну. Машины горели; но два уцелевших танка пошли прямо на Савельева. Он скомандовал: «Заградительный огонь!» Первый танк был накрыт. Второй дал выстрел по стогу. Андрей был контужен и потерял сознание. Очнулся от едкого дыма. Кашляя и задыхаясь, он отполз от горящего стога и увидел бежавших к нему матросов. Они думали, что его уже нет в живых…
Через несколько дней наши войска с боями оставили Херсон. Чтобы гитлеровцам не досталось горючее, прямой наводкой орудий «Железнякова» были взорваны бензиновые баки. Переправу прикрывали морские пехотинцы. Они под огнем противника переправились через Днепр вплавь. Командир их, капитан третьего ранга Балакирев был тяжело ранен и пошел ко дну. Матросы подхватили его и на своих плечах вынесли на берег…
В Херсоне мы расстались с Андрюшей Савельевым — он ушел от нас вместе со своими «орлами». Прощались душевно и трогательно.
«Железняков» отошел к Очакову, уже занятому противником.
Каждый снаряд был на учете.
На рассвете сигнальщик доложил: «По пеленгу 45 в расстоянии 10 кабельтовов вижу конницу противника».
Действительно: одиночками появляются из кустарника конники, быстро спешиваются и укрываются в красном кирпичном бараке.
Анатолий Кузнецов приказал Гуцайту занять позицию поближе к бараку.
Минут через двадцать Гуцайт доложил, что в районе барака накапливается не только конница: там и самокатчики; на крыше — наблюдатели с ручным пулеметом. Чувствовалось, что фашисты готовятся к атаке. Но кого они собираются атаковать? Наших частей поблизости уже нет; они отошли к Темрюку; оставался только «Железняков». Может быть, конники собираются переправляться вплавь?
Гуцайт доложил: на крыше появились новые люди с пулеметами; больше никто не подходит. Решено было дружными залпами уничтожить конницу. С первого же залпа барак завалился, объятый языками пламени.
Гуцайт и Личинкин от радости зааплодировали и чуть было не свалились с деревьев. Уцелевшие гитлеровцы, побросав лошадей и оружие, удирали пешком. Бойцы корректировочного поста устроили им засаду и встретили обезумевших фашистов дружными очередями из двух ручных пулеметов.
Гуцайт в пылу боя забыл посадить человека к телефону. На вызовы корабля корпост больше не отвечал. Мы забеспокоились. Может быть, противнику удалось уничтожить их? Но вот в наушниках послышался тоненький писк — позывной корпоста. От сердца отлегло. Получен сигнал: все в порядке. Алексей Емельянович услышал взволнованный голос Володи Гуцайта: «Полный порядок. Отправили к предкам двадцать пять пеших гитлеровцев и двенадцать велосипедистов»…