Передайте в «Центр»

Вучетич Виктор

Виктор Вучетич

ПЕРЕДАЙТЕ В “ЦЕНТР”

Повести

 

 

МОЙ ДРУГ СИБИРЦЕВ

 

Глава I

1

Верхнеудинск — маленький городок. Со всех сторон его окружают сопки, одетые хвойным лесом. Нынче, накануне рождества, трескучие морозы сковали своенравную Селенгу, намели метели высокие снега, утопили в сугробах одноэтажные дома, дворы, обнесенные двухметровыми оградами из лиственничных плах, амбары, сараи, пристанционные постройки и железнодорожные пути.

Солнце, уходя за сопки, в последний раз облило стылым огнем сизые шапки изб, бревенчатые стены, коротко сверкнуло в маленьких оконцах и угасло. Мгла окутала го­родок.

В чту пору по накатанной ленте Селенги, вдоль Баргузинского тракта, мелко трусила запряженная в сани низкорослая бурятская лошадка. Груз казался велик для нее: двое широкоплечих, кряжистых ездоков, горбящихся под заиндевелой медвежьей полостью, и обложенный сеном узкий длинный ящик, конец которого высовывался из саней. Но лошадка привычно тянула свою поклажу. В виду городка она прибавила рыси. В морозном тумане, спустившемся в долину реки, глуше стали равномерный перестук копыт и скрип полозьев; заворочались, покряхтывая от долгого сидения, ездоки, выбрались из саней и торопливо зашагали рядом, шумно вдыхая сладковатый печной дым, подталкивая сани и помогая лошади подняться по береговому откосу в узкую улицу.

Сбивая сугробы, тесно обступившие проезжую часть, путники выбрались к железнодорожной станции и въехали в товарный двор, исполосованный санными колеями, притрушенный сеном и покрытый черными пятнами мазута. Остановились под навесом пакгауза, огляделись. Двор был пустынным.

— Никого вроде… — сипло сказал один из путников. — Я пойду, дед. — Он помолчал, вздохнул. — Может, у нас заночуешь? Лошадь укроем…

— Нет, Олеха, — медленно заговорил второй. — Ни к чему это. Есть у меня знакомый… Полукровка он, но обычаи нашей веры соблюдает, да. У него остановлюсь. Рождество Христово встречу, к заутрене схожу. А там и обратно. Ступай, Олеха, — лошадь застынет.

Алексей Сотников, или Олеха, как звал его старик Лешаков, постоял еще чуть, покивал утвердительно и пошел в глубь двора. Он отсутствовал долго. За это время Лешаков на ощупь проверил упряжь, стряхнул игольчатый иней с мохнатой спины лошади и, ласково потрепав ее по холке, скормил малую горбушку хлеба.

Наконец невдалеке показались силуэты четверых муж­чин. Лешаков поспешно отступил во тьму навеса, соображая, что, хотя Олеха привел своих людей, все же лучше, чтоб было меньше лишних глаз да языков. Береженого и бог бережет, особенно в такое смутное время.

— Мы это, — услышал он голос Олехи и легонько кашлянул в рукавицу.

Похрустывая валенками, четверо подошли к саням, разгребли сено, приподняли ящик и поставили его поперек саней. Алексей разглядел старика, шагнул к нему, сказал вполголоса:

— Спасибо тебе, дед…

— Дак пошто благодаришь-то? Все мы православные, все под ним ходим. Прощай, Олеха. В случае чего, помни разговор. Поеду, мне не след задерживаться.

Алексей вынул ладонь из рукавицы, сжал дедово плечо и, повернувшись к своим, негромко сказал:

— Поднимай.

И подставил свое плечо под узкий и длинный ящик.

Лешаков посмотрел вслед уходящим, не снимая рукавицы, перекрестил их и подхватил вожжи. Лошадь дернула сани…

Они медленно несли ящик мимо сараев и пакгаузов, вышли на железнодорожные пути и, перешагивая через заметенные снегом рельсы и стрелки, направились туда, где гукал и посапывал маневровый. Возле одного из товарных вагонов их встретил хрипло и натужно кашлявший му­жик в длинной, до пят, дохе. Ни слова не говоря, он откатил в сторону дверь вагона и, когда ящик опустили на пол и придвинули к стенке, закрыл дверь и опломбировал ее.

2

Сибирцев проснулся сразу, будто его кто толкнул. Откинул жаркий овчинный полушубок, вытер ладонью испарину на лбу и висках. В закутке, за печкой, где стоял его топчан, было темно и душно.

Он потянулся к столу, нашаривая спички; наткнулся на твердую кобуру маузера, опрокинул ненароком консервную жестянку, служившую ему пепельницей, и, наконец, нащупал жирный бок керосиновой лампы. Свет зажженной спички резанул по глазам. Сощурившись, Сибирцев подкрутил коптящий фитилек лампы и щелкнул крышкой “Павла Бурэ”. Четверть пятого. Это значит, он вовсе не спал. Короткое пятиминутное забытье.

Спустив ноги с топчана и ощущая голыми ступнями тонкие струйки холода, сочившиеся по-над полом, он достал из кармана кожаной тужурки кисет, оторвал от газеты узкую полоску и стал неуверенными пальцами сворачивать самокрутку, размышляя при этом, какая причина вышибла из сна его, усталого, не спавшего толком уже несколько ночей подряд. Причины вроде бы не было. Но она была — не могла не быть.

Пристально разглядывая подрагивающий огонь лампы, Сибирцев послюнивал самокрутку, набитую крепчайшим хозяйским самосадом, и машинально оттягивал первую затяжку, словно бы не готов был еще закурить… А мысли текли. О чем? О службе? Пожалуй, нет. Она была привычной. Другой Сибирцев, по сути, и не знал. Как началось в восемнадцатом, так и по сей день. Вот уж два года, считай… Последние месяцы, по возвращении в Иркутск, стало вроде бы поспокойней. Вроде бы. Потому что среди своих.

Сибирцев приподнялся, потянулся самокруткой к надколотому стеклу лампы и, втянув щеки, прикурил. Тронул ладонью подбородок и подумал, что надо бы побриться, но подумал вяло, как о постороннем. Он задохнулся и со всхлипом закашлялся. И тут же услышал, как на печи закряхтел, заворочался под жестким тулупом хозяин дома Семен Каллистратович.

— А? Чего?.. — забормотал он сонно. — Слышь, Лександрыч, случилось чего? А?

Сибирцев усмехнулся: “Случилось… Ни днем ни ночью нет старику покоя. Нашел постояльца на свою голову”.

— Спи, дядя Семен. Рано еще. Пяти нет. Просто покурить захотелось. Спи.

— А-а, — глухо вздохнул хозяин, — а я уж подумал чего…

И в этот миг сквозь толстые стены и наглухо запертые ставни донесся до Сибирцева визг кольца по тугой проволоке, протянутой наискось через двор, а следом свирепый рык и басистый гулкий лай старого кобеля Бурана. Совсем уже старого. Так, видимость одна, что сторожит.

“Вот и случилось”, — мельком подумал Сибирцев, вслушавшись в наружные звуки. Крепко, видно, прихватил мороз.

В ворота громко застучали чем-то железным, вероятно рукояткой нагана. Звук был отрывистым и нервным. Спокойно, будто давно ждал этого стука, Сибирцев размышлял, кто бы это мог быть. Мизинцем стряхнул пепел в банку, еще разок затянулся и пригасил окурок.

“Небось Шумков”, — решил он. Все-то нервничает, спешит, словно оправдывает свою фамилию. Трудно ему в милиции. Тут нервозность — гроб с крышкой.

Сибирцев понимал, конечно, что все это у Шумкова от возраста, от молодости. Себя он молодым не считал, хотя и был всего на пять лет старше. Но в эти его пять лет вошли война, революция и снова война.

Однако что-то действительно случилось. Не стал бы его Евстигнеев будить. Пожалел бы.

Заскрипела, застонала лесенка, приставленная к печи. Простуженно кашляя и неразборчиво матерясь, с печи спускался хозяин.

— Погоди, дядя Семен, — позвал Сибирцев, — я сам встречу.

— Сам, сам, — бормотал хозяин. Он шлепал босыми ногами по полу, шумно отыскивал в темноте катанки, сердито сморкался. — И чего им, к черту, не спится?.. Ты вот собирайся давай. Портки-то надень, не за мной, поди, пришли…

Хлопнула дверь, и Сибирцев вздрогнул, почуяв морозную струю воздуха, хлестнувшую по пяткам. Быстро одеваясь, он услышал сердитый окрик хозяина, и Буран вмиг смолк, полагая, что честно отработал свою кормежку. Потом загремели засовы, пронзительно завизжали петли отворяемой калитки и раздались быстрые, хрупающие шаги. Забухали сапоги в холодных сенях — это пришедший сбивал снег, много его нынче в Иркутске. Снова хлопнула дверь, впустив клубы ледяного пара, и вошли хозяин с Шумковым, закутанным до глаз в желтый башлык.

— Ждраштвуйте, Михаил Александрович, — с трудом проговорил Шумков, обеими руками оттягивая край башлыка, застекленевшего на морозе, — шичаш… — С трудом развязал узел, откинул концы башлыка на спину и тяжело сел на лавку.

— Здоров, — с легкой иронией отозвался Сибирцев. — Чего это ты, брат, расшумелся, а? Всю, понимаешь, улицу согнал с печи, всех соседей переполошил. Опять небось говорят, в милиции чепе, коли среди ночи своих собирают.

— Виноват, Михаил Александрович, бежал, — с готовностью подтвердил Шумков, но видно было, что нисколько он себя виноватым не считает, хотя бежал — это точно. — Товарищ Евстигнеев велел передать срочно явиться. Серьезная беда, Михаил Александрович.

— Что за беда? — отрывисто бросил Сибирцев и поднес лампу к самому лицу Шумкова. — Говори, можно, — он кивнул в сторону хозяина.

Шумков поморгал ресницами и шмыгнул носом.

— Творогова привезли, — сказал он наконец.

— Как привезли? В каком смысле привезли? — Сибирцев вонзил взгляд в Шумкова, и тот отвел глаза.

— В гробу привезли… Сотников…

— И Сотников? — воскликнул Сибирцев.

— Нет, Сотников привез, — поправился Шумков, снова шмыгнул носом и утерся рукавом худой своей шубейки.

“Совсем мальчишка, — глядя на него, тоскливо подумал Сибирцев и тяжело опустился на лавку. — Как же так? Что ж это ты, Творогов?..”

Замерла огромная, во всю стену, тень хозяина. Сибир­цев смотрел на нее и тщетно старался поймать какой-то ускальзывающий вопрос, какую-то важную мысль.

— Нынче привезли, — снова заговорил Шумков. — Вот как вы ушли… Товарищ Евстигнеев велел дать вам маленько поспать, а теперь вот, значит, послал.

Сибирцев нагнулся, стал шарить под лавкой. Шевельнулся хозяин, достал из припечка сапоги с обернутыми вокруг голенищ портянками, подал Сибирцеву.

— На-ко, Лександрыч. Я их тут поставил. Теплые.

Сибирцев кивнул благодаря, начал закручивать портянки, натянул сапоги. Медленно прошел в свой закуток, надел куртку, сунул в карман кисет и спички, перекинул через плечо ремень маузера. Вернувшись, увидел запавшие скорбные глаза хозяина.

— Вишь, какая беда, дядя Семен…

Хозяин участливо покивал, спросил:

— Может, хоть пожуете чего? Надолго, поди?

— Да ведь кто знает…

— Тады погодь малость, — заторопился он и загремел печной заслонкой. — Эх ты, горе, щи-то мы с тобой, почитай, выхлебали. Картохи вот есть. Теплые. Сальца сейчас отрублю… — он зашлепал к двери.

— Голодный небось, — не столько спросил, сколько подтвердил Сибирцев, услышав, как сглотнул слюну Шум­ков. — Давай-ка, брат, подкрепись. Знатное у деда сало… Что случилось — того не воротишь. А чтоб голова варила, се кормить нужно. Садись к столу. Шубу-то брось.

Сибирцев подвинул Шумкову пяток картофелин, сваренных в мундире, деревянную солонку, а сам, достав кисет, начал сворачивать новую цигарку, прикурил от лампы. Возвратился хозяин с куском замерзшего сала в сверкающих крупицах темной соли. Хорошее сало, с прожилками мяса. Хозяин нарезал его толстыми ломтями, посунул на середину стола.

— Поел бы, Лександрыч.

— Спасибо, дядя Семен. Я уже сбил аппетит. Давай, Шумков, нажимай, брат.

Шумков деликатно очищал кожуру, двумя пальцами присыпал картофелину солью и тут же запихивал ее в рот целиком. Голод брал свое, какая уж тут интеллигентность. Он жевал, откусывал сало, жирным пальцем утирал хлюпающий нос, и глаза его — видел Сибирцев — так и норовили закрыться в истоме.

“Их-то за что? — возник наконец все тот же немой во­прос. — Павел ведь ровесник этому губошлепу. Тоже мальчишка был. Уже был…”

Многое видел Сибирцев. Сердце, бывало, рвалось на части от жалости, а то от ненависти. Но больше всего боялся он увидеть трупы расстрелянных, замученных мальчишек. Срыва боялся. А сорваться никак было нельзя. Работа была такая. Да, многое он видел, в конце концов, понимал, что всегда присутствовала в его профессии некая железная необходимость. Но ведь это для него. Для него! А они-то- мальчишки. Их-то за что?..

Самосад показался горьким, от него першило в горле, стоял жесткий ком, и никак его невозможно было проглотить.

Хозяин неслышно двигался по избе, шебаршил чем-то, бормотал под нос.

Сибирцев встал. Немедленно поднялся и Шумков, взглянул виновато.

— Дядя Семен, дай ему клок газеты… Заверни остатки да возьми с собой, — сказал Сибирцев Шумкову. — Там доешь… Идти надо, дядя Семен, ты уж прости, служба такая.

— Да что служба, — бормотал хозяин. — Я ить службу понимаю. Идите, сынки, с богом. Берегите себя. Ты, Лександрыч, того… особо не того… Не подставляйся. Пуля, она не понимает. Я-то знаю. Ну, Христос с вами…

3

Кабинет начальника губернской милиции Евстигнеева был тесным и низким. Собственно, это был временный ка­бинет. Постоянным помещением милиция еще не разжилась. Здание старое и сырое, бывшая контора складских помещений, и эта комнатка с единственным забранным решеткой окном была, по сути, тоже единственным местом, где усталые милиционеры могли отогреться. Половину кабинета занимал диковинный, под зеленым сукном стол, черт-те как попавший в это строгое учреждение. Сбитые его края, мощные формы и витые фигуристые ноги определенно указывали на бильярдное происхождение. На этом столе по очереди спали дежурные. Помимо него в кабинете находилась гордость всей милиции — настоящая чугунная с литыми узорными дверцами “буржуйка”. Она стояла у окна на железном листе, и на ее раскаленных докрасна конфорках постоянно шумел чайник. Тускло светила под потолком электрическая лампочка.

Евстигнеев — худой, болезненный мужчина, в застиранном старом френче, поверх которого он постоянно носил меховую душегрейку, шаркал подшитыми валенками, маяча от стола к окну. Увидев вошедшего Сибирцева, он молча кивнул и жестом пригласил садиться. Сибирцев сбросил на стул полушубок и шапку, сел на соседний. Сунув руки в карманы широких галифе и зябко подергивая плечами, Евстигнеев продолжал толочься в узком пространстве, поглядывая то на телефонный аппарат на дальнем конце стола, то на закипающий чайник.

Среди бумаг на столе, до которых Евстигнеев был небольшой охотник, стояла загодя приготовленная кружка со щепотью сушеного брусничного листа. Когда чайник наконец закипел, Евстигнеев ловко подхватил его и быстро залил кружку кипятком, помешал черенком столовой ложки и прикрыл надколотым блюдцем, чтоб настоялось. Взглянул вопросительно на Сибирцева; тот, отказываясь, качнул головой и потянулся за кисетом. Тогда Евстигнеев наклонил, как бык, свою лобастую лысеющую голову, подошел в упор к Сибирцеву и скрипучим голосом произнес:

— Его сейчас Шильдер осматривает. Составляет про­токол. — Он вздохнул, отошел к столу. — Взглянешь сам потом?

Сибирцев кивнул.

— Всё бумаги, — снова проскрипел Евстигнеев и приподнял блюдечко. — Человек погиб, а им бумаги…

— Кому им? — Сибирцев поднял голову.

— Нам, — вяло отмахнулся Евстигнеев. — Видел я его… Страшной смертью погиб Павел. На-ко вот, — он протянул Сибирцеву несколько листов, плотно исписанных расплывчатыми чернилами. — Сотников это. Я велел, чтоб самым подробным образом. Все факты, и никаких фантазий. А дальше — мои соображения.

Сибирцев прошел за стол Евстигнеева, потеснив его к окну, раздвинул бумаги и положил перед собой листки. Сел, сжав ладонями виски, начал читать. А потом вдруг задумался, пристально глядя куда-то поверх бумаг. За сухими, грамотными фразами показаний Сотникова он снова увидел многомесячную мрачную и кровавую историю колчаковского исхода в Сибири…

События, о которых невольно вспомнилось сейчас, разворачивались еще в апреле восемнадцатого, когда во Владивостоке высадились десанты японцев, а позже — американцев и англичан. Тогда же в Харбине, при штабе главно-начальствующего в полосе отчуждения Китайско-Восточной железной дороги Дмитрия Леонидовича Хорвата — “длиннобородого харбинского Улисса” — как тайком звали его подчиненные — появился недавно вернувшийся с германского фронта бывший прапорщик Михаил Сибирцев. Хоть в чинах он был невысоких, зато фронтовая закалка: такие скоро становились штабс-капитанами, а то и полковниками. Именно здесь, под негласным покровительством и на денежные субсидии Хорвата и, кстати, с помощью оружия, которое от имени главы японской миссии в Харбине генерала Накашимы доставлял полковник Куроки, формировались отряды спасителей родины под главенством Семенова, Орлова и других. Для этих вольных атаманов не существовало никаких законов, и слушались они лишь тех, кто давал деньги. А контр-адмирал Колчак, только что приплывший из Сингапура, был назначен для начала членом правления КВЖД и, видимо, еще не совсем четко представлял себе судьбу, уготовленную ему английскими союзниками. В общем, то были дни всеобщего помешательства на идее реванша, скорого и жестокого, отождествляемого со спасением России. Сибирцев запомнил эти слова, сказанные знакомым штабным офицером из окружения Хорвата; они потом сошлись накоротке, и странным показался Сибирцеву этот поручик, польский князь, невесть за какие грехи заброшенный сюда от далекой своей ясновельможной. Но в какой связи вспомнился этот офицер? Ах да, это он отослал Сибирцеву письмо, передал с оказией, — очень неосторожное письмо, хорошо, что в эту пору был еще Сибир­цев вне зоркого ока семеновской контрразведки. Дорого могло бы оно обойтись. Так вот, писал он Сибирцеву на станцию Маньчжурия: “…а штабные должности у нас, дорогой Мишель, нынче переполнены, и всюду еще толпы при­командированных. Я спросил давеча опору нашего всероссийского правительства, полковника Маковкина, — вы должны помнить его, Мишель: смутьян и бабник, — зачем же так-то раздуваются штаты? Знаете, что он ответил? “Сие нужно для флага и для получения содержания: надо же как-нибудь кормиться”. Нагл, да хоть откровенен… Все харбинское начальство обзавелось стадами личных адъютантов, по городу носятся автомобили с супругами, содержанками и ординарцами высшего начальства и всяческих кандидатов в атаманы. Семенов завел себе атаманшу из харбинских шансонеток и на днях преподнес ей колье в 40 тысяч рублей. И уже вовсе новость: появились “кузины” милосердия. В штабах теперь порхают для красочности, поднятия фантазии и настроения многочисленные машинистки с голенькими ручками. Мы же помним, что Наполеон проиграл Бородино оттого, что отяжелел, и потому заранее обеспечиваем себе легкость мысли… Ах, милый друг, ей-богу, настроение такое, что будь деньги, попробовал бы пробраться на Дон…”

Вот как начинали. А через два года они мчались назад, из России, крали все, что могли украсть, что можно было поднять и погрузить в вагоны. Союзники спешно покидали Колчака, окончательно убедившись, что его карта бита. И среди этого, поистине вавилонского столпотворения удиравших завоевателей, теснимые и отгоняемые на запасные пути, медленно двигались из Омска к Иркутску два поезда “верховного правителя России”, теперь уже “полного адмирала” Колчака. Сам “верховный”, накинув на плечи серую солдатскую шинель, стоял у окна своего салона и смотрел, как мимо на большой скорости проскакивали составы, битком набитые российским добром. Плыли печальные аккорды старого романса: “…умру ли я, ты над могилою гори, гори, моя звезда…”, мелькали в памяти пятнадцать месяцев упоения властью и славой под бело-зеленым знаменем, символизирующим снега и леса Сибири. Пятнадцать месяцев… Много это или мало?.. Нет, он еще не верил в свое поражение, он на что-то рассчитывал. Мо­жет быть, на верность союзников своему слову.

“…Про нашего адмирала говорят, — писал Сибирцеву в том письме поручик, — что он вспыльчив, груб в выражениях и как будто предан алкоголю. Человек с норовом, до полной неуравновешенности и взбалмошности. Но расклад таков, милый Мишель, что на эту серую лошадку наши партнеры, кажется, делают ставку. А великолепный Улисс все танцует какой-то чрезвычайно пестрый танец и, судя по всему, уже уходит в тень. Что-то будет?..”

А случилось то, что и должно было быть. Рабочий класс и партизаны Сибири предъявили союзным миссиям требование: либо выдача Колчака и золотого запаса России, который увозил с собой “верховный” под усиленной охраной, либо взрыв туннелей Круго-Байкальской железной дороги. И уж тогда ни один эшелон не покинет Иркутска. Решение союзников было единогласным и абсолютно логич­ным. Ввиду бесперспективности дальнейшего продолжения совместной борьбы передать представителям Советской власти Иркутска адмирала Колчака и вместе с ним председателя совета министров Пепеляева, нет, не Анатолия Пепеляева, лихого генерала, дошедшего в восемнадцатом от Сибири до Волги, а его старшего брата, апоплексического обжору Владимира Пепеляева. Черт с ним, с Колчаком, в конце концов черт с ним, с золотым запасом. Логично. Чисто по-европейски…

Последними под непрерывными ударами 30-й дивизии 5-й Красной Армии отходили наиболее крепкие, отборные колчаковские части — 15-тысячная армия генерала Каппеля. Двадцатисемилетний генерал, гордость белого движения, — его Колчак прочил в свои преемники, — отступая вместе с армией, обморозил ноги и умер от гангрены. И вот его везли в гробу, чтобы пышно похоронить в Иркутске. Командование армией принял генерал Войцеховский. Озлобленная белая орда сбивала заслоны и рвалась к Иркутску, где в тюрьме изнывал Колчак и нынешний председатель Иркутской губчека Самуил Чудновский уже вел про­токол допроса “верховного правителя”.

Навстречу белым к станции Зима были спешно выдвинуты рабочие и партизанские соединения Иркутска. Здесь они стали насмерть. И тогда каппелевцы разделились. Отдельные отряды, увозя часть награбленного, повернули в тайгу, к Верхоленску, имея намерение перейти Байкал у Баргузина и оттуда спускаться к югу, на Читу. Основные же части, во главе с Войцеховским, использовав предательство чехословацких гусар, нарушивших нейтралитет и арестовавших руководителей рабочих отрядов, прорвали оборону красных и устремились к Иркутску на соединение с казаками атамана Семенова, требуя немедленного освобождения Колчака и выдачи золотого запаса.

Иркутский ревком связался с Реввоенсоветом 5-й армии и получил указание Совета Народных Комиссаров: сохранить жизнь Колчаку, но при особо тяжелых обстоятельствах поступить так, как потребует обстановка.

На подступах к Иркутску разгорелись тяжелые бои. Дальше медлить было нельзя. И ревком вынес постановление: “Лучше казнь двух преступников, давно достойных смерти, чем сотни невинных жертв”.

А дальше, как зафиксировала история: “…Постановление ВРК от 6.II.20 № 27 приведено в исполнение 7.II. в 5 ч. утра в присутствии…”

Колчак и Пепеляев были расстреляны на льду Ангары, и тела их спущены под лед. Войцеховский же и Семенов вынуждены были во избежание встречи с регулярными частями Красной Армии снять осаду Иркутска и уйти в Забайкалье. Оттуда их уже окончательно выбили в конце октября двадцатого года, когда была освобождена Чита и образована Дальневосточная республика — ДВР — временное буферное государство. Но ни о каком спокойствии, конечно, говорить сейчас не приходится. Это Сибирцев хорошо понимал. Интервенция затаилась на станции Маньчжурия, подобрала когти, словно подлая рысь, выжидая только удобного случая, чтобы всадить их в спину революции. Убить-то теперь уже не убьет, силенок недостанет, но поранить может крепко.

Да… Ну а те, что пошли через тайгу и Северный Байкал, те, крепко потрепанные партизанами, вышли-таки к Чите. Выйти вышли, но, судя по разным слухам, пришлось им большую часть награбленного оставить в тайге. Что просто бросить, а что и припрятать до лучших времен. То, что придут лучшие времена, никто из них не сомневался. Более того, кое-кто уже и теперь пробует вернуться к спрятанным своим богатствам. И это не слухи, в сводках сообщают из уездов: там и сям появляются разной численности вооруженные группы и отряды. Грабят население, шарят по тайге, совершают налеты на прииски, убивают старателей, забирают золото и тут же исчезают. Скорее всего, многие бандиты родом из этих мест, знают потайные ходы и тропки, сторожки и заимки, имеют многочисленную родню, а следовательно, и хорошо разветвленную агентуру. Если добавить к этому, что богатый сибирский мужик крепок и никогда, по сути, не знал крепостного рабства, а те, в глубинке, кто лично не пострадал от Колчака, к Советской власти относятся весьма прохладно, то возвратившиеся вчерашние колчаковцы в такой ситуации свободно могут раствориться в народе и жить, не вызывая подозрений, и в нужный момент с оружием в руках — благо его по всей России-матушке бери не хочу — занять место в банде.

На такую примерно банду, действующую в Баргузинском уезде, как следовало из показаний Сотникова, они с Павлом Твороговым и нарвались. Но что их занесло в Баргузин, когда они должны были заниматься делом на западном побережье Байкала, в Большой Тарели, Качуге? Сибирцев еще раз внимательно просмотрел показания Сотникова, но объяснения так и не нашел. Видно, тут и крылось самое главное.

— Ну? — Евстигнеев присел и в упор взглянул в глаза Сибирцева, заметив, что он прочитал все и теперь, сложив листки в стопку, словно бы машинально подравнивал края. — Понял, в чем беда?

Сибирцев неопределенно пожал плечами, однако Евстигнеев принял этот ответ как согласие и продолжал своей скрипучей скороговоркой:

— Вот и я полагаю, что нечего нам в это дело соваться.

Но, увидев недоуменный взгляд Сибирцева, удивился и сам:

— Не понятно? Чудак-человек, Баргузинский-то уезд — территориально никаким боком нам не подчиняется. Больше того, он в другом государстве. В сопредельном государстве — Дальневосточной республике. Он не только Иркутску, но и Москве не подчиняется. Нет, я просто уверен, надо передать это дело читинским товарищам, так сказать, по дружбе, и на том поставить точку. Нам и своих забот по горло. Да и народу где взять? Нет у меня лишних людей. И сил таких нет, чтоб соседских бандитов гонять. Не потя­нем мы это дело, нет, не потянем.

— Да ведь это как смотреть: сегодня у соседей они, как ты говоришь, а завтра перешли границу — и у нас. Им ведь наша временная граница — плюнуть и растереть.

— Ну вот, перейдут границу, и будем ломать себе головы… Нет, я тебя понимаю, мне, может, тоже Павла жалко То есть что я говорю, конечно, жалко. Но я смотрю реально: не сложилась у нас сейчас такая ситуация, чтобы бросить силы на это дело. Не потянем.

— Ох, и умный ты, Евстигнеев, ох, и голова! — с нескрываемым сарказмом заметил Сибирцев — Куда как тонко чувствуешь ситуацию. По всему ты, выходит, прав. И государство за Байкалом другое, и в задачи наши не входит… Все у тебя верно. Слишком верно. Одного ты понять не хочешь: ДВР — явление временное. А Советская власть у нас одна. Права ты свои четко усвоил, а вот обязанности… Не могу тебя понять. Вроде из рабочих ты, а рассуждаешь, как самый завзятый бюрократ. Не видишь ты сути момента, это в тебе меньшевик сидит, и ничем его, понимаешь, не вытравить.

— Ну, ты скажешь… — обиделся Евстигнеев.

— А я вот и говорю. Имею, значит, право, потому как насмотрелся на вашего брата. И ты, я вижу, не собираешься расставаться со своим прошлым. И ежели не хочешь понимать, будем мы тебя, Евстигнеев, гнать из милиции в шею.

— Так уж и гнать, так сразу и гнать, — примирительно заговорил Евстигнеев. — Ну что ты мне душу мотаешь? Приставили комиссара на мою голову! Ведь я ж всей душой, да факты против нас. А то — гнать… Доразгоняетесь.

— Нет таких фактов, чтоб мешали Советской власти разделаться с мерзавцами. Бандитами и убийцами. Нет, понимаешь И самое вредное — это быть в милиции бюро­кратом. Усвой.

— Ну, предположим. Выходит, я не прав. Хорошо. А сам что предлагаешь? Снимать всех наличных людей и бросать их в тайгу? Нарушать хоть и временные, но все же государственные границы? Да и где они, эти твои бандиты?..

— Пока не предлагаю. Речь идет о твоем отношении к делу. О твоей, извини, брат, незаинтересованности. Вот о чем. А одним нам, конечно, не справиться.

— И я о том толкую, — облегченно вздохнул Евстигне­ев. — Не ссориться бы нам с тобой надо, а думать.

— Ну, Евстигнеев, ну, артист! — усмехнулся Сибирцев. — Что ж, давай думать… Скажи-ка, брат, ты внимательно читал показания Сотникова?

— А как же! — удивился Евстигнеев.

— Внимательно. Так… А не можешь ты мне объяснить, за каким чертом они потащились на Баргузин? Ты им давал такое задание?

— Не-ет… — Евстигнеев морщил лоб и мучительно соображал, наконец его что-то осенило. — Так ведь следы бандитов вели туда. — Он внимательно посмотрел на Сибирцева. — Не то? А ты думаешь иначе?

— Это все на поверхности. Да и выглядит примитивно: вдвоем против банды. С Сотниковым говорил?

— В общих чертах. Велел написать все. Вот он и…

— Не написал, — закончил Сибирцев. — Давай-ка, брат, поступим так. Ты пока человек действительно новый, а тут, видимо, все не просто. Этим делом займусь я. Может быть, даже на чека придется выйти, посмотрим. Распорядись, пожалуйста, чтоб Шильдер прислал мне сюда протокол осмотра тела, вызови Сотникова и оставь нас одних… Да, в еще одна вещь, на всякий случай. Очень советую не устраивать Павлу пышных похорон. Родственников у него в Иркутске, насколько мне известно, нет, так что в обиде никто не останется. А нам сейчас надо поменьше шума.

Евстигнеев заметно обрадовался. Дело-то, как оказалось, не такое простое, а Сибирцев — человек опытный, опять же — свои люди в чека, тоже немаловажно. Вот только с похоронами зря он так. С оркестром надо. Чтоб внимание привлечь к героической деятельности милиции, народ привлечь. Нет, решил Евстигнеев, тут Сибирцев не прав, тут он перегибает. Да и кого здесь, в Иркутске, бояться? Свои же кругом. Не прав Сибирцев, нет…

4

Появился Сотников — русоволосый, ясноглазый парень богатырского сложения. Гимнастерка, казалось, трещала на его широкой груди.

— Садись, Алексей, — пригласил Сибирцев и невольно подумал: как же так случилось, что щуплый и застенчивый Паша Творогов, приняв нечеловеческие муки, погиб и лежит теперь на цинковом столе у Шильдера, а этот красавец сидит напротив и в чистых глазах его не видно боли, разве что едва уловимое смятение. Ведь они были вдвоем.

— Показания твои я прочитал. Толково написано. Четко и по-деловому. А сейчас расскажи мне все это еще раз. Особо остановись вот на чем. Каким образом вы оказались в Баргузинском уезде? Раз. Затем, как взяли Павла, кто допрашивал и пытал? Что, по твоему мнению, могло интересовать бандитов и что они могли узнать? Два. И наконец, каким образом удалось увезти его тело. Давай, и как можно подробней.

Сотников опустил голову на ладони, прикрыл глаза, помолчал, а потом, тряхнув упрямыми своими кудрями, поднял взгляд на Сибирцева. И тот изумился — столько в нем было откровенного отчаяния. Вдруг совершенно преобразился человек.

— Михаил Александрович, — глухо заговорил Сотников и огляделся: нет ли посторонних, — то, что я написал, это все не то. То есть, я хочу сказать, не самое главное,

— Знаю, — спокойно отозвался Сибирцев.

— Откуда? — удивился Сотников.

— Концы не сходятся, Алеша.

— Да, вы, наверно, правы. Но я объясню вам…

— Этого мне и хотелось бы, — так же ровно говорил Си-оирцев. — Только ничего не упускай. Никаких деталей не упускай.

— Тут вот в чем дело, Михаил Александрович. У нас же вы знаете какое помещение. Мне начальник велел написать показания. Я сел там, у себя, так ведь каждый подходит, через плечо наклоняется, смотрит. Я ж точно понимаю, ребята жалеют Павла, сочувствуют. А кто и наоборот: что ж ты, думают, жив-то остался — бугай этакий. Пашка, мол, хлипкий, а герой. А ты…

Сибирцев поймал себя на мысли, что и он тоже, наверно, обидел парня недоверием. Ведь такие вещи чувствуются особенно обостренно. Так-то, брат…

— В общем, эти показания можно выбросить, потому что нет в них самого главного, — продолжал Сотников. — А потом, я и сам чувствую, что виноват в гибели Павла. Я старше его по возрасту, мог предвидеть.

— Но ведь ты ему был подчинен.

— Ну и что же? Все равно здесь моя вина.

— Знаешь что, Алексей, — жестко сказал Сибирцев, — степень твоей личной вины еще пока никто не собирался определять. Придет время — займемся и этим. Дело давай. А прав ты или виноват — покажут обстоятельства.

— Ну, ладно, — вздохнул Сотников. — Вот как все произошло…

Сибирцев молча слушал рассказ парня, и перед его глазами наконец-то вставала истинная картина происшедшего.

Павел Творогов был родом из Баргузинского уезда. Село Шилово, таежная глухая сторона. Потомки сосланных сюда когда-то духоборов, не то староверов жили скрытно, посторонних не любили, стерегли свой уклад. Революция ворвалась и сюда, в богом забытую глухомань, кровавой межой разделила семьи, человеческие судьбы. Одни, подобно Павлу, ушли в революцию, другие — к многочисленным атаманам — Семенову, Анненкову, Красильникову, Калмыкову, вон сколько повылезало их на свет…

Творогов с Сотниковым были направлены в Верхоленский уезд для организации милиции и, главным образом, обмена опытом борьбы милицейских групп с бандитскими шайками. Дело было для них не новое, на протяжении года приходилось не раз выбираться в самые отдаленные уголки губернии, ничего особенного поначалу не представляла и эта их поездка. Но в районе Большой Тарели они вышли на след полковника Мыльникова, по-видимому, одного из близких самого Каппеля. Этот Мыльников увел от Войцеховского довольно сильный отряд и двинул через тайгу на Баргузин. Мужики говорили, что он вез с собой много золота и драгоценностей под большой охраной. Бросал пушки, снаряды, бросал обмороженных солдат своих, расстреливал не то что по подозрению, а за косой взгляд, но золото держал при себе, никому не доверял. Лютовал. Рассказывали, что известный каратель Меллер-Закомельский по сравнению с ним — белогубый щенок. И вот за Байкалом что-то с ним произошло: то ли сыпняк свалил, то ли еще что, но отряд застрял надолго. До весны. А в марте или в апреле он с остатками отряда — многие к той поре разбежались — и с малым количеством золота ушел к Чите. И опять-таки по слухам — это надо тщательно проверить — там и погиб. Осенью на Байкале появился его холуй, ведавший у Мыльникова контрразведкой, штабс-капитан Дыба. Зверь почище самого. Собрал отряд около согни штыков и сабель и бесчинствует в уезде. Есть определенные подозрения, что он вернулся за спрятанным мыльниковским золотом. Узнав об этом, Творогов, естественно, не мог оставаться спокойным. Его увлекающаяся натура требовала немедленных действий, он готов был забросить все свои дела и тоже броситься на поиски золота. “Когда еще такой случай выпадет? — с жаром доказывал он свою правоту Сотникову. — Да за это нам все простится!” И Сотников не устоял: соблазн был действительно велик.

Самое удивительное, что они вышли на золото.

А случилось это так. Когда Мыльников отдавал богу душу, за ним ходил только один дед Лешаков, остальные боялись заразы, наверное. Этот Лешаков был побратимом покойному Павлову отцу, но старательством не занимался, он сызмальства охотник. Лешаков-то и рассказал Павлу по старой дружбе, значит, что полковник вроде бы доверил ему свою тайну. А может, еще как узнал, может, больной в бреду проболтался, про то дед говорил уклончиво. Но только когда полковник оклемался, взял он деда за горло и пригрозил страшными карами, если тот хоть слово пикнет. С тем и ушел на Читу, обещая вскорости вернуться и хорошо наградить за молчание и службу. Не вернулся. И дед потихоньку переправил то золото от греха на свою охотничью заимку, там и спрятал. А потом появился Дыба. И так и эдак приступал к деду, стращал, за бороду дергал, клялся, что полковник золото ему велел взять, только дед — молчок. Знать ничего не знаю — и все. Ведать не ведаю. Ну, и стал Дыба по округе шнырять, убивал старателей, кооператоров, мужиков грабил и пытал все про то поганое золото. Да ведь никто и не знал. А Павел каким-то нюхом, что ли, вышел прямо на Лешакова, и тот раскрылся, видно, Дыба ему уже поперек горла стал.

— Ни я, ни Павел не учли самого главного, Михаил Александрович, — тихо рассказывал Сотников, уставясь в какую-то точку на стене. — Мало найти золото, надо его еще вывезти. А вывезти его мы не могли — не на чем, да и Дыба дороги перекрыл. И тут произошла наша ошибка. Перед уходом Павел решил выяснить, где Дыба имеет свою основную базу. Пошел в село, все ж таки родня, а тут Дыба и наскочил. Кто-то из своих Павла и выдал… Появился, мол, один из Иркутска, говорят, в комиссарах. Тут и взяли Павла…

— А дальше? — негромко сказал Сибирцев.

— Три дня он его… — Сотников опустил голову на побелевшие кулаки. — Три дня, товарищ Сибирцев. Я сидел и ждал, как договорились, у деда на заимке. Сидел и не знал. А на четвертые сутки привез его дед Лешаков… Под сеном. Уже такого. Перепились, говорит, охранники, он его из сарая и выкрал. Мертвого… Ничего не сказал им Павел. Голову наотрез даю. Не такой он был, чтоб… сказать… В ту же ночь дед сколотил домовину, и мы поехали какой-то дорогой, теперь не помню, только где-то в стороне от тракта. На тракт мы уже в Гремячинской выбрались… Ну, а в Верхнеудинске я сразу к начальнику транспортной чека, объяснил: мол, погиб товарищ, дело было секретное, тот и дал вагон.

— Та-ак, — протянул Сибирцев. — Ну что ж, Алексей, кончим на этом. Ты хоть спал, как вернулся?

— Какой тут сон…

— Давай-ка, брат, вот что: даю тебе три часа и чтоб спал, я займусь делами, а потом пойдем в чека и там ты все повторишь.

— Вы мне не верите, — с тоскливой горечью прошептал Сотников.

— Ах, Алеша-Алексей, — Сибирцев укоризненно покачал головой. — Я-то думал, ты поумнел за это время. Какое же это недоверие?

— Так ведь в чека же…

— А сам ты кто? Самый ты что ни на есть настоящий чекист. Идейный борец с контрреволюцией. Сотрудник милиции… Одно мы дело делаем, одни муки принимаем, все вместе сторожим завоевания революции. А ежели ты обижаешься, что повторить заставляю, так в том и секрет нашей службы: десять, двадцать раз вспомни, если надо. Ты вот, может, и не замечаешь, а каждый раз, все рассказывая, вспоминаешь все новые детали, тонкости. Для тебя они могут ничего не значить, а для меня… ой как много они мне говорят! Понял? И давай договоримся, никаких обид. Иначе будем считать, что Павел погиб бессмысленно.

— А какой же смысл? — вскинулся Сотников.

— Вот почему, — мягко перебил его Сибирцев, — нам очень важно знать, что хотел из Павла пытками тот самый Дыба вырвать. Не стал бы он из одной только жажды убийства три дня, как ты говоришь, пытать комиссара. Павел ведь, по разумению Дыбы, вполне мог ничего не знать о золоте. А Дыба понимает, что скоро каюк ему: пошлем хороший отряд — и крышка банде. Только вот когда пошлем, это вопрос. И нам, и, что еще важнее, — ему. Сил только маловато… Вопрос времени, и Дыба это знает. Понял?

— Понял, — пробормотал Сотников.

— Ну, то-то. Иди спи.

Едва за Сотниковым закрылась дверь, появился Ев­стигнеев. Он протянул Сибирцеву два листа бумаги.

— Протокол осмотра. От Шильдера. Ну?

— Мы с тобой были правы, Евстигнеев, дело оказалось серьезнее, чем мы думали.

— Да-а?.. А что будем делать с Сотниковым, он же нарушил приказ, сорвал задание…

— Сотникова я отправил спать. На три часа. Распорядись, чтоб его разбудили. Он мне будет потом нужен… И давай договоримся, Сотников ничего не нарушал. Старшим в группе был Павел. Конечно, разговор с Сотниковым состоится. Позже.

— Ну, как знаешь, — Евстигнеев был чем-то недово­лен. — Как знаешь. Дело это ты на себя взял. Я звонил в чека, самого нет, доложил заместителю — Бровкину, что ты должен сделать ему важное сообщение. Могу ж я, в конце концов, поручить это дело тебе — своему заместителю? Вот я и поручаю. А мне доложишь о результатах. Да, главное, на нас это дело не вешай…

— Ты действительно артист, Евстигнеев! — восхитился Сибирцев. — Свет не видал таких артистов!

— Да будет тебе, артист, артист. Я был в губкоме, они оркестр дают. На завтра, в три часа. Речь надо будет сказать.

— Значит, все-таки по-своему сделал?

— Сделал так, как считаю нужным. И полезным. В целях пропаганды.

— Ну-ну, пропагандист… Вся надежда на мороз. Если будет такая холодина, как нынче, наверняка только наши и соберутся. Во всяком случае, любой посторонний будет заметен… Да… Хоронить — это мы потянем, еще как потя­нем. А дело делать — нет, не потянем…

— Ты чего? — насторожился Евстигнеев.

— Да так, ничего, своим мыслям…

5

Как нарочно, в первый день рождества морозы отпустили. Повалил крупный мокрый снег. Обшитый красным сукном гроб поставили на грузовик с опущенными бортами и медленно повезли по центральным улицам на городское кладбище. Хрипло разносились в сыром воздухе звуки траурного марша, застревала в снежных заносах машина, и тогда провожающие дружно толкали ее, наваливаясь все вместе. Народу собралось много, день праздничный, обыватель выбрался на улицу. Казалось странным, никою ведь, по сути, не удивишь похоронами в такое время, это стало делом привычным; сколько смертей повидал человек, сколько крови пролилось и правой и виноватой, а вот услышал глуховатый рокот барабана, тонкие, нестройные вскрики труб и побежал смотреть, выяснять, кого хоронят, да почему с оркестром, видно, не прост был покойник, ох ты, господи, не прост, упокой его душу, все там будем…

Сибирцев пришел прямо на кладбище и остановился за старым кафедральным собором. Отыскал свежую могилу, осмотрелся в стороне, низко надвинул на глаза меховую шапку. Ему хотелось подойти поближе, в последний раз взглянуть в неузнаваемое лицо Павла, но он по-прежнему стоял в стороне, внимательно наблюдая за всем происходящим и отмечая про себя лица знакомые и посторонние, равнодушные и заинтересованные — почему заинтересованные? — вслушивался в обрывки разговоров. Потирая морщинистую шею и трубно откашливаясь, Евстигнеев произносил речь.

— Еще одна свежая могила! — доносилось до Сибирцева. — Еще одна незабвенная утеря. Еще одна жертва! Вчера — еще полный сил, здоровый, энергичный, неутомимый, преданный идее, а сегодня уже холодный труп… Коммунистическая партия, Советская власть и вся революция понесли тяжелую утерю. Погиб Павел Творогов — один из лучших наших товарищей, один из честнейших и активнейших работников, погиб, смертельно укушенный ядовитой коброй контрреволюции. Павел Творогов погиб в момент начатой им большой работы, замученный белогвардейскими палачами, героически перенеся невыразимые пытки проклятых бандитов… Перед свежей могилой нашего товарища Павла Творогова еще раз поклянемся быть верными дорогим для него идеям коммунизма!..

“Нет, все-таки он дурак, — решил Сибирцев. — Причем дурак самолюбивый. Зачем нужны все эти подробности? Жертва бандитов, героически перенесенные пытки и без конца имя-фамилия, имя-фамилия…”

Когда под звуки Интернационала и троекратный залп все закончилось, Сибирцев еще некоторое время наблюдал за расходившимися. Его острый глаз не обнаружил ничего явно подозрительного. “Но ведь и они, — думал Сибир­цев, — тоже не лыком шиты”. А то, что “они” здесь были, в этом можно не сомневаться. Тем и опасен зверь, что умеет приспосабливаться, умеет становиться незаметным, когда это требуется. Но зверь есть зверь, самим не надо быть дураками. Хорошо, хоть Сотникова удалось убедить не появляться на кладбище. Такого верзилу не спрячешь в толпе — сразу привлекает внимание, как раз то, что должно быть полностью исключено в предстоящей операции.

К вечеру ударил настоящий рождественский мороз. Ангара окуталась тяжелым колючим туманом. Он мешался с паровозным дымом и угольной гарью, давил и жег легкие, вызывая надрывный, сухой кашель. Свечками уходили в небо дымы из труб, высоко в черном небе хороводили крупные звезды.

Все это вспоминал Сибирцев, сидя на нижней полке вонючего и задымленного вагона поезда, сквозь ночь тащившегося из Иркутска в Верхнеудинск. Рядом, привалившись к забитому куском фанеры окну, дремал Сотников. Изо всех щелей сквозило, сыпало снежной пудрой, по вагону тянули сквозняки, и Сибирцев с теплой тоской думал о своем хозяине Семене Каллистратовиче, уговорившем его сменить привычные сапоги на теплые просторные бродни.

Перед отъездом Сибирцев зашел в гостиницу “Модерн”, где жил заместитель председателя Иркутского чека Борис Петрович Бровкин. Сибирцев почти не знал его, связан был с самим председателем. А о Бровкине слышал только, что прислан из центра, человек дельный, толковый, немолодой уже, с большим опытом подпольной работы. Несколько раз встречались в губкоме, но как-то не познакомились, не было общих дел. Рассказывая Бровкину о чрезвычайном происшествии в Баргузинском уезде, выслушивая еще раз сообщение Сотникова, Сибирцев несколько раз ловил на себе показавшийся ему странным, какой-то очень заинтересованный, что ли, взгляд Бровкина. Впрочем, это могло относиться к работе. Видимо, заместитель председателя был в курсе еще недавней деятельности Сибирцева в колчаковском тылу. Бровкин сразу понял всю важность сообщения, обещал срочно разобраться и вообще всячески содействовать в подготовке и проведении будущей операции против банды. Иркутяне немедленно связались с читинцами, были подняты все сводки и документы, имеющие пусть даже косвенное отношение к отряду Мыльникова, донесения из Баргузина, дела об ограблении приисков, в общем, все, что могло пролить хоть какой-нибудь свет на таинственного штабс-капитана Дыбу, который до сегодняшнего дня, как оказалось, нигде не значился.

Наконец, когда план операции против банды был в общих чертах составлен и утвержден, Сибирцев отправился к Бровкину за последними указаниями.

Суховатый и сдержанный, Борис Петрович встретил его на этот раз исключительно радушно. Немедленно заварил самый настоящий чай, придвинул на блюдечке несколько кусков сахара. Лицо его по-детски лукаво улыбалось, и как-то по-особенному весело искрились даже стеклышки очков Сибирцев несколько растерялся от такого приема.

— Ладно, — не выдержал наконец и сам Бровкин, — не стану душу томить, вижу, как ты ерзаешь на стуле. Зна­чит, так и не вспомнил? Хотя тебе-то зачем… Это я, дорогой мой, должен вечно помнить. А может, все-таки вспомнишь? — он захохотал. — Нет… Шестнадцатый год, под Барановичами… Попался агитатор. “Долой царя, долой войну!” Садист-поручик, был там такой, все зубы выбил на допросе. Потом полевой суд и — к стенке. И тут юный пра­порщик… А?

Ну конечно, Сибирцев вспомнил.

Ночью пришел он в землянку, где ждал рассвета арестованный, отослал охрану, а потом вывел агитатора наружу и дал ему пинка под зад, чтоб больше не попадался. Вот уж поистине тесен мир… Сперва Сибирцеву самому грозил трибунал, но тут немцы вжарили с такой силой, что все смешалось в круговерти отступления.

Он пил душистый чай мелкими глотками, поглядывая на землистое, с темными мешками под глазами, лицо Бровкина, и размышлял о том, что его заставило тогда, в шестнадцатом, спасти пожилого агитатора. Обычная человеческая жалость? Нет, пожалуй. Презрение к поручику, известному своей изощренной жестокостью? Тоже нет. Мальчишеское удальство? Или понимание того, что публичная казнь произведет отвратительное впечатление на солдат, среди которых и так уже началось брожение? Черт его знает, видно, и к нему начало в ту пору подбираться ощущение какой-то несправедливости, творящейся вокруг, протеста, сперва и не очень осмысленного, стихийного. Но этот неосознанный поначалу протест скоро созрел и укрепился под влиянием массы агитаторов, нахлынувших в армию к середине семнадцатого года, и недоучившийся студент-медик Сибирцев, пошедший на фронт добровольцем, и уже успевший хлебнуть окопного лиха, выбрал единственно верный, как он считал, путь для себя, который и привел его к большевикам.

— Послушай, — сказал Бровкин, — ты не помнишь фамилии того поручика?

— Дыбов, кто ж его, подлеца, забудет, — спокойно ответил Сибирцев и вдруг замер. — Не может быть… Борис Петрович, неужто случаются такие совпадения?

— То-то. Внимательно читал протокол осмотра тела?

— А как же. Так ведь это ж его почерк, дыбовский…

— Вот-вот, и я, как прочел, сразу того садиста вспом­нил. Почерк действительно его. Да и разве забудешь? Все, чем мне он тогда грозил, все на нашем товарище выме­стил… Итак, что мы имеем? Ниточку к Дыбе, или Дыбову, как пожелаешь. Имеем, наконец, его портрет. Ведь до сегодняшнего дня его один старик Лешаков и видел. Да еще Павел ваш, но он уже ничего не расскажет. Ты его тоже помнишь: время, какие-то четыре года не должны его сильно изменить, узнаешь. А теперь давай уточним последние детали…

Дребезжал и дергался вагон, поблескивала в тусклом свете оплывающего огарка свечи снежная пыль, нещадно дымили вонючим самосадом и хрипло переругивались мужики- дикие, дремучие, заросшие, запуганные и обманутые, разбойные и отчаянные, только нащупывавшие свою правду, мечтающие о ней и не шибко пока верящие в нее. Сибирь-матушка поднялась, всколыхнулась, сдвинулась, и в этой кутерьме легко было не то что затаиться, но развернуться во всю свою разбойную силу и Мыльникову, и Дыбе, и любому самочинному атаману.

Пораженный открывшимся сходством Дыбы и Дыбова, Сибирцев забыл или постеснялся поговорить с Бровкиным, вспомнить прошедшее, неловко как-то… А поговорить хотелось. По душам, откровенно, о будущем. Не век же сидеть в милиции, перевоспитывать Евстигнеева, есть дела поважнее: опять Семенов зашевелился, японцы, того и гляди, нарушат шаткое перемирие. Пока живы старые связи, их надо использовать. Нет, не кончилась война со смертью Колчака. Сибирцев отчетливо понимал это. А если война — нужны оружие, хлеб, одежда. Нужно золото, много золота. И тут нельзя оставлять без внимания ни одной крупицы, не говоря уже о пудах, спрятанных в Баргузине полковником Мыльниковым.

Операция по изъятию этого золота была разработана Иркутской чека совместно с читинцами. Сибирцеву, как исполнителю, оставалось лишь кое-что уточнить и, разумеется, при необходимости менять какие-то детали по ходу дела.

Суть сводилась к следующему. Под видом записи добровольцев в Красную Армию и сбора брошенного оружия — и то и другое, кстати, все равно необходимо было сделать в ближайшее время — небольшая группа, не привлекающая к себе особого внимания, проникает в район, где действует банда Дыбы. Большой отряд вызвал бы подозрение. Два–три человека немедленно станут жертвой бандитов. Итак, не более десяти человек, среди которых Сотников — он зна­ет Лешакова — и Сибирцев — он может узнать Дыбова, — выходят на золото и тайно, вместе с собранным оружием, вывозят его. Надежной охраной, сами того не подозревая, должны стать добровольцы. Однако о золоте знают лишь трое: Сотников, Сибирцев и руководитель группы, читинский товарищ, который должен встретить двоих иркутян в Верхнеудинске. Для остальных — задача проста и конкретна: добровольцы и сбор оружия. Но это, как говорится, на бумаге, а все сложности, которые могут возникнуть, предстоит решать уже на месте фактическому руководителю Сибирцеву, при этом оставаясь в тени и ничем не выявляя себя. Попутно необходимо очертить район действий дыбовской банды, по возможности выйти на его базы и передать все данные читинцам. Дальнейшая ликвидация банды должна лечь уже на них.

Издалека, словно из другого мира, долетал тонкий паровозный гудок. Сибирцев зябко поеживался, курил без конца, вспоминал, восстанавливал перед внутренним взором портрет поручика, а теперь штабс-капитана Дыбова и продумывал разные варианты их возможной встречи. Сон не шел. К утру должен быть Верхнеудинск.

6

Сотников долго тер заспанные глаза, словно не мог понять, как он тут оказался, разминал затекшие плечи, по-детски любопытно глядел на Сибирцева, удивляясь его постоянной собранности, спокойствию и четкости жестов и мыслей. Не знал он просто, что за этим стоит. Не догадывался — молод еще, — какие сомнения кроются за твердостью и решительностью Сибирцева. Втайне завидовал он этому человеку с ранней сединой на висках и жесткими складками на щеках и у подбородка. И ему совсем не казалось странным, что все молодые сотрудники милиции, и он сам в том числе, всегда старались по любому вопросу обращаться не к Евстигнееву, прямому начальнику, а к Сибирцеву, исполнявшему должность заместителя, хотя фактически все дела в милиции вершил именно он. Сибирцев умел внимательно слушать, не наказывал за промахи, а старался вместе с провинившимся разобраться в причинах неудачи, был немногословен, и его мнение было непререкаемым для всех. И то, что в столь сложную и, как понимал Сотников, опасную экспедицию был выбран именно он, Алексей, поднимало его в собственных глазах. Увы, он и не думал сейчас, на какой риск шел Сибирцев, беря его с собой. Просто другого выхода не было: старик Лешаков знал Алексея и мог довериться только ему.

А сейчас они подхватили свои тощие вещмешки и, расталкивая сидящих в проходах мужиков, наступая на ноги и отмахиваясь от сонных злобных матерков, двинулись к выходу.

Едва они открыли дверь вагона, как на них буквально обрушилась толпа мешочников, прижала к поручням, готовая раздавить, расплющить.

— А ну, осади! — гаркнул Сибирцев. И воспользовавшись секундным замешательством, Алексей врубился крутым своим плечом в наседающую толпу. Не обидел бог силой. Прорвались.

После душной вони прокуренного вагона можно было захлебнуться — такой пьянящий, кристальной чистоты был воздух. Они вдыхали полной грудью и шалели, замечая, как их покачивает. Наконец мороз стал чувствительно прихватывать носы и кончики ушей. Холодноватое утро. По времени было давно утро, но на востоке, за сопками, только-только наметилась желтоватая полоска зари. Мимо сновали сгорбленные, навьюченные мешками, тени, похожие не на людей, а на каких-то странных зверей из колдовских таежных сказок. Отовсюду неслись брань, крики, визги, свистки. Выпускал пар паровоз, тонко и морозно гудел.

— Ну что, — сказал Сибирцев, — пойдем, Алеша, своих искать. Помнишь, поди, где они размещаются?

— Помню, — отозвался Сотников и пошел, рассекая грудью метущуюся толпу, осаждающую прибывший поезд.

В маленькой комнатушке транспортной чека их уже ждали.

Первым при их появлении поднялся со стула из глубины комнаты молодой и розовощекий — это было заметно даже при довольно тусклом свете керосиновой лампы — человек, одетый с явным щегольством. Новенький короткий полушубок, перетянутый скрипучими ремнями портупеи, низко, почти у самых колен, маузер в лакированной деревянной кобуре на каждом шагу похлопывает по ярко-алым галифе и надраенным до блеска сапогам. Увидев его, Си­бирцев так и замер с открытым ртом.

Все он мог предполагать, ко всему был готов. Легкая, едва заметная усмешка мелькнула на губах встречающего и тут же погасла, только глаза чуть сощурились. Он шагнул навстречу Сибирцеву и протянул ладонь.

— Здравствуйте, товарищи, — голос был негромкий и чуть хрипловатый. — Рад встрече. Михеев.

— Сибирцев, — тоже негромко, с неимоверным трудом сдерживая себя, сказал Сибирцев и с отчаянной силой сжал ладонь Михеева. Михеев только улыбнулся — силен. Сибирцев посторонился и кивнул назад: — Сотников.

Дружелюбно улыбаясь, Михеев пожал руку Сотникова. Познакомились с остальными, присели на колченогие табуретки, и Сибирцев, чтобы скрыть волнение, полез в карман за табаком.

— Ну что ж, — после паузы сказал Михеев, — транспорт подан, можно трогаться. Жилин, отвезите товарища Сотникова в гостиницу, покормите, устройте отдохнуть и ждите нас там. А мы, — он кивнул на Сибирцева, — будем у вас, как закончим дела. В ночь тронемся. Ночь для нас, — он снова обернулся к Сибирцеву, — сестра родная.

Мужик, довольно свирепого вида, с бородой, что росла, казалось, от самых глаз, скрипуче поднялся с табуретки и, махнув рукой, потопал к выходу, за ним остальные. Ушел, сославшись на дела, дежурный.

Они одновременно вскочили и через миг сжимали друг друга в объятиях, так, что кости затрещали. Прижавшись к щеке Михеева, Сибирцев ощутил слабый запах одеколона. Вот же, чертов Михеев! Гусар недорезанный!

— Володька, — срывающимся голосом смог наконец сказать Сибирцев, — что ж ты, вражья душа, молчал? Хоть бы слово… Убить тебя мало.

Михеев, обеими ладонями слегка отстранив голову Сибирцева, внимательно рассматривал его лицо, отмечая и темные круги под глазами, и резкую морщину над переносицей, и глубокий, полный затаенной печали, взгляд.

— Стареем потихоньку, — он снова слегка усмехнулся.

— Ну, ты-то как яблочко… Пусти, ну тебя к черту. Совсем, понимаешь, расстроил…

Михеев захохотал:

— Ну, Мишель! Расстроил, видите ли, его, сукина сына! Да я нарочно попросил ничего тебе не сообщать, думал, обрадую. А он — расстроился!

— Ты давно здесь? — Сибирцев, рассыпая табак, смог наконец скрутить цигарку, жадно закурил, поперхнулся, отплевываясь табачной крошкой.

— Как тебе сказать? В Чите недавно. Работаю в губкоме. Продразверстка и все такое прочее. Не соскучишься. Но чувствую, что это вроде как передышка. А ты? Хотя чего я спрашиваю? — засмеялся он. — О тебе я уже в курсе. Но, честное слово, Мишель, узнал, лишь когда встал вопрос о баргузинской операции. Ребята наши сказали. Я и уговорил их поручить это дело мне. Будешь у меня под крылышком. Не боишься?

— Нет, все-таки ты — вражья душа.

— Но почему?

— Потому что.

— Что-то неясно говорите, господин бывший прапорщик?

— А тебя что, в чине повысили, что ли?

— Какое повысили! Еле ноги унес. Ты уходил, если мне не изменяет память, в январе прошлого года…

— Изменяет. По воде шел. Апрель был.

— Ну, значит, в апреле. А я недавно, в октябре. Последние месяцы — да ты должен помнить — совсем туго приходилось. Но кое-что все-таки сделали. Их высокое благородие Григорий Михайлович Семенов дорого бы дал, — Ми­хеев легко хохотнул, — за те бумаженции, что мы передали нашим. По слухам, правда, не проверенным, половину своей контрразведки в расход пустил. Бушевал. А япошки — это надо было видеть — улыбались так, что шире невозможно: уши мешали, а сами готовы себе харакири сделать. Крепко мы их прижали. Они-то уж и Приморье, и Забайкалье, и все вокруг поделили и денежки нашему атаману выдали в виде аванса, а мы им — фигу. Обернутую в их собственные расписки. Все их планы вскрыли по части Дальнего Востока. Ничего? Вот так. Ну ладно, при случае расскажу, это все прошлое. Что сейчас вспоминать? Давай-ка, Мишель, двинем ко мне, приведешь себя в порядок, побреешься…

Сибирцев машинально провел ладонью по подбородку: скрипит.

— А дело?

— Потом и делом займемся. Или, может, в баньку? Время есть, попаришься. Ты там, в вагоне, случаем, никакого зверя не подцепил? Смотри, дорога дальняя, сыпняк свалит, считай, так и зароем, без отпевания.

— Ну-ну, не пугай. И не подлизывайся. Все равно не прощу. Поехали. Ты вот моего Алешку на всякий случай в баню отправь. Мы-то с тобой, брат, двужильные, а ему чего рисковать? У него еще все впереди.

7

Тронулись в путь, едва свечерело. По Селенге вилась легкая поземка, сильно морозило, и над лошадиными мордами колебались облачка пара. В трех передних розвальнях разместились пятеро ребят из губкома комсомола, Сот­ников и двое кооператоров из бурят, местные. Эти последние были бойкими и тертыми мужиками, на них можно положиться. Завершали обоз сани, где ехали Михеев с Сибирцевым. Тут же, накрытый попоной и обложенный сеном, затаился ручной пулемет. Правил лошадью укутанный в просторную доху Жилин.

Сибирцев поначалу с сомнением отнесся к этому звероватому мужику. Но Михеев сказал, что Жилин — кремень. Прошел огни и воды, был в колчаковской контрразведке, допрашивал его не кто иной, как сам штабс-капитан Черепанов, кокаинист и лютый садист — чудом выжил и после, видал Михеев, не раз показал себя в деле.

Ехали, вслушиваясь в монотонный дробот копыт по стекленеющей дороге, скрип полозьев, шумное фырканье лошадей. За полночь, удалившись от реки, выбрались на тракт, и лошади побежали бойчей. Порой от недалеких лесистых сопок доносилась заунывная волчья тоска, тогда лошади беспокоились, дергали постромки. Жилин успокаивал их сердитым неразборчивым окриком.

Это Михеев настоял, чтобы выехали в ночь. Сейчас, убеждал он, пора самых рождественских морозов, никого палкой на улицу не выгонишь. И бандитам, если они не идиоты, а они наверняка не идиоты, и в голову не придет выходить из своего логова на большую дорогу, ловить про­езжих. Народ в уездах пуганый. Днем — еще куда ни шло — от села до села доберутся. Но ночью… Дураков и сумасшедших нет.

Однако ехали без лишнего шума, гуськом тянулись друг за другом, согревая под теплыми полушубками на груди верные свои наганы и маузеры. От греха, чем черт не шутит.

Сибирцев смотрел на убегающую из-под полозьев дорогу. Далеко позади, в распадке между сопок, низко над горизонтом стояла яркая, неизвестная ему звезда. Переливалась, искрилась. И был свет ее мерцающим и печальным, напоминающим что-то забытое, может быть, чужие звезды Маньчжурии, а может, еще более давнее, довоенное, студенческое. Ту единственную, с отчаянными цыганскими глазами, и нежную, словно полевой вьюнок повилика. Как теперь далеко все это… Лучше не думать, не помнить.

Закряхтел, переворачиваясь с боку на бок, Михеев, плотнее привалился к спине Сибирцева.

— Так что было после моего ухода? — негромко спросил Сибирцев.

В самом начале февраля двадцатого года случился первый за все время их совместной работы провал. Семеновская контрразведка взяла шифровальщика при штабе атамана, но самое скверное — старого машиниста Федорчука, который один-то и имел связь с этим шифровальщиком. Если Михееву этот провал пока еще ничем не грозил, то Сибирцеву следовало немедленно исчезнуть, раствориться, растаять. Однако он хорошо знал машиниста — старого подпольщика, участника японской кампании, верил в него. И остался. Федорчук, а позже и шифровальщик, как удалось узнать, погибли в застенках семеновской контрразведки, так никого и не выдав. Для Сибирцева эти дни стали не только труднейшим испытанием, но и той точкой, от которой он, возможно, сам того не замечая, начал новый отсчет своего времени.

В те дни Сибирцеву пришел приказ: немедленно уходить. Михеев выстроил удобную версию. По времени удачно она совпала с затянувшимися апрельскими боями под Читой. Отправился туда с инспекцией Сибирцев и канул Может, партизаны убили, а может, какая другая военная превратность случилась.

Пропал.

А Михеев остался…

Новости сыпались тогда как горох. В середине февраля красные бойцы и партизаны, несмотря на все, чинимые японцами, препятствия, взяли Хабаровск. Этот сукин сын Калмыков утащил с собой тридцать шесть пудов золота и удрал в Китай, перестреляв тех своих казаков, кто не хотел уходить с ним из города. Ну, правда, китайцы быстро сообразили, что за Калмыкова им ничто не грозит, арестовали его вместе со штабом и вскоре пустили в расход. Семенов злорадствовал: так, мол, и надо, не хотел объединяться, получай свое! Но, с другой стороны, и его собственный фронт трещал по швам. В Западном Забайкалье устанавливалась Советская власть, и оставалась у Семенова только Восточная часть.

В начале апреля двадцатого года в Верхнеудинске было провозглашено образование ДВР, а уже в мае РСФСР признала Дальневосточную республику и ее правительство. Теперь встал вопрос об объединении всего Дальневосточного края.

Среди японцев это сообщение вызвало переполох. Единственный расчет оставался на Семенова, на его забайкальские владения, на то, что будущее единое правительство Дальнего Востока оставит Семенова хотя бы атаманом казачьих войск Забайкалья. В противном случае Япония снимает с себя всякую ответственность за прекращение гражданской войны. Одновременно японский генерал Оой отдал приказ готовить немедленное наступление на Амурскую область, на Хабаровск.

И в этот самый момент во Владивостоке было опубликовано воззвание, где полностью и со всеми подробностями излагались планы японского командования по захвату и разделу Дальнего Востока. Взрыв бомбы произвел бы меньший эффект. Представители дипломатических консульств, которые были сами не прочь “погреть руки” на российских территориях, возмущенные “коварством” союзника, взяли японцев, что называется, за горло, требуя объяснений по поводу их территориальных притязаний. Начальник японской дипломатической миссии при штабе экспедиционных войск граф Мацудайра вынужден был официально заверить союзников, что Япония никаких захватов делать не собирается. Была перехвачена телеграмма генерала Ооя: “Все наши планы становятся известными. По приказу военминистра в Хабаровск подкреплений послано не будет…”

Теперь уходил и Михеев.

Уходил, жалея, что мало сделал. Уходил аккуратно, так, чтобы можно было вернуться, потому что он был уверен: его уход — это передышка…

Перед восходом солнца показалось село Петровское, небольшое, с десяток захудалых изб, сбежавшихся к лесной опушке. Вековые мохнатые кедры сгибались под тяжестью голубых снежных папах. Вились редкие дымки над крышами, где-то в глубине дворов, за низкими оградами брехала собака.

Здесь намечалась первая дневка. И отсюда “таежный телеграф”, по всей вероятности, должен был разнести по округе, что едут губкомщики, ищут брошенное оружие, собирают молодежь и произносят зажигательные речи, призывая служить в Красной Армии. Слух побежит впереди, от села к селу, от заимки к заимке, дойдет и до штабс-капитана Дыбы. И тот, зная, что губкомщики хорошо вооружены, но пока особой опасности не представляют, пожалуй, не решится напасть. Будет выжидать и присматриваться. Лазутчиков подбросит, это уж как пить дать. Этих надо выявлять, но, упаси боже, пальцем тронуть. Днем по трое будут разъезжать по ближним селам, а к вечеру — общий сбор — и дальше, к Баргузину. Главная работа там. Все же остальное, хоть и необходимое, для отвода глаз. И знают об этом только трое, для остальных — привычное дело.

На краю села жил одинокий дед Игнат. К нему, с молчаливого согласия Михеева, и поворотил сани Жилин. Изба низкая, темная, конопаченная седым мхом, половину ее занимала печь. У квадратного окна с крестообразной рамой — простой струганый стол и широкая лавка вдоль стены. Вот, пожалуй, и все убранство. Так живут старые вдовцы, скромно, ничего лишнего. Но дух! Переступив высокий порожек, Сибирцев словно окунулся в полдневную жару только что скошенного июньского луга. Пучки трав были развешаны по всем стенам. Это они источали нежный, чуть дурманящий аромат.

Разделись, в одних шерстяных носках прошли по темному мытому полу, расселись на лавке. Сам дед, похожий на замшелую корягу, хлопотал у печки, гремя заслонкой. Жилин был, видимо, знаком с ним, потому что чувствовал себя свободно. Разоблачившись до нательной рубахи, он лишился было своей звероватости, кабы не эта разбойничья борода. Михеев еще в пути заметил Сибирцеву, что под этой бородой Жилин прячет страшные шрамы, оставшиеся после бесед со штабс-капитаном Черепановым. Приглядываясь к Жилину, Сибирцев начинал чувствовать к нему теплое чувство приязни.

Михеев вышел во двор проверить, как разместились хлопцы, позаботился об охране и вернулся с Сотниковым. После морозной бессонной ночи, долгой дороги тот держался молодцом.

Дед Игнат вынул из-за печки бутылку прозрачного самогона, выпил по стопке с Жилиным, остальные отказались. Просто закусили жестковатым темным мясом, похрустели луковицей. Сибирцев, спросив разрешения у деда, затянулся самокруткой, но закашлялся и погасил ее. Наконец, побросав на пол полушубки, они растянулись, широко зевая и испытывая при этом невыразимое блаженство.

Спали недолго. Открыв глаза, Сибирцев увидел в окошке яркое солнце. Бубнили о чем-то старик с Жилиным, сидящие у стола. Негромкий, монотонный разговор сперва не привлек внимания Сибирцева, потом стали различаться отдельные слова, и он прислушался. Сообразил, что речь шла о банде. В начале зимы налетела она на Гремячинскую, перестреляла активистов. Надругались, а после покидали в прорубь привезенных с собою молоденьких девушек — не то учительниц, не то еще кого, перепороли на площади баб, взятых по какому-то списку, и ускакали. А командовал ими, говорили, такой чернявый, с усами. Красивый собой. Вроде бы из колчаковских — в английском сукне и с плеткой.

— Это он, сказывали, придумал, чтоб пороть, значит, не мужиков, а баб ихних. Мужика, мол, выдрать — что толку? Портки надел да и забыл. А вот бабу его — другое дело. Особо когда на людях, да с шутками-прибаутками… Энто дело, — неторопливо рассказывал старик, — мужик век помнить будет. И страх иметь. А ему страх нужен — чернявому-то тому. Нынче ить мужик страх позабывать стал… Есть, однако, которые и того чернявого приголубить согласны. Тут-то, в Петровском, таких, пожалуй, не сыщешь, а там, подале, есть, есть… Да и как ноне не бояться?..

Услышав короткий вздох, Сибирцев повернул голову и встретился глазами с Михеевым. Видно, и он уже проснулся и слушал дедов рассказ. Сибирцев медленно, словно во сне, перевалился на бок и услышал легкий шепот Михеева:

— Молодец Жилин. Растрясет он нам старика. Мы-то ему чужое начальство, кабы после худо не пришлось. А Жилин тут свой.

Между тем беседа текла. Заговорили о недавних убийствах на Баргузине. Дед вспомнил села, где орудовал тот чернявый, избы палил, обижал старателей.

В общем, картина понемногу прояснялась.

Громко зевнул Михеев, прервав тягучий говор, сел и стал тереть заспанные глаза, растолкал Сибирцева и Сотникова. Дед снова завозился у печки, вытаскивая чугунок с пареным, принес из сеней мелких грибков, засоленных в смородинном листе и каких-то пахучих травах, налил всем по стопке. После сна, мол, большая польза. На этот раз не отказались, составили компанию, пошутили маленько, нахваливая дедову закуску.

Дед вскоре ушел на двор по своим делам, и Михеев сразу стал серьезным. Жилин помалкивал, вылавливая ложкой хрустящий гриб из миски, слушал разговор. Чувствовалось, что и он что-то знает, но пока обдумывает. Переглянувшись с Михеевым, Сибирцев достал потертую карту уезда и неожиданно для себя заговорил о цели поездки, о золоте Мыльникова, о Лешакове и следил при этом за выражением глаз Жилина. Но тот оставался спокойным и даже более — равнодушным. Но когда решили, что нынче же, в ночь, Си­бирцев с Сотниковым отправятся таежной дорогой на лешаковскую Медвежью заимку, Жилин вдруг заворочался на лавке, откашлялся и заговорил сипловатым, словно извиняющимся тоном:

— Про золото я слыхал. Мужики говаривают, что было вроде. А кто и сомневается. Может, и не было. А старателей пограбили. Если старательское то золото — оно небольшое. Совсем небольшое… А может, и есть…

— Есть золото, и не малое, — возразил Сотников.

— Ну, есть так есть, — вздохнул Жилин. — Однако вам тут без меня никак нельзя. В тайге дорогу надо носом чуять… Кабы по тракту — другой разговор. Да вишь, нельзя по тракту.

— Что-то дед задерживается, — вскользь отметил Ми­хеев.

— А это он пошел поглядеть, — отозвался Жилин, — не побег ли кто в тайгу.

Михеев одобрительно подмигнул Сибирцеву.

— Верный дед-то? — вмешался Сотников.

— Да уж куда верней, — буркнул Жилин.

— Ну ладно, — Сибирцев встал и потянулся так, что захрустели суставы, — будем кончать беседу. Пулемет нам лишний. Много места занимает, да и потише надо ехать. Винтовки есть, гранаты. От немногих отобьемся, а если сотня навалится, так и пулемет не поможет. Вопрос последний: как повезем золото? Под сеном?

Жилин словно ждал этого вопроса. Он снова, как бы виновато, что вмешивается в разговор, кашлянул, прикрыв рот ладонью, Михеев взглянул на него вопросительно.

— Ежли… Это… Игнат говорил, тут по деревням кой-где снаряды остались. В ящиках. Снаряды те мужики побросали, а ящики в хозяйство, значит, приспособили. Так ежли те ящики… А сверху нераспечатанными прикрыть. Вези себе, вроде как оружие. Снаряд, он без пушки кому нужон? И охрана при нем, вишь ты, без подозрений. И тяжесть подходящая. Тут вес много значит.

“А что? — веселея, подумал Сибирцев. — Молодец Жи­лин. Дельная мысль. Аи да мужик! Сразу видно -бывалый солдат”.

Михеев откровенно улыбался.

— Ну, удружил! Быть тебе, Жилин, наркомом. Голова!.. А я, честно говоря, и сам уж подумывал направить тебя с ними. Договорились, поедешь. Только смотри, как друга прошу, вся надежда на тебя.

Жилин даже засопел, опустив голову. Потом боком, по-медвежьи, вылез из-за стола, оделся, проворчав:

— Лошадей пойти покормить…

И вышел.

— Ну, как тебе Жилин? — с восхищением глядя ему вслед, сказал Михеев. — Мы тут головы ломаем, а он — раз-два — и в дамки.

— Ты чего, Алексей, вроде как недоволен? — поинтересовался Сибирцев, глядя в хмурое лицо Сотникова.

— Да нет, — неохотно отозвался тот. — Я о другом.

— Давай выкладывай, — сказал Михеев. — Все сомнения сейчас. Потом поздно будет.

— Я вот что думаю, — медленно заговорил Сотников. — Двадцать пудов — не шутка. Там у него, у Лешака, и монеты, и песок, и другие ценности. Сам говорил. Двоих-то саней хватит? И опять же, нас только трое. Всем бы поехать… Да и ящики эти, где их искать?..

Михеев прошелся к печке и обратно, чуть сощурившись, посмотрел на Сотникова.

— Ящики сейчас главное. Но уж это забота Жилина. Пошарит по селам вдоль тракта и найдет. Здесь много добра побросали, когда удирали в Читу… А вот ехать всем вместе нельзя. Любой дурак засечет наш обоз, а там уж и “таежный телеграф” сработает… Я верю, что в тебе сейчас говорит обычная осторожность. Просто осторожность. — Сотников скинул голову, и щеки его вспыхнули, но Михеев движением руки остановил его. — Потому повторяю, что нельзя никак всем ехать. Я даю вам Жилина, а он — старый таежный волк. Его не обманешь… Ну, а вас мы встретим, как договорились, вот здесь, — он ткнул пальцем в карту, — у Трифоновой пади. Так что и ехать-то вам одним от силы полета верст. Тут важнее, чтоб у твоего Лешакова все было тихо. Думаю, что с помощью нашего деда и Жилина мы уже к вечеру будем знать, в каком районе банда. Если она сейчас близко от Медвежьей заимки, все, естественно, отменяется. Будем оттягивать банду за собой, к Баргузину… А насчет транспорта — не беспокойся, кони добрые, вытянут, сам отбирал. Кормите только получше — овса дадим.

Сибирцев достал клок газеты, огрызок карандаша и, низко склонившись над столом, производил какие-то расчеты. Выпрямился, вздохнул и сунул расчеты в карман.

Солнце ушло из окна, и в избе сразу стало темно, накапливалась тишина, и в ней уютно заверещал сверчок. Вернулись дед Игнат с Жилиным, долго сбивали снег у порога, стучали чем-то деревянным, словно натягивали обручи на пустую бочку. Зашли в избу.

— Порядок, — сказал Жилин, сбрасывая доху. — В деревне тихо. Все по избам печки топят… Про “хозяина таежного” тоже близкого слуха нет. Вот, — через паузу добавил он. — Нашли кое-что. С пяток ящиков есть, но без снарядов, пустые. Я так полагаю, — обратился он к Михееву, — не нынче бы ехать нам, Владим Васильич, а завтра. Еще по округе поискать, людей послушать. И чтоб тогда без остановки. Проскоком. С первыми звездами. А им бы, — он кивнул на Сибирцева с Сотниковым, — на двор не показываться. Кто тут народ считал, сколько прибыли, куда убыли?

— Наверно, ты прав, — подумав, согласился Михеев. — А ты что скажешь? — он повернулся к Сибирцеву.

— Думаю, Жилин говорит верно. Нам, брат, нет никакого резона петлять по селам в поисках снарядов. Одних ящиков мало. Нужны снаряды. Есть и у меня одна мысль. Скажите, Жилин, можно найти снаряды от трехдюймовки? Их нужно не больше двух десятков.

Жилин помолчал и вдруг усмехнулся:

— Надо, так сыщем.

Михеев даже привскочил, с маху хлопнул Сибирцева по спине.

— Умница!

— Тогда будем ждать, — Сибирцев встал, спросил у старика: — Как, дед, не стесним?

— Да живите, — словно бы отмахнулся он. — Шуму бы иомене, и курить в сени ступайте. У меня завсегда травный дух.

Сибирцев виновато спрятал вытащенный было кисет. Михеев хитро подмигнул ему: так, мол, приучайся к порядку. Сам Михеев не курил.

8

Поздней ночью, подойдя к темному оконцу лешаковской заимки, Сотников осторожно постучал по ставне. Стукнул еще раз. За стеклом затеплился огонек. Послышались тяжелые шаги, и хриплый со сна голос спросил из-за двери:

— Кого это носит?

— Я, дед, — отозвался Сотников.

Загремела щеколда, забренчали какие-то засовы, и дверь отворилась. В тулупе, накинутом на исподнее, держа над головой керосиновую лампу, в проеме двери встал дед Лешаков.

— Это ты, Олеха, — утвердительно произнес он, словно давно ждал гостя и ничуть не удивился его приходу. — Проходи. Ай не один?

— У тебя спокойно? — вопросом на вопрос ответил Сот­ников.

— А какая меня лихоманка тронет? — Лешаков зевнул и широко перекрестил рот. — Вокруг-то тихо. Гостей нет… Ну, пришел, так зови своих. — Он отстранил лампу и пристально поглядел в темноту. — А коней-то вон туды заводите, в сараюшку, помнишь, поди, под сеновалом, да.

Помнил Алексей. Прятался на сеновале в ожидании Лешакова и Творогова. Ох, как помнил…

— Ну, давай, — махнул рукой Лешаков, — да в избу ступайте.

Он ушел, оставив открытой дверь в сени. Когда, отряхиваясь от холода, ночные гости вошли в избу, возле печи, с выведенной в дымоход трубой, уже закипал пузатый медный самовар.

— С мороза-то чего бы покрепче, — ворчливо, будто про себя заметил Жилин.

— С мороза — дак чай горячий, на травах-корешках, — тоже самому себе сказал Лешаков.

Был он действительно похож на лесного зверя. Огромный, кряжистый, с нечесаной бородищей до пупа и спутанной гривой седых волос. Двигался крупно, широко. Гулко кашлял, зевал и постоянно крестил рот. Гости — сами люди не хлипкие — чувствовали себя рядом с ним в тесной избе не очень уютно.

Когда с долгим молчаливым чаепитием было покончено, Лешаков придвинул к себе лампу и взглянул на Сибирцева острыми, чуть прищуренными глазами.

— Олеха — человек мне знакомый, — строго заговорил он. — Да время нынче такое, что и к родному брату доверие качнулось. Да… Ты, — он снова посмотрел на Сибирцева, — вижу, начальником ихним будешь. И при пистолете, — он кивнул на маузер, свисавший на ремне почти до полу. — Документ какой есть при себе аи нет?

— Есть, отчего же, — Сибирцев пожал плечами и вынул из внутреннего кармана сложенный вчетверо мандат, развернул, протянул через стол старику.

Тот принял бумагу, долго, шевеля губами и близко поднося ее к ламповому стеклу, читал, шептал про себя. Наконец положил мандат на стол и накрыл его широкой корявой ладонью.

— Ясное дело. Вот и я говорю, время нынче такое. Хошь не хошь, а человека проверяй, особливо ночного-то гостя, да… Стало быть, рассказал вам Олеха. Поди, не чаевничать приехали.

Сибирцев молча кивнул. Жилин привалился к стенке и сонно закрыл глаза, но чувствовалось, что он — весь внимание.

— Золотишко-то и прочее у меня тута, — продолжал старик. — Только вот вопрос, повезете-то как? Ты, началь­ник, должен понимать, что, ежли вас накроют, всем будет одна дорога — мать сыра-земля. И вам и мне, стало быть, да… Дак вот, интерес имею.

Сибирцев изложил свой план.

Вывозить золото и драгоценности решили в пустых снарядных гильзах, распределяя по каждой примерно по двадцати килограммов. Оставшуюся пустоту забивать пыжами и зачеканивать снаряд. Поди разберись, истинный снаряд в ящике или фальшивый… Недаром делал расчеты Сибирцев, а после, вместе с Михеевым, полдня провели они в заброшенной Игнатовой бане, распатронивая собранные Жилиным снаряды, вывинчивая взрыватели и освобождая гильзы от пороха.

Старик слушал, посверкивая глазами, почесывая бороду.

— Хитро придумали, — наконец высказал он свое отношение. — Кто придумал-то, а?

— Думали вот, да и придумали, — Сибирцев уклонился от прямого ответа.

— Ага, — подтвердил старик, — что ж, стало быть, задерживаться вам тута нет никакой надобности… Ты, мил друг, слышь-ка? — он тронул Жилина за плечо, и тот открыл глаза. — Ступай-ка к развилке да гляди шибче. Не ровен час, хоть и давненько не залетывал сюда “таежный-то хозяин”… В случае чего, к сараюшке беги. А вы с Олехой собирайтесь, со мной пойдете. Золотишко недалече. Дак и то двух десятков пудов не наберется.

Старик поднялся с лавки, покряхтел малость, разминая руки и ноги, и принялся одеваться. Потом он гремел в сенях, отыскивая заступ и тяжелый лом. Вошел в избу.

— Ну, с богом. Лампу-то с собой возьмите.

В сарае старик основательно закрепил лампу на гвозде, вбитом в стенку, раскидал слежавшееся сено в углу, очертил квадрат на прибитой земле и передал заступ Сотникову.

— Давай, Олеха, тута не шибко глубоко. Штыков на пять, не боле.

Копали по очереди. Торопились успеть до рассвета. Си­бирцев взмок, скинул полушубок и безостановочно бил твердую землю ломом. Когда углубились на полтора штыка, пошло полегче. Старик время от времени выходил из сарая, вслушивался в темноту. Возвращался, сняв с гвоздя лампу, светил в яму. Наконец сказал Алексею:

— Теперь уж близко. Как дойдешь до доски, с осторожкой бери. Да землю-то не разбрасывай, обратно закапывать будем.

Лезвие заступа звякнуло. Старик тут же посунулся в яму, велел Сотникову вылезать.

— Давай, — сказал, — свои ящики. Сейчас вынать ста­нем.

Он вытащил из ямы три толстые широкие доски, уложил их впритык друг к дружке на земляном полу и начал подавать Сибирцеву, склонившемуся над ямой, тяжелые кисеты из сыромятной кожи, каждый весом примерно килограммов по пяти. Это, сказал, песок и самородки. Потом пошли такие же тяжелые кожаные мешки, туго стянутые у горла жесткими ремнями. Здесь были империалы и полуимпериалы старой, еще николаевской, чеканки, золотые полосы, кружки, платина. И наконец старик, обеими руками прижимая к груди, поставил на край ямы, один за другим, два мешка. Выбрался сам. Разостлав на земляном полу попону, он развязал мешок и осторожно стал высыпать на нее никогда прежде не виданные, разве что на старых картинах, предметы церковной утвари — панагии на тяжелых золотых цепях, наперсные кресты с тускло светящимися при свете керосиновой лампы неизвестными, но явно дорогими камнями, браслеты, перстни, ожерелья, нитки жемчуга.

От изумления у Сотникова округлились глаза.

— Вот это клад… — прошептал он.

— Одно такое колье, — Сибирцев взял из кучи добра и поднес к свету массивное, вспыхнувшее радужными огнями ожерелье, — стоило сорок деревень. Да… Ну что ж, — он вздохнул, зачерпнул горстью несколько предметов, словно прикидывая их на вес, — начнем паковать.

Жемчужная нить медленным ручейком потекла меж его пальцев.

— Доставай, Алеша, снаряды…

В гильзу забивали пыж — тряпки, сено, потом ссыпали золотые вещи, прижимали кисетами и снова закладывали пыжом, чтоб сохранить центровку снаряда. И уж после Сибирцев вставлял головку снаряда и зачеканивал края гильзы. Кто его знает, может, кому-нибудь придет в голову проверить, что в снарядных ящиках. Пусть проверяет: внешне-то обман, пожалуй, и не обнаружишь. Снаряд и снаряд. И по весу, и по центровке. А что взрыватель вывернут- так кому он нужен в пути, взрыватель-то?

Заполнили ящики. В каждом вышло килограммов по восемьдесят. Нормальные ящики. Уложили их в розвальни: один — в те, где поедут Сибирцев с Жилиным, и три — к Сотникову. Чтоб вес поровну. Розвальни на железном подрезе, добрые розвальни. И кони кормленые, овса расстарался добыть Михеев. На таких конях спокойно верст по сорок можно делать. Ну, а при нужде да по тракту — шестьдесят пять — семьдесят. Правда, при особой нужде, когда уж и выхода не будет и все, по сути, едино: живы останутся кони или запалишь их.

Быстро перебросали в яму полполенницы дров, пустые мешки, перекидали землю, подчистили и крепко утоптали пол. Прикрыли лежалым сеном. Утром старик обещал сам привести все в окончательный порядок.

Лешаков был хмур. Велел сразу уезжать и ехать быстро, а на дневку остановиться в Лиховой сторожке. Она в стороне от дороги, никто там не бывает, и до темноты можно переждать. Езды туда полтора десятка верст. Он подробно рассказал, как добираться, где укрыть коней и сани, как след замести.

— Чую, — сказал он, пожимая руки Сибирцеву и Сотникову, — беда на энтом золоте. Ох беда!.. Ну, да все под ним ходим. Чему быть — того, стало быть, не миновать. Прощайте, значит. Ох, беда, беда…

У развилки подхватили замерзшего до зубовного стука Жилина и свернули не к Трифоновой пади -там Михеев будет лишь следующей ночью, — а к Лиховой сторожке, чтобы уж потом, окольными путями, двигаться на встречу со своими.

9

Не знал Сибирцев, не имел сведений и Михеев, что поутру к Медвежьей заимке с малым количеством людей пожаловал сам “таежный хозяин”. Странное предчувствие деда спасло их на этот раз.

Лешаков, прибиравшийся в сарае, услышал дробот копыт и выглянул за дверь. Во двор на рыжем пританцовывающем жеребце въезжал его благородие, именовавший себя с недавних пор “хозяином”.

Добрый коняга, мысленно определил Лешаков, стараясь сохранить спокойствие. А душа приготовилась к худшему. Вслед за “хозяином”, словно влитым в седло, стройным, туго перетянутым в талии желтым ремнем, тоже верхами втягивались во двор его люди, одетые кто во что горазд.

— Эй, старик! — звонко и картаво, отчего слышалось “стагик”, крикнул его благородие. — Встгечай гостей!..

Лешаков вышел наружу и стоял, разглядывая лесных бандитов и поглаживая дикую свою бороду.

“Хозяин” легко спрыгнул на утоптанный снег, потрепал жеребца по холке, приказал, не оборачиваясь к остальным, накрыть его попоной и, поигрывая витой плетью у голенища сапога, с ухмылкой пошел навстречу старику.

— Ну, стагый колдун, что это ты ни свет ни загя в сагае возишься? А? Золотишко щупаешь? Все хитгишь, стагик, да я похитгее буду… Эй! — он обернулся к своим. — Гляньте, что у него там!.. Ну, колдун, пгиглашай в дом! Ставь самогонку, угощай догогого гостя.

“Проскочили или нет? — металась мысль. — Должно, проскочили, успели… А то дак иной разговор был бы…”

Прибывший по-хозяйски оглядел избу, пристройки, мельком взглянул на следы санных полозьев, избороздивших двор.

— Кто был? — неожиданно резко крикнул он.

— Дак кто был? — Лешаков равнодушно пожал плечами. — Ездют разные. Чай, дорога никому не заказана… Кум был…

— Что это, твой кум о двух санях нынче ездит? Не кгути, колдун, а то богоду запалю, ты меня знаешь!

— Воля ваша. Были с ним шиловские мужики, ехали шибко. Боятся, поди, вашего-то благородия. — От сердца маленько отлегло.

— Нет тут ничего! — крикнули из сарая.

— Ну-ну… Сковогодников! Погляди, куда след ведет.

Один из верховых умчался назад, к дороге.

Вошли в избу. “Хозяин” неторопливо разделся, бросил на лавку щегольской свой полушубок, мохнатую волчью шапку и сел, широко расставив ноги. Был он тонок в талии, ловко сидел на нем френч английского покроя.

— Ну, ставь самоваг, подавай закуски и все остальное. Говогить с тобой буду. И учти, в последний газ, — сказал без угрозы, спокойно, скусывая и сплевывая на пол льдинки, намерзшие на пышных черных усах.

Старик не спеша стал раздувать самовар, поджигая тонкие лучинки, приладил трубу и начал собирать на стол. Громко топоча, вернулся Сковородников, склонился и ска­зал вполголоса:

— Следы только до дороги, а там пропали. Много езжено, ваше благородие.

— Ладно, — отмахнулся “хозяин”. — Эй, колдун, дай моим молодцам самогонки.

Старик принес бутыль самогонки, шматок сала, передал Сковородникову, и тот ушел, хлопнув дверью.

— Садись сюда и отвечай как на духу. Было золото?

— Дак мне ж где знать? — удивился Лешаков. — Может, и было… Сам-то мне не сказывал. По болезни бормотал всякое, нешто упомнишь… Я уж тебе, ваше благородие господин Дыба, сказывал о том. Может, и было. Дак ведь увез он его, поди. Обоз-то помнишь какой шел? По весне-то… При пулеметах.

— А если я пгикажу сейчас обыскать всю твою усадьбу? А? И найду… Знаешь, что я потом с тобой делать буду?

— Оно, конечно, ваша воля. Только чист я. Нет у меня ничего. Вот, — он широко осенил себя крестом, — перед самим господом богом клятву даю. Ничего нет… И знать не знаю. Да ведь искал уж ты не раз, аль запамятовал? Ты сам подумай, ваше благородие, к чему мне золотишко-то? Я тайгой живу, зверем али птицей какой. Отродясь иного греха на душу не брал. А так-то воля ваша…

— Конечно, моя воля, — кивнул Дыба, встал, сделал два медленных шага, резко повернулся к Лешакову и пронзительно закричал: — А воля моя такова, пгоклятый колдун! Сейчас я позову Сковогодникова, ты его знаешь, он спустит с тебя шкугу! Полосками, лоскутками! И солью, солью! И голой задницей на самоваг, чтоб тебя насквозь огнем пготянуло! А? Хочешь?!

Лешаков не вздрогнул, не испугался, только поднял на Дыбу свои дремучие, жарко плеснувшие глаза и медленно ответил:

— Бог — он видит. Все под ним.

— Сковогодников! — срывая голос, завопил Дыба, распахнув дверь. — Ко мне! Все сюда!

Дикой ордой ворвались бандиты, вмиг заполнили избу.

— Взять! — бешено вращая белками, орал Дыба.

Но тут Лешаков выпрямился во весь свой могучий рост, и бандиты замешкались.

— Взять!

— Господи! — старик медленно и торжественно поднял глаза к низкому потолку и снова перекрестился. — Предаю себя воле твоей… Берите, — и вытянул руки.

Его схватили, заломили руки за спину, согнули и повалили ничком на лавку, мигом заголив на спине рубаху.

— Отставить! — приказал Дыба.

Отпустили. Посадили, рванув за волосы.

— Идите вон, — Дыба махнул рукой. — Ну что, стагик? — поинтересовался с усмешкой. — Мои молодцы все умеют. Им не бог, а я все пгощаю. Помни об этом… Хотел я подпалить тебя, да бог твой милостив. Молись ему, спас он тебя сегодня. Молись да вспоминай. Даю последнюю неделю: не вспомнишь — пеняй на себя и на бога не надейся… Все, что обещал, — сделаю, и даже больше. Молить будешь, чтоб твой бог тебе легкую смегть послал, а он не пошлет, нет, пока я сам того не пожелаю. Понял?.. Ну, подавай на стол, обедать буду.

Он ел молча и жадно. Много пил, почти не хмелея, только багровела шея и проступали белые пятна на щеках и лбу. Отвалившись от стола, нетвердо ступая, подошел к окну, выглянул наружу. Во дворе развели большой костер и на двух рогатинах жарили ободранную баранью тушу, отрезая дымящиеся куски. Дыба долго наблюдал за своими молодцами, курил, сплевывая на пол табачную крошку. Докурив, погасил окурок о подоконник и совершенно трезво и даже вроде бы печально посмотрел на Лешакова, мрачно сидевшего в углу под образами.

— Эх, стагик! Дугак ты, кгугом дугак. Может, ты слово какое дал полковнику? Знаю я вашего бгата, вегные люди. Уважаю за то. Так ведь нет уж его, полковника твоего. Отошел. Никому твое слово не нужно. Взяли б мы то золото, поделили б по-бгатски… Не вегишь? Слово чести! И подались бы в Китай, а там и Пагиж… Жили б как люди. Как цаги!.. Да что ты понимаешь?

— Оно, конечно, воля ваша, только куды уж нам от родных-то могил?.. Да и золото где ж взять, коли нету. Истинный крест — нету, ваше благородие.

— А скажи-ка мне, колдун, куда ты ездил на днях? Почему тебя не было, когда я не велел отлучаться? А?

— К свояку ездил, Гераське. Рождество Христово ветрел. Заутреню отстоял, можешь проверить. Ты как хошь, да только я от своей веры не отрекался. И Гераська православный, хоть и полукровка он. Вместе были.

— Где ж этот свояк живет?

— А в Верхнеудинске. Я туды завсегда на рождество езжу. Каждый год.

— И чего это тебя в такую даль понесло? Не понимаю.

— Закон у меня такой, ваше благородие, уж и не ведаю, поймешь ли, нет ли…

— А зачем ты в Шилове вегтелся? В тот день, когда у меня чекиста моего похитили. Мне все известно. Каждый шаг твой.

— Дак сам посуди, ваше благородие, кроме как по тракту и не проедешь. По тайге-то твои гуляют, на сосне вздернут и греха не имут. А по тракту, иначе чем через Шилово, и дороги другой нету.

— Ох, колдун, гляди у меня… Ладно, даю последнюю неделю, а после уж точно, пеняй на себя.

Он стал одеваться, затянулся ремнем, нахлобучил низко на лоб шапку и вышел, не затворив двери.

— По коням! — закричал. Легко вскочил на подведенного к крыльцу жеребца, огрел его плеткой и вылетел за ворота.

Старик Лешаков поглядел вслед, запер дверь на щеколду и тяжело опустился на лавку, обхватив нечесаную голову жесткими, узловатыми пальцами.

10

Короткий день пересидели в сторожке. Меж двух крупных валунов на земляном полу Жилин развел небольшой костерок, почти бездымный, потому что топилось по-черному, в котелке со снегом натаяли воды и напоили коней, запрятанных в густой чащобе и накрытых попонами, засыпали в торбы овса. Ближе к вечеру поднялся ветер, взметая крутые снежные буранчики: затевалась метель. Она была на руку.

Когда совсем стемнело, вывели коней к дороге, осмотрелись, прислушались — ничего, кроме ветра, шумевшего в верхушках старых кедров, не обнаружили — и тронулись в путь. Во вторых санях ехал Сотников.

Жилин действительно каким-то нюхом чувствовал дорогу. К удивлению Сибирцева, он не торопил коней, ехал спокойно. Но, видимо, уловив недоумение своих седоков, обернулся и сказал Сибирцеву:

— Раньше-то времени нам ни к чему. Поспеем в самый раз… Коней беречь надо. Всяко может случиться.

В каком-то часу, на какой-то неизвестной Сибирцеву версте Жилин съехал в узкую просеку, остановил коня, выбрался из саней и, сказав, что скоро вернется, пошел назад по дороге. Сибирцев ждал, пристально вглядываясь в темноту, начал беспокоиться и вдруг услышал голоса, фырканье лошадей и визг полозьев. Рука невольно потянулась к маузеру, хотя тут же пришла мысль, что никакой маузер не поможет. Только тишина. Сжался в своих санях и Алексей.

Голоса приближались. Наконец раздалось негромкое:

— Эгей! Свои!

— Михеев! Черт побери, Михеев…

Теперь они снова ехали вместе, завершая обоз. Сибир­цев негромко рассказывал о проведенной операции. Михеев слушал, помалкивал. Потом сказал:

— Ты знаешь, Мишель, а ведь этот твой Дыба где-то рядом обретается. Я как узнал сегодня, не поверишь, места себе на находил. Ведь как проверяли! Ни слуху ни духу! И вдруг — на тебе… В глубь-то он вряд ли стал бы забираться, кого там встретишь. На тракте — самая для него работа. Да по селам. Старик тот ваш, видно, сообразил, верный путь указал. Хоть и длинней — зато безопасней.

— А сейчас куда?

— В Шилово. Мои хлопцы хорошо поработали, собрали кое-что, митинги провели. Кооператоры тоже свое дело де­лают, соображающие мужики. А в Шилове завтра проведем большой митинг и запись добровольцев. Они поедут в Верхнеудинск вместе с нами. Мы уже там были вчера, подготовили почву, собрали активистов. В общем, думаю, все устроится.

— А банда?

— Что банда?.. Надежда на мужиков слабая, они пуганые. Разве что ты узнаешь своего фронтового “дружка”. Дай, как говорят, боже, чтоб он тебя не узнал первым. А Сотникова своего предупреди, чтоб носа не показывал. Когда речь шла о замученном чекисте, и его кое-кто вспомнил. Вроде был, говорят, такой рослый, белявый из себя. Пусть лучше золото стережет.

— Ну, хорошо, собрались, митингуем, а тут с разных сторон бандиты. Ох и вжарят они по нашему митингу…

— Чудак-человек, это я предусмотрел. Там есть сознательный народ, да нас, считай, десяток. Винтари имеем, гранаты. “Гочкис” говорить заставим. Нет, думаю, не сунутся. А если и появятся, что вернее всего, то будут тихо-мирно стоять в толпе. Но… тут уж мы бессильны.

— Ладно, брат, поживем — увидим. Давай-ка я вздремну малость. Мы ж ночь копали, днем сторожили. Ах, хорошо-то как…

…Митинг, как и предполагал Михеев, проходил спокойно. Закутавшись в просторную доху и сильно ссутулившись, внимательно оглядывал Сибирцев собравшихся, вспоминая, но никого похожего на Дыбова не видел. Не было среди присутствующих черноусого красавца, как рассказывал про “хозяина таежного” дед Игнат. Лешаков тоже, когда копали яму, нарисовал примерно такой же портрет. Строен, сказал, ловок в седле, глаза бешеные. Сильно картавит.

Да, именно таким запомнился поручик Дыбов прапорщику Сибирцеву в том далеком шестнадцатом. Значит, верно, он это. Вот, значит, где встрече-то произойти. Да вряд ли рискнет. Не дурак Дыбов, чтоб так рисковать.

Михеев произнес звонкую, зажигательную речь. Обрисовал мировое положение, упомянул про Семенова, который за японские деньги жег деревни, расстреливая всех or мала до велика, и называл себя спасителем России. Гово­рил и о бандах, бесчинствующих в уездах. Немного их уже осталось, но те, что есть, — самые безжалостные. Ничего, разбили Колчака, выгнали за границу Семенова, со дня на день доберемся и до изверга, недобитого колчаковца, что зверствует в этом уезде. Скоро-скоро ему крышка.

Мужики воспринимали по-разному. Кто одобрительно кивал, на всякий случай оглядываясь по сторонам, кто иронически хмыкал, а кое у кого в глазах посверкивала затаенная злоба.

Богатое издавна село Шилово. Четко пролегла межа: богатеи и батраки. В армию записывались батраки — народ в массе хоть и не больно сознательный, но накопивший ненависть к своим вечным хозяевам. Многие уже прошли войну, но так ни с чем и вернулись к худым своим избенкам, полумертвой от голода ребятне, отчаявшимся же­нам. Было несколько комсомольцев. Эти услышали в речи Михеева звук боевой трубы и первыми поставили свои фамилии в списке добровольцев. В общем, набралось около двадцати человек. Были мобилизованы лошади по списку у богатых мужиков для поездки в Верхнеудинск, добровольцам раздали оружие, патроны. Забрались они в розвальни и кошевки под смех, хмельные песни и бабьи слезы, тронулись в дальнюю дорогу, не дожидаясь ночи. Теперь-то чего бояться?..

Ехали не торопясь. Присоединялись добровольцы из других сел. Подбирали в попутных селах оружие, ящики со снарядами, оставленные за ненадобностью отступавшими к Чите колчаковцами. Набралось уже немало, и потому ни у кого не вызывали вопросов такие же зеленые ящики, сложенные в санях, двигающихся в середине далеко растянувшегося обоза. Жилин теперь ехал с Сотниковым, а Сибирцев и Михеев правили по очереди.

На третьи сутки пути, к ночи, когда только приготовились расположиться на ночлег, Жилин, воспользовавшись тем, что хозяина не было в избе, рассказал о странном, на его взгляд, случае.

Пристал к ним давеча мужичонка, известный в Шилове скверным своим характером — вздорный и непутевый. Были, видать, за ним и темные дела — живет вроде бы не хуже других, а с чего живет -про то никто не знает. Догнал в своей кошевке, сказал, тоже, мол, хочет в Красной Армии послужить, поскольку собственное хозяйство в запустении, — одним словом, бобыль бобылем. Записывай в добровольцы! Записали, каждый человек нужен. Взяли с собой. Но чем-то не приглянулся он Жилину. Давай, говорит, твой ящик ко мне переложим. Чего, мол, коняку так утруждать? Снаряд, он, известное дело, тяжелый. Жилин вроде бы не слышал. Мужичонка пристал: давай, давай. Тогда Жилин велел нагрузить его ящиками с самыми настоящими снарядами. А мужичонка все вертится вокруг Жилина, все присматривается к его ящикам, слушает, о чем другие говорят, где будет ночлег, да в какое село еще заедем. В общем, стал наблюдать за ним Жилин. И вот наконец увидел. Нынче, как приехали, тот мужичонка ловко так вскрыл один из своих ящиков. Обнаружив доподлинные снаряды, маленько сник. После, покуривая с другими мужиками, будто нехотя намекнул, что возить снаряды опасно. Не ровен час, наскочит кто, так от пули, мол, весь обоз к богу взлетит. Ему возразили, что хоть оно, конечно, и страшновато, но раз приказ такой вышел: вези снаряды, — ничего не поделаешь. Надо. Поговорили да разошлись к своим саням. А он-то воровато эдак все зыркает по другим во­зам.

— Может, показалось? — Сибирцев внутренне напрягся, понимая уже, что не могло это показаться цепкому жилинскому взгляду.

Жилин сумрачно качнул головой, нет, мол.

— Кто его записывал?

— Да Аникеев, наш комсомол.

— Ну-ка, брат, принеси нам списки добровольцев. Давай поглядим, кто, что да откуда. Неужто лазутчик?

— Похоже на то, — задумчиво процедил Михеев. — Тащи, Жилин, аникеевский список, ничего пока не говори, но к мужику твоему приставь кого-нибудь из наших, и чтоб глаз не спускал.

Жилин ушел.

— Вот и весточка от нашего “хозяина”, — сказал Сибир­цев. — Что будем предпринимать? Впереди два дня путине меньше, пока до Верхнеудинска доберемся. А дорога — тайга. Всякое может случиться. Гнать лошадей тоже нет резона. Если “хозяин” недалеко и следит за нами, он все поймет, и тогда только бой. А где этот бой будет, он сам выберет. Его положение получше нашего.

Михеев молчал.

— Может, арестовать его без шума? — предложил Сибирцев — Очень уж эта проверка ящика да беседа с мужиками на провокацию смахивает Ну, что ты молчишь?

— Думаю Что провокация, тут, извини, и ежу понятно А вот брать его или не брать — вопрос. Пути нам действительно два дня. Если не торопиться Где теперь “хозяин”, мы не знаем, — позади нас или впереди Добровольцы наши, за редким исключением, народ не очень надежный Хоть и стреляный, да пуганый На кого можно положиться? От силы полтора десятка А у “хозяина”, по слухам, за сотню сабель…

И в этот миг неподалеку обрывисто и сухо, будто хрястнула доска, ударил выстрел. За ним — другой — подальше. И снова тишина. Чекисты в чем были, выскочили на крыльцо. Снова деревянно треснул выстрел. “Из нагана”, — оп­ределил Сибирцев Крики: “Стой! Стой!”

От ворот метнулась тень, слабо проявившаяся на более светлом снегу. Крики удалялись, стихли.

Из избы выскочил Сотников, уже одетый, с пулеметом в руках.

— Погоди, — остановил его Михеев, прислушался. — Кажется, тихо. Давай без паники. Пойдем одеваться. А ты, — сказал Сотникову, — собирай народ.

Подбежал, тяжело дыша, Жилин.

— Ушел, сука! — хрипло крикнул он и длинно выругался. — В тайгу ушел.

В избе Жилин грузно опустился на лавку, морщась, стал рас­ска­зывать, как пошел было к Аникееву, но что-то будто остановило его. Заглянул в сарай, где стояли их кони и сани, охраняемые мо­ло­день­ким шиловским комсомольцем. Сквозь щель над дверью про­би­ва­лась тонкая полоска света. Вдруг услышал скрип дерева, такой звук, будто отдирают доску. Затаившись, он прильнул к щели и уви­дел при свете огарка свечи давешнего мужика-бобыля, топором от­кры­вающего заколоченную гвоздями крышу снарядного ящика. Ящи­ка с истинными снарядами: их, для маскировки, клали в сани на но­чев­ках. А ящики с золотом тайно заносили в избу. Часового нигде по­бли­зости не было.

Вскрыв ящик, мужик быстро вынул снаряд, покачал его в ру­ках, заглянул на дно ящика и положил снаряд на место. Жилин ши­ро­ко распахнул дверь и встал в проеме, глядя на него Ловким дви­же­ни­ем тот метнул в Жилина топор. Жилин машинально откачнулся, ос­ту­пил­ся на скользком унавоженном снегу и рухнул навзничь. Это и спа­с­ло его. Сейчас же грохнул выстрел, и Жилин увидел, как мужик в длин­ном прыжке прямо через него метнулся в дверь. Извернувшись и од­но­временно выхватывая из кармана наган, Жилин силился поймать на мушку прыгающий силуэт. Выстрелил, видно, промазал, потому что в ответ тоже ударил выстрел. Жилин попытался догнать беглеца, но было уже поздно. Ушел.

Снаружи послышались голоса, это Сотников собрал во дворе до­бровольцев. Вошел.

— Я проверил охрану, остальные все тут. Звать?

— Погоди, — махнул рукой Михеев. — Еще не все ясно. Кто был на часах возле нашего сарая?

— Тут он, — Сотников кивнул на дверь. — Говорит, подошел к нему мужик наш, покурили они, тот и предложил пойти погреться. А я, сказал, за тебя постою маленько. Ну, что с ним делать? Совсем малец.

— Ладно, с ним потом. Теперь, Мишель, картина ясна. Раз отстреливался и ушел без лошади, значит, дорогу зна­ет. Значит, “хозяин” где-то близко. К нему ушел. Каков вывод?

— Я думаю, — через паузу сказал Сибирцев, — надо немедленно уходить и нам. Все снаряды, кроме наших, — к черту. Идти налегке. Идти всю ночь, без остановки. Вся надежда на лошадей. Как, Жилин, выдержим?.. Жи­лин!..

Сибирцев вдруг увидел, что Жилин стал клониться на лавку. Кинулся к нему, схватил ладонь, прижатую к плечу, — она была в крови. Под полушубком на рубахе расплылось темное пятно.

Не заметил, видно, Жилин в горячке да пока бежал, что крепко задел его выстрел, произведенный почти в упор, навылет. А теперь вот свалился.

Пока дезинфицировали самогоном да перетягивали рану, Жилин пришел в себя. Ему дали кружку первача. Он глядел мутными глазами и покачивался, скрипя зубами.

— Уходить… надо… — прошептал он. — Тот назад по­бег… А нам — вперед. Пулемет прикроет. Кружных дорог нег… Снег большой. Трактом уйдем. Кони… выне­сут…

— Все, — решительно сказал Михеев. — Уходим. И без шума. Золото — в голову обоза. Снаряды оставляем. Я — к мужикам.

11

Длинны таежные ночи. За версту слышно, как бегущий по макушкам сосен ветер обламывает вдруг поникшую под снегом хвойную лапу и с пушечным выстрелом обрушивается в сугроб заледенелая шапка. Волки на миг прерывают свою мрачную жалобу, почуяв дробот десятков копыт на вымерзшей звонкой дороге.

Не спалось Лешакову.

Нет, не грехи его мучили. Не видел он за собой греха. Давним, таежным чутьем понимал, что пришли его последние ночи. И он приготовился к ним. Достал с подволока хорошо смазанную и обернутую рогожей трехлинейку с обоймами к ней. Снарядил для верного старого своего ружья тяжелые патроны с самодельными, на медведя подпиленными пулями. Слушал ночь.

Сколько мог, убеждал Дыбу Лешаков, что увез золото с собой полковник Мыльников. Не знал о том Дыба, сбежал он в ту весну от полковника, видно, тогда же и след его потерял. Оттого и бесится. Поди, снова удирать собрался, ну, а перед уходом-то, известное дело, спуску не даст. Много крови прольет… Прольет? Ну-ну, потеснись, ваше благородие. Не ходить нам, видать, по одной земле.

Знал ведь, не мог не знать Дыба, что ни угрозой, ни огнем не совладать ему с таежным человеком, чья вера — вот она! — веками пытана.

А золото? К чему оно? Горе от него да мерзость людская. Век бы его не видал Лешаков, однако пришлось. Ну, дак что тут рассуждать, дело прошлое.

Вспомнил старик Пашу, горького племяша своего, потом Олеху, начальника ихнего строгого, подумал: бог даст, выберутся. А Дыба? Этот не уйдет. Тут задержишься, ваше благородие.

Шутки с “хозяином” кончились, это он знал твердо. “Ну, иди, иди…”

Услышав отдаленный топот и конское ржание, Лешаков медленно поднялся с лавки и подошел к киоту. Долго и пристально смотрел в почерневшие лики святых, трижды перекрестился, поклонился им земно и пальцем загасил слабо колеблющийся огонек лампадки.

Раздался треск ломаемого забора, громкие на морозе голоса. В дверь повелительно и резко застучали.

— Открывай! — закричало сразу несколько голосов. — Живо открывай, а то запалим!

Лешаков усмехнулся и, взяв с лавки ружье, взвел курок.

Удары стали громче — били прикладами.

“Ну-ну, — думал старик, — поди сам-то отвори… Вечное дерево лиственница. Коваными полосками скреплены плахи, засовы железные… Отвори-ка попробуй. Не-е, шалишь, ваше благородие”.

— В окно давай! — услышал он срывающийся крик штабс-капитана Дыбы.

Брызнули в избу осколки стекла, посыпались на пол обломки рамы. В узкое отверстие сунулась голова в мохнатой шапке.

— Темно, нет никого! — крикнул бандит.

— Лезь и откгывай изнутги, — приказал Дыба.

Бандит стал протискиваться. Ему помогали сзади, подталкивали. Когда пролезли плечи, старик с маху бросил бандиту на шею каменный свой кулак. Тело дернулось и повисло.

— Один, — прошептал старик, — прими его душу.

Сообразив наконец, что произошло, бандиты выдернули тело из окна. И вслед ему из избы грохнул выстрел, отшвырнув еще одного из нападавших.

— Другой, — продолжал свой счет Лешаков.

Вопли, визг, матерная брань! Загремели выстрелы: били по дверям, били в пустой проем окна, пули впивались в стены, рикошетировали от печки.

— Стой! — неожиданно закричал Дыба. Выстрелы стихли. — Эй, колдун! Слушай мое слово! Оно у меня твегдое. Отдай золото — и живи. Пальцем не тгону! Где золото?..

Лешаков молчал, перезаряжая ружье. Подумал: ушли ребятки, ей-богу ушли.

— Одно слово, и я уйду! — Дыба стоял где-то рядом с окном, но его не было видно. Прятался.

Зорко следил Лешаков за мечущимися во дворе тенями. Он не торопился, он должен бить наверняка.

— Эй, отзовись! Избу твою запалим — уйдешь без покаяния! Слышишь?

Из-за угла выдвинулась высокая стройная фигура, показалась голова в папахе. Лешаков поднял ружье. От грохота, казалось, обрушился потолок, кислый дым затянул избу.

Снова дикий вопль во дворе.

В окно разом хлестнуло несколько выстрелов.

— Кого он? — услышал Лешаков в паузе вопрос Дыбы.

— Сковородникова… Голову начисто, как шашкой! Ну, леший!.. — и отборный мат.

— Хген с ним, со Сковогодниковым, — отозвался Дыба. — Эй, колдун! Обещаю все забыть. Пошутили, и хватит. Давай мигиться.

— Да куды ж это, ваше благородие! — послышался визгливый возмущенный голос. — Он наших, как медведей, наповал ложит, а ты — мириться?

— Молчать! Знай свое место!.. Чуешь, колдун, люди сегдятся. Тогопись, пока еще я добгый… Не хочешь? Ну что же, пеняй на себя. Эй, молодцы, пошугуйте в сагае и засветите, чтоб видно было…

В избе стало холодно. Стихло во дворе, кончилась возня и у двери, видно, поняли, что ее не взять.

Лешаков следил за окном и видел наголо бритую, желтую, как кость, голову полковника Мыльникова, метавшуюся в жару на этой вот лавке, слышал его бессвязный и быстрый шепот: “…пристрелю, как собаку… золото… где золото?.” Это видение сменило черное безглазое лицо Паши, потом заискрилось, вспыхнуло в углу тяжелое ожерелье — сорок деревень… Оно словно высветило суровый древний лик угодника, его плотно сжатые губы, воздетые персты… Благословляет, указывает… Антипка-дрянной, подлый мужик, иудина душа — все вертелся, пытал, откуда, мол, парень. Он, поди, и выдал, да. Великие муки принял парнишка-то… За что, за какие грехи?.. Это Антипкин голос: наших-то, мол, как медведей… Нет, не жить ему. Есть для него пуля, есть…

У сарая послышались крики, брань. Потом разом осветился двор, высокие сугробы, отблески огня скользнули по подоконнику. Бандиты подожгли сарай. Голоса приблизились.

— Кончено, сволочь! — крикнул Дыба. — Нашли мы, где клад пгятал. Мешки нашли! Кому отдал?.. Отвечай! Когда?..

— Ну вот, — вздохнул Лешаков, — и пришла, стало быть, пора прощаться… Теперь уж одна дорога, господи.

— А тебя мы заживо спалим! — продолжал кричать Дыба. — И кума твоего!

“Как же! — усмехнулся старик. — Поди догони… Опоздал ты, ваше благородие, крепко опоздал”.

— Ваше благородие, это же леший чертов, от него слова живого не добьешься! Дозволь, я ему огоньку под стреху. Враз заговорит, как задницу припечет.

— Успеем, Антипка, — отозвался Дыба. — Легкую смегть ты ему хочешь. Эй, доски давай! Заколачивай окно и двегь!

Во двор влетел верховой. Влетел, не опасаясь, не ведая, что происходит. Соскочил с коня. Виден был он в отсветах пламени.

— Ваше благородие! Признал я одного… — прибывший говорил, с трудом переводя дыхание. — В обозе. С охраной… Стреляли, еле отбился…

Лешаков прицелился.

— Где? — вскрикнул Дыба. — Ко мне! Болван!

Поздно. Выстрел из окна бросил верхового под копыта коню, и тот шарахнулся в сторону.

— А-а! — завопил, срываясь на визг, Дыба. — Зажигай!..

Крепко, на совесть, строил избу старик Лешаков. Выдержанное дерево, полвека стояло, а вое светлым лесным духом пахло. Душу свою для людей хранило, для жизни…

Потянуло дымом, послышался треск занимающейся кровли. В окно стреляли не целясь.

Пригнувшись, старик осторожно выбрался в сени. Мощные засовы ставил, словно знал от кого. Не громыхнули бы. Хотя уж теперь-то все едино… Дышать совсем трудно, дым забивал горло, пламя охватило уже всю крышу, лизало стены…

Бандиты стреляли безостановочно, крики, конское ржание слились воедино. Штабс-капитан Дыба вскочил на коня, отъехал к воротам — сильно пекло, осели сугробы, завалившие избу по самую крышу.

Дыба визгливо ругался. Где обоз, в скольких днях пути, куда движется? Черт побери, один свидетель — и тот труп!

Никто не заметил, не обратил внимания, как распахнулась дверь и из глубины сеней ударило подряд несколько выстрелов. Рухнули двое сидевших в седле бандитов. Вздыбился и опрокинулся, придавив собой хозяина, конь штабс-капитана. Насмерть перепуганные бандиты попадали в снег, стали расползаться.

А из сеней, охваченных пламенем, била винтовка, била — пока не рухнула, взметнув к огненно-ба­гро­вым верхушкам кедров фейерверк искр, кровля старой Медвежьей заимки.

12

В десятке верст от Верхнеудинска обоз встретил отряд красноармейцев, вызванных нарочным, с утра посланным в город. В двух санях — пулеметчики, остальные — верхами.

Командир — пожилой, неразговорчивый мужик, похоже, из бывших партизан — сразу выслал вдоль тракта дозоры и ехал рядом с санями Михеева и Сибирцева, зорко поглядывая по сторонам. Он ни о чем не расспрашивал, ничем не интересовался, сказал только, что ждут их прибывшие из Читы товарищи и надо поспешать. Легко сказать. Кони-то еле тянули, дорого им обошлась дорога. Однако к темноте поспели в город.

Быстро проскочили заснеженными улочками, въехали во двор уездного комитета. Добровольцев отправили в казарму, что размещалась в двухэтажном доме, напротив укома, через дорогу. У ворот выставили охрану.

Это был отряд моряков байкальской флотилии — веселые, разбитные парни, все в широких клешах и просторных тулупах поверх форменок. Внесли четыре снарядных ящика в пустой кабинет председателя.

Жилина, протестующего и упрямого, отдали на попечение врача, который сразу и принялся за него.

Двое читинцев были знакомы Михееву. Здороваясь с Сибирцевым, тот, что постарше, представился Филимоно­вым. Молодой — Васильевым. Встретили тепло, с интересом поглядывали на чекистов. Михеев вскрыл пакет, доставленный из Читы, прочитал бумагу, молча протянул ее Сибирцеву.

— Взгляни-ка. Что скажешь? Кажется, хороший подарок сделаем Петру Михайловичу.

— Кому?

— Никифорову. Премьеру нашему. Прямо-таки как в сказке: золотое яичко к светлому празднику.

Сибирцев взял бумагу, стал читать.

Предписывалось срочно доставить специальный груз в Читу и передать в распоряжение правительства ДВР. Всякая задержка исключалась. В конце объявлялась благодарность Военно-Революционного комитета группе, выполнившей особое задание. И все. Никаких фамилий. Ничего лишнего.

— А в яичке-то — два десятка пудов, — задумчиво произнес Сибирцев. — По нынешним временам тут, понимаешь, что ни ожерелье, то — батальон. Обут, одет, накормлен, вооружен. М-да, отольются еще атаманам золотые слезки… — Он задумался, складывая бумагу. — Благодарность — это приятно. А дело пока не закончено… Дорога-то как? — спросил он у читинцев.

— Похвалиться особо нечем, — отозвался Филимонов, старший. — Есть случаи: чистят поезда. Семеновцы из-за кордона. Банды всякие… Раз на раз не приходится, конечно.

— А другой путь?

— Другого, к сожалению, нет, — вздохнул Васильев. — И бронепоезда нет. И охрана невелика: отряд байкальцев. Народ, правда, проверенный — коммунисты и комсомольцы. Вот и ломаем голову.

— И задание экстренное, — добавил Филимонов.

— Жилина, что ли, спросить? — усмехнулся Михеев.

— Кто такой? — поинтересовался Филимонов.

— Наш человек, — нехотя ответил Сибирцев. — Доктор над ним колдует… Рана сквозная, промыли, как могли, да ведь в тайге какое лекарство… Если какой малый волосок остался, считай — заражение. Что ж, будем думать… Вы нам в помощь или в качестве курьеров?

— В вашем подчинении, — подтвердил Филимонов.

— И то, брат, спасибо… Покурим, что ли?

Васильев с готовностью протянул кисет, листок тонкой папиросной бумаги. Сибирцев кивком поблагодарил, свернул самокрутку, затянулся. Посмотрел на Михеева, сказал ему:

— Только без обид и все как есть начистоту. Как они — свои мужики? — он имел в виду читинцев.

Михеев кивнул утвердительно.

— Что ж, тогда есть такой план… Лишних нет?

Васильев вышел за дверь, вскоре вернулся. Сказал, что никого поблизости нет. Только охрана на первом этаже.

— А сам где? — Сибирцев кивнул на стол председателя укома.

— Тоже внизу, — ответил Васильев, — с охраной.

— План такой, — повторил негромко Сибирцев. — И знаем только мы четверо. И больше ни одна живая душа… Тому, кому надо, уже известно, что мы прибыли. С грузом. Так, Володя?

— Ну, предположим, — подтвердил Михеев.

— Наш “хозяин” тоже знает. Не может не знать. В тайге мы были чужие, здесь — среди своих. Чего нам теперь бояться? Думаю, надо работать в открытую. Завтра днем

грузить классный вагон, с охраной, морячков этих ваших поставить, чтоб всем видно было: груз серьезный. Чтоб вопросы возникали, что да куда едет. А там пойдет по цепочке.

— Так это же?.. — сорвалось у Васильева.

— Вот именно, — кивнул Сибирцев. — И чтоб охраны побольше, погуще. И груз покрупнее, потяжелее… Классный цеплять последним, вроде бы как торопимся. Морячков — в предпоследний. Мы, — он взглянул на Михеева, — едем в классном. Вы, — он повернулся к читинцам, — с морячками. При пулеметах и всем таком прочем.

— Постой, постой, — оживился Михеев. — Если я тебя правильно понял?..

— Правильно понял, — грустно усмехнулся Сибирцев. — Такая уж, видно, наша с тобой, брат, судьба.

Читинцы переглянулись, не совсем еще, наверно, соображая, что предлагал Сибирцев…

Он, конечно, понимал, и о чем думали, и о чем пока только могли догадываться читинцы. Объяснять сейчас было трудно, да, пожалуй, бесполезно: идея только возникла. Ее следовало детально обсудить с Михеевым, который если и не все сразу понял, то уж догадывался, это точно. Хватка у него железная. С Жилиным перемолвиться, да больно плох он. Этот мужик наверняка дал бы настоящий совет. Ну да что теперь, все равно думать надо, хорошо думать. И Сибирцев сказал с легкой усмешкой:

— А спать-то где будем нынче? Вы ведь тут хозяева. Распоряжайтесь.

— Спать-то? — Филимонов, как показалось Сибирцеву, был вроде бы обескуражен, огляделся с сомнением. Можно было подумать, что спать как раз он вовсе и не собирался. — Спать-то, что ж, в принципе, можно и здесь. Вон — диван есть… Ну… матрасов достанем. Не замерзнем, нет? — он покосился на замороженные белые стекла.

— Так решим, — сказал Михеев. — Вы с Васильевым давайте устраивайтесь в приемной, а мы уж тут вдвоем. Ежели чего, сами понимаете. Четверым здесь тесновато.

— Как скажете, — сразу согласился Филимонов и, кивнув Васильеву, вышел.

Они вскоре принесли два матраса, бросили на пол. Филимонов, показав на дверь, сказал:

— Оно, конечно… мы будем вроде как первая застава. На случай чего. Правильно, товарищ Михеев. Располагайтесь.

Ушли, стало тихо.

— Ты где хочешь? — спросил Михеев.

— А? Все равно.

— Тогда вались на диван, а я на матрасах. Мне же мягче, — он заулыбался. — Слушай, Мишель, тебе не приходило в голову, что возможны варианты проще и безопаснее?

— Безопаснее? — Сибирцев оторвал взгляд от заляпанного чернильными пятнами зеленого сукна, с усмешкой посмотрел на Михеева. — Это ты говоришь? Я, брат, и сам мечтаю найти этот твой вариант. Да нет его пока… Впрочем, ты — старший. Предлагай.

— О! Видали? Прапорщик заговорил. Обиделся.

— Глупости говоришь, какая ж тут обида?

— Брось, Мишель, все я отлично понимаю. И более того, полностью тебя поддерживаю. Если отработаем четко, убьем сразу двух зайцев… Но мне другое интересно. Скажи, — он стал укладываться на матрасах, подогнул край, чтоб голове было повыше, укрыл ноги тулупом, поерзал и наконец успокоился, лежа на спине. — Скажи, ну что у тебя за страсть вечно лезть в самое пекло? Я ведь тебя не первый день знаю.

Сибирцев долго молчал, как-то чересчур тщательно сворачивал самокрутку, потом прошелся по комнате.

— Видишь ли, Володька, — хрипло и словно бы виновато сказал он, — наверно, так уж мне на роду написано… Как бы тебе объяснить… Ну, брать, что ли, на себя, а?.. Понимаешь, если мы все это барахло, — он кивнул на ящики, — отправим с матросами и твоими ребятами, да в блиндированном вагоне, да еще пулеметов добавим, может, все и доедет в целости. Не сунется туда Дыбов. А нам надо, чтоб сунулся. Обязательно сунулся, ввязался в драку. Я ему, Володька, не прощу Павла, никогда не прощу. Вот и крутится у меня мысль, как заставить Дыбова пойти на авантюру. Как сделать для него возможным, понимаешь, с его точки зрения, реальным последний его шанс. Мы должны убедить Дыбова, что золото с нами, что мы сильны, а потому и беспечны. Он, как картежник, всюду увяз, терять нечего, и остается только пойти ва-банк. Терять действительно нечего, а приобрести он сможет, ну, по крайней мере, два десятка пудов золотишка. Безбедную жизнь.

— Я понял, — протянул Михеев.

— Вот так, брат. А рисковать я могу или, вернее, дол­жен только самим собой… Ну, тобой еще, — он усмехнулся и посмотрел сверху вниз на Михеева. — Мы с тобой можем. И умеем Вот как. А их, — он кивнул на дверь, — их-то зачем? Или вот Алешку моего… Жилина я бы взял с собой. Наш мужик.

— Ага, — улыбнулся Михеев, — оценил наконец.

— Оценил, — очень серьезно и даже печально ответил Сибирцев. — Дай бог, чтоб я только не ошибся, что все там, в тайге, промыли, понимаешь? Рана сквозная, почти в упор Может начаться заражение. Растрясли мы его, бредил он, помнишь? Плохой бред. Не нравится он мне, этот бред…

— Да полно тебе, — Михеев сел. — Все будет в порядке Выдержит Жилин. Не такое выдерживал… А мы съездим, дело сделаем и вернемся.

Сибирцев присел на край скрипнувшего пружинами дивана.

— Давай, брат, спать. С утра дай мне несколько самых надежных. Таких, чтоб с нами, понимаешь, могли до самого конца… Мы ведь им просто все объясним: мышеловка для банды. И все. Как ты сказал, одним ходом — двух зайцев Морячки ящики отвезут, а мы удар примем. Надо принять.

— Ах, Мишель, и примем и поживем. Еще как пожи­вем… Помнишь Харбин?

— Помню, — помолчав, ответил Сибирцев.

— Вот и не забывай, — решительно перебил его Михе­ев. — Это там мы были среди чужих. А тут свои. Мы с тобой фронтовики, а это — самый что ни на есть костяк. В первой атаке не убили, значит, поживем. Так?

— Так, вражья твоя душа, — рассмеялся Сибирцев. — Конечно, так…

А утром к железнодорожной станции проследовали под конвоем моряков несколько саней с упакованным на них — и непосвященному ясно — тяжелым грузом. На запасных путях стоял классный вагон. Его окружила охрана и осторожно перенесла внутрь несколько ящиков. Посторонних близко не подпускали. Позже, лишь только пришел поезд из Иркутска, маневровый подал вагон на станцию и прицепил к хвосту состава. Соседний вагон быстро очистили от посторонней публики, и там разместились моряки, выставив на площадках тамбуров рыльца “максимов”. Никто из них не обратил внимания на полтора десятка ящиков со снарядами и патронами, задвинутые под нижние полки. Туго сейчас с боекомплектами -это всем известно.

Ударил станционный колокол, паровоз дал сиплый гудок, и вагоны дернулись.

Уже в темноте проехали Петровский завод. На станции состав штурмовали толпы мешочников. Сунулись было в классный вагон, но увидели освещенных слабым светом вагонных фонарей часовых за намертво запертыми дверями; к морякам соваться побоялись. Они лениво прохаживались вдоль своего вагона, покуривали, поглядывали на ошалелую толпу. Ну их, от греха. “Максимы” — дело нешуточное: врежут — костей не соберешь.

Следующая станция — Хилок…

Глубокая ночь. Классный вагон шел последним, его качало сильнее других. Окна его темны, плотно зашторены, чтоб ни один лучик не проникал наружу. В середине вагона, обложенные мешками с песком и прикрытые с боков железными листами, глядят на двери тамбуров собранные пулеметы, что доставили в тяжелых ящиках. Громко распоряжавшийся погрузкой Алеша Сотников молча вслушивался в размеренный стук колес на стыках. Теперь он знал все. И знали те, кто ехали в этом вагоне, те несколько чекистов, которые должны были принять на себя удар.

Ни Сибирцев, ни Михеев, да уж, пожалуй, никто не сомневался, что клюнут бандиты, не смогут не клюнуть. Примитивный, конечно, ход, но именно чем проще, тем вернее.

Разбирать пути и останавливать весь поезд глупо и бессмысленно — сил не хватит, а моряки — народ суровый. Значит, расчет такой: сам по себе классный вагон, какая бы охрана в нем ни помещалась, все равно не крепость. Ее можно взять. И ночь — самое верное время.

— Алеша, — негромко сказал Сибирцев, — предупреди охрану в тамбурах, чтоб шли в вагон. Всем быть наготове… Покурить, что ли?..

Сотников ушел. Сворачивая самокрутку, Сибирцев поднял голову и пристально взглянул в глаза Михееву. Ссыпал обратно табак в кисет. Показалось?

Нет, колеса вагона замедляли свой стук. Быстро вернулся Сотников и взволнованным шепотом доложил, что, судя по всему, их вагон отцеплен от состава.

Глуше стучали колеса, вагон перестало качать. Еще немного — и он остановился.

— Приготовиться! — скомандовал Михеев и залег к пулемету. — Убрать свет!

Погасли несколько коптилок, освещавших вагон.

Прошло с десяток томительных минут, и в двери резко застучали чем-то металлическим. Посыпались разбитые стекла. Вдоль вагона, по окнам полоснула пулеметная очередь.

— Все выходи! — раздался громкий повелительный крик. — Эй, чекисты, если не будете сопротивляться, дагую всем жизнь! Выходи!

Среди сотни голосов узнал бы теперь Сибирцев этот пронзительно-картавый голос.

Темный, казалось, вовсе безжизненный вагон стоял посреди перегона. Ни проблеска, ни звука. И это, видимо, смущало нападавших.

Вагон их был один — это понимали и Сибирцев, и Ми­хеев, и все остальные. Иначе уже давно заговорили бы “максимы” моряков.

Наконец двери в тамбуры взломали с обеих сторон, одновременно, распахнулись двери в сам вагон, и тут же разом ударили пулеметы чекистов. В тамбурах — вой, проклятья, выстрелы вслепую. Сдвинув штору разбитого окна, Сотников дал очередь вдоль вагона из ручного пулемета. В нападавших полетели гранаты, освещая короткими вспышками взрывов изломанные фигуры всадников, вздыбленных среди сугробов лошадей. В низкое небо взвились ракеты, бледным светом озарив ненадолго поле боя. Пулемет снаружи решетил вагонную стенку. Вскрикнул раненый. Взрывом гранаты, влетевшей снаружи в купе, вырвало дверь. Еще вскрик.

Бой кончился неожиданно.

— Все на площадки! — тихо приказал Михеев, и, подхватив пулеметы, чекисты метнулись к тамбурам. Сибир­цев осторожно отодвинул плотную штору и выглянул наружу. Никого. Темно, ничего не видно. Возле уха тонко свистнула пуля, впившись в стенку.

— Что там? — шепнул сзади Михеев.

— Они где-то рядом, но боятся.

— Надо выбираться.

— Тут трупов навалом.

— Дать еще ракету?

— Погоди…

Где-то рядом послышались сдержанные голоса. Слов было не разобрать. Говорившие находились в торце вагона, а он глухой — не достанешь. Гранату бы туда.

— Пусти, я погляжу, — Михеев потеснил Сибирцева.

…Есть предчувствие. Есть. Может быть, шорох какой услышал Сибирцев, может, движение воздуха. Он резко пригнул Михеева, распластав его на полу, и прижал собой сверху. И в тот же миг, опаляя глаза, в тамбуре, в двух шагах всего, громыхнул взрыв гранаты.

Жгучая игла впилась в плечо Сибирцеву, и через миг по всему телу стала растекаться жаркая волна усталости. Он попробовал приподняться, но не смог — руки не слушались. Где-то далеко, он слышал будто сквозь толстый слой ваты, затарахтели палкой по длинному забору, кто-то кричал, толкал его, а он медленно погружался в сон, сладкий, упоительный. Но опять его толкали, кидали на качелях, и к горлу подступала тошнота. Он с детства ненавидел качели.

Потом он различил песню. Кто-то негромко напевал: “Эй, баргузин, пошевеливай вал, молодцу плыть недалече…” Старая сибирская песня. И голос грустный, знакомый. А чей?.. Сибирцеву очень хотелось пить, и он шевельнулся, открыл глаза.

Было светло. Из зыбкого тумана проступила вагонная полка, потом лицо Михеева. Он сидел напротив и, сжимая ладонями забинтованную голову, тихо напевал, словно сто­нал. Поднял глаза, встретился взглядом с Сибирцевым.

— Пить…

— Ну, слава богу, пришел в себя, — Михеев хотел улыбнуться, но лицо его скривила боль. — На, дорогой, пей.

Сибирцев сделал короткий глоток из кружки, вода пролилась по подбородку, затекла на шею. Его все покачивало.

— Что? — выдавил он с трудом.

— Спи. Мы свое сделали, — медленно расставляя слова, сказал Михеев.

— Ребята…

— Сотников тяжелый. А трое моих совсем… Отбились мы. Кончили Дыбова. Спи, спаситель мой.

— Спой.

— Спою… “Эй, баргузин, пошевеливай вал…”… Поезд замедлял ход, он подходил к Верхнеудинску, маленькому забайкальскому городку.

 

Глава II

1

Поздним вечером в жарко натопленную приемную члена коллегии ВЧК вошел высокий, слегка сутулый человек в черном полушубке и мохнатой сибирской шапке. Оглянувшись и сняв шапку, он подождал, пока миловидная большеглазая секретарша примет пакет у стоящего возле нее курьера, распишется в толстой тетради, и затем коротко кивнул:

— Здравствуйте. — Голос у него был негромкий и низкий, с хрипотцой, вероятно, от давней простуды.

Секретарша с интересом посмотрела на него и, приняв мандат, внимательно прочитала.

— Здравствуйте, — с теплой улыбкой, осветившей ее осунувшееся лицо, произнесла она. — Наконец-то! Что ж это вы так задержались, товарищ Сибирцев? Вас еще позавчера ждали. Мартин Янович все время спрашивает. Садитесь, я доложу.

Но Сибирцев продолжал стоять, только положил на стул шапку да тощий вещмешок.

— Вот ведь незадача-то… — сказал он, переминаясь с ноги на ногу и растирая широкой ладонью глаза. — Заносы по всей дороге. Думал, вовсе застряну. Двое суток то пути расчищали, то дрова рубили. Мне — куда ни шло, — он усмехнулся, — бог силушкой не обидел, а там публика была всякая… Стоны, слезы… Пробились, однако. Так вы уж доложите, пожалуйста.

— Скоро закончится совещание, а вы пока отдохните. Можете раздеться — у нас тепло, и садитесь вон поближе к огоньку.

Сибирцев взглянул на раскаленную “буржуйку”, поежился и сел на короткий диванчик, вытянув длинные ноги и откинув на спинку голову. Прошептал: “Благодать…” — и через мгновение уже спал.

Входили и выходили люди, приносили пакеты, срочные документы, громко докладывая о своем прибытии. Секретарша их строго останавливала и, прижимая палец к губам, указывала на спящего. Те переходили на шепот и понимающе кивали.

Как всегда, вихрем ворвалась, стуча подковками сапог, курьерша Генриэтта — личность восторженная и самостоятельная, поклонница нового искусства, в котором она, однако, как все полагали, ровным счетом ничего не смыслила. Черные ее волосы, подстриженные под Анну Ахматову, выглядывали из-под пухового платка.

— Симочка! — еще с порога воскликнула она. — Достала пропуск на “Канцлера и слесаря”! Знаешь, кто автор? Сам Луначарский! — И не обращая внимания на предостерегающий жест секретарши, продолжала так же громко: — Ты себе не можешь представить, идет всю ночь, целых пять часов подряд! Уж и не знаю, как выдержу! Как выдержу?! Ты чего это? — удивилась она вдруг, снизив тон.

— Человек же спит. Неужели не видишь? Тише!

— А кто это? — Генриэтта капризно скривила губы.

— Какая тебе разница? Устал человек. Ехал издалека.

— А-а… А еще мне обещали завтра на “Мистерию-буфф” Маяковского. Это — у Мейерхольда. У него, говорят, там прямо с потолка прыгают! Представляешь?

— Нет, не представляю, — нетерпеливо поморщилась секретарша. — Ну, что у тебя?

— У меня?.. Да, вот же пакет! Феликс Эдмундович велел твоему начальству, — она кивнула на кабинет, — ознакомиться и в десять к нему.

— Давай распишусь. Только не шуми, бога ради…

— Слушай, Сим, а может, пойдешь со мной? Пробьемся как-нибудь?

— Не могу, мама болеет… Да и сама что-то неважно себя чувствую.

— Ну, как хочешь, я ведь по-товарищески. Прямо не представляю, как выдержу, как выдержу!

— Выдержишь, — засмеялась секретарша. — Иди уж, да не топай, как солдат…

Звонили один за другим телефоны, секретарша, поглядывая на Сибирцева, негромко отвечала в трубку, записывала сообщения, выясняла, где и какие предстоят совещания. Все было срочно, экстренно. В десять — у Дзержинского, в одиннадцать — в Наркомюсте, потом требовалось обязательное присутствие Лациса в Наркомпросе, на деткомиссии… И так каждый день. Можно подумать, что Мартин Янович всесилен, как бог, и без него никто не мог обойтись, сам решить свои вопросы. А он опять сегодня не успел поесть. Вот уже третий час сидят, дымят. Там, в кабинете, хоть топор вешай.

Секретарша поставила на пышущую жаром “буржуйку” чайник. Подумала, что перед очередным заседанием успеет хоть чаем напоить Лациса. Машинально протянув ладони к печке, она долгим материнским взглядом посмотрела на спящего Сибирцева и вздохнула: “Вот ведь какой здоровый мужик, и симпатичный еще, а выглядит стариком — так умаялся. Интересно, сколько ж ему лет? Под сорок, наверно… Виски седые. И позу выбрал неудобную, спит, прямо не дышит…”

Она обернулась на шум открываемой двери. Из кабинета Лациса вместе с клубом табачного дыма показались трое сотрудников, докуривая на ходу свои папиросы.

— Товарищи! — взмолилась секретарша. — Вы бы хоть здесь не дымили!..

— Прости, Симочка, — отозвался тут же один из них. Он подошел к “буржуйке” и, открыв дверцу кочережкой, швырнул туда свой окурок. Двое других продолжали спор, начатый еще в кабинете у Лациса.

— Да пойми ты, умная голова! — мотая рыжим чубом, наступал веснушчатый коротышка Нефедов. — Я же был там, Бы-ыл!

— Проездом, — поправил его Коля Васильков, беловолосый стройный парень из оперативного отдела.

— Ну и что, что проездом? — кипятился Нефедов. — Был же? Видел. Положение действительно угрожающее. А сегодняшние сводки…

— Плюнь ты на эти сводки, что ты носишься с ними, как с писаной торбой. Читал я их. То же самое, что вчера. И позавчера. И месяц назад. Феликс Эдмундович, помнишь, еще в октябре говорил, что с бандами все кончено. Причем официально заявлял. Я думаю, Нефедов, что эти твои товарищи просто трусят. Положение стабилизировалось, а лишние средства им, конечно, не помешают. Вот и нашли способ выжать их из центра.

— Ну, ты скажешь! — Нефедов хлопнул себя ладонями по ляжкам. — Какая ж это стабилизация? Ты хоть на карту взгляни! Вся ж губерния в огне… Честное слово, давно я такого размаха не наблюдал.

— Послушайте, друзья мои, — прервал их спор третий чекист, стоявший возле печки. Сима мало знала его, он работал недавно, а приехал откуда-то из Заволжья. — Да послушайте же! Мартин Янович абсолютно, стопроцентно прав. Просто проспали мы это дело.

— Это как же так проспали? — удивился Васильков. — В каком смысле?

— А в прямом. Самым натуральным образом. — Он посмотрел на Сибирцева. — Вот вроде него. И нечего на дядю ссылаться. Мещеряков приезжал из Тамбова еще в сентябре. К Владимиру Ильичу ходил? Шлихтер бомбил шифровками? А? Еще как. А что мы делали? Как отнеслись к указаниям Совнаркома? Вот так относились, — он пальцем указал на Сибирцева. — Спали. Говорили: стабилизируется… Ах черт, хорошо спит… Славно… Даже зависть берет… Ну, ладно шуметь, айда работать.

Они ушли, унося с собой запах табачного дыма и отчаянную — так показалось Симе — тревогу новых, навалившихся где-то в южных губерниях бед.

Сима проверила собранные в особую папку документы для члена коллегии ВЧК и только собралась было войти в кабинет Лациса, как оттуда навстречу ей шагнул Михеев. Он придержал ее за плечи и отвел от двери.

— Что нового, Симочка? — спросил и закашлялся. — Ну и надымили, черти, задохнуться можно. Как их терпят?..

Сима знала, что Михеев не курил и сидеть в дыму было для него пыткой.

— Из Тамбова товарищ прибыл?

— Да. Он уж больше часа внизу ждет.

— Тогда вот что, Симочка. Его надо устроить отдохнуть до… — он посмотрел на часы. — До двенадцати. Потом ко мне. Теперь, вот эти бумаги, — он протянул Симе тонкую папку, — срочно к телеграфистам. И последнее. Поступили какие-нибудь сведения о Сибирцеве?

— Господи, товарищ Михеев! Да вот же он, спит. Тоже уж с час, пожалуй. Такой усталый прибыл. Заносы, говорит, еле добрался. Прямо жалко бедняжку! Как сел, так и провалился. Даже раздеться не успел.

Михеев легонько отстранил Симу рукой, мягко ступая, подошел к Сибирцеву и склонился над ним, разглядывая.

Крепко устал Сибирцев. Откинутое на спинку дивана его бледное, застывшее лицо казалось гипсовым слепком, и только острый кадык на шее, изредка вздрагивая, убеждал, что перед Михеевым был все-таки живой человек.

— Мишель! — негромко позвал Михеев и легонько похлопал Сибирцева по коленке. — Слышишь, Мишель? Проснись. Царствие небесное проспишь, господин прапорщик!.. Спит, — он огорченно покачал головой и тронул Сибирцева за плечо. — Эй, ваше благородие!

— А? — захлопал глазами Сибирцев, отходя ото сна и не понимая, где он и что с ним. — Кто меня?

Сквозь сонную одурь он увидел перед собой щеголеватого адъютанта в черной коже, перетянутого желтыми ремнями. Резко сжав глаза ладонью, выпрямился было на диване, щурясь и недоверчиво разглядывая розовощекое юношеское лицо с кокетливыми усиками.

Словно из забытого далека всплыло перед Сибирцевым это хорошо знакомое лицо. Но, видимо решив, что сон продолжается, Сибирцев снова откинулся на спинку дивана, слабо улыбнулся и прошептал: “Володька…”

Из кабинета Лациса вышли несколько человек. Громко разговаривая, они мельком посмотрели на Михеева и двинулись к двери. Наверно, привыкли ничему не удивляться.

— Да проснись же наконец! — воскликнул Михеев, тормоша Сибирцева за плечи.

Сима, широко распахнув глаза, наблюдала за ними: ей такое приходилось видеть впервые.

Наконец Сибирцев с усилием поднял веки, тяжело выпрямился и глаза в глаза встретился с Михеевым, взгляд его приобрел осмысленность.

— Володька?! — спросил недоверчиво. — Володька, ты! — он вскочил, уронив на пол шапку, и сжал Михеева в объ­ятиях.

— Пусти, чертяка! — застонал Михеев. — Ну и здоров же!

— Живой… — отпуская его, выдохнул Сибирцев.

— Да живой, живой, — кривясь и распрямляя плечи, засмеялся Михеев. — Ну, медведь! И откуда сила берется?.. Сам-то как?

— А так, брат, все как на том медведе. Заросло. Ты что ж молчал, вражья твоя душа?

Михеев положил руку на плечо Сибирцева, сажая его на диван, и сам примостился рядом.

— Ты прости, понимаешь… — сказал он, отводя глаза в сторону. — Я тебя тогда в больницу доставил, мне доктор сказал, что рана опасная, сволочной какой-то попался ос­колок. Ну, пока то да се, на меня приказ пришел: в Омск, а потом вот — сюда. Знаешь, как у нас — всегда срочно. Всегда бегом. Где-то с месяц назад сделал я запрос в Верхнеудинск в больницу, я тогда только фамилию твою назвал — и больше ничего, сам понимаешь. Ответили: такого нет. Вроде был, да выбыл. Куда — неизвестно. А ребят, которым я про тебя шепнул, просил, чтоб проследили и сообщили, уже в живых нет. Вот так. Такая вышла история…

— Тебя ж тогда тоже задело, я помню.

— А, — отмахнулся Михеев. — Пустяки…

— Погоди, — словно опомнился Сибирцев. — Теперь-то как нашли? Я ведь не давал о себе вестей сюда, в Центр. А Иркутск меня сразу в глубинку, в тайгу отправил.

— Мартин Янович все службы на ноги поднял. Он о тебе, оказывается, еще от иркутян знает, как ты там милицией заправлял. Не может быть, сказал, чтоб живой человек без следа исчез. Кровь, говорит, из носа — сыскать. У него на тебя серьезные виды, — Михеев отодвинулся и с улыбкой окинул взглядом Сибирцева с ног до головы, будто прикидывая, годится он или нет для “серьезных видов” Лациса.

— Куда, не знаешь? — через паузу настороженно спросил Сибирцев.

— Вот чудак, — усмехнулся Михеев, — конечно, знаю… Сам скажет.

— Прежнее что-нибудь? Старые связи, поди…

— Ох и не терпится! — Михеев покрутил головой. — Все равно не скажу. Погоди маленько, сам узнаешь… А ты изменился, Мишель, — сказал вдруг, без всякого перехода. — Похудел. Седина вон появилась.

— Ну! — вскинулся Сибирцев. — Зато уж ты вовсе не меняешься. Гусар, понимаешь, недорезанный!

— А мне что? — в голосе Михеева прозвучали беспечные нотки. — Помнишь? — он негромким, но чистым тенорком запел: “И по щеке моей румя-а-ной слеза скатится, ох, скатится с пья-а-ных глаз…” Так?

— Так… — щуря глаза, словно от яркого света, качнул головой Сибирцев и прижал Михеева к себе, широко обняв рукой его плечи. — Так, вражья душа…

— Слышу, поют! — раздался громкий голос. Сибирцев с Михеевым увидели в дверях кабинета Мартина Яновича Лациса, и оба вскочили. Сибирцев вытянулся по-военному.

Он много слышал о Лацисе в Иркутске, но вот так, лицом к лицу, встречаться еще не приходилось. А Мартин Яно­вич, оказывается, знал о нем, и знал, видимо, хорошо, иначе не стал бы поднимать ради Сибирцева стольких людей.

Сибирцев и сам был росту немалого, но перед Лацисом почувствовал себя подростком. От двери шагнул чернобородый великан и, поводя усталыми после долгого сидения плечами, остановился посреди комнаты.

— Поют? — удивленно повторил Лацис, закладывая большие пальцы за поясной ремень. — Что такое, думаю? А тут еще и обнимаются. С кем вы обнимаетесь, Михеев?

— С самым большим своим другом, Мартин Янович, — сразу отозвался Михеев. — Можно сказать, со спасителем своим.

— Ну уж спаситель… — буркнул смущенный Сибирцев. Он оглянулся, поднял с пола шапку и снова вытянулся перед Лацисом. — Товарищ особоуполномоченный, Михаил Александрович Сибирцев прибыл по вашему распоряжению.

Жесткое, словно вырубленное из камня, лицо Лациса, глубокие глаза источали силу и власть. Сибирцев с сожалением подумал, что уж его-то собственная физиономия наверняка такого впечатления не производит, особенно теперь, после сна. Да еще комната эта натопленная расслабляет, плывет перед глазами, покачивается.

Во взгляде Лациса сверкнули веселые искорки.

— Здравствуйте, товарищ Сибирцев, Михаил Александ­рович, — медленно и раздельно сказал он. — Рад вас наконец видеть. Я полагаю, задержка вызвана объективными причинами?

Кровь прихлынула к лицу Сибирцева.

— Заносы… — выдавил он из себя.

— Заносы… — качая головой, повторил Мартин Яно­вич. — Топлива нет. Банды гуляют, портят пути. Понятно. Как здоровье?

— В порядке, товарищ…

— Зовите просто.

— Здоров я, Мартин Янович.

— Очень хорошо, — удовлетворенно кивнул Лацис — Так, значит, спаситель?

— Точно, Мартин Янович, — тут же встрял в разговор Михеев. — Не будь его, не стоять мне перед вами.

Лацис хмыкнул, подошел к печке с булькающим на плите чайником и приблизил ладони к горячей трубе, протянутой через всю комнату к окну.

— Давайте сядем… Тут тепло и совсем нет дыма. Вот что такое женщина. Здесь не курят. А там, — он кивком показал Сибирцеву на свой кабинет, — дымят как паровоз. Проветрите, пожалуйста, Михеев. А вы, Сибирцев, можете раздеться. Здесь правда тепло. Снимите ваш роскошный полушубок.

Михеев ушел в кабинет, быстро вернулся и остановился, привалившись к косяку двери и картинно заложив ногу на ногу. Сибирцев повесил на крючок полушубок, шапку и почувствовал себя просто.

Если бы он не знал Михеева, то подумал бы, что перед ним самый обыкновенный штабной адъютантишка времен недавней германской, никогда не нюхавший пороху, но явно бравирующий своей завидной свежестью и выправкой. Но в том-то и дело, что Сибирцев знал Михеева хорошо.

Сибирцев с завистью смотрел в его чистые, улыбающиеся глаза и не замечал в них ни капельки усталости. Таков уж он, Михеев.

Лацис между тем плотно и обстоятельно уселся на диванчике возле “буржуйки” и жестом пригласил Сибирцева.

— Мартин Янович, — секретарша наконец выбрала паузу и взяла в руки папку с документами. — Здесь принесли для вас материалы от Феликса Эдмундовича. У него в десять совещание. Потом — из Наркомата юстиции. У них совещание в одиннадцать. Звонили из деткомиссии — там в двенадцать. Чайник вот закипел.

— Хорошо, оставьте бумаги, — кивнул Лацис. — У вас усталое лицо. Сделайте нам чай и идите отдыхать. В деткомиссию поедет Глебов. Сообщите ему и будьте свободны. — Лацис говорил негромко, четко выговаривая каждое слово, что выдавало его прибалтийский акцент. — А мы, пожалуй, будем здесь, возле “буржуйки”. Почему такое смешное название?

Секретарша тем временем собрала бумаги, заперла их в сейф. Отнесла папку в кабинет Лациса. Потом из ящика стола достала три стакана в подстаканниках и чайные ложечки. Ополоснула кипятком маленький заварной чайник и сыпанула из бумажного пакетика пару щепоток розоватой стружки.

— Морковка! — Михеев подмигнул Сибирцеву. — Ты такого, поди, не пробовал.

— Многое пробовал, — вздохнул Сибирцев. — А это нет. — И потянулся к своему вещевому мешку.

— До свиданья, — секретарша ласково посмотрела на Сибирцева и обернулась к Лацису. — Я передам, Мартин Янович, чтобы поехал Глебов. Всего доброго, товарищи.

Сибирцев склонил голову, прощаясь. Михеев легонько махнул ладонью и, едва дверь за Симой закрылась, обернулся к Лацису:

— Это потому, Мартин Янович, что она такая толстая и горячая. Как буржуйская жена.

— Кто? — не понял Лацис.

— “Буржуйка”. Вы же спрашивали.

— Ох, Михеев, Михеев, — Лацис укоризненно покачал головой.

— Мартин Янович, — Сибирцев пошарил в своем мешке и добыл газетный сверток, развернул его. — Вот сахару есть немного.

— Очень хорошо, — утвердительно кивнул Лацис. — Значит, будем пить чай с сахаром. Это приятно знать, что хоть у вас там живут богато… Вы вздыхаете, Сибирцев? — он удивленно поднял брови. — Я не так сказал?

Сибирцев машинально пожал плечами, но тут же спохватился:

— По-разному живут там люди, Мартин Янович. У кого есть, и много, а у кого совсем пусто.

Он вспомнил прошедший свой год работы в Иркутске, дорогу до Москвы и поежился, словно от холода…

В глубоких снегах, морозах и метелях ушел двадцатый год. Ушел голодный двадцатый, с его жестокой засухой, предвестницей еще большей беды. Смерть, разорение, озлобленные орды мятущихся, измученных людей, штурмующих проходящие поезда, — хлеба, дайте хлеба!.. А хлеб был. Только брать его приходилось с бою, с выстрелами и кровью, с ночными пожарами в полнеба, ценой гибели многих товарищей — продотрядовцев. В каком кошмарном сне, в какой изощренной дьявольской фантазии родились те муки, которые суждено было принять людям, спасающим страну от голодной смерти…

Сибирцев знал о великой беде. Знал потому, что сам в течение последнего года не раз отправлял из Иркутска эшелоны с зерном и мороженым мясом, рыбой и одеждой…

— Как наш чай, Михеев? — ворвался в его мысли голос Лациса. — Надо угощать гостя. Возьмите ваш стакан, Си­бирцев.

Сибирцев принял протянутый ему Михеевым стакан и, сосредоточенно дуя, стал пить новый для него напиток, но никакого вкуса почему-то не ощущал. Он снова подумал: какое задание приготовил ему Лацис? Зачем так срочно вызвали в Москву?

Мартин Янович словно углубился в себя. Он пил мелкими глотками, помешивая в стакане ложечкой, и аккуратно откусывал мелкие кусочки сахара. Казалось, это занятие целиком поглотило его.

— Ну, так что там у вас было, Михеев? Почему — спа­ситель? — спросил он вдруг, отставляя стакан. — Расскажите. Люблю интересные истории.

— Шутит он, Мартин Янович, — неловко перебил Си­бирцев. — Уж если кто кого и спасал, так это он меня. Вот еще в Харбине…

— А, — небрежно отмахнулся Михеев. — Мура в Харбине. Обычная работа. Помните, Мартин Янович, я вам рассказывал, когда мы с ним золото уволокли из тайги, бой у нас приключился. На железной дороге. Черт меня дернул высунуться из вагона. А он, Мишель, значит, кинул меня на пол и собой закрыл. От гранаты. В двух шагах рвануло. Могла бы меня, а вышло, что его, и довольно крепко. Вот и все… Я уж, грешным делом, решил, что он, как в Сибири говорят, к верхним людям пошел. А он выжил, чертяка, медведище, и теперь мне по гроб жизни в должниках ходить.

— Не слушайте вы его, Мартин Янович, — поморщился Сибирцев. — Он ведь такое понарасскажет, хоть святых выноси.

— А сколько вам теперь лет, Сибирцев? — прищурив один глаз, неожиданно спросил Лацис.

— Двадцать шесть. Старый я уже… Лацис громко и заразительно рассмеялся.

— Совсем пожилой! Да… Ах, юноши… Ну, а что там у вас случилось в Харбине? Расскажите вы, Сибирцев. У нас есть еще немного времени.

— Да я ж говорю, мура, Мартин Янович, — снова влез Михеев. — Мура — и все.

— Я спрашивал не вас, Михеев, — деланно сердито ска­зал Лацис. — Когда вы, черт побери, будете уважать свое начальство?

— Виноват, Мартин Янович, — с готовностью согласился Михеев. — Только…

— Нет, вы неисправимый. Сядьте на свой стул и молчите. Я хочу слушать Сибирцева.

— Не знаю, как и рассказать, Мартин Янович, — смущенно начал Сибирцев. — Вообще-то мы с ним, — он кивнул на Михеева, — об этом случае не докладывали… Чтоб лишними шифровками не загромождать. Ну, в общем, служил я летом восемнадцатого у Семенова. Даже не столько у атамана, сколько у харбинского его представителя, что-то вроде посла при правительстве Хорвата. Скипетров его звали. Полковник.

— Он все метил в генералы, — не выдержал Михеев, — и потому пил как лошадь.

Мартин Янович обреченно махнул на него рукой.

— Я теперь знаю, кто вы есть, Михеев. Вы -анархист. Молчите, это так!

2

В тот день в харбинском кабаке “Палермо” шел грандиозный пир. Гуляли калмыковцы — они, видать, произвели очередную “калмыкацию”, то бишь ограбили проходящий пассажирский поезд в районе Гродековских туннелей. Если бы семеновцы ограбили, это называлось бы “семенизацией”, а у этих “калмыкация”.

Гуляли в кабаке и орловцы. Эти — с горя. Шли упорные слухи, что их полк собирались расформировать: обнаружилась растрата по хозяйственной части — ни много ни мало в полмиллиона рублей. Да и как ей не быть, если у полковника Орлова всего три сотни штыков, зато два оркестра. И сведения о безобразиях орловцев ежедневно ложились толстой пачкой на стол начальника военного отдела генерала Колобова. Это он подсказал в свое время главноначальствующему в полосе отчуждения Китайско-Восточной железной дороги — генералу Хорвату идею создания ударных “кулачков”, а попросту — мелких банд, которые должны были постоянно терроризировать большевиков на границах полосы отчуждения, то есть в районе станций Маньчжурия и Пограничная. Однако созданные ударные “кулачки”, в массе своей, за исключением крупных отрядов Семенова и Калмыкова, предпочитали оставаться в Харбине. Да и чего бы им не оставаться, если даже младшим офицерам платили по двести рублей в месяц на всем готовом. К тому же дежурные по отрядам регулярно получали авансы, чтобы расплачиваться с извозчиками, привозящими господ офицеров из кабаков в казармы. Ну, а ежели кому бы пришло в голову сделать им замечание — о взыскании и речи быть не могло — в таких случаях обычно следовал доклад обиженного о переходе в другой отряд. Нет, не рвались они тогда из Харбина защищать веру и отечество.

Такими были, разумеется, и орловцы. Вот кабы не эта злосчастная растрата.

Но все это, в сущности, мелочи, потому что Семенов, сидевший на станции Маньчжурия, “зарабатывал” по два миллиона в день да плюс звание “благодетеля населения”.

Семеновцы тоже гуляли в “Палермо”. Гулял харбинский посланник атамана полковник Скипетров, ждавший очередного производства, и с ним хорунжий Кабанов. У этих была серьезная причина. Во-первых, позавчера обнаружили в Селенге труп известного золотопромышленника Шумова, ехавшего в семеновском бронепоезде с большим грузом золота. Что там произошло, где золото — никто не знал, но, разумеется, догадывались. А во-вторых, несколькими днями раньше была произведена “семенизация”: реквизировали двадцать девять вагонов кожи, и затем неизвестные лица продали их какому-то спекулянту в Хайларе. Об этих злополучных вагонах уже шел разговор по городу, громко негодовал недавно прибывший в Харбин Колчак, ждали каких-то ревизоров омского правительства, но разговор разговором, а деньги были. Только у кого? Этого не знали. Семенов бушевал. Скандал разгорался.

Ночью, с охраной на пяти казенных автомобилях, приехал в “Палермо” Скипетров. На одном из них вместе с полковником прибыл и Сибирцев, доверенное лицо Скипетрова. Когда же это было? В июле? Нет, еще в июне восемнадцатого. Да, великий был пир…

Сибирцев задержался с шоферами, указывая им место, где они должны были ждать господ офицеров хоть до самого рассвета, пока те не нагрузятся до полного безобразия. Таков был заведенный порядок, ибо, как говаривали в Харбине, всякая власть начинается с автомобиля. И уж вовсе никого не заботило, что стоимость автоверсты перевалила в ту пору за пятнадцать рублей. Золотом.

Войдя в ресторан, Сибирцев окинул взглядом тусклый и задымленный зал. Как-то, видно, с самого начала пошло, что в нем собирались русские. “Высокие” иностранцы сюда избегали заглядывать, хотя их миссий и всяческих комиссий в городе было предостаточно. Среди багровых, испитых физиономий “спасителей России” Сибирцев отметил сидевших группами и в одиночку эмигрантов: бежавших заводчиков, купцов, спекулянтов. Попадались офицеры, пока никуда не приставшие. Эти были, как правило, особняком, пили, вспоминали германскую. Но в основном зал заполняли шумные и крикливые атаманские орды. Однажды появился здесь доселе никому не известный украинский кон­сул. Он начал было предъявлять свои державные права, но ему тут же пригрозили плеткой, и он стушевался. Револьверы и шашки с большой легкостью пускались в дело под предлогом оскорбления мундира.

Сибирцев отметил несколько знакомых лиц и среди них пьяного офицера-орловца. Из того угла, где сидел орловец, слышались крики, хохот, хлопки пробор шампанского. Взгляды встретились, орловец растянул губы в пьяной улыбке, но, видимо, не узнал Сибирцева, тут же отвлекся и стал что-то кричать на ухо соседу. Да и где было узнать, виделись, кажется, в ставке Хорвата — раз-два — не больше. И фамилию его Сибирцев тоже не запомнил.

Сибирцев подошел к сдвинутым столам, которые накрывали, быстро скользя черными тенями, два суетливых, прилизанных официанта.

— Где вас черт носит, Мишель? — недовольно прохрипел Скипетров.

— Прошу прощения, господин полковник, — Сибирцев наклонился над ним, — распорядился насчет автомобилей, — и поднял голову, снова оглядывая зал.

— Не гляди, — Скипетров хлопнул его ладонью по спине, — садись. Сейчас привезут. Я Ваську послал, велел, чтоб мигом доставил. Он знает, где хорошие девки.

— А если не достанет? — тряхнул петушиным хохолком уже заметно набравшийся поручик Козюля, начальник охраны Скипетрова.

— Как так не достанет, когда я приказал? — возмутился полковник. — Не достанет?! Задницу его заголю и прямо тут, на столе, при всех, господа, всыплю сотню соленых, таку их…

— Гульнем, стало быть, господин полковник? — ухмыльнулся Сибирцев.

— Гульнем, не будь я генералом! — захохотал Скипет­ров. — Тащи живей! — заорал он на официантов. — Все тащи, китайская твоя харя!

В зале появился Кабанов. Он крепко покачивался, и его поддерживали под руки двое башибузуков Козюли.

— Господин хорунжий! — раздался голос от стола, где пили калмыковцы, давно враждовавшие с семеновцами.

Кабанов остановился, уперся глазами в поручика, окликнувшего его.

— Вы ко мне? — спросил с хмельной важностью.

— Именно, — поручик поднялся, опираясь на плечо соседа. — Не могли бы вы сделать нам всем небольшое одолженьице-с?

— Если в моих силах, господа, — Кабанов, качнувшись, развел руки в стороны.

— Вполне. Продайте нам один маленький такой, знаете ли, вагончик кожи. Сапоги, сами изволите видеть, износились, а до первопрестольной топать еще… — поручик высоко над столом поднял ногу, показывая свой сапог, и хохот за столом не дал ему закончить фразу.

— Зря шутите, господа, — выпрямляясь и выпячивая грудь, мрачно выговорил хорунжий. — Мы ведем следствие…

Хохот вспыхнул с новой силой, истомленный поручик упал на стул.

— Кабанов! — зарычал Скипетров. — Сядьте, ну вас к черту! Сплошной позор с вашими этими… пинчерами.

— Пинкертонами, господин полковник, — с легкой улыбкой поправил Сибирцев.

— Один хрен, — яростно отрубил полковник, — все суки!

Кабанов грузно шлепнулся на стул и заорал:

— Шампанского, живо! — и затуманенными глазами пристально взглянул на Сибирцева.

От стола за спиной Кабанова повернулся какой-то незнакомый штабс-капитан и брезгливо сморщился, увидев хорунжего.

Будет драка, понял Сибирцев. Не сейчас, а позже, когда еще подопьют.

А драка уже вспыхнула. В углу, где сидели орловцы, послышался стук падающих стульев, звон посуды и пьяные крики. Вскочили два офицера: один тут же с лязгом обнажил шашку, второй выхватил револьвер. На них навалились, растащили в стороны. Того, кто размахивал шашкой, с трудом поволокли к двери, а он плевался, рассыпая, словно горох, матерную брань, и грозил оставшимся обнаженным клинком.

— Что-то нынче орловцы развоевались… — заметил кто-то из сидящих справа от Скипетрова. — Куш, что ли, сорвали?

— Господа! — Кабанов выпрямился на стуле, вскинув подбородок. — Их расформируют, господа. Я точно знаю. По хозяйственной части недостача в два миллиона. Все они жулики!

“Уже два миллиона, — мысленно усмехнулся Сибир­цев. — Быстро растут слухи. Да уж и кто бы говорил…”

Он услышал негромкие голоса за своей спиной, обернулся нехотя: там ужинали двое штатских со своими дамами. Женский голос произнес:

— Ох, не нравится мне эта их компания…

На что один из мужчин немедленно отреагировал:

— Когда гуляют семеновцы, жди неприятностей. Умоляю вас, Нелли, не обращайте никакого внимания. Умоляю. Никакого.

Сибирцев презрительно скривился и обернулся к Кабанову:

— Значит, слухи верные? Расформируют орловцев?

— А на хрена они кому нужны? — Скипетров хлопнул ладонью по столу и надулся индюком. — Самостоятельная боевая единица! Полк! — он явно копировал генерала Колобова. — Дерьмо. Пущай к нам идут. Вы, Мишель, знакомы с кем-нибудь из них?

— Да так, господин полковник, больше по мелочам, — Сибирцев пожал плечами.

— А какая разница? Всем говорите: жрем до отвала, пьем до беспросыпа, препятствий никаких, а служба — одно удовольствие! Сами прибегут… Где же Васька, сукин сын? Ох, выдеру! — Скипетров откинулся на спинку стула и вдруг заявил жалобно: — Надоело в послах ходить. Живого дела хочу!

— Надо полагать, уже недолго, господин полковник? — полуутвердительно спросил Сибирцев.

Он почувствовал на себе злобный взгляд хорунжего и, подняв брови, хмыкнул. Затем мельком, словно по пустому месту, скользнул глазами по Кабанову, и, взяв бокал шампанского, поднялся, и пошел к полковнику. Склонился к его плечу, шепнул на ухо:

— А Кабанову разговоры о вашем повышении будто клизма. Взгляните, господин полковник.

Скипетров посмотрел на хорунжего, напряженно вытянувшего шею в их сторону и старающегося расслышать, о чем шла речь, и расхохотался: уж больно нелепой была его фигура.

— На чем сидишь, Кабанов? — крикнул он, утирая слезу.

Кабанов дернулся, будто его стукнуло, и машинально огляделся, чем вызвал новый приступ смеха у полковника.

— Молодец! — Скипетров толкнул Сибирцева в плечо. — Быть тебе поручиком!

Возвращаясь на свое место, Сибирцев громко сказал:

— А все-таки зря вы, господин полковник, так-то легко хотите расстаться с посольской миссией. У вас отменные дипломатические качества.

— Я же говорю: живого дела хочу! Наливай по этому случаю! Всем пить! — он в два глотка выпил свой бокал и добавил, отдуваясь: — А Ваську выдеру, господа. Видит бог, выдеру! При дамах!

Появились официанты с многочисленными подносами, и дальше все закружилось, завертелось. Пили и ели без разбору, поначалу с каким-то мрачным ожесточением, а потом, по мере насыщения, постепенно отваливались от стола, стали воинственно поглядывать на соседей, кидая весьма недвусмысленные замечания по поводу их дам.

Сибирцев осторожно посмотрел на часы и, улучив минуту, поднялся. Пошатываясь, он отправился через весь зал в глубину ресторана. Прошел длинным коридором, откидывая бархатные занавески, вошел в туалет, огляделся. Туалет был пуст.

Сибирцев начал медленно мыть руки, ополоснул лицо, пригладив влажные волосы. Через короткое время в туалет вошел тот самый розовощекий орловец. Мундир его был распахнут, он качался, громко икал и пробовал, ужасно фальшивя, петь: “Без сюр-р-р-тука, в а-адном хала-ате…” Увидев Сибирцева, смолк и, подойдя к соседней раковине, сунул голову под кран и пустил сильную струю воды.

— Сильный северный ветер, — пробормотал он вдруг, словно про себя.

Сибирцев замер, услышав эту фразу, скосил глаза на орловца, так же еле слышно ответил:

— Сегодня тепло…

— Па-азвольте мыла! — вызывающе громко, так что Си­бирцев вздрогнул, объявил орловец и взял обмылок с раковины Сибирцева. — Благодарю-с!

Вместо обмылка остался лежать в мыльнице маленький бумажный комочек.

Сибирцев небрежно положил сверху ладонь, прополоскал водой горло еще раз и вошел в кабинку. Орловец уже умылся и с песней удалялся обратно в ресторан. “Когда я пьян, а пьян всегда я, я буду вспоминать о вас, и по щеке моей румя-а-ной…” — донеслось из коридора.

Быстро развернул бумажку. Там было несколько слов:

“Берегись Кабанова. Срочно уходи. Гродеково, Вокзальная, 3. Пароль прежний. М”.

— Кто же этот — “М”? У Сибирцева и в мыслях не было, что его непосредственным руководителем мог быть кто-нибудь, подобный этому юному орловцу. Нет, сейчас, скорее всего, приходил связник.

Он тщательно порвал бумажку и спустил воду, проверив, чтоб не осталось клочков. После этого снова пригладил волосы, стряхнул капли воды с мундира и тоже отправился в зал.

Компания напилась. Дамы уже прибыли и теперь с визгом и хохотом усаживались рядом с семеновцами. Официанты тащили стулья. Васька бурно объяснялся со Скипетровым.

Усевшись на свое место, Сибирцев окинул туповатым взглядом опустошенный и разграбленный стол, взялся за бутылку. В этом момент кто-то крепко сжал его плечи и, горячо дыша в ухо, прошептал:

— Ты где был, а?

— Блевать ходил после этого дерьма, — пьяно отозвался Сибирцев, не оборачиваясь.

Цепкие пальцы сдавили сзади его шею.

— А если я пойду проверю, а? — прошипел голос за спиной.

Скривившись, Сибирцев резко повернулся на стуле. Пальцы на его шее разжались. Перед ним, держась рукой за спинку стула, стоял Кабанов и пристально-пьяным взглядом сверлил его зрачки.

— Иди, Кабанов, тебе только этим и заниматься.

— А… — начал было хорунжий, но Сибирцев так же мрачно и убежденно перебил его:

— Уйди, говорю, Кабанов, а то в морду дам… Эй, водки! — Сибирцев сел и, отодвинув от себя пустую бутылку, крикнул в пространство: — Чеа-ек! Пардон, мадам, — он отодвинулся вместе со стулом от оказавшейся рядом дамы.

Кабанов постоял еще, будто раздумывая, покачался вперед-назад с носков на пятки, потом пошел и сел на свое место.

“Случилось что-то серьезное, — размышлял Сибирцев. — Зря не стали бы паниковать. “Берегись Кабанова…” Неужели контрразведчик вышел на него? Вряд ли. Уж очень он откровенно зол. Подозревает? Возможно. Завидует доверительному тону со Скипетровым… Однако приказ ясный: надо смываться. А как?..”

Сибирцев вдруг обнаружил, что рядом с полковником сидит невесть откуда взявшийся молоденький калмыковец. Встречались они как-то на Пограничной. Это когда Сибир­цев по приказу “временного правителя” Хорвата ездил к Калмыкову с посольской миссией помирить далеко зашедших в своих разногласиях забайкальского и уссурийского атаманов. Никак не хотел признать Семенов равенства Калмыкова, с позором изгнанного в свое время из 3-го конного корпуса генерала Крымова за всяческие подлоги и интриги против офицеров. И Сибирцев принял все меры, чтобы желательный Хорвату альянс так и не состоялся.

А калмыковец между тем с восторгом рассказывал:

— …Весь юридический отдел… И всех — расстрелять. Всех до одного. А почему, я спрашиваю? А потому, что, — он слегка понизил голос, — много брали. А сдавали мало. — Он захохотал. — А чтоб помирать не тошно — водки ведро, и отдали им на сутки всех девок… Мы их взяли как большевичек. В разведке. Много взяли. Ха-арошие девки, молоденькие. А потом их всех вместе. В расход.

За столом поднялся хохот. Прибывшие дамы явно чувствовали себя неуютно. Но, как понимал Сибирцев, это было только начало.

— Мальчишки… Все вы, калмыковцы, — сопляки… — прохрипел Скипетров. — Без девки подохнуть не можете.

— А на что они нам? — пьяно вскинулся калмыковец. — Мы их в плен не берем. Нам это лишнее. Разве когда нужда в них есть. Поигрался — и в сопки. Пух!

— Это же черт знает что, господа! — воскликнул штабс-капитан и грузно повернулся на стуле к семенов­цам. Сибирцев даже вздрогнул, увидев его взгляд, столько в нем было ненависти и презрения.

В глазах Кабанова тоже разгорелась звериная ярость. Сибирцев внутренне напрягся, понимая, что все это неспроста. Но в этот миг произошло неожиданное.

Совершенно багровый, штабс-капитан вскочил со стула, сделал нетвердый шаг к Кабанову и, сорвавшись на визг, закричал:

— Пошел вон, скотина! Дерьмо! Убийца!

В зале повисла мертвая тишина.

Опираясь обеими руками о край стола, Кабанов стал медленно подниматься и вдруг резким, сокрушающим ударом врезал штабс-капитану в подбородок. Тот с грохотом рухнул на свой стол. И тут все словно сорвалось. Треск ломаемой мебели, звон битой посуды, пронзительные вопли женщин. Бабахнули выстрелы. В углах погас свет. Было впечатление, что все бьют всех, на самом же деле целый зал обрушился на семеновцев. Летели бутылки, сыпались с потолка осколки люстр. По распластанным на полу, истошно визжавшим женщинам ожесточенно топтались сапоги господ офицеров, сшибавшихся в рукопашной: бутылка — против ножки кресла, вилка — против кулака, разодранный в неистовой ярости рот, захлебнувшийся ватерным криком, располосованные мундиры…

Раздавая удары направо и налево, Сибирцев стал пробиваться к коридору. Рывком отшвырнул вцепившеюся ему в рукав Кабанова. И в этот же миг что-то будто обожгло ему спину. Ринувшись на пол, в ноги атакующим, он резко обернулся и снова увидел Кабанова, целящегося ему в спину. Выстрел был неизбежен, но тут розовощекий орловец, каким-то чудом оказавшийся рядом с хорунжим, ловким и сильным ударом сапога взметнул его руку, и выстрел грохнул в потолок. Следом раздалось еще несколько выстрелов подряд, дикий вой, и наступила тишина. Публика рвалась из зала, но в центре его битва как-то сразу прекратилась. Рыдали женщины, поднимались с пола окровавленные офицеры, тщетно пытались застегнуть разорванные мундиры, трезвели на глазах, и у всех было видно лишь одно желание — быстрее исчезнуть. Все знал Харбин, ко многому привык, но такого… Это даром пройти уже не могло. Все это понимали. И потому публика в зале как-то сама по себе рассачивалась.

Четверо семеновцев подняли с пола неподвижное тело Кабанова. Один из них неловко выпустил ногу, тело перекосило, и вдруг из кармана хорунжего посыпались деньги, много денег. Все словно оцепенели. Потом чьи-то руки стали хватать эти рассыпавшиеся по полу ассигнации.

— Назад! — заревел Скипетров. Прижимая к подбитому глазу скомканную салфетку, он вместе со скатертью смахнул со стола осколки посуды и приказал: — Клади его сюда!

Кабанова положили на стол. Скипетров залез в один его карман, в другой, расстегнул мундир и отовсюду вынимал толстые запечатанные пачки денег.

— Ох ты… — простонал кто-то. — Да их тут целый мильён.

— Тысяч на двести, — определил другой голос.

Послышался быстрый топот, лязг затворов, и в зал ворвался патруль.

— Всем оставаться на местах! — раздался резкий, повелительный голос.

Случилось так, что Сибирцев оказался почти рядом с бархатными портьерами коридора. Охрана, естественно, сразу бросилась к столу с убитым Кабановым, а Сибирцев, воспользовавшись тем, что внимание всех было приковано к трупу и пачкам денег, кучей лежащим на столе, сделал шаг назад и скользнул за портьеру.

— Быстро за мной! — услышал он шепот.

Мгновенно обернувшись, увидел офицера-орловца, того самого, что заходил в туалет, а позже, во время драки, спасшего Сибирцева от выстрела хорунжего.

Ступая на носки, они почти бегом прошли по коридору, свернули за угол, по темной лестнице спустились во двор ресторана и, обогнув его, остались в тени, наблюдая, как патруль начал выводить и усаживать в автомобили арестованных кутил.

Сибирцев взглянул на орловца, отметил про себя его откровенную молодость и, на всякий случай, негромко сказал:

— Я твой должник. Кабы не ты, лежать мне сейчас там.

— Мура, — отмахнулся орловец.

— Это ты его? — снова спросил Сибирцев.

— А что ж оставалось делать-то? Под шумок, из кармана…

— Лихо!

— Дырку теперь зашивать, — орловец сунул ладонь в карман галифе и показал через отверстие палец. — Ладно, пустяки. Ты, ваше благородие, счастливым родился. Крепко, видать, копнул тебя Кабанов. Началось, наверно, с того, что больно уж благоволил к тебе Скипетров, а кончилось — вон чем. Едва на тот свет не отправил. Аккуратно и быстро проверь свои связи, может, где-то обнаружится прокол. Кабанов — контрразведчик, а попер, вишь, напролом… Но теперь нет Кабанова. Не только самого убрали, но и большое грязное пятно наложили на твое непосредственное начальство. Не думал я, что с деньгами так-то удачно получится. При полном, что называется, стечении народа. Как теперь твой атаман почешется! А? Славно… Твой уход временно отменяется. Но адрес запомни: верный алрес. И последнее. Думаю, тебе сейчас самое время оперативность проявить: дуй-ка к атаману в Маньчжурию, в ноги пади — Григорий Михайлович, отец родной, наших, мол, забижают, это все Калмыкова происки. Полагаю, выручит атаман твоего Скипетрова, а он нам еще пригодится, как прикрытие. И про деньги не забудь. Они сейчас рады будут все свалить на Кабанова, поскольку тот — труп. Ну, бывай. Двинем в разные стороны. Ваши автомобили вроде за тем углом, а я пешком, так скорее… — И он шагнул в темноту.

Сибирцев хотел было его окликнуть, но орловец вернулся сам.

— Ладно, — сказал он. — Раз уж так сложились обстоятельства, знай, я — Михеев. Понял? Самый я что ни на есть натуральный Михеев. У Орлова служу, пока нас, конечно, не разогнали. И наша встреча нынче вынужденная, поскольку вое те же обстоятельства. А ты на меня больше не выходи. Мы с тобой знакомы — и только. Если чего — сам тебя найду. Связь прежняя. Бывай. — Он тронул ладонью Сибирцева за локоть и растворился в ночи.

Вот так и произошла их первая встреча. Давно это было, еще в Харбине…

3

В кабинете Лациса зазвонил телефон. Мартин Янович встал и, сделав знак Сибирцеву и Михееву следовать за собой, пошел к аппарату. Жестом пригласил сесть у длинного стола и снял трубку.

— Лацис у аппарата. Слушаю, Феликс Эдмундович, — он стал перелистывать бумаги в папке, оставленные секретаршей. — Да, здесь. Буду смотреть… Скажите, Михеев, — Лацис прикрыл ладонью трубку, — товарищ из Тамбова прибыл?

— Прибыл, — поднялся Михеев. — Я его отправил отдыхать до двенадцати.

— Хорошо, — кивнул Лацис и продолжил в трубку: — Прибыл. Все данные по Тамбову и губернии готовы… Буду ровно в десять. — Он повесил трубку, дал отбой и посмотрел на часы.

— Пожалуйста, Михеев, принесите все материалы для Сибирцева. Сейчас девять, у нас есть ровно час времени. — Лацис обошел свой письменный стол и сел напротив Сибирцева. Чуть сощурившись, посмотрел на него — по губам скользнула легкая усмешка — кивнул: — Хорошо, курите. Вот пепельница, — он придвинул пепельницу, набитую окурками. — Дымите. Что вы знаете, Сибирцев, о Тамбовской губернии?

— О Тамбовской?.. — в раздумье повторил Сибирцев. — Земля там, говорят, хорошая. Народ не бедный. Кулаков много. Яша Сивачев был родом оттуда. Из-под Моршанска. Погиб он…

— Он был ваш друг?

— К сожалению, только становился. Не успел. Его взяла контрразведка в прошлом году.

— Семья осталась? — спросил Лацис после паузы.

— Искать надо, — вздохнул Сибирцев. — Вроде были мать и сестра. Где-то там, наверно, живут.

— Вот и выясните. Попутно. Потом сообщите сюда, и мы постараемся помочь семье… К Делу, — уже другим, суровым голосом сказал он и взял принесенную Михеевым папку с бумагами. — Вам надлежит утром выехать в Тамбовскую губернию. В Сибирь пойдет экстренный поезд, он доставит вас в Козлов. Оттуда направитесь в Тамбов. — Лацис посмотрел на него: — Окончательно вопрос решится позже, у Дзержинского. Так что и вы, Михеев, будьте готовы тоже.

— Нищему собраться, Мартин Янович… — начал Михе­ев, но Лацис махнул рукой:

— У вас представится возможность острить в дороге… Так вот, Сибирцев, ваш друг подготовил для вас обширное досье. С ним следует внимательно ознакомиться.

— Времени маловато, Мартин Янович, — озабоченно сказал Михеев.

— Ничего. Отберите сейчас самое главное. Остальное можно в поезде.

Михеев вышел в приемную, притворив за собой дверь.

— Итак, продолжим. Я имел разговор с председателем губчека. В губернии положение чрезвычайное. Очень. Начну с того, что в наши руки попали документы, которые говорят об участии партии эсеров в кулацком и бандитском движении. Среди этих документов есть весьма любопытные. Здесь, — он хлопнул ладонью по папке, — имеются письма членов эсеровского цека из Бутырской тюрьмы, где они в настоящее время содержатся, а также переписка тамбовского губкома правых эсеров.

Мартин Янович поднялся и стал прохаживаться по кабинету. Поскрипывали сапоги, поскрипывали ремни портупеи, четко и тяжело, с металлической резкостью падали слова особоуполномоченного:

— Это была очень серьезная операция, Сибирцев. Благодаря ей мы твердо установили, что существует связь между кулацко-бандитскими мятежниками и эсеровским цент­ром. Эсеры, конечно, открещиваются, так? Но у нас на этот счет имеются железные факты. В декабре в Ревеле вышел первый номер журнала “Революционная Россия”, центральный орган их партии. Небезызвестный Виктор Чернов наконец отбросил свою демагогию и открыто призывает подпольные организации к активизации борьбы с Советской властью. Вы знаете его?

— Лично не приходилось встречаться, Мартин Янович. Но слышал, читал, конечно, достаточно. Я ведь в Сибири нагляделся на них, кое-кто даже за своего считал… — Си­бирцев усмехнулся.

— Это мне известно, — Мартин Янович лукаво сощурился. — Больше скажу, именно это ваше прошлое должно сыграть важную роль в предстоящей операции. Именно оно остановило наш выбор на вас. Когда мы закончим, Михе­ев познакомит вас с той легендой, которую он разработал… Но вернемся к Чернову. Виктор Михайлович — серьезный противник.

— Бессменный член цека партии эсеров, — добавил, словно в раздумье, Сибирцев — Я бы сказал: мозг движения.

— Совершенно правильно. Только так и должны мы к нему относиться. Фактически в настоящее время он идейный руководитель так называемой “Заграничной делегации эсеров”. Как человек неглупый, Чернов понимает, что поднять массовое движение против Советской власти только силами своей организации он не сможет. Он вступает в союз с меньшевиками и кадетами. Восстание в Кронштадте — дело их общих рук Только что в Петрограде за контрреволюционную деятельность мы арестовали более сотни эсеров и меньшевиков. А их комитет снова открыто призывает к забастовке Рука Чернова тянется далеко: в Воронеж, в Поволжье, в Сибирь и, разумеется, в Тамбов. Посмотрим, что он использует. Первое — голод. Вы, Сибир­цев, должны знать, какой сейчас в стране голод.

— Насмотрелся, пока ехал сюда, — кивнул Сибирцев.

— Из окна поезда не так много видно, — возразил Лацис. — В центре России мы имеем жесточайший продовольственный кризис, который перерастает в кризис политический. Нами установлено, что банды в районах Тюмени, Саратова и Тамбова действуют по заранее намеченному плану. Они разрушают железнодорожные пути, грабят продовольственные поезда и ссыпные пункты, зверски убивают наших товарищей-прод­от­ря­дов­цев. Разграблено около шести миллионов пудов хлеба Это самые приблизительные данные. Голод сегодня для эсеров — средство политической борьбы Опираясь на недовольство значительной части крестьянства и даже рабочих, они пытаются взорвать нас изнутри. У них есть оружие. Много оружия…

— Этого добра, Мартин Янович, по всей России-матушке хватает. Бери не хочу.

— Вот именно! — Лацис рубанул ладонью. — Еще вчера у них был Кронштадт…

— Был? — вырвалось у Сибирцева. Он знал о мятеже, слышал и о том, что на его подавление брошены крупные силы, вплоть до делегатов X съезда большевиков.

— Теперь — был! Мятеж подавлен… — Лацис молча прошелся из угла в угол своего кабинета, резко остановился. — Но! Это стоило большой крови. Кто может оценить стоимость крови?.. Второе. — Он снова пошел размеренными, скрипучими шагами, глядя себе под ноги. — Сознательного пролетариата в Тамбовской губернии очень мало. Многие лучшие большевики были мобилизованы, погибли на фронтах, вследствие чего партийные организации ослаблены. Понимаете ситуацию?.. Так вот, опираясь на кулаков, дезертиров и несознательную, неграмотную крестьянскую массу, эсеры сумели сколотить “Союз трудового крестьянства” с совершенно конкретной программой тщательной и хорошо законспирированной подготовки кулацко-бандитских восстаний. Мы имеем экземпляр их программы, — Лацис пальцем показал на папку, лежащую перед Сибирцевым. — Правильнее было бы назвать этот союз — по тем же буквам — союзом тамбовских кулаков… Вам надо хорошо знать эту программу… А скажите-ка, пожалуйста, Сибир­цев, у вас теперь не складывается ощущение, что мы, судя по тому, что я говорю, знаем достаточно много, а дела пока не видно?

Сибирцев смутился от такого прямого вопроса. Он машинально сунул руку в карман к кисету с табаком. Достал, стал сворачивать самокрутку. Лацис молча и с интересом наблюдал за ним.

— Я, Мартин Янович, — сказал наконец Сибирцев, — понимаю всю эту работу как предварительную. Ежели, скажем, здесь случится у меня неувязка, значит, там, у них, считай, гроб с крышкой. Поэтому вся эта подготовка, считаю, правильная.

— Это хорошо, что вы так думаете, — Лацис возобновил свое размеренное хождение.

— Мне еще трудно судить о положении вещей здесь, то есть в Тамбове. Но если говорить о Сибири, мне кажется, Мартин Янович, что одной из главных причин общего недовольства является продразверстка.

— Так! — Лацис будто обрадовался. — Вот мы и подошли к самому главному. В свое время, помните… Ах да, — он улыбнулся, — откуда вам это помнить, когда вы были гам, за кордоном… В свое время мы ввели продовольственную разверстку, как вынужденную меру. У нас просто не было иного выхода, иначе армия и рабочий класс погибли бы от голода. Но сегодня — другое дело. Сегодня уже назрел вопрос о замене продразверстки натуральным продовольственным налогом. Этой мерой мы можем дать крестьянину определенную свободу и определенный доход от своего труда. Теперь все будет зависеть от его личной заинтересованности Подробно об этом вы прочтете в соответствующих документах X съезда партии большевиков, которые мы тоже вам даем. В настоящее время Центральный Комитет рассматривает это предложение Владимира Ильича. Повсеместным введением продналога, в котором будут точно указаны его размеры, и при жестком соблюдении классового принципа мы выбьем землю из-под ног эсеров и кулаков. Оторвем от них трудовое крестьянство, и в первую очередь середняка. Вот наша главная задача на сегодня.

— Простите, Мартин Янович, а какие-либо сроки уже известны? Когда его введут?

— У вас, в Тамбовской губернии, продналог уже вводится. Это в какой-то мере облегчит вашу задачу. Я постарался ввести вас в общий курс событий. А теперь конкретно о вашем деле… Итак, Александр Степанович Антонов. Вам что-то говорит это имя?

— Нет, — покачал головой Сибирцев. — Ничего.

— Хорошо, вкратце. Подробности — в папке. Эсер с девятьсот пятого года Мещанин из города Кирсанова. Сын слесаря. Был в ссылке, вернулся в феврале семнадцатого. До октября был начальником уездной милиции. Позже неоднократно поднимал восстания по деревням, но мы быстро их ликвидировали. Однако наступление Деникина и особенно рейд Мамонтова на Козлов сильно оживили его деятельность. В настоящее время он имеет, по нашим приблизительным подсчетам, несколько десятков тысяч штыков и сабель.

— Ого! — вырвалось у Сибирцева.

— Да, увы, это так. Как человек, имеющий далеко идущую цель, он построил свои силы по образцу Красной Армии. То есть создал полки, институт политотделов, ревтрибуналы, вплоть до войск внутренней охраны. Кроме того, он имеет контрразведку и обширную, хорошо законспирированную сеть агентуры. А мы в это время — как это? — спали на лаврах? Да. По вине нерадивых губисполкомщиков и чекистов Центр еще в прошлом октябре получил ложные сведения о том, что восстание в Тамбовской губернии уже ликвидировано заодно с его руководителем эсером Антоновым. Вы меня понимаете, Сибирцев? А в это время Антонов, отсиживаясь в лесах, укрепил свои банды и сегодня разоружает наши мелкие воинские части, милицию, забирает скот и зерно. Он уже показал себя самым гнусным убийцей из-за угла и безжалостным головорезом. Но самое опасное: он держит под контролем железные дороги восточного и южного направлений. Он держит нас за горло. Понимаете?

— Понимаю, — эхом отозвался Сибирцев. — Положение действительно…

— Нетерпимое! Вам не надо этого объяснять. Вы ведь врач?

— Недоучившийся, к сожалению. Ушел на фронт в ше­стнадцатом. Ну, еще госпиталь…

— Да-да, — перебил Лацис. — Будучи врачом, вы должны знать, как важно вовремя поставить диагноз. Как необходимо отделить больную ткань от здоровой. Операцию нельзя сделать вслепую. Можно задеть жизненно важные органы А организм еще не выправился от другой, более мучительной и опасной болезни. Так? Да. Но операцию необходимо делать. Вот вы и будете диагностом в этой операции. Орловскому округу дано соответствующее указание. На Тамбовщину мы срочно стягиваем крупные соединения, аэропланы, бронесилы. Предполагается прислать кавбригаду Григория Котовского. Мы усиливаем партийную организацию, местную чека, милицию, посылаем опытнейших руководителей, агитаторов. Только что туда выехал уполномоченный ЦК и ВЦИК Владимир Александрович Антонов-Овсеенко, который возглавит борьбу с мятежом. Зная вас как опытного чекиста, мы остановили свой выбор на вашей кандидатуре.

— А когда она начнется, эта операция? — Сибирцев уже представлял приблизительно, что ему предстоит, что ему уготовил особоуполномоченный ВЧК.

— В самые ближайшие дни, — взмахами кулака Лацис словно вколачивал гвозди. — Поэтому надо спешить. Феликс Эдмундович уже указывал на несостоятельность принципа окружения бандитов небольшими силами. Мы меняем как организацию, так и тактику борьбы. Не разрозненные действия отдельных отрядов, от которых бандиты легко уходили, а сильные маневренные группы, крупные воинские соединения, которые будут преследовать их до конца, до полного уничтожения. Только что мы ликвидировали кулацкое восстание Колесникова в Воронежской губернии, но остатки его шайки бежали сюда, к Антонову. Уничтожили банду Вакулина на Дону, но и его недобитые бандиты перебрались к Антонову. К нему стягиваются бывшие белогвардейские офицеры, кулаки, эсеры, дезертиры, сгоняется силой крестьянская масса. Такова обстановка. В общих чертах. Весьма общих. Конкретно с задачей вас познакомит Михеев. Он готовил операцию. Феликс Эдмундович подпишет соответствующий документ. По мере развертывания боевых действий ваши функции будут меняться. Первое, что нам предстоит, — это изолировать кулацко-бандитскую верхушку от основной крестьянской массы. А второе — вскрыть эсеровскую и белогвардейскую агентуру, внедриться в эти организации с целью их дальнейшего уничтожения.

Лацис остановился посреди кабинета и заложил большие пальцы за ремень. Выжидательно смотрел на Сибирцева, словно зависел от его решающего слова.

Не в первый раз Сибирцеву оказываться в незнакомой обстановке. Опыт подсказывал ему: не торопиться, все взвесить и проверить тут, чтобы уже там быть свободным в своих решениях. Хотя, в случае чего, рассчитывать, судя по всему сказанному Лацисом, можно будет не только на одного себя. Интересно, что за легенду приготовил Михеев… Вскрыть агентуру — это ведь просто сказать. Сидя в той же губчека, ее не вскроешь. Значит, надо идти вглубь, влезать в эсеровскую шкуру, вспоминать все их программы и решения. Враг, с которым предстоит встреча, конечно, очень серьезный. Эсеры — народ суровый и безжалостный, а в данной ситуации у них, пожалуй, и другого выхода-то нет, как быть безжалостными: все на карту поставлено…

Сибирцев вздохнул, поднял глаза.

— Я понял, Мартин Янович. Постараюсь сделать все, что нужно.

— Хорошо, — сухо заметил Лацис, но глаза его потеплели. — Я был уверен в вас, Сибирцев.

В кабинет вошел озабоченный Михеев, и видеть его в этом состоянии было непривычно. “С чего бы это он?” — подумал Сибирцев.

— Извините, Мартин Янович, через пять минут совещание.

— Благодарю, Михеев, я помню. Мы уже заканчиваем. Пока идет коллегия, вы, Сибирцев, смотрите материалы. Возможно, мы вас пригласим, уточним детали. Будьте готовы.

Все трое вышли из кабинета в приемную, и Лацис запер дверь своим ключом.

— Михеев, — сказал он, обернувшись, — не забудьте, пожалуйста, накормить Михаила Александровича. Умная голова не должна быть голодной, — он улыбнулся. — Время…

— Ну, Мишель, задали вы мне задачку. Прямо ума не приложу, как ты все это осилишь… Тут, — он показал на пухлые папки, разложенные на столе секретарши, — на неделю делов.

Сибирцев с сомнением посмотрел на них, открыл одну, полистал, снова закрыл.

— М-да… — он почесал пятерней затылок. — Постарался ты, брат. Ничего не скажешь… Действительно, на неделю. Что ж, не будем терять времени. Давай показывай все, что касается моей легенды и главных действующих лиц. Остальное потом. — Он плотно уселся на стуле, сдвинув папки в сторону, вынул из кармана гимнастерки несколько сложенных листков бумаги и карандаш. — Давай то, без чего никак нельзя. О деталях поговорим после.

— Вот, — протянул ему тонкую папочку Михеев. — Тут про тебя. Конфетка, Мишель, — оживился он. — Для себя готовил, да уж чего теперь считаться? Бери, пользуйся… Решил я: быть тебе представителем. Знаешь чьим? Смотри, — он перевернул лист, и Сибирцев прочитал: “Всесибирский союз трудового крестьянства”. — Тут, — продолжал Михеев, — начальник Главсибштаба эсер Родионов. Дальше — его военный отдел. И кое-кто из наших с тобой старых знакомых. В частности, полковник Гривицкий. Помнишь такого?.. Маковкин, Гривицкий…

— А-а, — протянул Сибирцев, — поручик? Вот где он оказался… Он что, уже полковник?

— Как видишь. Я ж говорил, старые связи и знакомства всегда пригодятся. Держи. Тут дело верное. Никакой липы… Ты, кстати, тоже полковник.

— Ну да?.. — хмыкнул Сибирцев. — Гривицкий, значит… Помню я его…

— До последнего времени он руководил военным отде­лом. Недавно взяли мы его. Вообще, почистили ихнюю верхушку: Тагунова и иже с ним тоже. Но об этом их провале пока никто в Тамбове толком не знает. А Гривицкий только числится в начальниках. Сидит он в тюрьме. Официальный начальник теперь ты, как его заместитель. Понял? И зовут тебя Сибирцевым. Есть или, вернее, был у них такой в штабе. Так что ты — самый что ни на есть натуральный Михаил Александрович Сибирцев. И идешь ты к Антонову для установления контактов о совместных действиях… Все чисто. Документы подлинные. Ну как, ничего легендочка? Комар носа не подточит. А для тщательной перепроверки у них не будет времени. Это мне гарантируют наши военные. Ну, поехали дальше… В этой папке все материалы по бандам. Попов — в Поволжье. Вакулин. Это — Дон. С ним, правда, покончено, но многие его бандиты у Антонова. Серов — саратовский. Чует мое сердце, что с ним еще придется помучиться. Серьезный дядя. Знать тебе про них необходимо. В Сибирь такие сведения должны были поступать. Так что изучай… Ну, и вот еще. Здесь, — Михеев прижал папку к груди, заговорил проникновенно, — антоновская агентура в Тамбове. Собрали, что могли, но… все надо проверять и перепроверять. Она вроде как и есть, и нет ее. Понимаешь, Мишель, все это пока мелочовка. А нам нужны киты. Нужны связники. У Антонова железная конспирация и дисциплина. Это без шуток.

— На кого ж я должен выходить? — недоуменно спросил Сибирцев, откладывая в сторону карандаш. — На самого, что ли? А он меня ждет, разумеется, чтобы тут же выложить всю свою агентуру. Так? Лихо придумал.

— Не торопись, Мишель. Я пока, честно говоря, не знаю, сумеешь ли ты проникнуть к Антонову и надо ли это вообще делать. Может, тебя и не допустят. У них свои порядки. Но связь для начала я тебе приготовил. Для них ты — человек новый, пока пойдет проверка, мы постараемся обеспечить твою легенду. А дальше уж придется самому. Зацепка нужна. Понимаешь, зацепка. Причем не эти, которых я тебе даю, а кто-то из крупных, из идейных, из приближенных к самому… Бери, вручаю. А я схожу каши тебе раздобуду. Чаек есть. Может, хлеба достану. Дома-то у меня есть маленько, но далеко туда ехать, а часы бегут.

— Не надо, — отмахнулся Сибирцев. — У меня в мешке есть кое-что… А ты что, уже дом имеешь?

— А, угол снимаю, какой дом! Нет у нас с тобой, Мишель, своего дома. И когда он появится, одному богу известно… Видишь, встретились, а уже скоро расставаться…

— Что это тебя, Володька, на сантименты потянуло? — Сибирцев подозрительно взглянул на Михеева.

— Так ведь живешь, живешь и не знаешь, когда следующая встреча… И будет ли… Ладно, пойду каши все-таки добуду.

Михеев ушел, а Сибирцев углубился в изучение бумаг, изредка делая для себя короткие пометки карандашом. Работа была трудная и спешная, и он полностью ушел в нее. От нее зависело теперь все: успех операции или полный ее провал. Десятки фактов, дат, фамилий укладывались в его мозгу, приобретая строгую последовательность, свою четкую логику.

Шло время. Сибирцев не видел, как вернулся Михеев, принеся с собой миску каши, прикрытую другой такой же миской. Не слышал, как шепотом, настороженно глядя на Сибирцева, отвечал Михеев на телефонные звонки.

Сибирцев нещадно дымил, сворачивая одну за другой самокрутки. Постепенно вырисовывалась перед ним панорама глухих заснеженных лесов, редких деревень и хуторов, скрывающих огромные воинские силы, массу оружия. Кулацкая Тамбовщина… Волчье логово. За мешок пшеницы горло перервет. И вся губерния, словно незримыми прочными нитками, прострочена тайными связями. А на концах этих связей — взрывы, убийства, пожары, грабежи, невероятные насилия…

Очередной требовательный звонок ворвался в сознание Сибирцева, оторвав его от бумаг. Он взглянул на Михеева, нахмурился.

Тот снял трубку, откашлялся.

— Михеев слушает… Так. Ясно. — Он повесил трубку и кивнул Сибирцеву: — Ну, Мишель, не успел ты поесть. Придется позже. Все бумаги срочно в сейф, потом досмотришь. А теперь айда со мной. Зовет Феликс Эдмундович.

4

Экстренный поезд пришел в Козлов после полуночи. Михеев растолкал, растормошил Сибирцева.

— Вставай, вставай, господин прапорщик, — посмеивался Михеев, он имел вид отлично выспавшегося человека.

— А сам какой? — лениво огрызнулся Сибирцев и сладко, с наслаждением потянулся на свежих жестковатых простынях, радуясь последним остаткам сна и словно догадываясь, что подобное счастье может не повториться. Не будет больше ни литерного вагона, ни свежих простынь, ни упоительного наслаждения быть самим собой.

— Что ж в том позорного, — широко улыбнулся Михе­ев. — Я, ваше благородие, горжусь тем, что на германской начинал с прапора. Уж чего-чего, а первая-то пуля всегда твоя. Разве не так?

— Храбрости тебе не занимать. Умишка бы… — Сибир­цев рывком поднялся, едва не стукнувшись теменем о верхнюю полку.

— Ну, насчет умишка, — капризно надул губы Михе­ев, — тут вы, конечно, правы. Уж вы-то вовремя смылись. Хотя, кто знает, были бы у атамана наверняка в чине полковника. Генерала — нет, не потянете. Там, знаете ли, порода нужна. А у вас какая порода? Лапоть вы сибирский.

— Ладно, лапоть так лапоть, — усмехнулся Сибирцев. — Семенова, между прочим, верховный генерал-лей­тенантом сделал. Вот так. А он — наполовину бурят. Где ж логика?

— А тут своя логика. “Без доклада не входить, а то выпорю!” Помнишь? Во! Как при такой широте взглядов не стать генералом? Очень даже надо быть генералом. Спит сейчас, поди, твой-то атаман на станции Маньчжурия и видит себя в Москве белокаменной под перезвон всех сорока сороков. Вот он спит, а ты поэтому кончай спать. Протри глаза, умойся и пошли завтракать. Или ужинать, бес его знает. Все перепуталось.

— Где мы, уже в Козлове? — Сибирцев только сейчас заметил, что поезд стоит.

— Да, — сразу посерьезнев, сказал Михеев. — Давай-ка, Мишель, одевайся быстрей. Мартин Янович ждет.

Он присел на соседнюю полку и, вынув из внутреннего кармана кожанки металлическую пилку, стал тщательно подтачивать ногти.

Сибирцев не мог понять, каким образом Михееву удается сохранять свежий и бодрый вид. Ни тени усталости. Сам же Сибирцев утомился до предела. И в Москве, и тут, в поезде, работал беспрерывно и, если бы не приказ Лациса, так бы и не коснулся головой подушки. Сколько он спал: час, два — он не знал. И сон не только не освежил, но расслабил, и все тело теперь было мятым, ватным.

— Прибыли, значит, ваше благородие, — задумчиво ска­зал Михеев. — Вспоминать-то хоть будете?.. Хотя зачем? Воспоминания только отягощают нашу и без того суматошную жизнь. Думать мешают. А мы с вами старые боевые кони. И скакать еще, и скакать…

— Ну тебя, Володька, к черту! — рассердился Сибир­цев. — Не порть настроения. И так, понимаешь…

— А хорошо мы поработали. Без похвальбы, хорошо, — Михеев замолчал, глядя, как Сибирцев одевается, закручивает портянки. — Сапоги-то худые, — вдруг пробормотал он. — Знаешь что, Мишель, возьми-ка мои. Размер у нас, вижу, одинаковый. — И он тут же стал стягивать свой надраенный до блеска сапог.

— Ты чего, спятил? Какие сапоги? — опешил Сибир­цев. — Не валяй дурака.

— Делай, что говорю, — словно обозлился Михеев. — Я ему, может, жизнью обязан, а он про какие-то вшивые сапоги. Запомни, заместитель Гривицкого в лаптях не ходит. А обо мне можешь не беспокоиться. Сегодня твои сапоги не развалятся, а завтра где-нибудь раздобуду. Я, как говорит Мартин Янович, совсем неисправимый. На худой конец, у какой-нибудь богатой бабы обувкой обеспечусь. За ласку. Они, брат, за ласку — чего хочешь, не только сапоги… Да шучу! Не делай страшные глаза. Для своих бандитов прибереги. Неужели ты думаешь, что для меня пары сапог не найдется? В той же Москве, на Сухаревке? Или на Хитровке? Вот вернусь и добуду. Давай сюда свои.

Сапоги Михеева удобно и плотно сидели на ноге. Си­бирцев встал, с удовольствием притопнул каблуками по полу, затянул на поясе ремень и с неловкой признательностью взглянул на Михеева, на свои старые, разбитые сапоги, так не вязавшиеся с лощеной внешностью друга.

— Вот, значит, как, — смущенно сказал он. — За сапоги, брат, спасибо. В самый, что называется, раз сапоги.

— Ладно, — отмахнулся Михеев, — ступай давай. Я тебя потом провожу…

Потирая виски, Сибирцев прошел в середину вагона, в просторный салон особоуполномоченного ВЧК. Он даже зажмурился от яркого света, заливавшего плотно зашторенное помещение. Вытянулся у дверей по стойке “смирно” и хотел было доложить о приходе, но Мартин Янович сам стремительно поднялся из-за стола, заваленного письмами и какими-то документами, поверх которых, свисая на пол, лежала большая карта.

— Явился, богатырь? — без тени иронии, твердо выговаривая слова, сказал Лацис. — Проходи, пожалуйста. Садись вот здесь. — Он показал на широкое мягкое кресло, совсем не вязавшееся со строгой рабочей обстановкой кабинета. — Давай будем говорить на прощанье.

Он снова сел за стол, положил длинные руки с широкими кистями на карту и остро взглянул на Сибирцева.

— Я знаю, что все материалы, которые тебе дали, ты проработал. Это очень хорошо. Но теперь, — Лацис сделал небольшую паузу, — наш план будет меняться. Временно.

Сибирцев насторожился. Он все еще не мог сосредоточиться после сна. И кресло это — мягкое, расслабляющее. Он попробовал выпрямиться, но кресло словно не отпускало. Так и хотелось закинуть ногу за ногу.

— Здесь, — продолжал, по-прежнему глядя в упор, Мартин Янович, — я снова имел беседу с председателем губчека. Он, конечно, жаловался, что положение резко осложнилось. В Козловском уезде участились взрывы на железной дороге, грабежи, убийства. Просил помощи. Да, я знаю, здесь трудно. И у нас нет лишних людей, Но мы обязаны обеспечить, чтобы поезда с хлебом, чтобы все они шли без задержки. Обеспечить безопасность пути. Как это сделать? Времени у тебя, Михаил Александрович, будет очень мало. К тому, о чем мы уже говорили, прибавляется новое задание. Срочно разберись, что происходит в Козлове. Кто здесь действует, Антонов или это самостоятельные банды? С кем они связаны в городе? Вот вопросы. Ты понимаешь, что сейчас, когда в губернию пойдут войска, всякие задержки на железной дороге должны быть исключены. У тебя есть опыт, партия тебя знает и верит. Помоги местным товарищам и постарайся не задерживаться, Михаил Алек­сандрович. Помни, для нас сейчас главное — Козлов. И сразу — в Тамбов. — Лацис вынул из-под карты пакет, протянул: — Твои документы, инструкции здесь. Ознакомься. Потом обсудим твое новое задание…

Ушел поезд перед рассветом.

Ушел, унося с собой тепло и уют литерного вагона. Растаял в предутренней дымке фонарь на площадке последней теплушки, развеялась паровозная гарь. Некоторое время еще казалось Сибирцеву, что он различает высокую стройную фигуру Михеева, стоящего на подножке литерного вагона, а потом и это видение пропало. Сама по себе рассеялась толпа, осаждавшая поезд, ушла охрана.

Стало совсем тихо. Насыщенный влагой воздух мелкими капельками оседал на меховых отворотах полушубка, дразнил обоняние резким запахом отсыревшей кожи.

Оглядевшись, Сибирцев увидел прямо перед собой возвышающуюся темную массу вокзала. В редких незаколоченных окнах его дрожали слабые отсветы, вероятно от керосиновых ламп. Близко от Сибирцева хлопнула дверь, и в светлом проеме обозначился на миг силуэт мужчины в шинели, с каким-то странным сооружением на голове. Си­бирцев вскинул на плечо свой тощий вещевой мешок и пошел к той двери.

Взбудораженная отходом поезда людская масса снова обреченно устраивалась на каменном полу зала для пассажиров, на редких скамьях, подоконниках. Едко дымили самокрутки, слышался возбужденный, постепенно стихающий гомон. На вошедшего Сибирцева никто не обратил внимания. Был он еще одним не уехавшим неизвестно куда и вынужденным теперь ждать неизвестно какого счастливого случая. Так, скользнуло по нему несколько взглядов, ну разве что привлекли внимание его добротный, черный полушубок и начищенные, справные сапоги. Но и эти взгляды равнодушно погасли.

Перешагивая через лежащих на полу людей, Сибирцев добрался до окошка кассы и негромко спросил сонного, небритого кассира в форменной фуражке, когда ожидается поезд на Тамбов. Тот, позевывая, ответил, что этого в настоящий момент никто знать не может.

Через зал, медленно пробираясь между обалдевшими от ожидания пассажирами, двигались двое патрульных, время от времени поднимая с пола очередного мужика и проверяя документы. Сибирцев двинулся было к ним, но, почувствовав на себе чей-то внимательный взгляд, скосил глаза, медленно повернулся и увидел мужика, укутанного в непомерно великую ему солдатскую шинель. Он сидел неподалеку, на подоконнике, и, слюнявя клок газеты, скручивал цигарку. Заметив движение Сибирцева, поспешно отвернулся. На голове мужика был надет бесформенный лисий малахай, из-под которого торчали концы яркого бабьего платка. “Похоже, что это его силуэт мелькнул в двери”, — подумал Сибирцев и откровенно широко зевнул. Он постоял еще недолго, лениво разглядывая пассажиров, а после так же лениво побрел к выходу, вслед за охраной.

Он расстегнул полушубок, с наслаждением вдохнул свежий воздух и окончательно понял, что все, что было, безвозвратно прошло. И снова, как уже случалось не раз, надо начинать с нуля. Он постоял, поглядывая, не выглянет ли кто за ним вслед, послушал тишину и только потом шагнул в соседнюю дверь, куда ушли патрульные.

Молоденький дежурный, в потертой кожаной тужурке и с огромным маузером в новой лаковой кобуре, висевшей на ремне через плечо, привстал было при его появлении, однако крепко ему, видимо, хотелось спать, потому что он тут же сел на место и подпер кулаками подбородок. Глаза его сонно таращились на вошедшего. Не обращая внимания на вопросительный взгляд дежурного, Сибирцев подошел к столу, сел напротив, устроив вещмешок у ног, огляделся. В помещении больше никого не было. Только за плотно прикрытой дверью в глубине комнаты слышались приглушенные голоса.

— Начальство еще здесь или укатило? — спросил Сибирцев со спокойной усмешкой.

— А ты сам кто такой? — в свою очередь задал вопрос дежурный, и тон его голоса был весьма не ласков.

— Узнаешь… Так где его найти?

Срочно надо. Уверенный тон Сибирцева вроде успокоил дежурного, а протянутый мандат, по которому Сибирцев являлся уполномоченным по всякого рода заготовкам, внушил даже уважение.

— Они все тут были, — ответил он, по-детски потирая глаз кулаком, — но, скорей всего, теперь уехали, как поезд ушел. Домой поехали, куда ж еще.

— Та-ак, — протянул Сибирцев. — Ну-ка, давай, брат, покрути свою машину, — он показал рукой на телефонный аппарат, — да соедини меня с Нырковым.

Названная фамилия окончательно убедила дежурного, что перед ним серьезное начальство. Так что лучше не спорить. Он послушно завертел ручкой аппарата, долго дул в рожок микрофона. Наконец станция отозвалась.

— Семнадцатый мне! — потребовал дежурный. — Семнадцатый, говорю! — он уже почти кричал.

— Полегче, полегче, — Сибирцев положил ему ладонь на плечо. — Ты, брат, так весь вокзал всполошишь.

Он забрал рожок и услышал далекий хриплый голос.

— Нырков у аппарата. Кто это?

— Я это, Нырков. Гость с поезда. Что ж не дождался? Ищи тебя, видишь ли, по всему городу.

— Виноват, товарищ, — сразу сообразил, о чем идет речь, Нырков. — Я велю дежурному проводить тебя. Чтоб дал охрану.

— Опять ты не прав, Нырков. Ну какой мне резон таскаться по городу? Поступим иначе. Ты давай-ка подходи сюда, обсудим ситуацию и решим, как жить дальше. А что не дождался — сам виноват. Спал бы уже себе спокойно.

Сибирцев услышал что-то неразборчивое, и станция дала отбой.

Разговор приезжего с Нырковым произвел на дежурного благоприятное впечатление. Он вышел в соседнюю комнату, где слышались голоса, и вернулся с закопченным чайником. Потом достал из канцелярского шкафа две кружки, дунул в них и что-то потрусил из бумажного кулька.

— А здесь что пьете? — спросил Сибирцев с интересом.

— Как везде, морковь, — объяснил дежурный.

— А-а, уже пробовал. Брусничный лист лучше. Душистый чай получается… Охрана? — Сибирцев кивнул на дверь.

— Она. Все у нас там. И арестованных держим.

— Устрой-ка ты для меня, брат, небольшую проверочку. Этак аккуратно пусть пройдут по залу, посмотрят документы у одного–другого и особо обратят внимание, но без навязчивости, на мужика в рыжем малахае. Под малахаем еще бабий платок повязан. Яркий такой платок. И шинель не по росту. На подоконнике он сидел, неподалеку от кассы.

— Сейчас распоряжусь, — с готовностью отозвался дежурный и ушел в другую комнату. Через минуту оттуда появились двое солдат и протопали к выходу.

— Аккуратно и без навязчивости! — крикнул им вдогонку дежурный.

Сибирцев улыбнулся, взял протянутую кружку и стал пить мелкими глотками. И опять он не ощутил вкуса. Только что горячее, да отдает прелью. Какая-то непонятная мысль тревожила. Нечеткая, расплывчатая, но беспокойная. Надо было понять ее, а поняв, успокоиться. В чем дело? Мужик этот, что ли? Платок дурацкий? Физиономия красная, сытая… Нет, незнаком. Взгляд его острый, заинтересованный? Может быть, не просто заинтересованный?..

Стуча подковками сапог, вернулась охрана. Старший склонился к дежурному и, глядя исподлобья на Сибирцева, вполголоса доложил:

— Нет там такого мужика.

Дежурный встрепенулся, но, встретившись с глазами Сибирцева, махнул рукой. Ладно, мол, нет так нет. На всякий случай спросил:

— Вы внимательно смотрели?

— А как же? — обиделся было старший.

Дежурный снова махнул рукой.

— Отдыхайте.

“Вот она, загадка”, — понял Сибирцев. Неужели он все-таки был неосторожен и где-то прокололся? А может быть, просто внешним своим видом привлек внимание? Нет, внешний вид он менять не собирался. Все же из Сибири прибыл, да в чине немалом.

Заметив пристальный взгляд дежурного, Сибирцев поплотнее запахнул полушубок и спросил, кивнув на дверь охраны:

— Что-нибудь интересное есть?

Дежурный понял вопрос.

— Нет, ничего особенного. Мешочники, спекулянты. Мелочь… — Он вдруг смущенно хихикнул: — Парочку тут раздели… Она — почти в чем мать родила, а он — в котелке и ботинках. Умора! — Дежурный покрутил головой. — И с гонором. Вы, говорит, обязаны сыскать, а не то… А чего там, если Клавка известная тут… Сама небось и навела на своего клиента.

— Так ты ж сказал и ее…

— А для отвода глаз. Вроде как, значит, и она пострадавшая. Дали им по шинели, сидят там… Мелочь все. Утром разберемся.

— Мелочь… Ну-ну… Далеко Ныркову-то добираться?

— С минуты на минуту будут… Да вот они сами.

Дежурный резво вскочил, вытянулся, услыхав быстрые шаги на перроне. Невольно усмехнувшись, поднялся и Си­бирцев. В помещение не вошел, а скорее вкатился невысокий плотный человек, в просторном пальто с вытертым бархатным воротником, какие носили еще недавно провинциальные чиновники, и солдатской папахе. Руки он держал в оттопыренных карманах.

Мельком взглянув на дежурного, вошедший тотчас перевел взгляд на Сибирцева. И, увидев его добродушное круглое лицо, стремящиеся быть строгими глаза, Сибирцев почувствовал облегчение и протянул руку:

— Здравствуй. Извини, что пришлось тревожить.

Нырков сжал его пальцы неожиданно жесткой и сильной ладонью, взял мандат, не садясь, прочитал его, сложил и вернул Сибирцеву.

— Здравствуй, — ответил наконец. — Малышев, — не поворачиваясь, сказал дежурному, — ступай к ребятам. Я позову, когда будешь нужен.

Дежурный вышел. Нырков сел на его место, расстегнул пальто, снял папаху, обнажив лысую крупную голову.

— Ну, как прикажешь звать-величать?

— Михаилом, — ответил Сибирцев, тоже садясь.

— Ага, — подтвердил Нырков, — а я, значит, Ильей буду. Неувязка вышла, Миша.

— Ничего, оно, может, к лучшему. Зачем лишние встречи, разговоры.

— Не думал я, что Москва так быстро откликнется.

— А я к тебе не надолго, Илья.

— Это как же? — опешил Нырков.

— Да вот так. Дня два–три, думаю. И — в Тамбов.

— Понятно… В Тамбов. А мы вроде как уже и не люди, — заговорил он вдруг с обидой. — Мы, значит, так, сами по себе. А ему, — он качнул головой в сторону выходной двери, — может, вовсе и не Тамбов, а Козлов наш поперек горла.

“Ему, — понял Сибирцев, — это Антонову”.

— Нет, ты ответь, где справедливость? Где революционная сознательность? — Нырков произносил букву “р” так, словно ее стояло в слове по меньшей мере сразу три подряд. — Как настоящий профессиональный кадр, так дяде. А мне каково? Вон мой кадр! Малышев — вчерашний гимназер. Прошу, умоляю: дайте кадры! А мой собственный профессионализм? Ссылка да Деникин. Это что, опыт?

— У меня примерно такой же, — успокоил его Сибир­цев.

— Это ты брось! Я настоящий кадр за версту чую… Такой же… Слушай, Миша, оставайся у меня. Я тебе чего хошь сделаю. Сам к тебе в помощники пойду. Мне же контру брать надо. А с кем ее брать?

— Ну-ну, не прибедняйся.

— А я и не прибедняюсь. Обидно.

— На кого обижаешься-то?

— На кого, на кого… Некоторые думают, что в губернии — там главные дела заворачиваются. В Тамбове. А у нас уезд. Какие, мол, такие дела особые? Промежду прочим, не где-нибудь, а именно у нас, в Козлове, известная тебе Маруся Спиридонова в девятьсот шестом вице-губернатора Луженовского ухлопала. И на каторгу пошла. Очень за это наш Козлов у эсеров-то в чести. Тут осторожный, тонкий подход нужен. Крепкий мужик у нас. Все у него есть: и хлеб, и скот, и граммофон американский, и что душе угодно. Кому голод, а кому, сам понимаешь, это на руку. И за так просто он тебе это дело не отдаст, нет. Он, может, пока и ничейный, а чуть прижмешь — к Александру Степанычу бух в ноги: помоги, мол, большевики одолели продразверсткой. И пошли гулять пожары…

— По части продразверстки имел я беседу. Перед отъ­ездом. Со дня на день заменят ее продналогом.

— Скорей бы уж, — вздохнул Нырков. — Большое для нас облегчение. Чем иначе мужика-то от Антонова оторвешь?.. Так ты, стало быть, не надолго?

— Я уже сказал.

— А мне что надо для тебя сделать?

Сибирцев оглянулся, на что Нырков встал и проверил, плотно ли закрыты обе двери, вернулся на свое место.

— Задача у меня… у нас, Илья, такова: обеспечить бесперебойную работу железной дороги. Выяснить, кто тут действует: Антонов или твои, извини, собственные, уездные. Вскрыть агентуру.

— И это за три дня? — недоверчиво взглянул на Сибирцева Нырков.

— Ну, сам, брат, понимаешь, к слову. Задерживаться не велено, и баста Поэтому… — Сибирцев вынул из кармана гимнастерки сложенный вчетверо исписанный листок бумаги и протянул его Ныркову. — Вот взгляни на мои вопросы. Общая ситуация в губернии мне вроде ясна. Требуются уточнения по ряду пунктов Я подчеркнул их. Видишь?

— Вижу… Ага. — Нырков покачал головой, почесал мизинцем за ухом. — Глубоко хочешь вспахать.

— Иначе нельзя.

— Чую. Только скоро не получится.

— Это почему же? Надо скоро.

— Дак это я вон как понимаю… Решили, значит, по-серьезному взяться? Что ж, это пора. По милиции я б тебе уже нынче мог дать материал… А эти твои, — Нырков ткнул пальцем в записку, — сидят себе посиживают. В учрежденья ходят — и вроде как ни при чем… Кто-то, может, и ни при чем, да ведь как разобраться-то? Кто прав, кто виноват? А поезда горят… Потому и говорю, скоро не получится.

— Ждать, Илья, не могу.

— А я могу?.. Вон контрика взяли, — снова завелся Нырков. — Полдня с ним бился, и впустую. Нутром чую, что контрик, а доказательств нет. Несет какую-то чертовщину… Станешь проверять — неделя уйдет. А где она, эта неделя? Нет ее у меня. На мне вон вся дорога. Чую, что потянется от него ниточка. А как размотать клубок? Опыт, говоришь…

За окном посветлело.

— Да ты устал, поди? — встрепенулся Нырков.

— Нет, ничего. В поезде отоспался… Записку-то убери. Так что ты говорил насчет контрика?

— Егерем он был. У Безобразовых. Жили тут такие помещики — не то князья, не то графы. Митька, младший их, был у Деникина. Это я сам точно знаю. Видел, проверять не надо. После, когда Мамонтов сюда рейд делал, с ним шел. Попил кровушки, бандит. За разорение поместья, зна­чит, мстил. И нынче где-то неподалеку обретается. Это он, думаю, и держит дорогу в клещах. Зверь — не человек. И главное, все про нас знает. Когда и куда какой поезд пойдет, да с чем — все ему известно.

— Может, из твоих станционных кто-нибудь снабжает его? — спросил Сибирцев. — Кассиры там, телеграфисты, или в депо свой человек есть.

— Проверял уж. Всех-то не проверишь! В Тамбове хоть гарнизон, а у меня узловая станция Охрана, правда, есть, но ведь мало. На каждый поезд ее не бросишь. И кадры — сам видел. Пушку таскать — много ума не надо… А Митька тем временем кружит вокруг Козлова, момент ловит. И бьет нас тогда, когда меньше всего ожидаем. Сам ли он по себе, Антонову ли служит — не знаю, не уверен… Я, было дело, в уком уж ходил. Дайте, прошу, верного человека, чтоб в банду проникнуть мог. У меня ж нет таких, все наперечет и всякая собака их знает. А мне в ответ — ищите сами людей У нас нет лишних. Вот тебе и весь сказ…

— Худо, выходит, твое дело, Илья. Ну а контрик этот чего же?

— Слышь, Михаил, ну хоть ты помоги мне Ваньку размотать. Егеря. Ведь чую, не зря он появился. Прямая ниточка к банде. А я для тебя в доску расшибусь, отдельный вагон дам до Тамбова, что хошь сделаю.

— Ишь ты, брат, вагон! — усомнился Сибирцев. — Знаю я ваши вагоны. На крышу подсадишь — и на том спасибо… А насчет егеря твоего давай подумаем.

— Сейчас я его, — рванулся было из-за стола Нырков, но Сибирцев осадил его.

— Погоди, не мельтешись. Расскажи-ка, брат, поподробнее, что ты о нем знаешь.

5

Ивана Стрельцова, бывшего егеря помещиков Безобразовых, неожиданно узнал сам Нырков в вокзальной толчее. Неказистый, тщедушный мужичонка, был он когда-то грозным и опасным стражем хозяйских лесов и вод. Время и революционные бури, казалось, не тронули его. Разве что поредели серые волосы да порыжели от постоянного курения усы. Таким помнил его теперь уже тоже бывший мастер Козловского железнодорожного депо, страстный охотник Илья Нырков. Еще он знал, что Стрельцов исчез с глаз где-то в конце сентября восемнадцатого, когда в Кирсановском уезде поднял восстание начальник местной милиции Антонов. Восстание разрасталось и, по мере приближения Деникина, активно пополнялось дезертирами, бежавшими из армии, кулацким элементом. Больше двух лет не было о Стрельцове ни слуху ни духу. Зверствовал в уездах Митька Безобразов, но о егере сведений не поступало. И вот — на тебе. Сам. Собственной персоной.

Нырков поступил разумно: не стал брать его на вокзале. Проследил лично весь путь до конца и взял буквально у дверей фельдшера Медведева, который в данный момент сидел в городской каталажке по подозрению в хищении лекарств из больницы. Цепочка замкнулась. Стрель­цов понял, что опознан, сам узнал Ныркова, и был преспокойно доставлен на вокзал, благо он под боком, в комнату охраны. Но, запертый в тесной камере, вдруг взбунтовался, стал плакать, кричать, требовать, просить, умолять, чтоб выпустили. Мол, девица какая-то помрет и гак уж еле дышит, криком исходит. Толком Нырков так ничего и не понял, а Стрельцов словно впал в прострацию. То плакал, то молчал, глядя куда-то в угол дикими глазами. И дальнейшие допросы ничего не дали. Бился Илья, и все — впустую.

Когда Стрельцова ввели, Сибирцев увидел совершенно уничтоженного бедой старика. Плечи и руки его мелко тряслись, но тусклые глаза оставались сухими. Сибирцев нарочно отсел в темный угол, чтобы на первых порах не привлекать к себе внимания. Стрельцов отрешенно сидел на табуретке посреди комнаты и, опустив голову, глухо постанывал.

— Ну, Ванятка, — строго заговорил Нырков, — давай не тяни. Рас­сказывай подробно, к кому и зачем шел. Откуда шел. Все говори как на духу. Цацкаться я с тобой больше не хочу. Пущу в расход, вот как свет­ло станет. И так уж сколько времени потерял.

Стрельцов медленно поднял голову, взглянул в совсем уже свет­лое окно и вдруг с размаху рухнул на колени перед столом Ныркова.

Нечеловечески воя, он бился лбом об пол и выкрикивал:

— Илья Иванович, милостивец, христом-богом молю, отпусти ме­ня… Помирает ведь… Милостивец, родной ты мой, хоть глаза своей ру­кой закрою… Отпусти…

У Сибирцева аж мороз по коже прошел, столько было в этом кри­ке отчаяния. Это не игра. Так не играют. Это действительно смерть. И не за себя боится старик, не свою смерть чует, с этой-то он, видимо, сми­рил­ся. С той, другой, смириться не может…

Он посмотрел на Ныркова и заметил крупные капли пота, вы­сту­пив­шие на его побагровевшей лысине.

А старик все бился головой об пол и выкрикивал что-то уже сов­сем бессвязное.

Медленно, словно пересиливая себя, Сибирцев поднялся, шагнул к старику.

— Встать! — скомандовал он хоть и негромко, но столько было власти в голосе, что старик будто запнулся, замер, распростертый на полу, а потом с трудом поднялся, вздернул заросшее свое, дремучее лицо и застыл так, вперив в Сибирцева незрячие глаза.

Сибирцев знал за собой эту силу. Знали ее многие в далеком теперь Харбине. Случалось ему утихомиривать разбушевавшегося семеновца или калмыковца.

— Кто умирает? Где? Говорить быстро!

Взгляд старика постепенно становился осмысленным, именно постепенно, не сразу. И эту деталь отметил Си­бирцев.

— Ва… ваше благородие… — залепетал Стрельцов, и глаза его наполнились слезами. — Марья помирает… дочка…

— Где она? Ну?

— Там, — беспомощно мотнул головой старик. — На острове.

— Отчего помирает?

— Родить не может… Господи, другие уж сутки…

— Так. Садись! — приказал Сибирцев, и старик прямо-таки рухнул на табуретку. — Ну? — Сибирцев взглянул на напрягшегося Ныркова. — Давай, Илья, разматывай…

Через полчаса из сбивчивого рассказа старика картина почти полностью прояснилась. Прав был Нырков: вывела ниточка на самого Митьку Безобразова. Старик, похоже, сломался и теперь уже ничего не таил, с нескрываемой надеждой почему-то поглядывая на Сибирцева.

Картина-то вроде прояснилась, но легче от того никому не стало. Трудная задача оказалась перед сидящими возле старика чекистами. По-человечески трудная задача.

Где-то на острове, в районе гнилых болот, свил себе гнездо бандит Безобразов. Вернувшись в уезд вместе с мамонтовскими головорезами, разыскал он жившего в уединении старого своего егеря, а чтоб покрепче привязать к себе, силой сделал своей любовницей единственную его дочку, о которой до сих пор никто толком-то и не слыхал. Собрал банду, делал налеты, грабил, жег, убивал и использовал старика по прямой принадлежности — назначил ею проводником в гиблых болотных местах. Банда невелика: десятка два — в землянках на острове, остальные — по деревням. С полсотни дезертиров да мужиков, недовольных продразверсткой. Но вот пришла пора Марье рожать, а Митька и слышать не хотел, чтобы тайно переправить ее в город, в какую-либо больницу или хоть к повитухе какой в дом, — боялся потерять единственного проводника. Когда начались боли, Митька, отправляясь на разведку в уезд, обещал подумать и найти доктора. И ушел. А Марья кричит, света белого не видит в землянке своей. Тогда ста­рик, посоветовавшись с двумя–тремя мужиками, решил на свой страх и риск смотаться в город, уговорить знакомого доктора. Тут его и взял Нырков. Доктор тот и раньше, бывало, не раз выручал лекарствами, а то и оружием, не раз приходил на остров. Вот какая история приключилась.

Старик молчал, совершенно теперь опустошенный. Молчали и Сибирцев с Нырковым.

Первым очнулся Сибирцев:

— Старика, брат, давай-ка пока в камеру, а сами поку­мекаем.

Вошел охранник, тронул Стрельцова за плечо. Тот послушно встал и, посмотрев на Сибирцева с тоскливой собачьей безнадежностью, сгорбившись, побрел в камеру.

— Что скажешь, Илья?

— Помог ты мне… Превеликое тебе, прямо скажу, за это спасибо. Тут он, значит, бандит Митька-то. Чуяло сердце мое… Ну, я скажу, полета бандитов — это нам выдержать. Тут нам помощь не нужна. Сами справимся… Ах ты, Медведев, сукин сын! Вот ты какой… Теперь не открутишься…

— Что выдержите, это хорошо. Не об этом речь. Девка-то его вправду помирает… А я ведь врач, Илья. Диплома только не успел получить, в шестнадцатом на германскую пошел.

— А чем мы поможем? Была б она в городе, а штурмовать остров — мертвое дело.

— Надо ли его штурмовать?

— Да ты что, в своем уме? — изумился Нырков. — Кто ж туда пойдет? Какой ненормальный согласится сунуть голову в самое логово? Они ж бандиты… Может, и она уже…

— Боли иногда начинаются за неделю до родов. Перед его уходом, он сказал, кровь появилась. Думаю, что сутки еще есть. Больше — вряд ли… Далеко туда?

Нырков, оторопев, уставился на Сибирцева и молчал.

— Чего молчишь? Далеко туда добираться, до болот этих твоих?

— Нет, он спятил! — сорвался на крик Нырков. — Да кто тебе позволит? Меня же за это повесить мало! Ты знаешь, что со мной сделают, если с твоей головы хоть волос упадет?! Нет. Нынче же отправляю в Тамбов. Тебя еще не хватало на мою голову!

Как ни странно, крик Ныркова успокаивающе подействовал на Сибирцева. И укрепил его решение.

Риск? Да, риск есть. Но ведь это Ныркова знает в городе каждая собака, а он — человек чужой. Почему не быть ему обыкновенным проезжим врачом? Другой вопрос: выдержит ли игру старик? Он, похоже, уже в полной прострации. Но ведь все рассказал, терять ему, с одной стороны, вроде и нечего, а с другой… Продал ведь своих-то. Есть о чем подумать… Думай, Сибирцев, думай. Помимо всего прочего, другого способа проникнуть в банду может просто не представиться…

— Знаешь что, Илья? — сказал он решительно. — Давай сюда еще раз твоего старика.

На Ныркова было жалко смотреть. Он совершенно сник, представляя себе, какие беды вызвал этот проклятый егерь на его голову.

— Ты послушай меня, — продолжал Сибирцев. — Не скажу, чтобы я не боялся смерти. Но мне не впервой. Головорезы, которых я видел, тебе, пожалуй, и не снились. Хоть, в общем, все они одинаковые. Но ведь меня-то они не знают. А риск в нашем с тобой деле нужен. Не выходи г. у нас без риска. Никак пока не выходит. Значит, надо нам, брат, во имя дела рисковать. Разумно рисковать. Если Митька еще здесь, то банда без главаря — не всегда банда. Поверь мне. Да и возможности другой, чувствую, больше не будет… И не гляди ты на меня как на покойника! Бот вернусь, ответишь ты на все мои вопросы и отдашь свой отдельный вагон до Тамбова. Как есть, брат, отдашь. А сейчас кличь сюда старика. Я твердо решил.

Приведенный Стрельцов словно бы уменьшился в размерах, словно бы совсем усох и сморщился.

— Слушай меня внимательно, Иван… как тебя, разбойника, по батюшке-то?

— Аристархович он, — подсказал Нырков.

— Так вот, Иван Аристархович, доктор я. Понял? — Си­бирцев сурово посмотрел на старика.

— Господи, батюшка! — Стрельцов попытался было упасть на колени, но они не сгибались. — Милостивец, христом-богом!..

— Цыц! — прикрикнул Сибирцев. — Молчи и слушай. Пойдем сейчас с тобой спасать твою дуру. Это ж надо? Любовничка себе выбрала — бандита отпетого!

— Не выбирала она! — заверещал старик. — Это он, паразит, споганил ее. Из-за меня он ее так, будь я трижды проклят…

— Теперь это меня не интересует, — перебил Сибир­цев. — В пути расскажешь, коли захочешь. Сколько времени уйдет на дорогу?

В Стрельцове мгновенно пробудилась надежда, и его понесло. Без пауз, захлебываясь, он стал объяснять, что ежели сперва поездом, так поезда сейчас нет. А ежели подводой, то он сам-то приехал поездом, и потому подводы тоже не имеет. Из всего этого словесного потока Сибирцев понял, что если добираться подводой, то они, пожалуй, еще до вечера поспеют до болот, а уж в сумерках перейдут на остров. Одна беда, вода сейчас большая, снегу много было, и тает дружно. Но старик знает все потайные тропки да кочки, доберутся в лучшем виде. И лошадь будет где оставить.

— Я тебя, батюшка, ваше благородие, — захлебываясь, причитал старик, — на руках донесу, ноженьки замочить не дам…

Наступила реакция, понял Сибирцев. Пора было заканчивать разговоры и переходить к делу. Кое-какие детали можно уточнить и по дороге.

Но тут вмешался Нырков.

— Где сейчас Митька, а, Стрельцов? — строго спросил он.

— Здесь он, где ж ему быть? — испугался старик.

— Ты точно знаешь, что нет его на острове?

— Да уж, милостивец, Илья Иваныч, мне ль сейчас обманывать-то? Вот, как перед христом-богом… Он же без меня в болоте и шагу не ступит. Велел послезавтра встречать. А сам он ни-ни… Утопнуть можно, такие болота.

— А где ты его встречать должен? — сразу ухватился Нырков.

Старик помигал глазами, видно испугался вырвавшихся слов.

— Ну, отвечай!

— Так, Илья Иваныч, он говорит: сиди в сторожке и жди. Я сам приду. Вот и ждешь его день, а то два.

Сибирцев с Нырковым переглянулись, и Сибирцев отрицательно качнул головой. Конечно, заманчиво было бы устроить Митьке засаду, да ведь и он непрост. Нет, пока надо идти самому, и вся надежда на старика. И дорогу покажет, и на бандитское логово выведет. Хотя… Этот вопрос следует хорошо обдумать.

— Ладно, — махнул рукой Нырков, — ты мне за доктора, Ванятка, своей плешивой башкой ответишь. Я и тебя и Марью твою везде найду и к стенке поставлю, как самую распроклятую контру. Понял? То-то… А у кого здесь Митька останавливается?

— Где ж мне знать? — вздохнул Стрельцов. — Я его только досуха провожаю, а уж дальше он сам По три дня, не мене, в городе проводит. А у кого?.. — он снова вздохнул и развел руками.

Похоже, и вправду не знает.

— Ладно, ступай, посиди еще маленько, позову, когда надо, — Нырков подтолкнул его в комнату охраны. Крикнул в приоткрытую дверь: — Дайте ему хоть кипятку! — и добавил негромко: — Загнется еще по дороге от радости… Передумай, Михаил, — обратился он к Сибирцеву, — ей-богу, передумай! Христом-богом тебя, а?

— Кончай, брат, свою шарманку, — перебил Сибирцев. — Слушай, что мне надо. Срочно достань пару простыней, марлю, йод, скальпель, пару зажимов и еще… опий. Это на всякий случай. Спирту небось нет, так дай бутылку самогону. Свечей надо. Их побольше, с десяток.

Теперь главное. О нашем деле ни одна живая душа чтоб ни слова. Сам представляешь, куда иду… Тех, что в камере у тебя сидят, не выпускай. Во избежание болтовни. Вернусь, разберемся. Кое-какие бумаги нужные у меня есть. Дай мне с собой махры, если есть, то моршанской. Это для душевной беседы. А еще мне нужно постановление о добровольной явке дезертиров и всех примкнувших к бандитским шайкам. Знаешь, о чем я говорю. И последнее. Здесь, — он поднял с пола свой вещмешок, — посылка. Несколько банок тушенки, пара фунтов сахару и часы “Мозер”. Я их в тряпицу завернул. Не разбей. Найдешь в Моршанском уезде Елену Алексеевну Сивачеву и передай все это. От сына ее. Мне-то надо бы самому… Но если не вернусь, найди и передай. Знал я Якова. Погиб он… А мог быть с нами. Только-только прозревать стал — и погиб… Ну, а обо мне, брат, сообщишь как положено, по начальству. Возьми эти документы, спрячь. Вернусь — заберу. Все. Доставай подводу.

6

Громко стучали плохо смазанные колеса. Телега катилась по схваченной за ночь морозцем дороге. Стрельцов погонял лошадь шибко, торопился больше проехать по утреннему холоду. Позже, как взойдет солнце, дорогу развезет, польют смолкшие было ручьи, и уже не громыхать, а хлюпать станут колеса в вязком, жирном черноземе.

Снега в полях было уже немного: он оставался лишь в придорожных канавах, в оврагах, да с теневой, северной стороны бугров — темный, ноздреватый, уже и не снег, а припорошенные, вмерзшие в лед комья земли.

Сибирцев лежал на большой охапке сена, подложив руку под голову и придерживая сбоку кожаный докторский саквояж: где-то умудрился раздобыть Нырков. Глядел по сторонам, вдыхал запах сена, покачивался в такт движению телеги. Машинально перебирал в памяти события последних часов.

Перед самым отъездом еще раз посовещались Сибир­цев с Нырковым. Уж больно удобной была мелькнувшая у обоих мысль о засаде.

Деревня, как объяснил старик, называлась Гниловка. Потому, видно, что около гнилых болот располагалась. А сторожка та находилась верстах в трех от деревни. Стояла она на самом краю болота в зарослях ольхи, сама была не заметна, но округа от нее хорошо просматривалась. Значит, поняли чекисты, незаметно к ней не подобраться. Отправить конный отряд вместе с Сибирцевым — рискованно. Вмиг заметят, кому это надо. А если попробовать иначе?

Решили так. Конники пойдут самостоятельно на Гниловку, там и расположатся под видом продотряда. Если все закончится благополучно, Сибирцев, вернувшись с острова, подаст сигнал: два выстрела подряд. Видимо, это будет где-то под утро. Чтоб не проспали, были наготове. Ну, а дальше и решать: идти ли на штурм острова или какой другой выход найдется. Все, считал Сибирцев, решится на самом острове: какие там силы, насколько глубоко увязли в своих черных делах бандиты и, главное, кто с ними связан, откуда ниточки тянутся.

Вот когда все это будет окончательно ясно, можно делать выводы, как брать Безобразова. Уничтожить его банду — значит обезопасить железную дорогу, а там и армия подойдет. Сила! Нельзя больше терпеть, чтоб под самым сердцем Советской власти зрел гнойный фурункул — антоновский мятеж. С ним надо кончать быстрым и решительным ударом. Но и удар нельзя наносить вслепую.

Мартин Янович назвал обеспечение безопасности железной дороги срочной и обязательной задачей. Тамбов с его агентурой — уже потом. А если Безобразов в настоящий момент и есть самое главное? Значит, именно Сибирцеву и следует брать основную тяжесть операции на себя. И документы, и опыт — все есть. Кто мог бы, воспользовавшись удачно подвернувшимся случаем, проникнуть в банду? Малышев, что ли? С его маузером… Чепуха, все развивается правильно. Логично.

Сибирцев словно успокаивал себя, искал оправдание. Но если надо оправдываться — значит все-таки есть сомнения? А в самом деле, не ввязался ли он в авантюру с этой своей экспедицией? Имеет ли он право? Не кончится ли все самым дешевым провалом и роковым выстрелом где-нибудь посреди вонючих топей? Может быть, он попросту поддался мгновенному чувству острой жалости, а мо­жет, невесть из каких глубин памяти всплыли великие слова о долге врача всегда и везде помогать страждущему… Черт его знает, как получилось.

Нет, раскаяния в своем поступке он не испытывал. Скорее, по привычке исподволь прослеживал возможные варианты. И почти в любом из них немалая доля риска невольно зависела от этого старика.

Стрельцов совсем уж очухался. Даже вроде похохатывает чему-то своему.

Сибирцеву было, в общем, понятно его состояние. Нечто подобное видел он, помнится, в июле шестнадцатого в полевом лазарете под Барановичами. Привезли пожилого солдата с напрочь, словно бритвой, отхваченной кистью правой руки. Кто-то еще раньше догадался наложить жгут, и теперь солдат сидел у плетня возле хаты, где расположились хирурги. Словно куклу укачивал он свою культю и кричал тонко и визгливо. Пробегавший санитар сунул ему кружку со сладким горячим чаем. И случилось неожиданное. Солдат замолчал. Он бережно уложил культю на колени, взял левой рукой кружку и стал пить и даже счастливо улыбался при этом. Допив, аккуратно отставил кружку, снова прижал культю к груди и завопил так, что из глаз его хлынули слезы.

Видимо, примерно то же самое происходит теперь и со Стрельцовым. Он добился своего: доктор едет. И он не думает, что там, на острове, с дочерью. Может, ее нет в живых. Главное, доктор едет. Кружка с горячим сладким чаем…

Стрельцов уже не раз оборачивался к развалившемуся на сене Сибирцеву, все порывался что-то сказать, но, наверно, не решался. Вот и опять обернулся, и глаза его при этом как-то странно лучились.

— Красота-то какая, а, ваше благородие! Благодать… Дух какой от землицы-то! Большая вода — большой хле­бушек. Это точно… Нно-о! — хлестнул он прутом замедлившую было шаг кобылу. — Эх, ваше благородие, господин доктор, нешто это лошадь? Вот, бывалоча, приводили на евдокиевскую коней! Нынче ведь как раз ей время, ярмарке-то. Она всегда на Евдокию-великомученицу начиналась. Со всей губернии праздник. А потом уж дожидай троицкой. Та — не так, лето жаркое. Помню, ваше благородие, было дело, черемис у цыгана коня торговал. Уж порешили они, по рукам как положено ударили, а черемис все в страхе дрожит, обману боится. Цыган ведь известный народ.

“Не верю, — говорит, — тебе, есть в коне обман”. — “Ах, — говорит, — не веришь?” — “Не верю!” — “Не веришь, такой-сякой? Ну так набери, — говорит, — полон рот дерьма, разжуй да плюнь мне в морду, коли не веришь!”

Ух и смеялся народ-то! Весело было. Одно слово — праздник. — Старик долго хихикал, утирая глаза рукавом своего зипуна, покачивал головой.

“Ваше благородие, господин доктор, — подумал Сибир­цев. — Неужто этот старик в самом деле до сих пор ничего не понял? Или дурочку валяет?.. Надо ж быть полным кретином, чтобы не сопоставить примитивных фактов. Кто такой Нырков, он не может не знать. Или на него затмение нашло?.. Вот тоже загадка”.

Нырков предложил одеться попроще, полушубок, гово­рил, уж больно шикарный. Что шикарный, это как раз неплохо. Отличный полушубок. Если кто из бандитов острова хоть раз бывал в Сибири, вмиг признает полушубок черных анненковских гусар. Тех, кто хорошо умели кишки на руку наматывать… Мол, не простая птица, наш доктор-то. А для начала это совсем уж неплохо. Гимнастерку свою привычную только сменил на довольно приличный, но тесноватый под мышками пиджак да переложил во внутренний карман свой неразлучный наган.

— Скажи-ка мне, Иван Аристархович, — старик резво обернулся, услышав голос Сибирцева, — ты к доктору Медведеву шел, говоришь?

— К нему, как же. Другого-то и не знаю. Только не доктор он, ваше благородие. Фершал он. Далеко ему до вас, — неуклюже польстил старик Сибирцеву.

— И давно ты его знаешь? — Сибирцев говорил небрежно, стараясь не вызвать подозрения у Стрельцова.

— Да ить нет, ваше благородие. — Он помолчал и, словно решившись, продолжил: — Приходил он к нам, на остров то есть К Митеньке приходил. Мое дело какое? Встреть и приведи. Лекарству он приносил. Ежели кого из ребятушек ранят, лечил у себя в городе. Слышно, от самого к нам приставлен. Чтоб, значит, слушались и приказы сполняли.

— Как же ты решился идти-то к нему сам, без разрешения?

— Дак что поделаешь, ваше благородие, когда Марья-то. — старик глубоко вздохнул. — Да и кто другой к нам пойдет?.. Сердитый он, фершал-то, кричит, ругается всегда.

— Аза что ругается?

— Приказы, знать, не сполняем. Наш-то не хочет, поди, подчиняться. А фершал ругается. Скоко раз было. — Ста­рик отвернулся и замолчал.

Но и того, что услышал сейчас Сибирцев, было ему достаточно. Значит, Медведев не только связник, но и обладает определенной властью. Это, пожалуй, то, что надо. Главное теперь — вернуться целым и невредимым.

Сибирцев постарался расслабиться и так лежал, вдыхая слабый горьковатый запах тления, исходивший от сена. Его перебивали временами налетавший острый дух конского пота, дегтя, ледяные волны оттаивающей земли.

Низкое серое небо придавило вое видимое пространство. Размытый синеватый гребешок леса по горизонту, размокающая колея, в которой уже по ступицу увязали колеса, ровная одноцветная равнина по сторонам — все это укачивало, убаюкивало, настраивало на мирный, спокойный лад.

Вздремнуть, что ли? Отделаться от всех тревожащих мыслей, от неосознанного, напряженного ожидания.

Как всякий раз перед ответственной операцией, он и теперь понемногу входил в новую свою роль. Давно забытую им роль.

Почему-то казалось, что сами роды осложнения не вы­зовут. Руки вспомнят, глаза подскажут. Без практики-то оно, конечно, трудновато придется, но ведь, если вдуматься, не так уж и много времени прошло с тех, казалось, навсегда ушедших, студенческих времен — пяти лет, пожалуй, не наберется. Это война и революция стали острым и зримым рубежом между студентом Мишей Сибирцевым и его нынешним, резко возмужавшим и, вероятно, постаревшим двойником. Пять лет, а будто целая жизнь. И ранняя седина, и жесткие складки на щеках и подбородке, и, наконец, неотъемлемое теперь право риска.

Покачивалась и будто плыла в бескрайность телега, смачно и размеренно чавкали копыта, тонко позвякивали склянки в саквояже — и тишина, особенно чутко ощущаемая от присутствия размеренных посторонних звуков. С этим он и заснул.

7

Вечер приполз незаметно. Стрельцов и хорошо отдохнувший Сибирцев перекусили, остановившись у небольшого березового колка, чем бог послал. А послал он им по краюхе хлеба и шматок старого, с душком, темно-желтого сала — все, что мог дать на дорогу Нырков. Больше ничего не было. Но после долгой дороги эта пища была съедена быстро и до крошки. Запили, зачерпнув горстью воды из родничка. Она пахла снегом и была пронзительно-ледяной. Сибирцев отметил, что старик спокоен и даже нетороплив в движениях, хотя, судя по всему, должен был бы чем-то обязательно выдавать свое волнение.

— Ну-с, милейший, — после долгой паузы покровительственным тоном начал Сибирцев. — Где же эти ваши болота? — Он нарочно выбрал такой снисходительно-барский тон, полагая, что ему, как доктору, он подходит более всего.

— Да вы, батюшка, не беспокойтесь, коли чего. Я ж понимаю.

“Батюшка, — усмехнулся Сибирцев. — Неужели я и впрямь батюшкой выгляжу? Нет, это прежнее, веками в мужика вколоченное. Батюшка-барин, вот что это”.

— Не извольте сумлеваться, все будет в лучшем виде. Нешто ж я не понимаю, не в бирюльки играть едем-то. Я об вас ни словом ни духом — ни-ни. Ваше благородие, господин доктор. И все. А как же… Кабы не Марья, ноги б моей там не было. Все она, сиротинка сирая… Телегу-то мы надежно спрячем, а сами кочками, где посуху, а где, уж простите, бродом придется. Вода нынче большая. Ну да не пропадем. Там всего и верст-то с пяток не наберется.

Сибирцев слушал, а сам с томительной и теплой тоской думал об уехавшем Михееве, о его сапогах, которые нынче так кстати, о том, что, видно, не избежать лезть в холодную весеннюю воду, и хорошо, если только до голенищ, а ну как по пояс…

Ах, Михеев, Михеев! Будто знал, что обязательно дол­жен Сибирцев впутаться в подобную ситуацию. Характер, что ли, такой?.. Или везение на всякого рода авантюры? Ну, насчет авантюры — это, как говорится, бабка надвое сказала. Ничего пока не ясно, так что авантюра это или разведка боем — еще поглядеть надо. Судя по всему, пожалуй, разведка. А риск — он на то и риск, чтоб душа горела. Чтоб тому, кто следом пойдет, тропка была протоптана. Такая работа: на долю первого всегда главный риск приходится. Сибирцев это знал. Знал и Михеев, тоже впереди идущий… А старик, видать, соображает, что к чему. Любопытный тип, этот бывший егерь Стрельцов. И вслушивался Сибирцев больше не в то, что говорил ста­рик, а — как говорил. Что ж, хорошо пока говорит. Можно подумать, что он уже всерьез принял игру Сибирцева. Доиграет ли — вот вопрос. Вероятность срыва, конечно, имеется. Но степень риска, — полагал Сибирцев, — все-таки не завышена. В пределах нормы… Правда, норму ту устанавливал не кто-либо, а сами они с Михеевым. И не для дяди, а для себя. Себя-то ведь порой и пожалеть хочется, и слабинку какую не заметить… А надо замечать. Потому что никто другой, кроме тебя самого, не спросит: “Мог или нет?” Если мог, почему не рискнул? Черт его знает, что такое риск. Жизнь это. Полная и — интересная.

Сумерки сгущались. Дорога различалась совсем слабо, старик находил ее, видимо, нюхом. Резче пахло сыростью и прелью, гнилостным духом пробуждающихся от зимней спячки болот. Сибирцев начал чувствовать легкий озноб, потребность двигаться, размять уставшее слегка тело от долгого лежания в телеге.

На какой-то очередной версте, у очередного перелеска, Стрельцов бодро спрыгнул с телеги, взял лошадь под уздцы и повел ее в сторону от дороги. Сибирцев соскочил тоже, пошел рядом. Сапоги скользили на сырой земле, чтоб не упасть — приходилось держаться за край телеги. Так прошли несколько сот метров. Зачернело впереди какое-то строение — не то сторожка, не то большой шалаш. Сибир­цев заметил сбоку небольшую пристройку, что-то вроде навеса. Туда старик и завел лошадь вместе с телегой. Быстро и скоро выпряг кобылу и увел ее вовнутрь. Потом отнес туда же охапку сена, заложил скрипучую дверь светлой обструганной плахой и негромко сказал Сибирцеву:

— Можно б, конечно, в деревне оставить, но лучше, ваше, благородие, туточки. Глазелок меньше, разговоров. И нам дорога ближе… Вы не сумлевайтесь, тут место чистое, лишних нет. Пожалуйте ваш энтот-то, — он показал на саквояж. — Мне сподручней. А вы на случай вот чего возьмите. Для устойчивости. — Он протянул Сибирцеву длинную палку. — Опираться сподручней. Ну, — он вздохнул, — с богом, ваше благородие. Ступайте за мной след в след…

Сибирцев не мог сказать о себе, что он был неопытным ходоком. Приходилось ему много раз блуждать в тайге, умел он различать еле видимую тропу, след человека и зверя, мог сориентироваться в незнакомом месте, но теперь он готов был позавидовать идущему впереди егерю, тому, как тот легко и безошибочно находил нужный ему бугорок, перескакивал на соседний, слегка позвякивая содержимым саквояжа и поджидая Сибирцева. Следуя за ним, Сибирцев оступался, хватался за скользкие ветки и стволы деревьев, хлюпала под ногами вода, сапоги все чаще и глубже проваливались в болото, скоро вода проникла за голенища, и ступням стало совсем холодно и мокро.

“Пропадут сапоги, — с сожалением думал он. — Ах черт, какая жалость… Такие сапоги!”

Они долго кружили по заросшему невысокими влажными осинами болоту, но, видно, такова была тропа, потому что старик двигался довольно быстро. Наконец выбрались из перелеска, и стало светлее.

— Тут, ваш бродь, надо с осторожкой, — совсем уже шепотом предупредил Стрельцов.

Вот оно, начинается, понял Сибирцев. Теперь держись, ваше благородие, господин доктор. Он передохнул, стоя на качающейся кочке и опираясь на палку, которая медленно проваливалась в топь, потом, набрав полную грудь воздуха, словно ныряя в глубокий омут, шагнул за стари­ком.

Сибирцев по-кошачьи зорко следил за шагающим впереди егерем, старался попадать в его следы, однако не всякий раз мог удержаться на ногах. То палка проваливалась, и он окунался в болотную жижу, то скользила подошва, и тогда хоть на четвереньках ползи. Темно, дьявол его забери. Все на ощупь. Хорошо, саквояж у деда: побил бы все давно к чертовой матери.

“Тяжелая дорога, — думал Сибирцев. — Оно, конечно, ночь теперь. Да, пожалуй, и днем тут не легче, разве что искупаться меньше возможности. Но без проводника, разумеется, нечего и делать. А солдат с собой тащить на остров, да еще ночью — и впрямь задача бессмысленная. Хорошо, что отказались от этой мысли”.

Сколько они шли — час, два? Сибирцев уже не мог вспомнить. Мокрый с ног до головы, он проваливался по пояс, и тогда Стрельцов, чутко следивший за ним, хватал за конец протянутой палки и ловко выволакивал его из топи. Сибирцев чувствовал, что силы уже на исходе. Не думал он, что такой окажется дорога, а ведь еще предстоит роды принимать. Если, конечно, придется их принимать. Если нужда в этом будет.

Наконец почва стала потверже, ногам поустойчивей, и напряжение стало спадать. А вместе с тем под одежду пробрался холод, озноб.

— Теперь уж рядом, ваше благородие, — шептал ста­рик. — Совсем скоро. Обогреетесь, обсушитесь. Са­мо­гонки глотнете для сугреву. Ох, господи, хучь бы Марья жива осталась… Век себе не прощу!

— Ладно тебе хныкать. Двигай давай.

Спустя какое-то время их окликнули. Стрельцов предостерегающе поднял руку. Шепнул:

— Постой тут, я сейчас, — и сгинул во тьме.

Сибирцев услышал приглушенный говор, потом различил силуэт старика.

— Пойдем, ваше благородие. Митьки нет, как я гово­рил. И пока порядок. Орет Марья. Жива, значит, кровиночка, — он всхлипнул. — Вы уж постарайтесь, господин доктор, век молить за вас буду…

Их встретили двое. Разглядеть лица в темноте Сибир­цев не мог. Увидел только, что оба рослые они, пахло от них перегаром, махорочным духом. Молча, изредка глухо покашливая, шли они следом за Сибирцевым по узкой лесной тропе.

Вскоре впереди показались отсветы огня, и все вышли на довольно обширную лесную поляну. Посредине горел костер, возле него, на бревнах и древесных стволах, сидело пятеро бородатых в наброшенных на плечи шинелях мужиков. На треноге кипел черный чайник. Мужики курили и с любопытством, молча рассматривали прибывших.

— Доктора привел, — с ходу сообщил Стрельцов каким-то извиняющимся голосом. — Вы уж, братцы, подсобите, ежели что. А? Одёжу просушить, самогонки бы ста­канчик. Застыл ведь их благородие, непривычные они, а, братцы?

И столько было унижения и просительности в его голосе, что Сибирцеву стало несколько не по себе.

— Подай-ка сюда саквояж, милейший, — приказал он, — да проведи меня к роженице. А вы, — он недовольно оглядел сидящих, — грейте воду. Много воды. И чтоб ни-ни у меня! Этот чайник — ко мне.

Его слова произвели впечатление, это он сразу заметил. Как-то подобрались люди, один из них уже нес чугунок с водой, ставил в костер. Другой рогатиной снял кипящий чайник и, обернув ручку тряпицей, стоял в ожидании, куда прикажут нести.

— Пожалте, ваше благородие, — засуетился Стрель­цов. — Сюда, пожалте.

Землянка, в которой лежала дочь старика, была сделана довольно прилично. Не то чтоб Сибирцеву встать во весь рост, но среднему мужику как раз по макушку. Просторная. В углу — железная печка с раскаленной трубой, выходящей через потолок наружу, небольшой стол, два широких топчана. На одном из них в груде тряпья, выставив кверху огромный живот, лежала женщина. От слабого огонька коптилки по мокрому багровому лицу ее метались тени. Из широко открытого рта вырывался хриплый стон. Сбросив на пол тряпье, Сибирцев увидел всю ее — маленькую, щуплую, почти девчонку, с непомерно большим, округлившимся животом. Она, слабо подергиваясь, перебирала пальцами, и в глазах ее, казалось, застыла жуткая смертная тоска, ужас от боли, которая терзала ее уже давно.

Увидев эти страшные, остановившиеся на нем ее глаза, Сибирцев снова почувствовал озноб, спина его повлажнела и стала ледяной, хотя в землянке было довольно душно.

“Зачем ты здесь?” — услышал он свой собственный вопрос и тут же отметил, с каким напряженным вниманием следят за ним глаза мужиков, набившихся в землянку. Нет, не на нее — на него глядят. Сурово, требовательно, зло.

— Все вон отсюда, — сказал он, но никто не сдвинулся с места. — Тряпье убрать. Подготовить горячую воду. Ну! Живо! — Он повысил голос, и мужики зашевелились, толкаясь, потянулись из землянки наружу.

Сибирцев раскрыл саквояж, достал свечи, зажег сразу несколько штук от коптилки и укрепил их на столе, вынул и разложил на чистой тряпке содержимое саквояжа — скальпель, зажимы, марлю, отыскал порошок хины, пузырек с опием, йод, поставил бутылку с самогоном, наконец, развернул простыни. Одну тут же скрутил жгутом.

Потом он неторопливо, словно каждый день принимал роды, скинул полушубок и шапку, закатал рукава пиджака и вышел наружу. Мужики топтались у входа.

— Где горячая вода? — спросил он.

Подали чайник.

— Остудили?

— Остудили маленько, — сказал кто-то.

— Тогда лей на руки, да не обожги. Морду набью.

Вода была очень горячей, но приятной. Пальцы отходили. Сибирцев только теперь почувствовал, как застыли они. И в сапогах хлюпало. Однако теперь было не до них.

— Миска есть чистая? Сюда, живо… Ты и ты, — он ткнул пальцем в двух, как ему показалось, менее угрюмых мужиков, — будете помогать. Там, на столе, — он кивнул одному, — самогон в бутылке. Принеси сюда.

Мужик быстро вернулся с бутылкой.

— Открывай. Лей на руки. Да не все. Еще потребуется.

Он услышал чей-то сдержанный вздох.

— Так. Теперь, кому сказал, со мной, остальные — пшли к чертовой матери.

Нет, правильную он выбрал тактику. Подействовало. Даже такие вот бородатые, завшивленные дезертиры и те понимают команду. По голосу чувствуют, кто может приказывать, а кому не дано.

Уходя в землянку, он услышал вопрос, заданный старику:

— Где доктора такого взял, а? Это тебе не Медведев, балаболка…

Ответа он не расслышал, хотя следовало бы. Тем более что помянули Медведева. Но теперь уже действительно было не до этого. Прокипятив на “буржуйке” инструменты и смазав руки йодом, Сибирцев расстелил на топчане простыню, дал женщине выпить хины, похлопал ее по щекам, приговаривая:

— Ничего, ничего… Горько, знаю. Надо так, чтоб сперва горько, а потом сладко… Сейчас мы с тобой рожать ста­нем… Ты кричи, не бойся, громче кричи… И реветь тут нечего. Незачем, понимаешь, реветь…

По щекам роженицы текли слезы. Боли, радости ли, что доктор пришел, кто знает, отчего были эти слезы…

Случай, как сообразил Сибирцев, был трудный. Еще бы немного — и, считай, опоздали. Самый, что называется, критический момент. Опыт здесь нужен, большой опыт, да где ж его теперь взять…

— Значит, теперь так, — приказал он мужикам, боязливо стоящим у входа. — Этим жгутом вы будете давить на живот и помалкивать. И мордами не вертеть по сторонам. Слушать, чего прикажу, нехристи окаянные. Ишь, рожи запустили, тифозники. А ты, милая, — ласково обратился он к женщине, — гляди на меня, слушай и помогай мне, тужься. Поняла? Ну вот и хорошо, что ты поняла. Ну, давай нажимайте! Давай, давай, давай…

Сколько прошло часов, Сибирцев не знал. Он охрип, сорвал голос и теперь уже не выкрикивал, а рычал свое “давай-давай”. В приоткрытую дверь землянки стал просачиваться рассвет, гудело пламя в трубе “буржуйки”. Сбросили свои шинели и совершенно уже осоловевшими глазами следили за Сибирцевым мужики со своим жгутом. Обессилела и окончательно потеряла голос роженица, только разевала беспомощно рот, словно рыба на песке, и что-то глухо клокотало в ее груди и горле. И тут…

Словно сквозь сон увидел Сибирцев, как показалось сперва темечко, потом головка. Дрожащими руками стал он направлять тельце выбирающегося к жизни ребенка. И больше всего боялся, что руки не выдержат, уронят, разобьют этот хрупкий, мягкий комочек плоти человеческой.

Потом уже он с удивлением соображал, как ловко и профессионально работали его огрубевшие, отвыкшие от скальпелей и зажимов пальцы, вспомнил, как от хлопка по маленьким ягодицам раздался тонкий прерывистый писк. Но все это уже происходило не наяву, а было каким-то стершимся в памяти давним воспоминанием.

Он обмыл и завернул ребенка в кусок простыни, влажной марлей отер лицо матери, улыбнулся ей и сказал:

— Ну вот и все, милая… Теперь живите. Корми его, холь, расти человеком. Умница ты, богатырскую дочь родила, фунтов, почитай, на десять. Молодец.

Он заметил, как горячечно заблестели глаза матери, на лице ее появился отек, потом его залила бледность, отдающая в синеву. Теперь все будет в порядке, подумал он и велел принести снегу и положить ей на живот.

Ссутулившись, выбрался из землянки. Рассвет еще не пришел. Просто четче стали силуэты людей, деревьев. По-прежнему горел костер.

У входа его встретил Стрельцов.

— Батюшка, — запричитал он, глотая слезы, — милостивец ты наш, господи…

— Будет, — устало сказал Сибирцев. — Счастлив твой бог, Иван Аристархович. Тебя, как деда, поздравляю с внучкой. Славную девицу вырастишь. Ежели только сумеешь… Слей-ка мне на руки. И самогонки дай. Теперь можно.

Помыв и стряхнув руки, он раскатал рукава пиджака и пошел к сидящим вокруг костра мужикам. Теперь их было более десятка. Повыползали, видать, из нор своих. Они уже знали, что роды прошли благополучно, и сразу подвинулись, давая доктору место у огня. Стрельцов стремительно вернулся, принес и набросил на плечи полушубок, поставил рядом саквояж, положил шапку, протянул кружку самогонки и прелую, посоленную луковицу. Сибирцев махом опрокинул кружку и, ничего не почувствовав, словно глотнул воды, стал хрустеть луковицей. Мужики молчали и сосредоточенно дымили самокрутками.

— Ну что, черти болотные, — сказал Сибирцев. — Чего помалкиваете? Человек родился, радоваться надо. А вы как сычи… Или для вас один хрен — что дать жизнь, что взять? Так, что ли?

— Да что радости-то от такой-то жизни? Маета одна, — сидящий рядом мужик в шинели и лаптях зло сплюнул на землю, швырнул в огонь окурок. — Еще одна на муки свет божий увидела.

— Это как глядеть на жизнь, — перебил Сибирцев. — Кому- вот вроде тебя — маета, верно. А кому — воля вольная.

— Видали мы твою волю, — пробасил мужик, сидящий напротив.

— Это где ж видали-то? -усмехнулся Сибирцев. — У Колчака, поди? Или у Деникина? Так один уже рыб скормил, а другому впору самому горбушку сосать.

— Но, но, ты полегше, ваше, благородие…

— А чего полегче-то? Это вы тут в болоте вшей кормите, а я в мире живу. Мне видней.

— Ну и чего ж в твоем-то мире видно, а, ваш благо-родь? — спросил сосед в лаптях.

— Так что видно?.. Многое. Опять же и слухи ходят разные. Верные и сорочьи. Всякие слухи. Курите-то чего?

К нему протянулось несколько рук с кисетами. Он достал из одного щепоть табаку, положил на ладонь, по­нюхал.

— С корой, что ли?

— А где ж ее взять, настоящую? — обиделся хозяин кисета.

— Среди людей поживешь, так будет и настоящая, — отрезал Сибирцев. Он раскрыл саквояж, достал кисет с моршанской махоркой, которую расстарался добыть Нырков. — На-ка вот, попробуй. Небось и дух забыл.

Протянулось несколько ладоней. Сибирцев отсыпал по щедрой щепоти. Снова полез в саквояж, вынул сложенный лист бумаги, развернул, покачал головой.

— Нет, эту бумагу на курево нельзя. Слишком серьезный документ. — Он снова сложил лист и спрятал в нагрудном кармане.

Ему протянули клок газеты. Оторвав полоску, Сибир­цев ловко свернул “козью ногу”, насыпал махорки, прижал пальцем и, вытащив из огня горящую веточку, прикурил. Некоторое время мужики сосредоточенно дымили, покашливали, утирая набегавшую слезу. Крепка моршанская. Истинная.

— Ну, дак, ваш бродь… — напомнил сосед.

— Вот я и говорю, разные слухи ходят, — начал Сибир­цев, пристально глядя в огонь. — Ну, например, что мужику серьезное облегчение вышло. Отменили продразверстку.

Мужики, уставившись на него, беспокойно и напряженно молчали.

— Это как же отменили? — заносчиво спросил рыжий мужик с той стороны костра.

— А так, — спокойно ответил Сибирцев. — Пришла пора, и отменили. Будет теперь продналог. Сдал, что положено, а остальное — твое. Хочешь — на базар вези, хочешь — свинью корми. Что хочешь, то и делай. Твое.

— Не врешь, ваше благородие? Как же так отменили? — нерешительно протянул сосед в лаптях.

— Не веришь — твое дело. Ваши тамбовские мужики, сказывают, в Москве были. Они и привезли весть. Не сегодня-завтра декрет на каждом столбе висеть будет.

— Врет он! — вскинулся рыжий мужик. — Ничего не отменяли. Вот и Митька…

— Дерьмо твой Митька, и ты — дерьмо, — угрюмо ска­зал Сибирцев. — Сами подумайте, на кой ляд России теперь продразверстка? Белых, считай, поколотили. Чего ж дальше-то мужику страдать. На нем, на мужике, ведь вся земля держится. Так я говорю?

— Так-то оно так, — буркнул кто-то. — Да только мужику-то все боком выходит.

— А вот чтоб не выходило боком — и вводят продналог.

— А ты сам, ваше благородие, из каких же будешь? — с издевкой спросил рыжий.

— Из тех, которые людям жизнь дают. Вот как нынче, — Сибирцев кивнул в сторону землянки. — А у меня самого, вот кроме этого полушубка да сапог, нет ничего. Все богатство.

— Ну, есть ли, нет — это еще поглядеть надо. С нами-то чего калякать, ты с Митенькой нашим покалякай. Он тебе враз все разобъяснит.

Остальные мужики помалкивали, пряча глаза. И Сибир­цев понял, что этот рыжий у них сейчас за главного. С ним и будет разговор.

— С Митькой я говорить не стану. Не о чем нам с ним беседовать. Я свое дело сделал, пойду восвояси. Это вы тут сидите, ждете, чтоб слухи какие доползли сюда. Шиш они станут сюда ползти. Нынче слухи не ползают, по воздуху летают. Как шрапнель. А главный слух такой, что каюк приходит Александру-то Степанычу. Мол, пожаловались мужики те в Москве на разбой, что творится в губернии, и теперь идет сюда регулярная армия. А что это такое, вы все должны знать. Воевали, поди.

— Не слушай его, мужики, — рыжий вскочил, заорал, размахивая кулаками. — Гад он большевистский! Комиссар! Я их за ребра вешал и всегда резать буду!.. Ах ты, старая паскуда! — Он вдруг увидел Стрельцова. — Ах ты, змея! Вот ты кого привел! Ну погоди, сволочь! Дай Митеньке вернуться, он и тебя, и сучонку твою, и этого комиссара за ноги раздернет!

Мужики глухо зароптали:

— Брось, Степак, чего глотку рвешь?..

— Добро ведь человек сделал…

— Сядь, не скачи, дай с человеком поговорить. От вас и слова нового не услышишь…

— Истинно, как волки в логове…

Выждав паузу, Сибирцев стремительно поднялся, навис над костром.

— Цыц! — рявкнул он рыжему. — Как стоишь, сволочь? Порядок забыл?! Смирно! Волю ему, сукину сыну, дали! За ноги вешать научился! Я тебя, — Сибирцев протянул крепкий свой кулак, — вот этим враз научу. Сядь и молчи, когда умные люди говорят.

Рыжий, злобно озираясь и тяжело дыша, снова сел на свое бревно. Сел и Сибирцев, запахнул полушубок. Сказал спокойно:

— Угадал этот болван, мужики. Комиссар я. И нет в этом ничего плохого. Ежели кто грамотный, тот знает, что всегда были комиссары, лет триста уже. Только тех власть назначала, чтоб народ смирять и давить, а нас — сам народ, чтоб давить вот такую контру, как ваш рыжий Степак. И продразверстку самый главный комиссар лично отменил — Лениным его зовут. И к вам я по своей воле пришел — не шпионить, а помочь. Марье вон его помочь, вам. Не хотите, не надо. Только знайте, не вечно быть большой воде. Лето придет, и выкурят вас отсюда, как злое комарье. Всех начисто выкурят — и не пикните.

Сибирцев взглянул на старика и увидел, как тот делает ему из темноты какие-то знаки.

— Ты чего, Иван Аристархович? Подойди ближе.

— Да я, ваше благородие, господин…

— Брось ты свои благородия. Кончились они… Руки! — снова рявкнул он, мгновенно выхватив наган. — Руки, Степак!

Тот медленно потянул руки из карманов шинели.

— Кто там поближе, мужики, заберите у него пушку. А то начнет палить сдуру, новорожденную перепугает.

Один из мужиков достал из шинели Степака револьвер и сунул себе в карман. Сибирцев тоже спрятал наган.

— И последнее, что я вам скажу, мужики, а потом уйду. Дала вам Советская власть неделю на раздумье. Решайте, тут ли гнить либо хозяйство поднимать. Указ о том уже есть. Вот он, указ, — он вытащил давешний листок, протянул соседу. — Сами прочитаете. Грамотные есть? Вот и хорошо. Обсудите. И тем вашим, что по деревням сидят, расскажите. Знайте одно, наша с вами власть еще никого не обманула. Она и теперь говорит, что те, кто не участвовал в зверствах против населения, должны в течение недели выйти из леса. Они будут прощены. И никаких санкций к ним применено не будет. Дезертир ты там или мужик, запутавшийся в обстановке, обманутый врагами. Кто вино вен, получит свое, но Советская власть смертью карать не станет. Убийцам же и тем, кто будет продолжать борьбу, — тем конец один. И главное, Митьку Безобразова-то не бойтесь. Он за свои поместья мстит семьям вашим, а у вас какая месть? Вам дали землю. Ваша она навечно. И мы не позволим ее у вас отнять всяким Безобразовым. Соображайте, мужики. Нате вам махорки, покурите, подумайте Неделя еще есть. Больше не будет. Выходите из болота… Пойдем, Иван Аристархович, проводи меня. Все одно, без твоей помощи не выйти, а дорогу в этих болотах разве запомнишь? — Сибирцев встал, надел полушубок, застегнулся, поднял шапку и саквояж. — Прощайте, мужики. И не бойтесь комиссаров. Я ведь и сам не сразу к ним пришел. Умные люди подсказали, научили. А мы с вами наверняка больше не встретимся. Проездом я тут. Случай свел.

Вместе с ним поднялось трое мужиков.

— Проводим, — сказал один.

— Ну, тогда пошли, — улыбнулся Сибирцев.

Он еще раз заглянул в Марьину землянку. Свечи оплыли, мигали огоньками, но он разглядел, что и мать и дочь спят. Вздохнул. Будут жить теперь.

На поляне гомонили мужики. Молча посмотрели велел уходящим, а Сибирцев уже не обращал на них внимания Будут стрелять или не будут, сверлила мысль. Нет, не бу­дут, не должны. Вроде сломилось в них что-то. Разве что Степан… С ним ухо держи востро.

8

Старик шел быстро, будто торопился поскорее покинуть опасное место. Уже рассветало, и тропинка различалась хорошо. Сопели сзади провожатые, слышал Сибирцев — шорох их шагов, приглушенные голоса.

Быстрым шагом вышли к болоту, на последний сухой бугор. Сибирцев обернулся. Троица, шедшая позади, приотстала и теперь что-то горячо обсуждала. Наконец, увидев глядящего на них Сибирцева, они подошли ближе. Один из них, тот самый сосед в лаптях, крепкий и вроде бы самый молодой, другие-то постарше, сказал:

— Ты уж прости, не знаю, как и звать-то: не то ваш бродь, не то гражданин комиссар…

— Там, за болотами, я тебе товарищ. А тут — как сам захочешь.

— Ты нам скажи, гражданин доктор, — вывернулся му­жик. — Только как на духу… Бумажкам-то мы уж отвыкли верить… Правда, что ты говорил?

— Правда.

— Перекрестись.

— Хоть и не верую, нате, мужики. Вот вам крест святой.

— И ничего нам не будет?

— Ежели крови на вас нет, не будет.

— Да-а, — протянул бородатый постарше. — Ну, дак как, а, братцы?

— Знаешь что, — снова сказал молодой, — пойдем мы с тобой. Барахла там, все едино, не было, а винтарь — хрен с ним, пусть сгниет. Возвращаться — пути не будет.

— Вот молодцы, — обрадовался Сибирцев. — Самые что ни есть молодцы. Ну, тогда вперед. Двигай, Иван Аристар­хович…

Путь назад хоть и не легче, но кажется короче. Шли быстро, помогая друг другу, поддерживали в гнилых топких местах. Вышло так, что Сибирцев ни разу не зачерпнул голенищами. Опять же светло. Запоминать такую дорогу — гиблое дело. Тут под ноги смотри, вовремя скокни с кочки на кочку, не жди, пока она уйдет под воду — сразу дальше. И откуда только силы взялись, удивлялся Сибир­цев. Будто и ночи жестокой не было. Он поймал себя на том, что ему даже запеть хочется, что-нибудь вроде: “…без сюртука, в одном халате…” И сапоги высохли на ногах, и не зябко было, хотя временами над болотами проносился пронизывающий, моросящий ветер.

Утром вышли к лесу. Запыхались, тяжело дышали, но шага никто не сбавил. Скоро уж и сторожка должна показаться. Мужики перебрасывались крепкими словцами, оскальзываясь и цепляясь за гибкие стволы осинок. Земля становилась суше, тверже под ногами.

Наконец вышли к сторожке, обогнули ее и лицом к лицу столкнулись с молодым человеком, который сидел в телеге, свесив ноги и покуривая папироску.

Стрельцов будто запнулся в шагу, так и замер. Как от удара в грудь, отшатнулись и бородачи. Сибирцев мгновенно уловил смятение в их глазах и позах и в упор взглянул на неизвестного. И чем больше смотрел, тем сильнее напрягалось, как для последнего прыжка, все тело.

Сибирцев узнал его. Хоть не было на нем рыжего лисьего малахая и бабьего яркого платка не было. И шинель сидела совсем не мешком, а ловко и даже с изяществом.

— Так-так, — произнес с ухмылкой незнакомец, перекатывая из угла в угол рта папироску. Круглое женственное лицо его скривилось, прищурился глаз. — Я, значит, жду его у кривой березы ночь напролет. А его нет. Дай, думаю, к сторожке пойду, вдруг там. Кружу десяток верст без малого, гляжу: так и есть. Тут он, голубчик…

“Соврал старик, — мелькнуло у Сибирцева. — Зачем ему это было нужно? Страх, наверно, перед этим… Да, страх”.

— Гляжу: и лошадь и телега. Комфорт. Кому ж это, думаю, такой комфорт? Мне разве? Нет, не мне. Так кому же? Отвечай, сучья рожа! — выкатив глаза, заорал он на Стрельцова и легко спрыгнул с телеги.

Сибирцев и старик стояли почти рядом, и Безобразов — это он, твердо понял Сибирцев, — медленно подходил к ним, оттопыривая карман шинели дулом револьвера.

Шинель портить не станет, быстро сообразил Сибирцев. Вынет револьвер. Пусть только руку потянет. Пусть… Лезть за своим уже не имело смысла. Поздно. Не даст.

— Отвечай! — снова заорал Митька.

— Доктор это, — совершенно убитым голосом выдавил из себя Стрельцов. — К Марье доктор.

— Как? — искренне удивился Митька. — Разве эта шлюха еще не сдохла? Какой такой доктор? Вот этот? Да разве ж это доктор? Это ж чекист. Я его сам наколол. Чекист с поезда. У Ныркова сидел. Вот какой он доктор, голубчики. А вы, — он обратился к бородачам: — Вам тоже доктор нужен? Поносик у вас? Ну, хорошо, с вами разговор еще предстоит. А пока, Сергуня, пощупай-ка его, вынь у него пистолетик. И дай мне. Быстро.

Молодой подошел ближе к Сибирцеву, но остановился.

— Доктор он, Митрий Макарыч. Как есть доктор. Он ить и Марью спас. Девочку родила. С того света своими руками вынес. Отпусти ты его, обчеством просим.

— Ах вот как! У вас уже “обчество” появилось? Быстро.

Упустил момент Сибирцев. Успел выхватить револьвер Митька, теперь ствол его уставился прямо в грудь.

— Значит, что же происходит, а? — снова ласково заговорил Митька. — Я велел сидеть на месте, а этот старый козел в город смотался, чекиста привел, дорогу показал. Да не одного! Вон их в деревне — добрый десяток разместился. Каюк вам готовят, голубчики. Так-то. А вы — доктор! Это ты привел их, шкура! Марью твою я своей рукой пристрелю, если шевельнешься. И сучонку ее. С тобой разго­вор будет особый, а этого — этого мы сейчас на осинку вешать будем. Голову ему отпилим, чтоб другие запомнили Митю Безобразова. И на этой телеге Ныркову отправим. Пусть голова в город приедет. А уж остальное тут, тут по­висит. Брось сюда саквояж! — приказал он.

Сибирцев безразлично швырнул ему под ноги саквояж. Там звякнули инструменты.

— А теперь тулупчик-то сними. Хороший тулупчик, чего его портить. Пригодится тулупчик.

Сибирцев рывком, так что полетели пуговицы, рванул полы полушубка и, сбросив, швырнул под ноги Митьки. Путь к нагану был свободен. Теперь только не упустить момента. Не сводя с Сибирцева взгляда, Митька ловко обыскал карманы полушубка, на миг опустил глаза, но этого мига Сибирцеву было достаточно.

Словно отпущенная пружина, он метнулся в прыжке к Митьке, и через секунду, выбитый ударом сапога, револьвер его мелькнул между деревьями. А сам Митька со всего маху грохнулся головой о колесо телеги.

Сибирцев поднялся с земли, подхватил свой полушубок, надел, подошел к Митьке и рывком за воротник шинели швырнул его на телегу.

Какое-то время все приходили в себя, потом разом загалдели. Стрельцов, со сжатыми кулаками, крича и плюясь, ринулся к Митьке. Рванулись к нему и бородачи. Окружили телегу. А Сибирцев почувствовал вдруг дикую усталость и опустошение. Словно навалился на плечи тяжкий груз всех последних лет. Стали ватными руки и ноги. Он не слушал и не слышал, что кричали мужики, даже не глядел в их сторону. Потом, пересилив себя, подошел к телеге, взглянул в разбитое бабье лицо неподвижно лежащего, оглушенного Митьки Безобразова и услышал, что кричал старик:

— А хучь бы и комиссар, и чекист! Он тебя, паразита, не побоялся. К человеку шел! По горло в воде. А ты его, паразит проклятый, вешать? Голову пилить? Ах ты, будь ты трижды проклят!..

Сибирцев вынул наган и дважды выстрелил вверх.

— Тихо, мужики, — сказал негромко, через силу. — Безобразов — враг Советской власти, и судить его должна Советская власть. Поэтому никакого самосуда. Свяжите его и везите в город. И ничего не бойтесь, мужики…

Сибирцев услышал отдаленный топот копыт, обернулся к дороге и пошел между глубокими колеями тележных колес.

Он не видел, как провожали его взглядами мужики, не видел, как шевельнулся в телеге Митька и потянулась к голенищу его рука. На дальний бугор вынеслись пригнувшиеся к гривам лошадей всадники, и в тот же миг Сибирцев почувствовал сильный удар в спину и увидел, как стремительно рванулась ему навстречу земля.

9

Пришел вечер. Плыла, качалась телега по расквашенной дороге, каждым рывком вонзая раскаленный штык меж лопатками Сибирцева. Гулко, толчками долетали до него неясные, бубнящие голоса мужиков, их неторопливый, тягучий разговор. Казалось Сибирцеву, что он слышит и знакомый, характерный такой, быстрый говорок Ильи Ныркова, перебиваемый шлепаньем множества копыт. Вцепившись пальцами в края телеги, Сибирцев смотрел в небо. К закату оно очистилось, и только в самой далекой, темнеющей глубине его, словно малиновая пряжа, тянулась к северу узкая тропинка облаков.

 

Глава III

1

Сибирцев поднялся с постели в пору отцветающих ви­шен. Сам, без посторонней помощи, тяжело опираясь на суковатую палку, сделал он первые шаги к выходу, к потемневшей от времени террасе и, шаркая, ступил на ее рассохшиеся половицы. Короткая боль кольнула меж лопаток и жарко плеснулась в груди. На миг качнулось в глазах, и он прикрыл их. А когда снова открыл, вдруг счастливо рассмеялся. Мир, заслоненный до сей поры плотными зарослями дикого винограда, опутавшего ставни окон, открылся перед ним всей своей глубиной. Значит, снова жизнь и весна вокруг, и это буйное цветение — не выдумка, не порождение отрывочных, обморочных видений, бог весть сколько времени преследовавших его.

Когда-то огромный и ухоженный сад теперь одичал. Безнадзорный, расхристанный вишенник вздымал от порывов ветра снежно-розовые вихри своего кипения и швырял, рассеивал их по траве, кустам, бывшим клумбам, заглохшим аллеям и дорожкам.

А поверх, и вокруг, и вдали, отовсюду, куда достигал взгляд, голубым и лиловым прибоем накатывалась сирень. Or свежего ли дыхания земли и сада или от другого чего-то кололо в горле, будто застрял там острый кусочек железа.

Продолжая улыбаться, Сибирцев сделал два–три коротких шага и опустился в плетеное кресло-качалку, именно такую, какая была в его детстве — расшатанная и пахнущая старой пылью. Чуть наклоняясь вперед, Сибирцев качнул кресло, и оно заскрипело под ним, словно охнуло. И от этого плавного движения снова закружилась голова и все расплылось перед глазами. Сибирцев почувствовал, как мягкие пальцы бережно коснулись его спины и на плечи легло теплое и пушистое, легко окутало, прикрыло колени. Пахнуло неуловимым запахом духов.

Мирно поскрипывало старое кресло. Сибирцев полной грудью, распрямляя плечи, вдыхал тягучий аромат цветущей сирени и вслушивался в окружающие звуки. Легкий кашель — это Маша. Она сидит сбоку, наверно, на ступеньках лестницы, ведущей в сад, и, положив подбородок на сомкнутые тонкие пальцы, ждет, когда Сибирцев посмотрит на нее. А вот грузные, до стона в половицах, шаги Елены Алексеевны, уходящей в дом. Крупная женщина, сохранившая черты поместной барыни, суровой и неприступной, с гордым профилем, обрамленным реденькими буклями… Пережила свой век, мыкается теперь вот с Машей да бывшей своей прислугой, когда-то симпатяшкой-горничной, а ныне — сварливой и неопрятной старухой. Ходит Елена Алексеевна важно, как императрица, а разговор — легкий, неторопливый — заводит о разоренном хозяйстве, об усадьбе, за которой нет присмотра, избегая при этом самого главного вопроса. Разве что голос вдруг выдаст, задрожит, когда вскользь упомянется в плавном течении беседы имя сына Яши. И она, и Маша — понимал Сибирцев — все ждали, чтобы он сам заговорил. Давно ждали. Но он молчал: сперва оттого, что действительно не мог говорить, ибо находился в тяжелом состоянии после ранения, а после никак не мог решиться переступить порог той слабой надежды, которой все еще жили эти женщины, жили, хотя наверняка чувствовали правду. Оттягивать разговор не имело смысла, однако не было сил и начать его. Так и жил Сибирцев в их семье, тщательно оберегаемый от боли, от посторонней жизни, от трудных своих воспоминаний.

За время болезни он потерял счет дням. Уплыл март по большой воде. Большую воду Сибирцев помнил: шел со стариком на бандитский остров. Позвякивала склянка в докторском его саквояже. А потом этот Митька… Митенька Безобразов, в ладной своей офицерской шинели. Удивленный тон его: “Какой такой доктор? Вот этот? Да разве ж это доктор? Это ж чекист… Чекист с поезда. У Ныркова сидел. Вот какой он доктор, голубчики…” Однако подвела тогда рука бандита, хоть и мастерский был выстрел. Знал силу своего удара Сибирцев, и в положении Митьки, избитого, валяющегося в телеге, это был, конечно, лихой выст­рел. Считай, на два пальца вбок, и гнить бы Сибирцеву в глубокой тележной колее. Подвела-таки рука, пославшая ему пулю в спину…

А дальше только отрывки, и не воспоминаний даже, а каких-то бредовых видений. Бесконечная, в тряских колдобинах, дорога, заросшие морды дезертиров, противный до рвоты запах карболки и смрадный дух гноящихся ран у соседей по койкам, лысина Ильи Ныркова, славного и такого перепуганного мужика, и, наконец, снова тележный скрип и эта вот усадьба. Сколько же времени-то прошло в общей сложности?.. Месяц? Нет, побольше. Вон уж и сирень цветет вовсю, и дни на редкость жаркие. Так что, как ни считай, а к маю, по всему видать, подошло. Вот, браг, какие дела…

Спросить, что ли, какое нынче число? Спросишь — ответят, да ведь подумают: совсем, знать, спятил мужик, коли все позабыл. Вот те черт! Ни численника нет, никаких тебе известий. Илья тоже хорош. Рад, наверное, что жив остался Сибирцев, сбагрил с плеч и нос не кажет. Отдыхай, поправляйся, мол, поживи в усадьбе, в раю цветущем. Рай-то он, может, и рай, да только от усадьбы осталось, одно название. Видел Сибирцев: дряхлость и ветхость сквозили изо всех щелей. Сердце щемило от этой опрятной и оттого еще более печальной бедности. В одном молодец Илья — сообразил продуктов подбросить, невозможно было глядеть в обтянутое, худое лицо Машеньки, на котором и жили разве что огромные серые глаза. И сама Елена Алексеевна, с отекшими от голода щеками, только теперь стала напоминать себя прежнюю, как она давеча заметила.

Две недели полного покоя во все еще пахнущем смолистой сосной старом доме подняли Сибирцева на ноги. Он встал с постели, сделал первые осторожные шаги и вот, видишь, в сад выбрался, ах, красота-то какая!

— Машенька… — Сибирцев увидел, как стало бледнеть ее лицо. Он чуть улыбнулся: — Принесите мне, пожалуйста, веточку сирени… Маленькую…

Маша метнулась в сад и через минуту взлетела по ступеням обратно, неся в обеих руках пышную, в блестящей росе ветку, осторожно, словно ребенка, положила ее на колени Сибирцеву. Он поднес ветку к лицу и задохнулся от нахлынувшего аромата. Взглянул поверх на девушку, и ему показалось, что он уловил сходство между нею и братом Яшей, каким он помнил его уже смутно. Тот же высокий лоб, заметно выступающие желваки на скулах, полные, резко очерченные губы и упрямый подбородок. И вместе с тем неуловимо нежная округленность линий. А глаза?.. Какие они были у Яши? Тоже серые?.. Уже не помнил Сибирцев. Там, в колчаковском тылу, при штабе атамана Семенова, где он служил вплоть до апреля двадцатого года, не до цвета глаз было, чтобы запоминать и думать об этом.

— А у нас, Машенька, — глухо сказал он, — сирени не было… Может, и была, да там, наверно, она пахла по-другому. Нет, не помню, была или нет.

— Михаил Александрович! — девушка порывисто шагнула к нему. — Скажите, я ведь знаю, я догадываюсь… Это все правда? Все-все?..

Глядя в упор в ее расплывающиеся глаза, Сибирцев медленно утвердительно кивнул. Маша упала лицом в его колени, в сирень, и застыла. Потом подняла мокрое от росы лицо и прошептала:

— И вы там были? И все знаете?

Помедлив, он снова кивнул.

— И ничего не могли сделать? — слезы полились из ее глаз.

Сибирцев отрицательно качнул головой.

Маша резко вскочила и исчезла в саду.

Сибирцев опустил голову и сидел так, перебирая пальцами сиреневую гроздь. Машинально отметил, что края цветков словно обгорели, обуглились. “Значит, уже и сирень отцветает”, — посторонне подумал он.

В доме было тихо. Время текло почти осязаемо, и в его течении слышалось что-то обреченное, трагическое, отмеряемое потрескиванием половиц, шорохом кустов за террасой, медленным хрустом Присыпанной песком дорожки.

Она вернулась. Как прежде, присела на верхнюю ступеньку и сказала негромко, не глядя на Сибирцева:

— Простите, я понимаю… Я поняла, что вы были там, и если бы могли что-то сделать, то сделали бы. Простите меня… Я очень любила Яшу. Он ведь моложе меня… на целый год… — Она помолчала и добавила тем же ровным голосом: — А вам могло грозить подобное?

Сибирцев пожал плечами и ничего не ответил.

— Вы расскажете мне?

— Видите ли, Машенька, — Сибирцев заговорил медленно и негромко, как бы рассуждая сам с собой, — никто из нас не принадлежал… и не принадлежит себе. У нас не могло быть нервов и… — он неопределенно качнул поднятой ладонью, — всего этого… Одним словом, речь не о нас. О деле. Было дело. И только оно. Понимаете, Машенька, случается, слово какое вырвется, взгляд, скажем, или жест не тот — и все, что строили гигантским трудом не одного, а многих людей, вдруг рушится. И погребает под собой сотни, тысячи жертв… Одно только слово. Вот какие, брат, дела. Поэтому рассказать… не могу. Машенька… А Яша? Он должен был стать настоящим мужчиной…

— А эти часы, которые вы… нам привезли? Они еще папиными были.

— Это все, что я мог сделать, — ответил Сибирцев. — Все, что мог. Хотя делать это, возможно, не следовало… И вы, Машенька, немедленно забудьте все, что я вам ска­зал.

— Я поняла… Михаил Александрович, а как же мама? Она тоже про Яшу догадывается. Но верит. Пусть верит… Не помочь ли вам в чем-нибудь?

Снова увидел ее глаза Сибирцев, и у него перехватило дыхание, столько было в них муки.

— Машенька, милая… — голос сорвался, и Сибирцев закрыл лицо руками.

Разве найдутся слова против ее горя?..

2

Яшу Сивачева взяли неожиданно. Где-то был промах, но точной причины так и не смог узнать Сибирцев. Он был знаком с Яковом, как, впрочем, со многими, кто постоянно вертелся при штабе атамана. Чем-то уже давно приглянулся Сибирцеву этот совсем юный офицер, носивший погоны подпоручика скорее всего по чьей-нибудь прихоти, нежели за собственные заслуги… Однако был он симпатичен Сибирцеву. Возможно, тем, что напоминал ему самого себя, начинающего прозревать на недавней германской войне. Казался Сивачев таким же горячим и искренним, но, в силу сложившихся обстоятельств, еще не нашедшим ни себя, ни своей правды.

Интерес к Якову возрос многократно, когда Сибирцев узнал, что он работает в шифровальном отделе. Ряд удачно выстроенных обстоятельств позволил одному из сослуживцев Якова сделать тому предложение переселиться из штабного вагона, стоящего среди многих других на запасных путях станции Маньчжурия, в довольно приличный, хотя и скромный, домик железнодорожного машиниста, находившийся неподалеку от станции.

Машинист Федорчук пользовался уважением и деповского и станционного начальства ввиду своей деловитости, основательности поступков и безотказности по службе. Но, помимо всего прочего, был он и отцом весьма симпатичной девицы, подвизавшейся по швейной части. Поэтому ни у кого не вызвало удивления, что Сивачев скоро переселился в домик пожилого машиниста, все знали, что с жильем для офицеров было туго, и на подобные мелкие нарушения начальство смотрело сквозь пальцы. Многие офицеры пышно разросшегося атаманского штаба квартировали, где могли. Это уж ближе к апрелю двадцатого, после ряда провалов крупных семеновских операций, пришлось им, матерясь, но подчиняясь строжайшему приказу, возвращаться в тесные свои купе воняющих карболкой вагонов.

Опытный подпольщик и добрый дядька, Федорчук узнал некоторые подробности биографии Сивачева, о его сестре и матери, живущих где-то в Моршанском уезде, в Центральной России, которых Яков не видел более двух лет. Понимая состояние молодого офицера, чья вера в чистоту “белого движения”, как любили в ту пору высокопарно выражаться, была уже основательно поколеблена, ибо ничто не могло бы ее скомпрометировать в такой степени, в какой это сделали проходящие через Якова документы, он сумел найти путь к сердцу Сивачева.

Началось все с небольшой “услуги” по части движения воинских поездов, тем более что такого рода “тайна”, если смотреть на это дело серьезно, никакой особой тайной среди штабных болтунов не являлась. Так, одна видимость тайны. Сибирцев полагал, что молодому и общительному офицеру лишние деньги вовсе не помешают. Но Сивачев совершенно неожиданно отказался от денег, предложенных ему Федорчуком, и уже по собственной инициативе познакомил его с копиями некоторых документов, имеющих действительную ценность. Что здесь больше сыграло роль — собственное прозрение или благосклонное внимание Федорчуковой дочери — было еще неясно. Однако Сибирцев с Михеевым решили, что пришла пора умело, хотя и исподволь, направлять поступки Сивачева.

До самого февраля двадцатого года Сибирцев тщательно руководил действиями Якова, не вступая с ним в контакт, но и не избегая встреч в штабе. Яков действовал смело, чересчур смело, как уже теперь, задним умом, понимал Сибирцев. Может быть, на него влияла острота ситуации, игра в опасность, может быть, собственная неустоявшаяся, неокрепшая жажда настоящего дела, кто теперь знает. Но Яков сорвался. Скорее всего, на какой-нибудь фальшивке, — семеновские провокаторы были большие мастера по этой части.

В штабе никто толком не знал о причине исчезновения шифровальщика. Но интуиция подсказала Сибирцеву, что случилось чрезвычайное и в его распоряжении считанные минуты. Рабочие депо — товарищи Федорчука — успели спрятать дочку машиниста, но самого предупредить не смогли, его взяла прямо в рейсе семеновская контрразведка.

Сибирцеву была хорошо знакома эта организация — бывшие сыщики и жандармы, озлобленные авантюристы, развратники, изощренные насильники, — грязные отбросы развалившейся царской охранки, не моргнув глазом отсылавшие людей на виселицу, ради любой денежной или иной награды. Но черное дело свое они знали: мертвый не мог бы не заговорить в их руках.

Немедленно ушел к партизанам связник Сибирцева и Федорчука. Но знал Сибирцев, что опасность слишком велика, ибо, коли уж взялась копать контрразведка, она мо­жет докопаться и до него, какими бы мизерными, ничтожными ни казались его связи с арестованными. Надо было уходить и ему, но он медлил.

Посоветовавшись с Михеевым, сообщили о провале в Центр, а затем затаились, прервав всякие контакты.

И вот тут стал Сибирцев замечать, что начали его негласно проверять. Его отстранили от разработки крупной карательной операции против Тунгузского партизанского отряда, успешно действовавшего на правобережье Амура. Коли уж такая операция намечалась, — о ней довольно прозрачно намекали в штабе, но о том, что она должна начаться в ближайшее время, Сибирцев знал из источников Сивачева — он просто обязан был участвовать в ее разработке. Таков был заведенный порядок, и в этом заключалась его штабная работа. Однако интерес в штабе к этой операции неожиданно пропал, или, видимо, кто-то ожидал от Сибирцева большей заинтересованности, более решительных действий. Несколько раз назойливо, но якобы случайно забывали убрать в сейф секретные приказы, от которых опытный человек за версту почует запах фальшивки. Сибирцев не реагировал. Он ждал.

“Кого мог знать Сивачев? — мучительно размышлял в те дни Сибирцев. — Только Федорчука. А что он мог выдать, если бы не выдержал пыток? Только то, что сам добывал в своем отделе”.

Все замыкалось на Федорчуке. И все зависело теперь только от пожилого машиниста.

Что же происходило с арестованными, никто определенно не знал и не мог толком ответить, почему Сивачевым заинтересовалась контрразведка. А сами чины этого малопочтенного заведения, как заметил кто-то из штабных остряков, в предвкушении раскрытия крупного и, разумеется, государственного — уж ничуть не меньше! — заговора приняли вдохновенный вид и на все расспросы таинственно помахивали своими провокаторскими головами.

Так и ходил по острию клинка поручик Сибирцев, в погонах с желтым кантом и тремя звездочками, пожалованными ему не так давно “за особые заслуги” полковником Скипетровым, правой рукой самого Григория Михайловича Семенова. Было дело, спас Сибирцев полковника от каталажки, грозившей тому за учиненное буйство со стрельбой в харбинском кабаке. Вообще-то Скипетров обещал “Георгия”, но хватило только на поручика, тем более что это ему ничего не стоило. Был тогда уже Сибирцев подпоручиком, стал поручиком.

Возможно, думал он, именно эти новоиспеченные звездочки да откровенная симпатия Скипетрова сдерживали пока не в меру ретивого ротмистра Кунгурова, в чьих руках, по его сведениям, находились Федорчук и Яша Си­вачев.

Этот Кунгуров, знакомство с которым вряд ли кто посчитал бы за честь, был весьма любопытным типом. Златоуст бывшей харбинской охранки, отъявленный насильник даже среди видавших виды семеновских живодеров, однажды заявил, что в охранной деятельности нужно, чтобы чистые головы — намек на свою — руководили грязными руками и сдерживали преступные похоти этих грязных рук. Но теперь чистых голов, за редким исключением, — скорбный вздох! — уже не осталось. Верхи контрразведки захватили выскочки и авантюристы, развращенные неограниченными возможностями, которые дала им современная неурядица.

Нужен был Сибирцеву Кунгуров. И так случилось, что в один из промозглых февральских вечеров собралась небольшая компания в тесном кабинете харбинского “Континенталя” за казацким штосом. Поводом был приезд Скипетрова, месяц назад удравшего из Владивостока, как только туда вошли партизаны и большевики. Он и держал банк. Его знакомство с Кунгуровым позволило пригласить и контрразведчика.

Электричества не было: бастовали рабочие электростанции. Их порубили казаки, нагнали солдат, но дело что-то не ладилось. Поэтому сидели при свечах, и оттого по стенам метались причудливые тени, да поблескивала батарея бутылок на буфете.

Кунгуров нервничал, дергал прыщеватыми щеками и перекатывал из угла в угол рта изжеванный мундштук папиросы, сыпля пепел себе на расстегнутую грудь, обшлага мундира и зеленое сукно стола. Было также несколько офицеров, но тех интересовало исключительно содержимое Васькиного буфета. Там они и толклись, нещадно дымя гаванскими сигаретами. Бессменный скипетровский адъютант — сукин сын Васька — иначе его и не звали — откупоривал шампанское и строил рожи за спиной Кунгурова, ловко копируя его и веселя Скипетрова и всех ос­тальных. Кунгуров делал крупные ставки, но карта не шла. Сибирцев поначалу не зарывался, ставил по маленькой, проигрывал, выигрывал, оставаясь, в общем, при своих.

Четвертым за карточным столом сидел штафирка Семен Аполлинарьевич Жердев, бывший редактор харбинского “Курьера”, черт-те как и на чем сумевший сколотить приличное состояние, либерал и кутила. Только последнее качество и сближало его со Скипетровым, ибо тот на дух не принимал либералов и прочих вонючек. Известность Семен Аполлинарьевич приобрел еще в восемнадцатом, в дни колчаковского переворота в Омске, когда выступил с едкой и злой статьей “Что делать с Колчаком?”

“Граждане! — писал он. — Теперь тяжелый политический момент, и не таким грязным и больным людям, как адмиралу Колчаку, быть нашим верховным правителем… Долой его! Сам Колчак — это олицетворение честолюбия — добровольно не уйдет, нужно его убрать… Помните, граждане, что с появлением у власти Колчака большевизм уже поднимает голову…” И все в таком духе.

Статья оказалась как нельзя кстати. Буквально накануне Колчак издал приказ о смещении Семенова с должности атамана Забайкальского казачьего войска за то, что тот отказался признать вице-адмирала “верховным правителем России” и, сидя в Чите, прервал железнодорожную, телефонную и телеграфную связь Омска с Владиво­стоком.

На имя Колчака поступила телеграмма из Читы, от начальника Забайкальской железной дороги, о том, что работы остановлены, ибо по приказу Семенова все рабочие перепороты и не в состоянии выйти на работу. “Верховного правителя” умоляли “оградить”, так как это отражается на продуктивности работ.

Колчак встал в позу. Семенова тут же поддержали японцы. В дело вмешался глава французской миссии в Сибири генерал Морис Жанен и кое-как примирил “верховного” с японцами. Однако обозленный Семенов категорически отказался вообще вести какие-либо переговоры с Колчаком, хотя связь приказал восстановить. Так что статья Жердева, с точки зрения атамана, била в самое что ни на есть яблочко.

Александр Васильевич Колчак говаривал: “Я бываю сдержан, но в некоторых случаях я взрываюсь…”

Это был как раз тот самый случай: вице-адмирал жаждал крови. Атаман же, Григорий Михайлович, ухмылялся и крутил вислый бурятский ус, а вскоре пригласил Жердева к себе и милостиво с ним беседовал. После этого “Курьер” разразился серией статей, где “обер-хунхуз” Семенов представал божьим агнцем и истинно российским патриотом. Долго обсуждали потом, во что обошлась эта поездка семеновской кассе. Сошлись на том, что касса особо не пострадала: к тому времени атаман “зарабатывал” до двух миллионов в день. Но, видимо, именно тогда сумел заложить основу и своего будущего находчивый Семен Аполлинарьевич.

Итак, шла игра. Жердев попробовал ввернуть “керенки”, но Скипетров, распушив седые усы и побагровев, решительно и молча смахнул их со стола. Пришлось вытащить “катьки” — сотенные.

Припечатав жирной короткопалой ладонью толстую груду купюр в банке, Скипетров стал сдавать карты. Си­бирцев искоса наблюдал за Кунгуровым, за нервными движениями его рук и понимал, что тому приходилось туго. По всему видать, крепко он влип. Но остановиться и выйти из игры мешал азарт. В банке было уже тысяч под тридцать.

Проиграв очередную ставку, Жердев достал из заднего кармана брюк пачку долларов, перетянутую аптечной резинкой.

— А валюту берете, господа? — ехидно спросил он Скипетрова. Не мог, знать, простить ему выходки с “керенками”.

— По курсу, Семен Аполлинарьевич, сделайте одолжение, — пробасил Скипетров. — Такие деньги, господа, сами к руке льнут. Ишь ты, шельмы! — Он развернул новенькие американские ассигнации веером, словно карты, ловко сложил их и аккуратно кинул поверх “катек”. — Ах, шельмы, таку их! А то что ни день, господа, жди какой-нибудь конфузии. Мало нам своей твердой, российской, подавай иены паршивые. Я слыхал, Антон Иваныч на Дону какие-то “колокольчики” удумал. Наш теперь как черт на горячем шомполе крутится, свою валюту сочиняет, а хрен в ней, в этой валюте! Нет, господа, молодцы шельмы-американцы. Видит бог, молодцы.

— Россию теперь, господин полковник, — заметил Жердев, — никакой валютой не спасешь! Поумнели-с.

— Это как вас прикажете понимать? — возмутился Скипетров.

— А вот так-с. Мы, доложу я вам, нагайкой не поигрываем да шашечкой над головой православных не крутим. Но далеко видим со своей колокольни. Кончилась для нас Россия-матушка. В паршивом, как вы изволили выразиться, Китае сидим. Японские иены подсчитываем. А уж давно, ох как давно, пора на доллары переходить, на доллары. За ними — будущее. Наше, во всяком случае. Вот и вы, господин полковник, так считаете. Пока вы рассуждали да мечтали о мести, мир изменился. И вы крупно опоздали. Ищите себе теперь другие пути для самоутверждения. Если найдете, конечно.

— Брехня! — Скипетров стукнул кулаком по столу. — Россия ждет нас. Это все вы, либералы, продаете направо и налево! Ни стыда, ни веры…

— Как же, как же! Понимаю вашу горячность, господин полковник, и даже, видит бог, глубоко вам сочувствую. Но вот, позвольте, господа, был у меня проездом год назад, прошу заметить, господин… впрочем, не имеет значения. Друг и приятель светлой памяти Александра Васильевича. Так вот, сказал он… позвольте на память, господа. Когда розовые оптимисты начинают говорить, что народ молится, чтобы мы вернулись, я возражаю, что не верю в существование таких лошадей, которые сами бы просили, чтобы их заложили в старые, ненавистные, до костей протершие хомуты… Каково-с?

Офицеры захохотали: “Едко, мать его перетак!..”, а Скипетров вскочил, отшвырнув ногой стул, и рассыпал колоду по полу.

— К черту! Если бы я не знал вас, господин Жердев…

— Да полноте, полковник, — скривился Кунгуров.

— Это все вы, ротмистр, — продолжал орать Скипет­ров, — с вашими филерами погаными.

— Филеры, возможно, и поганые, — засмеялся Сибир­цев, — но ротмистр тут при чем, господин полковник?

— А-а, — Скипетров начал остывать.

— Бог с вами, полковник, — отмахнулся Кунгуров, — оставьте спор. Сдавайте-ка лучше карту. Ставлю на девятку пик.

Васька подал новую колоду, и Скипетров, отдуваясь, стал с треском ее распечатывать. Выпил единым махом бокал шампанского, поднесенный Васькой, громко икнул и плюнул на пол.

Сибирцев заметил, что, всякий раз доставая деньги, Кунгуров вынимал из нагрудного кармана серебряную луковицу часов и щелкал крышкой, словно его подгоняло время. Теперь же он положил их сбоку и, потянувшись за картой, как бы невзначай, сдвинул часы локтем в сторону Сибирцева. Колеблющиеся язычки свечей вспыхнули в серебряной крышке, пробежали по змейке цепочки, и Сибир­цев замер. Это были часы Сивачева. Он узнал его серебряный “Мозер” с брелоком-якорем. Сивачев имел привычку при разговоре постоянно крутить эту цепочку на пальце, поигрывая якорьком. Кунгуров метнул исподлобья острый взгляд, но встретил равнодушные глаза Сибирцева. Продолжая глядеть на Сибирцева, Кунгуров откинулся на спинку стула и небрежно швырнул деньги на стол.

— Все, господа, баста! — хрипло сказал он.

— Что, ротмистр, профиршпилился в пух и прах? — обрадовался Скипетров.

— Баста, господа, — Кунгуров нервно рассмеялся. — Все спустил. Как в лучшие времена… Впрочем, если вы не сомневаетесь, могу…

— На мелок не играю, — отрезал Скипетров. — Ставь часы! — он ткнул в луковицу пальцем, с широким и плоским, почти квадратным ногтем. Такие ногти, вспомнил где-то читанное Сибирцев, бывают у палачей и наемных убийц.

— Часы? — задумчиво повторил Кунгуров.

Он взял “Мозер” в ладонь, пропустив качающуюся цепочку с якорьком между пальцами, долго рассматривал его, словно бы прощаясь с дорогой ему реликвией, а затем, криво усмехнувшись, примял им груду ассигнаций.

— На что потянут, господа? — спросил он.

— Пятьсот, — отрезал Скипетров, рассматривая “Мозер”.

— Остальное утром, согласны? Тогда — ва-банк!

— А, черт с тобой, поверим, — у Скипетрова заблестели маленькие поросячьи глазки. — Твоя карта?

Сибирцев поднялся и отошел к буфету, чтобы выпить шампанского. Офицеры, напротив, сгрудились у стола. Повисла пауза. Потом раздался утробный вскрик, будто в живот воткнул нож, и следом раскатистый, громовой хохот Скипетрова… Все разом загомонили, задвигались.

— Ага! — Скипетров хлопал ладонями по столу. — Не ходи ва-банк, не ходи!

Встал бледный Кунгуров, снова сел.

— Что ж, — выдавил он из себя. — Считайте. Долг чести. Утром, господа…

Скипетров, бормоча под нос, считал деньги в банке.

— Ого, — наконец изрек он, — ежли американцев по курсу, за полсотни тысяч перевалило, господа. Учти, Кун­гуров… Ну, Жердев, в штаны не наклал? Берешь карту?

— Сибирцев! Мишель, ваша очередь, — вместо ответа крикнул Жердев.

Сибирцев подошел к столу, сел, взглянул на Кунгурова, на Скипетрова. Азарт погас в глазах ротмистра, и они словно подернулись дымчатой пленкой. А на щеках, как струпья, темнели багровые пятна. Скипетров с победоносным видом ерзал на стуле.

— Ну, господа, — медленно, как бы в раздумье, процедил Сибирцев, — говорят, трусы в карты не играют. Ва-банк, господа. Дама треф. — Проще было бы не лезть на рожон, даже проиграть небольшую ставку и тем самым войти в хоть какое-то расположение к Кунгурову, но на ассигнациях лежал Яшин “Мозер”. — Да, ва-банк, господа, — повторил мрачно Сибирцев…

— Дьявол! — взревел Скипетров, выкидывая Сибирцеву трефовую даму, и снова отшвырнул стул.

Сибирцева била дрожь, которая со стороны вполне сходила за картежный азарт, столь понятный всякому настоящему игроку.

Тускло наблюдал Кунгуров, как Сибирцев подрагивающими пальцами сгребал ассигнации и совал их в карманы, не считая, как небрежно сунул в брючный карман серебряную реликвию.

— Ну-с, Мишель, — Сибирцева обступили офицеры, — так дело не пойдет. С тебя, с тебя…

— Господа! — воскликнул Сибирцев. — О чем речь? Куда прикажете подать? Сюда или в зал спустимся?

— В зал, в зал, какой разговор! Эй, Васька, распорядись! И чтоб там — ни-ни! — Скипетров взял роль хозяина на себя. — А ты, Кунгуров, не тушуйся, ты теперь его должник.

— Ах, бросьте, полковник, — поморщился Сибирцев. — Какие, право, пустяки. Не будем мелочными, господа! Прошу вниз. Господин ротмистр?

— Мы завтра встретимся, Мишель, — негромко сказал Кунгуров, беря Сибирцева под локоть. — Позвольте я вас буду называть запросто, как все, Мишель?

— Разумеется, но я могу подождать, учтите это. Мне не к спеху, господин ротмистр.

— Николя, с вашего разрешения.

— Отлично, Николя. А сейчас вы — мой гость. Вперед, господа! Покажем штафиркам, кто мы есть! Вперед, Николя! — и обнял его за плечи.

3

Сославшись на недомогание, которое, впрочем, Елена Алексеевна сочла за последствия голода, Маша ушла в свою комнатку на мансарде и там, наверно, прилегла. Сибирцеву было понятно ее состояние, но он — увы! — ничем не мог ей помочь. Только время, время…

Из села донесся веселый перезвон церковных колоколов, и тут же торопливо, словно отпихивая локтями кого-то невидимого, серой мышью прошебаршила по лестнице в сад бывшая горничная. Сибирцев, сощурившись, поглядел ей вслед. Никакого иного чувства, кроме брезгливой неприязни, не вызывала у него эта старуха, суетливая и неопрятная.

Подставляя солнечным лучам лицо и открытую грудь, Сибирцев смолил помаленьку тонкие самокрутки даже не потому, что хотелось курить, а больше по привычке.

Маша не появлялась, и спросить о ней у Елены Алексеевны было отчего-то неловко.

Начало припекать солнце. В доме по-прежнему было тихо, только потрескивали половицы да мерно поскрипывала качалка. Захотелось холодной родниковой воды. Си­бирцев решил было позвать, но вдруг спохватился: совсем очумел, малый! Нет, брат, пора тебе менять режим. Все. Никаких снисхождений. Палка есть - начинай ходить, начинай двигаться. Пора действовать…

Что рана проклятая ноет, наплевать. Долго еще будет ныть. Надо Ныркову срочным образом весточку послать, чтоб приехал, забрал. Там, в Козлове или в Тамбове, врач на крайний случай всегда найдется. Беды большой нет, если и откроется дырка в спине, залатают за милую душу. Да… Только как послать?.. Смешно, эти милые дамы глаз с пего не спускают, каждое движение сторожат, жди, пошлют они в Козлов нарочного, как же…

Тоже ведь вот забота: что станется здесь, когда он уедет? Они ж обе — и Маша, и ее мать — на ладан дышат, еле отошли за последнее время. Ни хозяйства у них, ни другой какой-нибудь сносной перспективы, одни осколки. Как помочь-то, чем? Теперь их так и не бросишь, не уедешь, все оставив за первым же поворотом. Идиотская ситуация… И что в мире делается — неизвестно. Ни газет, ни слухов. Окружили стеной, супчик с ложечки, сирень еще эта, будь она неладна. Прямо одно расстройство.

По-стариковски кряхтя, Сибирцев выбрался из качалки и, опираясь на палку, побрел в дом. За время болезни он как-то не удосужился узнать расположение комнат. Он вообще не мог представить: велик ли этот дом. Комната, в которую он вошел, была большой, со стрельчатыми окнами, полуприкрытыми снаружи щелястыми ставнями. Здесь царил сумрак оттого, что и стены были темными, и солнце сюда заглядывало, по всей вероятности, во второй половине дня. Такие комнаты в барских домах называли залой. Дверь справа была приоткрыта, там, за ней, и вовсе густилась темнота. Где-то за той темнотой раздавались приглушенные стуки и железное звяканье. Винтовая деревянная лестница с резными балясинами вела наверх, скорее всего там и находилась Машина комната.

Сибирцев оглядел небогатое убранство: широкий стол с витыми ножками, несколько венских стульев с гнутыми спинками, огромный, в полстены пустой буфет. Обогнул стол, чтобы подойти к окну, и вздрогнул: из темного проема между окон на него глянул незнакомый обросший мужик, длинный и нескладный, стриженный почему-то ежиком и весь странно расплывчатый. Через мгновение Сибир­цев сообразил, что смотрит в зеркало. Он подошел поближе, потрогал резную, мореного дуба раму, стекло. Оно показалось пыльным. Нет, это амальгама стала мутной от долгой жизни. Уставился в собственное отражение. Хорош, ничего не скажешь: глаза провалились, как у покойника. Ну, ладно, этот ежик — еще куда ни шло, но борода… Рыжая, клочковатая. И не борода, а нечто вроде того расхристанного кустарника. Что ж это он так-то? Ну и рожа, ночью увидишь — испугаешься…

Сзади послышались тяжелые, стонущие скрипы. Си­бирцев обернулся и увидел Елену Алексеевну.

— Что вы, Михаил Александрович? — тревожно спросила она. — Разве вам можно столько-то ходить? В постель, в постель, и никаких возражений… Или на солнышко. Оно, милое, всех лечит.

— Елена Алексеевна, — виновато заговорил Сибирцев, стараясь прикрыть лицо ладонью, — не найдется ли у вас водички погорячей?

Он уже забыл о том, что мечтал о ледяной, родниковой.

— Случилось что? — забеспокоилась хозяйка.

— Да вот… — замялся Сибирцев. — Дело есть маленькое. Уж вы извините.

— Есть, есть, отчего же. Сейчас принесу. Идите прилягте.

Сибирцев вернулся к себе, достал из-под кровати вещмешок, развязал его и добыл небольшой полотняный свер­ток: в чистой портянке он хранил опасную бритву с костяной ручкой и — ставший каменным — маленький серый обмылок. Открыл бритву, попробовал на ногте и стал править ее на широком своем ремне.

За этим занятием и застала его Елена Алексеевна Она вплыла в дверь, держа в руке чайник, и, увидев, чем занимается Сибирцев, вздохнула и улыбнулась.

— Ну вот, и слава богу. Значит, на поправку пошло. Раз мужчина взялся красоту наводить, считай, все у него в порядке… Ох, да что ж это я? Вам же прибор нужен. Сию минуту…

Она поставила чайник на пол и ушла в залу. И тотчас услышал Сибирцев, как на разные голоса запели-застонали отворяемые дверцы и створки буфета, ну прямо как у гоголевских старосветских помещиков, разнося по всему дому застарелые странные запахи не то выветренного нафталина, не то каких-то сладковатых сушеных трав… Или, может быть, так пахла лежалая одежда прабабушек, хранившаяся, за неимением другой мебели, на буфетных полках, одежда, впитавшая в себя воспоминания о модных в прошлом веке парижских духах, а теперь проданная за бесценок в том же селе.

Елена Алексеевна вернулась, неся потускневший бритвенный прибор: тарелку и стаканчик со стершейся латунью.

— Вот, — протянула Сибирцеву, — мужа моего, Григория Николаевича, земля ему пухом. — Она вздохнула, поглядев в тарелку, словно в зеркало… — Сколько лет, а все еще как новая… Да вы к зеркалу подойдите, там видно. А я пойду, не стану вам мешать… Ах, уж эти мне мужчины! — Она улыбнулась и кокетливо погрозила пальцем. — Брейтесь на здоровье. Сейчас обед принесу…

Закончив довольно мучительный процесс бритья, Си­бирцев провел ладонью по щекам: другой разговор. А то и впрямь бандит с большой дороги.

Плохо дело, Сибирцев, коли ты за собой следить пере­стал. Совсем, брат, плохи твои дела. Раскис, успокоился…

Появилась Елена Алексеевна с полной тарелкой густого щавелевого супа, приправленного тушенкой. Хотела было уложить Сибирцева в постель, но он упрямо выбрался на террасу и отодвинул качалку с солнцепека в угол, в тень. Пока он с трудом глотал кислую, порядком надоевшую травяную кашу, Елена Алексеевна, испуганно округлив глаза, все порывалась открыть ему свою очередную и, разумеется, страшную тайну. Она и дверь в комнату прикрыла, и заглянула через перила в сад, нет ли кого. Наконец, когда Сибирцев отставил тарелку, придвинулась к нему на стуле и зашептала:

— Михаил Александрович, только, ради бога, тише… Там, на кухне, сидит человек. Из Совета, сказал. Вас хочет видеть. Но я ответила, что вы обедаете, а потом будете отдыхать, пойду узнаю, сможете ли принять… Я должна вам еще сказать… — она придвинулась почти вплотную. — Сегодня Дуняшка была в церкви…

— Это горничная, что ли, ваша?

— Какая горничная? Дуняшка-то? Что вы, она живет так, из милости. А служит при церкви, свечами торгует, ладанками, крестиками… Так вот слыхала она, что батюшка наш, отец Павел, возгласил сегодня с амвона, будто грядет сюда сила великая и быть повсеместно пожарам и гореть в их огне антихристу. Мужику от этой силы будет избавление, а большевикам и комиссарам — геенна огненная. А?

— Так и заявил? — усмехнулся Сибирцев.

— Господи, вы смеетесь!

— А что она за сила, не изрекал ваш батюшка? Антонов там или еще кто?

— Ох, не могу сказать, Михаил Александрович, но… я очень боюсь за Машу. Ведь если они…

— Кто они, Елена Алексеевна?

— Ну как же, эти, которых сила великая. И грядет сюда…

— Грядет она или нет, еще неизвестно. А вот лежать тут у вас без дела мне действительно ни к чему. Это верно. Так что там за человек из Совета? Сидит он еще или ушел?

— Сидит. И мрачный весь такой, строгий.

— Пригласите его, пожалуйста, сюда.

— Может быть, в комнаты?

— Нет, здесь лучше… Простите, Елена Алексеевна, еще один вопрос: банды сюда не заглядывали? Я имею в виду село, вашу усадьбу.

— Господь миловал. Слава богу, не бывало у нас бан­дитов. Да и какой им от нас прок? Я — старуха. Машу жалко — слабенькая она. — Елена Алексеевна всхлипнула и перекрестилась. — Пойду, позову…

Гость оказался человеком рослым и худым, под стать Сибирцеву. Были на нем залатанная тужурка, расстегнутая косоворотка и простые брюки с обмотками и грубыми солдатскими ботинками. В широкой ладони он мял кожаную фуражку. Снял, видно, с головы, проходя через комнаты и уважая хозяев.

Сибирцев слегка привстал и жестом указал вошедшему на стул. Гость кивнул, основательно уселся, расставив колени и положив фуражку на край стола. Елена Алексеевна быстро взглянула на Сибирцева и, приняв неприступный вид, величественно удалилась. Сибирцев едва сдержал улыбку. Гость, проследив за его взглядом, обернулся, проводил глазами хозяйку и с веселой укоризной покачал головой. И сразу что-то в нем проявилось простецкое, мужицкое такое, симпатичное. Но когда он поднял глаза, Сибир­цев увидел, что они внимательны и холодны.

— Ну-с, слушаю вас, извините, не знаю вашего имени-отчества, — учтиво сказал Сибирцев.

— Офицер? — строго спросил гость.

— Бывший.

— Документик какой имеется?

— Имеется, однако с кем имею честь?

— Взглянуть бы хотелось на документик, — продолжал настаивать гость. Голос его построжел.

— Это не уйдет. Меня зовут Михаилом Александровичем. А вы кто? — Сибирцев требовательно посмотрел на гостя.

Тот вроде бы слегка смутился.

— Баулин. Комиссар продотряда.

— Ну вот и отлично. Москвич?

— Питерские мы тут.

— Металлист? — улыбнулся Сибирцев.

— Откуда знаете?

— Руки, — кивнул Сибирцев.

Баулин взглянул на свои широкие темные ладони и гоже улыбнулся.

— А документ я вам покажу, товарищ Баулин. Вы прямо из Центра или в Тамбове были, Козлове?

— Как же, были и в Тамбове, и в Козлове.

— Ныркова встречали?

— Это Илью-то Ивановича? Знаю.

— Хорошо. Давно видели?

— Зимой еще. Мы тут в округе с зимы, хлебом занимаемся… Ну вот что, не знаю, как вас все-таки — товарищ или ваше благородие, одним словом, Михаил Александрович, я сюда не разговоры разговаривать пришел. Скажу напря­мик. Есть сведения, что в этой бывшей — а может, и не бывшей — барской усадьбе скрывается раненый офицер. Это вы будете? Отвечайте четко и ясно.

— Отвечу. Только видишь ли, товарищ Баулин, не знаю я тебя. Вообще-то, ты мог бы обо мне справиться у Ныркова, это ежели время у тебя есть. А коли нету, придется нам самим знакомиться. Покажи-ко свой мандат.

Баулин несколько даже оторопел. Долго смотрел на Сибирцева, потом нерешительно полез за пазуху и достал сложенную вчетверо бумагу, развернул и ладонью жестко припечатал ее к столу. Сибирцев взял мандат, внимательно прочитал его, сложил и вернул Баулину.

— Извини, товарищ Баулин, но этот разговор, я тебя должен сразу предупредить, сугубо между нами. Слухи могут быть какими угодно, но истину здесь будут знать только ты да я. Ты — коммунист и понимаешь ответственность… Ладно, не буду томить. Понимаешь, брат, по одному моему документу ты меня должен немедленно в чека передать или к стенке поставить. А по другому, если мне потребуется, поступить в полное мое распоряжение. Вот я и думаю, какой тебе показать. Погоди маленько.

Сибирцев пошел в свою комнату, достал из-под матраса старый бумажник и вынул из него свой мандат. Вернувшись, плотно прикрыл дверь и протянул мандат Баулину. Тот прочитал и удивленно взглянул на Сибирцева.

— Феликс Эдмундович? — шепотом спросил он и вытер фуражкой пот со лба.

Сибирцев кивнул и спрятал мандат обратно в бумажник, уселся в качалку.

— Вот такие дела, товарищ Баулин. Тебя мне, как говорится, сам бог послал.

— Вон оно что, — протянул Баулин. — А как же, товарищ Сибирцев, вы тут один? А если банды?.. Серьезная была рана?

— Уже заживает… О том, кто я, здесь не знают. Я — товарищ их сына, -Сибирцев кивнул на дверь. — Брата Машиного, который погиб в прошлом году. Нахожусь на излечении после ранения. Вот и все. Ну, будет. Что слышно о бандах? Сижу тут, понимаешь, как на необитаемом острове.

— Честно скажу, товарищ Сибирцев, плохи наши дела. Сушь стоит небывалая, отродясь такой не было. Апрель начался жарой, а сейчас и того похлеще. В Поволжье все повыгорело. По нашей губернии, особливо в южных уездах, считай, то же самое. Здесь-то маленько получше, но виды плохие. Понадеялись на озимые, да вон, видишь, горит все. Хоть бы капля дождя…

— Была же вода, я помню, — заметил Сибирцев. — Весна дружная, вода большая.

— Э-э, знаешь, как тут говорят? Обнадейчива весна, да обманчива. Уже поговаривают мужички, что подаваться надо им из этих мест. А куда? Где лучше? Везде плохо. Боюсь, как бы ситуация эта не нам, а Антонову пришлась на руку. Продналогом-то мы большую силу от него оторвали. Мужик, кажись, поверил в декрет, сообразил, что к чему. Но тут ведь и его понять надо. У бедняка, что тогда, что нынче — ни шиша. Ему нового урожая ждать надо. С семенами помогли, а что по осени будет? Середняк, справный мужик, тоже, считай, откачнулся от Антонова. Ему свое хозяйство подымать надо. Добавь сюда прощеные недели — это когда дезертир да силком загнанный мужик повалил от Антонова сдаваться, — тоже крепко ослабили. Эти нынче за нас. За Советскую власть. Но ведь и кулак, и явный бандит, и беляк недобитый — он тоже не спит. И неурожай, засуха ему первые помощники. Считать-то осенью придется. А какой счет — уже нынче видно. Голод идет…

— Не зря паникуешь?

— Это не паника, товарищ Сибирцев. Мужик — он загодя чует. Ох, быть беде великой…

— Ты прямо как тот поп заговорил.

— А-а, поп? Отец Павел? Слыхал, ведет злостную пропаганду. Считаю, что он, как безусловно вредный элемент, должен быть передан в чека. Я по этому поводу уже документ составил в уезд.

— Отослал?

— Нет еще.

— Вот и хорошо. Будешь посылать, передай Ныркову и от меня записку. Я напишу… Много наших тут?

— Продармейцев-то? Пятнадцать человек. Местная ячейка небольшая, трое всего. Зубков — председатель сельсовета — этот молодой еще, горячая головушка и не шибко умен. Потом — Матвей Захарович, кузнец, войну прошел, батареец, наш человек вовсе, на него во всем можно положиться, как на самого себя. Он здешний народ доподлинно знает. Ну, и Антон Шлепиков — он и секретарь. Только его сейчас тут нет, в Тамбове он, по делам уехал. Вот и все. Сочувствующих десятка два наберется. Которые победней. Немного, конечно, понимаю. Село, однако, крепкое, под сотню дворов. Кулаков — раз-два, и обчелся. Середняк тут в основном.

— А он как?

— Середняк-то? Как ввели продналог, он, считай, тоже с нами. Коли будет хлеб. Ему бандиты самому поперек горла: ни посеять, ни убрать урожай. Вот погляди, какой мы днями митинг провели. Надо сообщить в уисполком, — Баулин протянул листок бумаги, исписанный корявыми лиловыми буквами.

Сибирцев стал читать: “В селе Мишарине состоялся грандиозный митинг. Присутствовали 150 человек. Заслушаны доклады представителей от Красной Армии о текущем моменте и бандитизме. В резолюции граждане раскаиваются в своем заблуждении и заявляют, что бандитские вожди больше не найдут опоры в наших краях. Приветствуя Козловский уисполком, мы просим помочь выпутаться из омута.

Резолюцию, принятую гражданами села, прилагаем”.

— Ну уж и грандиозный! — с усмешкой протянул Сибир­цев и взглянул на Баулина. Тот обиженно отвернулся. — Ладно тебе, не обижайся, а где сама резолюция? — спросил Сибирцев.

— В Совете лежит. Вот буду отсылать.

— А что, полторы сотни людей — это немало.

— Так то ж, — с неожиданной горечью сказал Баулин, — пока только в резолюции. Это слова. Их днем говорить можно сколько угодно. Что ночью думают, тут вопрос. Хлеб-то мы зимой кой у кого из ям силком выгребали. Были и такие в округе, что под винтарь ставить приходилось, а все одно молчали. Нет, не верю я нашему середняку.

— Это как же так? — удивился Сибирцев. — А резолюции зачем принимаете, митинги свои грандиозные проводите, а? Вы что же, обманом занимаетесь?

— Зачем же обманом? — обиделся Баулин. — Положено провести, вот и провели. Везде проводят, а мы что — хуже? Считаю это как агитацию.

— Да кому ж такая агитация нужна, умная твоя голова? — рассердился Сибирцев. — Ты не речи должен произносить, а на деле доказывать, что у Советской власти слово твердое. Что сказала, то и будет. Чтоб не речам, а делу твоему середняк поверил. Вот ты зимой, говоришь, хлеб из ям выгребал. А сейчас чем занимаетесь?

— Сейчас-то? Мы классовый принцип соблюдаем. Чего комбедам на посевную роздали, а чего в центр отправля­ем. Работы по горло.

— Ты мне про банды ничего не ответил.

— Так что говорить? Не было их тут. Пока. Которые мужики из села раньше ушли, так те не возвращались. А в округе спокойно. Не пошаливают. Глухое место.

— А ты сам нутром ничего не чуешь? По настроению там или еще по каким другим приметам? Вот и поп оживился. Верно? К чему бы это? Не думал? А ты подумай… Что с Антоновым?

— С Антоновым? Да вот есть сведения, что войско в губернию стянули. Много всего: броневики, пушки, Котовский Григорий Иваныч прибыл с бригадой. Говорят, что, мол, конец Антонову пришел. Обложили его — мышь не проскочит.

— Значит, — задумчиво произнес Сибирцев, — мышь не проскочит, говоришь?.. Ах ты, черт! Слышь, Баулин, мне позарез нужно выйти на связь с Ильей. С Нырковым. Понял? Можешь нынче же организовать? Залежался я тут, а дело не движется.

— Нет телефона, а в ночь посылать… — озабоченно покачал головой Баулин. — Одного — опасно. Нескольких не могу. Тут всего по горло… Потом, и ты меня пойми, товарищ Сибирцев, это ведь только говорится, что мышь не проскочит. А ну как проскочит? Да не мышь, а волк? То-то. Между прочим, меньше месяца назад Антонов нагрянул в Рассказово с пятитысячной армией, разнес гарнизон и взял в плен батальон наших войск. А совсем днями уже с семью тысячами штурмовал Кирсанов. Отбросили его. Но ведь дело видишь какое? Ты извини, но мое мнение таково, что неладно и тебе быть тут одному. На отшибе-то. Мо­жет, к нам, в село, переберешься, а?

— Так то я для тебя одного товарищ. А им вовсе, мо­жет, свой. Полковник, скажем. Как на такой оборот дела поглядишь?

— Дак кто же скажет, что лучше?.. В селе слух такой, что ты вроде им родственником доводишься. Беляк не беляк, да кто тебя знает. Я, собственно, потому и пришел, раньше-то не мог, все хлеб ищем. Понимаешь, Михаил Александрович, как хитрит мужик? Ему говорят: сей, сколько хочешь. Налог-то ведь установлен, излишки, зна­чит, твои. А он остерегается, придерживает зерно… И засуха эта проклятая на нашу голову…

— Не позавидуешь тебе, да. Но связь ты мне все равно обеспечь. Это необходимо. Поэтому откладывать не будем Так-то, брат.

— Вы разрешите, Михаил Александрович? — на террасу выглянула Елена Алексеевна.

— Бог с вами, вы ж хозяйка. Какие могут быть разрешения? Слушаю вас.

— Там к вам еще гость, — неохотно, косо поглядывая на Баулина, сказала Елена Алексеевна.

— Кто же это? — удивился Сибирцев.

Елена Алексеевна стороной обошла сидящего Баулина и, наклонившись над ухом Сибирцева, скороговоркой прошептала:

— От батюшки нашего человек. Хочет вас лично видеть. Но я не знаю, удобно ли при этом… гражданине?

Сибирцев изобразил понимающее выражение и тоже шепнул:

— Зовите. От этого я сейчас избавлюсь.

Когда Елена Алексеевна вышла, он быстро заговорил:

— Вот какие дела, Баулин, от самого “святого отца” гонец. Я все думал, как с ним встретиться, а он сам пожа­ловал. Ты давай уходи через сад. Вам встречаться ни к чему. А попозже обязательно зайди ко мне или я тебя найду, если смогу добраться до села. О связи не забудь.

— Значит, до вечера? — Баулин встал, нахлобучил фуражку и, пожав руку Сибирцеву, неожиданно легко, почти бесшумно, исчез в саду.

Из комнаты буквально след в след ушедшему Баулину выскользнул лысый старичок, сморщенный и плюгавый, в длинной, до пят, пыльной рясе.

— Наша вам почтенья, — ласково произнес он.

Сибирцев наклонил голову.

— Чем могу служить?

— Хе-хе, — старик показал беззубый рот, поклонился. — От батюшки поклон примитя. Просили узнать, как здоровья и не затруднят ли вас, когда придуть с посященьем?

— Благодарствую, — Сибирцев снова склонил голову. — Передайте: не затруднит.

— А здоровья позволить? — старик хитро сощурился и подмигнул, щелкнув себя пальцем по тощему кадыку.

Сибирцев усмехнулся:

— К сожалению, угостить отца Павла…

— Не, не, не беспокойтеся, — перебил старик. — Время такое, что в гости со своим ходют, хе-хе… Так я и пе­редам.

— Сделайте одолжение.

Старик откланялся и ушел, а Сибирцев откинул голову на спинку кресла и задумался: “Вот и прислал гонца поп. Ну-ну…”

4

На запасных путях Козловского узла разгружались воинские эшелоны. По толстым доскам и сколоченным бревнам под звонкое “Раз-два, взяли!” красноармейцы скатывали с железнодорожных платформ бронеавтомобили, пушки, грузовые машины. Облака серой пыли смешивались с паровозной гарью, яростно палило солнце. Рассыпая пронзительные свистки, сновали маневровые, расталкивали платформы и теплушки. Шум и гам стояли невообразимые. Но во всей этой человеческой мешанине и толчее, среди военных в буденовках и фуражках, мечущихся по перрону с котелками, в крикливых очередях у колонки с водой, в строящихся на перроне и привокзальной площади ротах и батальонах, прибывших с юга и с польского фронта воинских частей, виделся Илье Ныркову свой четкий внутренний порядок. Он стоял на краю платформы, сдвинув фуражку набекрень и заложив большие пальцы ладоней за приспущенный поясной ремень.

Солнце с утра словно взбесилось. По круглому лицу Ныркова катился пот, но он не вытирал его. Глаза его возбужденно светились. Наконец-то! Сила пришла. Это тебе не отдельные, с бору по сосенке, так называемые полки, разутые и одетые кто во что горазд, с десятком патронов на душу. Это армия! Регулярные войска, только что разгромившие пилсудчиков, Врангеля, Улагая, чекисты, чоновцы…

На рассвете, оглашая сонный еще Козлов требовательным и восторженным ревом гудков, промчались по главному пути длинные составы теплушек. В их распахнутых дверях толпились конники в алых гимнастерках и галифе, наяривали гармоники, в глубине теплушек — видел Илья — мотали сытыми мордами добрые кони. На Тамбов, на Тамбов! — казалось, кричали паровозные гудки. “Кончился теперь Антонов”, — понимал Нырков, и самому хотелось кричать от радости — против такой силы бандитам не устоять.

Он знал, что командующим назначен Михаил Тухачевский, совсем молодой, но знаменитый командарм, в марте подавивший Кронштадтский мятеж. Он недавно прибыл в Тамбов, однако всем были уже известны его слова, сказанные в одной из кавбригад:

“Владимир Ильич Ленин считает необходимым как можно быстрее ликвидировать кулацкие мятежи и их вооруженные банды. На нас возложена ответственная задача. Надо все сделать, чтобы выполнить ее как можно быстрее и лучше”.

Знал Нырков: Миха — так звали знакомые Тухачевского — слов на ветер не бросает. Полномочную комиссию ВЦИК возглавляет Антонов-Овсеенко, по указанию Владимира Ильича в губернию направлены сотни лучших партийцев и политработников, опытные чекисты. Уже разработаны новая тактика и стратегия окружения и уничтожения банд…

На фоне этих возвышенных и очищающих душу размышлений вовсе некстати оказалась перекошенная в испуге физиономия Малышева. Потный и взъерошенный, едва переводя дыхание и придерживая болтающийся у бедра маузер, он подбежал к Ныркову и выпалил:

— Скорее, Илья Иваныч! Беда! Бунт!

— Какой такой бунт? — невольно пробурчал Нырков, не поворачивая головы.

— Бунт! В домзаке!

Ныркова как подбросило. Прихлопнув ладонью фуражку и на ходу затягивая ремень, он ринулся по перрону за Малышевым, расталкивая красноармейцев.

Он ворвался в комнату транспортной чека, где находилась его команда — десяток разномастно одетых чекистов. При его появлении все вскочили. Нырков с треском захлопнул дверь и схватился за телефонную трубку.

— Алё! Алё! Черт вас всех подери! Домзак мне! Номер?.. Какой номер? Домзак, говорю! Девятнадцатый давай! — он оторвал трубку от уха и обвел стоящих чекистов разъяренными глазами. — Номер ей подавай! Не знает, что такое домзак, стерва… А вы, молодцы, рассиживаете тут!.. — Он стал остывать, но, услышав в трубке голос телефонистки: “Занято!” — снова взорвался: — Как занято?! Немедленно разъединить, а меня соединить! Я, Нырков, приказываю!.. Еремеев! Ты? Что у тебя, быстро!.. Давно? Так что ж ты молчал, сукин сын?!

Начальник тюрьмы, или домзака, как его постоянно называли, сбивчиво объяснял, что заключенные — бандиты, спекулянты, мешочники, — сидящие в камерах в ожидании ревтрибунала, неожиданно взбунтовались, будто по чьей-то команде. Уже с час стоит бешеный ор и грохот. Начальник попробовал справиться с помощью своей охраны, но ничего не получается. И он стал звонить в уком.

— Тебя самого в трибунал надо! — кричал Нырков. — Сиди жди! Сейчас приду! — Он швырнул трубку. — Малышев — на аппарат, остальные за мной!

Бегом выскочили на привокзальную площадь, где строились красноармейцы, подравнивали шеренги, перекликались взводные. Наблюдал за построением молодой, перетянутый скрипучими ремнями блондин, в ярко начищенных сапогах со шпорами. На его атлетической груди, обтянутой новеньким френчем с красными “разговорами”, алел в розетке орден Красного Знамени.

Нырков бросился прямо к нему.

— Слушай, командир…

Тот удивленно взглянул на Илью, отступил на шаг, юнко звякнув шпорами, и ловко вскинул ладонь к суконной фуражке со звездочкой.

— Командир батальона Лудзанис.

— Послушай, товарищ Лудзанис, помоги чека, будь другом, дай взвод твоих ребят. Бунт в домзаке, а у меня, сам видишь, народу — раз-два, и обчелся. Дай взвод, стрелять не надо. Я просто покажу твоих орлов, и дело с концом. А? Минут на двадцать… Тут, за углом, домзак…

Командир, видно, сразу сообразил, что у него просят. Он остановил Ныркова четким жестом ладони и повернулся к строю солдат. Покачался с пяток на носки, окинул строй взглядом и звонко крикнул, твердо чеканя каждое слово:

— Взводный Фоменко, ко мне!

От правого фланга отделился невысокий рыжеватый крепыш. Слегка приседая на бегу и держа на отлете винтовку, он поспешил к командиру. Подбежал, вытянулся.

— Фоменко явился по вашему приказанию, товарищ командир, — неспешно доложил он.

— Бери взвод, Фоменко, и поступай в распоряжение этот товарищ…

— Нырков, — вставил Илья, — начальник транспортной чека. Мне бы только пугануть их… — Он хотел достать документ, но Лудзанис снова остановил его коротким взмахом ладони.

— Товарищ Нырков. Об исполнении доложить.

— Слухаюсь! — Фоменко сделал четкий поворот кругом и, чуть присев, побежал к строю. — Взвод! — кричал он через мгновение. — Напра-аву! Бегом арш! — и побежал за Нырковым, гулко топая по булыжной мостовой…

Неширокий тюремный коридор был перегорожен толстыми прутьями решетки. По ту сторону ее находились камеры. Сейчас все двери камер были открыты, и за решеткой, сотрясая ее, бесновалась озверелая толпа. По эту сторону с винтовками наперевес растерянно переминалась жидкая охрана во главе с Еремеевым, размахивающим наганом и тщетно силящимся перекричать заключенных

Когда Нырков со своими чекистами и взвод Фоменко ворвались в коридор, сразу заполнив его, крики по ту сторону поубавились. Нырков подошел вплотную к решетке и, перекрывая вопли и грохот, рявкнул:

— Приказываю! Все по камерам!

Из глубины волной снова покатились к нему истошный вой и матерная брань.

— Погодь трошки, товарищ! — Ныркова тронул за плечо взводный Фоменко. — Погодь, — спокойно повторил он. — Колы воны не утихнуть, мы их зараз… — Он прошел вдоль решетки, с усмешкой разглядывая бешеные лица, и, обернувшись к своим солдатам, негромко приказал: — Взво-од! Ко мне! Слухай мою команду! У две шеренги — стройсь!.. На ру-у-ку!

Его команда была выполнена четко. И странно, невозможно было перекричать толпу, а спокойная команда оказалась ушатом ледяной воды. Все почти мгновенно стихло.

— Взво-од! — снова, будто нараспев, начал Фоменко — По гнидам контрреволюции…

С дикими воплями, сминая и расшвыривая тех, кто слабее, толпа отхлынула от решетки и рванулась по камерам.

— К ноге! — спокойно и насмешливо скомандовал Фоменко. И дружный треск прикладов по каменным плитам пола поставил точку на этом бунте.

Взволнованный Нырков стянул с головы фуражку и скомканным платком вытер мокрую лысину.

— Еремеев, — позвал он.

Подошел бледный Еремеев с наганом в руке.

— Спрячь пушку. Камеры запереть, — к Ныркову наконец вернулось самообладание. — Выяснить, кто открыл камеры, и выявить зачинщиков. Обо всем доложишь. Немедленно приступай. Все… Пошли, товарищи.

Уже на тюремном дворе он обернулся к шагавшему рядом Фоменко.

— Слышь, взводный, ответь ты мне. Ну а ежели б не угомонилась толпа, чего б мы с тобой делали?

— Це ж бандюки, — застенчиво улыбнулся Фоменко. — Боны ж тильки на горло беруть. А як до дила, у штанци накладуть… У мене же гарни хлопцы, у каждого кулак, як та кувалда у коваля. Вмажуть — та и копыты вбок.

— Ну, спасибо тебе, товарищ Фоменко, — с чувством произнес Нырков и пожал каменную ладонь кузнеца — Спасибо, хлопцы! — крикнул он, обернувшись к шагающим позади красноармейцам.

Те вразнобой ответили что-то веселое, озорное.

— Взво-од! — строго запел Фоменко. — Подтянись!

Он козырнул Ныркову и, выйдя за ворота, свернул налево, к площади, к своему батальону…

В комнате транспортной чека Ныркова ожидал явно знакомый человек. Но вот кто — не мог сразу вспомнить Илья. Искоса поглядывая на утомленного посетителя, он поднял чайник над головой, выпил воды из носика и передал чайник товарищам. “Кто ж это такой? — вспоминал он. — Знакомый ведь, знаю…”

— Баулин я, Илья Иваныч, — посетитель поднялся со стула. — Из Мишарина.

— А-а! — обрадовался Нырков. — То-то ж смотрю — свой, а кто — убей не вспомню. Видал, что делается? — он кивнул на окно. — Голова кругом идет… — Он достал из кармана носовой платок в крупную красную клетку и промокнул лысину. — Ну, рассказывай, с чем пожаловал. Да, ну-ка, ребята, давай по местам Занимайтесь делом… А ты, Малышев, возьми двоих да ступай сейчас к Еремееву, помоги ему. Будешь нужен, позову.

Комната опустела.

— Я, Илья Иваныч, ночь скакал, — устало заговорил Баулин. Снял очки, протер их подолом косоворотки и снова нацепил на нос. — Письмо привез от Сибирцева. И еще кое-какие документы.

— Виделся с ним? — настороженно спросил Нырков.

— Познакомились… Слух прошел, что беляк скрывается, я и зашел проверить… В общем, познакомились.

— Не трезвонил, кто он да что?

— Побойся бога, Илья Иваныч. За кого же ты меня принимаешь?

— Ну и то дело, — успокоился Нырков. — Рассказывай, как там Миша? Все собирался навестить, да сам видишь что у нас делается…

— Теперь придется навестить. И срочно. Серьезные обстоятельства появились. На-ка, посмотри письмо.

Баулин протянул лист бумаги. Нырков аккуратно взял его, прочитав, сложил, снова развернул, пробежал глазами несколько строк. Потом отвернулся к окну и застыл так, только пальцы барабанили по столу какой-то марш.

— Поп, значит? — пробормотал он. — “Святой отец…” Понятно… Я так понимаю, что по-пустому не стал бы Михаил тревогу бить. Не стал бы, нет… Как обстановка в селе?

Баулин неопределенно пожал плечами.

— Ну, сила хоть есть какая на случай чего, а?

— Да чего ты спрашиваешь, Илья Иваныч? — раздраженно ответил Баулин. — Сам ведь знаешь: каждый винтарь на счету.

— Ну а люди, люди-то? Мужики как? Можно положиться?

— На кого — можно, а кого и нет. — Баулин словно старался уйти от прямого ответа. — Как везде…

— Везде вон какие резолюции принимают. “Долой бан­дитов!” “Долой Антонова!”

— Резолюции и у нас принимают. Вот привез, смотри. — Баулин вытащил из кармана пачку исписанных лист­ков. — Польза от этих резолюций…

— Ты знаешь кто, Баулин? — вскипел Нырков. — Ты плохой партиец. Каша ты! Кисель! Меньшевики тебе приятели!

— Ты меня, Илья Иваныч, не трожь, — с обидой заговорил Баулин. — Я за мой партийный билет не кашу ел с маслом! И не кисели хлебал! Я кровью своей его…

— Брось! — отмахнулся Нырков. — Каким же ты можешь быть партийцем, если своему собственному делу не веришь? Липовые твои резолюции никому не нужны, хрен им всем цена, ежели мужику наплевать — есть они или их нет. Зачем ты привез их? А вот когда мужик поймет, что твоя резолюция — это ею кровное дело, вот тогда не придется тебе пожимать плечами, как меньшевику. Твоя это работа, твоя, Баулин, убедить мужика, доказать ему, как жить дальше. А не плечами пожимать… И еще обиды строить. — Нырков замолчал, отвернувшись к окну, потом решительно взялся за телефонную трубку. — Але, барышня, давай девятнадцатый!.. Еремеев, ну что, тихо у тебя?.. То-то. Учись действовать по-революционному. Малышев мой у тебя?.. Пришел? С кем он?.. Понятно. Давай их обратно ко мне. Самому придется справляться… Обстоятельства меняются, поэтому сам доложишь Корзинкину в уком. Все, отбой…

К вечеру того же дня Нырков отправился в уком партии и обо всем договорился с секретарем. А вскоре, прихватив с собой продуктов и прикрыв сеном пулемет, Нырков с Баулиным выехали в бричке из Козлова и покатили в сторону Моршанска. Малышев и двое чекистов сопровождали их верхами.

5

Долго ждал Сибирцев прихода отца Павла. Легонько покачиваясь в кресле, он смотрел, как медленно катилось, заворачивая за угол дома, солнце, и за садом, в низине, собирался туман, обволакивал кустарник, гасил яркие дневные краски. Потом туман как-то сам собой рассеялся. Позже заметил Сибирцев пробирающийся между макушек раскидистых высоких лип узкий серп уходящего месяца.

Наступали сумерки.

Елена Алексеевна вынесла на террасу керосиновую лампу с симпатичными медными завитушками и надколотым стеклом. Редко зажигали ее: с керосином было туго. Пользовались простой коптилкой, да и то нечасто, ложились, едва темнело.

Вокруг лампы сразу закружились мотыльки, мошки, опаляя крылышки, падали на стол. Вместе с идущей ночью наваливалась плотная до осязания духота.

— Отчего вы не ложитесь? — спросила Елена Алексеевна, зевая и машинально крестя рот.

— Душно. Как перед грозой… Вон, слышите, погромыхивает?

— Да, — согласилась Елена Алексеевна, — дышать буквально нечем. Как вы себя чувствуете? Не знобит?

— Нет, слава богу.

— Вы знаете, Михаил Александрович, когда нас разыскал посыльный от доктора и сказал, что в госпитале лежит раненый товарищ нашего… Яши, — она на мгновение отвернулась и приложила ладонь к глазам, -я не поверила. А Машенька помчалась с ним, откуда только силы нашла… И вот привезла вас. Она сильная…

“Сообразил Илья, — думал меж тем Сибирцев. — Зна­чит, выдал себя за доктора… Это он хорошо придумал. Что ж, тем лучше, никаких концов”.

— Что вы говорите? — удивленно протянул Сибирцев. — Маша? Да… Ничего, знаете, не помню.

— Ну, конечно, вы тогда плохой были… А вы где служили, Михаил Александрович?

— Далеко. В Сибири, на Дальнем Востоке.

— Боже… И Яша?

— Да, и он. Мы вместе.

Елена Алексеевна медленно покачала головой. Сибир­цев свернул самокрутку и прикурил от лампы.

— Ишь, старина какая… — пробормотал, разглядывая лампу.

— Почти ничего не осталось, — легко вздохнула Елена Алексеевна. — Менять уже нечего…

— А похоже, быть нынче грозе, — заметил Сибирцев, прислушиваясь к отдаленным раскатам, очень напоминавшим приглушенную расстоянием артиллерийскую канонаду.

Наверное, где-то на юге, под Тамбовом, собиралась гроза, пробовала силы, чтобы пролиться теплыми ливнями, напоить высушенную, но такую благодатную землю. Как ждали, как молились о ней ночами мужики, а она погромыхивала себе вдалеке и пропадала в сполохах зарниц.

Зашелестел кустарник за террасой. Елена Алексеевна подошла к лестнице, выглянула в темноту, пугливо прислушалась и снова вернулась к столу, к зыбкому свету.

— Ложитесь спать, Елена Алексеевна, — мягко сказал Сибирцев. — Да, совсем забыл. Тут может ко мне один человек прийти. Собирался. Не хочу вас беспокоить, а разговор у нас с ним может оказаться долгим. Поэтому, если услышите голоса, не волнуйтесь. И хорошо бы Машу предупредить. Пусть и она отдыхает. Как она себя чувствует?

— Пролежала весь день… Плакала. Ну, да что ж теперь поделаешь?.. Наверно, спит. Устала… Как быть, Михаил Александрович? — Елена Алексеевна молитвенно сложила ладони. — Ведь пропадет она здесь. Дни мои сочтены, я знаю, поверьте. Уж говорила ей, настаивала: езжай, дитя мое, в город, брось старуху. Дуняшка глаза закроет. А ты молодая, у тебя жизнь впереди… Нет, не хочет. Плачет, убивается, а не хочет… И родственников у нее никого на белом свете. Одна я. Да разве ж это помощь? Я-то?.. Михаил Александрович, вы человек городской. Неужели нельзя Машу устроить куда-нибудь? Она старательная, все мо­жет. А там, глядишь, и человека хорошего встретит. Двадцать четвертый пошел ведь. Не век же вековать в деви­цах… Помогите, а? Ну, а я уж и умерла бы спокойно.

Елена Алексеевна безвольно сложила ладони на столе, и глаза ее тускло блеснули в мигающем свете лампы. Си­бирцев протянул руку и ладонью накрыл ее пальцы, сухие и холодные, как неживые.

— Успокойтесь, Елена Алексеевна. — Сибирцев опустил голову. — И вы еще поживете, и Машу мы не оставим. Идите спать и не волнуйтесь. Спокойной ночи.

Оставшись один, он долго сидел, глядя на огонь, отстранение наблюдая рой мошек, толкущихся на свету. И снова перебирал в памяти мартовские дела, думая о себе, о странной судьбе своей, которая привела его на бандитский остров, едва не отправила на тот свет, а теперь вот забросила сюда, в эту тихую патриархальную обитель. Причем забросила не случайным гостем, прохожим, а вестником беды, в минуты глубокого горя и потерянной надежды на любой, мало-мальски благополучный исход.

Когда-то очень близкий товарищ упрекнул Сибирцева, что есть, мол, у него этакая страсть всюду подставлять свою шею. Может, в шутку упрекнул, а может, и была в его словах правда, кто знает. Но чувствовал Сибирцев, что не должен был он, не имел морального права поступить иначе, когда узнал, что на бандитском острове умирает от родов молодая женщина. Несостоявшийся доктор Си­бирцев и другой Сибирцев — опытный чекист, прошедший огни и воды, — в тот миг взглянули в глаза друг другу. Нет, конечно, не мог он поступить иначе. Слишком многое сразу оказалось поставленным на карту: и женщина эта, и реальная возможность, ничем не раскрывая себя, проникнуть в банду, державшую в клещах целый уезд. И он пошел, и спас женщину, и с бандой, говорил Илья, покончили, и с главарем ее — Митькой Безобразовым. Гут-то все правильно сходилось. Банду выкурили с острова. Тот же самый егерь Стрельцов провел отряд на остров, а там уж и стрелять не пришлось, миром сложили оружие. Так что, считай, удалось дезертирам глаза открыть, а значит, спас их от красноармейской пули. Для жизни спас, как ту женщину.

Спасти-то спас, да как же сам-то опростоволосился, как же пулю сумел получить в спину? Вот что непростительно. Был бы юнец — другое дело. Почему же так произошло?

Вопрос возник сразу, едва очнулся Сибирцев на госпитальной койке и увидел над собой лысую голову Ильи Ныркова, его укоризненно-обреченный взгляд. Говорил же, убеждал, знал ведь, что так случится, — твердил этот взгляд. А по лысине, которую Илья без конца промокал клетчатым платком, все равно катились крупные капли пота, словно она безутешно рыдала, нырковская лысина.

Улыбался Сибирцев, видя сильного мужика в таком расстройстве, улыбался и понимал, что действительно дал маху: Митька ж бандит, значит, ищи вторую пушку или нож за голенищем. А он что, понадеялся на силу своего удара? На мужиков тех перепуганных? Лежи теперь и казнись.

А между прочим, второе задание Лациса никто не отме­нял. Вот так…

Единственная пока реальная зацепка, которая имелась у Сибирцева — о ней разговаривали с Нырковым перед отъездом сюда, и нет, не так уж плох был тогда Сибирцев, — это фельдшер Медведев. Взял его Илья еще в марте по подозрению в связях с бандитами: лекарства там и прочее. А Сибирцев нашел на острове подтверждение куда более серьезных его дел. Должно быть, размотал по этим данным Илья фельдшера… Но мало этого, мало! И времени нет. Совсем нет никакого времени. Когда заговорят пушки, поздно будет думать: кто свой, кто чужой, а кто, вообще, сбоку припека. Если уже не заговорили, похоже, вовсе не гроза движется с юга…

Однако что ж не идет поп? Никак за него не мог уцепиться Илья, хотя говорили про попа всякое. Но — осторожен был. Что ж это он нынче: просто сорвался со своей проповедью или сведения какие получил? Так-то, в открытую, с амвона, да анафему большевикам? Неосторожность или тонкий ход?

Должен был, по мнению Ныркова, клюнуть отец Павел на Сибирцева. Как же, раненый офицер, товарищ Сивачева. А где служил Яков? Далеко, у Семенова. Все должно сходиться… Потому и “доктор” Нырков в госпитале предупреждал Машу, и сам Сибирцев просил женщин не особенно распространяться о своем приезде. Достаточно посторонних слухов. Часы вон привез — семейную реликвию, поправляется понемногу, сельскими делами не интересуется. Елена Алексеевна, понял он, вообще мало в чем разбиралась, она и сейчас толком-то не догадывается, у кого служил сын: у красных или у белых. Маша — другое дело. Умная она девушка. Но чем меньше и она будет знать, тем лучше. В первую очередь для нее самой…

Не идет батюшка. Отец Павел… Как тебя в миру-то кличут? Говорил ведь Илья… Амвросий Родионович Кишкин. Да… Родственник известного тамбовского землевладельца, члена цеха партии кадетов, тоже Кишкина. Хороши родственнички.

Ну, так что делать? Пойти и притвориться спящим или подождать, покурить еще?

“Ладно, последнюю”, — решил Сибирцев и свернул самокрутку…

В саду послышался шорох шагов, как будто шло несколько человек. Кто-то сипло и тонко откашлялся, приближаясь к дому.

На террасу поднялись давешний старик в замызганной рясе и высокий, представительный, средних лет мужчина в серой тройке. Пышная борода его и усы отливали красной медью. Волнистая темная грива ниспадала на плечи. В руках — трость с костяным набалдашником. Старик нес прикрытую вышитым полотенцем большую плетеную корзину. Он поставил ее на пол и, отдуваясь, низко поклонился.

— Мир дому сему! — спокойно и по-деловому произнес бородатый, но руки с тростью вознес торжественно и широко.

Сибирцев встал с кресла, одернул гимнастерку и шагнул навстречу гостям. Слегка склонил голову.

— Отец Павел… — начал было старик, но бородатый остановил его властным жестом.

— Матушка предпочитает, когда меня зовут Павлом Родионовичем, — приветливо сказал он и, протянув руку Сибирцеву, улыбнулся.

— Михаил Александрович, — приняв игру и тоже улыбаясь, представился Сибирцев, слегка прищелкнув начищенными днем сапогами. — Прошу садиться.

Он подождал, пока сел священник, а после и сам опустился на стул. Старик по-прежнему стоял возле корзины.

Минуту откровенно разглядывали друг друга, затем священник принял более свободную позу, скрестил ноги и передал старику трость. Тот почтительно принял ее и ото­шел.

— Позвольте принести глубокие извинения, — начал священник, — за столь поздний визит. Дела, знаете ли, мирские, паства.

— Понимаю, Павел Родионович, и благодарю, что не сочли за труд навестить страдающего, — снова улыбнулся Сибирцев. — Глубоко ценю ваше время. Это для меня оно сейчас пустой звук, нечто, знаете ли, эфемерное.

— Осмелюсь возразить, время, особенно в наши дни, весьма вещественная категория.

— Верно, но не для валяющегося в койке безо всякой пользы бог весть сколько дней.

Священник понимающе покивал.

— Давно ли прибыли в наши Палестины?

— Я уже ответил на ваш вопрос, Павел Родионович. Привезли сюда в беспамятстве, а когда наконец увидел белый свет, потерял счет дням. Понимаю, грешен, но действительно вовсе запутался. А спросить отчего-то неловко. Думаю, недели две-три… Извините, Павел Родионович… — Сибирцев глазами показал на старика.

— Ах да, — вспомнил священник. — Егорий, ступай-ка сюда… Моя разведка, Михаил Александрович, — он через плечо указал большим пальцем на старика, — донесла, что вы не будете противиться, если мы обставим наше знакомство соответствующим образом.

— Ни в коей мере, Павел Родионович. Но, к великому моему сожалению… и смущению, не могу играть роль хлебосольного хозяина в силу понятных вам причин. Да и хозяина вообще, если говорить честно.

— Я учел это обстоятельство, а потому omnia mea mecum porto, как говаривали древние.

— М-да-с. Beati possidentes, Павел Родионович, — столь же расхожей латынью ответил Сибирцев. — Ну что ж, милости прошу. Распоряжайтесь. Я ведь даже, грешным делом, не знаю, где в этом доме посуда. Пройти на кухню, полагаю, можно через эту комнату, — Сибирцев показал на дверь, — а дальше по коридору. Видимо, там она.

— Не беспокойтесь, уважаемый Михаил Александро­вич. Матушка обо всем позаботилась. Егорий, приготовь… Прошу покорно, — священник протянул Сибирцеву открытую коробку папирос.

— Бог мой, асмоловские! — удивился Сибирцев. Он взял папиросу, понюхал ее с явным наслаждением и печально покачал головой. — Было, все было…

Старик между тем расставлял на разостланном полотенце тарелки с нарезанным окороком, мочеными яблоками, солеными огурцами, крупными кусками жареного мяса. Поставил стопки, разложил приборы и в конце извлек со дна корзины бутылку водки. Столько всего было теперь на столе, что можно было подумать, будто батюшка собрался на пикник.

— Егорий, — обернулся священник. — Можешь причаститься, да ступай себе в сад. Я окликну тебя.

“Только бы с Баулиным не столкнулся”, — мелькнула у Сибирцева тревожная мысль.

Старик вытащил из-под рясы стакан, плеснул в него водки, в пояс поклонился, на что священник благосклонно кивнул ему, и опрокинул стакан в рот. Утерся рукавом и по­спешил в сад.

— Ну-с, Михаил Александрович, прошу.

“Машеньку бы сюда”, — с сожалением подумал Сибир­цев, но понимающе склонил голову и взял бутылку, чтобы наполнить стопки.

Священник пил и ел аппетитно, со вкусом. Брал руками крупные куски мяса, откусывал, раздувая щеки и широко двигая бородой. Видно было: не привык отказывать себе в удовольствиях и понимал в них толк. Сибирцеву же кусок не шел в горло. Ныла рана, сказывалась дневная усталость. Он лишь выпил пару стопок водки и теперь медленно жевал ломтик ветчины, казавшийся ему жестко-рези­новым.

Наконец священник вытер жирные пальцы концом полотенца, расстегнул верхние пуговки жилета и потянулся к па­пиросам.

— Я замечаю, вы не горазды по этой части, — сказал он, кивая на остатки пищи. — А зря… В лихое время сей дар божий, пожалуй, единственное услаждение бренной нашей плоти.

— Зато вы, батюшка, — с усмешкой заметил Сибир­цев, — не в обиду будь сказано, олицетворяете наш здоровый российский оптимизм. Редко теперь встретишь подобное роскошество.

— Грешен, грешен… Ну, да бог простит… Позвольте полюбопытствовать, давно вопрос держу: вы родственником приходитесь уважаемой Елене Алексеевне?

— Нет. Сослуживец ее сына.

— А-а, — понимающе и словно разочарованно протянул священник. — Стало быть, с Яковом Григорьевичем… Понятно. И давно изволили видеться?

— Да уж с год, пожалуй.

— Любопытствую, что привело вас в бедные наши края?

— Дела, дела, — со вздохом ответил Сибирцев. Он внимательно и строго посмотрел в глаза священнику и добавил: — Вам, как пастырю духа человеческого, могу сказать. Но… вы меня понимаете?

— Тайна исповеди… — с укоризной начал Павел Родио­нович.

— Это не исповедь, — перебил Сибирцев. — Не обижая ваш сан, замечу, что исповедоваться не люблю. Отвыкли мы там от этого занятия. Я о другом. Нет больше Яши… Якова Григорьевича.

— Да что вы говорите? — сложив ладони и делая испуганные глаза, прошептал священник. — И они, — он поднял глаза вверх, — это знают?

— Полагаю, догадываются, — сухо отрезал Сибирцев.

— Боже, горе-то какое! — священник истово перекрестился.

— Горе, говорите? — с жесткой иронией протянул Сибир­цев. — Эх, Павел Родионович, вас бы туда на минутку… В Омск, в Иркутск, в Харбин. Вы бы узрели горе. Оборванные, окровавленные, обмороженные… По пояс в снегу. Со штыками наперевес. А все трещит и рушится… Страна в крови и огне. Чехи, поляки, японцы, хунхузы рвут Россию на куски, давятся, а глотают… А наш блистательный адмирал раздавал служивым папироски. Похабство! Вот где истинное горе-то, Павел Родионович… — Сибирцев закрыл лицо ладонями. — Кровь и смрад. Где она — единая и неделимая? А? Профиршпилились, игрочишки поганые… Впрочем, вы правы, каждое семейное горе — тоже горе… Совести не хватает, смелости сказать им честно… Вот и живу.

Священник слушал, печально кивая головой, сдержанно покашливая в кулак.

— Вы, стало быть, — сочувственно заметил он, — прошли все испытания… Великие терзания духа…

— Казнь духа, Павел Родионович.

— Точно сказано. Истинно казнь… Вот вы изволили назвать меня оптимистом. Так ведь сие — не господом данное. Исключительно от веры в грядущее. Господа ученые подметили божественную закономерность спирали. Грех отрицать очевидное. Посему мыслю, испив чашу горестей до дна, мир увидит, что и новый порядок — явление столь же преходящее, ибо довлеет дневи злоба его. И все придет на круги своя.

— Полагаете, вернется? — с плохо скрытой насмешкой спросил Сибирцев.

— Верую, Михаил Александрович.

— И оттого столь неосторожны?

— Вы имеете в виду?..

— Вашу давешнюю проповедь.

— О-хо-хо! Воистину, если господь хочет убить человека, он лишит его разума. Что же противное существующему режиму узрели разносящие слухи?

— Анафему, батюшка, анафему. Впрочем, вы правы, пользуюсь исключительно слухами этой… Дуняшки. Так ее, кажется, здесь зовут.

— Глупая баба, прости господи. Нет, это заблуждение помраченного ума либо примитивный оговор. Ну, да что об Авдотье-то рассуждать?.. Пустое. Я ведь к вам, Михаил Александрович, попросту, свежее слово услышать. Живем тут, как в склепе, знаете ли, темно и глухо. Разве эхо донесет этакое: “бу-бу-бу!” Не то гром небесный, не то вполне земная артиллерия. — Священник неуловимо усмехнулся. — В уезд давненько не выбирался, тоже вот, изволите видеть, слухами питаюсь. Как крот в норе. Приход-то наш невелик.

— Вряд ли, Павел Родионович, могу быть вам чем-нибудь полезным по этой части. Особых знакомств ни в Козлове, ни в губернии не имею. Рана вот еще… Вышибла на целый месяц.

— Жаль, — поскучнел священник. — Думал беседой насладиться… Значит, не имеете знакомств… А какая ж нужда, извините за любопытство, все-таки привела вас в нашу губернию?

“Неймется тебе, — подумал Сибирцев. — Нет, брат, не уйдешь ты отсюда просто так. Не за тем явился…”

— Долг, Павел Родионович… — и, заметив его удивленно поднятые брови, добавил: — Не должок, нет — долг.

— Я так полагаю, что ваше недавнее прошлое и мой сан позволяют мне быть с вами откровенным?

— Сделайте одолжение.

— Поймите меня, Михаил Александрович, — начал священник, придвинувшись к Сибирцеву вместе со стулом и переходя на доверительный топ, — разве вам не показалось бы странным… ну, скажем, трудно объяснимым то обстоятельство, что достаточно умный и опытный, как мне представляется, человек приезжает в места, мало ему знакомые, в разгар известных событий, его тяжело ранят — кто и как, я не спрашиваю, — а затем он появляется в нашей глуши и валяется, как вы сами изволили выразиться, в койке, не обращая внимания на происходящие вокруг катаклизмы? Вам это, повторяю, не показалось бы странным?

— Ну, предположим. Какой же вы делаете из этого вывод?

— А такой, уважаемый Михаил Александрович, что вам приходится нынче здесь быть. Надо вам тут быть. И нет у вас иного выхода…

Сибирцев долгим и пристальным взглядом смотрел в глаза священника, уловил в них мелькнувшее торжество. Видимо, тот был почти уверен в своей догадке. Ну что ж, совсем хорошо, надо помочь.

— Возможно, вы и правы… — задумчиво произнес он. — Возможно…

— Ну, посудите сами, Михаил Александрович, — голос священника нетерпеливо дрогнул. — А я ведь давненько наблюдаю за вами.

— Хорошо, — через силу сказал Сибирцев. — Хотя, признаюсь честно, даже не догадываюсь, как вам это удавалось.

— Слухами, изволите видеть, земля полнится. Да и личный интерес имею.

— Что ж, откровенность за откровенность. Что вас интересует? Только конкретнее, пожалуйста. Ежели смогу — отвечу.

— Откуда вы? — с готовностью начал священник.

— Откуда?.. Ну, скажем, из Омска.

— Омск… — недоверчиво и вроде бы разочарованно протянул Павел Родионович. — Экая даль… И что за надобность такая?

— А вы что же считаете: Тамбов — единственная наша ставка? Хороши бы мы были…

— Посмею возразить. Не знаю, как в других губерниях, но здесь у нас имеется мощь великая, Александр Степаныч…

— Ах, оставьте, Павел Родинович. Битая карта этот ваш Антонов. Сколько он еще сумеет продержаться? Неделю? Месяц? Вы в курсе происходящего?

— Ну-у, в меру сил…

— Тогда вы должны знать, что сюда стянуты регулярные войска. Это вам не милиция и не продотряды. Это — конец.

— Я не столь пессимистичен, позволю заметить.

— Разумеется, вы оптимист. Только Виктор Михайлович отчего-то не очень разделяет ваш оптимизм. Скорее, наоборот.

— Вы имеете в виду, простите, Чернова?

— Да. Потому и Главсибштаб принял решение временно уйти в подполье. У нас ведь тоже потери. Чека взяла Тагунова, Данилова, Юдина. Вам, вероятно, эти фамилии мало что говорят, но для нас урон серьезный. Члены сибирского областного комитета партии эсеров…

— А вы, Михаил Александрович, имеете отношение к штабу?

— Самое непосредственное, Павел Родионович… Ладно, так и быть, взгляните. — Сибирцев вынул из кармана второй свой мандат, врученный ему в Москве.

Это был фактически подлинный документ за подписью полковника Гривицкого, начальника военного отдела сибирского “Крестьянского союза”. Он был известен в свое время Сибирцеву: встречались в ставке Колчака. Позже Гривицкий был пленен Красной Армией, но бежал из лагеря и вскоре организовал в Омске подпольную организацию из бывших офицеров-белогвардейцев. После объединения его организации с эсеровским “Крестьянским союзом” возглавил военный отдел. Помимо всего прочего, в Красноярской губернии действовал комитет “Союза трудового крестьянства”, руководимый однофамильцем Сибирцева. Так что можно было считать мандат, выданный Лацисом, подлин­ным. С ним Михаил Сибирцев и направлялся Главсибштабом на Тамбовщину, к Антонову, для установления прямых контактов и выработки общей программы действий “Союза”, имея в виду при этом серию крупных провалов, преследовавших сибирскую организацию.

Священник внимательнейшим образом ознакомился с мандатом и удовлетворенно протянул Сибирцеву.

— А я ведь с Петром Никаноровичем Гривицким…

— Никандровичем.

— Да, простите, Никандровичем, был знаком, знаком… Как-то он нынче?

— По-прежнему, Павел Родионович. Усы сбрил.

— Сбрил? Скажите… Лихой был подпоручик.

“Знал бы ты, что сидит сейчас твой Гривицкий в чека у Павлуновского и вовсю дает показания…” — подумал Си­бирцев.

— Так вы, следовательно, к Александру Степановичу.

— Шел, да, как понимаете, не добрался. А теперь, видно, уже поздно. И боюсь, что в нынешних обстоятельствах те мои связи, что имелись, могли нарушиться.

— Позвольте заметить: Антонов — еще не вся организация. О фельдшере Медведеве не наслышаны? В Козлове.

— Медведев, говорите? — задумался Сибирцев. — Кажется, я должен вас крепко огорчить, Павел Родионович. Нет его. В конце марта его забрали чекисты.

— Что вы! Побойтесь бога! — испугался священник. — Откуда у вас такие сведения?

— Увы, знаю, что говорю. Я ведь и сам едва ушел.

— Как же так?! — Священник вскочил и стал взволнованно ходить по террасе. — Мне сказали: он в отъезде… Что ж теперь с оружием?.. У нас ведь все готово. И оружие… И организация…

— Я вас очень огорчил, Павел Родионович? Как же вы не знали?

— Да, это очень плохая весть… Как я не знал? Простите, Михаил Александрович, но я вынужден отбыть… Сделать кое-какие распоряжения.

— Медведев, это — очень серьезно?

— Не хочу оказаться прорицателем, но опасаюсь, как бы это не стало началом… Однако же нам следует обезопаситься. Да и для вас надобно приискать связи… Назову я вам верных людей. Назову. Завтра же, Михаил Александ­рович. Дело-то наше общее. — Он высунулся в темноту и негромко крикнул: — Егорий!

Появился старик. Священник указал ему на стол:

— Прибери да ступай к калитке. Я догоню… Ну, любезнейший Михаил Александрович, разрешите откланяться. Весьма рад, весьма, — приговаривал он, поглядывая на старика, убиравшего все остатки в корзину, и подталкивая его к выходу. — Без соли, без хлеба — какая беседа!

Он становился излишне суетливым

Подождав, когда старик уйдет, Сибирцев по-дружески, с некоторой даже фамильярностью, притянул священника к себе за пуговицу и, прищурив глаза, сказал:

— А вы, батюшка, не лезьте на рожон с анафемой-то. Не надо. Не ровен час, понимаете?.. Вот так мы и горим — от излишней преданности да избытка чувств… Жду вас, значит, завтра. Спите спокойно.

“Как же, будешь ты спать! — мелькнула мысль. — Полетишь как ошпаренный…”

Шаги совсем уж затихли. Сибирцев, взяв лампу, отправился в свою комнату, но обернулся у двери, услышав скрип ступенек. Оглядываясь в темноту и пригнувшись, на террасу легко поднимался Баулин.

— Давай в дом, — шепнул он и первым проскользнул в дверь. — Ну и сидели же вы… Дед еще этот. Чуть не спуг­нул. Ты гля, какая контра — поп-то?

— Слышал?

— Не все. А что это он про оружие? И организацию?

— Теперь узнаем. Завтра же… Понимаешь, почему мне нужен Нырков?

— Какой вопрос! Давай записку Пиши, не бойся, они ушли, я проверил… Ну и духота, сроду такой не было.

— А меня что-то знобит…

Ушел Баулин так же тихо, как и появился.

На юге все погромыхивало. Перед сном Сибирцев подошел к дверному проему, чтобы выкурить последнюю самокрутку. Звездное небо потонуло в непроглядной черноте, и вместе с раскатами приближающейся грозы начали смятенно метаться ветви вековых лип, резко выхваченные из тьмы вспышками молний.

Через короткое время вместе с гулким потоком несущегося ливня в одуряющую духоту сиреневого сада влилась ледяная, первозданная свежесть, и Сибирцев широко распахнул окна и дверь в комнату. Слава богу, все-таки это была гроза.

Великая сила, орошающая землю, впивалась в его жилы, появилась неясная еще легкость, кожа, впитывая взрывы электрической бури, покрылась гусиными пупырышками, холодели щеки и ладони от надвигающихся пе­ремен.

Гроза скоро продвинулась на север, оставив после себя мелодичное журчание воды в старом водостоке да торопливый шорох капели в ближних кустах.

6

Уходили крупным наметом, кровенили нагайками истомленных, взмыленных лошадей. Атаман застрелил казака, пытавшегося отстать от отряда, а может, и не думал он отставать — просто повалился из седла от смертельной усталости. Добил его в упор из нагана подхорунжий Власенко, уже разутого, распростертого на земле. Хмуро взглянул на атамана: ведь уговаривал же идти к Дону, а здесь что? Разоренные до полной невозможности деревни: ни коню корму, ни себе. И красные на горбу сидят, передыху не дают. Так нет же, в Заволжье поворотил коней, а черт его, это Заволжье, медом ему там намазано?..

Воспользовавшись неожиданной передышкой, казаки сползали с седел, валились на землю, тяжело дыша, холодя лица и руки в колкой росной траве и вдыхая забытый тревожный дух теплой земли, прошлогодних прелых листьев и хвои.

Хоть и сердился Власенко на атамана, однако не мог и не отметить чутьем бывалого казака, что держался тот молодцом. Был атаман молод, худ, но жилист и крепок той крепостью, которая идет не от земляного извечного крестьянства, а от долгой беды и привычки терпеть ее, не поддаваться и не казать свою слабину. Словно бы давнее, затаенное горе однажды и навсегда прихватило его, и носит он его в себе постоянно, не допуская близко никого и стойко перенося свое одиночество. Нередко он становился жесток предельной жестокостью бывших офицеров. Жестокостью, продиктованной ему, видно, знанием своей собственной, непонятной другим, правды. Ну, как нынче, к примеру.

О прошлом атамана Власенко толком и не знал. Встретились они у Вакулина, бывшего тогда командиром караульного батальона при Усть-Медведицком окружном военкомате. Вакулин загодя подбирал себе верных людей, таких, как вот он — Власенко, потомственных казаков, прошедших великую войну и имеющих много причин ненавидеть новую голоштанную власть москалей. Таким же, как стало ясно, оказался и бывший подпоручик, пробиравшийся с Дальнего Востока через Маньчжурию и Туркестан на Дон, к Деникину. На чем они сошлись — Вакулин и под­поручик, — Власенко не знал, но только вскоре командовал тот отборной сотней и быстро показал себя в деле решительностью и жестокостью приказов. А позже стал он сот­ником.

В середине декабря двадцатого года выступил Вакулин в Михайловской слободе против Советов, однако продержаться сумел недолго: через два месяца настигла его красная пуля в жарком бою на реке Чир. А уцелевших увел новоиспеченный сотник, ставший после Вакулина атаманом, на север, к Борисоглебску, где и влились они в первую армию Антонова, командовал которой полковник Богуславский.

Но, знать, прогневили судьбу славные защитники веры и отечества. Снова не прошло и двух месяцев, как от их полка едва ли сотня наберется. Тут даже и неопытному глазу видно, что нового боя с красными уже не выдержать. Самая пора вернуться на Дон, тихо осесть на хозяйстве, затаиться и ждать. Так нет же, будто осатанел атаман.

Он и сейчас не сошел с седла, сидел по-прежнему прямо и с неприятной, ускользающей усмешкой, от которой перекатывались на скуластых щеках белые желваки, наблюдал за поверженным наземь своим воинством.

Ишь, развалились! Будто он устал меньше ихнего…

Власенко, надо отдать ему должное, рубака отчаянный, но больно уж недалек умом. Что втемяшится — колом не вышибешь. Пожалуй, все они — донцы — таковы. Дали им господь и государыня землю золотую, хватку крепкую, казачью, хозяйскую, а подале тына своего глядеть не научили. Потому, видать, и раскололся Дон, что сумбур в баш­ках. Что им белые, что красные — один черт, как станичный круг постановит. Драться умеют, а спроси: чего ради? — ответят: приказано. Да… Пока есть силы держать их в суровых вожжах, много можно успеть. Но, не дай бог, почуют твое бессилие или неуверенность — все, финита. Атаман им нужен, голова. И никакой говорильни!..

— Власенко! — атаман взглянул в раздраженные глаза подхорунжего и сердито свел брови к переносице. — Ну!

Тот отвел взгляд и потянулся отпустить коню подпругу.

— Поднимай людей! Живо! Хочешь, чтоб все околели в этом болоте?

Атаман достал из седельной сумки грубо сработанную самодельную карту, развернул ее и прикинул, где они могли теперь находиться. Судя по всему, отряд уже вошел в Моршапский уезд. Позавчерашний бой под Козловом, где доморощенные антоновские стратеги уложили свой отборный кавалерийский полк, вынудил атамана принять наконец самостоятельное и крутое решение. И путь, выбранный им, был единственно верным, хоть и весьма нелегким. В Заволжье. Там, по слухам, разворачивается штабс-капитан Попов. Не Антонов, конечно, и не армия у него, но ведь и не станет он, поди, как Александр-то Степанович, дьявол его забери, кидать конницу против бронеавтомобилей. Вовсе очумел Антонов — от полков одни названия, тысячами кладет людей…

Умны красные, понимал атаман. Это с год назад мог гонять их Антонов в хвост и в гриву: какой страх от тех случайных гарнизонов, продотрядов, комбедов?.. Налетел, вырезал всех до единого, пшеницы им в брюхо — и айда дальше. А ныне стянули они войска. Это уже не гарнизоны, это — регулярная армия. Знал атаман, что такое дисциплинированная, хорошо вооруженная, сытая армия. Пишут в своих газетах, листовках: преследовать до полного уничтожения. И похоже, так оно и будет. Неужели не видят всего этого ни Антонов, ни главком его Токмаков, ни, наконец, Богуславский — кадровый, старый офицер?.. Не желают видеть… Выходит, скоро каюк Антонову. Ну, а коли самому каюк, так чего ждать остальным? Нет, только уходить. Сотня, конечно, сила не бог весть какая, но при уме да при хорошей удаче можно попробовать начать сначала. В Заволжье…

И еще один аргумент имелся у атамана в пользу принятого им решения. Сейчас красные основной свой удар нанесут по главной группе Антонова: на Кирсанов, Инжавино, Пахотный угол. В Моршанском же уезде сил у них не имеется. Впрямую на Саратов не пройти — заслоны крупные. Но ведь и ближний путь — не всегда прямой. Идти надо севернее, лесами и болотами, там, где нет застав и гарнизонов, идти не кабаном — напролом, а лисой, петляя след, тайно, сохраняя силы для последнего броска.

Не хочет понять Власенко, что Дон для них потерян. Если и не навсегда, то на долгое время — уж это точно. Потому так важно именно сейчас сбить с хвоста преследователей, оторваться, не дать себя обложить — и уходить, уходить днем и ночью. Только уходить… А всех недовольных — пусть злобятся! — немедленно в расход, чтоб свидетелей не оставалось.

— Власенко! — снова позвал атаман, укладывая карту в сумку. — Через двадцать верст привал. А его, — он показал нагайкой на труп, — убери с дороги и брось тут. Нечего с дерьмом возиться.

Поднимались молча и словно бы отрешенно взбирались в седла. Видно, не было сил даже выматериться от сердца, а может, подействовал пример того, которого за ноги отволокли в кусты.

И снова хмурая лесная дорога, сырая болотная гниль да чавкающий звук копыт в непросохших лужах.

Ночная гроза застала врасплох Хоть бы деревня захудалая, хутор бы какой, так нет же, вымокли, озлобились — легче село спалить, чем простой костер развести. А молнии полосовали низкие тучи и беспрерывно, словно окружила их тут вся артиллерия красных, рвал барабанные перепонки грозный, как небесная кара, гром. Даже бывалый Власенко, заметил атаман, невольно крестился, когда обвал был особенно силен. Потом гроза ушла на север, затихла вроде, а с юга и попозже — с востока опять стал наваливаться отдаленный гром, и его уже теперь не могло бы спутать с любой грозой ни одно солдатское ухо: била артиллерия. И всем стало ясно: била по Антонову. Значит, бон продолжался и надо быстрей уходить.

Медленно поднималось солнце, рассеивая голубоватый низинный туман. Небо было высоким и безоблачным, вымытым грозой, оно наливалось огнем и, по всему видать, снова предвещало день жаркий и трудный. В прозрачной его пустоте громче стала слышна отдаленная канонада, приглушаемая до поры лесной сыростью. И сам лес пошел помельче, чаще стали попадаться опушки, затемненные по закраинам густым сосняком.

Ближе к полудню, когда вовсе уже невмоготу стало дышать горячим настоем сосновой хвои и воздух начал плавиться и куриться над дорогой, атаман выбрал одну из полян, достаточно широкую, с высокой и темной, похожей на осоку, травой в глубине, что определенно указывало на присутствие здесь родничка, и разрешил спешиться, чтоб перед следующим броском подкормить лошадей да и самим наконец прийти в себя.

Негромко переговариваясь, казаки расседлывали лошадей, отпускали подпруги, вели в глубь поляны к родничку; на затемненной стороне заструились легкие дымки: разводили небольшие костры; добывали из седельных сумок последние свои припасы, располагались кто где, некоторые уже спали, хрипло и трудно дыша.

Неопределенность — хуже усталости. А для большинства впереди не было никаких видимых перспектив. Оттого и шума обычного, какой бывает на привалах, не слышалось, так, случайно брошенная фраза, но больше отделывались приглушенным ворчанием, покашливанием, похмыкиванием и другими, ничего не значащими звуками.

От родничка вернулся с котелком Власенко, жестом предложил атаману напиться. Тот принял котелок с ледяной, обжигающей горло, водой. Остатки вылил на ладонь и протер задубевшее лицо: сразу охватило свежестью, а ноздри ощутили неуловимый до того запах весенней листвы и горьковатого дыма.

Власенко разостлал потник, бросил седло под голову и завалился на спину.

— Ну, — сиплым, после ключевой воды, голосом, не открывая глаз, спросил он, — кого следующего, атаман?

— Ты это дело брось, ты меня не серди. Слышь, Власенко? Не серди без пользы. Голова — она у каждого одна, что у тебя, что у меня.

— Голова голове рознь, — примирительно пробурчал Власенко.

— Ну, то-то… Как считаешь, оторвались?

— Навроде со следа-то сбили. Надолго ли, тут вопрос имеется… Не пойму я тебя, Григория, разрази меня гром, не пойму. — Власенко приподнял голову и в упор посмотрел на атамана.

— У тебя ведь два “Георгия”? — усмехнулся атаман, блаженно растягиваясь на траве и пошевеливая занемевшими плечами.

— Три. Самую малость не дотянул до полного банта.

— Надо полагать, за дело получил. А потому и порядок должен помнить. Иль забыл?

Власенко тоже криво усмехнулся и поерзал головой по скрипучей седельной коже.

— Что ж, может, у тебя свой какой резон имеется, бог тебя прости… Только где ж он, этот порядок? Али слеп я, не вижу? Так ты, поскольку атаман, ткни меня, как слепого кутенка, куды следует, глядишь, и прозрею… Али тут тебе нет резону?

— Не гони коней, Власенко, не гони. Всему свой черед. И прозреешь, и ткну, коли нужда заставит… Ты откуда родом-то?

— С Медведицы. Станица Кепинская, слыхивал о такой?

— Может, и слыхал… А чем же она знаменита?

— Сады у нас богатые. Бахчи. У батька моего кавуны зрели, не поверишь, в два обхвата. — Власенко растопырил руки: — Во! Всем куренем зараз не осилишь… А в пойме, как свечеряет, соловушка бьет. Ах ты, сладкая ж моя птаха, мать ее в три господа!.. Было, Григория, да прошло…

— Домой-то хочешь воротиться?

— Да кто ж того не хочет?.. До хаты я бы с милым сердцем, только вона где та моя хата… — Власенко отстранение махнул ладонью в сторону далекой канонады.

— Ну вот, а говоришь, ткни как слепого кутенка. Сам, поди, соображаешь, что напрямки домой не дойти. Перекрыли нам дорогу туда. Крепко перекрыли, Власенко. Только ведь то ж дурак прямой путь выбирает. Умный и стороной обойдет, коли случится такая необходимость. Ты вот газеты на курево переводишь, а их сперва читать надо.

Власенко с явным недоверием посмотрел на атамана.

— Гляди не гляди, но выходит из тех газет, Власенко, что одна у нас дорога, пока, конечно, и ту большевики не отрезали — за Волгу. Ты — человек служивый и должен знать, что с армией шутки не шутят.

— Дак то как сказать… Обходились покудова.

— То-то и оно, что покудова. Сил у них не было, вот и гулял Александр Степаныч. А нынче — ты прикинь — мир с Польшей, кончился Антон Иваныч Деникин. Днями, ты, может, не знаешь, два наши полка у Токмакова целиком перешли к большевикам. А в “прощеные дни”, месяц назад, так тысячами валили сдаваться. Соображаешь? А мы все хорохоримся. Обходились покудова… Больше не обойдется, Власенко. Ни Антонову, ни нам с тобой. Это те, на ком вовсе крови нет, еще могут рассчитывать на что-то А тебя я в деле видал, да и не я один. Многим мы тут по себе память оставили. Потому одна у нас дорожка… За Волгой, знаю, есть верные люди. Да и народ иной там, глядишь, ко двору придемся. Сибирь поможет, у них тоже большие дела заворачиваются.

— А ежели и туда армия придет?

— Придет, конечно, но не сразу. С год, думаю, продержимся. А после, как маленько уляжется… память, Власенко, память, тут ты к дому и заворотишь. Вот те и весь мой резон.

Задумался Власенко. Долго молчал, словно бы переваривая сказанное атаманом, ворочался с боку на бок, грыз сухой стебелек полыни, зло сплевывая горечь, потом сел и оглядел спящих вразброс казаков. Из брючного кармана вытащил кисет с табаком и аккуратно сложенным листом газеты, отпечатанной на тонкой папиросной бумаге. Развернутый, потертый па сгибах лист затрепыхался в руках Власенко, со смутным беспокойством и недоверием рассматривающего на просвет нечеткие серые слова.

Атаман, прикрыв глаза ладонью, наблюдал за подхо­рунжим.

Наконец Власенко буркнул себе под нос что-то неразборчивое, похожее на матерок, и, оторвав от газеты малую полоску, стал сворачивать самокрутку.

— Читал я днями вот в такой же газетке, — лениво заговорил атаман, — “Красное утро”, что ли, не помню… Двое наших орлов схорониться решили от большевиков. Землянки себе отрыли под болотными кочками. Так, чтоб, значит, только поместиться, всего и делов. Кочками накрылись, тростинки для дыхания приспособили. А тут, на грех, не красные, а стадо коров. Одна возьми да и ляпни блин на тростинку. Прошло время, вылез один наружу, глядь, а второй-то уж давно богу душу отдал. От коровьего дерьма задохся. Вот и сидел тот страдалец да слезы лил над трупом товарища, пока его не взяли большевики. Так и написано было: мол, гибнет антоновщина, придавленная коровьим навозом…

— Вишь ты, как оно вышло, — пробормотал Власенко, дожигая в кончиках пальцев окурок. — Что в лоб, значица, что по лбу — одна хреновина. Да… Ну, тады вот тебе и мой сказ, Григорич. Ты — атаман, ты и веди. И я с тобой, коли одной веревочкой повязаны… Хучь и свербит душу, однако нутром чую, правду ты баешь… — Он еще помолчал и сказал уже самому себе: — Дозоры пойти выставить, не ровен час… Вот жизня сучья…

Оставшись один, атаман перевернулся со спины на живот, уткнулся лицом в траву. Увидел: ползет маленький черный мураш по тонкой былинке. Вверх ползет, а куда! Былинка-то кончается, и ничего дальше, не прыгнешь, не улетишь. Ткнул ногтем — мураш свалился, но через миг снова настойчиво карабкался вверх, к пустоте. А может, к солнцу?.. Глупые, ненужные мысли.

Приподнявшись на локте, атаман огляделся, ища глазами муравейник, но ничего похожего поблизости не было. Эк тебя занесло, бедолага, — вздохнул он.

Сам того не подозревая, тянулся и атаман, подобно тому мурашу, полз, карабкался, а куда — самому господу неизвестно. Двадцать с небольшим лет за спиной, и впереди — та же пустота. Все, что было и что могло только быть, уже прошло, и память о том лучше не хранить. Нельзя хранить- так вернее. То — за чертой. Знал он, что ничего не найдет на родном пепелище, тогда зачем же так тянуло его в родные места?..

Вдруг закралось сомнение: убедил ли он Власенко? Должно, убедил. Правда, хоть и горькая, всегда убеждает. Смотря, конечно, как ее поднести, эту правду. После того инцидента с казаком, понял атаман, нужна была только правда, иного и не мог принять упрямый подхорунжий. Принять умом, не сердцем. Всякий истинный казак, убежден был атаман, напрочь лишен какой бы то ни было сентиментальности Его бог — необходимость, сиюминутная логика. А после — обойдется… Убедить Власенко — значило убедить, сломить и всех остальных.

Атаман снова перекатился на спину и закрыл глаза…

Грохот налетел неожиданно.

Еще не понимая в полусне, что произошло, атаман вскочил на ноги и увидел, как в пыльном облаке по дороге промчалась бричка, поливая поляну из пулемета, а за ней, стреляя на скаку, промелькнули несколько верховых. Атаман заметил, бросаясь к своему расседланному коню, как бежали из глубины поляны, паля в белый свет, расхристанные казаки, падали и снова вскакивали, матерясь и размахивая руками.

Мгновение — и бричка скрылась. Подбежал, прихрамывая, Власенко, он, как загнанная лошадь, широко разевал рот и сжимал правой ладонью расползающееся по левому рукаву багровое пятно.

— Опоздали, мать… — хрипло выдавил он, и лицо его перекорежило.

Казаки исступленно затягивали подпруги, сбиваясь толпой посреди поляны, вваливались в седла, передергивали затворы винтовок и обрезов.

— Спокойно, Власенко! — прикрикнул атаман, чувствуя, как минутная растерянность уходит от него. — Ранен?

Власенко заскрежетал зубами.

— Эй! — властно приказал атаман, перекрывая общий испуг. — Санитара сюда!

Подбежал казак и, закатав рукав гимнастерки у Власенко, стал перетягивать рану бинтом.

— Навылет. Кость не задело, — наблюдая за перевязкой, сказал атаман. — Ну, Власенко, докладывай!

— Повел я дозор, Григорич… — морщась от боли, стал объяснять подхорунжий. — Только к дороге, а тут они. Из станкача… Троих хлопцев наповал, а меня… вот…

К дороге ускакал десяток казаков.

— Разведка или случайные, как полагаешь? — снова задал вопрос атаман, и не столько даже Власенко, сколько самому себе. — Неужели догнали?..

— Не, атаман, — подхорунжий взглянул виновато, — те, которые случаем. Мала их сила до разведки… Слышь, Григорич, вдогон бы, а?

— На наших-то конях? — гневно сощурился атаман. — Ты в своем уме? И пулемет у них. Зря людей положим.

От дороги возвратились казаки, везя поперек седел уби­тых. Отдали трупы на руки подбежавшим товарищам, те положили их в ряд на землю. Сняли фуражки, папахи, ждали, глядя на атамана.

Атаман обвел взглядом их мрачные и осуждающие глаза, затянул ремни на гимнастерке и, тяжело ступая, пошел к убитым. Остановился, холодно оглядел их, разные при жизни, но такие одинаковые в смерти, небритые и бесстрастные лица, застекленевшие зрачки и, отвернувшись, негромко сказал:

— Погибшим в бою — честь и память. Убитых за нашу землю, за поруганную казачью волю предать земле. Времени у нас нет, но мы не бросим своих товарищей непогребенными. Ройте братскую могилу вон там, у дороги, чтоб каждый проезжий знал: здесь лежат с миром свободные русские люди…

Атаман снова взглянул на убитых и коротко перекрестился. За ним трижды широко осенили себя крестом остальные казаки…

К вечеру, когда спала жара, вернулись разъезды, посланные атаманом на десяток верст назад и вперед по дороге. Они сообщили, что никакого движения не обнаружили. Пусто было и на тракте, и на малоприметных лесных дорогах. Атаман окончательно успокоился: значит, действительно то были случайные, может, продармейцы, может, какая власть местная.

Наконец тронулись, втянулись в узкий меж сосен коридор песчаной дороги, пахнущей горячей дневной пылью; уходили молча, оставляя на самом краю поляны, у дороги, невысокий холмик с грубым крестом и светлой дощечкой, прибитой к нему. На той дощечке чернильным карандашом атамана было написано, что здесь покоятся с миром свободные русские люди. И вое. Буквы были четкие, прямые, без всяких витков и закорючек.

7

Послегрозовое прохладное утро принесло Маше исцеление. Резкий упадок сил, сваливший ее вчера в постель, сменился жаждой какого-либо немедленного действия, напряженным ожиданием скорой перемены, быстрое приближение которой она вдруг ощутила. Вместе с вялостью мышц исчезла наконец изнуряющая боязнь услышать правду, вернее — подтверждение этой правды. Словно кончилось разом утомительное и бесполезное сидение у подушки безнадежно больного близкого человека, отвыли свое старухи-плакальщицы и снесли свежеструганый гроб на старый погост у церкви, где за семейной оградой давно почили и отец, и бабушка, и дядья — вся многочисленная когда-то родня Сивачевых.

Утро требовало дела. Маша упруго сбежала по разноголосо стонущим ступенькам со своей мансарды, мельком подумав, что все расшаталось, одряхлело и, как ни старайся, уже не поправишь; столкнулась на террасе нос к носу с матерью, имевшей вид растерянный и перепуганный.

— Машенька, — тревожно зашептала она. — Михаил-то Александрович ушел…

— Как ушел?

— Заявил, что для пользы дела должен ходить, взял палку и… откланялся. Я старалась, доказывала, как могла, что это нелепо в конце концов, и вообще… Больному нужны покой и пища. Сон. А он только рассмеялся, — Елена Алексеевна в изумлении округлила глаза, — и пошел в деревню.

— Давно? — в голосе Маши мать не уловила ни удивления, ни беспокойства — одно простое любопытство.

— Давно… Но разве ты считаешь это естественным?

— Ну конечно же, мамочка! — рассмеялась Маша, чем испугала мать еще больше. — Человек встал на ноги, зна­чит, он должен ходить. Правильно делает. Молодец. Что же тут противоестественного?..

— Ма-а-ша! — прошептала Елена Алексеевна. — Что с тобой? Ты сегодня… ну, как бы сказать… на себя самое не похожа. Я рада, дитя мое, что ты улыбаешься… даже смеешься, но что-то меня в тебе очень тревожит. Очень!

— Ах, мамочка, не обращай внимания. Жить-то ведь все равно надо… Дай-ка мне лучше пожевать чего-нибудь, и я побегу за ним. Есть хочется — спасу нет!

Елена Алексеевна как-то сникла, и в ее опущенной голове, безвольно порыхлевшей фигуре, слабо шаркающей походке Маша вдруг отчетливо увидела старость. Тяжелую, неотвратимую беду во всей ее безысходности.

— Мамочка… — вырвалось у Маши, но мать, не слыша, уходила в глубь коридора, будто засасывала ее туда плотная темнота.

Солнечный свет, упавший в комнату Сибирцева через открытую дверь террасы, лежал на полу ярко-желтым ромбом, трепеща и подрагивая робкими тенями листьев. И было в нем столько живого и ласкового, что Машина тревога рассеялась, разве лишь на самом донышке души оставалась еще тихая грусть.

А короткое время спустя, растормошив и зацеловав мать в скорбно слезящиеся глаза, Маша бежала через сад, подныривая под влажные еще ветки и на ходу откусывая от горбушки хлеба.

Усадьба Сивачевых стояла на отшибе, там, где пыльная дорога, широко раздвинув порядки домов, скатывалась под уклон к Утице — извилистой и юркой речонке, вьющейся в зарослях горбатых ив, черной ольхи и крапивы. Барский сад подступал к самой воде и, высасывая влагу, собирался, видно, до осенних дождей сохранять зелень. Он вообще казался оазисом среди рано усохшей по весенней жаре мишаринской растительности. Одиноко торчали во дворах ржавые тополя и липы, серой щетиной затягивали усадьбы низкорослые конопляники.

Поднимаясь на взлобок, Маша услыхала ритмичные, глуховатые удары по железу, доносившиеся от дальних домов, откуда-то, видимо, из-за церкви, высокий шатер которой указательным перстом упирался в белесое небо. Подумав, Маша решила, что искать Сибирцева надо, по всей вероятности, там, где люди, и пошла, определяясь по железному стуку, загребая старенькими башмаками прохладный утренний песок.

Так добралась она до обширной, почти квадратной площади, одну сторону которой замыкала солидная, красного кирпича церковная ограда с массивными коваными воротами, а с противоположной стороны протянулся двухэтажный парфеновский дом. Нижний его этаж представлял собой лабаз, сложенный из беленного известкой кирпича, а верхний — жилой — был деревянный, крашенный зеленым, и вдоль него по фасаду тянулась галерея с пузатыми столбиками и балюстрадкой. На галерею вела широкая лестница. Здесь теперь размещался сельсовет, и потому с конька крыши свисал линялый флаг. Был Парфенов прасолом, торговал скотом и хлебом, как отец и дед его, но ушел с белыми, и с тех пор не слышали о нем в Мишарине.

Маша оглядела пустынную площадь, кое-где вымощенную булыжником, но никого не обнаружила. Железный стук между тем стал громче, можно было различить даже голоса споривших мужиков. Обойдя площадь, Маша наконец увидела в глубине узкой улочки, сбегавшей к оврагу за церковным кладбищем, небольшую группу людей, собравшихся возле сруба старого колодца. “Наверно, Михаил Александрович там”, — решила она.

Чернобородый сельский кузнец дядя Матвей на вбитом в бревно обухе топора правил гвозди и скобы, вокруг валялись бревнышки разобранного сруба, чурбаки, окованный железными кольцами ворот с колесом Наверно, собрались миром чинить колодец. А рядом стояли и сидели мужики и дружно дымили “козьими ножками” — так назывались их самокрутки. Однако Сибирцева среди них не было.

При виде Маши мужики примолкли, кое-кто даже загасил в песке окурок, смотрели выжидательно. Дядя Матвей поднял голову, почесал широкую цыганскую бороду и, ее-, село подмигнув Маше единственным глазом, отложил в сторону молоток.

— День добрый, Марья Григорьевна, — приветствовал он и, привстав, стал отряхивать фартук.

— Здравствуйте, дядя Матвей, — улыбнулась Маша. — Я хотела спросить…

— Спрашивай, голубушка, спрашивай, — кузнец шагнул ей навстречу. — Кого ищешь?

— Дядя Матвей, — Маша слегка запнулась. — Вы не видели?.. Здесь не был Михаил Александрович?

— Это кто же таков? А? — снова подмигнул кузнец.

— Михаил Александрович… Он болеет. С палочкой…

— Тот, что у вас в усадьбе проживает? Этот, что ль? Маша смущенно кивнула.

— Ну, тогда ищи его у Егорки. У него он, в пристроечке, поди, — кузнец кивнул за церковную ограду.

Маша тоже кивком поблагодарила и уже повернулась, чтобы уйти, но дядя Матвей в два шага догнал ее и, тронув локтем, негромко спросил:

— А скажи-ка мне, Марья Григорьевна, голубушка, кто он, этот Михаил-то твой Александрович? Откуда прибыл, коли, конечно, не секрет? Хороший он человек али как?

Маша взглянула на кузнеца. Высокий, с мускулистыми, обнаженными по локоть и поросшими черным волосом руками, стоял он перед ней, и глаз его был чуть прищурен. И тон, каким спросил он о Сибирцеве, был очень серьезен.

— Он с Яшей был… — запинаясь, заговорила Маша. — Там… А Яша погиб…

Кузнец печально и понимающе покачал головой.

— Его ранило. Очень сильно. И доктор сказал, что ему надо отлежаться. Вот мы и привезли Михаила Александровича сюда… Он еще не выздоровел.

— Значит, думаешь, человек он…

— Хороший! — перебила Маша и слегка покраснела.

— Ну-ну, — ухмыльнулся и тут же погасил улыбку куз­нец. — Хороший, говоришь?.. Поглядим. Так-то он в разговоре навроде не барин. Поглядим, да… Ну, ступай к Егорке. Там они оба. — Он помолчал и добавил: — Ну-к, пойдем, Марья Григорьевна, провожу тебя малость. — Он обернулся к мужикам, махнул рукой: — Давайте, робяты, собирай помалу…

Сибирцев, между тем только что выбравшись из церковных подвалов, сидел в крохотной клетушке деда Егора и стряхивал с плеч и локтей пыль и паутину. А сам дед цедил через тряпицу квас из большой четвертной бутыли.

Ощутимо ныла спина, болели мышцы ног — все-таки напряжение было чрезмерным, рано вскочил с постели. Но Сибирцев не жалел, что потратил столько усилий и смог, по сути, сверху донизу, от колокольни до подвалов, довольно внимательно обследовать церковь. Были тому весьма серьезные причины.

Еще ранним утром, по холодку добравшись до церкви, он увидел мужиков, что разбирали старый сруб. Присел с ними, покалякал о том о сем, угостил табачком. Начали, как водится, с погоды, с небывалой доселе ранней жары. Мужики сокрушались, что земля горит, и даже давешняя гроза обманула ожидания — влага паром вышла, не впиталась, разве что пыль прибила, оттого, видать, и с хлебушком будет плохо, совсем плохо, и за какие грехи?.. Но едва беседа коснулась разбойных налетов в соседних уездах, слухи о которых приносили проезжие люди, мужики будто завяли, — чего, мол, зря воду-то толочь, слухи, они слухи и есть может, и грабят, а может, и нет, у страха, известно, глаза велики. Самих-то пока бог миловал, еще, поди, накличешь на свою голову. Пожалуй, один только кузнец, — понял Сибирцев, что это о нем говорил Баулин, — остро сверкнув глазом, заявил, что всех бандюков надо связать и в дерьме утопить, а не ждать, пока пожгут губернию. Но мужики отмалчивались, не то опасаясь незнакомого им человека, не то держась своего мнения на этот счет, отличного от мнения кузнеца. Так и не понял Сибирцев… Однако кузнец ему приглянулся прямотой и ясностью суждений. Резкий мужик и знает себе цену. В общем, не склеилась беседа, хотя и ощутил Сибирцев общее настроение какой-то апатии и подавленности. Прав был Баулин: му­жик загодя чует беду.

Щурясь от дыма самокрутки и незаметно разглядывая мужиков, Сибирцев никак не мог ответить себе на вопрос, еще со вчерашнего вечера застрявший в голове: кто, кто из них мог знать о поповском оружии, — но встречал взгляды усталые и равнодушные. А после беседы с отцом Павлом отчетливо понимал и свое двусмысленное положение — и оттого не имел права сейчас лезть, что называется, на рожон.

И тут чертиком из коробки появился вчерашний дед Егор. Егор Федосеевич, как немедленно стал его величать Сибирцев, чем, возможно, заслужил особое доверие старика. Был дед Егор, похоже, уже под хмельком, и, когда приблизился, Сибирцев ясно различил исходивший от него сивушный дух.

— Причастился, поди, Егорка, с утра раннего? — насмешливо поинтересовался кузнец Матвей, вызвав заметное оживление остальных. — Что, али нынче праздник какой?

— Им-та с батюшкой кажинный день праздник… — непонятно — не то с осуждением, не то с завистью — протянул кто-то из мужиков. Его реплику поддержали вздохами и смешками.

Но дед Егор не обратил внимания на насмешки. Увидев Сибирцева, он словно прилепился к нему.

— А я, Михал Ляксаныч, — хихикал он, утирая тыльной стороной ладони беззубый рот и заросший редкими п>чками волос маленький подбородок, — с утречка-та и тюкнул. Батюшка наш скок в бричку и кричит: “Па-ашел!”, — а мне: “Гляди, Ягорий!” А чё? Отцу Павлу — по делу, к соседу, а можа, еще куды — в уезд али в губернию. А нам — к матушке, — старик опять захихикал, погрозил сам себе пальцем. — К матушке причастииа, поскольку сами батюшка оченно любять…

Дед Егор уселся на бревнышке, по-татарски подвернув под себя босые пятки. Был он в длинной, распахнутой на груди рубахе и грубых портках. И то, что он рассказывал, вероятно, было давно уж всем известно. А потому, послушав его поначалу, посмеявшись малость, мужики снова приступили к делу: кто подтесывал бревно для сруба, а кто, спустившись в колодец, вычерпывал ведром гнилую воду с песком и тиной, — словом, все, кроме деда Егора и Сибирцева, принялись за работу.

— И-эх! — с восторгом продолжал дед Егор. — Светлой души женщина — Варвара Митарьна, а уж доброты несказанной, узрит господь, надо понимать, воздасца ей благостью, сердешной. “И где ж эт вы, милай друг Ягорушка, вчерась-та с батюшкой, а? На-ка вот чарочку!” А я: “Да недалеча, матушка, пошли те бог здоровья за милость твою”. — “Батюшка, — баить, — прибыли в сумруке, ета в полной, значица, расстроенное™, и всю ноченьку не спали. А не жалаешь ли еще, милай друг Ягорушка?” — “Как жа, матушка, с превеликим, значица удовольствием, дай те господь”.

— Уехал, стало быть, Павел Родионович, — негромко и как бы вскользь заметил Сибирцев и поднялся, оглядываясь. Никто не обратил на него внимания. Только кузнец поднял голову, посмотрел внимательно и кивнул, прощаясь. Сибирцев медленно, опираясь на палку, пошел к площади, дед Егор, подпрыгивая ощипанным петушком, за ним.

— Уехали, уехали, как жа, — подтвердил он, когда отошли на довольно приличное расстояние. Он с дурашливой опасливостью искоса взглянул на Сибирцева. — Как не уехать! Сели в бричку и мне: “Гляди, Ягорий, полный чтоб, значица, молчок!”

— Жалость-то какая, — пробормотал Сибирцев. — А мы договорились было, что поможет он мне каким-то там своим снадобьем… Уехал… А надолго ли, не сказывал?

— Как жа не сказывали? — удивился дед, но тут же будто спохватился: — Не, не сказывали. “Па-ашел!” — кричить. И уехали.

— Прямо с утра? — усомнился Сибирцев.

— Истин бог! — дед перекрестился. — Еще темно было. Сели в бричку… Михал Ляксаныч, голубчик, можа, я чё помогу? А? Бабка и с дедкой мои вон кады населению пользовали от всякой болести. Травкой али корнем. Божьим словом, сказывали, тожа можно. Нужному святому какому молитву вознесть… Никола Чудотворец — он от всяких бед и напастей. Еще от потопления. А священномученик Антипий — етот от зубной боли. От глазной, сказывают, — Казанска богородица, а от головной — Иоанн Предтеча. Ежель у младенца родимчик али друга болесть — тута великомученик Никита и Тихвинска богородица. А Ягорий-великомученик — етот скот от зверя хранит, а Флор и Лавр…

“Не выдержал, отец Павел, крепко, значит, тебя прижало”, — думал между тем Сибирцев, краем уха слушая дедовы рецепты святой аптеки. И вдруг вспомнил, как зимой шестнадцатого года пришел под Барановичи опломбированный спецвагон, поговаривали — от самой государыни. Ждали медикаментов, бинтов вовсе не было, вошебойки устраивали из раскаленных на кострах железных бочек. Сунулись тогда в вагон, а там — иконки, образа святые. Интересно, были там Флор и Лавр, предохраняющие от конских падежей, или на военные действия их святость не распространяется?

“Да, батюшка, припекло тебе хвост… Куда ж ты подался? Неужто — в уезд? Торопишься. Это уже не проверка, это, похоже, паника… Или своих предупредить по­спешил.?..”

— А неопалимая купина — ета от пожара…

— А от огнестрельных ран есть что-нибудь? — поинтересовался Сибирцев.

— Ну как жа! — обрадовался дед. — Тута, значица, отвар на девяти травках, увнутрь, а понаруже — втиранья особая, мазь така целебна. Как не быть, есть. А от внезапной смерти — ета уж великомученица Варвара, завсегда она. А ежель от трудных родов — тады великомученица Катярина.

— От внезапной-то смерти, по нынешним временам, Егор Федосеевич, — вздохнул Сибирцев, — полагаю, не спасет никакая Варвара. Ну, а что касается трудных ро­дов… Да… Батюшка, стало быть, в большом расстройстве отбыл? — Он озабоченно покачал головой.

— Так ить, милай, весть та, знать, не хороша…

— Да, весть, я ему нехорошую…

— Во-во, темно было, а они — в бричку. Надо понямать, к Маркелу уехали, куды еще?..

— Это какой же Маркел? — спросил Сибирцев так, словно знакомое имя случайно выпало из его памяти.

— А ну как жа! Свояк ихний. В Сосновке они, в Совете состоять. Эта недалече, верст тридесять и будеть.

— Ах, вон кто… Не сказал, когда воротится?

Дед отрицательно помотал головой.

Сосновка… Почти ничего не говорило это слово Сибирцеву. Кажется, Илья Нырков упоминал, что подходит туда железная дорога, значит, крупное село. Больница вроде есть, училище. И все. Немного… Что ж Илья-то? Взял на крючок попа, а его родственниками не поинтересовался? Бывший кадет Кишкин — это все на поверхности, такие связи и не скрывают

Еще в Сибири, в иркутской милиции, частенько приходилось Сибирцеву раскручивать дела кадетов, эсеров, особенно последних. Большие они мастаки по части маскировки. Решительные, жестокие, долгий опыт подполья у них, толковая и глубокая агентура. Как хрен на огороде. Потянешь — и вроде выдернул, ан нет, самый-то корень глубже сидит. По весне, глядишь, опять стрелку выбросил. Копать надо, только копать — и брать шире, не жалея труда и пота… Вот теперь и Маркел появился.

После разговора с Павлом Родионовичем Сибирцев был убежден, что оружие, о котором в волнении проговорился поп, должно быть где-то здесь, под боком, но сейчас, услышав о Маркеле, он усомнился в своей недавней твердой уверенности. Начать с того, что оружия, судя по той интонации, с какой о нем было сказано, немало. Где ж его держать? В огороде, что ли, в яме? Вряд ли. Село небольшое, все на виду. В храме? Там, конечно, есть подвалы, куда посторонний взгляд не заглядывал, а уж в подвалах тех такие тайники, что и черт ногу сломит. Однако, случись обыск, именно с храма и начнут чекисты, и все подвалы “перевернут вверх дном” — поп это знает. Следовательно, рисковать не станет. У кого-нибудь из знакомых или особо доверенных людей, церковных служек, вроде вот этого дедки? Тоже большая натяжка. Их ведь тоже без внимания не оставят…

Конечно, с точки зрения железной конспирации, вел себя вчера отец Павел неосмотрительно, но его можно понять. И обстоятельства сложились для Сибирцева более чем удачно, и общие знакомые нашлись, и, главное, слишком уж велико было желание верить, что Сибирцев — свой… А сам-то — смел! На анафему большевикам с амвона не всякий решится. Не надо считать его глупым или слишком уж подверженным эмоциям, скорее всего, поп уверен в себе и ничем сейчас не отягощен — ни порочащими связями, ни, разумеется, оружием. Ну, а кадет Кишкин — это когда было! Это, по сути, и не связи, мало у кого какие родственники! Все так, но тогда где же оружие?.. А на стороне. Скажем, у того же Маркела, который, оказывается, даже в Совете состоит. И следовательно, должен находиться вне подозрений — ведь Советская власть! Так-то. К нему, значит, и помчался перепуганный поп. Пока все логично…

Продолжая медленно двигаться по улице в сопровождении деда, Сибирцев, как бы между прочим, спросил:

— А Маркел давно приезжал?

— Маркел-то? А не, прошлым годом. По осени.

— Погостить, что ль?

— А ну как жа, истин погостить! Хе-хе… — Дед покрутил головой, вспоминая, видно, гулянку Маркела с отцом Павлом. — От уж, милай, гостюшка так гостюшка! Ох, умеить!

— Редко, выходит, видятся батюшка со свояком? — скорее утвердительно, нежели с вопросом, произнес Сибирцев.

— Не, отчево жа, тута и батюшка к им ездили… Кады ж?.. А пред пасхой. Цел воз добра в подарки, надо понямать, им отвозили. Мно-ого всяво, кабанчика кололи, пашаницы — большой воз, чижолый!

“И было в том тяжелом возу много всего, — мысленно дополнил Сибирцев свою догадку, — но никто толком не знает, что вез “святой отец” свояку в качестве пасхального подарка, за исключением порося да пшеницы. Тяжелый воз — это, похоже, хорошо замаскированное оружие, а то с чего б ему быть тяжелому?.. Впрочем, это в том случае, если поп действительно возил оружие, а не доставили его прямо к Маркелу в Сосновку, минуя Мишарино…”

— Скажи-ка, Егор Федосеевич, а храм-то у вас большой? В гости хочу напроситься, поглядеть его. Не прогонишь?

— Дак, милай, отчево жа, заходь, кады хошь! Я завсегда при ем состою. В пристроечке, как, значица, войдете, гак и увидите пристроечку-та.

— А чего тянуть? — как бы решился Сибирцев. — Прямо и зайду. Или у тебя дела какие срочные?

— И-эх! Каки таки дела?

Любопытству Сибирцева не было границ. Дед Егор обрадовался настырному гостю. Вдвоем, не торопясь, обошли они весь храм, осмотрели небогатый иконостас, алтарь, все заалтарные помещения, поднялись к колоколам на колокольню, заляпанную голубиным пометом, потом спустились в подвал. Дед прихватил несколько свечей, и они сожгли их поочередно, озираясь поначалу на прыгающие по стенам собственные тени. В таких подвалах, размышлял Сибирцев, можно батальон разместить, и никакими пушками его отсюда не выкуришь. Надо бы это обстоятельство иметь в виду. Так, на будущее. Мало ли что может случиться?.. Сибирцев не расстраивался, что ничего, напоминающего склад оружия, обнаружить не удалось. Хорошо уже то, что наперед не придется опасаться: вдруг отец Павел решится поднять своих в ружье? Сибирцев дотошно выспрашивал деда о возможных старинных тайниках, захоронениях, склепах, подземных ходах и прочем. И эта его настойчивость вполне сходила за самое обыкновенное любопытство, присущее всякому человеку, сталкивающемуся с явлениями таинственными и непонятными. Ничего особо мрачного в истории этой церкви, посвященной в свое время Флору и Лавру, не было. Да и сама постройка не отличалась древностью или там известностью своих создателей. Заложили ее всего сотню лет назад, и была она маленькой, деревянной, но на каменном фундаменте. Собирались, поди, строить-то всю церковь каменную, но, скорее всего, средств не хватило. А вскоре после освящения сгорела она. Год был плохой, холерный. Власти, сказывают, приняли жесткие меры, чтобы удержать холеру от распространения, да не всяк человек то понял. Вспыхнул бунт. Много по уезду было тогда пожаров. Горело и Мишарино, огонь не пощадил храм. И уж спустя время отстроили на том же основании новую церковь, каменную. В те же годы обнесли ее почти крепостной кирпичной оградой. Деревянную-то церковь строили на деньги деда Парфеновского, а каменную после пожара его сын отгрохал, по завещанию, видно.

Слушая деда Егора, Сибирцев время от времени простукивал палкой подвальные стены, но звук казался ему везде одинаковым, а освещая стены свечой, никаких следов новой кладки или штукатурки не обнаружил. И то ладно.

Когда выбрались наконец на волю, Сибирцев невольно зажмурился и почувствовал мурашки на коже, столько было вокруг света, солнца и сухого жара после погребного холода подвалов. Зашли в дедово жилье, и тот взялся цедить квас, который прихватил из ледника. Кружка сразу запотела снаружи, и Сибирцев с трудом проглотил слюну, глядя на этот пенящийся квас и заранее предвкушая, как он лихо шибанет в нос. А выпив, со всхлипом перевел дух и вытер слезящиеся глаза.

— Ну, квас… всем квасам…

— То-та, милай, — обрадовался дед Егор. — Это не квас, а сплошная лекарства. На травах, мята да хренок. Любу болесть лечить.

За пыльным окошком послышались голоса, и дед петушиным скоком выглянул наружу.

— Ах, Марья Григорьевна, душенька ты наша! — тонко зачастил он. — Похорошела, голубица-та, истин бог похорошела! — Он широко распахнул дверь. — Заходите, гостюшки дорогие. А мы тута. И-эх! Кваску испейте!

Кузнец широкой ладонью легонько подтолкнул Машу, низко пригнув голову, вошел и сам, и сразу в дедовой клетушке стало тесно.

Сибирцев поднялся, опираясь на палку, отряхнул брюки, взглянул на Машу, и глаза его смеялись.

— Что-нибудь случилось? — серьезно, как только мог, спросил он.

Маша вдруг почувствовала, что краснеет, неудержимо, до слез краснеет, и все видят ее растерянность. Но через минуту она нашлась.

— Вы ушли, ничего не поели. Мама забеспокоилась. И не сказали ничего. А вам пока, наверно, не надо много ходить.

— Ну-у, — протянул Сибирцев, — стоило ли волноваться так-то. Я потихоньку-полегоньку, спешить некуда. С людьми вот хорошими познакомился, поговорили маленько… — Он легко подмигнул кузнецу, но тот лишь неопределенно хмыкнул и обернулся к деду:

— Налей квасу-то своего, что ли. По ранней жаре в самый раз…

Дед Егор оделил всех квасом, но сам пить не стал. Что-то его вроде бы тревожило или смущало, — словом, похоже, чувствовал он себя не в своей тарелке. Он мялся, переступая с ноги на ногу, почесывал подбородок, потом с отчаянной решимостью махнул рукой и с непонятным восклицанием выскокнул за порог. Матвей усмехнулся ему вслед и с укоризной покачал головой.

— Куда это он? — удивился Сибирцев.

— А-а, — отмахнулся кузнец. — Неймется ему.

Возникла пауза. Сибирцев понял, что кузнец пришел не просто так, он хочет поговорить, но при Маше не решается. Девушка, однако, сама поняла значение затянувшейся паузы и, словно бы между прочим, поднялась, подошла к двери и, не оборачиваясь, сказала:

— До чего же тесно тут. Дышать нечем… Я, наверно, пойду, Михаил Александрович? Подожду вас там, — она кчвнула на улицу.

— Мне еще в сельсовет надо зайти… Знаете что? Сделайте мне одолжение, поглядите, есть ли там председатель? Чтоб зря не ходить, а?

Маша обрадованно кивнула и бегом припустила к во­ротам. Легкая, тоненькая, она была похожа на бедовую девчонку, радующуюся утру, солнцу, мягкому песку под ногами, затянутому ползучей травкой, добрым веселым людям, окружающим ее.

Сибирцев ласково посмотрел ей вслед и обернулся к кузнецу:

— Ну, Матвей Захарович, слушаю.

От неожиданности кузнец даже крякнул. Потом с хитрой усмешкой качнул головой и поднял прищуренный глаз на Сибирцева.

— Вот, вишь ты, шел за разговором, а тут не знаю, что и молвить.

— Ну, тогда я скажу. Говорил я уже с Баулиным. Обо всем. И о тебе тоже. Жду вот теперь его с часу на час. Но пока суд да дело, чует мое сердце — время наше зря ухо­дит… Давай-ка для начала скажи, брат, вот о чем: хорошо ли ты знаешь попа? Это, значит, первое. И второе: что собой представляет наш дед, Егор Федосеевич? И учти, разговор сугубо между нами.

Было заметно, что вопросы Снбирцева попросту изумили кузнеца. Любое ожидал услышать, но такое… Он недоверчиво посмотрел на Сибирцева, хмыкнул, потом рассмеялся:

— Ну что ж, ежели про попа… так поп, он поп и есть. Брюхо набить — это он любит… Я-то сюды не хожу, чего мне тут. И баба моя тоже, почитай, до бога не шибко… Поп, говоришь… Ну, кады напьется — бывает ето дело у него, — говорят, такое-то с амвона запустит, хоть святых выноси… — Он снова рассмеялся, ухватив себя за бороду. — Ну, а что до Егорки, так етот вовсе безвредная душа.

— М-да… — задумчиво протянул Сибирцев, уставясь глазами в темный, затянутый паутиной угол. — Твоими бы устами да мед пить… А где поп оружие прячет? Много оружия, по моим сведениям.

— Оружие?.. — Кажется, до кузнеца дошла наконец серьезность вопроса. — А ты не ошибся, Михаил Александ­рович?

— Какая ж ошибка, если он сам давеча проговорился?

— Сам?

— То-то и оно, что сам. И организация у него имеется…

— Ах ты, мать честная… — протянул кузнец, словно тряпицу сжимая в мощных кулаках свой тяжелый кожаный фартук. — Вражина-то какая… А я, выходит, как есть дурак дураком…

— Ну, или вспомнил что?

— Не торопи, погодь малость… Дай-ка сообразить, подумать.

— Ладно, думай. Только не опоздай с думами-то…

Кузнец долго молчал, уставившись в пол, потом вдруг с размаху трахнул себя кулаком по коленке.

— Слышь-ка, Михаил Александрович, а ить вспомнил я… Отец-то Павел, было дело, зазывал к себе. Крест отковать, запоры поправить, ось, помню, ковал ему для брички. Один я в селе-то, все и ко мне, выручай, мол. Как не выручить, дело такое. Про меня кого хошь спроси, скажут: ежели Матвеева работа — стоять ей без срока. А тут сам заглянул в кузню, как бы мимоходом. Смазь ему, вишь ты, понадобилась. “А чего мазать-то?” — спрашиваю. “Да, — говорит, — бричка скрипит, нутро выворачивает”. Я и говорю, что бричку дегтем надо, завсегда так де­лают. А он мне: “Душа, — говорит, — запаху не принимает. Чего бы, — говорит, — помягше, замки да запоры тоже скрипят”. Была у меня банка веретенки фунтов на пять. Навроде ружейного масла. Показал ему. “Подойдет?” — говорю. Понюхал он, подумал, посумневался. “Давай, — говорит, — попробую”. С тем и ушел, а после мясца прислал, самогонки, того-сего. Я еще, помню, сказал, что сам приду сделаю, а он говорит: Егорка все без пользы сидит, пущай, мол, делом займется… Так вот я и думаю, что ету веретенку мою, может, он к другому делу приспособил, а?

— Когда это было?

— А когда? Да пред пасхой. Я, помню, сказал, что у хорошего хозяина бричка-то с осени смазанная. А он рукой махнул.

— Та-ак… Ну, а дед Егор? С попом он или сам по себе?

Кузнец поскреб пятерней затылок.

— Да кто ж его теперь поймет?..

— То-то, брат… Ты, я знаю, воевал. Где?

— Воевал-то? Да где только не воевал! И с японцем воевал, и с германцем. Попервости-то, вишь ты, обошлось. Цел и невредим вернулся. А германец — вот она, метка, — он ткнул пальцем в пустой глаз, — до самого гроба.

— К большевикам пришел на германской?

— На ей. А что?

— Интересно мне, как же ты — фронтовик, бывалый человек, большевик, надо полагать, убежденный, — так? — а в классовой борьбе — ни бельмеса? Не складывается что-то.

— Не, ты погодь. Как так — ни бельмеса? — насторожился кузнец. — Ты словами-то не шибко, ты объяснению давай!

— Могу и объяснить. Ты, Матвей Захарович, суть классовой борьбы понимаешь?

— Ну?

— Вот и расскажи мне про нее, применительно к вашему селу.

— А тут долго и говорить неча. Воротился я с фронта — ето после госпиталя. Пришел в уком доложиться. А мне: вали, говорят, к своим волкам, коммунию строй. Прибыл, огляделся. С кем ее — коммунию-ту поднимать? С Егоркой? Мужик у нас не бедный, не. Он за свое хозяйство сам кому хошь глотку порвет. Потом Баулии с продотрядом прибыл. Ну, а после Шлепикова прислали и Зубкова, горластого. Это когда чрезвычайное положение объявилось Робяты они ничего, только ж не местные, дела не знают. А нашего мужика глоткой не возьмешь. Он и Антонову не верит, и в коммунию не идет. А в укоме знай свое талдычут: давай коммунию! С кем же давать, хоть ты мне ответь? Я так думаю, что мужика нашего, тамбовского, нужно не в коммунию загонять силком, а с добром к ему. Вот те, мол, продналог, сей, братец, сколь хошь, а мы те не помеха. Однако и ты помоги Россее-то матушке.

— Да ведь оно нынче так и есть, — заметил Сибирцев.

— Так кабы спервоначалу-то. Может, и Антонов не гулял бы на воле. А оно вишь как вышло? Не наш мужик — он особый, с им терпенья ужасти сколько надо.

— Твоему мужику, между прочим, бедняку, середняку тому же, землицу-то Советская власть дала.

— Да это мы понимаем.

— Понимаешь, но, видно, не совсем. Ну, ладно. Вот ты сказал: терпенье надо. Ты, значит, ждал, пока он одумается, а кулак да эсер его тем временем к себе перетягивали, где посулом, а где и кнутом. Но армию создали. Знаешь, сколько у Антонова было войска по вашей губернии? Пятьдесят тысяч. Понял, солдат? А как ты объяснял мужику, чтоб он Советскую власть защищал от Антонова, от тех бандитов, что ты собрался узлом завязать да в дерьме утопить, ты — большевик? Молчишь?..

— Ну, из наших-то которые из кулаков, те ушли, -не­уверенно сказал кузнец. — А середняку вроде как ни к чему это дело. Он на хозяйстве сидит.

— Надо полагать, не твоя в том заслуга. А вот что поп твой контрреволюцию у тебя под носом разводит, тут уж, брат, извини, твоя вина. Проморгал.

— Поп — это того, действительно.

— Ну, а, скажем, ежели вот сегодня придется твоему середняку выбор делать, с кем будет?

— Как с кем? Землицу-то он не отдаст, ни в коем разе. С нами, значит.

— Считаешь, можно на него положиться?

Наблюдал Сибирцев за кузнецом и думал: вот как легко можно глупость сотворить. Бросили хорошего мужика как кутенка в воду — плыви. А он не умеет, барахтается без толку и пользы делу, того и гляди — потонет. Так нет чтоб руку протянуть, помочь, научить. Все, поди, только приказывают… А ведь он не так уж и не прав: середняк действительно сейчас в коммуну не пойдет, нечего ему с бедняками хороводиться, у него свое хозяйство налажено. Пока налажено. А что Матвей ему может предложить? Животину полудохлую да пару хомутов? Вековой уклад глоткой не перестроишь, тут мудрость нужна, но не тех мудрецов, что в уезде сидят и ни черта не смыслят в сути кулацкой агитации…

Но куда ж дед-то девался? Сибирцев выглянул во двор.

— Да он небось к попадье за самогонкой побег, — ска­зал кузнец, вставая. — Каменный дом на площади за сель­советом видал? Его и есть. Отца Павла.

— А зачем к попадье?

— Ну как же? Гости, чай, пришли, как не угоститься? А своего-то — шиш, гол как мышь.

— Нет, я не угощаться пришел. Мне еще к вашему председателю зайти надо.

— Может, вдвоем зайдем? — предложил кузнец. — Он у нас…

— Не нужно, — перебил Сибирцев. — У меня с вашим батюшкой Павлом Родионовичем теперь свой союз наметился. И лишние глаза и уши только помешают. Потому, считаю, что и с тобой вместе нам пока не стоит появляться. Дальше — видно будет, а пока не следует. И еще один совет: давай-ка, брат, собирай тех, которые ненадежней, да вооружай их. Есть хоть чем?

— Этого добра покуда хватит. Продармейцы помогли.

— Ну, и то дело. Дождемся Баулина, окончательно ре­шим. Но времени не теряй. Думаю, лучшее заранее обезопаситься, чем на перекладине болтаться… А с дедом поговори насчет масла своего. Тебе узнать сподручней: мазал он или нет поповскую бричку или там замки-запоры. Ну, бывай, Матвей Захарович.

Выходя с церковного двора, Сибирцев снова обратил внимание на добротные засовы на воротах, оценил толщину кирпичной, выше человеческого роста ограды. Прямо-таки крепость.

У железной калитки едва не столкнулся с дедом Его­ром. Тот, бережно прижимая к груди, нес бутылку самогонки, заткнутую тряпицей. И глаза его радостно лучились, будто заработал он награду за великий подвиг.

— Михаил Ляксаныч, да куды ж эт ты, милай? А угощенью?

— Недосуг, Егор Федосеевич, уж извини. Как-нибудь в другой раз. К председателю надо.

— И-эх! — Дед аккуратно поставил бутылку на землю, утвердил ее, чтоб не опрокинулась, и только тогда с обидой взмахнул руками. — И на чё он те сдался? Гусак-та! Ого-го! Эге-ге! Тьфу, прости господи!..

— Не нравится тебе ваш председатель? — рассмеялся Сибирцев. Уж очень чудно передразнил дед еще незнакомого Сибирцеву человека.

— А он не девка, чтоб нравиться, — дед искоса, как-то хитро метнул дурашливый взгляд на Сибирцева. — Ну, ить как знашь, милый друг, я с чистой душой. А то б мы ее, голубушку! — Он поднял бутылку и ласково понес ее во двор.

Маша сидела на ступеньках высокого крыльца сельсовета, поджидая Сибирцева, и, откинув волосы, подставила лицо солнцу. Подходя, он пристально разглядывал девушку и чувствовал, как исчезает напряжение и невольно распрямляется спина.

К двадцати шести годам у Сибирцева сложились убеждения, соответствующие его опыту и делу, обозначенному двумя войнами и мерой личной ответственности в круговерти событий. И не то чтобы он категорически отрицал любовь, нет, он, скорее, определял ее для себя как чувство доброты и жалости к попавшему в беду человеку, будь то женщина или мужчина, друг или вовсе незнакомый ему страдающий человек. Это чувство диктовало необходимость немедленных защитительных действий, и, пожалуй, не более. Но теперь, высвеченное неожиданной тишиной и невольным сельским уединением, это чувство вылилось в странный парадокс: как если бы созданная им теория разваливалась именно от обилия фактов, подтверждающих ее.

Ему вдруг показалось, что совсем не в жалости нуждается Маша. Защита — другое дело, сильный должен всегда прикрывать собой слабого. Но Маше, видимо, нужна не просто его доброта, общая для всех, а нечто большее. Си­бирцев чувствовал, что и ему становятся необходимыми присутствие девушки, резкая смена ее плавных и порывистых движений, ее матерински понимающий взгляд и ненавязчивая, нераздражающая забота.

“Был бы помоложе…” — с сожалением подумал Сибир­цев и подавил невольный вздох. До сих пор жизнь убеждала его в собственной правоте…

В помещении сельсовета, куда Сибирцев вошел, опираясь на руку Маши, было по-казенному пусто и неуютно. Большая комната в пять окон по фасаду на улицу, — наверно, раньше ее называли парадной залой. Вся мебель состояла из двух самодельных столов — один по центру, другой сбоку, широких лавок вдоль стен и резного пузатого комода, оставшегося, скорее всего, от старых хозяев. Половину противоположной от окон стены занимала изразцовая печь.

В простенках между окнами висели истрепанные по краям., засиженные мухами плакаты двухгодичной давности: подобные видел Сибирцев еще в Иркутске. На одном- краснощекий молодец в шлеме-богатырке лихо бил ногой под зад лысого и скрюченного, потерявшего папаху адмирала Колчака, а на втором — брат-близнец того молодца втыкал штык в брюхо усатому толстяку в мундире с позументами и погонами явно деникинского происхождения. А поверху, под самым потолком, был протянут неумело написанный белилами по красному ситцу лозунг “Вся власть Советам!”.

За главным столом, посередине, положив жилистые кулаки на пустую, не обремененную никакими бумагами, столешницу, сидел широкоплечий кудрявый парень в наглухо, несмотря на жару, застегнутом френче с накладными карманами. Светлые его волосы, казалось, слиплись от пота, фуражка кверху тульей лежала рядом, на столе. Он не встал навстречу Сибирцеву, словно чего-то ждал, сурово глядя в пространство.

После короткой паузы, во время которой они успели осмотреть друг друга, парень, не поднимаясь и не протягивая руки, с откровенной неприязнью произнес:

— Зубков. Председатель.

Председатель чего, он не добавил, видимо, будучи уверенным, что всем он и так должен быть известен.

— Сибирцев, — сухо представился и Михаил Александрович. — Зашел вот познакомиться. Представиться. — И оглянулся в поисках стула.

Маша проследила за его взглядом и принесла от печки грубо сколоченную табуретку. Сибирцев благодарно кивнул, сел, несколько раз глубоко вздохнул и обернулся к Маше, не обращая никакого внимания на председателя сельсовета.

— Машенька, посидите пока на воздухе. Что вам тут с нами? Я скоро выйду.

Маша, по-девчоночьи обиженно оттопырив нижнюю губу, исподлобья взглянула на Зубкова и вышла, стараясь казаться гордой и независимой, покачивая подолом длинной юбки. “Вся в мать”, — пряча улыбку, посмотрел ей вслед Сибирцев. А снова повернувшись к председателю, даже слегка опешил, ибо увидел в его глазах теперь уже совершенно открытую враждебность и трудно объяснимое торжество.

“Уж не решил ли он, что изловил беляка?” — мелькну­ло у Сибирцева, но вдруг, трезво оценив ситуацию, он понял, что так, видимо, и есть. И не может быть иначе. Баулин, разумеется, этому Зубкову ничего не сказал, от услуг Матвея он сам только что отказался, а слухи о нем — Сибирцеве, говорил же Баулин, самые недвусмысленные.

— Чего живете-то скучно? — чтобы как-то разрядить обстановку, сказал Сибирцев первое, что пришло в голову, и кивнул на пожелтевшие плакаты.

— А тут не клуб, чтоб плясать! — отрезал председатель.

Сибирцев даже растерялся. Наверно, в первый раз в жизни он не знал, о чем говорить. Больше того, чем объяснить свой приход. Дурь какая-то… Может, правда, кликнуть Матвея? Нет, пожалуй, пока не стоит…

— Ну что, молчать пришел? — как хлыстом, рубанул председатель — Где документ? Подавай сюда свой документ, кто ты есть такой!

— Нет у меня его с собой, — спокойно ответил Сибир­цев.

— Правильно! — удовлетворенно воскликнул Зубков. — Нет и не может быть Потому как знаешь, кто ты есть? Контра ты, вот кто! Я тебя сразу разгадал. Так-то, ваше благородие.

Сибирцев понял, что спори