Он сидел, долгое время ошеломленно уставившись на меня, и я уже спрашивала себя, слышал ли он. Наконец дядя пришел в себя:

— Ты не должна ходить в рощу, Лейла. Никогда.

Как, должно быть, он похож на моего отца — лицом, движениями, звуком голоса. При обычных обстоятельствах я бы любила этого человека с его прекрасными седыми волосами и элегантным костюмом, у которого такие же, как у меня, глаза и подбородок. Но теперь это уже невозможно до тех пор, пока я опасаюсь его, испытывая ужас перед тем, насколько далеко он может зайти, защищая интересы своего семейства. Дядя Генри никогда не стал бы мне вредить, в этом я была уверена, но его противодействие могло принести мне много неприятностей.

— Я пойду туда, потому что должна это сделать.

— Но зачем? — вдруг взорвался он. — Для чего?

— Мне надо вспомнить.

— Я знаю, что ты замышляешь, Лейла. Я знаю, что будет потом. Объявив своего отца невиновным, ты переложишь вину на остальных членов этого дома. Ты обвиняешь Пембертонов в убийстве!

— Мой отец был Пембертоном, и вы все легко обвинили его!

— Это другое. Он был одержим лихорадкой и бредом.

— Как это удобно для всех вас. Но я в это не верю.

— А мотивы? Каковы мотивы? Твои намеки Марте на то, что среди нас идет ожесточенная вражда из-за денег, просто отвратительны. Как это низко и вульгарно с твоей стороны!

Меня задело за живое. Для него объявить моего беззащитного отца убийцей было благородным и справедливым. Но, обвинив одного из них в том же самом, я опускалась до вульгарности.

— Другого пути нет. Я должна завтра пойти в рощу.

Дядя Генри, казалось, ушел в себя. Я не могла представить, как много он принял лауданума или почему он его принял, но я знала, что это мощный анальгетик. Он положил ладонь на лоб.

— Это еще хуже, чем раньше.

— Что хуже, дядя?

— Головная боль. О, Лейла, какая головная боль, какой отвратительной может она быть!

Я смотрела на дядю в легкой тревоге.

— Сколько лауданума вы приняли, дядя?

— Гм? — Его взгляд блуждал. Он не способен был сфокусироваться. — Анна дает мне его с чаем. Теперь его нужно гораздо больше. Этот проклятый ветер создает ужасные сквозняки по всему дому, от этого и головные боли.

— Понимаю… Скажите мне, дядя Генри, а мой отец страдал от них?

— От чего? О, мне пора идти. Мама всегда желает видеть меня перед тем, как отойти ко сну.

— Бабушка может немного подождать.

Тут он усмехнулся.

— Как мало ты еще знаешь, зайка. Никто не смеет заставлять ждать Абигайль Пембертон! — Он поднялся на неустойчивых ногах и машинально опустил ладонь мне на плечо. — Лейла, возвращайся в Лондон, пока можешь.

— Я так не думаю, дядя. Не сейчас…

Когда он обрел равновесие, его глаза вновь обшарили комнату, и я увидела, как они остановились на моем неоконченном письме Эдварду.

— Пишешь кому-то?

— Нет, — солгала я, — просто набрасываю некоторые мысли для дневника. Ветер вдохновляет меня…

— А мне он приносит проклятые боли! — Дядя Генри вдруг стал робким. — Прости мне мои выражения, зайка, но моя голова раскалывается. Мы сможем еще поговорить утром, если ты будешь чувствовать себя лучше.

— Но я прекрасно себя чувствую.

— Проводи меня к двери, хорошо? Я немного теряю равновесие.

Я вела его, словно он был калекой. Вероятно, лекарство он принял прямо перед тем, как идти ко мне, поскольку теперь эффект, казалось, усиливается. У двери он остановился, его глаза блуждали по моему лицу. Как отчаянно мне хотелось быть любимой этим человеком, который мог бы быть моим отцом, но он сделал это невозможным, так же, как и бабушка Абигайль, любви которой я так искала.

— Спи хорошо, зайка.

— Доброй ночи, дядя Генри! — Я поцеловала его в щеку, но он не заметил этого. Наблюдая, как он, пошатываясь, бредет по освещенному свечой коридору, пока он не добрался до своей двери, я почувствовала, как на меня накатила мощная волна отчаяния. Дядя Генри действительно выглядел трагической фигурой. По каким-то причинам — деспотичная мать, его бессилие как главы дома или его изнурительные головные боли — мой дядя не мог быть для меня источником сил.

Вернувшись в свою комнату и тяжело привалившись к двери, я спрашивала себя, как мне все это вынести. Бабушка Абигайль отказалась от меня, дядя Генри не оправдал моих надежд, Марта сердилась, а Колин вообще был не в счет, ни в каком смысле. Кто же еще? Тетя Анна? Нет, она склоняется перед волей бабушки еще с большей легкостью, чем даже ее супруг. Тео? Нет, для него более логичным будет встать на сторону своих родителей.

Кто же тогда?

Я раздумывала, проходя по ковру, краем глаза наблюдая за последними тлеющими углями в камине, и позволила себе подойти к окнам. К тем самым окнам, которые отделяли мир здоровых и держали нас взаперти. Тех окон, через которые можно видеть неистовство природы, не страдая от него. Как разумно было бы мне сейчас вернуться в Лондон и занять свое место рядом с Эдвардом! Но ведь любовь, ненависть и скорбь не способствуют здравомыслию. Логику сердца нельзя объяснить.

Я повернулась, чтобы взглянуть на гаснущий камин. Если бы я могла попросить Эдварда присоединиться ко мне, то это могло бы примирить обе альтернативы. И одновременно мне нужен кто-то, с кем можно поговорить, кто-то, кто ответил бы на мои вопросы. Тогда я подумала о Гертруде, немке-домоправительнице, чье лицо после того, как она меня увидела, мне никогда не забыть. Потрясение? Страх? Или простое удивление? Что она думает о моем возвращении домой? Хотя непозволительно обсуждать семейные дела со слугами, но я знала, что Гертруда должна была играть значительную роль в мои детские годы, возможно даже, она была моей няней. И если это так, если она со светлой грустью вспоминает те времена, то, возможно, она будет более расположена к разговору.

Но все должно оставаться в секрете. Это я знала наверняка.

На этот раз письмо Эдварду пошло легко, поскольку визит дяди усилил мое решение выяснить полную правду, чего бы это ни стоило. Я отпустила свое перо и мысли на свободу и писала в точности то, что чувствовала — от сердца. Другого пути все ему рассказать просто не было. В заключение я умоляла его понять мое отчаяние и приехать немедленно, без размышлений бросив свои архитектурные планы. Я аккуратно запечатала письмо и решила, что прислуга могла бы доставить его с экипажем завтра рано утром в Ист Уимсли. Оттуда оно будет два дня идти до Лондона. Если Эдвард отправится в путь немедленно, то я могу надеяться увидеть его как минимум через четыре дня, самое большее — через шесть.

Чувствуя себя гораздо лучше после такого смелого шага, я с облегчением начала готовить себе постель. Комната была холодной и темной, но уже не такой чужой, как раньше. Мысль о том, что Эдвард скоро будет здесь, приносила мне успокоение. Я пользовалась ею как защитой. Опустившись на кровать, я ощутила одновременно спокойствие и волнение при мысли о том, что принесет завтрашнее утро. Наверняка визит в рощу восстановит память, тогда и ответы явятся на свет божий. И кроме рощи, решила я, уже засыпая, надо также исследовать остальную часть этого величественного старого дома, чтобы посмотреть, какие еще воспоминания моего раннего детства он может вызвать. Там было еще несколько этажей, два опечатанных крыла, бесчисленные запертые комнаты…

Я поднялась до рассвета, прекрасно отдохнувшая, спешно совершила свой туалет и на цыпочках спустилась вниз, держа перед собой свечу. Поверх шерстяного утреннего платья я накинула шаль с бахромой, чтобы укрыться от холода.

Маленький язычок пламени едва пробивал тьму, окружавшую меня, однако я была полна решимости. В первый раз я хорошо выспалась, хотя мне и досаждали сны с участием Колина и Эдварда, и теперь была полна решимости взглянуть в лицо моему неизвестному прошлому.

При моем появлении в кухне, где собралась вся прислуга, они учтиво склонили головы. Я отдала письмо и фунтовую банкноту одной служанке, которая была мне знакома, — эта девушка работала в спальнях наверху — и особо подчеркнула срочность задания. Не сказав ни слова, но впившись взглядом в банкноту, она торопливо схватила накидку и отправилась из кухни в конюшню. Остальные молча смотрели на меня, все они либо недавно появились на службе, либо слишком молоды, чтобы быть здесь двадцать лет назад.

— Где Гертруда? — спросила я.

— Еще не спускалась, мэм, — ответил один из слуг, — не раньше шести, мэм.

— Благодарю вас.

— Не желаете ли, чтобы я разбудил ее, мэм?

— Нет, нет, все в порядке, спасибо.

Так, значит, у меня еще оставался час перед моей личной беседой с Гертрудой, и, пожалуй, два перед тем, как проснется семейство. Явно нет лучшего времени, чтобы начать исследование дома моего детства, когда я бодра, наблюдательна и полна оптимизма.

Коридоры были темными и холодными, населенными ледяными сквозняками и тенями, пляшущими по стенам. Два крыла времен Тюдоров заперты. Я представила, что когда-то, очень давно, семья Пембертонов была большой и часто принимала гостей, поэтому требовалось все пространство, которое мог предложить старый дом. Но теперь, когда осталось только семь обитателей, а гости стали редкостью, использовалась лишь центральная часть дома. Я наткнулась на множество запертых дверей, особенно на четвертом этаже, где было больше пустых спален. Ступая по пыльным коврам, дыша плесенью запустения, я пыталась открыться любым отзвукам памяти. Но напрасно.

На третьем этаже, где располагались наши комнаты, было два длинных коридора, которые, казалось, закрыли гораздо позже, чем весь остальной дом. Здесь и там бурно росли растения, а в некоторых лампах оставалось масло. Я осторожно толкала каждую дверь, не зная, чего ожидать по ту сторону, но все они были заперты.

Кроме одной.

Эта комната, ближайшая к нашему собственному коридору, должно быть, еще совсем недавно использовалась, поскольку столик у двери был хорошо отполирован и начищен, а папоротник недавно поливали. Очень медленно я толкнула дверь и, выставив перед собой свечу, попыталась различить элементы интерьера. Это была спальня, скорей всего, принадлежавшая женщине. Я вошла внутрь, оставив дверь открытой, и смогла достаточно хорошо рассмотреть все вокруг. То, что комнатой больше не пользуются, было очевидно по чистому камину и отсутствию свечей или ламп. Хотя обстановка осталась — стаффордширские фигурки, шкатулки из ракушек, тяжелые драпировки и гладкое покрывало на кровати. Я гадала, чья же это была комната.

Приблизившись к кровати, я испытала внезапное чувство, что бывала здесь прежде. Это была комната, которую я знала, или должна была знать в прошлом, и впечатления от нее остались хорошими, дружелюбными. Кто бы ни был ее обитатель, я должна была любить его, даже если сейчас не могла вспомнить, кто это. На ночном столике лежала книга — том в кожаном переплете без названия, и мне пришлось поставить свечу на столик и открыть книгу. В моих руках был дневник за 1856 год Сильвии Воксхолл, четко заполненный красивым женским почерком. Читая ее личные записи — какую-то милую чепуху о рецепте от жены викария, я ощутила, как новые эмоции захватили меня. Приступ любви и сентиментальности вызвал слезы, когда я внезапно ощутила близость тети Сильвии. Женщина, которую я не могла вспомнить, но которую, как мне казалось, я обожала ребенком. Чтение ее мелкой вязи навело меня на мысли об имбирной коврижке, потом о лаванде. Не запоминая хорошо лица, пятилетний ребенок может помнить горячую коврижку, испеченную доброй старой тетушкой, которая душится лавандовой туалетной водой.

Милая тетушка Сильвия. Как мне не хватало ее теперь, когда она пригласила меня сюда, но не дожила до того, чтобы вновь увидеть. Боже! Каким чудесным могло быть наше воссоединение! Все остальные Пембертоны ничего бы не значили, потому что тетушка Сильвия любила бы меня. Я вытерла счастливые слезы со щек и внезапно похолодела. Взгляд оставался прикованным к дневнику, моя ладонь все еще была прижата к лицу. В одно мгновение вся нежная грусть памяти сменилась ледяным ужасом — даже мое сердце, казалось, остановилось. Эти слова с открытой страницы — они воинственно кричали мне, словно хвастаясь. Утонченные завитки и крохотные точки над «i» — этот нежный почерк был совсем не похож на тот, каким было написано письмо тетушки Сильвии.

Мои мысли путались. Я ничего не понимала. Это был ее дневник, с начала до конца года, написанный почерком, настолько не похожим на почерк письма, что казалось невозможным, чтобы он мог измениться за столь короткое время. Даже если в свои последние дни она все больше слабела и ее мучил артрит, ее почерк не мог превратиться в тот, которым было написано письмо. Те слова, которые я читала в Лондоне, были написаны твердой, крепкой рукой — совершенно иной, чем эта. Но чьей же?

В своем замешательстве я не заметила, что уже не одна в комнате, что кто-то присоединился ко мне и теперь стоял молча рядом. И лишь когда я услышала, как дверь мягко щелкнула, я ахнула и обернулась.

— Боже, как вы меня напугали! — сказала я, едва переводя дух, человеку, стоявшему передо мной.

В темноте слышалось прерывистое дыхание.

— Это вы, Тео? — Я нащупала рядом свечу и быстро подняла ее. Лицо Колина ярко осветилось самым причудливым образом — рот искривлен в усмешке, волосы всклокочены.

— Что вы делаете в комнате тети Сильвии? — спросил он укоряющим тоном.

— Я… я искала в доме места, которые смогла бы узнать. Эта дверь оказалась незапертой…

— Это немного невоспитанно — читать личный дневник женщины, не так ли?

Я опустила взгляд на книгу, чувствуя неловкость.

— Это позволило мне почувствовать себя ближе к ней. Я почти вспомнила ее.

— О чем же еще он рассказал вам?

Я резко подняла голову.

— Что вы имеете в виду?

— Раз вы ссылаетесь на дневник, значит, вы читали его? Бьюсь об заклад, Лейла, вы были разочарованы. Тетушка Сильвия никогда не упоминала о вас; никто из нас не упоминал.

— Нет… Я не заглядывала туда.

Я ничего не понимала. Кто же прислал нам письмо?

— Знаете, кузина, — тихо сказал он, приблизившись ко мне на шаг, — небезопасно рыскать по старому дому в одиночку. Вам нужен провожатый. Некоторые из лестниц, которыми не пользуются, не ремонтировались, и вы можете получить травму.

— Мне так хотелось пойти, но все еще спали.

— Что ж, я уже встал и могу сопровождать вас. Тео тоже встал, но они уехали в Ист Уимсли.

— Они?

— Он и дядя Генри. Они ездят туда раз в неделю, взглянуть на фабрики.

— А вы не ездите?

— Мне нечего там делать. Ни мой дядя, ни мой кузен не думают, что я был бы способен управлять делами, так что меня в это никогда не посвящали. Хотя одно время я был полностью вовлечен в семейный бизнес, но это происходило довольно давно и к тому же очень недолго.

— Почему?

Его взгляд затуманился, голос стал отстраненным.

— После вашего отъезда. Дядя Генри забрал Анну с Тео и отбыл в Манчестер, управлять одной из наших фабрик там. Так что я остался здесь с моим отцом, управляя фабриками для сэра Джона. Но потом мой отец… — у него перехватило голос, — …и мать погибли во время поездки, так что Генри, Тео и Анна вернулись домой. Они приняли на себя ведение дел. Думаю, я не способен заниматься этим.

— Вы так считаете?

Он усмехнулся.

— Я ни на йоту, ни капельки не беспокоюсь об этих фабриках. Я не бизнесмен, я человек праздной жизни, и кроме того, — тут его голос стал твердым, — не в моем вкусе надзирать за шумными, вонючими текстильными фабриками, порождающими лихорадку в воздухе и распространяющими эпидемии среди бедняков, которые там работают. Я не одобряю тех условий, в которых приходится мучаться этим чертовым работникам. В общем, мне это не интересно.

Колин не извинился за свои выражения, но на сей раз я не обратила на это внимания. Я была изумлена внезапным волнением в его голосе. И его слова заинтриговали меня, поскольку я была согласна с этим. Каждый, кто видел фабрики Лондона, согласился бы.

— И мой великодушный дядя Генри, милая Лейла, на самом деле был против закона о десятичасовом рабочем дне! Он заявил, что это может породить праздность среди работников, которые будут проводить больше времени в кабаках. Ну, я подразнил его! Придет день, когда будет принят закон о восьмичасовом рабочем дне, а детям вообще запретят работать на фабриках. И когда настанет этот день… — Колин внезапно замолчал. Наступило неловкое молчание.

— Да, пожалуйста, продолжайте.

— Вы действительно согласны со мной?

— О, конечно согласна. А вы еще говорили, что некомпетентны. Какая жалость, что вы не можете приложить руку к этим фабрикам. Подумайте обо всех усовершенствованиях, которые вы…

Но он отмахнулся. Настроение ушло, огонь погас. Передо мной снова стоял мой легкомысленный кузен.

— Давайте оставим эту комнату, Лейла. Здесь больше нет ничего интересного для вас.

Я положила дневник туда, где обнаружила его, отложив загадку почерка на потом, и вышла с Колином в коридор. Лишь здесь он обернулся ко мне, взял свечу и поднес ее ближе к моему лицу.

— Вы так похожи на вашу мать, — мягко сказал он, — так похожи.

— А на отца?

Его глаза сузились.

— Да, и на отца тоже. У вас есть черты Пембертонов, которые делают вас безумно похожей на нас.

— Я не хочу говорить о безумии, Колин.

— Как вы правы! О, Лейла, если бы вы только знали, как ваш вид возвращает назад, в прошлое. Мне было только четырнадцать в то время, но я был уже достаточно взрослым, чтобы распознать красоту и изящество. Очень часто, будучи романтическим подростком, я жил надеждой хоть мельком увидеть лодыжку вашей матери. Она хоть и была моей тетей, но обладала способностью кружить мне голову!

— О, Колин! — рассмеялась я.

— А вы, Лейла, были таким непостоянным женским существом! Как легко женщины отвращают свои сердца от мужчин! Вы следовали за мной, как маленький вредитель. Но все это теперь в прошлом. — Его глаза изучали мое лицо. — Или нет?

— Вы, должно быть, ошибаетесь, Колин. Конечно, я смотрела на вас как на старшего, более мудрого брата, как и сейчас. Было бы совершенно непохоже на меня — увлечься своим кузеном.

— Вы помните, я много читал вам?

Я нахмурилась.

— Нет… Не помню…

— А однажды я сделал вам калейдоскоп ко дню рождения. Я работал над ним много недель…

Вдруг — вспышка. «Колин!» Моя ладонь взлетела и схватила его за запястье. Не просто неясное воспоминание или смутный туман, но твердое воспоминание с подробными деталями.

— Кажется, я помню. На нем была картинка с кроликом?

— Да, была.

— И вы изобразили его в таком же платье, как у меня. Подразумевалось, что кролик — это я, он скакал верх-вниз, когда я вращала барабан. О, Колин, я вспомнила!

— Я много повозился, чтобы сделать это для вас, Лейла, но стоило посмотреть, как светилось ваше лицо, когда вы крутили его. Я рад, что вы помните это.

— Да, помню. — Неосознанно мои пальцы впились в его руку. Другие обрывки воспоминаний начинали возвращаться, как фрагменты мозаики. Я видела празднование дня рождения в столовой, пироги и сладости, лежащие на столе, который в моей памяти остался чудовищным и огромным; вокруг меня кружатся в водовороте яркие дамские юбки: розовый атлас и голубой бархат. Это были юбки с кринолинами того десятилетия, не такие, как нынешние кринолины. Я вспомнила калейдоскоп и поцеловала Колина за него.

— Милый Колин, кажется, вы смутились.

— А моя ладонь онемела.

— О, простите! — я отпустила его руку. — Я вспоминала. Я могу увидеть почти каждого на празднике! Они все были там, да? Но для меня и моего пятилетнего зрения все это был лес ног джентльменов и юбок леди. Я не могла видеть лиц.

— Со временем вы сможете это сделать.

Наши взгляды снова встретились и задержались на долгое время. Почему, не знаю, но, под взглядом Колина я пыталась вызвать в воображении лицо Эдварда. И не смогла.

— Я думала, вы не хотите, чтобы я вспомнила.

— Хорошие времена, Лейла, поскольку они принадлежат вам. Но не скверные, мне не хотелось бы, чтобы вы страдали.

— Спасибо, Колин, но мне все равно придется идти.

— Идти? Куда?

— Как куда! В рощу, конечно. Сегодня я собираюсь посмотреть…

На этот раз настал черед моего кузена хватать меня за кисть с такой силой, что я поморщилась.

— Даже не думайте об этом, Лейла! Не ходите туда!

— Но я должна. Колин, вы делаете мне больно.

— Это будет безумие, если вы пойдете! Вы, возможно, ничего не вспомните, но все равно почувствуете ужас.

— Пожалуйста, отпустите меня!

Он сердито отпустил мою руку, и я увидела в его глазах бурю чувств. Как быстро этот человек мог переходить от настроения к настроению, подобно актеру, меняющему маски. А его внезапные вспышки, его непредсказуемость путали меня.

— Лейла, пожалуйста.

— Я пойду, Колин.

— Тогда позвольте мне пойти с вами.

— Зачем?

— Не спрашивайте. Просто позвольте мне сопровождать вас в рощу. Я могу вам там понадобиться, если… если… Вы вспомните.

Я смягчилась. Братская забота Колина заслонила его менее привлекательные качества.

— Очень хорошо. Я не пойду без вас. Я планирую посетить рощу сегодня днем.

— Я буду готов, Лейла. А теперь, если вы желаете осмотреть дом, позвольте мне отвести вас.

Внезапно я вспомнила о Гертруде.

— Нет, спасибо, Колин, я сейчас устала и должна передохнуть. Увидимся позже, если вы не против.

Он проводил меня в мою комнату, подождал, пока я закрою дверь, затем пошел по коридору и вниз по лестнице. Сказав, как я устала, я не совсем грешила против истины, поскольку откровения этого утра действительно потрясли меня. Воспоминание о праздновании дня рождения, которое, безусловно, является вехой в жизни ребенка, стремительно вернулось от одного слова, сказанного Колином, и теперь это воспоминание было моим навсегда. Но письмо тетушки Сильвии… Сидя на софе перед камином, я в сто первый раз перечитывала это письмо.

«Дражайшая Дженни, прости, пожалуйста, за такое внезапное послание после стольких лет молчания, но меня охватило страстное желание увидеться с тобой. Я знаю, что ты должна чувствовать по отношению к Херсту, и не виню тебя. Как бы там ни было, все это произошло давно, и с тех пор очень многое изменилось. Мне очень хочется повидать тебя, но я не могу приехать в Лондон, поскольку я стара и хотела бы быть в кругу своей семьи, когда меня призовут ангелы. Не будешь ли ты так любезна приехать ненадолго и привезти с собой Лейлу? Это принесло бы мир моему сердцу. С любовью, тетя Сильвия».

Безобидное и достаточно обычное письмо, хотя определенно, написанное не рукой моей двоюродной бабушки. Но кто же в этом доме так желал видеть меня и мою мать? И почему, кто бы он ни был, он не написал его под своим собственным именем, а предпочел подписаться именем тетушки Сильвии, которая должна была быть при смерти? Загадка казалась непостижимой.

Так что я вернулась, следуя приглашению письма, однако все в этом доме были удивлены, увидев меня. И каждый, казалось, желал, чтобы я уехала. Это могло означать лишь одно: кто-то лгал.