62. НЕЛЕГКИЙ ИСХОД
По ту сторону забора тоже было весело. День и ночь мы слышали лай немецких овчарок и звуки автоматной стрельбы. Тренируются. Снова и снова топот муштровки, разухабисто-казенные строевые песни, «гав-гав-гав-гав!» хорового приветствия. Муштруются. Готовятся. Скоро ли очередной бросок? Куда? В Африку? В Европу? В Южную Америку? В Израиль?
Доходили до нас и другие сведения, свинцовая грязь их быта. Пьянки, хулиганство, разврат, поножовщина. Одного мента зарезали на танцульках. Подрались капитан Рак и прапорщик Титов.
Майор КГБ Черняк у всего поселка одалживает деньги и никому не возвращает. Попробуй, вытребуй у всесильного чекиста! Или попробуй откажи! Черняк даже девушек не стеснялся обирать. У племянницы Рака безвозвратно выудил сорок рублей. Зарабатывает же он, разумеется, в несколько раз больше ее. Таковы понятия о чести у наших благородных перевоспитателей.
* * *
Внезапно мы открыли, что красные кровопийцы испытывают чувство классовой солидарности по отношению к… комарам!
Эти маленькие крылатые коммунисты кишели в болотных испарениях, плотными тучами садились и жалили каждый участок непокрытой кожи. Полицаи ходили закутанные в накомарники. Издалека они напоминали бедуинов. Но стоило только нам прикрыть шеи носовыми платками, как мент Белов, чернявый, гримасничающий, завопил на нас истошным голосом, написал рапорт. Долго таскали нас по кабинетам, мурыжили и мытарили за это чудовищное преступление. Какова наглость евреев! От комаров шеи вздумали прикрывать! Не положено!! Наказать!!! В этом состояла тактика чекистов: не давать вздохнуть, изводить бесчисленными, как укусы уральского гнуса, мелочными придирками, запретами и домогательствами. Их изобретательности не было конца. В лагере это обозначается сочным термином: «беспредел».
* * *
Комплекс психических и физических издевательств подорвал здоровье ребят.
Менделевичу на моих глазах стало плохо в тот момент, когда хлынул ливень. Сильная гипертония. Тяжело переносить перепады воздушного давления. У него кровоточили десны. Лицо осунулось, проступили скулы.
Организм военного летчика Дымшица превратился в живой барометр, болезненно предчувствующий малейшее изменение погоды. Отложение солей в суставах пальцев. Боли в желудке, сердце, во всем теле. Дымшиц сам лечил себя ромашкой, которую собирал у болота. Очень ослабел и Зеэв Залмансон. Я рвал для ребят траву, заставлял их есть это терпкое блюдо, чтобы подкрепить хоть немного…
В лагерном туалете нередко можно было видеть кровь: результат хронического геморроя, самой массовой болезни зеков, которую в лагерях никто не лечит.
Страдал этим и демократ Ковалев, едва ли не единственный русский в лагере в тот период. У него было также выпадение прямой кишки. Лечить отказывались. Теперь есть сведения, что дело дошло до рака…
Ковалев рассказывал об интересном эпизоде, связанном с его следствием. Некий неизвестный позвонил его жене, сказал, что сидел вместе с мужем, что того «избили менты», что он «голодает». Просил достать для себя самиздат, хотел оставить у нее какой-то таинственный пакет. Цель была достаточно прозрачна: спровоцировать жену и других демократов, включая академика Сахарова, на явно «клеветнические» заявления о положении Ковалева, инкриминировать его жене подброшенный сверток, а потом ее же дальнейшей судьбой шантажировать мужа, выжимая из него нужные показания. КГБ не брезгует ничем.
* * *
Познакомился я и с умирающим старичком по фамилии Панютин.
Мировое Зло и этого безграмотного мужика не оставило в покое.
Первый раз тот сел еще при Сталине. В ранней юности он, познавший голод воспитанник детдома, был направлен на работу в магазин и раздавал оттуда хлеб голодающим, спасая их от смерти. За это и упекли. Сейчас Панютин стал «политическим». Ветеран Второй мировой войны косноязычным письмом высказал правительству свои заветные мысли: дескать, когда мы воевали, вы обещали дать народу после войны счастливую жизнь, а теперь вместо этого помогаете всяким «братьям», а о своем народе и своих обещаниях забыли… Теперь Панютин тяжко страдает желудком. Целыми днями сидит скрючившись от боли, почти ничего не ест. Едва передвигается. Истощенное скорченное тельце, пергаментная кожа. Его не лечат и не актируют. Скорее всего он выйдет из лагеря на носилках ногами вперед, чтобы стать хозяином небольшого безымянного участка земли, о которой поется в песне про Ленина:
«Вы землю просили – я землю вам дал, а волю на небе найдете». Эту-то вожделенную «землю» обретали в России с величайшей легкостью все подряд – от темного мужика до выдающегося революционера Бела Куна, организатора «советской республики» в Венгрии в 1917 году. На глазах моего знакомого зека, калмыка Адучиева, Бела Кун умер в бараке концлагеря Анадыр в далекой чукотской тундре. От голода там перемерло после войны больше половины зеков, в том числе Бела Кун. Был он, по словам Адучиева, очень общительным, отвечал на любые вопросы. Перед смертью Бела Кун предсказал, что объятия Москвы с новорожденным Красным Китаем недолговечны…
Нам с Иосифом Менделевичем пришлось вести изощренную борьбу за соблюдение субботы. Мы делали субботнюю норму выработки в другие дни, выходили в рабочую зону, садились к станку, но к работе не приступали. Детали были уже готовы заранее.
– Мы с тобой последние из маранов! – шутил по этому поводу Иосик.
Но и хитрая тактика не помогла. Нас начали наказывать. Еще при мне Иосифа лишили свидания за соблюдение субботы. Много лет он не видел родных. Иосиф направлял заявления на имя руководителя советской делегации на совещании по европейской безопасности. Он спрашивал, как увязать обязательство соблюдения религиозных прав с полным запретом религиозной практики. Заявление попало в прокуратуру РСФСР. Оттуда его переслали в лагерное управление с рекомендацией наказать автора. Но вместо наказания последовал аргументированный письменный ответ. Иосику сообщали, что «заключительный акт» Европейского совещания – документ декларативного характера, а не закон, и соблюдать его не обязательно.
Молитва вслух запрещена в местах заключения еще майским Декретом Совнаркома от 1918 года как «религиозная пропаганда». Ответ заканчивался угрожающим предостережением не поднимать больше эту запретную тему.
* * *
Одним из самых симпатичных узников был миниатюрный зеленоглазый мальчик – Степан Сапеляк. Он родился в селе Росохач Чорткивского района на Тернополыцине, учился в Чорткиве. Он любил свой народ просто и естественно, как листок любит свое дерево. С детства слышал песни про героическую борьбу УПА. Официальных советских песен народ не признавал. В селе был исторический курган с похороненными там еще во времена средневековья казаками, павшими в боях за самостоятельность края. Позже в нем хоронили героев борьбы за независимость последующих эпох. Все власти – австрийская, царская, польская, немецкая – пытались разрушить курган, но народ насыпал его снова.
Только советы довели дело до конца. Как ни старались крестьяне восстанавливать разрушенное, большевики взрывами и бульдозерами не оставили от кургана и следа, разбросав кости воронам.
В отместку молодые хлопцы взорвали памятник оккупанту, который грозил сельскому люду своим каменным автоматом. В Чорткиве в 55-ю годовщину провозглашения УНР они вывесили национальные флаги и листовки, посрывав предварительно отовсюду кровавые полотнища. Население с большим подъемом встретило эту перемену. На листовках народ от руки дорисовывал тризубцы, дописывал: «Москалi, забирайтесь геть!»
Несколько летчиков из местной военной школы попросили перевести их назад в Россию, так как «бандеровцы им угрожают». Одного старика-сторожа допрашивали, как это возле охраняемой им бани на высокой и тонкой стальной мачте вместо красного флага оказался желто-голубой.
– Я, пане, вечером посмотрел – вижу ваш флаг. Ну я и пошел себе спать. А утром просыпаюсь, смотрю – уже наш флаг!
За одно это простодушное «наш», «ваш» – старика чуть было не посадили.
– Ой, чоловiче! – захлебывался зеленоглазый мальчик, по-детски припадая от смеха к моему плечу.
Этому удивительно чистому парню с прирожденной внутренней культурой в лагере довелось немало испытать.
Его избил офицер Мелентяй, из-за этого вспыхнула забастовка. Шовинисты пытались ее сорвать, называя сопротивление «хохлацко-жидовскими происками».
Позже Сапеляка возили на Украину, где «перевоспитывали» в КГБ, прополаскивали мозги, угрожали избить черными дубинками, «пустить по волнам». Содержали в ужасных условиях. Требовали, чтобы он «признался» перед туристкой-украинкой из-за границы, что он никакой не политический, а «хулиган», что никакого избиения не было, и забастовки не было, и самого лагеря тоже не было.
– А уж мы отблагодарим, – подло подмигивали чекисты.
Возили на пляж, подзывали девушек, предлагали ему вот сейчас идти в свое село, а назавтра написать раскаяние и больше не возвращаться в лагерь.
Сапеляк отказался выходить из машины.
– А, так ты и с лавочниками имел дело! – гремел на него кагебешник.
– С какими лавочниками? – не понял Степан.
– Да с евреями, с этими изменниками! – и лицо чекиста исказилось от ненависти.
От промывания мозгов у Степана страшно поднялось давление крови, но «врачи» лечить отказывались, только смотрели на него молча совиными глазами.
Нежелание «раскаяться» повлекло за собой новые гонения: ежемесячно паренька бросали в карцер, а теперь отправили во Владимир.
В карцере он поворачивался спиной к входящему чекисту Черняку, и тот озверело выкривал:
– Высушу так, что камни будешь в карманы класть, чтобы ветром тебя не унесло!
По три-четыре раза в день Сапеляка в карцере раздевали догола, рылись в его белье. Бдительность!
– А вы не боитесь, что я в это время убегу? – как-то спросил голый Степан у мента, с головой ушедшего в его кальсоны.
– Нет, я же сквозь ширинку за тобой наблюдаю, – серьезно ответил ментовский голос из кальсон.
* * *
В начале июля 1976 года меня внезапно прямо с работы сняли на этап. Едва успел попрощаться на ходу с друзьями. На вахте оказался вместе с Ашотом Навасардяном.
Гадаем, куда это нас. Может быть, в Пермскую тюрьму? После сверхусиленного обыска всю мою одежду заменяют на новую, со склада. Боятся выхода информации. Если б могли, то и тело выдали бы новое, и душу. Все бумажное до последнего клочка забирают на проверку.
В воронке – слой пыли в палец толщиной. Жара, пылища лезет в нос. Последний раз трясусь по ухабам.
После ночевки в Пермской тюрьме нас разлучают. Тайно удалось проведать, что его везут в Ереван, а я еду на Украину. Из Перми меня почему-то отправляют в Казанскую тюрьму. Глухая треугольная камера без окон и отдушин. Менты открывают кормушку, чтобы хоть из коридора проникал спертый воздух. Параша. Нет умывальника. Вода – на вес золота. Удушливый жар, хожу по пятачку полуголый. Тюрьма переполнена. Некоторые надзиратели распрашивают о политических, с пониманием слушают о борьбе за национальное освобождение. Сказывается татарский колорит.
Еще в 36-ом лагере политзаключенные так повлияли на одного надзирателя-татарина, что тот начал тайно передавать в карцер еду и демонстративно перестал ходить на ментовские политзанятия.
Из Казани везут в Харьков. Все мои вещи отбирают на склад. Ведут в баню, но не дают полотенца.
– И так обойдешься! Потом выдадим!
Благо, что сейчас лето…
Этническая граница Украины из вагона видна отчетливо.
Сначала между покосившихся, почерневших бревенчатых изб начинают попадаться беленькие хатки. Потом их становится все больше, кругом зеленеют садики, палисадники, ухоженные, обильные огородики, аккуратные красивые клумбы, цветники. Вместе с мягким «г» в говорке за окном чувствуется какой-то иной дух, придавленный, но не убитый.
При отъезде из Харьковской тюрьмы конвой обнаруживает в моем чемодане еврейский календарь, выпущенный официально, с разрешения властей, Московской синагогой.
Я поднимаю скандал. После некоторых колебаний календарь мне возвращают. Но победу я торжествовал рано. В вагоне другой конвой. Белобрысый охранник подозрительно смотрит в мою клетку.
– Ты что, политический?
– Да.
Он кивает своим:
– Обыскать! Хорошо обыскать! Календарь отбирают.
– А, евреи, всех их надо вешать! – с ненавистью орет конвоир.
– Хельсинская Декларация гарантирует религиозные права! Брежнев подписывался под ней! Верните мой календарь. Он выпущен в СССР с разрешения соответствующего министерства, это напечатано на обложке.
– А мне плевать на все на это! У меня есть инструкция, где напечатано черным по белому: «Изъятию подлежат ножи, деньги и литература религиозного характера!» Вот, свеженькая! Я подчиняюсь инструкции, а не декларациям! Понял?
Чего же тут не понять. Декларация – для легковерного Запада, а инструкции противоположного содержания – для ментов, чекистов и и конвойных. Каждому свое. Ведь ни один из бесчисленных верующих не был освобожден из лагерей после Хельсинки. Даже баптисты, единоверцы Картера, так по-настоящему и не легализованы. По дороге в Днепропетровск от грязи и лежанья на голой трясущейся деревянной полке у меня на голове вспухает какая-то мягкая гуля. Она не проходит. К врачу обращаться боюсь – уж лучше дождусь освобождения. После выхода из тюрьмы выяснилось, что это атерома, пришлось делать операцию, вырезать. Случай был запущенный, начиналось нагноение.
В Днепропетровской тюрьме меня бросили в одну камеру с уголовником, где день-деньской орало невыключаемое радио. Голова раскалывалась. Письмо с предупреждением родителям, чтобы не ехали встречать меня на далекий Урал, взять отказались. Я объявил голодовку. На третий день голодовки не встал перед ментом, и он ударил меня за это сапогом. Хотя след от удара сохранялся долго, мента не наказали, жалобу о побоях никуда не отправили. Это норма.
Лишь на четвертый день меня перевели в одиночную камеру с поломанной радиоточкой, и я избавился от оглушительного промывания мозгов от подъема до отбоя. Письмо тоже взяли. Вынос из тюрьмы на носилках был нежелателен…
Однако равно нежелательным оказался и мой выезд. Враги понимали, что я видел и пережил слишком много. После выхода из тюрьмы мне назначили надзор. Это почти равносильно домашнему аресту, который можно без суда продлевать до бесконечности. С вечера до утра запрещено выходить из дому. Запрещено посещать кафе или рестораны. Запрещено выезжать из города. Каждые десять дней – отмечаться в милиции. Такая «свобода» ждала меня после лагеря.
– Никто вас отсюда не выпустит, выбросьте это из головы, – внушал мне начальник Павлоградской милиции Петренко.
Мне грозили судом за «тунеядство» и одновременно звонили на предприятия (обычные, гражданские, без секретности), предписывая не принимать меня на работу. Потребовалось колоссальное давление извне и собственная решимость, вплоть до бессрочной голодовки, чтобы стена дала трещину. О том, сколько крови стоил каждый шаг на пути к Израилю, можно написать отдельную книгу. Сначала даже документы на выезд принимать отказывались, не желали рассматривать вопрос.
* * *
Мне удалось познакомиться с поднадзорным Виталием Калиниченко, бывшим политзеком, первым статусником. Калиниченко впервые явочным порядком перешел на статус политзаключенного, отказавшись от рабского труда и выполнения унизительных требований режима. За это он прошел все круги ада: от бесконечного карцера до психушек с пыточными серными уколами, причиняющими невыносимую боль. Сейчас он живет под надзором по адресу: Днепропетровская область, с. Васильковка, ул. Щорса 2. Он хочет эмигрировать, но не имеет даже вызова. Его преследуют, не дают вздохнуть, не хотят выпускать как украинца.
В ужасном положении литовский партизан-двадцатипятилетник Пятрас Ковалюкас. Он живет в г. Даугавпилс (Латвия). Его не отпускают к родителям в Польшу, родителей не пускают к нему даже в гости. Ему запрещают также поселиться в родной Литве. Это тянется уже много лет. Двадцатипятилетнего срока палачам мало.
* * *
Ко мне в гости приезжала Ида Нудель, «мама» узников Сиона. Она во многом помогла мне уехать. Ида – отказница.
– Чекисты делают из нас известных людей, деятелей. Если бы меня не держали здесь насильно столько лет, то ни одна газета до самой моей смерти обо мне и строчки не написала бы.
Ида права. Нередко теперь чекистский молот не крошит, а выковывает героев.
Когда стало ясно, что удержать меня не удастся, чекисты подослали ко мне своего человека, одного старого знакомого. Его целью было запугать меня, чтобы я и по ту сторону железного занавеса сидел тихо, не рыпался. Он угрожал не только «длинной рукой», но и расправой над родственниками, остающимися в империи.
Это пытались сделать с моей женой еще в период следствия. Ее тогда чуть не задавила чекистская автомашина; головорезы нападали прямо на улице. Я же считаю, что гласность, а не молчание – лучшее оружие против них.
Их человек показал мне кусочек пергамента с еврейскими письменами. Он коллекционер, подобрал это в сапожной мастерской, где из такого материала делали подметки. Я сразу признал в сапожном обрезке частицу свитка Святой Торы, которую мы целуем в синагогах, а пришедшие в негодность или ветхость экземпляры хороним в генизах, как людей… На обрезке, в самом центре, красовалось непроизносимое Имя Божье…
– За такие дела погиб Вавилон, – сказал я ему.
Наконец, после всех мытарств, после ада Чопского вокзала, после двух пересадок на словацких перронах я пересек границу имперских владений.
Что за страну я покинул?
Ее олицетворение, олицетворение дряхлости и твердолобости режима – гниющий заживо, безграмотный (судя по его речи), сумрачный Брежнев, бывший бригадир на «Днепрогесе», прославившийся как горький пьяница, матерщинник и взяточник. Его дочь – известная в Москве гулящая девка.
Движущий потенциал русского коммунизма исчерпан, в него больше не верит никто, кроме дураков и детей.
И чтобы сплотить разваливающееся хотя бы негативной идеей ненависти, империя разжигает антисемитизм.
Ее устроила бы связь круговой порукой совместно пролитой еврейской крови…
Но уже ничто не может гальванизировать брежневский живой труп.
Всесторонний кризис подточил корни режима, а смена флага в тоталитарной России связана с великими катаклизмами.
Понять их пружины, их глубинные движущие силы поможет эта книга, бросающая свет в темные бездны сегодняшних концлагерей.
Мир обязан понять, что перед ним самый настоящий двойник нацизма, поставивший себе целью захват мирового господства, искоренение других народов, удушение всего человеческого в человеке. Только это четкое осознание даст человечеству шанс выстоять и победить.