Московщина

Вудка Юрий

ЛАГЕРЯ

 

 

18. ПРИЕХАЛИ!

Слава Богу, от Рязани до Потьмы совсем близко. Мы не успеваем съесть свой дорожный паек – черный хлеб с соленой селедкой. Иначе были бы трудно разрешимые проблемы с питьевой водой. О мытье нечего и мечтать. Не положено.

От станции со своими вещами еле доползаем до далекой пересылочной тюрьмы. Кругом колючая проволока, обстановка очень лагерная. Дети (вольные) играют в зеков и конвоиров. «Зек» пытается убежать, «конвоиры» ловят его, бьют, «пристреливают». Все, как в жизни. У тюрьмы работают какие-то уголовнички. Срываются, орут друг на друга нервно, исступленно. Злобные угрозы.

Потьма встречает нас почерневшими деревянными нарами, очень черным, но вкусным ржаным хлебом (пересылка славится им) и новым знакомым полууголовного типа. Захаров, беглый солдат, возвращается в Мордовские лагеря из Владимирской тюрьмы. Он жалуется, что многие считают его мордвином, хотя на самом деле он – «Рязань косопузая». Справляется о нашей национальности. Расспрашиваем его о политических лагерях, о Владимире. Однако кроме самых общих сведений (номера лагерей, виды работ) он ничего выжать из себя не может. Вскоре его отправляют, мы остаемся вчетвером. Спим одетые, на досках, без постелей, без матрасов. Фуфайка нам и матрас, и одеяло. Жаль, коротковата. Камера полутемная. Нижняя часть камеры – у двойной двери (простая дверь и решетчатая), верхняя (сплошные нары) – ближе к окну.

Днем по одному начинают вызывать чекисты. Шимона пытаются вербовать, он увиливает. Обычные наивные вопросы: кто, откуда, когда, за что. Перед ними лежит дело, а они прикидываются – таков штамп их работы». Проставят птичку о проведенной «беседе», а среди прочих вызванных не разглядишь того, кто пришел к ним по делу, а не просто так.

Олег на вопросы взял да и пальнул, не моргнув глазом, их же казенными штампами: «Участвовал в антисоветских сборищах, клеветал на политику партии, чернил советскую действительность, огульно охаивал пройденный путь».

– Ха-ха-ха! – заливались чекисты.

Развеселил. Конечно, предупреждают, чтобы не брались за старое, выполняли нормы выработки, соблюдали режим, вели себя хорошо. Наблюдают за реакцией. Спрашивают, кто в какой лагерь хочет ехать. Это чтобы сделать наоборот. Мы все говорим, что нам безразлично.

Прощай, параша! Тем же длинным путем направляемся к железнодорожной станции. Движемся в хвосте большой колонны уголовников из соседних камер. Рядом с нами – два представителя желтой расы. Они держатся вместе, настороже. Один, небольшого роста, с грубоватым лицом, похож на человека из Средней Азии. Другой, – высокий, с тонкими чертами, вид интеллигентный, с фотоаппаратом (!)

– Ребята, это китаец! – говорю я своим.

Не верят. Откуда? Быть не может! Пытаемся заговорить с ним порусски, по-немецки, по-английски – отмалчивается, вроде не понимает. И правда китаец! Однако на перроне он все-таки отваживается заговорить с нами на очень плохом русском языке. Очень уж не хотелось ему попадать в одно «купе» с уголовниками, а в нас он почувствовал другое начало.

Совместными усилиями добиваемся того, что обоих сажают с нами. У парня бурная биография, даже во Вьетнаме побывал. Зовут его Юй Чи. Учился в Москве, отказался возвращаться в Китай. Его поселили в Семипалатинске как лицо без гражданства. Вопреки запрету, выезжал в другие города: Алма-Ату, Ташкент, встречался с китайцами, хотел найти себе прибыльную работу по душе (он хороший фотограф). Схватили, обвинили в шпионаже, но абсолютно ничем подтвердить обвинение не сумели. Тогда за нарушение паспортного режима дали ему год. Срок более чем детский. Пока следствие да этапы – осталось китайцу отбывать считанные дни. Но машина крутится неутомимо, и на эти считанные дни китайца все-таки везут в лагерь № 7 для иностранцев. Юй Чи с ужасом изображает в лицах, что ему довелось пережить от уголовников в этапных камерах. Придирались, били, пытались ограбить. Ненавидели его как китайца. Шимон подарил китайцу джинсы, чтобы было в чем выйти на волю. Нам-то не скоро понадобятся… Китаец долго не понимал, что от него хотят взамен, говорил, что ему нечем заплатить, явно подозревал какой-то подвох, каверзу, но, в конце концов, уразумел и прочувствованно поблагодарил.

Второй был студент из Монголии, попался за изнасилование. Это уже было не интересно. Монгол отлеживался на верхних нарах до самого лагеря № 7. Обоих вывели. Едем по Мордовии. Лагерь на лагере, забор за забором прямо вдоль колеи. Вышки, колючая проволока, зеки-расконвойники, менты. Невеселые пейзажи! Слава Богу, конвоиры в пути окна приоткрывают, а то совсем дышать было бы нечем, да и не увидишь ни зги.

Поезд останавливается. Нас разделяют: Шимона с Олегом в одну сторону, нас с братом в другую. Впихивают в переполненный воронок вместе с уголовниками. Трясут, валят во все стороны лихой езды по пьяным расейским дорогам. Чувствуешь себя, как в бочке, которую столкнули с откоса.

Наконец, остановка.

Нас заводят на вахту. Красивая девчонка лет пятнадцати (видно, дочь местного начальства) появляется в открытых дверях, несколько секунд внимательно разглядывает нас и со смешком исчезает. Любопытство. Высокий пожилой украинец в зековской одежде приносит нам еду. Перекидываемся парой фраз. Он бывший бандеровец. Физиономия мужицкая, но хитрющая. Простодушного и не допустят на такую должность.

 

19. НОВЫЙ МИР

Концлагерь – это четырехугольник земли, окруженный заборами, вышками, вспаханной полосой и колючей проволокой. Огромный глухой деревянный забор заслоняет со всех сторон окоем. Только высокие деревья да холмы вдали выглядывают из-за забора. Перед глухим забором – два ряда колючей проволоки и вспаханная полоса. Над ним – сигнализация и вышки с часовыми. Регулярные обходы и осмотры состояния запретки, щелканье автоматных затворов, перекличка сменяющихся часовых, собачий лай.

Таким же глухим забором, только без вышек, концлагерь разделен на две части: жилую зону, где стоят бараки, столовая и штаб, и рабочую зону со зданиями цехов и прочими производственными застройками. Но есть и еще один отдельный, изолированный квадратик, над которым даже небо затянуто колючей проволокой. Там – небольшая внутренняя тюрьма концлагеря, ШИЗО (штрафной изолятор), или БУР.

Это страшный инструмент, с помощью которого лагерь приводится к повиновению. Таков стандартный концлагерь в России.

Вначале коммунисты по наивности называли вещи своими именами.

Концлагерь так и именовался, и в 1918 году коммунисты не скрывая своего приоритета по созданию первых в Европе концлагерей. Однако время шло, и откровенный бандитизм как-то стал выходить из моды. Тогда концлагеря переименовали в безобидные «учреждения», тюремщиков – в «контролеров» (как в кино или в троллейбусе), зеков – в «осужденных», а во время переписи населения в 1970 году зеков записывали как «сотрудников учреждения».

На Запад эта кукольная комедия произвела, как всегда, неизгладимое впечатление; и сейчас многие уверены, что концлагерей в России больше нет.

Как и все явления, демократия имеет свои изъяны. Правительства, избираемые на короткий срок, заинтересованы в извлечении сиюминутных выгод. Так, краткосрочный арендатор старается выжать максимум сегодня, не думая о завтрашнем дне. Всеобщее избирательное право гарантирует правительство, удовлетворяющее средний интеллектуальный уровень населения. Однако толпа, по всеобщему признанию, в среднем не умна и не дальновидна. Сегодня демократиям выгодно торговать с тоталитаристами. Завтра последние мобилизуют всю приобретенную технологию для войны против демократий. Но сегодняшние демократические правительства к тому времени уже сменятся. Они спешат решать свои проблемы, а не проблемы будущих правительств.

Есть и еще один мощный фактор.

Тоталитарные блоки монолитны. Демократические – страдают рыхлостью. И начинается конкуренция между западными странами: кто раньше успеет продать большевикам современные компьютеры.

Сведения о концлагерях мешают побеждать в таких соревнованиях, и лучше всего закрыть глаза на них, сделать вид, что смотришь и не видишь.

А не видеть невозможно.

Советские летчики каждую ночь видят под крылом самолета на необъятных просторах своей родины странные квадраты со светящимися гранями. Видел их в свое время и Марк Дымшиц. Он тогда еще не догадывался, что это светятся по ночам запретные зоны бесчисленных концлагерей.

Несомненно, со спутников география современного Архипелага ГУЛАГ видна, как на ладони. Днем в проявляющихся по ночам квадратах нетрудно сфотографировать и бараки. Зная норму «жилплощади» в них – два квадратных метра на человека – можно подсчитать число обитателей этих невинных «учреждений». Правда, концлагеря – не единственный вид заключения. Есть еще сколько угодно ссылок, тюрем, психушек и кое-чего пострашнее. Поэтому число узников концлагерей надо было бы умножить примерно на два.

Но Запад молчит об этом.

А русские тем временем бросают миллиарды и миллиарды на то, чтобы наводнять мир своей бесплатной литературой, вербовать и поддерживать бесчисленную агентуру, провоцировать мировые потрясения.

В преддверии решающей схватки за мировое господство они безнаказанно разрушают силы своего противника пропагандистско-забастовочно-нефтяной артподготовкой.

Неведомые миру «учреждения» ждут новой обильной жатвы…

Во Владимирской тюрьме еще недавно зеки передавали друг другу «по наследству» бушлат Гомулки, который тоже сидел там. Завтра во Владимире могут появиться бушлаты тех, кто сегодня надеется, что московский зверь останется зверем только в собственном доме, а вне его примет лик доброго ангела.

Отсутствие воли к борьбе нельзя компенсировать никакой техникой.

Так некогда разрозненные греки опомнились только после того, как персы сожгли Афины.

 

20. СПЛОШНЫЕ НЕОЖИДАННОСТИ

Нас повели через весь лагерь на склад: получать зековскую робу (любая гражданская одежда в лагере запрещена). Одновременно с потрясающим после камеры простором, травой, деревьями мы впитывали новое обилие и разнообразие человеческих лиц. И тут нас ждало первое разочарование. Мы, естественно, представляли политический лагерь заполненным молодыми, энергичными студентами, молодежью. Реальность оказалась совсем другой. Лагерь напоминал большой дом для престарелых. На складе маленький, седой и хромой украинец, нарочито хохочущий и веселый, выдал нам все причитающееся, и мы, впервые без мента, оказались на лагерном просторе. Всюду сидели или передвигались кучки пожилых людей, разговаривающих либо по-украински, либо на неведомых наречиях (мы догадывались, что это прибалты). Русская речь слышалась редко. Вторая неожиданность: в русском лагере русские – национальное меньшинство! К нам подошли люди с восточными лицами;

– Ребята, вы не армяне?

– Нет, мы евреи.

Поговорили немного об армянском вопросе и разошлись.

Всюду ищем среди этого Вавилона еврейскую речь; но нет, все не то.

У прохожего старичка лицо как будто бы еврейское.

– Ду бист а ид? (Ты еврей?)

– Нейн – быстро ответил он, суетливо торопясь по своим делам. Мы только руками развели…

Пожилой русский блатного вида предлагает нам зайти в столовую-клуб: там, мол, сейчас интересный фильм идет. Давно не видели! Заходим. Действительно, крупным планом показывают все краски лучезарной Венеции. То ли от чересчур дикого контраста с действительностью, то ли от избытка впечатлений чувствую себя обалдевшим, не могу ничего воспринимать. Эти краски, золото с лазурью, весло в руках гондольера, эта музыка давят на меня, выталкивают наружу, к скупому мордовскому солнцу, к обыкновенной траве, которая сегодня стала для меня достаточно великим осязаемым чудом.

Лучше заняться обыденными делами. Иду получать постель на склад, чтобы разместиться в отведенном мне бараке, на отведенной койке второго яруса. Возле склада меня «перехватывает» здоровенный усатый парень, лет тридцати или больше, и начинает расспрашивать, кто, за что и откуда. Я сообщаю в числе прочего, что родом с Украины. Он говорит по-украински, я отвечаю ему на том же языке. Со своей стороны выражаю удивление, что тут половина лагеря – украинцы.

– Украина кровоточит, – медленно произносит усатый в расстегнутой на груди синеватой робе, – капля за каплей. Когда больше, когда меньше, но кровоточит постоянно.

Меня пронзила затаенная боль этих тихо произнесенных слов. В них не было пафоса, рисовки. Все было просто и страшно.

Мой барак был длинным одноэтажным строением, разбитым на секции. В секциях сплошь кровати, обычно в два яруса, с очень узкими проходами между ними, в конце которых, у стенки, стояли крохотные тумбочки с двумя маленькими полочками в каждой. Зекам отводилось по полочке для кружки, купленного в ларьке маргарина и прочих мелочей. Всюду стиснутость, сдавленность. По обе стороны от прохода, в который я захожу, внизу стоят кровати латышей. Подо мной спокойный пожилой электрик Аксельбаумс с продолговатой, идущей гребнем, как крыша, свежевыстриженной головой. По другую сторону прохода – сравнительно молодой латыш (не более тридцати) с богатырским сложением викинга. Обмениваемся скупыми сочувственными фразами типа:

– Все сажают и сажают…

– Ничего, их китайцы научат скоро…

Аксельбаумс – партизан с двадцатилетним сроком, полжизни в лагере. Второй сел недавно, срок пять лет, подробностей не раскрывал. Его фамилия Эрстс. Спешу выскочить наружу из спертой атмосферы барака. Крутой запах человеческих испарений, портянок, дыхания. Два метра на человека – это не шутка. При такой плотности грубо, натурально ощущаешь все запахи, все выделения человеческих организмов, сливающихся в сплошную, тяжелую вонь.

Раздается звон железного рельса. Что это? Возвращается с работы первая смена, в которой занята основная масса немногочисленной молодежи. Быстрые, короткие знакомства. Иван Сокульский – молодой украинский поэт из Днепропетровска с характерным крутым лбом. Саша Романов – худенький мальчик с оттопыренными ушами. Выясняю адрес лагеря, чтобы написать жене. Мордовская АССР, Зубовополянский р-н, поселок Лесной, учреждение ЖХ 385/19. Зеки говорят проще: «девятнадцатая зона», «у нас на девятнадцатой…»

Белобрысый, круглолицый, улыбчивый Сережа Хахаев приглашает нас на «ритуальное» чаепитие, которое должно состояться вечером: так принято встречать и расспрашивать новичков.

Выясняется, что в лагере полно полицаев, карателей 2-й мировой войны – отсюда масса стариков и неприятная, подозрительно-настороженная атмосфера «сучьей зоны». Впрочем, половина стариков – партизаны, которые сражались за национальную независимость. Эти – совсем другие люди, приличные, стойкие в преобладающем большинстве.

Ужин. Строем, по отрядам, ведут в столовую. Раздатчик шлепает в миску черпак застревающей в горле каши. Глинистый отвратительный хлеб. Маленький кусочек жареной рыбы, которая на фоне всего остального кажется сказочно вкусной. Кругом жующие физиономии, некоторые чавкают. Мент расхаживает между длинными столами и скамьями, пристально заглядывает в рот «подозрительным» личностям. Не так-то просто есть, когда на тебя в упор уставилась пара ненавидящих глаз. Люди задевают друг друга локтями от тесноты. Жить тут можно, только инстинктивно стараясь не замечать эти давящие «мелочи». А они наползают на тебя со всех сторон, не хотят дать передохнуть.

После ужина – мертвое время. Зеки снуют по лагерю, как неприкаянные. И время есть, и использовать его всерьез (спать завалиться или над книгой поработать) невозможно: не успеешь сосредоточиться, войти во вкус, как раздается удар в рельс: поотрядно строиться на проверку. Сплошное расстройство. Время специально разбито так, чтобы и после работы не оставалось большого монолитного куска: сначала в рабочей зоне ждешь съема, потом жди построения на ужин, и вот теперь – проверка (апель). Кто замешкался в библиотеке, не услышит рельс – опоздает, неприятности, да и зеки тоже не похвалят за затягивание апеля. Полицаи от скуки выстраиваются заранее. Когда по звону собираются остальные, они уже шипят: мы, мол, стоим, вас дожидаемся. Один, маленький полицай-заморыш, причитает сдавленным верещащим голосом садиста:

– Вот бы мне бы их в науку отдали, я бы их научил, так научил…

Другие посмеиваются, а он серьезно, со злобой.

Менты, не торопясь, начинают считать нас, сбиваются, путаются, переругиваются с зеками. Наконец, отпускают: «разойдись!» Всеобщий вздох облегчения, топот ног в разные стороны.

Я спрашиваю у кого-то из молодых, что это зачитывали во время проверки: из-за шума и удаленности ничего не слышал. Оказывается, недавно была голодовка протеста в связи с введением нового правила: ходить строем в столовую. Ничего не добились, но нескольких ребят посадили в БУР и вот теперь отправляют во Владимир, о чем торжественно сообщают остальным.

Группа молодежи, человек десять, собирается за баней, чтобы «интервьюировать» нас. Кто-то уже заварил в закопченном бачке кофе (откуда здесь?), кто-то принес в стеклянной банке дешевые кисловатые конфеты-«подушечки» (дешевле не бывает, по рублю за килограмм). От таких конфет даже в малом количестве людей мучит изжога.

Из бачка, прикрытого прожженной рукавицей для сохранения тепла, время от времени доливают напиток в алюминиевую кружку, которая ходит по кругу. Мы все расселись, разлеглись на траве и по очереди отпиваем по два глотка, передавая кружку дальше. Таков зековский обычай. Пьем и беседуем. В вечернем воздухе, в мягких, косых лучах заходящего солнца приятно среди наступающей прохлады прихлебывать горячий кофе, аромат которого сливается с запахом травы. С одной стороны, – стена бани, с другой, – запретка. Недалеко, там, где забор образует прямой угол, – вышка с солдатом.

Нас расспрашивают о подробностях дела, спорят по идейным вопросам.

– Демократия? Права нации? – пренебрежительно фыркает Евгений Вагин.

– Вы сионисты?

– Да.

– А как насчет протоколов?

– Каких протоколов?

– Сионских мудрецов, неужели не ясно?

Вот это да! Я поражен самым большим сюрпризом сегодняшнего дня. Оказывается, среди актива политзаключенных сидит человек, молодой, интеллектуальный, преспокойно рассуждающий о «протоколах»! Ну, не думал, не гадал…

Начинаю расспрашивать Вагина, чего же он хочет. Никаких демократий, никакой национальной независимости, святая Русь с крестом на белом знамени в еще более расширенных границах.

Главное, – чтобы государство было христианским. На шее у Вагина демонстративно болтается крест. Его маленькое, совсем курносое, скуластое лицо со слегка раскосыми голубыми глазами чем-то напоминает портреты царской фамилии.

Сейчас он в Америке, преподает литературу в каком-то высшем учебном заведении, для выезда просил израильский вызов…

Молодой узбек возмущенно спрашивает:

– А куда же деваться нам, мусульманам, в вашем православном государстве?

Вагин, усмехаясь, отвечает нечто неопределенное, а про себя, должно быть, думает: «Ничего, обр-р-ратим…»

Среди своих, как я узнал позже, они решают национальный вопрос очень бодро: «Хохлов – на конюшню: пороть! Жидов? – в печь!»

Но тогда я еще этого не знал и потому наивно спросил:

– Ну хорошо, флаг вы перемените, и гимн, и название. А реально-то, что вы собираетесь менять? Что, кроме одеяний?

Вагин посмотрел на меня своими голубыми раскосыми глазами, в которых удивление смешивалось со злобой. Он не знал, что ответить.

Это был наш первый и последний контакт. Вагин возненавидел меня лютой ненавистью.

Большинство собравшихся было скорее на моей стороне. «Ну и крестоносцы…», – думал я, глядя на болтающийся крест. Кличка к ним пристала. Для характеристики этой публики стоит привести еще маленький штрих, подмеченный мной позже. После фильма о современной молодежи, не знающей, чего она хочет, я на проверке, в строю, случайно услышал обрывок разговора. Ивойлов, друг и соратник Вагина, делился своими впечатлениями и выводами:

– Господа, нужна война. Война нужна, господа.

Отражают ли они настрояния русского народа? Увы, да.

Еще в уголовной тюрьме мы узнали, насколько легко убедить русского в неправильности внутренней политики. Но что касается политики внешней и национальной, – тут русские почти всегда являются еще большими экстремистами, чем правительство.

В лагерях лишь в последние годы появились считанные русские демократы, которые четко высказываются за независимость Украины и других порабощенных народов.

До этого разные русские группы ожесточенно спорили, по сути, о цвете флага и мотивировке деспотии, в необходимости которой никто не сомневался.

– Ты не знаешь «русского Ивана»! – наставлял меняв тюрьме один старый чахоточный уголовник-рецидивист. – Его двадцать лет можешь морить в тюрьме, а потом дай стакан водки и хвост селедки, так он схватит автомат и побежит защищать свою счастливую жизнь!

 

21. КАЗНЬ СЕРОСТЬЮ

Если меня спросят, что из пережитого в лагере я ощущаю самым страшным, то, после некоторых раздумий, я вынужден буду ответить, что все конкретные ужасы, все конкретные события бледнеют и растворяются в бесконечном ужасе общего серого фона лагерной жизни. Тут как раз фон страшнее всего, страшнее смерти. Смерть бывает один раз, а тут – бесконечное умирание. Одинаковые серые одежды, одинаковые секции с двухъярусными рядами кроватей, одни и те же разговоры, лица, морды, униформа, один и тот же забор, одни и те же ворота, один и тот же развод, проверка, шмон, подъем, отбой, завтрак, проверка, шмон, подъем, отбой, завтрак, ужин, и опять все сначала. Те же вороны каркают на заборе под нависающим, давящим сознание, бесконечно серым осенним небом. И опять звон рельса, и опять надо двигаться по привычному кругу, как бессмысленный, раз навсегда заведенный автомат. Не недели, не месяцы, а годы и годы. Только годы и ощущаешь в этой веренице. Смена снега и зелени – как оборот стрелки часов. Еще один круг пройден, еще одно кольцо удава сползло с твоего тела, с твоей души. Сколько колец еще осталось? Пять? Четыре? – Ты счастливец! У других их было по двадцать пять, по тридцать…

Символ лагеря – кобыла, развозящая пищу. Понуро шла она, почерневшая от такой жизни кляча. Кивая головой, тянула за собой тяжелую телегу. Никакого извозчика при ней не было. Она шла со своей телегой сама по совершенно пустым дорожкам, как вчера, позавчера и третьего дня, в одно и то же время, по одному и тому же маршруту, в полном одиночестве, и только кивала головой; будто сама с собой разговаривала.

Поговаривали, что кое-кто из зеков использует ее вместо женщины. В казни серостью и состояло главное «перевоспитание», а не в политзанятиях, которые мы бойкотировали и на которых безграмотный офицер МВД вещал послушным полицаям:

– Гольда Мери поехала в США за «Фантомасами»!…

Отрядный капитан Тишкин, казавшийся не то замороженным, не то заспиртованным, на вопрос о грубейших нарушениях в лагере Всеобщей Декларации Прав Человека недоуменно прерывал:

– Так она же написана для негров!

Впрочем, чего требовать от забитого мордовского тюремщика, когда в Ленинграде на политическом процессе над Квачевским и Гендлером судья грозно вопросил одного из подсудимых:

– Это вы автор антисоветского документа «Всеобщая Декларация Прав Человека»?

Моим соседом по верхнему ярусу оказался украинец с Кубани Владимир Гринь. Как и все кубанские украинцы, потомки высланных туда из Запорожья Екатериной II, он был записан «русским», хотя по-станичному говорил на таком чистом украинском языке, какой и на Украине редко услышишь. И это без школ, без всяких национальных учреждений!

Был он высокий, черноглазый и черноусый, необычайно смуглый, как турок.

Сердце мое колотилось от крепкого кофе и впечатлений, я ворочался с боку на бок и никак не мог уснуть. Протопали по бараку коваными сапогами менты, осветили нас фонариками, ушли. Ночная проверка окончена.

– Не спишь, земляк? – шепотом спрашивает Гринь.

– Нет.

– Это от кофе, с непривычки. Если хочешь, выйдем на воздух, поговорим.

Усаживаемся на крыльце. Говорим обо всем на свете, о еврейском и украинском национализме, о религии, о лагере.

Возвращаемся продрогшие, каждый спешит спрятаться под одеяло. После открытого неба особенно нестерпимо бьет в нос спертая вонь переполненного, храпящего барака. В эту ночь я разве что слегка задремал.

 

22. ИМПЕРИЯ

«Осужденный, осуди свои националистические взгляды!» – висел огромный плакат в столовой. Он выделялся даже среди лагерного изобилия плакатов и лозунгов о счастьи свободного труда и неотразимых прелестей Партии. Так же, как и социальная демагогия Москвы призвана скрыть ее величайший классовый гнет, так и интернациональная болтовня служит маскарадным костюмом величайшей колониальной империи.

В лагере это видно, как на ладони. Основной контингент политзеков – это старые партизаны, с оружием в руках отстаивавших свою страну (Украину, Литву и др.) от советских оккупантов, и молодые националисты, которые борются за независимость, вооруженные лишь словом.

Украинцы рассказывали мне о любопытных спорах с лагерными шовинистами.

– Вы не должны предъявлять к нам никаких претензий. Ведь Советский Союз – не русское, а жидовское государство.

– Ну, так Украина от него отделится?…

– Нет, мы вам этого не позволим!

С горьким смехом сетовали украинцы на подобную логику:

– Ведь с нами же вместе сидят и при этом они нам большие враги, чем коммунисты. Если они, не дай Бог, придут к власти, с нами будут расправляться еще беспощаднее. У шовинистов своя логика: Украина, мол, это тоже Русь, часть России, украинский язык – не язык, а диалект.

– За триста лет русского господства на Украине, не переставая льется кровь борцов за независимость! Какие еще нужны доказательства?

– Это все жидовские происки!

Если бы евреев в России не было, их нужно было бы изобрести.

Наиболее умные антисемиты рассуждают между собой: в народе всегда есть борьба, склоки, стычки, недоразумения, тем более в такой громоздкой и беспорядочной стране, как Россия. Зачем же нам то и дело тузить друг друга, разрушая с таким трудом добытую империю, когда можно все вспышки ненависти направлять на жидов: побьют их, пограбят и лет на десять успокоятся. Национальная разрядка. Зачем выпускать евреев? Ни в коем случае!

А потом, когда этот затравленный, обезумевший народ все силы своего духа обрушит на поиски выхода – любого выхода – из духовной газовой камеры, его опять начнут обвинять, на этот раз не наигранно: что же это, они, мол, вмешиваются в нашу историю? Пусть теперь исправляют то, что наломали!

У украинцев к русской истории свой подход. Они считают, что даже имя страны у них украдено. В древности Украина называлась Русью, и не было другой Руси. На территории нынешней России жили угро-финские племена, остатки которых – нынешние мордвины, коми-пермяки, ханты-манси, вепсы. Теперь это островки, а тогда было сплошное море, в которое вкраплялись островки славянских пришельцев. Названия говорят сами за себя: Пермь – раньше была угро-финским государством и именовалась «Пермь Великая», Ильмень, Чудское озеро, Ока (по-фински река), Муром (название угро-финского племени мурома), даже Москва (на одном из угро-финских наречий – «гнилая вода»). Однако угро-финские племена нынешней России – это не финны или венгры. Самая сильная часть этой этнической группы прорвалась из Азии в Европу. Зпадный предел ее распространения – это маленькие, но этнически необычайно стойкие народы: венгры, финны, эстонцы.

Я уезжал из СССР через Чоп, и меня поразило, как венгерское меньшинство придает Закарпатью свой колорит.

В результате эстонского сопротивления (от партизанского до гордого молчания в ответ на заданный по-русски вопрос), эта самая маленькая республика Прибалтики осталась менее колонизованной, хотя расположена под боком у Ленинграда. Финнов достаточно характеризует героизм 1940 года, когда финский муравей не отступил перед русским слоном. Совсем не то – удмурты или же мордвины. Нет в них этой силы духа, этого неодолимого национального самосознания. Отставшие от более сильных, рассосавшиеся по лесам и болотам племена говорили на разных диалектах и ничего не могли противопоставить государственному началу немногочисленных славянских пришельцев. Монгольское нашествие, как буря, смешало и перекорежило племена, и среди всеобщей сумятицы государственные начала и связанные с ними язык и религия ассимилировали все вокруг. Монголы только взимали дань, они не оккупировали территорию России. Украина, где было больше степей, пострадала от монгольской конницы гораздо сильнее. Ее полумертвое тело переходило из руки в руки. А Москва среди лесов и болот поднялась на развалинах умирающей монгольской орды, не выдержавшей бремени собственных захватов.

Московский народ образовался в результате торжества государственного начала над этническим, и теперь великодержавность стала его национальной идеей. Вся жизнь государства была подчинена задаче его расширения. Все унаследованные средства – монгольские, византийские, европейские – годились для этого.

Разные путешественники в разные времена сходились на том, что Московское государство – царство аморальности и преступности. Внутреннее отвращение к преступлению не может быть заменено никаким законом; никакая государственность не заменит этническое начало, душу народа. Государство получается внешним, искусственным, наносным, нечеловеческим. Внешнее превращается в пустую оболочку, ничем не наполненную. И эта оболочка по своим нечеловеческим законам растет, расширяется, подминает все новых людей, племена, народы, переваривает их и устремляется дальше, за свежей кровью… Пала Тверь, давний соперник Москвы. Подмята Рязань, как ни старалась она вступать в любую антимосковскую коалицию. Дошла очередь до Великого Новгорода. Новгородская демократия боролась не на живот, а на смерть. История колонизации Новгорода удивительно напоминает то, что позже началось на Украине. Восстания, их кровавое подавление, резня за резней. Вырывание с корнем и перемешивание племен по ассирийскому образцу, прямое заселение опустошенной земли московитами. Империя считает своим священным и неприкосновенным рубежом любую землю, на которую ступил сапог ее воинства. Падает и растворяется Пермь Великая, теряют независимость мордвины, горит Казань, Астрахань, тяжелая лапа подминает Сибирь. Пылают сакли Кавказа, трехгранным штыком насквозь пронзен Туркестан. Всюду истребляются сильные духом, порабощаются и ассимилируются слабые. Московский народ уже теснит далеких китайцев на востоке, литовцев, шведов, поляков, немцев – на западе, турок – на юге. Колоссальный геополитический вес империи позволяет заключать выгодные союзы, нейтрализовать опасность, натравливать одних на других, урывать все, что плохо лежит.

Раньше западным противовесом Москвы было Великое княжество Литовское, теперь – Соединенные Штаты Америки. На запад от Америки – только Тихий океан.

Не было в мире такого народа, который способен был бы оккупировать бескрайние сугробы России. Она была заведомо непобедимой, поражения ее были только тактическими. Иногда империя, то тут, то там, откатывалась назад, но быстро оправлялась, преобразовывалась, собиралась с силами и снова наступала… С учетом естественной пульсации этот процесс никогда не прекращался и не прекратится. Все «великие преобразования» России – только внутренняя перестройка имперского организма для дальнейшего расширения.

Любое крупное преобразование, как правило, было результатом имперских поражений на внешних фронтах.

Только неспособность империи выполнять свое главное жизненное назначение порождала реформы.

Иван Грозный, Петр I, Иосиф Сталин, несмотря на всю разницу одежд, были преемниками, продолжали одно дело. И никому не дано вычеркнуть их имена из имперских святцев. Потомки в конце концов прощают любые зверства, ибо только зверством строится империя, и только удесятеренным зверством она удерживается.

Можно формулировать самые благородные теории, но разве слова остановят страшную историческую инерцию имперского натиска? Полтысячелетия направляет он экономику, социальные структуры, стиль жизни, мысли и чувства людей.

Попробуй удержать эту разогнавшуюся махину! Организм империи, как волк, не может стать овцой.

Жизнь человеческая – малая минута для истории, и перемены малозаметны для человека. Но если сжать столетия до минут и показать на экране карту с расползающимися все шире границами империи, с погибающими один за другим народами, – картина будет страшной. Вместе с народами погибают и люди, погибают как личности, обладающие некой самостоятельной ценностью. Для империи людей нет – есть только «трудящиеся». Именно этим словом именует детей Адама советская пропаганда. Империя для себя самой – единственная ценность. Ее естественное стремление – все остальные ценности либо раздавить, либо превратить в служебные, подчиненные. Поэтому тоталитаризм – естественный результат имперской эволюции. Всякая империя оказывается перед выбором: тирания или самороспуск. Англия, к примеру, выбрала второе. У России не было выбора, так как она никогда и не знала, что такое свобода. Противник империи приравнивается к бешеной собаке. (Вышинский так прямо и выражался.) Но убивать его – нерационально. Пусть изнурительным рабским трудом в концлагерях укрепляет имперскую мощь.

Даже приговоренных к смерти в СССР обычно не расстреливают, а утилизируют на урановых рудниках.

 

23. ЧУДЕСА МЕДИЦИНЫ

– Что для инородца смерть, то для русского здорово! – кичился старый зек Воронов, умываясь болотной водой.

В лагере мне показали уголовничка по кличке «Могила». Да, уголовников в политлагерях тогда было достаточно, притом самых прожженных, тех, кто среди своих не ужился. Когда в уголовной зоне ему уже нечего ждать, кроме ножа или изнасилования за всякие проделки, часто за неплатежи карточных долгов, он, не долго думая, пишет от руки пару листовок и бросает их в зоне. За несколько нацарапанных, как курица лапой, безграмотных слов уголовник мигом превращается в «особо опасного государственного преступника» и с довеском попадает к политическим.

Могила был маленьким беззубым мужичком с черной бородкой клинышком. Смотрел он на мир необыкновенно скептическим взглядом, был великим циником и наркоманом. Про него рассказывали, что однажды в морге он прелюбодействовал с юным трупом.

Могила глотал по шестьдесят таблеток люминала за раз, и даже не засыпал, «кайфовал», как удав. Такой порцией можно умертвить хороший взвод. Врачи поражались, обнаруживая эти невероятные достижения, не верили, просили продемонстрировать, и уголовнички за соответствующую плату морфием показывали свое искусство…

Питье махорочной настойки в Рязанской тюрьме – детский лепет. «Кайфа» ради авторучки превращаются в шприцы, и кубик воздуха вводится внутривенно. Вместо неминуемой смерти, советского супермена только встряхнет крепким шоком, заменяющим сорокаградусную…

Кровь другой группы – смертельный яд для человеческого организма. Уголовники вспрыскивают себе небольшую порцию кошачьей крови – ради того же шокового «кайфа» – и ничего, выживают… Новая порода! Бывший уголовник П. научился собственными руками перекрывать на своей же шее сонную артерию. Он падал на пол в судорогах. Потом говорил, что мгновения прихода в сознание доставляют ему наслаждение, что ради них он это и делает.

Мне тоже довелось совершить нечто необычное в медицинской практике.

Срок был большой, и я не знал, доживу ли до освобождения. Вокруг – лютая ненависть ментов и их верных помощников – бывших полицаев. Полицаи – бригадиры, нарядчики, мастера – ходили по зоне с советскими газетами и вслух смаковали их:

– Написано ведь, что жиды сами во всем виноваты, а люди из-за них сидят!

Тумбочки бывших карателей ломились от превосходных продуктов, в столовую они могли идти без строя (никто их не задерживал), за различные опоздания никто не наказывал, даже рапортов на них не писали.

Я не помню случая, чтобы кто-нибудь из полицаев попал в БУР. Впрочем, один добыл водку и буянил в пьяном виде. Пришлось вечером запереть его в кутузку, но уже наутро его выпустили.

Эта официальная стукаческая элита лагеря была в зоне хозяином. Некоторых из них, как чекистов, даже менты боялись.

К ним принадлежал и Завгородний, под началом которого я работал. Он был при немцах очень крупным карателем в Харькове. Теперь он снова командовал, дерзкий, уверенный в себе мастер механического цеха и резидент КГБ.

Стоило мне на минуту отойти от станка, как он моментально докладывал. Менты тут же являлись с ревизией. В крохотном цеху я все время был на виду. Завгородний обычно стоял посреди цеха, высокий, облысевший, в синей красивой спецовке, похожей на простой, но сшитый по заказу костюм, и гладил своего жирного кота Ваську. Кот был необыкновенно ленивый, грязный, раскормленный. Он боялся живых мышей. Подавай их ему в жареном виде. Васька был единственным существом на свете, к которому Завгородний был привязан. С людьми он был жестким, не упускал случая сделать гадость.

По отношению ко мне у него было целых три причины для вражды:

1. Я был человеком, а не котом Васькой.

2. Я был евреем.

3. Чекисты меня люто ненавидели.

Когда именно на тебя обращены глаза полицаев и ментов, когда ты постоянно в центре внимания, когда каждый неверный шаг может послужить поводом для жестокой расправы, а впереди еще столько лет – остро чувствуешь себя на грани гибели. Ко времени ареста я уже верил в Б-га, пришел к этому сам. И теперь передо мной во всей обнаженности встал вопрос: готов ли я к смерти? Знак вечного Завета еще не был запечатлен на моем теле. Что делать? Если уж суждено умереть, то надо умереть евреем. Б-г даровал мне решимость в лагерных условиях сделать самому себе обрезание. Даровал изобретательность – как, где, чем осуществить задуманное.

Даровал силу выздороветь, не прерывая обычной лагерной жизни, чтобы никто ничего не заметил.

Особую опасность представляла лагерная медицина, которая могла воспользоваться случаем для «окончательного решения вопроса», так как повод превосходный: «сам виноват».

В качесте ножа я использовал старую ножовку, заточенную на наждаке. Где-то утащил немного йода для дезинфекции.

Облюбовал новенькую пустую деревянную коробку для туалета, которая еще не использовалась и стояла в рабочей зоне.

Для операции выбрал обеденное время, когда все в столовой.

Анестезирующим средством была обыкновенная холодная вода. Впрочем, анестезия оставляла желать лучшего. Дело двигалось медленно, вероятно, из-за импровизированного ножа.

Наконец все было закончено. Я использовал припасенный бинт и с непроницаемым лицом направился к своему станку, где мастер Завгородний уже проявлял признаки беспокойства, нервно поглаживая своего кота.

 

24. БРАХМАН В БУРе

Как ни берегся я, но БУРа не избежал. Один узник, под настррение, очень хотел со мной поговорить. Это был Иван Курилас, украинец в летах. Я читал его приговор. Сидел он повторно. Первый срок отбыл за партизанское движение (УПА). После этого жил в Тернополе.

– Мне не надо было никого агитировать, – рассказывал он. – Достаточно просто ходить по городу. Жители показывали на меня пальцем: это тот Курилас, который отсидел за национальное движение!

Второй срок не заставил себя ждать. Курилас сказал кому-то, что Украина может и должна быть независимой.

Этой мысли, высказанной в частной беседе, было достаточно для новых пяти лет концлагерей, причем Курилас считал, что счастливо отделался.

Для приговора не нашлось украинской печатной машинки, и он был напечатан русскими литерами. Украинских букв не было. Буква «i» была заменена единицей. И это на Западной Украине! В русифицированном приговоре со смешными ошибками отмечалось, что Курилас клеветал о якобы имеющей место на Украине русификации.

С ним-то я и заговорился в коридоре барака, не обратив должного внимания на отбой. Это имело роковые последствия.

Вскоре меня вызвал начальник лагеря Усов. Он сидел в майорских погонах, пьяный, с помятой красной мордой, злой. Ему не понравилась моя манера держаться в кабинете, и он щедро отвалил мне максимальный срок – пятнадцать суток ШИЗО за то, что не спал после отбоя.

Свой первый лагерный день рождения я встречал там. Как сейчас помню ранний снег за окном и огромную ель, которая высилась, как черная башня, за лагерным забором.

В камере к моему приходу уже были двое: Нархов и Слава Меркушев, которого привели за пару минут до меня с тем же пятнадцатисуточным сроком. Правда, «прегрешений» за ним накопилось больше, но все столь же «серьезные». Оба примыкали к различным антисемитским группкам и встретили меня настороженно. Нархову, однако, требовалось проявлять свой природный артистизм, а Меркушеву – поделиться с кем-то распиравшими его знаниями, и атмосфера постепенно оттаяла.

Нархов то и дело подскакивал к двери, вымаливая у ментов покурить:

– Старшой, старшинка серебряная спинка, дай покурить, уши пухнут! Дай, старшинка, бычок, не выбрасывай!… Вот спасибо тебе, дай тебе Бог найти хорошую жену!

Нархов был беглый солдат, возвращенец. Сбежал из оккупационных войск в Германии, пожил в ФРГ, вернулся, сел. Почему вернулся? Чего не хватало? Только одного: кнута. Получает эдакий солдатик в Германии зарплату, и глаза на лоб лезут: как, это всего лишь за неделю? Зачем же тогда работать, можно пить-гулять! Парткома нет, никто не остановит. Или стоит незапертый автомобиль – как не угнать его? Даже если есть свой! И вообще, немчура, русского человека не понимают! Русскому человеку чего нужно? Выпить, душу излить! А они… Американцы, опекавшие Нархова, пытались образумить его – тщетно. В конце концов Нархову стали являться чертики. И тогда он понял: так больше нельзя, пора в родное посольство… Теперь сидит на лагерном пайке, белая горячка ему не угрожает. В ШИЗО попал из-за какого-то конфликта по поводу работы. Он хочет одну работу, ему навязывают другую, он отказывается, его слегка наказывают, и все сначала. За время нашего сидения он дважды появлялся в камере и оканчивал срок, а мы все сидели.

В те времена в БУРе еще были сплошные деревянные нары – благо невероятное. Я на голом дереве спал, как сурок, и мне при этом снились необычайно яркие сны. К тому же нам посчастливилось – попалась теплая камера. Я просто блаженствовал, несмотря на голод. Его я уже научился не замечать. Никаких тебе подъемов, отбоев, проверок, разводов, работ, шмонов, строевых «упражнений».

Только там, расслабившись на нарах, почувствовал, в каком напряжении пребывал.

Уже позднее, когда евреев в лагере было много, Ягман как-то разбудил меня, когда я отсыпался после ночных работ. Его испугало мое паническое пробуждение. А причина проста: каждый день надо во что бы то ни стало просыпаться без громких сигналов, ровно в шесть, а в пять минут седьмого у моей кровати уже торчал мент, подстерегающий добычу. Даже спать приходилось в напряжении, в боевой готовности… Недаром Ягман, ранее совершенно здоровый, в лагере спасался нитроглицерином от жутких, парализующих сердечных приступов.

Меркушев был арестован на армяно-турецкой границе и получил 10 лет за намерение покинуть СССР.

В лагере мигом попал под влияние великого антисемита 19-й зоны Вандакурова, которого приближенные звали по отчеству: «Петрович». Этот все мировые учения считал «жидовскими», и признавал только кое-что индийское, смешивая его с нордическим язычеством и нацизмом. Евреев он ненавидел до умопомрачения. Сочинил какой-то гимн русских штурмовиков. В лагерях такие штуки пользовались успехом, так как публика была настолько озверевшей, что издевательскую песню Высоцкого «Зачем мне считаться шпаной и бандитом, не лучше ль податься в антисемиты?…» – принимала абсолютно всерьез и мрачно распевала под гитарный звон. Вандакуров был серьезнее. Он беспрерывно штудировал философию, знал практику раджа-йоги, гипноза, магии. Он чувствовал себя чем-то вроде Антимессии, носил бородку под Люцифера, наряжался в черные обтянутые одежды, был длиннющим, двухметровым глистом, с узким, злым, большим ртом и маленькими голубыми глазками; ходил, слегка сгибаясь в пояснице, склоняясь над собеседником.

Меркушев трепетал перед ним. Не называя имени, он рассказывал, как кто-то напустил на него бесов…

Описывал, как из его неподвижно лежащего тела поднимается красная полупрозрачная рука, как весь он в виде красного призрака выходит из своего тела и смотрит на него со стороны… И такую бурную эмоциональность, такую могучую раскованность ощутил он, будучи красным призраком, что ни за что не хотел возвращаться в тело. И тогда появились бесы… Сначала маленькие – и он пугнул их и отогнал. Но потом появился большой, сильный бес, он наступал, силой загонял его обратно в тело, и вот уже красный призрак погружается в него, погружается с мучительной неохотой, со страшным сопротивлением.

И Меркушев садится на кровати среди спящего барака, отирая со лба холодный пот.

Он тянулся к Индии, которую считал своей духовной родиной.

Часто повторял мантру:

Я – Брахман.

Все – Брахман.

Ко всему мистическому относился со страшным любопытством. Чувствовалось, что он во всем этом новичок, что это обрушилось на него, как лавина, и он, глубоко потрясенный, не может уложить происходящее в сознании, не может придти в себя. Даже лицо его внезапно изменялось до неузнаваемости, изображая потрясающую гамму выражений: от мыслителя до черта. Такими же сумбурными были и его речи, полные острого нервного смятения, напряжения противоборствующих сил.

По его словам, как-то прямо в рабочей зоне, во время обеденного перерыва, он сидел за столом в раздевалке. Вдруг светящаяся линия в палец толщиной пронзила его голову, потянула к себе… Он знал, от кого она исходит… Откуда-то из земли феерически поднимались светящиеся цифры, формулы, неведомые знаки… Он ясно чувствовал, что взамен от него требуют сокровенную часть его «я», чтобы он отказался от самого дорогого достояния своей памяти… Он не захотел, не смог приобретать мудрость такой ценой… Что-то другое вырвал он из души и беззвучно крикнул слова, смысла которых не понимал:

– На, жри! Ключ к истине сердца лежит на Синае!

– Ключ у меня в кармане! – ответила злая сила и отступила от него.

Славе была внушена идея о том, что в мире происходит «многоярусная борьба». Есть могущественные маги и ясновидцы. Каждое государство, каждая мировая сила стремится использовать их сверхъестественные способности, взять их к себе на вооружение. А поскольку эти гипнотизеры, ясновидцы и маги обладают разнообразными уровнями сверхчеловеческих возможностей, получается многоступенчатая иерархия. Между такими иерархиями идет многоярусная борьба на всех уровнях… Слава не все договаривал, но из некоторых намеков я понял, что в его глазах эта борьба идет, по сути, между евреями и арийцами, причем к государственным границам она имеет весьма слабое отношение.

– Как же я, еврей, об этом ничего не знаю?

Слава хитро усмехался, шутливо грозил пальцем: знаешь, мол, только притворяешься.

– И, потом, истина не демократична, она открывается тебе человеком, стоящим на более высокой ступени, через избрание и тайное посвящение, а не через треп или книжную макулатуру…

На это трудно было возражать, так как невозможно опровергать неведомое. Когда в центре мировоззрения стоит тайна – оно непоколебимо. Это очень по-русски…

Потом он сглаживал острые углы, выглядел очень дружелюбным, предлагал обучить меня йоге, магии, но я отказывался, ссылаясь на библейский запрет.

– Как узник, я не могу не стоять за свободу – рассуждал Слава, – но как философ, я сторонник общества, построенного по образцу организма…

Тогда я высказал ему часть накопившихся у меня мыслей на эту тему. Мы так долго сидели одни в четырех стенах, что невольно между нами установился более глубокий внутренний контакт, чем просто поверхностные разговоры.

Организм состоит из более мелких живых организмов (клеток). Клеткой общества является человек. Однако общество – это далеко не организм, дальше примитивного обмена веществ дело в нем, по сути, не продвигается. Отличительная черта организма – несравненно более высокий уровень поведения, чем у составляющих его клеток. Уровень же поведения государства нисколько не умнее, чем у отдельного человека, наоборот. Государство только физически больше человека. В чем же первопричина этого различия? В том, что между клетками организма проходят не менее интенсивные потоки информации, чем внутри самих клеток. Иными словами, индивидуальные «сознания» клеток распахнуты навстречу друг другу, и их взаимное слияние порождает несравненно более высокое сознание целого, организма.

Государство же объединяет людей скорее механически, что с наибольшей полнотой проявляется в армии. Какое начальство может координировать действия подчиненных так искусно и оперативно, как арфист – движение своих пальцев? В общественной жизни все наоборот: неуклюжесть, неповоротливость, диссонансы. Люди разделены воздушным барьером, для общения им требуется звук, издаваемый механически действующими органами. Этот канал роковым образом ограничивает количество информации, передаваемой в единицу времени, по сравнению с молниеносно действующими каналами внутри организма. Отсюда порочность коллективизма: люди отказываются от самих себя ради гораздо более низкого уровня механического (а не органического) целого. Высшее полностью приносит себя в жертву низшему, пленяясь его количественными, а не качественными показателями.

И, однако, общество все более приобретает вид органического тела, у которого не функционирует мозг. Как в едином теле, растет специализация и взаимосвязанность частей, потоки веществ и информации. Но нет высшей силы, способной упорядочить эту сверхчеловеческую лавину. В результате развитие несет в себе все больше черт хаоса и развала, одно из проявлений которого – угроза экологической катастрофы.

Связи человечества с природой теперь настолько интенсивны и многообразны, их последствия настолько неисчислимы, что никакой человеческий мозг не может охватить даже перечня исходных данных роковой задачи. Множество же мозгов не может эффективно скоординироваться из-за неповоротливого канала связи между ними.

Остановить развитие общества тоже невозможно, и слово «катастрофа» у всех на устах.

Из этого тупика есть единственный выход: установить непосредственную связь между мозгами людей с помощью радиосигналов, которые преобразуются в электрические, поступающие непосредственно в мозг, и наоборот, минуя обычные органы речи. Постепенно выработается особый язык, электрический язык мыслей, не обремененных звуковой печатью; язык столь же насыщенный и эффективный, как тот, с помощью которого координируют свои действия различные части нашего тела. И тогда общество станет сверхорганизмом, настолько недосягаемо мудрым и совершенным, насколько мы мудрее и совершеннее инфузорий.

Кто знает, не станет ли оно вместилищем Бога, не раскроется ли перед ним мир иной со всей мудростью душ усопших?

Современное состояние науки и техники уже позволяет двигаться в этом направлении, тем более, что другого способа избежать катастрофы – нет.

Человечество могло бы функционировать как единый сверхмозг, по сравнению с которым одна голова то же самое, что нейрон по сравнению с мозгом.

Единственная нетехническая преграда должна быть преодолена при этом: мизантропия, взаимная неприязнь и ненависть между людьми. Нельзя соединиться в «организме» без взаимной симпатии и взаимного притяжения.

Пока я излагал Славе свою точку зрения, он почувствовал, что его опять пронизывает та же светящаяся линия. Он стоял внизу у двери, на бетонном полу, а я расхаживал на деревянном возвышении на фоне зарешеченного окна. Пара магических кругообразных движений рукой – и линия устремляется от него ко мне, охватывает меня с ног до головы дрожащим светящимся ореолом – и вот уже Слава слышит мои слова раньше, чем они слетают с губ!

Я не вижу этого, только чувствую как бы дуновение зла. Слышу дьявольский хихикающий смешок сокамерника, вижу его инфернальное бесовское лицо и замолкаю, замыкаюсь.

На глазах моего соседа невидимая для меня линия распадается на светящиеся кольца, они рассыпаются искрами и исчезают. Все приходит в обыденное состояние…

В последние дни Слава собирался внушить мне кошмарные сны. Однажды приснилась мне сумеречная улица, спускающаяся куда-то вниз. Оттуда навстречу мне поднималась старуха, от которой, как от смерти, исходил мистический ужас. Но в этот момент будто кто-то специально разбудил меня. Я открыл глаза в абсолютно бодром состоянии, улыбнулся, повернулся на другой бок и снова уснул. Больше ничего страшного мне не снилось.

Слава и днем обещал вызвать ко мне бесов, шаманил вовсю, но черти ко мне не явились.

 

25. ЕВРЕИ

Большинство верующих держались в лагере достойно. Но не все.

Был, среди прочих сектантов, «виновных» в том, что верили в конец света, один высокий хромой мужик, демонстративно, стоя молившийся в столовой перед едой. Он активно обращал в свою секту христиан других направлений, бил вместе с ними земные поклоны за бараком. Но что-то было в нем ненастоящее, неискреннее. Его крупное лицо с полуприкрытыми веками было постоянно чем-то осенено – не то святостью, не то хитринкой. Однажды он подошел ко мне с бессвязными вдохновенными речами.

– Свет с неба и слова, – сходу объявил он, запрокидывая лицо с полуприкрытыми веками. – «Говори с этим израильтянином, он сын Авраама, Исаака и Иакова, в нем нет лукавства, он придет к истине!»

Я, признаться, был здорово ошарашен эдаким способом знакомства.

– Придет время, все будете в Палестине! – торжественно провозгласил хромой и исчез, а я остался стоять, как соляной столп.

В другой раз он тоже появился внезапно, стал рассказывать о том, как страдал за веру, вдруг поинтересовался, не готов ли я признать Иисуса.

– Ничего, ничего, не все сразу, – подбадривал он меня, – пойдем вон туда.

В укромном уголке он стал демонстрировать мне «дары святого духа». Начинал стандартным поднятием руки, запрокидыванием головы и словами: «Свет с неба»…

Потом с сомнамбулическим видом этот полуграмотный мужик без запинки витийствовал на разных языках: европейских, восточных.

В третий раз мы встретились с ним в рабочей зоне при необычных обстоятельствах. Приехал лагерный прокурор Ганичев и вызывал в кабинет при одном из цехов тех, кто писал жалобы. Я дождался своей очереди, как вдруг подошел работавший в этом цеху хромец и поинтересовался, что я здесь делаю.

– Жалобу написал, что посадили ни за что…

– Свет с неба… Слова: скажи прокурору: «Я еврей, хочу уехать в Палестину, за это меня посадили, освободи меня». Молись, поможет!

– Так ведь я не о суде писал, а о пятнадцати сутках!

Миссионер сник, понял, что попал впросак, и с тех пор оставил меня в покое.

Не его мнимый «Новый Израиль» вскоре стал лагерным центром притяжения и отталкивания, а Израиль подлинный. Под новый год (накануне наступления 1971), я как-то вечером лежал в постели и вдруг услышал по громкоговорителю о самолетном процессе. Ряд еврейских фамилий, суд, два смертных приговора… Меня охватила такая ярость, что ногти впились в ладони… Зона напряглась в ожидании… Несколько раз разлетались «параши» (слухи): евреев привезли! Оказывалось, – липа. Где-то в феврале появился Боря Пенсон. Какая это была радость! Встреча, знакомство, горячие рассказы… Он все еще там… Потом по два, по три, по одному прибывали Шепшелович, Альтман, Гальперин, Кижнер, Гольдфельд, Ягман, Богуславский, Бутман, Азерников… Газеты, журналы были полны антисемитского яда, желчи, свистопляски. Каждый день печатались вопли очумевших от страха колаборантов. Пресса жонглировала судебными покаяниями, заливалась хриплым лаем. Надо было сказать и нам свое слово. Мы решили в годовщину смертных приговоров начать недельную голодовку с требованием: «Отпусти мой народ». Предстояло связаться с другими лагерями, передать сведения на свободу, попросить израильское гражданство (заочно), подготовить официальный отказ от гражданства советского. Все это было проделано успешно и в полной тайне, так что еврейская голодовка 24 декабря 1971 года в нашей зоне разразилась, как гром с ясного неба. Перед этим была эпидемия тяжелого вирусного гриппа, и я валялся с сильным жаром в одном из школьных классов лагеря среди множества других больных. Пришлось ускоренно выздоравливать, чтобы успеть на «акцию».

В день начала голодовки я был в самом праздничном настроении. Вокруг бегали стукачи, со всех сторон спрашивали, сколько дней мы задумали голодать. «Посмотрим», – отвечали мы, но стукачи не унимались.

Голодовка была прекрасно подготовлена со всех сторон, в том числе и со стороны возможных репрессий. Мне довелось узнать о существовании тайной инструкции (именно ими живет лагерь), в соответствии с которой голодающие обязаны первые три дня выходить на работу. Благодаря этой инструкции появлялась формальная возможность жестокой расправы: за первый день голодовки (невыход на работу) – лишение ларька и посылки, за второй день – свидания, за третий – посадка в карцер, где голодающий оказывается без постели, без теплой одежды, часто в холодной камере. Там и голодай себе. Кроме всего прочего, это накапливает «материал» для последующей отправки во Владимир. Мы же, объявив голодовку, вышли на работу. Как ни тягостно это было, альтернативы гораздо хуже.

На четвертый день голодовки нас вынуждены были отправить в изолятор с постелями, так как наказывать было не за что. Со мной в одной камере рядком лежали Боря Пенсон, Харик Кижнер, Виктор Богуславский. Другие камеры тоже не пустовали. Лежим не на дереве, а на собственных матрацах, укрываемся одеялами, как короли! И тут начинается новое несчастье: о чем бы ни зашел разговор, Боря с Витей неизменно умудряются переводить его на жратву: где, кто, когда ел что-нибудь повкуснее…

– Ребята, уж лучше про баб!

Но бабы на пятый день голодовки не котируются. Начнет Виктор рассказывать о каком-нибудь приключении и неведомыми путями незаметно переходит к тому, как и что она готовила, и опять все с начала…

Мент три раза в день вносит в камеру еду, она у нас под носом с утра до вечера.

В соседней камере у Левы Ягмана начался сердечный приступ. Камера закупорена, духота, людей битком, а мент даже кормушку отказывается открыть в качестве отдушины.

– Красные нацисты! – кричим мы, у кого еще есть силы. Стучим в дверь, требуем врача. Уговариваем Леву снять голодовку – тщетно.

Из последних сил поем про Золотой Иерусалим… Никто, ни один еврей не сошел с дистанции. Все выдержали ровно семь суток. Как только объявили об окончании голодовки – в ту же минуту нас погнали на работу.

 

26. УКРАИНЦЫ

Если евреи были самой сплоченной общиной, то украинцы – самой многочисленной. Среди них были такие, что пересидели и в польских, и в немецких, и в русских тюрьмах за одну и ту же идею национальной независимости. Некоторые сидят по тридцать лет, прошли ужасы Колымы, чудом выжили и не сломались. Уже за одно это – они великие герои. Как жаль, что за долгие годы многие фамилии забылись, только лица остались в памяти. Помню имена Покровского, Степана Сороки, Бесараба из старых борцов; Сокульского, Шевчука, Горбаля, Заливаху, Дяка, Лесива – из молодого поколения. Впрочем, это только по девятнадцатому лагерю, по Мордовии. Впереди уральские и владимирские встречи.

– Да лучше бы я под турком оказался! – говаривал шутливый Иван Гурилас.

– Что за подлая пропаганда! – возмущался другой. – Их послушать, так еврейские пули мужчин обходят и специально разыскивают детей, только русские летят куда надо! Им теперь страшно нужно на евреев все свалить, а самим снова выплыть вместе с империей!

– О, Юрко вже веснуе! – приветствовал меня добрый, простой Бесараб, когда я во время обеденного перерыва вскапывал крохотную грядку под укроп. (В скобках замечу, что летом все огородики были вытоптаны ментами. Единственным источником витаминов оставалась обыкновенная трава. Трудно поверить, чего только ни ели люди в лагере! Лебеду и поганки, крапиву и… цветы!)

Сколько рассказов об украинской истории довелось выслушать! Пожалуй, стоит остановиться на последнем ее разделе: Украина под советским ярмом.

До революции численное соотношение русских и украинцев было 1,5 : 1.

Теперь – 3:1.

При этом рождаемость у русских не выше, чем у других народов.

Украинцы считают, что уже «раскулачивание» было в большой степени своеобразной формой антиукраинизма, так как в Центре русские села были сплошь бедными. Острие было направлено против зажиточных украинских сел и станиц южной полосы. Параллельно большие районы с преобладающим украинским элементом (Кубань, Слободская Украина) присоединились к РСФСР, и все украинское в них искоренялось подчистую.

Коллективизация была органически чужда индивидуалистичному, хозяйственному украинскому началу. Самое сильное сопротивление коллективизации встретила на Украине – и именно там она унесла наибольшее количество жертв. Затем последовало еще более страшное событие: искусственный голод 1933 года.

Украинский чернозем дает такой урожай, что украинцам его может хватить чуть ли не на два года. Но в 1933 году весь хлеб украинских амбаров вывозился подчистую. Людей намеренно обрекали на голодную смерть, только усилили гарнизоны на случай восстаний. Вымирали целые села. Жертвы исчислялись несколькими миллионами. Украинцы считают, что подвластная Москве Украина утратила треть населения в результате этого физического геноцида, направленного на подрыв биологической силы нации. Одновременно московская коса регулярно выкашивала все таланты, весь интеллектуальный цвет народа. Оставлялись готовые на все предатели и темная запуганная масса.

Так пролагалась дорога сплошной русификации и колонизации Украины.

Теперь применяются более утонченные методы, связанные с паспортной системой. Украинцам из окрестных сел очень трудно прописаться в Киеве, во Львове. Не прописывают! Зато настойчиво предлагают ехать на Дальний Восток, в Казахстан: там и квартиру дадим, и пропишем, и работой обеспечим!

Может быть, нет квартир? Есть! Русским солдатам, заканчивающим срок службы на Украине (солдат, как правило, направляют служить вдали от своей родины), настойчиво предлагают: оставайтесь жить тут, во Львове, квартиру дадим поблизости от центра города, обеспечим, поможем.

Так население империи искусственно перемешивается. Русские в любом уголке имеют свои, русские школы, каким бы ничтожным меньшинством они в этом районе ни являлись. Другие же народы вне своей республики, при любой концентрации лишаются всякого национального корня. В РСФСР в целом ряде районов украинцы преобладают (Кубань, Зеленый клин. Островная Украина), но ни единой украинской школы в РСФСР нет. Другие народы в таком же положении. Экстерриториальным народам вообще ничего не остается, ни грамма национальных прав, ни единой школы на Союз.

А что делать украинцам, переселенным, скажем, в Казахстан? В казахские школы они не пойдут. Остаются русские школы. Сразу три дела: Украина лишается коренного населения, освобождая место пришельцам, украинские переселенцы быстро русифицируются, одновременно помогая превращать казахов в национальное меньшинство Казахстана. Да, казахи уже в своей собственной стране стали национальным меньшинством!

Но и это не все. Наш век – век техники. На Украине практически нет высших учебных заведений в этой области, где преподавание велось бы на украинском языке. На предприятиях вся документация – русская. К этому решающим довеском добавляется общий дух империи, который в тоталитарном государстве чувствуется с особой силой. Этот дух пронизывает все: сферу производственных и личных отношений, пропаганду и воспитание, книги и фильмы. Этот дух витает надо всем, его чувствуешь, как некую мистическую непреодолимую силу. И он, этот дух империи, властно дает понять, что только русское должно иметь место под солнцем. Поэтому всякий, кто думает о будущем своих детей, постарается отдать их в русскую школу, даже если еще осталась альтернатива.

Неудивительно, что в миллионном украинском городе Харькове функционирует одна украинская школа.

Для декорума.

Этноцид – исконная государственная политика Московской империи. Все нерусские должны исчезнуть, сникнуть сгинуть, раствориться. И империя шагает дальше по остывающим трупам погибших народов. Шагает к новым завоеваниям. Но никогда этноцид не приобретал такого размаха и интенсивности, как при советской власти.

Возникает вопрос: как народы еще держатся? Какая сила заставляет их так цепляться за угасающую жизнь?

Я понял это, глядя на евреев, державшихся так дружно и стойко. Это были люди ассимилированного поколения, не знавшие ни языка, ни религии. Но предсмертное состояние нации мобилизовало ее последние силы.

Я понял это, глядя на украинцев с двадцатипятилетними (страшно подумать!) сроками, которые после всего этого бесконечного ада оставались аккуратными, подтянутыми, честными людьми, ни на шаг не отступившими от своей идеи. Украинцы считают, что именно их страна находится в эпицентре имперской политики Москвы не только из-за людских и экономических ресурсов, но и потому, что в идеологическом плане Москва объявила себя историческим преемником древнего Киева. Независимость Украины выбила бы из-под московских ног краеугольный камень необъятных претензий.

 

27. КАТОРГА

Мой брат не выдержал лагерной жизни и предпочел уехать во Владимирскую тюрьму. Одной из серьезнейших причин его решения была непосильная работа. Его бросали на разгрузку бревен. В морозные зимние ночи он должен был сбрасывать тяжеленные бревна с приехавшего в зону огромного, переполненного товарного вагона. Он был неуклюж, а работа опасная. Ничего не стоило свалиться вниз и разбиться, или внизу попасть под бревно. Работавшие с ним эстонцы почти не понимали по-русски. Для них крик «Осторожно!» – пустой звук.

Перевести его на другую работу категорически отказывались. Велвл стал ее саботировать. Сидел в раздевалке и не выходил. Его отрядный, капитан Тишкин, прибегал, кричал, требовал.

– У меня нет спецобуви, – отвечал Велвл.

Тишкин бежит за сапогами. Велвл примеряет их и спокойно отвечает, что надеть не может, так как они хороши лишь в длину, но у него широкая нога, и с боков давит. Озверевший Тишкин становится на колени, силой пытается натянуть сапог на его ногу и при этом орет:

– Вы чего издеетесь?

– Не издеетесь, а издеваетесь, – невозмутимо поправляет Велвл.

Естественно, он попал во Владимир, где за полтора года пребывания заработал атерому и начал терять зубы в двадцатилетнем возрасте.

Мне с работой тоже «не везло». Первое время, на жестком поводке у Завгородного, это было психологически невыносимо. Несчастный случай помог мне. Гендлер, зек, работавший в другом цеху, получил травму. Работал он по дереву, с помощью фрезы делал широкую выемку в футляре для настольных часов. Фреза вращалась с бешеной скоростью, до 18.000 оборотов в минуту, и ничем не была ограждена, вертелась под руками, в самом центре операционного поля. Как-то его рука попала под фрезу, от полученного шока он упал и с ужасом увидел, как вдоль колеи для вагонетки течет его кровь. «Эдак она далеко утечет», – мелькнуло у него в голове. Ему повезло: кость и сухожилия остались целы. Однако он ходил с подвешенной на перевязи рукой, и работать на опасном станке было некому. Тогда вместо него туда срочно перевели меня. Эта трудная и опасная работа почему-то давалась мне легко, но она была частью, операцией над последовательно обрабатываемым на разных станках футляром для настольных часов. Мне приходилось делать столько же, сколько выдавали «стахановцы» на предшествующих операциях, а эти полицаи пахали, как звери, доказывали свое исправление, да еще деньгу старались зашибить. И смех, и грех. В конце обеденного перерыва их палец прыгал на кнопке, чтобы ни секунды не потерять после включения тока. Они имели за это массу льгот, а я – ни одной. Мое решение было простым: сделал норму – и в раздевалку. Остальные футляры пусть хоть сам черт доделывает, меня это не касается. Мастер-немец бегал к начальству, умолял поощрить мой трудовой пыл хоть как-нибудь – и натолкнулся на непробиваемую стену. Работать на этом станке никто не хотел. Приходилось ему становиться каждый вечер к станку. Меня перевели на другие станки, где физически было еще, тяжелее, норма была едва выполнимой для сильного человека. Единственной радостью были аварии на электролинии. Моментально стихал грохот станков с таким прощальным звуком, будто выпустили воздух из шины. Я загонял вагонетку в глубь цеха, поворачивал высоким бортом к проходу (для укрытия), сворачивался калачиком и мигом засыпал на фанерном днище, покрытом стружками и опилками. Спалось так сладко, что даже возобновившийся грохот не всегда мог меня разбудить. Тогда мастер бегал по всей рабочей зоне, и нигде не мог меня найти.

Однажды я зазевался. Тут же ощутил резкий удар по пальцам. Моя, рука отлетела далеко в сторону. Ну, думаю, остался без пальцев. На большом и указательном были глубокие раны от фрезы, текла кровь. Пошевелить ими было невозможно. Повреждена ли кость? Немец повел меня к аптечке, где украинец-врач (бывший партизан) аккуратно перебинтовал раны. Так я получил небольшой «отпуск». Серьезных последствий не было, только шрамы остались. Был в лагере и вредный цех – лакокрасочный. Защиты – никакой, дышать там невозможно.

Советская система широко практикует негативный принцип. Суть его состоит в сугубо отрицательных методах принуждения. Наиболее откровенно это делается в лагерях, где человека лишают абсолютно всего а потом устанавливают монопольно высокие цены на удовлетворение любой человеческой потребности. Хочешь дышать воздухом, не умирать от голода и холода в бетонном мешке? – Выходи на работу, соблюдай режим!

Хочешь раз в год прикоснуться к собственной жене? – Забудь о сопротивлении, ходи по струнке, паши, как вол!

Хочешь иметь продуктов на два рубля в месяц больше? – Будь стахановцем!

Хочешь посылки, благоволение, гарантию от кар? – Стучи, доноси на товарищей!

Шаг в сторону – и все рушится. Зачем строить дома, магазины, детсады, тратить огромные деньги, заинтересовывать людей, когда можно в необжитый район бросить зековский десант, который под дулами автоматов сам себя огородит колючей проволокой, построит бараки и за надежду на досрочное освобождение начнет на голодном пайке ускоренно возводить очередную стройку коммунизма!

Конечно, песенка про палатки обходится дешевле строительства домов, но «вольных», то есть узников «большой зоны» (огороженная колючей проволокой империя) песенками теперь не заманишь, им плати рубль… Зачем?! Спустили план ментам, судьям и прокурорам – а уж они поспешат его перевыполнить.

Дешево и сердито!

Поднаторевший в теории эксплуатации режим в самой полной мере осуществляет эту теорию на деле.

Я описывал лишь самых ярких уголовников, встретившихся мне в следственной тюрьме, но множество их сидело практически ни за что. С одних достаточно было бы штрафа, другие, забитые серые личности, вообще попали непонятно как. Наседки уговаривали их взять на себя нераскрытые ментами преступления (в благодарность, дескать, отпустят).

Так и количество нераскрытых преступлений сводится на нет, и двуногий скот массами поставляется на великие стройки века, эти новые пирамиды египетские. Нажива играет не последнюю роль в действиях лагерного начальства. Какую прекрасную мебель сплавляли на сторону («налево») из нашего лагеря! За десяток пачек чая (лагерные деньги) мастера изготовляли самые дорогие вещи, которые уплывали к мордовским прокурорам, в управление лагерей, даже в Москву. Это гарантировало круговую поруку красных карателей. О художественно изготовленных шахматных досках и говорить не приходится – ими даже рядовые менты промышляли. Крупным бизнесом руководили двое. Майор Усов, начальник лагеря, пьяница с вечно помятой красной физиономией, который в конце концов подрался из самодурства с вольным шофером и слетел со своего поста.

Второй, – начальник режима подполковник Вельмакин, «сосланный» в лесную глушь за взятки, которые он до этого брал, работая в органах милиции. Вельмакин был громадным идиотом с плоской бессмысленной мордочкой каменного истукана. В лагере его прозвали «Луноход».

Наказывая человека невесть за что, он на все логические доводы, тупо сюсюкая, отвечал:

– Не надо нарушать!

«Ш» произносил при этом как «с» и пришепетывал.

Он не пропускал ни одного развода: наслаждался видом серых рабов, по одному вызываемых на ежедневную каторгу. При этом не упускал случая к чему-нибудь придраться, хотя бы к незастегнутой пуговице бушлата.

 

28. ДУША ЛЕНИНА

В лагерях можно услышать массу рассказов о мистических силах, причем трудно сказать, где начинается порог фантазии и болезни среди бредовой реальности.

В Мордовском концлагере № 10, где сидели «полосатые» (так называют узников самого тяжелого – особого режима за их полосатые бушлаты), был тайный кружок любителей спиритизма. Вызывали, к примеру, душу Ришелье, которая с французской куртуазностью отвечала на вопросы, а в случае затруднения советовала: «Это знает такой-то».

Кто-то предложил вызвать душу Ильича. Пусть, мол, посмотрит на наше счастье и поведает, что он об этом думает.

Душа явилась на зов, но на любые вопросы отвечала только площадным матом… Это и неудивительно: многотомные труды вождя на 90% заполнены сплошной склочной руганью, сквозь которую очень трудно добраться до сути. Видно, в ругани и заключается суть.

Тогда решили вызвать Сталина: может, он окажется более сговорчивым. Но не тут-то было: душа Сталина, как ни старались, на зов не явилась. Видно, слишком глубоко сидит.

Политические лагеря, где кроме политзаключенных сконцентрированы архизлодеи, повинные в массовых нацистских убийствах на оккупированной немцами территории, являются также центрами проявления темных мистических сил.

Один полицай глухо, с завыванием кричал по ночам. Утром отказывался рассказывать, что за сон ему снился. Ничего, дескать, не помню. А ночью крики возобновлялись, жуткие, отчаянные.

Проснувшийся сосед увидел слабую тень, склонившуюся над спящим убийцей. Призрак душил его за горло…

Одному украинцу – бывшему бойцу УПА – агенты КГБ подсыпали отраву. Было это после его выхода из лагеря (случай не единичный). Он шел с другом по улице и вдруг упал. Тело его начало холодеть. Потом он рассказывал, как после падения увидел свое тело… сверху! Он, прозрачный, летел, поднимаясь все выше, а внизу толпился народ, подъезжала карета скорой помощи… Вот он поднялся высоко над домами, небо начинало темнеть, потом совсем почернело. Он улетал все выше и выше. Вверху показался слабый свет. Постепенно он сконцентрировался в виде двух звездочек. Умерший летел по направлению к ним. Звезды росли, обретали очертания, пока ни превратились в двух ангелов. Те взяли его под руки и он ощутил слова: «Тебе еще не время».

Ангелы понесли его вниз. Опять мрак начал редеть, стало совсем светло, показались дома, улицы, толпа, карета скорой помощи.

В середине толпы медсестра в белом халате вводила иглу шприца в вену его неподвижно лежащего тела. В последний раз увидел он это сверху – и вдруг очнулся, увидев прямо перед собой склоненное лицо медсестры.

Друг-атеист, свидетель клинической смерти, которому он рассказал, как вернулся в свое уже похолодевшее тело, уверовал.

Освободившийся заключенный Баранов (из группы Огурцова) оказался менее удачливым. По дороге из лагеря, после первой же рюмки, выпитой с каким-то «другом», сердце его остановилось навсегда. Он был из тех, что не любят компромиссы.

Один человек по ночам падал с кровати. Потом со слезами признался близкому другу, что с ним творится нечто страшное.

Вскоре после отбоя, среди засыпающего барака раздавался топот. Особый ужас состоял в том, что слышал это только он один, остальные спокойно укладывались, похрапывали. Топочущие отвратительные черти бежали к нему по проходу, расталкивали, сбрасывали с кровати. Только это падение замечали недоумевающие соседи. Однажды черт стал душить его.

«Я почувствовал, что жизни моей приходит конец, и взмолился Богу», – рассказывала жертва. Черт, как по мановению, отпустил его, но продолжал стоять вблизи.

«Такие, как ты, Богу не нужны», – раздались в его мозгу глухие слова. Однако же не додушил, не смог.

В селах и сегодня колдуны и колдуньи не перевелись. Бывают они и в городах. И, конечно же, в лагерях интерес к колдовству обостренный.

Доводилось слышать, как дневальный барака, полицай с лоснящейся слащаво-красной мордой, открывая дверцу печки или ящик с углем, неизменно шептал туда какие-то слова, нечто вроде молитвы нечистому, заговора. Позднее, во Владимире, беглый солдат, совсем мальчишка, белесый, со светло-голубыми глазами, Богдан Ведута, рассказывал мне, как в лагере один колдун вербовал его в ученики. Оказалось, что КГБ поддерживает с ними контакт, утилизирует их искусство в своих целях, предлагая взамен всевозможные тайные привилегии. Впрочем, колдун неохотно и скупо распространялся на эту скользкую тему. Зато предложил продемонстрировать свое искусство, похваставшись, что в этом лагере он крупнейший специалист. Богдан заинтересовался. Неказистый, землистый колдун повел его в санчасть. Там он при мальчишке разговорился с медсестрой, делая странные магические жесты. Потом вдруг предложил ей раздеться.

И молодая медсестра с какими-то странными истерическими нотками в голосе, странно улыбаясь, ответила:

– А что, думаешь, побоюсь?

И стала раздеваться. Богдан был ошарашен. В последующие дни он старался по пути в санчасть перехватить медсестру, но та обегала его десятой дорогой. Он решился зайти к ней с единственным вопросом:

– Что это было?

– Сама не знаю! – покачала головой медсестра, и лицо ее вспыхнуло. – Никогда со мной такого не бывало… Сколькие пытались меня соблазнить, даже возбудитель подсыпали – бесполезно. А тут… Ничего не понимаю!

Один христианин, прячась от ментов, по вечерам молился за баней. Он рассказывал, что не раз и не два, как только начинал он молиться, в пустой закрытой бане с грохотом падали на пол тазы. «Нечистая сила любит бани», – шепотом говорил он, оглядываясь по сторонам.

Величайшее событие моей жизни, когда я в первом своем карцере не головой или чувством, а всем существом своим познал мир иной, было таким насквозь светлым и радостным, что впору было вообще усомниться в существовании ада. Но в него заставляли меня верить непередаваемые ужасы земной жизни и настоящие бесы во плоти, которых я видел предостаточно. Были такие, для которых смыслом жизни, смыслом каждой минуты было беспрерывное творение зла – всему и всем вокруг. На особом, сочном лагерном языке про таких говорили: – Ядом дышит.

* * *

Но вера верой, а однажды мне по-настоящему дано было познать ад…

Очнувшись среди ночи, я вдруг с ужасом осознал, что не могу пошевелиться, не чувствую своего тела. Какая-то жуткая сила давила меня в темной бездне. Невозможно описать членораздельными словами это анонимное состояние мистически давящего ужаса. Всей силой воли силилась душа моя вырваться из немого объятия бездны. Я не мог ни о чем подумать, ни вспомнить слова молитвы – молча, беззвучно длилась страшная схватка. Так пробующие мускулы, упирая локоть в стол, силятся побороть руку соперника, но долго в неподвижном противоборстве и страшном напряжении их руки остаются застывшими…

Однако сила врага начала понемногу поддаваться… Мне уже легче, легче, я совсем одолеваю его! С самым отчаянным воем бессильной злобы повержена, отступила темная сила. Я снова ощущаю свое тело, легко открываю глаза, приподымаюсь. Все спят – значит, никто не слышал этого громкого крика, никто не вопил со сна. Рядом, в соседней кровати, похрапывает Сашка Гальперин. За окнами светает, скоро подъем. Постой, постой, где же я слышал этот гнусавый голос? Не он ли с завыванием вещает в сердце черносотенного кружка? Не он ли однажды на проверке сдавленно прошипел за моей спиной: «Жидовня-я-я позорная…» Ах ты, люциферище глистообразное, ничего-то у тебя не получилось! «Клипа» – имя твое! Так Кабала называет эту шелуху бытия.

 

29. ПАТОЛОГИИ

Был на «полосатом» (зона № 10) зек по кличке «Генерал Безухов». Безуховым он именовался потому, что уши свои послал в подарок очередному съезду, так как ему, мол, надоело слушать этими ушами их болтовню.

Безухов, по дикому своему нраву постоянно содержался во внутренней тюрьме концлагеря, в изоляторе. Там он всегда пребывал голым на голых же досках, так как любую одежду (и вообще все возможное) разрывал на кусочки и проглатывал вместе с пуговицами.

Спал он даже зимой при разбитом окне. Утром просыпался посреди припорошенных снегом нар, подымался, потягивался. От его голого красного тела шел пар. Дыхание клубилось, подобно дыму из печной трубы. Его выводили в туалет. По пути стоял бачок с раствором хлорной извести (для заливания в парашу, чтобы не так воняло). Генерал Безухов набирал черпак, подносил его… ко рту, вывивал, крякал и шел дальше…

Марченко достаточно подробно описывал самоистязания и самоедство зеков. Я тоже могу привести несколько историй.

Например, глотание домино – уже никого не удивляет. Врачи не хотят делать операцию: сам мол, в туалете как-нибудь выстрелишь из себя… А ведь такие вещи обычно делаются ради «канта» в больничке («день канта – год жизни»). Что делать? И вот является зек к врачу и говорит: «Я проглотил железнодорожный костыль». (Имеется в виду костыль, которым приколачивают шпалу…)

Ему не поверили, повели на рентген – действительно, костыль! Как можно проглотить его? А дело было так: «Шпагоглотатель» инструментами сгладил заусеницы, смазал костыль солидолом для скользкости, вытянул лицо пастью вверх так, что глотка уподобилась прямому шурфу, и медленно опустил в нее костыль головкой книзу…

Часто патологии связаны с половым вопросом. Уголовник Титов был отправлен во Владимир за то, что подстерег «вольную» учительницу в коридоре, бросился на нее и, едва прикоснувшись к ее юбке, ощутил полное удовлетворение.

В тюрьме он занимался эксгибиционизмом, демонстрируя обнаженные органы, как только медсестра открывала кормушку.

Но это только начальная ступень патологии. Другой уголовник во Владимирской тюрьме прославился тем, что отрезал собственный член и выбросил его в окно, когда мимо проходила начальница санчасти Елена Николаевна Бутова (Эльза Кох Владимирского Централа). И совсем уж не укладываются в сознание такие случаи, как вталкивание «якоря», сооруженного наподобие разветвленного рыболовного крючка в собственный мочеиспускательный канал… Здесь мы сталкиваемся с особым необъяснимым феноменом, который носит, пожалуй, национальный характер. Психологи говорят, что человек, который не любит самого себя – страшен для окружающих. Что же сказать о тех, у кого эта нелюбовь доходит до таких неизмеримых степеней…

В этой загадке – разгадка другой тайны: как народ, настолько беспорядочный, аморфный, пьяный и анархичный, не знающий никакой меры, сумел не чудом, не мгновенным усилием, а столетиями непрерывного, неуклонного натиска одолевать шаг за шагом всех своих соседей, созидая на кровавых костях величайшую в истории империю? Каким качеством своим победил он всех их? Это и есть та самая неопровержимая мощь, которая ведет на страшные самоистязания. Имя ей – русский демонизм. Он обладает неимоверной притягательной и парализующей силой; он всасывает, как бездонная топь, как взор василиска. Он переваривает, как плавильная печь… Недаром единственный по-настоящему народный (которого знает, любит и с надрывом распевает народ) русский поэт, Сергей Есенин, был певцом тоски, распутства, разрушения и гибели, певцом страшной красоты умирания… Как сама Смерть, идет этот народ все дальше, огнем и мечом опустошая все на своем пути, удушая даже мысль в самом ее зародыше, но при этом видит и слышит только свою смертную тоску, только свою переполненную смертью душу… Идет и удивляется: почему это другие ропщут, протестуют, защищают какие-то свои жалкие интересы? Разве что-нибудь может сравниться с тем адом, который он несет в самом себе? Уж не иначе, как они и виноваты во всем; в их судорогах и сокрыт корень зла… «Русскому мужику хуже всех…» Потому-то и хуже, что вместо обыкновенного жизненного устройства в собственном доме он предпочитает за хлебную корку, стакан водки да шовинистическую свистопляску с упоением и радостью резать, душить и насиловать других… Тот, кто сам себя не может спасти, невольно так и рвется «спасать» весь «неблагодарный мир»…

Почему жертвы должны жалеть мерзнущего в дебрях скитальца-разбойника, который, подтянув живот, рыщет по большим дорогам, вместо того, чтобы тихо и мирно обрабатывать свое собственное поле, такое обширное, что его хватило бы на десятерых… Ах он бедненький, намерзся, небось, пока меня настиг! И не приведи Господи сбросить его со своего загривка! Еще ушибется, чего доброго, руку вывихнет, – обвинений потом не оберешься!… Нет, умирать на его дыбе надо тихо, без судорог, чтобы бедного мучителя невзначай ногой не задеть…

Немногие русские, прежде чем подсчитывать количество евреев в революции, способны честно ознакомиться с историей еврейского народа под российским скипетром, который сотни лет был для евреев пыточной дыбой. На обвинение: «Революцию сделали евреи», – следует ответить: евреев загнали в революцию русские, да и не только русские. Я не хочу останавливаться на этой узкой теме, так как на абсолютно все обвинения, что евреи, дескать, такие-сякие, есть единственно правдивый, убийственный ответ:

Взять бы вас, мои дорогие-хорошие, да оторвать от родины, да две тысячи лет без передыху травить по всем чужбинам, как диких зверей, – а потом и посмотреть бы, какими вы стали, да и сравнить.

И еще одну, страшную для них истину не могу не сказать: даже после этих, не теоретических, а реальных двух тысяч лет, мы ни при каких обстоятельствах не смогли бы ответить им тем же – жестокости не хватило бы и на сотую долю.

Не хочу обойти молчанием несправедливые обвинения и против других порабощенных народов, что они, дескать, распинали ни за что ни про что невинную Русь. Кто резал венгров в 1848 году, кто куражился над Польшей, кто, как щенят, топил китайцев в реке во время русско-японской войны, кто порабощал Латвию, Кавказ, Украину, сто или двести других народов в течение сотен лет? Нет, не вам, господа, выступать в роли обвинителей.

И кто выиграл в результате? Кто сохранил – единственный в XX-ом веке – колониальную империю? Кто умножился не за счет рождаемости, а поглощением других? И кто потерял большую долю своих голов под колючей проволокой? И кто стоит на грани национальной смерти? Ответьте, если можете. И не приписывайте чужие жертвы – себе, а свои преступления – другим.

Для патологий в России, особенно в тюрьмах и лагерях, благодатная, тщательно удобренная почва. Наступление на человека идет со всех сторон. Страшнее всего – атмосфера кошмарной подозрительности, нагнетания напряженности («бесогонка» – по лагерному определению), мрачной, угрюмой, свинцовой злобы. Один русский оппозиционер в эмигрантском журнале («Грани») описывает, как в метро человек реагирует на ребенка, не уступившего кому-то место: «Я бы им глаза повыдавливал!» Это очень характерно. В лагере на зека по фамилии Дане мент написал рапорт: «Спал у железнодорожной насыпи с неизвестной целью».

Кстати, у этого Дане друзья спрашивали: «Как это ты, латыш, такой сачок? Ведь латыши пашут, как трактора!»

«Так я же СОВЕТСКИЙ латыш!» – пояснял Дане, и на его молодом хитроватом лице играла усмешка. Другой зек, из уголовников, го кличке Окурок, маленький, плюгавенький, не любил вставать вовремя. В результате родился следующий официальный рапорт:

«…Я предложил осужденному встать. Осужденный предложил мне пососать член».

– Ну, а ты! – умирали от хохота зеки, останавливая сконфуженного мента.

Особенно ужасно вдруг оказаться под всесокрушающим лагерным прессом без всякой духовной поддержки, без религиозных книг, без всего. А опора требуется, как воздух, человек стоит над пропастью. И приходится ему наспех, кое-как, возводить здание своей души из первого попавшегося под руку хлама. Проще всего найти козла отпущения, уцепиться за какое-нибудь «анти-», антисемитизм, скажем. Последнее весьма поощряется и инспирируется.

А тут еще телесные проблемы. Острый, многолетний половой голод. Многие партизаны, к примеру, еще мальчишками попали в лапы чекистов. Они старятся в лагере, так никогда в жизни и не прикоснувшись к женщине. Вокруг только серые зековские робы да кровавопогонные ментовские мундиры – и так всю жизнь! Некоторые не могут смотреть фильмы, млеют, увидев на экране живую женщину…

Белковый, витаминный, качественный и количественный голод из года в год подтачивает силы, иссушает мозг, истощает нервную систему, провоцирует медленные, но необратимые патологические изменения в организме.

А тут еще режим, построенный на такой хитроумной, мелочной неистощимой мстительной злобе, что соблюсти его немыслимо, а малейшее нарушение грозит неисчислимыми карами… Ходишь, как по лезвию бритвы…

А тут еще давление на семью, попытки искусственно разрушить ее, лишение редких свиданий, увольнение с работы, перехват писем, коварные сплетни и слухи, глухие угрозы… Есть от чего помешаться.

«Мы подобны мухе, которую высосал паук» – говорил мне старый эстонец. Он имел в виду, что на вид муха совершенно целая, а на самом деле осталась только мертвая оболочка.

Бывший боец УПА нес электромотор. Он остановился, вытер пот и сел со мной на скамейку. «Такую ерунду немного пронес – а уже весь, мокрый, меня всего трясет»…

 

30. ПРОВОКАЦИИ

Сумасшедших не спешат убирать из лагеря. Зачем лишать политзеков такой милой и приятной компании? Тем более, что психбольницы предназначены теперь для идеологически больных…

Милые картинки бытового безумия так и стоят у меня перед глазами.

Лагерный туалет, сколоченный из досок. Там морозными зимами зеки приобретают геморрой. Но сейчас лето. У входа лежит Войтечук, старик, исхудалый, почерневший. У него черные помутневшие глаза и жиденькая козлиная бородка. Никто не знает, за что он сидит, но его самого знают все: это один из лагерных сумасшедших. Он плохо понимает, что происходит вокруг. Часто ни с того, ни с сего начинает тихо и быстро-быстро бормотать: «Тикай, тикай, тикай!…» Видно, до сих пор убежать от судьбы хочет. Произнося эти слова, он торопится куда-то скрыться. Сейчас он спит у входа в сортир. Менты – ноль внимания.

* * *

Сижу в душной переполненной комнатушке библиотеки, пишу письмо. Когда зек пишет – это всегда «подозрительно». Вдруг подходит вплотную человек неопределенного возраста и молча смотрит в мои бумаги. Что за наглый стукач?

– В чем дело?

В ответ неопределенное междометие, та же поза, тот же вид крайней заинтересованности в том, что я пишу.

Вскипаю, поднимаюсь, силой вывожу его из библиотеки, подталкиваю в спину. В самом деле, что за наглость!

– Что случилось? Оставь его, это Адам, он не в себе!

Я растерянно отпускаю Адама…

* * *

Сижу за баней в воскресенье, греюсь под летним солнышком, читаю журнал. Появляется мой сосед по бараку, Эрстс, усаживается неподалеку у стенки в «позу лотоса» и начинает громко прерывисто дышать одной ноздрей, затыкая другую. Малый помещался на йоге… И параллельно – на юдофобии. Я читаю, не обращая на него внимания. Вдруг слышу звериное рычание. Эрстс смотрит на меня, вращая выпученными глазами бешеного таракана и с глухим рычанием, сжимая в руке камень, стучит им о фундамент… Видимо, мое присутствие мешает его медитациям, и он, на манер гориллы, дает мне знать об этом. Ухожу от греха подальше и по дороге, с другой стороны бани, вижу второго молодого латыша, почти голого, который стоит часами неподвижно в странных позах. Однако он не кататоник, а фанатик загара. Он хочет, чтобы каждый уголок его тела (подмышки, например) загорал наравне со всеми остальными. Этой идее он посвящает все свободное солнечное время…

Сколько людей сходило с ума на моих глазах, и им нечем было помочь… Когда это происходит с человеком, которого давно знаешь, с которым был достаточно близок – ощущение ужасное.

Как-то, возвращаясь с развода, я увидел на скамеечке своего знакомого Валентина Кирикова.

Тот сидел понуро, в помутневших глазах застыла неестественная тоска.

– Что с тобой?

– Чаю не могу достать. Привык. У тебя нету?

– Откуда?

Заварка высочайшей концентрации – лагерный заменитель водки.

Есть два конкурирующих источника чая: менты-спекулянты и оперчасть – КГБ.

Чай в лагере тайно продается раз в десять дороже магазинной цены, обычно за скудный продуктовый лимит.

Наркотическая тоска – верный путь в паутину КГБ. Кириков не избежал своей участи. За соответствующие заслуги он был освобожден, не отбыв и половины срока.

Других, более стойких чаевников привычка привязывает не прямо к КГБ, а к сомнительным компаниям, которые приходится терпеть ради неведомо откуда добытого чая. Но эти компании занимаются не только чаепитиями и сопутствующими разговорами «по душам». КГБ ставит четкую цель: любыми путями разложить политзека и тем самым уничтожить его как политического противника.

Был в лагере отвратительный тип по фамилии Курников, по кличке «Гитлер».

Он был тощий, костлявый, весь почерневший, похожий на черта. Явно из уголовников, самых отпетых. Разговаривал характерным тоном, растягивая и лениво скандируя каждый слог. Работал он в кочегарке, чувствовал себя хозяином, сожительствовал с пухлым женоподобным зеком Субботиным, которого мы прозвали в своем кругу «Ева Браун». Делалось все почти в открытую, демонстративно, и менты только помогали, предоставляя совместное место работы, где можно закрываться – редкая привилегия. Пример предназначался для соблазнения изголодавшихся зеков. Гомосексуализм в СССР – уголовно наказуем, но Гитлеру явно ничто не угрожало. Кое-кто соблазнялся… Вот рассказ одного из зеков: просыпается он среди ночи и, еще ничего не соображая, чувствует, как чья-то рука водит по его кальсонам вокруг заднего прохода… С ужасом он перевернулся на спину, плотно укутался одеялом. Тошнотворное состояние, желание не то пристукнуть соседа по койке, не то броситься в запретку, под пули.

Бывает, что и пассивные гомосексуалисты пристают безотвязно, и не сразу сообразишь, чего ради человек так прицепился – стукач он, что ли?

Гитлер раньше сидел «на полосатом», занимался там внедрением наркотиков. Когда он с уголовной компанией в закрытой камере курил анашу, дым которой поднимался вверх, то и нежелающий невольно дышал тем же зельем. Обычно в то время к Гитлеру и К? подбрасывали молодого, свежего зека, и они пропускали его через конвейер: наркотики, карты, гомосексуализм. И человек списан, на нем можно поставить крест, разве что опер попользуется, шантажируя уголовной статьей.

И Гитлеру подбрасывали следующую жертву.

Позднее, на 35 зоне (на Урале), Гитлер сколачивал компанию бандитов, которые по заданию начальства перешли к прямому физическому террору политзеков. Под конец моего пребывания в Мордовии появился новый лагерный надзиратель Коняев, типичный гермафродит. Ментовский мундир распирали круглые, пышные формы полуженского тела. Пышнотелый Коняев томно поводил толстыми бедрами, строил зекам глазки, делая какое-нибудь замечание.

– Ой, нэ магу, – изнемогал молодой огненноглазый зек с Кавказа. – Ой, куда б мнэ увести эво? – И он причмокивал губами и качал головой, закатывая черный огонь своих глаз. (Этот, разумеется, попал в политлагерь случайно.) А Коняев в это время стоял рядом, томно и плавно покачиваясь, и с ним доверительно разговаривал какой-нибудь полицай, осторожно притрагиваясь к пухлой груди и млея от восторга. А мимо сновал бесчисленный народ – в столовую, из столовой, у двери которой разыгрывалась сцена.

Кавказец, говорят, таки увел его в какое-то укромное место.

 

31. «НАШИ» ПРИШЛИ!

Молодой украинец, Микола Горбаль, был арестован за упрямую приверженность родному языку и за написанную им «Думу», которую и не читал, по сути, никто. Как-то в магазине его друг попросил спичек. «Може, тобi сiрникiв?» – раздраженно поправил его Микола, который задыхался от быстрого «осушения» стихии его родного языка.

На следствии чекист предложил ему закурить.

– Вот спички… Ах, пардон, «cipники»! – многозначительно добавил он, с ненавистью глядя в глаза Миколе.

– Кто из бандеровцев тебя учил? Может, этот? Или этот? Или вот этот? – И чекист одну за другой совал в лицо фотографии изуродованных, страшных трупов.

Двадцать лет назад такие трупы, распухшие, изувеченные, с выбитыми глазами, чекисты бросали на площадях Западной Украины и запрещали их убирать – чтобы другие боялись идти в партизаны. Даже мертвых не оставляли в покое: обязательно надругаются, штыком или каблуком глаза высадят. Что уж говорить о живых… Я видел искалеченные пальцы Богдана Чуйко: чекисты одну за другой дробили косточки, зажимая в дверях.

Донимали даже приговоренных к смерти. Совсем еще юного тогда Гриця Герчака переводили в другую камеру, имитируя вывод на расстрел. «Ты вошел белый, как мел», – говорил ему поседевший в камере смертников Гуцало. А сердце стучало, как паровой молот…

Смертникам не доверяют ножниц – ногти им стригут менты. Партизанскому командиру выстригали их вместе с мясом. Так же «стригли» и волосы – он возвращался весь окровавленный. «Будешь знать», – приговаривали палачи. И каждую ночь – топот сапог. Может быть за тобой? Нет, в соседнюю камеру… И так месяцами.

Литовский партизан Пятрас Пукинскас подвергался в ЧК таким свирепым истязаниям, что терял сознание. Пока его отливали, русская переводчица развлекалась тем, что топтала его, стараясь прищемить каблуками половые органы.

Под конец партизанской борьбы на Украине бойцы укрывались в труднодоступных бункерах. Чекисты стремились завербовать лесников, обходчиков и прочих уединенно живущих людей, чтобы через них добираться до последних осторожных партизан. Завербованные давали партизанам белье на зиму, в которое по приказу ЧК предварительно впрыскивали что-то специальным шприцом одноразового пользования. В белье выводились вши, зараженные тифом, от которого без боя вымирали целые бункеры. Один из лесников был разоблачен, на него устроили облаву, но он и сам умер от тифа (может быть, не случайно – лишний свидетель).

Менее осторожных провокаторы угощали едой со снотворным страшной силы.

Один украинец рассказывал мне, как все партизаны, отведав борща в такой хате, повалились, как убитые. Он, самый крепкий, вышел из дому, увидел сквозь пелену приближающиеся фигуры чекистов, вытащил пистолет, хотел поднять его, выстрелить, крикнуть – да так и свалился на пороге… Просыпались в ЧК уже калеками – кто полуслепым, кто с испорченным сердцем – таким сильным было снотворное.

Чекисты приходили к родным еще не пойманных партизан.

– Мать! – кричали они. – Мать! Спаси своего сына! Иначе мы застрелим его! Спаси! Несговорчивых жестоко избивали.

И бывало, что мать подсыпала снотворное, и сдавала сына чекистам, не зная, что обрекает его на двадцать пять лет такого ада, по сравнению с которым смерть – счастье.

Позже пошли более утонченные методы. Того же Горбаля в доме отдыха русская девушка как-то пригласила покататься на лодке. Он отказался. Там в это время было много талантливой творческой молодежи. Вместо Горбаля поехала кататься одна украинка. Она не вернулась – утонула. Лодка, дескать, перевернулась. При этом утонувшая плавала прекрасно, а приглашавшая – плавать вообще не умела, но не пострадала. «Так это же я должен был там утонуть!» – стукнуло ему в голову.

Это метод «срезания бутонов», то есть молодых национальных талантов, пока они еще не успели расцвести, стать известными и сказать свое слово. Известный пример – убийство Аллы Горской, украинской художницы. То тут, то там национальные таланты попадают в дорожные катастрофы, тонут, гибнут от рук неведомых хулиганов… Все тихо незаметно: их пока никто не знает, и потом ведь всякое случается… Целые банды подготовленных молодых чекистов по-гангстерски орудуют в западноукраинских городах, да и в Киеве тоже.

Литва после войны вся горела и пылала. Даже тех, кто не хотел идти в партизаны, вынуждала обстановка: солдаты и чекисты нападали на любого крестьянского парня, избивали его, крича: «Ты тоже бандит! Где бандиты?!» Жизни не было. Приходилось уходить в лес. Каждую ночь – новые взрывы, пожары, грабежи, убийства, изнасилования. Солдаты совокуплялись даже с убитыми женщинами, насиловали детей.

При независимости – поляков в Литве не жаловали: с ними был спор из-за столицы. Но литовским партизанам поляки помогали, хотя и говорили в глаза: «Здесь будет Польша». Зато русские – беженцы из белых – устроились в Литве прекрасно. Никто не преследовал их, все хорошо относились. За десятилетия независимости русское меньшинство выучилось говорить по-литовски, адаптировалось. Знание местных условий они использовали в послевоенное время, активно вступая в специальные антипартизанские истребительные отряды, организуемые КГБ.

Вначале литовцы в своих тайниках ориентировались очень просто: если поблизости слышна литовская речь – значит, свои, можно вылезать. Если по-русски, – прячься, готовь патроны: солдаты или чекисты. «Истребители» широко пользовались этой наивностью.

Эстонцы сотни лет вели борьбу с немецким нашествием. Даже при русских гнет немецких баронов преобладал, и на них была обращена вся ненависть эстонского народа. Во время войны за независимость эстонцы дрались с немцами, как черти. Дула раскалялись докрасна, не могли стрелять. Тогда эстонцы бросались на немцев врукопашную, гвоздя их своими перегретыми винтовками, как дубинами.

Большевики пришли на один год, предвоенный – и совершили чудо: заставили эстонцев и латышей полюбить немцев… Потому, что этот один год был столь страшен, что превзошел вековые зверства крестоносцев.

Обычно завоеватели уничтожают какую-то количественную долю народа, но большевики метили в мозг и сердце, они уничтожали самые тонкие и жизненно важные структуры национального организма, его душу, волю, совесть…

И теперь лагеря полны теми, кто сопротивлялся пришедшим чудовищам, кто защищал свою землю, своих родных, свою жизнь, свою нацию, свой дом, государство, свое право говорить на родном языке, говорить о родном, верить, во что верится.

С истинно коммунистическим цинизмом этим людям дали четвертьвековые срока по обвинению в… «измене Родине»!

Тот, кто родился в независимой Литве, был ее гражданином, в ней рос, в ее армии служил, ей присягал на верность, – обвинялся в «измене» московской «родине»!

При чем тут Москва? А при том, вишь, что она всем Матушка. Знайте это, изменники, где бы вы временно ни скрывались! Возмездие неотвратимо! Недаром ходит анекдот: «Советский Союз – родина слонов».

Когда я думаю об этой непередаваемой жестокости, у меня в памяти всплывает один из уголовников, с которым я сидел в следственной тюрьме. Был он обыкновенным строительным рабочим, отслужил в армии, участвовал в оккупации Чехословакии, причем чувствовал, что дело не очень-то справедливое. Надо сказать, что в России всяческие хищения – сплошной устоявшийся быт. В магазинах или мясокомбинатах, в столовых и ресторанах зарплату назначают как бы с учетом невидимой премии… «Не украдешь – не проживешь». Эта история, история хищений и коррупции непрерывной цепью тянется со времен Ивана Грозного. Деспотическому государству это даже удобно: все у него в кулаке, в любой момент можно на самом раззаконном основании подвести под монастырь. А потому – помалкивай, знай свой шесток!

И парень-строитель помалкивал, только вместе с дружками-коллегами тащил потихоньку стройматериалы да и пропивал всю прибыль. Дело обычное. Но тут возьми да и попадись в их бригаду какой-то высокоидейный коммуняка, что в наше-то время, когда до коммунизма остались считанные годы (читайте Программу КПСС), – величайшая редкость, днем с огнем не сыщешь. А тут взял да и появился, стучать начал, испортил всю малину. Его и уговаривали, и предупреждали, и угрожали – бесполезно. И тогда случилось нечто страшное.

Коммуняку пригласили в вагон-теплушку, где жили строители, и внезапно всей кучей бросились его колошматить: кулаками, пинками. Когда он уже неподвижно лежал на полу, ребятишкам пришла в голову милая мысль: они стали подбрасывать его вверх, чтобы он плашмя падал на пол… Разумеется, от этого разорвались внутренности, и жертва умерла страшной смертью.

Вскоре ребятишки по одному, тайком друг от друга, стали являться в милицию – чтобы успеть первыми высказаться, свалить все на дружков… Это лишний раз говорит о том, что компания состояла не из каких-то невероятных личностей. Все были рабочие парни, не судились, в общем, обыкновенные аборигены. Ничего особенного не было и в моем камерном соседе: здоровый круглоголовый хохотун, только и всего И, разумеется, никаких переживаний не было и в помине…

На 19 лагере менты время от времени устраивали облаву на кошек: это было одно из массы бессмысленных «мероприятий». Огромный, как гора, мент по кличке «Полтора Ивана» ходил по лагерю и ловил панически удирающих животных. (На кота Завгородного распространялись, кстати, привилегии его владельца.) Полтора Ивана запихивал пойманных кошек в мешок и шел дальше. Когда мешок наполнялся, мент направлялся в кочегарку, швырял мешок в грозно гудящую топку и захлопывал пышущую дверцу… Раздавались такие инфернальные вопли заживо сгорающих кошек, что даже бывшие работники нацистских крематориев выскакивали за дверь…

 

32. РАЗДЕЛЯЙ И ВЛАСТВУЙ

На фоне массовой инспирированной резни в уголовных лагерях и политзеки не избежали «самоуничтожения». Вместо «мастей» были использованы национальные общины. Через агентов доставлялись ножи и слухи: «Братья-украинцы, латыши готовятся нас резать! Вооружайтесь! Такой-то уже мертв – это их рук дело!»

Одновременно то же самое аккуратно внушалось латышам. И видят: действительно, те вооружаются, волком смотрят… Надо готовиться, точить ножи!

И лилась кровь, и гибли сотни горячих голов и просто, кто под нож подвернулся. Когда человек спасает свою жизнь – с ним шутки плохи…

Кто поумнее, да похладнокровнее, да поопытнее – те находили концы, и хватали опера за руку. Но уже поздно: кровь пролилась, у того зарезали брата, у того – друга, людей разделяла ненависть, подозрение, недоверие…

Посеяна вражда между порабощенными – и рабство крепнет.

Чего жалеть каких-то там зеков, если заради «великой идеи» и не такое творилось… Взять хоть методы инспирирования партизанского движения в Белоруссии во время Второй мировой войны. Специальные отряды чекистов переодевались в эсэсовскую форму и шли по деревням – жгли, убивали, грабили, насиловали. И народ бежал в леса… Эти методы нужны были потому, что население привыкло к безропотной покорности перед любой властью, его трудно было раздраконить… Ничего подобного массовому подполью Греции, Югославии, Польши оккупированная немцами территория России не знала. Какая разница, длинные усы у вождя или короткие? А демагогия и методы – почти те же. Зато миллионы коллаборационистов немцы в еще непобежденной России навербовали с легкостью.

Кого жалеть, если своих же солдат, напоенных водкой, миллионами гнали на убой в лоб, под пулеметы, так что немцы сходили с ума в своих дотах, к которым по горам трупов волнами бежали все новые и новые пьяно орущие орды… Об этом рассказывал старый эстонец, который из чувства мести пошел сражаться против красных.

Но в сегодняшних лагерях до резни дело не доходит, а методы стравливания все чаще дают осечку.

Вандакуров был центром разжигания шовинистических страстей. Он, на счету которого был побег, ходил в голубом свитере, в то время как у других любой намек на вольную одежду вызывал паническую реакцию ментов и пожарные меры. Он и его штурмовики старались естественную ненависть к палачам переадресовать в сторону евреев, которые уже показали себя самой стойкой и эффективной базой лагерного сопротивления. Именно еврейские общины обеспечили систематический выход информации из лагерей – и именно образ еврея подлежал сатанизации.

Не нужно было особой проницательности, чтобы разглядеть направляющую руку КГБ.

О Вандакурове рассказывали грустную историю. Как-то в тюрьме он сидел с полууголовником по кличке «Граф», которому очень хотелось вырваться на свободу. Вандакуров сумел внушить ему, что может научить магическому проникновению сквозь стену. «У вас нет тела – жиды хорошо поработали, четыре тысячи лет внушая людям, будто тело у них есть. У вас нет тела!» Чтобы очиститься от четырехтысячелетнего еврейского влияния. Графу предстояло долго и усиленно поститься, а Вандакуров великодушно соглашался принимать у него почти весь паек. Через некоторое время Граф стал таким тонким, что стена уже не казалась ему непреодолимой преградой.

– Рано еще! – удерживал его Вандакуров от решительного шага.

– Нет, уже все… Я чувствую, что готов, – и Граф, шатаясь, пошел на стену…

– Вот видишь, говорил же тебе, рано еще! – успокаивал Вандакуров потрясенного стенопроходца.

Однако до Графа кое-что начало доходить. Он схватил чайник и с этим импровизированным оружием бросился на Вандакурова. Но причинить наставнику какой-нибудь вред уже не мог – слишком ослабел.

И все же, несмотря ни на что, в лагерной обстановке, где люди доходили до того, что один провозглашал себя Христом, другая – Девой Марией, третий – Архангелом Михаилом, – жидомания была достаточно лакомой пищей.

И вдруг – Шепшеловича лишают свидания уже после приезда его матери из далекой Латвии, – а в ответ почти вся молодежь лагеря объявляет дружную голодовку! Вся работа пошла насмарку. Отчетливо выявились две решающие силы лагерного сопротивления: евреи и украинцы. С тех пор так и повелось: если евреи и украинцы говорят «да», – значит акция обеспечена. Кагебешники очумели. Они стали одного за другим дергать молодых украинцев, в бешенстве крича:

– Что у вас общего с этими жидами?!

– А кто из нас интернационалист? – отвечали украинцы насмешливым вопросом.

Чувствовался страх чекистов перед тем, что и в «большой зоне» порабощенные народы смогут найти общий язык. Это уже катастрофа, потому что и в «большой зоне» искусное стравливание порабощенных наций – краеугольный камень имперской политики.

 

33. МАЙСКИЕ ЖУКИ

Помню, что-то неуловимое ужасно угнетало меня при разговорах некоторых зеков с ментами. Вроде и не говорилось при этом ничего особенного, так «за жизнь»… Не сразу я осознал, что это была абсолютно неприемлемая для меня ИНТИМНОСТЬ ТОНА. Палач и жертва как-то патологически подменялись папашей и сынком… И, однако, это именно то неуловимое, чем живет и дышит Россия.

Это психологический феномен ЕСТЕСТВЕННОЙ ТИРАНИИ, когда люди органически не могут представить себе иную форму взаимных отношений, кроме отношений палача и жертвы. Человек может быть недоволен своим местом в этой системе или конкретным событием, но никак не самой системой, органически имманентной его существу.

Белорусский националист Остриков спрашивал у меня: «Ты замечаешь, как охотно они общаются, при всем своем шовинизме, с людьми других наций? Часто гораздо охотнее, чем между собой!»

Я замечал такое, но не знал причину.

«У них часто очень тяжелый характер – злой, властный, нетерпимый. Когда они сталкиваются между собой, – коса находит на камень, невозможно ужиться. А другие терпимее – там уступят, здесь успокоят, что-то пропустят мимо ушей – легче ладить!» И Остриков широко улыбался, довольный своей наблюдательностью.

Справедливости ради замечу, что в России много и характеров безвольных, податливых, в общем, бесхарактерных, ищущих к кому бы прислониться. Но вот характеров равновесных, устойчивых, умеренных, трезвых – очень мало.

Я старался как можно меньше находиться в бараке, не только из-за физической, но и из-за духовной атмосферы. Убегал куда-нибудь, где людей поменьше, зелени побольше, где только небо да чернеющие леса виднеются за забором.

Как-то представился и особый случай развлечься. Один угодивший в России за решетку за «нелегальный переход границы», беженец из Китая, уверял, что майские жуки и прочая нечисть – сплошное лакомство.

– Если бы у меня был кусок мяса, – говаривал он, проглатывая слюнки, – я бы не съел его, а положил на солнышко. Заведутся черви – я стряхну их, пожарю и съем. Новые подрастут – опять стряхну. Вместо килограмма мяса – несколько кило отличных червей! Прямая выгода!

Я решил поймать хвастуна на слове. Уж по крайней мере майских жуков наловить можно. Шла весна, жуки вылуплялись из зеленеющей земли и грозно гудели над головой каждый вечер. Это, право, гораздо приятнее, чем писк бесчисленных мордовских комаров, от которых в мае не было спасения.

Под вечер за баней я со спортивным азартом, подпрыгивая, сбивал летящий «деликатес». Вскоре набралась целая банка. Я принес беженцу эту копошащуюся за стеклом массу и потребовал, чтобы он их съел в моем присутствии.

По обоюдному согласию церемония была отложена на следующий день, поскольку было уже поздно.

День выдался солнечный, весенний, теплый. Любопытная публика сходилась за баню. Беженец принес осколок бритвочки и начал разделывать тушки. У всех жуков обрезал крылышки, различал их по полу и у некоторых вырезал еще что-то из брюшка. Так, мол, положено в Китае.

Потом раздобыл где-то луковицу (!) и стал собирать какие-то особые пахучие травы. Затем налил на сковородку подсолнечного масла и поставил на огонь. Масло долго грелось, выпаривалось и густело (так нужно!), прежде чем он забросил в него смесь жуков и нарезанной зелени.

И вот – готово.

Затаив дыхание, смотрим мы, как беженец, хрустя, уплетает свое блюдо двумя палочками. Молодой литовец Алексис Пашилис решается попробовать. Я отказываюсь, чем навлекаю на себя искреннее возмущение повара. Он воспринимает это как сомнение в его кулинарных способностях.

Публика делится впечатлениями, удивляется, с трудом соглашается верить собственным глазам.

– Все это европейские предрассудки! – уверенно говорит нам повар. – Хотите, сделаю на всех?

– Как-нибудь в другой раз…

– Эх, вы…

 

34. КИБУЦЫ В МОРДОВИИ

Был у нас в лагере еврейский парень по фамилии Вындыш. Вел он себя странно, и мы держались с ним осторожно. Интересна эта история.

Он был довольно безразличен к своему народу, воспитан в детдоме и напичкан детдомовской моралью, моралью голодной борьбы за выживание любой ценой.

Была у него в ранней юности своеобразная трагедия. Влюбился он в одну девушку самой чистой любовью, встречался с ней. Однажды, когда он поцеловал свою небесную принцессу смелее обыкновенного, она, запнувшись, промолвила:

– Я только ракообразно…

Прямо в душу нагадила! Он к ней с возвышенной мечтой, а она…

«Ракообразно»!

Это было невыносимо.

Служил Вындыш в Морфлоте. Во время Шестидневной войны его корабль оказался поблизости от американского. Вындыш уже знал, сколько американец зарабатывает в час. Ночью он потихоньку спустился на веревочке из иллюминатора и поплыл к американским огням. Неожиданное течение стало сносить его в открытое море. Он закричал в американскую сторону. Но услышали бдительные большевики. Они мигом настигли его на лодке. На следствии Вындыш нагло заявил, что плыл не на американский корабль, а на Крит… освобождать Манолиса Глезоса! КГБ опешило… Поскольку в таких делах подсудным является именно намерение, чекистам нужно было как-то вытащить из него соответствующие показания. К Вындышу подсадили еврея-стукача, который сумел уговорить его, зеленого, «для его же блага» подписать американский вариант бегства. Вындыш получил за это пятнадцать лет – ему и тут вспомнили, что он еврей.

Русские обычно, даже когда такой побег совершается с нападением на стражу, отделываются меньшими сроками. Стандартный срок у русских – десять лет, от силы двенадцать.

Это был единственный случайный человек, каким-то боком причастный к нашей общине. Он ни в чем серьезном не участвовал, хотя и проявлял излишнее любопытство.

Мы жили кибуцом. Взаимопомощь была организована блестяще. Все, что удавалось тайно добыть сверх лагерного пайка – распределялось на всех. Если кто-то подвергался репрессиям больше других, – ему помогали все остальные, выделяя пищу из своей доли, а в случае крайностей – были готовы поддержать акциями протеста. Кибуц имел свои «отделения» в каждом бараке, так как везде были наши. В моей секции жили Сашка Гальперин и Лева Ягман («мама Лева» – звали мы его за материнскую заботливость). Лева постоянно был озабочен добычей пропитания для своих прожорливых питомцев, из которых Сашка выделялся особо анархичными, я бы даже сказал, неандертальскими нравами. Он мигом пожирал свою долю, произнося скороговоркой всякие шуточки жующим ртом. Через несколько секунд он уже исчезал, как невидимка, оставляя на тумбочке полный хаос: крошки, кружку, бумажки, а мы, ворча, наводили порядок или пытались разыскать виновника. Он был сплавом холерического темперамента с навыками студенческого общежития. Сашка, при типично еврейской внешности, был голубоглазым блондином, и мы звали его в шутку «белокурой бестией». Когда он пытался запускать бороду, она расходилась реденькими золотыми лучами, что давало повод к новому прозвищу: «Гелиос». Сашка злился и обещал отомстить мне именем какого-нибудь греческого «полубога-полушмока».

Кибуц помогал и другим – после голодовок, когда людей отправляли во Владимир, когда кто-то выходил из карцера. Менты страшно злились, видя, как мы всегда в столовой собираемся за одним столом, гуляем по лагерю вместе, усаживаемся отдыхать на одну вагонетку во время перерыва в рабочей зоне.

Так жили и другие общины, но именно наше поведение вызывало почему-то особо болезненную реакцию ментов. «Евреи – это подрыв!» – было написано на их злобных мордах.

Удивительным было разнообразие лиц, характеров и увлечений в нашей маленькой общине.

С Толиком Альтманом тяжело было разговаривать о чем-нибудь серьезном, до того он обожал все вышучивать. В свободное время он вырезал из дерева африканских идолов с таким искусством, будто родился в джунглях. Он был физически крепким сероглазым человеком с темнорусыми волосами и печальным выражением лица, всегда готового, однако, рассыпаться шуточками и улыбками.

Бутман был его противоположностью. Серьезный до смешного, очень положительный, «породистый» (по выражению одного поляка), полный брюнет, он любил расспрашивать, интересовался каждой судьбой с мягкой настойчивостью. За его массивную комплекцию зеки, шутя, величали его: «Масса Бутман, большой белый хозяин». Это выражение очень гармонировало с его видом, но Гиля страшно злился, не мог этого вынести из-за своей чрезмерной серьезности и приверженности левым взглядам. Боря Пенсон тоже был шутливой художественной натурой, но при этом умел говорить и серьезно, был очень практичным человеком, твердо стоящим на ногах. Худощавая комплекция, темные волосы, типично еврейские глаза, курносый носик с веснушками, пухлые губы.

Как-то натурщица, дама весьма и весьма легкого поведения, поссорилась с Борей и назвала его «жидом». Боря, не долго думая, влепил ей пощечину. Она пожаловалась в милицию. Было заведено дело о «хулиганстве», которое следователь-антисемит постарался перевести на «попытку изнасилования». Потерпевшая не возражала. Так Борю упрятали за решетку первый раз.

– Было бы кого насиловать! – возмущался Боря. – Да еще «попытка»! Мы с ней, с ее, разумеется, согласия, до этого развлекались, как хотели!

– Нечего было! – отвечаю я ему.

Был у нас и еще один Боря – низкий квадратный, огненнорыжий Азерников. Мастер спорта по борьбе, он очень страдал от отсутствия женщин. И ему посчастливилось. Когда он ехал из тюрьмы в лагерь, начальником конвоя оказался старый друг и коллега. В соседней клетке ехал азербайджанец с накладными золотыми коронками на здоровых зубах. Он тоже изнемогал от сексуального голода и просто выл, когда мимо проводили в туалет баб-уголовниц.

Боря мигом навел мосты: азербайджанец выразил готовность пожертвовать коронкой, начальник конвоя по старой дружбе согласился привести к ним за это баб. Тем платить не надо было: они сами рвались к мужикам. Следующий вывод в туалет был смотринами, мужики выбирали себе «невест». Боря, правда, оплошал, выбрал беременную на каком-то месяце, сдуру не разглядел. Но следующий раз уже не допустил такого промаха.

Мы с хохотом слушали его рассказы о короткой этапной любви.

– А если бы тебя сфотографировали? Это же компрометация движения!

Но Боря был человек бесхитростный, он этого не понимал. Рассказывал также, как одна девица легкого поведения в Ленинграде, принимая его за русского, уверяла в постели, что евреям она «не дает». Так сказать, постельный расизм.

Часто мы собирались вместе просто так. Приятно было побыть среди своих, видеть родные лица, чувствовать общность судьбы, говорить об Израиле, об Исходе.

Но особое чувство было, когда мы сходились на праздник Исхода, праздник Пасхи, праздник без мацы…

Где собраться? Приходить в чужой барак запрещают. Снаружи еще холодно. И мы потихоньку приходим на вещевой склад, мигом разворачиваем на столе припасенную еду, рассаживаемся вокруг.

Меня просят рассказать об Исходе. Я пересказываю по Библии.

Лева поднимается и добавляет, что сейчас век акселерации, и наш срок должен заменить нам сорокалетнее скитание по пустыне… Начинается трапеза, во время которой кое-кто из зеков заходит за своими вещами. Нас при этом не тревожат, но… Кто-то, может, пришел случайно?

Мы прекрасно знаем систему лагерной слежки. Стукачам-полицаям строго наказано не спускать с нас глаз. Следят, сменяя друг друга. В случае чего, наперегонки бегут на вахту: докладывать. Иногда среди ночи встанешь в туалет, глядь – за тобой уже плетется приведение в белом белье… Как бы чего не вышло.

И в самом деле: ни с того ни с сего на склад нагрянула куча ментов.

– Расходись! Это что такое? Быстрее, быстрее! Живо!

Трапезу мы в аккурат закончили, но вот спокойно посидеть, поговорить не успели.

 

35. «ЖИДОМАСОНСКИЙ ЗАГОВОР»

Уж не ведаю, с каких пор возникла эта теория и где, но в лагерях она находит плодотворную почву, особенно среди шовинистов. Один русский искренне недоумевал, как это я, еврей, ничего не знаю об этом. Не может быть! Не иначе, как дурака валяю!

– Да что за заговор! – разбирало меня идиотское любопытство.

– Как! Разве ты не знаешь, что евреи правят миром?

– Что же мы тогда делаем в лагере?

– Это все для отвода глаз!

– Но зачем правителю отводить чьи-то глаза?!

– Ничего ты не понимаешь. Вы пока правите тайно, а для явного правления силу набираете…

– А шесть миллионов жертв?

– Наверное, и это тоже какое-то хитрое средство к захвату мирового господства.

– Где же евреи правят?

– Везде. Маркс, Энгельс, Ленин, Сталин, Хрущев, Брежнев – евреи. Никсон – тоже еврей.

– А Мао Цзе-дун? – усмехнулся я.

– И он тоже. Даже в Африке правят евреи, только с черной кожей.

– И Папа Римский?

– Все папы – евреи. Ты посмотри на их фотогрфии! Какие носы!

– Но такие носы – обычное дело в Южной Европе!

– Ну не-ет! Тут невозможно спутать!

– А Мао, как он евреем оказался?

– Коммунизм – еврейское учение. Значит, только еврей может править в коммунистической стране. И потом, вот, в «Литературной газете» написано, что израильская разведка предупредила его о заговоре Линь Бяо!

– Но ведь ты же, наверное, и эту газету считаешь еврейской?

– Конечно! Но раз евреи сами же признаются – тем более.

– А не приписываете ли вы евреям сверхчеловеческие возможности?

– Так ведь за ними стоит сам сатана… Он им дает откровения… И они правят через масонские ложи, разбитые на девяносто степеней посвящения… Сверху одни евреи, снизу много и других, выполняющих их волю… Весь мир охвачен…

– А как же спонтанность жизни, ее основа?

– Все это видимость…

– И чем же все кончится?

– Катастрофой… Когда вы достигнете цели, внезапно все восстанут против вас. Бог покарает…

И он с горящими от напряженной страсти глазами стал завывающим голосом, аж рот сводило, вещать жуткие судьбы еврейскому народу. В этих ужасах он ощущал всю соль и смысл истории. Ненависть, как я вскоре понял, была вообще стержнем его существа. Ненависть, злоба, черная зависть, дух противоречия. Он жил не просто так, а вечно наперекор кому-то. Отбери у него идею врага, и он не выжил бы, повесился или спился. Поэтому он вряд ли мог ужиться вне России – вернулся бы даже в случае предстоящего срока. В нормальной стране, среди нормальных людей он чувствовал бы себя, как в безвоздушном пространстве, задыхался бы.

Только атмосфера заговора, реального заговора, атмосфера пожизненного следствия над каждой душой была его родной стихией. И он невольно желал, вместе с посадившими его, чтобы эта стихия затопила весь мир… И вся эта чернота собственного нутра изблевывалась на других, мир виделся ему только через черные очки собственной души…

Это выношенное в глубинах зло приобретало очертания, концентрируясь в одном слове: еврей. Конкретные евреи с их реальными действиями имели к этому очень отдаленное отношение. Изощренная схоластика и псевдологическая эквилибристика позволяли абсолютно все загонять в прокрустово ложе заведомо принятой схемы. (Точно так же поступают и коммунисты, которые абсолютно любое событие истолковывают как непременное подтверждение своих выдуманных догм.)

Но почему же именно еврей оказывается в эпицентре адского мирового круга?

Тут фигурируют три причины. Во-первых, претензии на избранничество, комплекс самозванца, своим ядовитым острием направленный против избранника подлинного. Это ненависть Каина.

Во-вторых, привычка использовать еврея в качестве общепринятой общественной плевательницы. Когда же не что-нибудь, а именно плевательница восстает против своего положения, это производит впечатление, будто мир перевернулся вверх дном в результате какого-то чудовищного заговора.

И, наконец, необъяснимые, мистические, не имеющие даже отдаленного прецедента исторические судьбы еврейского народа достаточно ясно говорят о плане, о замысле, великом и таинственном. Но теоретики «заговора» ублюдочно низводят эту направляющую руку с небес на землю.

А реальный, действительно существующий заговор направлен на то, чтобы сделать антисемитизм не только удобным, но и выгодным. Удобен он потому, что можно рисоваться пламенным борцом, не подвергаясь никакому реальному риску. Больше того, КГБ рассматривает такую «борьбу» весьма и весьма благосклонно, так как она объективно направлена против вполне реального лагерного сопротивления. Тот же Вагин получил в порядке поощрения дополнительное личное свидание – случай среди лагерной молодежи неслыханный. Свиданий КГБ боялось больше всего, всех «неблагонадежных» старались лишать оных. Я, например, за семь лет получил только одно личное свидание с мамой. С женой – ни единого.

Атмосфера всеобщего заговора витает над Россией и над каждым ее жителем. Одной политзаключенной-поэтессе КГБ предложило после освобождения квартиру в Москве, гарантированное печатание ее стихов, изобилие славы и денег. Взамен требовалось только одно: сотрудничество. Агентесса в ореоле талантливой мученицы крутилась бы в оппозиционных центрах… Она категорически отказалась. Но сколькие Н Е отказались?

Я принимал участие в переправке информации из большевистских застенков в «большую зону». Многое сошло удачно. И что же? Самые страшные факты где-то «отсеялись». Кто провел такую селекцию? И где? В Москве? На Западе? По дороге? Конспиративность цепочки крайне затрудняет выяснение. В Москве ходят упорные утверждения, что даже некоторые западные журналисты и дипломаты получают вторую зарплату – от КГБ.

Один из сидевших в лагере армян был во время войны офицером. Москва формировала тогда польские части, и его, армянина, направили туда в качестве командира. Спорить было бесполезно. Польская армия, даже формируемая Москвой, не обойдется без костела. И армянин водил своих солдат, те падали на колени, молились, а он оставался стоять. Однажды подходит к нему ксендз и тихо, чтобы никто не слышал, спрашивает: «Вы почему не становитесь на колени?» «Я коммунист, уже десять лет», – прошептал армянин. «А я уже двадцать лет коммунист, – становись на колени!» Церковный корпус насыщен агентами КГБ, которые доносят о тайнах исповеди, распутным образом жизни отвращают народ от веры и т.д.

Последние двадцать лет осуществляется массовое проникновение коммунистов и в западные церкви.

* * *

Как-то в библиотеке подходит ко мне полицай и возмущенно спрашивает:

– Вы что это жалобы пишите, чтобы людям бандеролей не выдавали? Мне сегодня не выдали и сказали, что из-за вас!

Я спокойно вытащил из бумаг свою жалобу и подал ему;

– Читай!

Мы как раз обжаловали незаконную невыдачу бандеролей.

– Да, но цензор говорит, что вы писали совсем другое!

– Пойдем к нему, спросим.

– Нет, нет, что ты, я боюсь…

Это была очередная провокация против евреев, осуществляемая через слаженный блок чекистов и нацистских карателей.

Когда мы заходили в соседний барак навестить друг друга (ледяными зимами трудно делать это среди сугробов), полицаи наперегонки бежали докладывать на вахту. Являлись менты. Проходя мимо галдящей, режущейся в азартные игры толпы полицаев из всех бараков, красные каратели, как сомнамбулы, направлялись прямо к нам.

– Вы почему в чужом бараке? Кто это нарушает? Вудка, Альтман, Бутман? А ну, по местам! Рапорт напишем, опять в карцер попадете!

Полицаи удовлетворенно гогочут. Надо, мол, уметь жить!

Но «умеют жить» не только провокаторы. Два русских парня договорились между собой и по очереди пошли к оперу, предлагая свои услуги, за посылки, разумеется.

– Я там припрячу самодельный нож, а ты доложи!

– А я сделаю то-то – скорее беги к оперу!

И оба дружка вместе съедали «наградные», хохоча над своим «шефом».

А молодые провокаторы тем временем имели свои хлопоты. Оперу нужна карьера, нужно проявлять свой гений. И он посылает своих ребят организовывать подкопы, навербовать побольше «побегушников». И те «вербуют», копают яму для вещественного доказательства – а потом всю компанию, кроме провокаторов, торжественно отправляют во Владимир. Я слыхал, что так попал в тюрьму Родыгин.

Особо доверенные полицаи иногда умирали внезапной, загадочной смертью. Был среди них гнусный тип с бабьим голосом по кличке «Воронок». Он работал дневальным в штабе, вызывал зеков на экзекуции и аудиенции, сторожил под дверями. Естественно, ему лучше всех были известны лагерные тайны, сокровенное. И вдруг его разбил паралич, и беспомощное тело унесли на носилках.

– Чекиста, позовите чекиста! – надрывно кричал он в палате. Но никто не явился к умирающему Воронку.

– Суд Божий! – говорили сектанты.

– Он слишком много знал! – отвечали умудренные зеки.

– Чекисты отравили! – предполагали третьи.

Во Владимирской тюрьме медленно слеп Лесив. Он уже не мог читать писем из дому, и это делали за него товарищи по камере. Врачи пожимали плечами. Тюремные власти тоже. Все делали вид, что абсолютно ничего не происходит. «Моя хата с краю, я ничего не знаю». А в это самое время в далекой Мордовии чекист угрожал Михаилу Дяку, товарищу Лесива по «Украинскому народному фронту»:

– Ваш Лесив в тюрьме уже совсем ослеп. Смотрите, как бы и с вами не случилось то же самое!

Дяк остался при своих глазах, но на Урале заболел раком. Чекисты сказали: раскайся, тогда будем лечить! Дяк отказался. Его актировали в безнадежном состоянии.

Многие провокаторы уже разоблачены настолько, что использовать их по назначению невозможно. Эти просто «отстаивают» официальную линию во всех вопросах, создают фон «гласа народного», иногда довольно курьезно. Армянский патриот Сако Торосян возмущался тем, что кавказскую женщину отрывают от «семьи и делают общественной»

– Что ты панымаэшь! – кричали ему в курилке прожженные кавказские полицаи, вращая нахальными усиками, – жэнщына лучшэ всэх, она большэ всэх работаэт! Жэнщын нада в правытэльство!

– Эх ты, а еще капказки чэловэк! Гаварышь такоэ! Ышак большэ всэх работаэт! Ышак должэн править! Самый лучший чэловэк – ышак!

 

36. ПРЕЗИДЕНТ НИКСОН И МЫ

Когда поступило сообщение о визите Никсона в Китай, лагерь воспрянул духом. Только и было разговоров:

– Ну, теперь этого зверя зажмут с двух сторон!

– Да, не пикнет! Деваться некуда…

Шовинисты ходили мрачные, о чем-то тревожно шушукались. Потом выяснилось, что Никсон после Пекина приглашен в Москву.

– Отлично! Почувствовали, гады, что жареным пахнет!

– Да, приглашают… Хотят миром уладить…

– Ну, ребята, пора паковать чемоданы!

Менты совсем присмирели. В зоне появлялись редко, ходили как сонные, почти не придирались.

А в это время в психбольницах срочно оформляли документы на освобождение всех внезапно «выздоровевших» диссидентов. Часть уже успели выпустить. От Никсона явно ждали ультиматума и были готовы его принять. Шутка ли, блок Запад – Китай!

При колоссальных пространствах России война на два фронта – это заведомое поражение. А ведь шантаж войной – решающий рычаг московской внешней политики.

Никсон приехал в Москву. Первым делом он заявил, что не собирается вмешиваться во внутренние дела. Дескать, можно прекрасно поладить и без этого, концлагеря тут ни при чем. Большевики поняли с полуслова. Двери психушек моментально захлопнулись перед носом уже подготовленных к освобождению. Менты подняли голову и совсем озверели. Половину политзаключенных отправили на Урал. Следующий приезд Никсона уже заранее ознаменовался разгулом репрессий. Каждый шаг никсоновской разрядки мы жестоко чувствовали на собственной шкуре. Мудрено ли, что вскоре это почувствовали и те, кто хотел сделать на наших шкурах удачный бизнес – почувствовали во Вьетнаме, в Анголе, в собственных нетопленных квартирах. Уотергейт мы восприняли как Божью кару.

В день отъезда Никсона из Москвы меня ни за что ни про что бросили во внутреннюю тюрьму концлагеря с шестимесячным сроком. Этому предшествовало одно удивительное событие.

Загружал я очередной вагон готовыми футлярами для часов. Когда все кончилось, вышел отдохнуть, посидеть немного с друзьями на травке. И вдруг вижу перед собой живого Мартимонова – я даже зажмурил глаза и головой замотал, чтобы призрак рассеялся. Но нет, стоит, в вольной одежде у входа в лакокрасочный цех, с той же шевелюрой, что и всегда (мы-то стриженые наголо ходили). Может, двойник. Но нет, как две капли воды… Где еще найдешь такой сверхкурносый нос… И рост, и фигура, и прическа, каштановая, слегка кудрявая, с боковым пробором: та же манера одеваться, та же походка…

– Это кто такой?

– Новый вольный мастер…

– А как его фамилия?

– Не знаю. Можно выяснить.

Но я-то знаю. В голове неотступно крутится страшная мысль: вот он, прямой виновник стольких лет ада, вот он, наш черный гений, вот он, предатель!

Души сидящих в разных лагерях как будто взывают ко мне: отомсти! Взгляд невольно упирается в лежащий в десяти шагах топор. Одним ударом разрубить глыбу смерзшегося ужаса – а там будь, что будет! Страшным усилием подавляю в себе бешеный порыв. А вдруг не он? А вдруг случайный двойник? И потом… пусть лучше его, как Каина, Бог покарает… Эх, не рожден я убийцей! Лишь много позднее, когда эмоции улеглись, понял я, зачем понадобился им Мартимонов. Они-то ведь не знали, что мне известна его метаморфоза. Они хотели раскопать новые связи, подбить на что-нибудь, накрутить новый срок; возможно, даже и пристрелить при попытке «подготовленного» побега… Мартимонов явно намеревался изобразить себя замаскированным борцом, конспиративно проникшим в лагерь, чтобы спасти меня…

На следующий день я должен был выходить во вторую смену. Утром попросил знакомого парня, работавшего в лакокрасочном цеху, разузнать подробности о новом мастере. При этом я неосторожно поделился своими эмоциями. В тот же день я вместо работы очутился во внутренней тюрьме концлагеря.

Тяжко было идти среди некошеных трав туда, в каменный гроб. Только-только дождался лета и… Об этом и говорил мне в штабе, куда меня предварительно привели объявить о наказании, толстый офицер МВД.

– Ой, какой начальниче-е-ек! – встретили его при первом появлении отрядные уголовники, оглядывая и стараясь даже ненароком пощупать его толстый зад. Теперь настала его очередь проявить извращенное сладострастие.

– Ну что, Вудка, в камеру идем? А? На лето – в камеру! Потом зима, а к следующему лету во Владимир поедете, опять воздуха не понюхаете. Хорошо, а?!

И он, как кот, прижмурил от удовольствия свои и без того узкие глазки на лице, расплывшемся от жира и блаженства.

Последний раз вдыхаю запах колосящихся трав, последний раз подставляю лицо солнцу и среди вездесущих колючих оград направляюсь под усиленным эскортом в сумрачную сень затхлого камня. О чем думал я, лежа на нарах? О чем не думал? Думал о том, как все туже затягивается петля, как всасывает меня бездонный омут.

Когда целыми днями сидишь в камере, мысли, как набегающие волны, неустанно сменяют друг друга. За ними, как за шумом моря, забываешься, отдыхаешь. Но я был уже достаточно «старым» зеком, чтобы и мысли чаще крутились вокруг колючих проволок.

Вспомнился мне пожилой литовец, который по-польски рассказывал о своей встрече со святой Терезой Нойман. Говорить по-русски он совсем не умел. Во время войны каким-то образом попал в Германию и обратился за духовной поддержкой к своей знаменитой сестре по вере. Та приняла его у себя и предсказала ему всю его будущую жизнь. Предсказала его переселение в Польшу и в Советский Союз, предсказала советский концлагерь. До сих пор все сбылось в точности! Теперь он ждет досрочного освобождения в 1974 году, после чего должен вернуться в родную Литву.

– Так сказала Тереза, а она не может ошибиться! – твердил он.

Вспомнилось знаменитое пророчество Иоанна Кронштадского, который предрек победу красных в 1917 году и их крах в 1977. Об этом знает каждый зек.

И опять Тереза… Когда гестаповцы держали ее под домашним арестом, они удивились тому, что она ничего не ест. «Я питаюсь светом», – успокоила их Тереза. Нацистов это настолько испугало, что они ушли и оставили ее в покое.

Лежу и улыбаюсь, восстанавливая в памяти представления матерых антисемитов: живет себе какой-нибудь еврей-печник, на него и плюнуть никто не хочет, а на самом-то деле он… правитель мира, тайный член девяносто девятой ложи, в душе посмеивающийся над заносчивым поведением окружающих… Совсем уж некстати всплыла гротескная сцена в уголовной тюрьме. Баба-уголовница моет лестничную клеть перед нашей камерой. Воспользовавшись отлучкой мента, заглядывает в глазок и горячо шепчет:

– Мальчики, покажите… Мальчики, запускайте!

Я не понял, о чем она. Мне объяснили, что имеется в виду онанизм…

И опять видится барак. Я сижу в коридорчике, куда из-за двери доносится шум «производственного совещания». Звучный баритон полицая-передовика берет очередные повышенные социалистические обязательства.

Совещание окончено, толпа вываливается из двери. В одной из группок тот же полицай со всей искренностью шипит:

– У, коммунисты проклятые… – Лицо его искажено ненавистью.

Слава Богу, сейчас не зима, не приходится дрожать от холода. Дыхание не вмерзает в усы, не превращает их в сосульки… Мой сосед по камере – Николай Федосеев, малограмотный мужик лет сорока. Он большой сказочник и балагур. Рот у него не закрывается целый день. Мне запомнилась одна рассказанная им история. Сошелся он с какой-то бабой, которая работала в военкомате, бывшем некогда церковью. Церковь высоченная была, с очень толстыми стенами. Так они на самой верхотуре развлекались в оконной нише, рискуя вывалиться наружу из своего поднебесья. Им почему-то очень нравилось делать свое дело «со страхом». При этом Федосеев считал себя «душевно верующим» и носил на шее большой самодельный крест из нержавейки. Руки у него золотые, все умеет мастерить. О своей посадке он говорил в то время такими таинственными намеками, будто он по меньшей мере резидент трех разведок. В лагере многие любят создавать себе легенду или напускать туману для красоты. Потом выяснилось, за что посадили Федосеева. Был он детдомовец, отца-матери не ведал, колесил по империи, в основном по Югу. Как-то подобрал бабенку по душе, хотел жениться. Но квартира – где ее взять? В России не выживешь в шалаше… Мытарили его, мытарили, но квартиры так и не дали. Куда ни обращался – дело ни с места. Отчаявшись, написал Моше Даяну: у вас, мол, безработица, зато квартиры дают; так вот, хомут мне не нужен, я его завсегда найду, а вот квартира нужна – возьмите меня к себе. Написал, как всегда, с тремя ошибками на каждые два слова, без точек, расставляя запятые где попало, будто с закрытыми глазами. Говорил Коля складно, хоть и с матерком, но в письме уловить его мысль было очень трудно. Запечатал и бросил в ящик. За это КГБ Таджикистана отвалило ему пять лет концлагерей, плюс сибирская ссылка опосля… Так малограмотный русский рабочий Николай Федосеев свел короткое знакомство с «рабочей» властью. Был Коля парень наблюдательный. Подметил он в щелку кормушки особые шашни дневального с ментами.

Давно у нас брюхо сводило: баланда даже для внутренней тюрьмы была чересчур жидковатой. Оказывается, дневальный сначала приносил бачок в караулку, пропившиеся менты вылавливают и пожирают всю гущу, а нам остается сизая водица… Даже знаменитой каши из отрубей нам доставалось ложечки по две… Жрали зековскую баланду самые бессовестные, наглые и злые молодые менты: Матвеев, черный, длинный, поджарый, походил на гончего пса, Коркаш – прыщавый ублюдок со стрелочными усиками неопределенного цвета и вечной злобной гримаской на отвратительной узкой физиономии и Титушкин – белобрысый, голубоглазый, пухлый, как ребенок, белокожий, с нежным румянцем, был бы даже красив, если бы не отталкивающий садистский блеск в глазах да нахальство сторожевой собаки.

Однажды отрядный Лялин принес во внутреннюю тюрьму бирки с фамилией и номером. В зоне это украшение уже красовалось у всех на куртках. В камеру его принесли только мне одному. Я, ни слова не говоря, при менте бросил номера в парашу. Опять угодил в карцер.

Нас заставили полировать футляры вручную – сначала на «улице». Потом нас увидел «Луноход» – и приказал из колючепроволочного дворика перевести в закрытую рабочую камеру. Было там затхло и сыро. Мельчайшая древесная пыль висела в воздухе, забивалась в нос. Крохотный вентилятор медленно поворачивал лопасти в своей оконной отдушине, но в камере от этого ничего не менялось. Однако видимость была соблюдена: «вентиляция» есть! Требовать врача было бесполезно. Жена начальника лагеря Усова, низкая, грузная дама со слоновыми ногами, вечно мрачная, ненавидела меня лютой ненавистью и готова была сожрать, уж не знаю, за что. Она была фактической хозяйкой санчасти. Мы с Колей забастовали. Предпочитали валяться в карцере и смотреть, как за окном, опаутиненным тонкими проволочками сигнализации, желтеет и выгорает июньская трава… Дождями в 1972 году Бог большевиков не баловал, но Америка, как обычно, выручила, хлебушком наделила. Друзья познаются в беде! Заходил в карцер и «Луноход» Вельмакин, но мы даже не вставали, лежали, повернувшись к нему задом. Вельмакин огорчился и перестал нас посещать. А чтобы мы впредь не могли валяться задом к начальству, «Луноход» наказал рабам своим ломать деревянные нары. И пошел треск и гул великих работ, перекатываясь из одной камеры в другую. Руководил работами мой старый «благодетель» Завгородний. Он из кожи вон лез, старался вовсю, его командирские повеления звенели под низкими потолками маленькой тюрьмы.

Среди зеков считается подлым делать что-нибудь охранного или репрессивного назначения. Но в лагере, где сводный хор полицаев поет со сцены лагерного клуба «Партия – наш рулевой» – понятия о стыде и совести сохранились далеко не у всех. Эта империя отличается стремлением подорвать в человеке именно нравственное начало в первую очередь. Без этого человек не может стать полноценным винтиком. И палач требует, чтобы жертвы даже на дыбе распевали ему хвалебные гимны. К малейшему проблеску откровенности он чувствительнее, чем к пуле. Кроме того, ликующие хороводы верноподданных жертв необходимы сверхциничному палачу для обмана всех вокруг. И находится достаточно публики, которую этот рвотный спектакль завлекает и гипнотизирует. Может быть, дело в размерах трагикомедии, когда на подмостках величайшего в истории балагана скоморошествует сразу триста миллионов актеров? Человек, у которого подорвано понятие о позоре, за выгоду или из страха пойдет на все. Поэтому главная задача – загнать его в театр приторной клоунады, развратить и растлить душу проституцией ежечасного лицемерия. Законченный «новый человек» – это тот, кто уже не способен краснеть.

Увы, в команде Завгороднего были и молодые. Один из них распевал песни, запросто шутил с ментами, предлагал залить на свеженаложенный бетон еще больше воды… И, по иронии судьбы, он же первым «обновил» сработанный им карцер… Правда, и это его не образумило. Он старался за свои сутки сделать как можно больше футляров, чтобы потом подняли норму всем попадающим во внутреннюю тюрьму. За это менты приносили ему, вечно голодному, хлеб…

* * *

Образ мышления советских коммунистов – это нутряная вера в магию. Всмотритесь в торчащие на каждом метре плакаты, вслушайтесь в повторяемые ежеминутно лозунги и обороты: тут нет и капли практицизма, позитивизма, чего-либо осмысленного, это сплошные магические заклинания.

И когда в слаженном хоре беснующихся шаманов раздается диссонанс инакомыслия, – коммунистические бонзы впадают в панику: ведь мироздание держится только на магическом смысле их мантр! Где разрушитель мироздания? Где Герострат?! Сию же секунду заткнуть ему глотку, раздавить, упрятать, куда Макар телят не гонял! И поэтому же всем средствам массовых заклинаний предписывается не изменять в них ни единой запятой: а то вдруг утратится магическая сила!

Только поэтому владыки многомиллионной армии, стратегических ракет, атомных бомб, десятков тысяч самолетов и танков так неправдоподобно боятся простого человеческого слова. Но что за сила загнала их в такие бездны патологии? это сила ими же пролитой крови, которая вопиет… Это комплекс Бориса Годунова, у которого «мальчики кровавые в глазах». А когда таких мальчиков на счету десятки миллионов, – не до трезвости… Так человек, произнесший неугодное слово, превращается в КОСМИЧЕСКОГО ПРЕСТУПНИКА.

* * *

Теперь мы, опальные среди опальных, оказались в новеньких, с иголочки, камерах, с еще насквозь сырым бетоном, нестерпимым запахом краски, откидными нарами, которые открывались только на ночь, скамейками, упертыми в стол так, что сидеть приходилось, перекорежившись набок. Камера была так искусно спланирована, что и для ходьбы места не оставалось. В карцерах же не было и скамеек…

Но недолго дано было нам праздновать новоселье. Вдруг пришла волнующая, тревожная весть: этап! Что? Куда? В караулке появились наши чемоданы, Титушкин рылся в моих носках и белье.

– Собирайся! Живо! Что копаешься? Быстрее, быстрее!

Спасибо Никсону. Выручил. Куда нас теперь? На Север? В Сибирь? Большинство русских хочет избавиться от собачьего образа жизни, но при этом сохранить все колониально-имперские мерзости. Большинство западников хочет умерить внешнеполитические аппетиты Москвы, а за железным занавесом пусть себе все остается по-старому. И мало кто понимает, что одно неотделимо от другого, что это две стороны одной медали. Империя не может сохраниться без звериной жестокости, которая не минует и метрополию. Ведь это единый организм, в котором формируется как бы единая психика. Но идеал деспотии остается неосуществленным, пока не все ею охвачены. Тиран чувствует бешеную ярость при мысли о том, что где-то кто-то может безнаказанно насмехаться над ним. С другой стороны, им же раздуваемая внешняя напряженность – лучшее оправдание для тирании. Враги, мол, война – что поделаешь? Идеократия не может даже в собственных глазах утвердить свою абсолютность, пока целые общества на земле живут совершенно другими идеями. Это тоже «диссонанс», который надлежит любой ценой заглушить. Вера глубокая и подлинная не нуждается во внешней поддержке, в воинственном миссионерстве. Когда же сердце гложет кровавый червь сомнения, самозванцу требуется, чтобы ему поклонились все до единого – только тогда он сам вполне поверит в свое «избранничество». Пока есть хоть один сомневающийся – червь сомнения не покидает и сердце самого самозванца.

И, наконец, неотделимая от империи опричнина поколение за поколением выкашивает среди подданных все мыслящее и волевое, искореняя лучшую часть генофонда. То, что остается, подвергается развращению имперским лицемерием, подлостью, паразитизмом, безответственностью, коррупцией, всем тем, что украинский публицист Сверстюк назвал «отбором по наихудшим признакам». Продукт империи – беспочвенное и ни на что не способное человеческое стадо. Но тем самым империя как бы сама себя кастрирует. Чтобы не сгнить заживо, чтобы выжить, ей требуется постоянный приток свежей, еще не испорченной крови. А потому все новые завоевания – вопрос жизни и смерти. Потом и на новых территориях все втоптано в грязь, превращено в навоз – и саранча движется дальше…

В свое время Рим уперся на Западе в океан, на Севере – в дебри, на Юге – в пустыни и на Востоке – в Парфянское царство.

Поскольку дальше двигаться он не смог, то медленно и страшно, как прокаженный, сгнивал заживо. Умирая, он увлек за собой в могилу почти все народы тогдашней средиземноморской ойкумены…

Сколько еще народов погубит Москва, этот открыто провозглашенный Третий Рим? «Мир во всем мире» должен быть подобен «миру», который устанавливается теперь в Индокитае, а еще раньше в Литве и Кенигсберге.

 

37. ВЕЛИКИЙ ЭТАП

У самого лагерного забора, мимо громадных железных ворот и вышек проходила железнодорожная колея. Ее ответвление входило в сам лагерь, чтобы можно было ввозить тяжко скрипящие вагоны с бревнами и вывозить готовую продукцию, тщательно упакованную.

Сейчас целый поезд, состоящий из столыпинских вагонов, стоял перед лагерем, поглощая в свое темное чрево толпы зеков. Недолго радовались мы знойному звенящему небу, недолго ждали своей очереди, хотя нас, узников вдвойне, загружали последними. Конвой орал озверело, раздевал нас догола и шмонал; даже в наготе нашей им виделось что-то ужасно подозрительное, они готовы были залезть под кожу. Грубые окрики, ругань, взгляды, полные дикой злобы и ненависти, оружие наизготовку. Часть клеток специально оставляют пустыми; нас вталкивают в остальные плотной толпой, тщательно обысканной. Отбирают даже ключики от чемоданов (и это оружие?). Я их так обратно и не получил. Выбросили, пожалуй. Разместиться негде, жара нестерпимая, эти звери специально не открывают окна. Вот такие расстреливали и давили танками демонстрации своего же народа в Новочеркасске в 1962 году, когда голодные рабочие, их жены и дети вышли на улицы требовать хлеба… Уцелевших, тех, чьи кишки и волосы не были намотаны на танковые траки, массами отправляли в абсолютно изолированные от внешнего мира концлагеря без права переписки. Говорят, до сих пор томятся они где-то на Печоре… Впрочем, начальник местного гарнизона, не желая отдавать страшный приказ, застрелился. Бывало, застреливаются и караульные на лагерных вышках, не выдерживают…

Каждый час конвой врывается в нашу переполненную клетку, забирается на нары грязными сапожищами, шарит под нарами, что-то ищет фонариками, набрасывается, толкается, пересчитывает поголовье… Дни и ночи, дни и ночи ползем мы по русской степи в обход больших станций; подолгу замираем на тупиках, чтобы не увидел никто… На Север, на Север… Едут вагоны, увозящие половину зеков из мордовских политлагерей, с тройки, семнадцатого, девятнадцатого. Спать негде, пробуем ложиться на пол, кто не умещается на переполненных нарах. Грубые окрики, мат:

– Встать! Не положено! Быстро! Быстро, мать-перемать, а то… – Свирепые угрозы.

– Где же нам спать?

– Где хочешь! Тут тебе не курорт, мать-перемать! Контра недобитая!

Атмосфера гражданской войны, которая вроде никогда и не кончалась.

В нашей клетке едет тяжело больной старик Орлович, верующий, светящийся тихой добротой, свойственной многим белорусам. Он весь в своей огромной седоватой бороде, только кроткий взор печально смотрит вокруг. Вывода в туалет невозможно добиться, а когда, наконец, выводят по одному, дверь держат открытой и над головой стоит солдат, который дико орет:

– Быстрее, быстрее! Чего расселся?! Быстрее, мать, м-м-мать твою!!!

У Орловича кровотечение из прямой кишки, за долгий срок все внутренности вышли из строя; нервы, как лопнувшие струны… Ему и в нормальных-то условиях оправка стоит огромных усилий и времени, а в присутствии кого-то у него вообще нечто вроде спазмы…

Уже несколько суток он не может оправиться… Почти уверен, что умрет, не доедет… Даже по-маленькому в такой обстановке у него не получается.

Сутки напролет все время умоляем конвойных, чтобы дали старику спокойно посидеть в туалете, чтобы не выгоняли, чтобы закрыли дверь… Ну, куда он, еле живой, улетучится сквозь железо? Каким-то чудом нам удается ублажить краснопогонников. Орлович спасен.

Проезжаем вдоль Волги. Когда-то здесь была Хазария, великое иудейское государство. Железная коробка вагона накаляется под солнцем; духота настолько нестерпимая, что даже конвойные, не сидящие в переполненных клетках, а вышагивающие по коридору вдоль них, не выдерживают. Они наполовину открывают матовые окна.

Взгляды зеков из темных клеток, пересекая коридор вагона, приковываются к щели в большой мир. Так, наверное, смотрит внезапно прозревший слепой.

Солнечный день, какие-то кручи, геологи со своими приборами, среди них женщина в брюках нежится в густой траве… Мелькают картины, пейзажи, поселки, волжские пляжи, полные загорающих, и опять женщины… И вспоминается лагерная история, история советского Эдипа. Один из зеков был уличен в том, что на свидании сожительствовал с собственной матерью.

– А кто же, кроме меня, его пожалеет? – плакала допрашиваемая мамаша.

Окно немного спасает от духоты. В других вагонах, где конвой был еще злее, зеки дошли до того, что стали хором, все вместе, в унисон, раскачивать вагон на ходу из стороны в сторону… Они предпочитали быструю смерть. Конвой испугался, что вагон действительно опрокинется, и только тогда уступил. Окна были открыты, зеки немного отдышались… Воду вымаливали тоже с боем, экономили, берегли каждую каплю. Не было и речи о том, чтобы умыться. Все дни этапа умывались только собственным потом в переполненных жарких клетках. Духота стояла такая, что с людей лилось градом. Подушечки пальцев сморщивались, как от долгой стирки… Сердечные приступы, обмороки, один умерший в дороге – и никакой поблажки, никакой помощи.

Начинаются холмы и горы Урала, поросшие тайгой. Мрачные, зловещие просторы. Глухие, обшарпанные селения; какие-то корявые, неказистые фигуры жителей; адское пламя металлургических печей, удушливый, едкий, серный дым стелется по земле, разносится ветром. Покосившиеся, почерневшие бревенчатые избы-клоповники, в которых люди зачастую живут вместе со скотом. Ни садика вокруг, ни цветов, ни аккуратненьких, ухоженных огородов, как вокруг чистых, беленых хаток Украины. Все пусто, грязно, голо и мрачно. Скудные, жалкие, заброшенные поля, покрытые какой-то пожелтевшей щетиной… Все нагоняет смертельную тоску. Эти черные, сумрачные дебри созданы для зверей, не для людей. Много пьяных шатается или валяется по пути. Вот они, спасители человечества! В окнах несколько раз видны были пожары. Сушь стояла страшная. В одном поселке дотлевали головешки сгоревших изб, в другом занималось свежее зарево.

Почему-то вспоминался Сако Торосян. Он как-то пришел на политзанятия и спросил у офицера, как обстоит с правом армянского народа на независимость. Армения – самая древняя и жизнестойкая страна из поглощенных империей, это народ старейшей и великой цивилизации. После политзанятий «Гитлер» стал задираться к Торосяну.

– Вы не нация, а спекулянты, – навязчиво и нагло лез он в лицо Сако, – вы только умеете торговать своими фруктами и наживаться на русской бедности!

– Кто вам виноват, что вы бедные – возмущался Сако, – кто вам мешает привозить в Ереван свою картошку? Картошки в Армении нет, она у нас стоит дороже, чем здесь – армянские фрукты! Привозите, продавайте, вам только спасибо скажут! Но нет, вам надо пить и разрушать, а когда жрать больше нечего – лезете к нам в республики, еще не до конца разоренные…

«Гитлер» полез в драку, бросался при всем бараке на Сако с ножом, но никто его не наказал, только сам Сако выбил нож да намял бока. А сейчас в соседней клетке едет важнейший член сформированной позднее на Урале группы бандитов, которые вместе с Гитлером терроризировали политических, он свирепо спорит с бойцом УПА Симчичем о «жидовском заговоре». Этот тип – воспитанник Вандакурова Исмаилов, не то татарин, не то башкир, здоровый, тупой и наглый.

– Що, тоби жыды зараз воды нэ дають? Ця мулька вжэ нэ пройдэ! – доносится голос Симчича.

Внезапно конвойные останавливаются возле нашей клетки. Они внимательно вглядываются в полумрак и называют мою фамилию. В руках у них какие-то бумаги. Что такое?

– Собирайся с вещами!

– Куда? Мы же в едущем поезде!

Ведут по качающимся вагонам. Попадаю в маленькую клетку, где едут двое молодых ребят с семнадцатого лагеря. Оказывается, весь этот вагон заполнен зеками с семнадцатого. Значит, на Урале я буду сидеть вместе с ними. Где Шимон? В другом конце вагона. Перекрикиваюсь с ним по-еврейски. Иосик Менделевич в одной клетке с Шимоном. Бог даст еще познакомимся.

Вагон останавливается. Кажется, приехали. Зеков выводят по одному. Меня – в числе последних. Весь перрон окружен краснопогонниками с автоматами на изготовку, множество немецких овчарок. Зеков огромные толпы, воронки не развезут такое количество, и ребят грузят в открытые грузовики с автоматчиками. Только десяток-другой избранных, и меня в том числе, впихивают в воронок.

Я никого не знаю – все из других лагерей. Сижу в этой железной коробке, стиснутый со всех сторон. Кто-то, кому не хватило места, наваливается на меня, на других. Воронок, вытряхивая из нас кишки, на полной скорости газует по страшным уральским ухабам. Адская дорога как будто не имеет конца. Поворот за поворотом, один страшный толчок за другим, целые очереди сотрясающих ударов. Еле живые, доезжаем до лагеря. Однако двери не открываются. Зеки стучат кулаками по раскаленному от солнечного жара железу. Ноль внимания. Через полчаса появляется солдат.

– Чего надо?

– Задыхаемся… жарища… в туалет надо… воды…

– Ждите!

– Мне в туалет надо! Не могу больше! Выводи!

– Делай под себя! – и солдат смеется, довольный остроумной шуткой.

Та же раскаленная духота, мы закупорены на самом солнцепеке. Стук, крики, проклятья, обмороки, стоны. Я сижу неподвижно, не хочу тратить силы и доставлять лишнее удовольствие палачам. Может быть, мне легче, как человеку южной расы. Другие просто изнемогают. Те, у кого еще есть силы, начинают раскачивать воронок, чтобы он вместе с нами опрокинулся. Все равно пропадать! Один пытается вскрыть себе вены – я удерживаю его.

Когда через несколько часов открывают двери, я выхожу, шатаясь. Одежду можно выкручивать, в голове пусто, ни одной мысли. Только глубоко вдыхаю воздух, разевая рот, как рыба.

В лагере на меня набрасывается Шимон, чуть не душит в объятиях. Добираюсь до колонки и пью, пью с ладоней попахивающую болотом водицу, которая кажется мне самой вкусной на земле.

В переполненной человеческими телами примитивной бане обнимаюсь с Олегом, знакомлюсь с другими ребятами. Грязные тазы с разводами, очереди у кранов, хлопающие со всех сторон помои…

Кое-как помывшись, рассаживаемся на травке, приходим в себя.

Но лишь считанные дни дано было мне оставаться среди ребят. Всех зеков по одному вызывали в штаб, где сидело новое начальство. Когда привели меня, главный чекист, надзирающий за политлагерями, Афанасов, закричал:

– Он не досидел срок в ПКТ! Придется досиживать!

Все, кто ехал со мной в воронке, тоже не досидели в ПКТ (внутренняя тюрьма). Но об этом никто не вспомнил. Позже выяснилось, почему меня не привезли на 35 зону вместе с остальными зеками девятнадцатой. Оказывается, там не была готова внутренняя тюрьма.

Я был единственным, кого с девятнадцатой мордовской зоны привезли на тридцать шестую уральскую.

Я был единственным из множества недосидевших, кого сразу после прибытия бросили досиживать во внутреннюю тюрьму.

И я вспомнил, как в уголовной тюрьме Малышев говорил Отелло:

– У тебя на лбу написано: «Пахать и пахать!» А повернешь – на затылке – «Без выходных».

А что написано у меня на лбу? Наверное, «левад» («выделенный»); то же самое, что на лбу моего народа…

Были люди на особом режиме, которые писали на собственном лбу то, что думали. Модной была, например, такая татуировка: «РАБ КПСС».

За это у них срезали кожу со лба так, что шов проходил между бровями и волосами. Только для шва и оставалось место… Кроме того, добавляли срока, а некоторых даже расстреливали.

РАССТРЕЛИВАЛИ ЗА ДВА СЛОВА ПРАВДЫ. Эти расстрелы продолжались даже в начале семидесятых годов.

Когда меня выводили на получасовую прогулку, небо было затянуто дымом. Дали померкли. Горели леса, дома, торфяники. Небо жгло землю Каина.

 

38. КОРАБЛЬ ДУРАКОВ

Тишину моей одиночки через несколько дней нарушили крики зека, попавшего в соседний карцер.

Сосед оказался весьма буен, он не давал покоя ни днем, ни ночью. Это был, как он сам иронически представлялся, «Владимир де Красняк, кремлевский крепостной, белый раб страны советов». Был он из уголовников.

Красняк прославился тем, что однажды ему сделали какой-то укол, после чего вынесли из кабинета на носилках. Тем не менее Красняк не пал духом.

– Жертва жива! Эксперимент не удался! – на весь лагерь ораторствовал он с носилок. В карцер Красняк, насколько я понял, попал опять за какие-то конфликты с лагерными медиками.

Первым делом он выбил стекла в окошке и стал сквозь решетку ораторствовать в сторону поселка.

– Жертва в блоке смерти! Коммунисты приходите, пейте кровь, топчите ногами тело, топчите и вашего Ленина, который воскрес!

– Красняк, что за Ленин? – заинтересовались менты, наперебой заглядывая в волчок.

– Вот он! (Красняк, расстегнув штаны, поворачивался к двери.) – Вот он, видите: лысый и бородка клинышком! Смотрите, смотрите, воскрес!

– Ах ты, такой разэтакий! – И менты откатывались от двери, давясь возмущением и смехом.

Красняк где-то видел репродукцию картины Питера Брейгеля «Корабль дураков». Это врезалось в его обостренное сознание, и теперь он луженой глоткой вслух зачитывал всем камерам свое очередное послание:

«Кораблю кремлевских дураков, кормчему Брежневу. Меняй курс, Леня!…»

И так далее, в том же духе. И снова Красняк ночи напролет орал («выступал», как он выражался).

– А-а-а-а! – во всю мощь легких ревел он, топоча сапогами по помосту. – Коммунистов – в зоопарк! Комсомольцев – на Луну! Коммунисты, комсомольцы, патриоты – недочеловеки!…

Его «транслируемые» на ментовский поселок лозунги постепенно начинали навязчиво вертеться у меня в мозгу. Но, видимо, не только у меня… Через некоторое время бровеносец в своей очередной судьбоносной речи похитил яркий красняковский образ:

– Наш корабль, – с трудом ворочал языком вождь, разрезая мелкую зыбь антисоветских кампаний, – плывет своим курсом. Ветер истории надувает наши паруса!

Плагиат был явный. А этого Красняк не прощал. Увлекали его и загадочные летающие тарелки. Красняк использовал их в своем очередном комбинированном лозунге:

– Да здравствуют обосц… трусы Катьки Фурцевой и перш с тарелками на лысой ленинской башке! Да здравствуют танцующие тарелки над кораблем кремлевских дураков!

Лозунг про Катьку понравился Григорьеву, беглому солдату, мальчишке из соседнего карцера. Он тоже из подражания разбил окно и стал орать в него.

– Ты это брось! – окрысился на него Красняк. – Я над этим лозунгом три года думал! Свое кричи!

И Красняк, раззадоренный, с новой силой орал на поселок:

– …в глотку Котову, коменданту лагеря смерти!

– …в глотку вашему Брежневу!

Свою парашу Красняк величал: «Катька Фурцева». Карцера наполнялись, люди получали все новые срока, «материал» накапливался, их переводили на несколько месяцев камерного режима. Так кончалось мое одиночество. На прогулке в клетке из колючей проволоки я даже удостаивался общества Владимира де Красняка… А в камере со мной теперь был тот же Григорьев, худенький, бледный мальчишка, которого лагерные ужасы повергли в шоковое состояние. Все у него перемешалось: христианское юродство, уголовный жаргон, политика. Был он полурусским-полуукраинцем, родители разошлись, и это придавало ему дополнительную порцию внутренних противоречий и неустойчивости.

От всего этого у него было недержание речи. Говорил он без умолку, обо всем на свете, смешно тараща при этом свои голубые глаза и собирая в продольные морщины матово-белый лоб.

Но особенно болезненной и притягивающей темой были вопросы пола. Тут перемешивалось благоприобретенное христианское целомудрие с испорченностью уличного подростка. С каким-то внутренним надрывом рассказывал он о том, кто, где, как и с кем сходился.

Мне запомнились, например, истории, как забеременели его соученицы. Одна из них прямо на школьном уроке на задней парте расстегивала брюки своему мальчику. Другая, в двенадцать лет, только-только начало просыпаться в ней женское начало, явилась к знакомому парню постарше якобы за книгой, почитать.

– Выбери себе, – ответил ничего не подозревавший парень, и указал на книжную полку за своей спиной. Когда через минуту он обернулся, девочка стояла совсем голая.

– Ты что?! – обалдело вскрикнул он.

– Я тебя хочу, – ответил ребенок.

– Дура! Меня же за тебя посадят!

– Не посадят, я никому не скажу.

Противоречие между обостренной чувственностью и христианскими добродетелями терзало Григорьева, это ощущалось во всем. У него было вырезано одно яичко, и об этом ходили противоречивые рассказы.

Один говорил, будто в больнице Григорьев из «фраерства» слишком близко сошелся с уголовниками. Те попытались его изнасиловать, кололи ножом, повредили, пришлось удалить.

Другой уверял, что Григорьев из пуританских побуждений пытался себя оскопить, но преуспел лишь отчасти.

Дело шло к зиме. Начинались сибирские морозы. Мы были уверены, что в состав тюремных стен специально добавлена соль, так как вся стена была в ручейках стекающей воды. Один из зеков окрестил ее «стеной плача». А Григорьев все рассказывал свои истории. Братец, по его словам, как-то подсмотрел за девочкой, которая развлекалась онанизмом. Он стал шантажировать ее тем, что расскажет об этом широкой публике, если она ему не отдастся. Потом какой-то мент убил брата на улице. За что, про что – неведомо, следствие замяло для неясности.

От его бесконечного словоизвержения тоже болела голова, не меньше, чем от Красняка.

– Ну, что ты исходишь словесным поносом? – злился на него Березин, неправдоподобно толстый зек по кличке «Император».

В разгар нашего сидения внутреннюю тюрьму начали переоборудовать, как в Мордовии, ликвидируя сплошные деревянные помосты. Строили новые нары, откидные, чтобы за весь бесконечный день человек не мог отдохнуть. В тесной тюрьме шипела электросварка, мы задыхались от запаха ацетона. Никто и не думал выводить нас на время работ. Красняк бесился, орал еще больше. Нас то и дело перебрасывали из камеры в камеру, иногда в связи с «ремонтом», иногда – в карцер и обратно. Свирепствовал начальник режима майор Федоров, тихий змий с белесыми глазками садиста, медленно, с наслаждением удушающий и заглатывающий жертву.

Когда-то, при Сталине, он выдвинулся тем, что самолично при зеках выколол штыком глаза трупам беглецов.

Перед нашим приездом на 35-м лагере сидели несовершеннолетние девочки. Некоторые из них были уже настолько прожженными, что ребята обнаружили в бараке целый штабель искусственных подобий мужского органа.

Но были и неиспорченные. Таких майор Федоров насиловал. Двое забеременевших повесились незадолго до нашего приезда. Видимо, после такого ЧП решили срочно расформировать именно этот лагерь, чтобы спрятать концы в воду. Одна уголовница из Мордовской психушки («двенадцатый корпус» при концлагере № 3) сообщила политическим, что ее упрятали туда после группового изнасилования офицерами МВД прямо в кабинете штаба…

С самого начала нашего пребывания во внутренней тюрьме возникла одна небольшая проблема.

– Выходи в туалет! – будил зеков до свету мент.

– Хорошо, мне нужна бумага…

– Зачем?

Менты искренне недоумевали, зачем она может понадобиться в туалете. Стихи писать, что ли? Приходилось изыскивать ее невероятными способами, проносить тайно. Потребовались месяцы борьбы, чтобы бумага для туалета была легализована…

Баня находилась в противоположном конце лагеря, и раз в десять дней нас водили туда через всю зону. Ребята встречали по дороге, старались наперекор ментам сунуть какой-нибудь бутерброд. Иногда это удавалось, но на обратном пути нас тщательно обыскивали в коридоре, у входа в камеру. Так у Красняка однажды изъяли махорку и кусок хлеба.

– Вы у меня гнилую коммунистическую махорку из пасти вырвали! – надрывался от обиды Красняк.

Был у нас еще один «благодетель» – старший лейтенант с баснословной фамилией Рак. Он очень не любил, когда его фамилию склоняли. В творительном падеже она звучала неэстетично. И зеки специально изощрялись в письменных жалобах, досаждая зловредному Раку.

В туалет нас выводили только раз в день, в минуту подъема, в шесть утра. Не успевая толком проснуться, зеки далеко не всегда могли полноценно использовать эту драгоценную минуту. А потом было уже поздно. Правда, в ГОСТ, в отличие от карцера, положена получасовая прогулка в клетке из колючей проволоки. Зеки пытались проскользнуть мимо, в туалет, чтобы хоть за время, отведенное для прогулки, наверстать упущенное. Но не тут-то было. На их пути вырастал Рак, толстозадый, приземистый, с тоненькими черными усиками, с нервной рукой на портупее. Широкий и низкий, Рак выглядел, как в вогнутом зеркале. Он зорко стоял на страже социалистического нужника.

– Ну, что, не удалось? – млеющим от наслаждения голосом спрашивал он зека, который держался за живот.

– Да, большевики привезли нас сюда показать, где раки зимуют! – мстили мы ему «коварными» ответами.

И Рак багровел и зеленел.

В зоне у него были другие дела. Он вырастал перед койками строптивых зеков прямо по сигналу подъема и требовал сиюсекундно встать; писал рапорта. Возмездием служили примерно такие письменные жалобы: «Мне 25 лет. Утром в связи с эрекцией мне неудобно сразу вскакивать при публике. Но Рак почему-то требует, чтобы я вставал именно в таком состоянии, причем непременно в его присутствии. От этого мне становится еще хуже… Я прошу избавить меня от нездоровых поползновений Рака…»

Но еще успешнее была тактика примитива Валетова, убежденного молодого коммуниста с кнопочкой вместо носа и большой круглой башкой. Коммунисты с некоторыми идейными отклонениями от генеральной линии преследуются красной инквизицией как еретики. Валетов по-пролетарски объяснил Раку, что к чему: «когда он ляжет, я встану». Рак не внял. Тогда Валетов со своего второго яруса вывалил из-под одеяла прямо под нос Раку свое хозяйство. Рак не поверил своим глазам, с минуту присматривался и принюхивался, потом с очумелым криком выбежал вон. Валетова наказали, но Рак по утрам уже не появлялся.

Был у Рака комплекс низкого чина.

– Гражданин лейтенант… старший, – как-то обратился к нему Шимон по поводу того, что на аппеле Рака почему-то интересовали только еврейские фамилии.

– И буду капитаном! – вырвалось у Рака.

«Рак не будет капитаном», – писали зеки на стенах лагерного сортира. Когда Рак старался доказать свою интеллигентность, он употреблял слово «фабула».

– А в чем фабула? – спрашивал Рак по поводу любого недоразумения.

– «Фабула» идет! – предупреждали друг друга зеки, завидев приближение тараканьих усиков Рака.

В эти «веселые» времена мы испытывали на себе еще и действие какой-то химической отравы, тайно подсыпаемой в пищу. Решили крикнуть об этом ребятам, когда поведут в баню.

– Не поверят ведь! – сказал сосед по камере. – Кто на себе не испытал, ничему не верит!

Я все-таки крикнул об отравлении и услышал смешок неисправимого оптимиста Шимона:

– Не говори чепухи! Нас скоро всех выпустят!

Шимон верил в разрядку. Нас он понял только тогда, когда сам надолго попал во внутреннюю тюрьму, на наше место… Печальный урок психологии.

В то время приснился мне страшный сон. Будто не сплю, лежу в той же камере. Смотрю в окошко, а там на фоне решетки между двойными рамами каким-то образом примостился один из моих камерных соседей. Лежит, не то спящий, не то мертвый, вполоборота, с закрытыми глазами. Я поворачиваюсь и вижу его же, лежащего на нарах, рядом со мной! В этом было что-то жуткое… Сосед спит рядом со мной, а в это же время его двойник за окном просыпается, приподымается между двойными рамами и смотрит на меня со зловещей жабьей усмешкой Каина… Я проснулся, похолодевший. Только потом, после событий, я понял: это был знак на будущее…

Днем над нами куражился майор Федоров, изголялся Рак, находили миллион зацепок и придирок прапорщики Махнутин и Ротенко. Но и ночью покоя не было. Окошко упиралось в глухой лагерный забор, над которым высился страж с автоматом. Среди ночи нас будил жуткий, нечеловеческий вопль:

«Стой, кто идет?!!»

От одного этого «Стой!» можно было получить разрыв сердца. Часовой орал так, будто сгорал заживо. Выказывал усердие. Это была всего лишь смена караула… А днем – автоматная стрельба за забором, заливистый лай овчарок, резкие выкрики команд, топот марширующих ног, крики хором: «Здравия желаем, товарищ командир!» Получалось, будто куча дрессированных собак в унисон пролаяла: «Гав-гав-гав-гав!' С наступлением холодов майор Федоров обуреваем одной заботой: чтобы все камеры, стены которых покрывались водой и льдом, были постоянно заполнены до отказа. В зону его выводили на охоту, а в БУР он приходил насладиться жестокой игрой кошки с пойманными мышами. Когда мы выходили на прогулку, еще явственнее слышалось, как муштруются краснопогонники за забором. Приходил майор Киселев, старая седая лиса, антисемит и прохиндей, который писал рапорта до такой степени безграмотно, что зеки цитировали их друг другу, как образцы тупости.

– Ну, как мы себя чувствуем? – ехидно спрашивал он у нас, гуляющих по запертой клетке.

– Да вот спорим, никак одной вещи в толк не возьмем!

– Ну!

– Коммунисты говорят, что произошли от обезьяны. Охотно верю, им виднее. Но вот от какой именно? От гориллы или от мартышки?

Киселев обижался смертельно, хотя был коммунистом и майором МВД. Ходили слухи, что он потихоньку ходит в церковь, замаливать грехи, накопленные в изобилии еще со времен Берии. Это не мешало ему продолжать свое дело…

– Я вот попросил врачиху Котову, жену коменданта лагеря, чтобы она меня к себе в собаки взяла! – рассказывал очередную хохму Красняк. – Обязался исправно сидеть на цепи и лаять всю ночь. Жить согласен в будке, пусть только кормит, как кормят собаку. Так она сказала, что я и ее, и ее детей сожру!

– Ишь чего захотел! Собаке мясо или хоть кости положены!

– Да, господа, мы тут все требуем прав человека, а нам бы хоть прав животного добиться! Ведь признают же коммунисты человека общественным животным? Животному положена подстилка – а нам в карцере – нет! Хозяин не морит собаку голодом – а нас морят! У собаки теплая будка – а у нас, чуть не голых, – на холодный бетон! В общество защиты животных надо жалобу писать. За людей нас не признают, – пусть признают хоть за животных! Ведь за такое обращение с животными – судят!

Хромой лагерный начальник санчасти Петров приходил в БУР со странными вопросами:

– Ну, как вы тут уживаетесь между собой?… Чем занимаетесь?… Не деретесь?… А что читаете?

– Гомера.

– Гомера? Но, что именно? Повести, рассказы?

– Комедии, доктор…

Как-то мы гуляли в своей проволочной клетке, а доктор Петров направлялся через БУР в зону.

– О, шлеп-нога идет! – приветствовал его появление Красняк.

Не обращая на нас внимания, Петров со своей палкой поковылял к углу внутренней тюрьмы, расстегнул штаны и при всех стал спокойно мочиться… Туалет был всего в нескольких шагах, но интеллигента это не смущало. «А доктор Краузе достал свой маузер», – прокомментировал Красняк куплетом из блатной одесской песенки.

 

39. «СТРЕЛЯЙТЕ КРАСНЫХ!»

Тоталитарные режимы, эти гении зла и подавления, оказываются потрясающе неэффективными в разрешении самых обыкновенных жизненных проблем. Если бы Россия не обладала такими колоссальными природными ресурсами, народ вымирал бы с голоду. Большевики очень умело выдают щедрость природы за свои собственные достижения. Вот попробовали бы они строить свой коммунизм, поменявшись местами с японцами!

Коммунистическое учение распадается на две составные части: утопические цели и злодейские средства. Причем, чем прекраснее и ближе изображается утопическая цель, тем более страшные средства она санкционирует. Но десятилетия идут, десятки миллионов принесены в жертву, а цель не ближе, чем вначале…

И тогда начинается поиск «врагов», мешающих и стоящих на дороге в рай. Внутренние враги в светлом и монолитном социалистическом обществе могут появляться только в качестве отрыжки, производной врага внешнего. Нужен враг! Сама неэффективность коммунистического хозяйствования толкает на тривиальный путь экстенсивного развития, то есть экспансии. Поэтому понятие коммунизм и мир – несовместимы. Поэтому коммунисты понимают только логику железной стены. Малейшее послабление смерти подобно.

На наше счастье, существуют два коммунизма (московский и пекинский), поэтому можно с помощью третьей силы – свободного мира – добиваться равновесия между ними. Это гораздо лучше, чем «задабривать» более сильного зверя все новыми подачками, все новыми странами… Очень странно подыгрывать именно тому, кто вот-вот дожрет Европу.

С теми, кто проявляет слабость и податливость, Советы поступают по обычаю уголовников: ставят «на четыре кости» и превращают в педераста. Я всегда поражался сходству между психологией уголовников и кремлевских вождей. Впрочем, это те же люди, вышедшие из того же деклассированного дна. Когда коммунисты кричат о мире – жди войны. Ибо их метод: «Держи вора!»

Но не только об этом думал я в последние камерные дни. Хватало и своих забот. Жена и недавно освободившийся брат решили приехать ко мне на свидание как раз в день моего выхода в зону. Во внутренней тюрьме меня не могли лишить свидания, так как оно там и без того запрещено, а в зоне я и побывать не успею. Об этом решении мне сообщили намеком в письме, чтобы коммунисты не пронюхали и не подготовили заранее какую-нибудь каверзу.

Дадут свидание или нет? Жене – наверняка нет. Оно и к лучшему: перед свиданием разденут догола, подвергнут такому обыску, после которого хоть в омут, каждый закоулок тела обшарят. Родственники ведь тоже не свободные, а всего лишь на общем режиме! И после этого – свидание в камере с микрофоном. Менты будут сидеть за столом и подслушивать каждый вздох. Если же свидания не дадут – моим придется возвращаться ни с чем через всю заметенную снегами империю, за столько тысяч километров, с множеством пересадок – от края Северного Ледовитого океана до далеких Карпат.

Приехали они накануне моего выхода в зону.

Утром Рак, как всегда, выводил в уборную. Параши в 36-ой зоне были громадные из грубого листового железа, так что и пустую оторвать от земли было нелегко. Это было придумано специально для того, чтобы парашу невозможно было использовать в качестве «оружия».

На мою долю как раз выпало выносить полную парашу.

– Вынесешь? – спросил Рак.

– Надо вывести кого-нибудь из соседней камеры, ее только вдовем можно поднять.

Рак промолчал и повел меня в уборную. Между тюрьмой и уборной рыли фундамент на запланированные постройки. Федоров расширял тюрьму. Рвы, земляные насыпи, настилы, кучи щебенки – тут и без ноши шею свернешь.

Во второй половине дня, после основательной нервотрепки, меня повели в зону. По дороге и заявили об отмене свидания за… отказ вынести парашу.

– Вы хотели поставить нас перед свершившимся фактом, – сказал майор Котов, имея в виду неожиданный приезд моих родных. Предупреждать следует своевременно, чтоб и могли лишить свидания заблаговременно.

– Но как же мне все-таки получить свидание? Ведь такое лишение – сплошное беззаконие!

– Гм… Спросите у сотрудника КГБ…

Спрашивать я не стал.

В последнее время большевиков заставили заговорить не только о причинах арестов, но и об условиях содержания. Большевики, конечно, пробуют ссылаться на максимум того, чем может быть осчастливлен зек. Теперь пора заставить их заговорить о том минимуме, который при любой ситуации гарантирован «не встающему на путь исправления» зеку, если он, скажем, отказывается от рабского труда на преступную систему.

Этот минимум:

1. Никаких свиданий (абсолютная изоляция).

2. Никаких писем (все они конфискуются цензурой или просто воруются).

3. Никакой медицинской помощи (или хуже того – намеренньй подрыв здоровья соответствующими препаратами).

4. Система издевательств и унижений.

5. Отсутствие самых элементарных бытовых условий.

6. Пытки голодом и холодом.

7. Травля и провокации КГБ.

Если сопоставить это со сроками (скажем, двадцать пять лет), то лишь Дантовская фантазия может уяснить, что означает этот минимум на практике.

До зоны я добрался изможденный и измученный до предела. Лицо было желтовато-белым, как снег, кружащийся в вечернем свете лагерных фонарей. В первые дни ноги сильно болели от обыкновенной ходьбы…

В голове циркулировали лозунги Красняка, которые я месяцами слышал изо дня в день. Меня еще преследовал запах параши, самой гнусной из параш. По-видимому, в эту парашу кто-то когда-то оправился (не утерпел), а потом не вылил, просто оставил возле туалета. Не знаю, сколько простояла она там, но когда уже в камере Григорьев открыл крышку – мы чуть не упали в обморок от мерзейшего гнилостного смрада. Параша никогда не благоухает, но это было что-то небывалое. Хотелось лучше умереть, только бы не вдохнуть еще раз эту невозможную вонь.

А в зоне в мое отсутствие впервые отметили день красного террора. Мы в камерах только голодали в этот день, но процедуры не видели. Пятого сентября 1918 года, вскоре после начала красного террора, вышел ленинский декрет о создании первых концлагерей. Гитлеру было у кого учиться… Пятое сентября 1972 года. Накануне вечером зеки тайно собираются в недостроенном помещении. Насыпан символический могильный холм в обрамлении колючей проволоки. Представители каждой общины по очереди читают поминальные молитвы по замученным.

Долго молится Платонов.

Украинцы упали на колени со словами: «Помяни, Господи, души замученных братьев наших».

Иосиф Менделевич быстро, нараспев, прочел Кадиш. Армяне, прибалты… По-арабски молится мусульманин с Кавказа. По одной большой свече от каждой общины ставят в могильный холм, и они озаряют жуткий полумрак. Потом, у кого есть репрессированные родственники, ставят по маленькой свечке за каждого. Свечей было очень много…

Наша новая община, собранная из разных лагерей, была спаяна так, будто мы всю жизнь провели вместе. Верующие и неверующие люди совершенно разных возрастов, судеб и характеров держались, как братья. Впрочем, не обходилось и без курьезов. Ходячим курьезом был, например, Яша Сусленский. Есть коммунисты по убеждению – это дело поправимое. Факты и доказательства, жизненный опыт могут переубедить их. Есть коммунисты, для которых партбилет – «хлебная книжка». Таких подавляющее большинство в СССР, но они коммунисты только до тех пор, пока это помогает карьере. Есть коммунисты по профессии – это правящий класс. Яша был коммунист по характеру. Следователь Мамалыга прямо при нем звонил в магазины, требовал, чтобы ему оставили какие-то товары. Рассказывал, как они развлекаются в своем спецсанатории. Показывал в окно на женщину-завуча, проходившую мимо и подмигивал:

– Какая баба в постели! Огонь!

Он даже не считал нужным скрывать свои махинации:

– Надо уметь жить!

Яша, у которого дома на окнах висели занавески из марли, удивлялся:

– Так кто из нас кого должен судить?

Посадили Яшу за искренность и истовость, уж больно беспокойный был товарищ. Дома бедность, дочь тяжело больна, а он все какие-то кружки в своей школе организовывает, лекции читает, выдумывает новаторские методы преподавания. И это в Империи, которая в своем фригийском колпаке закостенела, как заклинание. Вдобавок еще и жид. В тюрьму его! И нарушитель косной рутины получил свои семь лет – за какое-то письмо по поводу Чехословакии. Но приговор его ничему не научил: Яша так и остался красным. Для него пламенный комсомольский энтузиазм был не выгодной фразой, а сутью его чрезвычайно энергичной натуры. Он органически не понимал, что подавляющее большинство людей никаким «воспитанием» нельзя сделать такими, как он. Но если бы случилось невозможное, и человеческая природа вдруг перековеркалась бы на Яшин лад, произошла бы катастрофа: все только и делали бы, что кукарекали да заботились о чужих горшках. От этого и в своем горшке было бы пусто, и в чужом бы не прибавилось, зато путаницы и недоразумений было бы хоть отбавляй. Но если бы и второе чудо произошло, и пословица «Чужую беду – руками разведу» – вдруг утратила бы свой иронический смысл, то каждый ощутил бы себя младенцем, которого сажают на горшок… Так ли уж приятно ежесекундно чувствовать себя осчастливливаемым? Это, право, утомительно и быстро надоедает… Люди не должны слишком удаляться друг от друга, но и чрезмерное приближение ничего хорошего не сулит, особенно в больших дозах.

За Яшей нужен был глаз да глаз: как бы чего не учудил этот неуемный фантазер. Он даже жалобы в английских стихах отправлял в прокуратуру! По-русски, мол, не хотите понимать, так вот же вам!

Но пятого сентября все были вместе, независимо от характера и убеждений. «Все, кроме капээсэсовцев» – так было решено.

Пятого вечером, после голодовки, весь лагерь собрался на поминальный ужин. Пели песни про черного ворона. Менты безуспешно пытались разогнать, офицеры были нервозны, испуганы, руки у них дрожали, голос срывался.

Новая обстановка в лагерях действовала на неустойчивых. Был такой зек Богданов из города Электросталь. Работяга лет сорока, вкалывал на военном заводе. Все дорого, особенно водка, а выпить хочется. Что делать? Тащить, как все тащат. Но что уворуешь на военном заводе? И произошло невероятное. Богданов украл пару кусков урана(!), что само по себе прекрасно характеризует экономический хаос в СССР, где всеобщая электрификация – это когда всем все до лампочки ( до той самой лампочки Ильича). В Москве Богданов подходил к иностранцам, предлагая по сходной цене купить у него уран. Те в ужасе шарахались от сумасшедшего с мерцающими сероватыми кусками радиоактивного металла. Богданова арестовали, избили, обвинили не то в шпионаже, не то в измене, и, конечно же, произвели в политические.

В лагере Богданов стал бригадиром, стучал, но освобождать его все равно не собирались. Щеки его ввалились, открылся туберкулез, он превращался в «доходягу». Сказались куски урана в карманах… И тут Богданов раскаялся публично в сексотовских делах своих и поклялся впредь быть честным зеком.

* * *

На Западе властвует Закон, на Востоке – Обычай. В России нет ни того, ни другого. Поэтому там безраздельно господствует Самодур. Понятие о свободе там очень своеобразно – это свобода о т закона. Какая же «свобода» у властителя, если он всего лишь слуга закона? Да и народ в своих диких, кровавых, мародерских бунтах проявляет то же отношение к свободе. Это свобода в понимании преступников.

Элементарные понятия о правосознании доступны в России очень немногим. И поэтому глумление над жизнью, достоинством и человеческим правом составляет суть имперской жизни. Кстати, без правосознания, без атмосферы четкого распределения прав и обязанностей не может быть и здоровой экономики.

Если иудейская Тора предписывает судьям не смотреть на лица, если греко-римская Фемида изображается с завязанными глазами, то советское кривосудие требует обратное: судить с «учетом личности», как будто судья – это Бог, способный проникать в сокровенные тайники души.

Если учесть совершенно резиновые диапазоны наказаний (по 70-ой статье за одно и то же «преступление» – от шести месяцев до двенадцати лет), то «учет личности», а иначе говоря, обыкновенное самодурство – превращается в решающий фактор советской «законности». А что сказать о таком «четком» определении состава «преступления», как «деятельность, направленная на… ослабление советской власти»! (См. ту же семидесятую статью.) В лагерях, за глухими заборами секретности, самодурство расцветает особенно пышным цветом. Первое, чего надо требовать от большевиков – это рассекречивания мест заключения – ибо именно в них скрывается подземный корень тирании, который смертельно боится света гласности. Стратегические ракеты рассекретить легче…

* * *

С самого появления нашего на Урале нам пришлось познакомиться с антирелигиозным террором. Полицаи ходили с бородами, кто хотел, но с евреев бороды состригали насильно. Бросали в карцер. Чтобы лишить еврея бороды, заламывали руки (хотя мы и не оказывали активного сопротивления – просто не подчинялись приказу); как можно туже заковывали в самозатягивающиеся наручники из врезающихся в кожу стальных полос. По нескольку дней не сходили с запястий запекшиеся синие полосы, напоминающие следы коньков на льду.

За это меня же еще и судили, приговорив к трем годам Владимирского централа…

Похоже, что сегодня то же самое ожидает Менделевича за соблюдение субботы.

* * *

Как-то Олег прочел нам потрясающие стихи одного зека, отправленного в психушку. Они могли родиться только в лагере.

«Стреляйте красных!» Всех красных взять бы – Пожалуй, не хватит силы… Готовьте веревки для свадьбы, Готовьте для пира мечи! Во многих просторных квартирах На стенах висят Ильичи. Когда мы ворвемся в те житницы, Набитые красным зерном, Как птицы, взовьются сожительницы Злодея, объятого сном. Готовьте веревки для свадьбы, Готовьте мечи для пиров – Веселые черные сватьи На крови замесят пирог.

* * *

Рукав закатан. Закат приближен. Рукав закапан Кровавой жижей. Прикладом в зубы! По пятнам темным Шагайте, зубры, К пустым и томным. Шагайте, зубры, вперед по трупам! Пусть рот кривит рожденный трусом. Язык продажный в дверях защемим! Пусть страх ползет по красным семьям… Стреляйте красных! Это волки! Нам кровь их – волны. Купайся в шелке! Стреляйте в красных! Их кровь целебна. Отриньте небо В словах молебна. О, как приятно, вторгаясь в рожи, Трясти за щеки, ссыпая розы… О счастьи полном звенят осколки… Стреляйте красных. Это волки.

Вот он, вопль отчаяния человека, которому наверняка еще в двухлетнем возрасте сунули в руку красный флажок; которого многие годы учили, как благородно выдавать собственных родителей во имя светлых идей коммунизма. Некому было научить человека такой жгучей ненависти к красным. Это могли сделать и сделали только сами красные.

Как-то автору этих стихов жена написала, что решила вступить в партию. Тот в подцензурном письме ответил:

«Вступай, вступай! Меня коммунисты двадцать лет е…т, – так я хоть одного коммуниста е… буду!»

Это письмо ходило по рукам офицеров, автора вызывали в кабинет, менты бесились и хохотали одновременно. В конце концов законная гордость за высокую оценку их многолетних праведных трудов превозмогла, и письмо было отправлено.

* * *

После тяжелого дня каторжных мытарств мы валились в свои койки и засыпали в спертой вони барака.

Однако и койки у нас были особенные: вместо положенной по закону «койкосетки» под жиденьким матрасом давали себя знать выкрашенные синей краской железные полосы по нескольку сантиметров шириной каждая. Между полосами были примерно такие же щели, в которые глубоко проседала наша жалкая подстилка. Койки громко скрипели от малейшего движения.

Некоторые чуть ли не целью своей жизни поставили непрерывным потоком жалоб во все мыслимые инстанции добиться положенных нам «койкосеток».

Тщетно!

 

40. КАК КОММУНИСТ КОММУНИСТУ

У Мицкевича есть очень актуальное замечание. Когда иностранец близко знакомится с русскими, он не понимает, на чем держится правительство, если все против него. Потом, присмотревшись, он замечает, что подавляющее большинство фрондеров в своей гражданской жизни являются добропорядочными чиновниками, делающими карьеру на службе тому правительству, по адресу которого «отводят душу» в интимном кругу.

К этому можно добавить, что стоит какому-нибудь порабощенному народу подняться на борьбу за независимость – вот тут-то самые большие либералы часто вдруг оказываются правовернее самого Брежнева, требуя со всей беспощадностью раздавить строптивых и «неблагодарных» чехов, «ради» которых мы кровь мешками проливали. Два бандита подрались из-за добычи, а жертва должна быть пожизненно благодарна тому из них, кто оказался сильнее. Они будут с пеной у рта отстаивать право на независимость любого островка, населенного папуасами, но попробуй заикнуться об Эстонии, Туркистане или Украине, которая больше Франции.

Однако Павел Кампов не был даже таким безобидным для властей ворчуном. Человек пикнического сложения, круглый, как колобок, мягкий, робкая душа, он верил в официальные идеалы, как школьник, и был членом КПСС. Коммунизм, по его понятиям, был самым светлым, справедливым и гуманистическим учением. Но… Павел Кампов был украинцем, закарпатцем. Он не понял значения этого факта и поплатился, по сути, полным крушением своей жизни. Будучи преподавателем математики Ужгородского университета, Кампов участвовал в работе органов народного образования (ОНО), и ему приходилось ездить по селам. Там ему открылась безрадостная картина. Многодетные семьи без отцов. Земли мало (и та в руках колхозов), работы нет, мужчины уезжают в дальние края на заработки. Их за это называют «шабашниками» и охотниками за длинным рублем, преследуют.

А дома, где плачут голодные дети, и «короткого» рубля не отыщешь. Когда-то славились Карпаты своими прекрасными лесами. Большевики хищнически вырубили их. Не свое – не жалко. Да и партизанам в случае чего негде будет прятаться. И дешевой рабочей силы хватает – не то что в Сибири; и возить лес далеко не надо, и породы деревьев ценные… С оголенных Карпат начались катастрофические оползни. Рубить больше нечего – и народ остался без работы. С индустриализацией этой окраины большевики не торопятся: пусть сначала голод выгонит со своей земли как можно больше закарпатцев: это облегчит колонизацию.

Сих тонких расчетов Кампов не понимал. Он думал, что индустриализация края задерживается по чьему-то недосмотру, и очень мягко, сдержанно и лояльно, как коммунист коммунисту, описал Брежневу сельскую безотцовщину и верноподданнейше просил посодействовать ускорению социалистической индустриализации Закарпатья.

«Ты смотри, какой хитрый националист! – подумал, должно быть, Брежнев. – Ведь до чего дошел: просит выдвигать больше местных кадров, а то приезжие начальники сменяют друг друга прежде, чем успевают войти в курс запутанной и запущенной ситуации».

Может быть, так и не узнал бы Кампов, что взят на заметку. Ведь он абсолютно далек от всякой оппозиционной деятельности. Но край был оппозиционным, он глухо противился колонизаторам. В местном самиздате ходила книга неизвестного автора. Псевдоним – Петро Пидкарпатский. Название: «Тридцать лет надежд и разочарований», разумеется, на украинском языке. Автор был блестяще знаком с историей, экономикой и общей ситуацией края, вплоть до персональных перемен в руководстве. Книга была написана на высоком уровне, аргументированно, с цифрами и фактами, которые человеку с улицы взять неоткуда. КГБ с ног сбилось, но автора не нашло. Позор! Провал! Когда «преступник» неуловим, а изолировать его приказано строго-настрого, приходится хватать первого, кто под руку подвернулся, и взвалить вину на него. Прием старый, как мир. А на кого свалить, подсказал сам закарпатский народ, подсказал невольно. Кто-то неведомый выбросил листовки с призывом на ближайших выборах в Верховный Совет голосовать не за официальных кандидатов, а за Кампова и еще одного известного в крае местного писателя.

Кампов даже не знал об этом. На другой день после выборов его арестовали. Для Кампова это было, как гром с ясного неба, как обухом по голове. «Помилуйте, за что?!» – «А, попался, кто на базаре кусался! Да знаешь ли ты, что за тебя проголосовало вчера двадцать процентов населения? А ну, выкладывай свои преступления, как на духу!»

Кампов, по природной робости своей, и выложил бы, да нечего. Чист, как стеклышко. «Слухом-духом не ведаю». – «Да? А эту книгу ты сочинил?» – «Какую книгу? Первый раз вижу!» – «Если не ты, то кто?» – последовал неотразимый удар.

Делать было нечего. Кампов не знал – кто.

– А письмо, письмо товарищу Брежневу, может быть, тоже не ты написал?! – и следователь торжественно выложил перед ним исписанный листок.

– Я, – обалдело сказал Кампов, недоумевая, при чем тут письмо? И почему оно в КГБ? Какая связь?

Чекисты Белоцерковец и Жаботенко долго втолковывали ему это. Потом втолковывал суд, приговоривший его в конце декабря 1970 года к шести годам концлагерей плюс три года сибирской ссылки. Итого, девять лет…

Так покинул бедняга Кампов родной край, в котором девушка, которая хочет устроиться на работу, слышит в ответ предложение: сначала отдайся, потом приму. И некоторые соглашаются, куда денешься… Это явление приняло настолько массовый характер, что даже суды вынуждены были этим заняться.

– Мы посадили тебя потому, что так хотим, – дерзко в лицо говорили Кампову на следствии чекисты и партаппаратчики области.

Из лагеря Кампов постоянно направлял Брежневу жалобы: ведь именно за письмо генсеку посадили неудачника, – но ни разу не удостоился ответа. Брежнев знал, что делает.

«Я больше никогда-никогда не напишу Вам, – клялся Кампов, – раз за это сажают».

Не помогло.

– Твой муж хотел стать президентом Закарпатья! – сказали чекисты жене Кампова.

– Не может быть! – простодушно удивилась женщина. – Он всегда со мной делится, он бы мне сказал. – На суд ни жену, ни кого бы то ни было из родственников не допустили. Они плакали снаружи. Не впустили даже на объявление приговора. Суд был полностью закрытым. Приговор Кампову выдать отказались. Родственникам – тоже.

Когда Кампов был в лагере, чекисты заставили жену развестись с ним.

Павел Кампов был арестован в середине июня 1970 года, сразу после выборов. Его домашний адрес: Ужгород, ул. Чайковского 8.

Летом 1976 года его из концлагеря № 36 увезли в сибирскую ссылку. Сибирский адрес Кампова: Томская обл., г. Комсомольск, пер. Почтовый 5. Номер приговора: К–1–3.

Кампов говорил, что в штате Пенсильвания у него должны быть родственники с той же фамилией.

В Сибири он бедствует, без работы, без хлеба насущного, один.

Эту трагическую деталь избирательной системы СССР можно дополнить другими свидетельствами.

Михайло Дяк до ареста был милиционером, и одновременно – тайным членом Украинского Национального Фронта. Он был в курсе того, как проводится выдвижение кандидатов в сельские советы – куда уж ниже и несущественнее!

Оказывается, и эта ступенька находится под строжайшим контролем КГБ. Председатель предъявляет чекистам предположительный список кандидатов. Те заглядывают в свои досье, вычеркивают всех, у кого хотя бы родичи есть неблагонадежные или сосланные, а взамен вписывают своих людей, то есть стукачей.

В Эстонии после московской оккупации вооруженные солдаты развозили по деревням избирательные урны. Но даже под дулами автоматов эстонцы вычеркивали официальных кандидатов.

Тогда избирательные комиссии причисляли бюллетени с вычеркнутыми фамилиями к голосам, поданым «за». Это избиратель, мол, хотел подчеркнуть фамилию кандидата, но провел черту по ошибке слишком высоко… И только если кто-то перечеркивал фамилию дважды – это, скрепя сердце, признавали «против»…

До сих пор повсеместно члены избирательных комиссий бросают бюллетени вместо непришедших на голосование, всячески подтасовывают число голосов, иначе им нагорит, что плохо провели агитационную работу. «Должные» цифры и показатели заранее спускаются сверху, как и положено в плановом хозяйстве. Отступление от них в худшую сторону, если невозможно этого скрыть – ЧП, обвинение против местных организаторов выборов, которые заинтересованы скрыть свой провал.

Кампов был до того робок и наивен, что, три года избегая карцера, не верил, когда ему говорили, что постели там нет, холодина, бушлат отбирают, дают кусок хлеба на весь день и воду.

– Та не може цього бути! Що ж вони, не люди? – возмущался он «наветами» зеков.

И товарищи капээсэсовцы как-то предоставили Кампову на своей шкуре проверить истинность его убеждений. Выйдя из карцера, Кампов испуганно пропищал:

– Та у цьому карцерi нi за яку iдею сидiти не можна!

– Даже за коммунистическую? – потешались те, кого он раньше зачислял в лжецы и клеветники.

Коммунисты других стран не понимают, что играют – вольно или невольно – роль коллаборационистов пятой колонны русского империализма. Неминуемая «рука братской помощи» ставит вопрос не просто о «переустройстве», но о постепенной ликвидации каждого «освобожденного» народа.

Коммунисты тащат свои народы в светлое будущее московской братской могилы, которая чаще всего не минует и поводырей, особенно если они, на манер Кампова, не понимают свою «историческую роль».

 

41. —54° С

«День чекиста» (есть и такой в СССР) «именинники» отмечали повальными шмонами. Внезапно была опечатана каптерка. Менты и чекисты вызывали зеков по одному, требовали перенести свои вещи в другое помещение, предварительно подвергая все взятое скрупулезному обыску. У Симаса Кудирки отобрали какие-то записи (за бумагами охотились особенно). Чекист-литовец начал чему-то поучать Кудирку. Симас, который всегда говорит правду в глаза, вспылил и назвал его предателем, коллаборантом. Симаса потащили во внутреннюю тюрьму.

Вещи, которые никто из зеков не признал своими, изымались вовсе. Поэтому избегнуть шмона не было возможности. У Иосифа Менделевича обнаружили, отобрали и выбросили маленькую самодельную деревянную менору. Не положено! Вслед за семисвечником при следующем шмоне изъяли тайно доставленный в лагерь Танах.

Треть территории лагеря была дополнительно отгорожена колючей проволокой – за ней простиралось болото. Летом от него исходили миазмы гнилостной сырости. Для туберкулезников – а таких в лагере немало – просто нож в горло. Когда наступал сезон, некуда было деться от полчищ, целых туч комаров и гнуса. Мордовские кровопийцы теперь казались пустячком.

Уральский хребет, вытянувшийся по меридиану, служит направляющей для сильных ветров, ориентируя их с севера на юг или с юга на север. Это, при малейшей перемене ветра, порождает резкие, почти мгновенные изменения температуры воздуха, облачности и прочего. Только что было жарко в рубахе – и вдруг уже в бушлате холодно! Давление воздуха тоже скакало в колоссальном диапазоне перепадов. Гипертоники только охали.

Но вот пришла зима с такими лютыми морозами, что только треск стоял, да изморозь висела в воздухе, игольчато искрясь на солнце. Помню, когда я в восемнадцатилетнем возрасте впервые испытал русскую зиму в Рязани, где всего лишь немного перевалило за тридцать, то не понимал, как люди вообще могут жить в этой стране. Ведь дышать невозможно, легкие сводит, дыхание перехватывает! Потом, на вторую зиму, привык. А ведь на Урале градусник показывал —54°С. Говорят, ртуть замерзала. Большинство же зеков – или южане (украинцы, армяне), или прибалты, люди мягкого морского климата. Но и этого палачам было мало. Федоров начал массированную акцию по изъятию «лишней» одежды. Дело в том, что зеки умудрялись отрывать рукава от старых фуфаек и надевать под бушлат эту дополнительную душегрейку. Были и другие попытки как-то спастись от леденящего дыхания Арктики. Эти «противозаконные» потуги и пресекал неутомимый Федоров, который сам в своей шинели, согнувшись, поеживался от холода и от садистского кайфа. В бараках температура опускалась чуть ли не до нуля, в цеху невозможно было умыться, так как замерзала вода.

Увы, это было не единственной достопримечательностью нашего цеха. Шведская фирма Динамит Нобель поставляла нашему концлагерю большие жесятные банки с химическим порошком (периклас), которым зеки на вибростендах набивали трубки (термоэлектроэлемент) для утюгов. Я работал на подрезке этих трубок, уже обожженных. К вони от обжига добавлялись тучи тонкой химической пыли, которая оседала в легких. И все это в гудящем, грохочущем цеху, переполненном всевозможными станками и оборудованием. Трубка в станке зажималась пневматическими тисками. Норма была невыполнимой. Ручка станка поворачивалась туго, требовались большие усилия. И так всю смену. Неудивительно, что иеговист Волчанский вскоре попал в тиски собственными пальцами, которые были раздавлены. Теперь на его месте работаю я. В соседнем цеху на штампе отрубило палец молодому зеку Пестову. Техника безопасности не нужна, главное – темп. За сверхприбыли каторжного предприятия лагерное начальство получает большие премии, а это дороже зековских пальцев и легких. Нормы продолжали повышаться. Листовое железо для штамповки поступает из Японии. Я видел печать с названием фирмы: не то Кавасака, не то Кавабата. Точно не запомнил. Зато рядом красовался герб фирмы. По этому приблизительному рисунку фирму, думаю, можно опознать. Не так уж много в Японии стальных трестов.

При мне начала разворачиваться трагическая история Иовчика, об окончании которой я узнал только во Владимире. Иовчик был тихим, незаметным старичком-волынцем. Во время оккупации он был в полиции местного самоуправления. К зверствам, вроде бы, никакого отношения не имеет.

После переезда на Урал он начал быстро терять зубы. Страшный климат, болотная вода, долгие десятилетия мученичества взяли свое. Он просил вставить ему искусственные зубы: хлеб уже жевать нечем. Менты тянули резину. Начали уговаривать его вступить в СВП, намекая, что иначе лечить не будут. Он ответил, что скорее умрет, чем опаскудит себя.

– Ну и подыхай себе! – напутствовал его майор Федоров, выгоняя из кабинета.

Потом за Иовчика взялись чекисты. Эти, как вороны, мигом слетаются туда, где бедой, мертвечиной запахло. Чекисты Ивкин и Кромберг (латышский предатель) вызвали больного к себе и стали требовать, чтобы старик дал обличающие показания против каких-то незнакомых людей, чтобы выступил свидетелем на очередном процессе. Иовчик отказался. С дикими угрозами и площадным матом чекисты вытолкали непокорного в шею.

– Подыхай, мать-перемать! – кричали они ему вслед.

Два года добивался Иовчик, чтобы ему вставили зубы. История начала всплывать на поверхность, зеки подняли шум. Только тогда зубы Иовчику вставили.

Еще когда я сидел во внутренней тюрьме, прибыли два новых украинца – результат очередной волны арестов на Украине. Пока они сидели в камере на карантине, нам изредка удавалось перекликаться. Они перечисляли фамилии арестованных – мы только за голову хватались.

Теперь, в зоне удалось познакомиться поближе. Олесь Сергиенко получил семь лет за то, что на полях нескольких страниц рукописи Дзюбы «Интернационализм или русификация» обнаружили его пометки. Пожалуй, нигде в империи не дают таких беспощадных сроков, как на Украине. «Интернационализм или русификация», как мне стало известно из авторитетных источников, принадлежит перу не одного Дзюбы, а целой группы авторов, что отчасти нашло свое выражение в приговоре Сергиенко. У него были очень интересные идеи. Так, победу марксизма в империи он объяснял внутренней близостью того и другого начала. Семья строится на любви. Там, где начинается расчет: «Ты мне, я тебе», там, где всецело побеждает меркантильность – семья рушится. Нация – большая семья. Империя же, наоборот, противоестественное, насильственное образование, которое не может строиться на нормальных человеческих чувствах любви и близости. Наоборот, эти естественные чувства ведут к выделению национальных организмов. Поэтому империя берет на вооружение всеобщие разрушительные теории, пытаясь подменить нормальные кровные связи искусственными, поверхностными, неподлинными. Империи нужна теория о том, как манипулировать людьми, уподобленными винтикам.

Олесь был высокий, худой, эмоциональный. Он болел туберкулезом. На подбородке сбоку белело безволосое большое пятно – результат применения следствием медикаментозных средств «воздействия».

Другой, Олекса Резников, большой и крепкий, голубоглазый, с большими пшеничными усами, был сильным, спокойным и осторожным человеком. Он даже казался равнодушным. На самом деле это настоящий, талантливый украинский поэт с глубинным знанием языка, с потрясающей чуткостью к слову и силой слова. Первый раз он попал в лагерь за листовку против «фашистской диктатуры КПСС». Тогда еще он был далек от национальных идей, но под арестом прозрел. После освобождения жил в Одессе. В нем во всю ширь разворачивалось творческое начало. В городе, где не услышишь украинского слова, самобытный украинский поэт был фигурой просто одиозной. Его арестовали вторично (вместе с Караванской), приписали распространение какого-то самиздата, хотя доказательств столь чудовищного преступления не было. На суде прокурор грозно спросил одного из свидетелей:

– А вы предупреждали подсудимого, чтобы он прекратил заниматься подобной деятельностью?!

– Да, да, – затрясся свидетель – предупреждал я его: «Сбрей усы, не говори по-украински – органы тобой заинтересуются!»

Сейчас Олекса уже должен выйти из лагеря. Его домашний адрес: Николаевская обл., г. Первомайск, ул. Лысенко 8.

Олесь Сергиенко родился даже не на Украине, а в изгнании, в Тамбове. Там милиция всеми силами пыталась заставить его высланную семью записаться русскими. Те упорно отказывались.

– У, националисты проклятые! – в бессильной злобе кричала им ментовка.

В русском окружении семья продолжала сохранять свой язык и свои понятия, свою культуру быта, от которого Россия далека. При первой возможности вернулись в Киев. Олесь, тогда еще мальчик, мечтал наконец-то услышать язык своей матери на улицах города. В Киеве его ждало горькое разочарование… Масса его родственников погибла в лагерях и в изгнании, устлала своими костями Сибирь. Теперь и он здесь, на границе Сибири.

* * *

Приближалась весна, участились внезапные оттепели, зазвенела капель. Наступил праздник Пурим. Зону патрулировали удвоенные наряды ментов. Они останавливали каждого еврея, обыскивали, следили, то и дело заходили в бараки. Пришлось нам собраться за скудную праздничную трапезу раздельно, разбившись надвое, каждая группка в своем бараке. Потом все сходились снаружи, на вечернем морозце. Иосиф изображал в лицах и словах современный пуримшпил, который играли до ареста. Мы покатывались со смеху. А вокруг кружили аманы в красных погонах, подходили любопытствующие зеки. Как менты пронюхали о Пуриме – неведомо, но вели они себя так, будто в лагере готовится восстание.

Позднее, когда меня на Урале уже не было, христиане решили отметить свою Пасху снаружи, благо погода позволяла устроить пикник. Разогнать христиан ментам не удалось (те не поддавались на запугивание), и тогда поблизости заработала ассенизационная машина, чтобы испортить трапезу смрадом.

Менты свирепствовали все злее, но все мы чувствовали, что снаружи что-то меняется. Рассказывали о настоящем духовном бунте на съезде писателей Украины. Даже сам Малышко во всеуслышание объявил ассимиляцию украинского народа фашистской идеей. Вскоре он умер при загадочных обстоятельствах. А ведь в организацию писателей – очень жесткий отбор. В сталинских застенках погибло во много раз больше украинских писателей, чем на фронтах 2-й мировой войны. Выкорчевывали поголовно, заменяя верными янычарами.

* * *

В лагере пошла мода писать жалобы. Мол, хоть и толку мало, зато ментам работы прибавится: любые липовые письменные объяснения давать труднее, чем бить баклуши.

Менты, со своей стороны, начали мстить, рассматривать каждую жалобу как акцию протеста.

Я написал жалобу о воде, которой даже мыться было невозможно. На раковине от нее оставался темный слизистый налет, она пахла болотом. В бане, где мы стирали свое белье, вода оставляла на нем несмываемые ржавые пятна. Поговаривали, что она еще и радиоактивна, так как где-то близко есть урановые рудники.

Меня вызвал к себе начальник лагеря Котов – беседовать о жалобе. Когда-то, сразу после нашего приезда, начальство было настолько дико и необразованно, что наказывало зеков за употребляемые в жалобах слова «нюансы», «пенитенциарная система» и пр., принимая их за ругательства. Даже «высшее юридическое образование» не помогало им разобраться в таких тонкостях. Теперь «цивилизовавшийся» Котов предложил мне просто не отправлять жалобы, а забрать их обратно. Я отказался. (Кстати, позже неоднократно приезжали комиссии, проверяли воду, признавали ее негодной, и… все оставалось по-старому.)

– Значит, отказываетесь? – переспросил Котов многозначительно.

И он позвал Рака.

– Сорвать с него ермолку! – прогремел Котов Раку, указывая на меня театрально-царственным жестом.

Рак протянул руку, я инстинктивно прикрыл голову ладонью.

– Сопротивление! В карцер! – заорал Котов.

И меня потащили в карцер. Когда истекли назначенные десять суток, добавили еще десять и намерены были продолжать так до победного конца.

Тогда наша община направилась к чекисту. Ребята заявили, что если мне еще раз продлят карцер, они устроят нечто неслыханное. Солидарность помогла. Чекисты струхнули. Вместо еще одного продления они решили отправить меня во Владимир. Пока я сидел в карцере, мент Махнутин изощрялся в обысках с раздеванием до наготы. Его собрат Ротенко во время отбоя не выводил меня в кладовку, где карцерник обычно сам выбирает себе «лежанку», а не ленился собственными руками отыскивать и приволакивать мне всегда один и тот же топчан: самый узкий из всех, всего из трех досточек, с самыми большими щелями между ними.

Появлялся и Шириков, офицер из Управления лагерей. Он удивительно напоминал своего однофамильца, описанного у Михаила Булгакова. Булгаковский Шариков был изготовлен гениальным хирургом из дворовой собаки и сохранил за собой все собачьи повадки.

Наш Шариков был обыкновенным уголовником с татуировкой. Он специализировался на провокациях. Вызывал в кабинет, начинал орать, грозить и издеваться, умело имитировал атмосферу вседозволенности, стараясь спровоцировать отчаявшегося зека на ответную реакцию. Я вообще отказывался с ним разговаривать, и он, после нескольких разбойных воплей, обескураженный отсутствием реакции, устало бросал ментам:

– Уведите.

На суд меня привели внезапно, прямо из карцера, не сказав, куда и зачем. Таков стиль.

– Фамилия, имя, отчество? – обратилась ко мне косая женщина, сидящая за столом в центре «тройки», едва только меня ввели.

– Я еврей и говорю только на иврите, – ответил я непонятным для нее языком своего народа.

Судья окосела еще больше. Она была ошарашена и не знала, что теперь делать.

Но менты пошушукались с ней, усадили меня в уголок, и провернули всю комедию, не обращая больше на меня ни малейшего внимания. Какой там переводчик, зачем, когда все это одна пустая формальность: все давно решено в КГБ.

Меня приговорили к трем годам тюрьмы за соблюдение еврейских обычаев. Для судейских дам меня как бы вообще не существовало. Они смотрели сквозь меня. Существовали для них только бумаги, которые нужно с соответствующим обрядом оформить.

В обвинении фигурировало: «Считает себя пленным». Это было по доносу Махнутина, которому я как-то по запарке высказался откровенно. Он специализировался на «откровенностях».

 

42. БЕЛЫЙ ТАРАКАН

После некоторого отдыха в одиночке при «нормальной» лагерной пище и отсутствии особой травли – спасибо ребятам! – меня ждал этап во Владимир. В соседней камере уже сидели в ПКТ Симас Кудирка, Олесь Сергиенко и Леха Сафронов, беглый солдат с артистическими наклонностями и веселым сангвиническим расположением духа. Там то и дело слышался смех: есть люди, которые умеют смеяться всюду.

Меня повели на вахту между двумя глухими заборами, отгораживающими и от лагеря, и от внешнего мира. И все же ребята как-то учуяли (может, в щелку заметили?), в чем дело, и из-за высокого забора донеслись прощальные крики:

– До встречи в Ерусалиме! – кричали евреи.

– Скорейшей свободы! – напутствовали другие.

Я, со своей стороны, вслух пожелал всем того же. Мент, зная, что теперь меня уже в лагерный карцер не засадишь (ускользаю), реагировал слабо.

Страшные лагерные ворота, вахта, выход, автоматчики с оружием наизготовку. Воронок, тесный железный «стакан». Опять бьюсь в нем, как муха об стекло, на безбожных русских ухабах. Кажется, сейчас вытряхнет все кишки, оборвутся внутренности, сломаются кости.

После бесконечного ада – остановка… Как сквозь вату, доносятся голоса конвойных. Они спокойно сидят на своих мягких сидениях и разговаривают о том о сем.

– Да, война с Китаем начнется – пошлют нас туда… – со страхом сказал солдат.

– Это не то, что зеков возить… – поддакнул другой.

И я вспомнил разговоры моего соседа по комнате, в которой я жил до ареста, с собутыльниками. Они уже чувствовали, что в институте проваливаются, и им предстоит армия.

– Вдруг на границу пошлют, шпионов ловить! – предполагал один.

– Что ты, я лучше сделаю вид, что не вижу его, пусть себе идет! А то пристрелит еще – кому это нужно? – отвечал другой офицерский сын, хотя и был разнузданным хулиганом.

В лагере от бывшего военного я слышал об одном советском секрете. Почему за тридцать послевоенных лет русские не посылали свои армии на рискованные локальные войны типа Корейской, Вьетнамской, Ангольской? Посылали китайцев, вьетнамцев, кубинцев – кого угодно, но русские были максимум советниками, летчиками, ракетчиками.

Объяснение простое. Вторая мировая война помогла массированной русской пропаганде создать миф о непобедимости империи. И теперь официальная тайная доктрина запрещает создавать ситуации, которые могут содействовать развенчанию этого мифа. Ведь если говорить по правде, 2-ю мировую войну выиграла авиация западных союзников, которая разрушила промышленную базу Германии. Америка же оттянула на себя силы Японии, не позволила открыть второй фронт против русских. Колоссальные жертвы России говорят не о непобедимости, а об элементарном неумении вести войну и о презрении к жизни собственных солдат. Пусть попробуют теперь на китайском фронте отдавать по десять своих вояк за одного врага! В этом все их военное искусство. Россия, вообще, как правило, проигрывала войны, если вела их в одиночку, без союзников. Последние примеры – Финская война 1940 г, Польская – 1920 г., Японская – 1904 г., Крымская – в середине прошлого века. Рассредоточенная, децентрализованная китайская экономика не так боится атомного удара, как советская, основанная на централизации и гигантомании. И без того перегруженная транссибирская магистраль окажется единственной легко уязвимой коммуникацией громадного фронта. Советские танки увязнут в китайских рисовых полях, а натренированная в парагвайской тактике китайская легкая пехота просочится сквозь любые заслоны среди бескрайней сибирской тайги. Лесистые пространства, закрытые для техники и потому идеальные для китайского наступления, тянутся сплошными массивами от Амура до Москвы и дальше. Весь Китай – в подземных туннелях. У китайцев нет никакого страха перед войной, даже атомной. Психологически они готовы к войне. Шести фанатичным, смелым, стойким, подготовленным и неприхотливым китайцам будет противостоять один разложенный русский неврастеник, а рядом с русским будет вооруженный узбек или чеченец, для которого китайцы – избавители. А ведь войска нужны и для оккупации Восточной Европы…

Русские привыкли к молниеносным парадным маршам по чехословакиям, а у китайцев свежий опыт многих локальных войн в лесисто-гористых местностях, а не на европейских парадных плацах. Как только китайцы займут Зеленый Клин, из которого эвакуировать жителей не так-то просто, они смогут приступить к формированию из местного населения украинской армии. Через какую-нибудь восставшую Восточноевропейскую страну ее можно будет перебросить на Карпаты. Это чувствуют кремлевские вожди, которые хотят сделать Запад своим союзником. А Запад, к сожалению, не совсем понимает, кто в ком нуждается, и нуждается смертельно. Если Запад проявит достаточную твердость и не позволит завоевать себя ни силой, ни хитростью, медведь сам приползет на коленях с новой песенкой: «Да мы же белые люди, христиане… Помогите нам спасти европейскую цивилизацию от желтого варварства! Ведь мы же цивилизованные люди, европейцы, христиане, ваши братья…» Вот тут-то и надо будет заставить медведя действительно стать цивилизованным человеком. А не захочет – пусть выкручивается, как знает, на оккупированных территориях Дальнего Востока, да и на всех прочих вместе.

Китай поднимается, модернизируется, с каждым годом соотношение сил неуклонно меняется в его пользу. Время работает на Китай.

Это чувствуют даже простые солдаты, мои конвоиры. Они нервозно переключаются с китайской темы на привычную.

– Иди сюда! – подзывают они к воронку какого-то мальчишку. – У тебя сестра есть? Сколько ей? Четырнадцать? Ей еще не порвали? Не понимаешь? Ну все равно – веди ее сюда!

За этими милыми разговорами о девках, самоволках и водке проходят часы. Я медленно околеваю, сидя среди железа на весеннем уральском морозце. Даже пошевелиться для согрева негде, не развернешься. В конце концов оказывается, что вышла какая-то неувязка с поездом, и меня по тем же родным ухабам прут назад, в лагерь, в мою камеру. Назавтра – все сначала.

И вот, наконец, я в поезде. Внезапно в клетке оказываюсь лицом к лицу со своим добрым знакомым по Мордовии Михайло Дяком. Он с тридцать пятой зоны едет в Пермь на медобследование.

– Что случилось? – пугаюсь я.

Он дает мне пощупать странные уплотнения на шее, как горошины под кожей. Они не болят, но… Кто знает, что это такое? Позже оказалось: рак. Дяку сообщили об этом.

– Раскайся, тогда будем лечить, – прямо сказали ему чекисты.

Дяк отказался. Его продержали до крайней стадии и актировали в безнадежном состоянии.

Дяк был членом УНФ. Эта группа обнаружила в Карпатах заброшенный бункер повстанцев, а в нем – целый склад печатных материалов ОУН послевоенного времени. Ребята стали разбрасывать и расклеивать листовки, оставлять на скамейках книги, бросать материалы в семейные почтовые ящики на Крещатике, пускать их вплавь по рекам в целлофановых мешочках. Прокламации проникли до Донбасса и Кубани, кто-то из нашедших начал размножать их самиздатовским способом, и они ширились по Украине.

Сроки были беспощадными: по 15 лет лидерам. Красивський, Лесив – из той же группы. Распространяли они и свою работу: «Як Ленiн дурив i гнобив Украiну». В этой работе были… только слова самого Ленина, без комментариев. По левую сторону – то, что он обещал украинцам до революции; по правую – как он после революции откровенно декларировал удушение украинской независимости. Из его же собственных цитат вырастал образ коварного, как Чингиз-хан, хладнокровного убийцы.

У мудрого Ленина вообще на каждую цитату можно подыскать контрцитату диаметрально противоположного смысла. Неизменным оставалось только одно: жажда захватить и удержать власть любой ценой. Все остальное – служебное, несущественное. Для осуществления этой великой исторической задачи – установления своей абсолютной власти ради самой власти – требовалась гениальность исключительно в сфере интриг. И Ленин был гением именно такого рода. История его жизни, как и история КПСС, – это бесконечные интриги и кровавые преступления, ничего больше. Интрига впервые была возведена в ранг науки. Ленинский план создания СССР – гениальный обман, дьявольская ловушка, до которой белым ни за что бы не додуматься. Именно убийца императора наглухо заковал народы, разрывающие цепи русского колониализма.

Ленин – спаситель империи. В приговоре Дяка фигурирует и еще одно «преступление»: с помощью молотка он ломал памятник Ленину.

– Не место ему на украинской земле!

Памятник попался твердый, с трудом отшибся нос, никак не отламывалась рука. В приговоре о каменной статуе говорилось, как о живом человеке: «…и нанес два удара по голове».

Мы надеялись, что в Перми нас разместят в одной камере. Однако меня вдруг отделили и посадили в одиночку. Дяк – простой парень – был человеком идеи. Без малейших колебаний он принес в жертву свою судьбу, свою жизнь. И все это как-то обыденно, без громких фраз, как и подобает настоящему мученику. Сколько таких бесхитростных, незаметных героев сходят в могилу…

Моя новая камера в Пермской тюрьме отличалась удивительным туалетом. Это был толчок с трубой и краном одновременно для умывания и канализации.

Примерно пятисантиметровая дыра в железном основании размещалась почти вплотную к стенке и примыкающей к ней холодной железной трубе. Только упираясь изо всех сил в эту трубу, можно было, скособочившись, как-то умоститься на этом достижении пенитенциарной техники.

Почти весь день каркало радио. Но ужаснее всего было то, что камера представляла собой настоящее тараканье царство. Целую неделю я бил бегающих по полу, по нарам, по стенам и по столу насекомых, больших, средних, совсем крохотных. Но их от этого, казалось, становилось еще больше. Я как будто воевал с гидрой. Казалось, в мире остались только я и тараканы. Особенно наглели они по ночам, вылезая из своих укрытий, расползаясь по всей камере и устраивая целые свадьбы. Они утаскивали и пожирали трупы своих собратьев. Их любовные игры стали моим ночным кошмаром. Однажды я наугад ударил веником под толстую трубу отопления, где они гнездились, и вымел оттуда убитого таракана, белого, как молоко, как снег, с головы до пят. Он был белым насквозь, даже внутренности были будто из молока. Во всем остальном это был самый обыкновенный крупный таракан. В жизни не думал, что среди них бывают альбиносы! У некоторых было развито какое-то шестое чувство. Когда я просто устало смотрел на них, они спокойно ползали и резвились. Но стоило мне издалека, еще не шелохнувшись, только мысленно проникнуться жаждой подкрасться и прихлопнуть гнусное насекомое, как оно вдруг без видимых причин начинало беспокоиться, метаться, и панически удирало за трубу отопления, в щели стены. Целую неделю прожил я в этом аристократическом обществе. Теперь меня везут в Киров (бывшая Вятка), а уже оттуда – прямо во Владимир.

Слава Богу, продолжают держать отдельно от уголовников, сидящих в других камерах. Когда водят в туалет, мужики и бабы сквозь решетку видят друг друга. У баб в основном ужасный вид: испитой, истасканный, измученный, порочный. Есть и другие, но их немного. Уголовники, проходя мимо бабьей клетки вопят:

- Покажи сеанс!

Это означает: обнажись, продемонстрируй свои прелести. Польщенные зечки спешат удовлетворить просьбу. С обеих сторон раздается тоскливый звериный вой: так в зоопарке в период течки выли бы самцы и самки, помещенные по соседству в разных клетках.

Когда проводят меня, бабы тоже воют:

– Ой, какой молоденький! – Самый сок! – Ну, посмотри на нас!

– Это мой цыганенок!

Ехали и смертники в наручниках. В лагере прирезали кого-то из активистов-стукачей. Это расценивается так же, как нападение на мента. Смертная казнь. Бабы жалели бесшабашных смертников:

– Такие молодые!

И вот я в Кирове. Бесконечное сидение в тесном душном боксике, полшага в длину и в ширину. Все грязное, заплеванное, замызганное. Изрезанные надписями двери, стены, даже потолок. Целый мир. Прощания, сообщения, объяснения в любви, росписи, клички, приветы. Сижу часами, наконец, выводят в баню и в камеру. Но в какую! Это явно камера смертников, она напоминает карцер. Окошко загорожено целым рядом мелких решеток, добраться до него немыслимо. Оно забито наглухо, затянуто паутиной и пылью. В камере спертая духота, нечем дышать. В воздухе медленно кружатся какие-то мушки. Помещение подвальное, потолок низкий, аркообразный, только посредине узкой камеры не упираешься в него головой. Ходить почти негде. Каменная лежанка, сверху покрытая деревом. И то благо! У двери – вонючее невыносимое ведро без ручки, с испражнениями внутри. Сверху оно прикрыто огрызком картона. Ни водопровода, ни туалета. Тусклый свет лампочки, забранной железом. Даже помыться негде. Стучу в дверь. Никакого ответа. Стучу сильнее, долго, до боли в кулаках.

– Чего …евничаешь? – доносится из-за двери ленивый мат надзирателя.

– Позовите начальника! Мне положена нормальная камера!

– Не …евничай! – наставительно отзывается удаляющийся мент. Никто больше ко мне не подходит. Я объявляю голодовку. Нулевая реакция. Отказываются дать хотя бы бумагу для заявления о голодовке. (Свои вещи в камеру захватить запретили.) Голодаешь – ну и голодай. На другой день при утреннем обходе появляется врач и корпусной. Сообщаю им о своей голодовке.

– Чем эта камера плохая? – пожимает плечами женщина в белом халате.

Все уходят. Бесполезная голодовка продолжается. К счастью, на следующий день меня забирают дальше. Еще один «Столыпин», еще ночь на железной дороге. Меня почему-то сажают с арестованными детьми. Те рассказывают свои истории. В империи полно детских лагерей. У одного тринадцатилетняя сестра тоже сидит, за разврат. Спасаясь от «законников» (лагерного актива), один не вылезал из БУРа, другой разогнался изо всех сил головой в стену, чтобы попасть к «дуракам» и избавиться от издевательств.

Воронок подвозит меня к Владимирскому Централу. Ночь я провожу вместе с уголовниками-рецидивистами на голых холодных нарах возле большого слепого окна в «наморднике», но без стекол.