Мы приземлились при свете звезд – словно наступило пробуждение. Казалось, будто позади осталось не небо, а страна ночных кошмаров. Подобно опадающему листу, огромное существо опускалось, описывая в воздухе круги, через постепенно теплеющие слои атмосферы, пока я не ощутил терпкий аромат Сада Джунглей – запах зелени и гниющей древесины, к которому примешивалось благоухание крупных безымянных цветов.

Темная верхушка зиккурата не только возвышалась над деревьями, но и несла на себе груз, ибо они облепили крошащиеся стены башни, как грибы облепляют засохший ствол. Мы невесомо опустились на зиккурат, и тут же послышались взволнованные голоса, замелькали огни факелов. У меня все еще кружилась голова от разреженного ледяного воздуха, который я вдыхал несколько мгновений назад.

Когтистая лапа, так долго державшая меня, сменилась человеческими руками. Мы сошли вниз по уступам и винтовым лестницам из разбитых камней, и вот наконец я очутился перед костром, а напротив увидел красивое неулыбчивое лицо Водалуса и личико в форме сердечка, принадлежащее его супруге Теа, нашей сводной сестре.

– Кто это? – спросил Водалус.

Я попытался поднять руки, но меня крепко держали.

– Сьер, – сказал я, – ты должен меня знать.

За моей спиной раздался голос, который я слышал во время полета:

– Этот человек – ценная добыча, убийца моего брата. Ради него я и мой слуга Гефор оказывали тебе услуги.

– Зачем же ты привела его ко мне? – спросил Водалус. – Он твой. Неужели ты думала, что если я встречался с ним прежде, то пожалею о нашем соглашении?

Может, я был сильнее, чем мне самому казалось. А может, я просто воспользовался тем, что охранник, стоявший справа от меня, потерял равновесие; как бы то ни было, мне удалось вывернуться и толкнуть его в костер, где взметнулись красные угли.

За мной стояла обнаженная до пояса Агия, рядом с ней – Гефор, который положил руки ей на груди и оскалил все свои гнилые зубы, но она ударила меня ладонью по щеке. Меня пронзила острая боль, потом хлынула теплая кровь.

Вот я и познакомился с так называемым луцивеем. Агия воспользовалась именно им, потому что Водалус запретил всем, кроме собственных телохранителей, носить в его присутствии какое-нибудь оружие. Луцивей – это просто небольшой брусок с кольцами для большого пальца и мизинца плюс четыре-пять изогнутых лезвий, которые нетрудно спрятать в ладони; но немногие выживают после удара луцивеем.

Я оказался одним из тех немногих, поднявшись через два дня на ноги и обнаружив себя запертым в пустой комнатенке. Возможно, в жизни каждого человека должна быть комната, которую он знает лучше всякой другой; для заключенных – это тюремная камера. Теперь и я, долго служивший с внешней стороны, подавая подносы с едой обезображенным и спятившим от пыток узникам, вновь познал собственную камеру. Чем прежде был зиккурат – я так и не выяснил. Возможно, и впрямь тюрьмой или же мастерской какого-то забытого ремесла. Моя камера была раза в два больше той, в которой я был заточен под башней палачей, шагов десять в длину и шесть – в ширину. Древняя дверь из мерцающего сплава стояла прислоненной к стене, поскольку тюремщики Водалуса нашли ее бесполезной, не сумев справиться с замком. Новая, грубо сколоченная из внешне напоминающих железо бревен, добытых в джунглях, закрывала дверной проем. Думаю, окон здесь никогда не предполагалось, но таковым служила круглая дыра в стене диаметром не больше моей руки. Сквозь это отверстие в грязной стене на большой высоте и проникал в камеру скудный свет.

Прошло еще три дня, прежде чем я окреп настолько, чтобы подпрыгнуть и, подтянувшись на одной руке, выглянуть из окна наружу. Когда же этот день настал, перед моим взором предстал холмистый зеленый ландшафт, усеянный порхающими бабочками, – словом, картина настолько неожиданная, что я усомнился в своем рассудке и от удивления свалился на пол камеры. Лишь со временем я понял, что видел верхушки деревьев, то есть доступную главным образом птицам область, где на высоте десяти чейнов могучие стволы раскидывают целые лиственные поля.

Какой-то старик с неглупым, но злым лицом перевязал мне щеку и сменил бинты на ноге. Позднее он привел мальчика лет тринадцати, чьей кровью накачивал меня до тех пор, пока его губы не приобрели свинцовый оттенок. Я спросил старого лекаря, откуда он родом, и старик, очевидно, решив, что я уроженец здешних мест, ответил следующим образом:

– Из большого города на юге, в долине реки, что собирает воды в холодных землях. Эта река зовется Гьолл, она длиннее всех ваших, хотя течение ее не столь стремительное.

– Ты очень искусен, – сказал я. – Мне не доводилось слышать о таких умелых врачевателях. Я уже чувствую себя хорошо и хотел бы, чтобы ты остановился, пока этот мальчик не умер.

Старик ущипнул его за щеку.

– Он быстро восстановит силы, как раз вовремя, чтобы согреть мне на ночь постель. В его годы это нетрудно. Нет, не то, что ты думаешь. Я только сплю рядом с ним, потому что ночное дыхание юноши благотворно влияет на людей моего возраста. Видишь ли, юность – это тоже болезнь, и есть шанс подхватить ее в легкой форме. Как твоя рана?

Ничто – даже признание, которое, вероятно, коренилось бы в упрямом желании поддержать хотя бы видимость прежней силы, – не могло явить мне более веских доказательств, чем его отрицание. Я сказал ему правду – что правая щека онемела, если не принимать в расчет слабого, но назойливого, как зуд, жжения, – тем временем гадая, какая из обязанностей причиняет несчастному пареньку больше беспокойства. Старик размотал мои бинты и наложил повязку, пропитанную вонючей коричневой мазью, которую он уже использовал прежде.

– Я вернусь завтра, – сказал он, – хотя не думаю, что тебе снова понадобится помощь Мамаса. Ты быстро поправляешься. Ее Экзультантство (кивком головы он дал понять, что его ироническое замечание относится к Агии) будет вне себя от радости.

Стараясь говорить небрежным тоном, я высказал предположение, что все его пациенты чувствуют себя хорошо.

– Ты говоришь о том доносчике, которого привели сюда вместе с тобой? Ему настолько хорошо, насколько можно было ожидать. – Он отвернулся, стараясь скрыть испуганное выражение на своем лице.

В надежде подчинить его своей воле и таким образом помочь Автарху я вознес неумеренную хвалу его способностям, под конец выразив недоумение, отчего столь одаренный целитель вынужден прозябать на службе у таких недостойных людей.

Он пристально взглянул на меня, и его лицо стало серьезным.

– Ради знаний. Только здесь человек моей профессии может узнать столько, сколько узнал я.

– Ты имеешь в виду поедание трупов? Я тоже приобщился к этому, хотя, возможно, тебе и не сказали.

– Нет-нет. Ученые мужи – особенно моей профессии – практикуют это повсюду и обычно с большей отдачей, поскольку мы разборчивей в объектах изучения и ограничиваемся самыми качественными тканями. Знания, которые я стремлюсь таким путем приобрести, ибо никто из недавно умерших не обладал ими, если вообще кому-то посчастливилось…

Он прислонился к стене и, казалось, помимо меня, разговаривал с каким-то невидимым собеседником.

– Стерильная наука прошлого привела лишь к истощению планеты и уничтожению рас. Она была основана на примитивном желании эксплуатировать простую энергию и материальные субстанции вселенной, не заботясь об их симпатиях, антипатиях и конечном предназначении. Посмотри! – Он подставил руку под солнечный луч, проникший сквозь круглое отверстие наверху. – Вот свет. Ты скажешь, это не живая сущность, но ведь дело в том, что свет – нечто большее, а не меньшее. Не занимая пространства, свет заполняет вселенную. Он питает собою все, хотя сам питается за счет разрушения. Мы кичимся своей властью над ним, но не верно ли предположение, что он сам культивирует нас как источник пропитания? Разве не может быть, что все деревья растут только для того, чтобы их потом поглотил огонь? Не рождаются ли люди исключительно для того, чтобы разводить костры? А вдруг наши притязания на управление светом столь же абсурдны, как если бы пшеница заявила, что управляет нами, поскольку мы возделываем для нее землю и готовим ее сношение с Урсом?

– Складно говоришь, – вставил я, – но не по делу. Почему ты служишь Водалусу?

– Эти знания даются только экспериментальным путем. – Он улыбнулся и положил руку на плечо мальчика. Я представил себе детей, объятых пламенем. Надеюсь, я ошибался.

Изложенный разговор состоялся за два дня до того, как я нашел в себе силы подтянуться и заглянуть в окно. Старый лекарь больше не навещал меня: то ли он попал в немилость, то ли его отослали в другое место, а может быть, он просто решил, что в дальнейшем уходе за мной нет необходимости – не знаю.

Однажды заглянула Агия и, стоя между двумя вооруженными стражницами Водалуса, плюнула мне в лицо, описав те пытки, что она и Гефор уготовили мне к тому времени, когда я достаточно окрепну, чтобы выдержать их. Когда она закончила, я вполне откровенно сказал ей, что большую часть своей жизни ассистировал при операциях гораздо более страшных, и посоветовал заручиться поддержкой опытных специалистов. На этом она и удалилась.

С тех пор я несколько дней провел наедине с самим собой. Каждый раз при пробуждении я ощущал себя почти другим человеком, ибо в одиночестве обособленности моих мыслей в темные интервалы сна практически хватало, чтобы лишить меня чувства индивидуальности. Однако все эти Северьяны и Теклы одинаково стремились к свободе.

Уход в воспоминания давался без труда. Мы часто проделывали, воскрешая те идиллические дни, когда Доркас и я направлялись в Тракс, игры в лабиринте со стенами из кустарника, который был устроен позади виллы моего отца, или забавы на Старом Подворье, долгий путь вниз по Адамнианской Лестнице вместе с Агией, еще до того как я распознал в ней своего врага.

Но часто я отбрасывал воспоминания и принуждал себя собраться с мыслями, иногда, прихрамывая, вышагивал взад-вперед, иногда просто ждал, когда в оконце залетит какое-нибудь насекомое и тогда, потехи ради, ловил его в кулак. Я планировал побег, но при сложившихся обстоятельствах считал его практически невозможным. Перебирая в уме отрывки из коричневой книги, я пытался приложить их к собственному жизненному опыту, дабы (насколько это возможно) вывести некую общую теорию человеческого поведения, которая пошла бы мне на пользу, окажись я на воле.

Ведь если мой лекарь, пожилой человек, мог по-прежнему гнаться за знанием, невзирая на уверенность в близкой смерти, не мог ли и я, чья смерть казалась еще более близкой, черпать утешение в уверенности, что она все же не так уж несомненна?

Итак, я анализировал поведение человека, с которым я заговорил у хижины больной девушки, и поступки других известных мне мужчин и женщин, стараясь подобрать ключ к их сердцам.

Но я так и не нашел ничего, что помогло бы мне сформулировать краткую формулу: «Мужчины и женщины поступают следующим образом потому-то и потому-то…» Не подходил ни один кусочек зазубренного металла – ни жажда власти, ни любовное вожделение, ни потребность самоутвердиться, ни стремление придать жизни пикантный привкус романтики. И все же я вывел один принцип, который в итоге назвал Первобытностью. Именно этот принцип, с моей точки зрения, применялся достаточно широко и если не лежал в основе поступка, то, по крайней мере, серьезно влиял на то, какую форму принимал конкретный поступок. Я бы сформулировал его так: «Поскольку доисторические культуры просуществовали в течение стольких хилиардов лет, они сформировали наше наследие таким образом, чтобы заставить нас поступать так, как если бы их условия наличествовали и сегодня».

Например, технологии, которые некогда позволили Балдандерсу следить за всеми поступками старейшины из приозерной деревни, обратились в прах уже многие тысячи лет назад; однако в течение эонов собственного существования они наложили на него своего рода чары, благодаря которым, не дожив до наших дней, все же сохранили определенную эффективность.

Так и все мы храним в себе призраки давно исчезнувших вещей, разрушенных городов и чудесных машин. Это ясно показывала история, которую я как-то раз прочитал Ионе, когда мы были в заключении (куда менее обременительном и в более многочисленной компании); и вот теперь, в зиккурате, я заново перечитал ее. Автору истории потребовался образ некоего морского чудовища, вроде Эребуса или Абайи, но в легендарном обрамлении. Поэтому он снабдил это чудовище головой в виде корабля – единственной видимой частью тела, ибо остальное скрывала вода. Таким образом существо перемещалось из протоплазменной реальности и становилось машиной, чего и требовал ритм мышления автора.

Развлекаясь подобными теориями, я постепенно понимал, что Водалус занял это древнее сооружение лишь на время. Как уже говорилось, лекаря я больше не видел, да и Агия с тех пор не навещала меня, но я часто слышал звуки торопливых шагов по коридору за дверью моей квартиры, а иногда до меня долетали и обрывки фраз, брошенных на бегу.

Всякий раз, когда раздавались эти голоса, я прикладывал незабинтованное ухо к обшивным доскам; в сущности, я часто предвкушал их, подолгу просиживая у стены в надежде подслушать часть разговора, который помог бы мне выяснить намерения Водалуса. Так как мои старания были тщетны, я не мог не думать о сотнях узников в нашей подземной темнице, которые наверняка прислушивались к моим шагам, когда я передавал их еду Дротту, и, должно быть, напрягали слух, силясь уловить фрагменты разговора, проникавшие из камеры Теклы в коридор и дальше – в их камеры, когда я навещал свою собеседницу.

А что же мертвые? По временам я думал о себе почти как о мертвеце. Разве там, глубоко под землей, не томятся они, миллионы и миллионы, в своих камерах, гораздо теснее, чем моя? Не существует области человеческой деятельности, где бы мертвые не превосходили численностью живых во много раз. Большинство прекрасных детей мертвы. Большинство солдат и трусов. Самые красивые женщины и самые ученые мужи – все они мертвы. Их тела покоятся в гробах и саркофагах, под сводами из грубого камня, повсюду, по всей земле. Их дух наводняет наш разум, уши изнутри прижимаются к нашим лбам. Кто скажет, как внимательно они прислушиваются к нашим разговорам и какого слова ждут?