Конфетнораскрашенная апельсиннолепестковая обтекаемая малютка

Вулф Том

Часть 4. Любовь и ненависть в нью-йоркском стиле

 

 

27. Прикидываясь папашей

Паркер хочет, чтобы я вместе с ним отправился в Нижний Ист-Сайд и помог ему вырвать сына из лап грязных хлопников, которые вечно курят марихуану. Он считает, что все репортеры газет прекрасно ориентируются на самом дне общества.

— Идем, — говорит он. — Дробовик за меня понесешь.

Вообще-то у Паркера странная, порой до смешного, манера выражаться. Он использует уйму ироничных метафор и метонимий. Двадцать пять лет тому назад Паркер подцепил все эти ерундовины в Йельском университете, после чего вскармливал их на протяжении множества ланчей в Ист-Сайде пятидесятых годов. С другой стороны, он вовсе не хочет показаться назойливым.

— Я просто хочу, чтобы ты составил на этот счет свое мнение, — поясняет Паркер. — Все это сущая нелепица, если не считать того, что эта нелепица чертовски душераздирающая.

Паркер говорит, что его сын Бен совершенно внезапно, ничего никому не говоря, бросил Колумбийский университет на предпоследнем году обучения и переехал в Нижний Ист-Сайд. О Нижнем Ист-Сайде Паркер отзывается как о караван-сарае для хлопников. Под хлопниками он вообще-то разумеет битников. В интерпретации Паркера все это выглядит следующим образом: его сын Бен теперь околачивается по чердакам четырехэтажных домов без лифтов в Нижнем Ист-Сайде, где валяется на полу, пожираемый вшами и тлей, курит марихуану и переживает видения Уникальности своей хипповой жизни.

А по-моему, Паркер попросту являет собой жертву Информационного Кризиса. Мир пережил добрых семьдесят пять лет увлечения Фрейдом, Дарвином, Павловым, Максом Вебером, сэром Джеймсом Фрэзером, доктором Споком, Вэнсом Пакардом и Роуз Францблау. Все, что вышеупомянутые персоны имели сказать на предмет человеческой мотивации, фильтровалось сквозь Паркера и сквозь всех паркеровских друзей по университету на вечеринках и на ланчах, сквозило в журналах и романах, которые они читали, а также в домашних разговорах с женами, разделявшими с ними ту же самую эзотерику. В результате Паркер прекрасно понимает мотивы всех людей на свете, включая и свои собственные, которые он имеет обыкновение публично разглашать и поносить.

К примеру, Паркер прекрасно понимает, что ему сорок шесть лет от роду, что он очень близок к тому, чтобы занять должность вице-президента агентства, а также что теперь, в данном конкретном возрасте и с данным конкретным статусом, он чувствует нешуточную потребность отправляться в некую разновидность парикмахерской, где время его прихода заранее записывается в журнале, где его всякий раз обслуживает один и тот же парикмахер, где его челюсти обильно смазываются тропическими маслами. Со стороны все выглядит так, как будто Паркер рассматривает в микроскоп некую содрогающуюся амебу, которой он сам, Паркер, по сути и является.

— Я просто не могу ходить ни в какую другую парикмахерскую, — говорит он. — Дело уже дошло до того, что я испытываю реальную физическую потребность подстричься именно в данной конкретной парикмахерской.

В том же духе Паркер может распространяться на предмет одежды, которую он носит, клубов, которые он посещает, музыки, которую он слушает, или, например, того, как он относится к неграм, — в общем, обо всем на свете.

Паркер понимает, что курение марихуаны представляет собой своего рода религию. Он понимает мотивы сына: Уникальность, чердаки, видения, Нижний Ист-Сайд. Он понимает, почему Бен вдруг взял и на все наплевал. Он понимает, почему его жена Реджина говорит, что он просто ___ и что он должен хоть что-нибудь предпринять. Ему известны мотивы, по которым ее фланелевый ротик пытается сподвигнуть супруга на некие действия. В общем, Паркер понимает все, до самого конца, а потому пребывает в безнадежной депрессии.

Вот так и случилось, что в один прекрасный день мы с Паркером идем по авеню Б. в Нижнем Ист-Сайде. На Паркере коричневый честерфилд и мотоциклетный шлем с Мэдисон-авеню. Мотоциклетный шлем с Мэдисон-авеню — это еще один из сугубо паркеровских терминов. Так мой приятель называет свою фетровую шляпу со складкой по центру, но без всяких выемок по краям — что-то вроде хомбурга без загнутых полей. Вообще-то он носит ее с удовольствием. Совершенно неизбежным образом, двигаясь по авеню Б., Паркер то и дело оглядывается через плечо. Вот он, Паркер, в своей модной одежде, с умасленными челюстями, проходит мимо старого кинотеатра на авеню Б., громадного гниющего здания с львиными головами и разбитыми окнами лепрозория. Вот Паркер проходит мимо расположенных на перекрестках магазинов с плакатами, агитирующими за Касселя, Каплана, Олдрича и всю прочую братию. Их изображения сперва были наклеены друг на друга, а затем оборваны и теперь напоминают рыбью чешую. Вот Паркер вышагивает по узким улочкам, где здания с обеих сторон буквально обвешаны пожарными лестницами. Вот он, этот зрелый сорокашестилетний чиновник, бродит среди словно бы оплавленных витрин магазинов. В Нижнем Ист-Энде имеются целые улицы, которые выглядят так, словно стоящие там дома подверглись интенсивному нагреванию, начали плавиться, а затем вдруг застыли, точно мухи в янтаре. Половина магазинов пустует, а их витрины изнутри затянуты серой пленкой. Потолки этих магазинов неизменно забраны квадратами листового металла, покрытыми для довершения печальной картины странной плесенью, и все они выгибаются. Рекламные вывески так облупились, что там остался один лишь металл цвета застарелого креозота, — даже те вывески, что прежде несли на себе гордую надпись «Бодига-и-Карнесерия». Все здесь коллапсирует под нью-йоркским мхом, который представляет собой смесь сажи и корпии. В окне типографии, опять-таки под слоем сажи и корпии, висит образчик объявления о бракосочетании. Мистер и миссис Бенджамин Арншмидт объявляют о том, что их дочь Лиллиан выходит замуж за мистера Аарона Корнилова. Брачная церемония состоится 20 октября 1951 года. Это объявление, похоже, еще сильнее углубляет депрессию Паркера. Вне всякого сомнения, он спрашивает себя, в каком именно безнадежном комке янтаря Лиллиан Арншмидт и Аарон Корнилов застыли сегодня.

Наконец Паркер сует голову в какой-то дверной проход, заходит внутрь, поворачивается и спрашивает меня:

— Ты уверен, что это здесь?

— Ты же сам сказал — дом номер четыреста сорок восемь, — говорю я ему. — Это как раз четыреста сорок восемь.

— Отлично, — отзывается Паркер.

Вот он стоит у входа в трущобный многоквартирный дом. Не правда ли, звучит ужасно? Однако выглядят трущобные многоквартирные дома еще хуже. Коридор выкрашен такой краской, которая и цветом, и густотой, и комковатостью в точности напоминает жидкую грязь. Мы с Паркером входим внутрь и видим у лестницы три мусорных бака. За мусорными баками имеются две двери — одна ведет в подвальную квартиру, а вторая — к квартире на первом этаже, откуда выскакивают двое-трое ребятишек. И тут же их мать восходит в дверном проходе, точно Луна, отражая свет лампочки в двадцать пять ватт и что-то крича на испанском. Затем детишки протискиваются обратно, оставляя нас наедине с мусором и любопытной живой картиной из жидкой грязи. Некогда здесь обработали грязной краской решительно все, включая коробочку с зуммером дверного звонка. Из коробочки даже не потрудились вытащить проводку — просто обрезали провода и покрасили их огрызки. Так здесь и получился этот цвет под названием «землевладельческий бурый», необычайно стойкий к времени, всемирному потопу, тропической жаре, арктическому холоду, крутым разборкам, помоям, крови, возбудителям проказы, тараканам размером с мышей, мышам размером с крыс, крысам размером с терьеров, а также к местным жителям из числа люмпен-пролетариата.

По пути наверх в мутном сумраке оказывается столько поворотов, что я решительно не понимаю, у какой именно двери мы наконец останавливаемся. Однако Паркер невесть как находит нужную и стучит.

Какое-то время мы ничего не слышим, однако из-за двери пробивается свет. Наконец кто-то внутри спрашивает:

— Кто там?

— Бен! — говорит Паркер. — Это я.

Следует еще одна длинная пауза, а затем дверь открывается. В дверном проходе, подсвеченный сзади охряным светом, стоит парнишка с очень густой шапкой волос на голове и бородой а-ля Распутин. Шапка волос и борода создают довольно странное сочетание. Волосы золотистые, слегка рыжеватые, но главным образом золотистые и очень густые, пучковатые, примятые на висках и у лба. Однако борода у парня совершенно другого цвета. Она рыжая и жесткая, как нейлоновая кисть для покраски стен.

— Ах, — говорит Паркер, — какой клевый пейзаж!

Бен ничего не произносит в ответ. Он просто стоит в дверном проходе в белых парусиновых брюках и резиновых сандалиях «зорри». Никакой рубашки на нем нет. Парень выглядит крепким как рисовый пудинг.

— Клевый пейзаж, — повторяет Паркер и тянет руку к распутинской бороде Бена.

Тому явно мучительно слышать, как его старикан использует хипповый жаргон. А я все думаю, до чего же странный вид у парня: небольшой комок рисового пудинга, — облепленного всеми этими буйными волосами. Все понимающий Паркер понимает и это. Однако он смущен, и именно в этом его проблема.

— Когда это ты успел, сынок? — спрашивает Паркер. — Я про бородень говорю. Когда ты ухитрился такую бородень отрастить?

Бен по-прежнему молча стоит в дверном проходе. Затем он суживает глаза и прикусывает нижнюю губу в духе итальянского крутого парня, следуя манере Джека Пэланса в фильме «Паника на улицах».

— «Бородень» — очень старое словцо, — поясняет отец. — Оно появилось еще до твоего рождения. Году эдак в одна тысяча восемьсот третьем. Я просто воспользовался очень старым словцом из моего детства. Ты никогда не слышал песни, которая начинается так: «Альфа, бета, дельта, нате, на хрен, покер»? Это была очень хипповая песня.

Бен молчит.

— Да я шучу, сынок, — продолжает Паркер. — Я просто хотел немного с тобой поговорить.

— Хорошо, — говорит Бен, открывает дверь пошире, и мы проходим в квартиру.

Там мы сразу же попадаем в некое подобие кухни. В углу — газовая плита, все четыре конфорки которой включены — очевидно, согревая помещение. Квартира состоит всего лишь из одной комнаты того типа, который можно было бы охарактеризовать как предельно захудалый. Стенам по-настоящему недостает больших кусков штукатурки, и там видна сетка, совсем как в карикатуре на предельно захудалую квартиру. Пол заляпан грязью и выглядит так, словно его кто-то грыз. А с одной стороны виднеется очередная из все накапливающихся ошибок того дня: еще двое парней.

Оба молодых человека так плотно прижимаются к стене, словно их туда прилепили. Один из них, слегка горбясь, застыл у стены в вертикальном положении. Это круглолицый малый с редеющими светлыми волосами и усами как у моржа. Другой парень, худой, похожий на латиноса, щеголяющий длинными черными волосами, находится рядом с первым, но он сидит на полу, плотно прижимаясь спиной к стене. Оба молодых человека глядят на нас как на Смоляное Чучелко или как на парочку крутых метисов, встретившихся им по дороге в Акапулько. В комнате висит сладковатый запах. Все понимающий Паркер, однако, не собирается с этого запаха начинать. Отчасти он выглядит так, как будто его только что треснули дубиной по голове, и его симпатическая нервная система решает, следует хозяину дергаться от удара или сгибаться пополам. Итак, Паркер наконец-таки попал в самую гущу хлопников, в их караван-сарай.

Все дружно молчат. Наконец Бен кивает в сторону круглолицего малого и говорит:

— Это Джейвак.

Затем он кивает в сторону малого, сидящего на полу, и говорит:

— А это Эйвак.

Джейвак еще какое-то время смотрит на Паркера, словно бы видя в нем Соломенное Чучелко, а затем его губы очень медленно и очень лукаво расходятся в широкой улыбке. Проходит девять-десять секунд, и Джейвак протягивает Паркеру руку. Тот принимается энергично ее трясти, но как только он начинает это делать, парень, сидящий на полу, Эйвак, резко выбрасывает свою руку вверх. Он не трудится встать или хотя бы взглянуть на Паркера. Он просто выбрасывает руку над головой и ждет от Паркера рукопожатия. Паркер так нервничает, что невольно пожимает ему руку. Затем Паркер представляет меня. Все это время Бен не заморачивается тем, чтобы представить Паркера. Он не берет на себя труд сказать: это, мол, мой отец. Очевидно, папашам здесь не следует показываться в коричневом честерфилде, с явной мольбой в жалком и дрожащем голосе, заявляя, что им просто хочется немного поговорить с сыновьями.

Паркер по-прежнему кутается в свое пальто, словно это флаг или щит, и внимательно разглядывает обстановку. Он просто не может оторвать глаз от этого места. Между кухней и другой частью квартиры имеется низкая перегородка, примерно в полстены, а от ее верха до потолка тянутся две забавные колонны. Один бог знает, что здесь раньше было. В задней части комнаты виднеется еще одна исключительно ветхая часть стены — очевидно, там некогда имелась каминная доска, которую позднее с мясом оттуда вырвали. Окна занавешены какой-то вшивой одеждой. Местный декор вряд ли вам очень понравится. Это некая разновидность типично хлопниковского мусора. Нечто подобное имеется практически в каждой квартире Нижнего Ист-Сайда. Всякая разная мелочь загаживает весь пол — тут носок, там сандалия «зорри», где-то еще грязная футболка, брошюра евангельских проповедников, какая-то шерстяная набивка, старые плавки из синей шерсти с белым поясом, использованный лейкопластырь. Короче говоря, вся эта дрянь замусоривает словно бы обгрызенный пол. Почти никакой мебели нет — только матрац в углу, накрытый очень комковатым на вид одеялом. Еще тут есть столешница без ножек, водруженная на какие-то ящики. Паркер продолжает, разинув рот, все это разглядывать.

— Очень красочно, — говорит он.

— Ничего красочного, — возражает Бен. — Просто место.

В голосе Бена ясно слышится претенциозная простота.

Внезапно Эйвак, Соломенное Чучелко, сидящее на полу, подает голос.

— Здесь масса потенциала, — говорит он. — Здесь действительно масса потенциала. Правда? Или нет? — Грустно закатив глаза, он смотрит прямо в лицо Паркеру. — Мы помогаем Беваку, — продолжает Эйвак. — Мы помогаем Беваку срывать здесь кафель и штукатурку. Бевак собирается проделать с этим местом уйму всякой всячины, потому что здесь масса потенциала. Мы собираемся сорвать штукатурку вот зде-е-е-есь, а потом вот зде-е-е-есь, на этой стене, положить кирпичи. Белые кирпичи. Мы собираемся покрасить их белой краской. Я не говорю, что это масса всего. Я не говорю, что это уйма всего. Но важнее всего знать, что ты собираешься сделать, а затем и впрямь что-нибудь с этим сделать, и за счет этого вроде как улучшиться, понимаете?

— Остынь, — говорит Бен.

Паркеру все это явно кажется очень скверным. Внезапно Паркер поворачивается к Джейваку и говорит:

— Итак, он декоратор интерьера. А ты чем занимаешься?

— Никакой я не декоратор интерьера, — возражает Эйвак. — У меня просто есть ремесло.

— Я работник социальной сферы, — говорит Джейвак, и его физиономия снова начинает расплываться в улыбке.

— И где именно ты в этой социальной сфере работаешь? — спрашивает Паркер.

— Ну, это вроде как «Старшие братья», — отвечает Джейвак. — Знаете «Старших братьев»?

Он очень серьезно об этом говорит, глядя на Паркера с предельно открытым лицом, так что тому остается только кивнуть.

— Да, — говорит Паркер. — Знаю.

— В общем, это вроде как они, — продолжает Джейвак, — вот только… только… — Тут его голос становится каким-то очень далеким, и он поворачивает голову туда, где раньше была каминная доска, — только все совсем по-другому. Мы работаем с пожилыми людьми. Просто сказать не могу, как у нас все по-другому.

— Никакой я не декоратор интерьера, — упорствует Эйвак. — Не хочу, чтобы вы думали, будто я декоратор интерьера. Мы не собираемся творить здесь никаких чудес. Это, знаете ли, не самое великое здание в мире. Я хочу сказать, все это, надо думать, чертовски очевидно. Но я хочу сказать, не то чтобы я всем этим и дальше собираюсь заниматься… просто так получается, что у меня по этому поводу такие ощущения.

— Кто же ты тогда, если не декоратор интерьера? — спрашивает Джейвак у Эйвака.

— Ты имеешь в виду, чем я занимаюсь? — уточняет Эйвак.

— Точно, — подтверждает Джейвак.

— Это очень важный вопрос, — говорит Эйвак, — и я думаю, что он насчет этого прав.

— А ты и правда чем-то занимаешься?

— Да.

— Кто-нибудь, спросите у Эйвака, чем именно он занимается, — предлагает Джейвак.

— Я меня есть ремесло, — говорит Эйвак. — Я бондарь. Я делаю бочки. Бочки, бочки и бочки. Но вы, вероятно, думаете, что я шучу.

Тут Паркер поворачивается к Бену. И на этот раз его голос впервые звучит предельно сурово.

— А ты чем занимаешься? — спрашивает он у Бена. — Мне бы очень хотелось узнать!

— А ты чем занимаешься? — откликается Бен. — Чем ты занимаешься прямо сейчас?

— Послушай, — говорит Паркер, — мне наплевать на то, что тебе охота выпендриться перед этими…

Бен сует руку в старую жестянку из-под чая и вытаскивает оттуда веревочку, на которую нанизаны сушеные фиги. Сушеные фиги — один из самых претенциозных продуктов в Нижнем Ист-Сайде, вместе с украинской колбасой. Затем Бен отворачивается от отца и спрашивает у меня:

— Хотите фигу?

Я мотаю головой, что, мол, не хочу, но даже этот жест почему-то кажется глупым.

— Ты намерен меня послушать? — спрашивает Паркер.

— Фиги вам очень понравятся, — заверяет меня Эйвак, — вот только они слишком сытные. Понимаете, что я имею в виду?

— Да-да. — вступает в беседу Джейвак, — порой хочется быть голодным. Понимаете? Предположим, вам хочется быть голодным, а вы вовсе не голодны. Тогда вам захочется проголодаться, понимаете? Вам просто захочется снова быть голодным. Хорошенько об этом подумайте. Вы этого хотите. Вам хочется снова быть голодным, но время не терпит.

— Сушеная фига все портит, — говорит Эйвак.

— В точку! — соглашается Джейвак.

Мне становится не по себе от этого диалога.

— Ты намерен меня послушать? — опять спрашивает Паркер у сына.

— Конечно, — откликается тот. — Давай поговорим. Что нового? Есть ли вообще в жизни что-нибудь новое?

Такое впечатление, словно бы Паркер сдувается внутри своего честерфилда. Вот он — в самой гуще хлопников, дрейфует среди всевозможного мусора, пока на кухне пылают конфорки.

Паркер поворачивается ко мне.

— Извини, — говорит он и опять поворачивается к Бену: — Ладно, мы уходим.

— Хорошо, — откликается Бен.

— Еще только одно, — говорит Паркер. — Как по-твоему, что мне… — Не закончив фразы, он молча поворачивается и направляется к двери. Но потом вдруг останавливается и опять резко разворачивается: — Как по-твоему, что мне сказать твоей матери?

— В смысле? — недоумевает Бен.

— Есть у тебя для нее какие-нибудь слова?

— Например?

— Знаешь, она опять за тебя молилась.

— Ты что, шутишь?

— Нет, это правда, — говорит Паркер. — Мама опять за тебя молилась. Я слышал, как она молилась в спальне. Глаза ее были крепко зажмурены, вот так, и она стояла на коленях. Мама при этом говорила что-то вроде следующего: «Всевышний Господь, направь и защити моего Бена, где бы он сегодня вечером ни оказался. Помнишь ли ты, Господи, как мой милый Бен в раннем детстве вставал передо мной по утрам, чтобы я могла поцеловать его в лобик? Помнишь ли ты, о Господи, золотое обещание этого ребенка, моего Бена?» В общем, сам понимаешь, Бевак, все в таком духе. Я совсем не хочу тебя смущать.

— Это было предельно остроумно, — говорит сын.

— Так как, по-твоему, что мне ей сказать? — спрашивает Паркер.

— Почему бы тебе просто отсюда не уйти? — откликается Бен.

— Знаешь, Бевак, сегодня вечером мы все опустимся на колени и станем молиться, — говорит Паркер. — Пока, Бевак.

В коридоре, окруженный живой картиной из жидкой грязи, Паркер вдруг начинает хихикать.

— Кажется, я знаю, что собираюсь сказать Реджине, — говорит он. — Я собираюсь сказать ей, что Бен стал буйным религиозным фанатиком. Что, когда мы туда добрались, он стоял на коленях в кататоническом трансе.

— Слушай, я не понял, что ты говорил насчет того, что сегодня вечером все опустятся на колени в молитве?

— Сам не знаю, — отвечает Паркер. — Я просто хочу, чтобы все, кто делает мне гадости, опустились на колени в религиозном экстазе. Знаешь, я там кое-что для себя открыл.

— Что именно?

— Бен просто отвратителен, — говорит Паркер. — Все это было отвратительно. Спустя какое-то время я уже не видел все это изнутри. Вовсе не я стоял и смотрел на своего сына. Я видел все как бы снаружи. И это меня оттолкнуло, только и всего. До чего же противно!

На углу авеню Б. и Второй улицы Паркер вытягивает руку — и, слава богу, там оказывается такси. Просто поразительно. По Нижнему Ист-Сайду вообще-то никакие такси не раскатывают. Прежде чем забраться в такси, Паркер оглядывается по сторонам. Дальше по улице, по авеню Б., можно увидеть громаду кинотеатра и самый край парка.

— Славное предзнаменование, — объясняет мне товарищ. — Если ты можешь выйти прямо на улицу и сразу поймать такси — в любое время, в любом месте, только вытяни руку, и такси остановится… в общем, если ты на такое способен, но наверняка ты еще кое-что значишь в Нью-Йорке.

Паркер больше ничего не говорит, пока мы едем по Четвертой авеню (или Южной Парк-авеню, как она теперь называется), затем по Двадцать Третьей улице, мимо здания компании «Метрополитен лайф иншуранс».

— Сам подумай, — наконец говорит Паркер. — Что я мог ему сказать? Ничего я не мог ему сказать. Я выбросил наружу все, что у меня имелось. Но я не смог бы ровным счетом ничего сделать. Ни для одного из них. Ни для кого.

 

18. Воскресная разновидность любви

Любовь! Эфирное масло либидо в воздухе! Сегодня вторник, без четверти девять утра, и мы находимся в подземке, на линии Межрайонной скоростной системы перевозок, на станции «50-я улица и Бродвей», а двое юнцов уже висят в каком-то переплетении рук и ног, облаченных в «ломаную саржу», и это, следует признать, доказывает тот факт, что одним воскресеньем любовь в Нью-Йорке не ограничивается. И все же — как странно! Вся эта уйма лиц выскакивает из поезда с Седьмой авеню, проносясь мимо автомата с мороженым «кинг сайз», и турникеты начинают трещать так, как будто весь мир разламывается, напоровшись на рифы. Четыре шага после турникетов народ делает плечом к плечу, заходя на эскалатор, несущий всех к поверхности по гигантскому дымоходу, полному плоти, шерсти, фетра, кожи, резины, буквально дымящегося «алюмикрона», а также крови, что проталкивается по старым и склеротичным артериям всех окружающих в форсированном спринте от избытка кофе и отчаянной попытки выбраться на поверхность из подземки в час пик.

Парень окутывает девушку не только руками, но и грудью, имеющей вогнутую форму, характерную для американского тинейджера. Ее голова наклонена под углом в девяносто градусов. Как можно крепче зажмурив глаза, оба подростка с невероятной, поистине лихорадочной поспешностью обрабатывают губы друг друга. Тем временем повсюду вокруг них десятки, сотни лиц и тел потеют, топают вверх по лестнице, животами вперед проталкиваясь мимо целой выставки таких новинок технического прогресса, как «зуммеры счастья», «струящиеся пятицентовики», «пальчиковые крысы», «пугающие тарантулы» и ложки с вполне реалистично изображенными на них мухами, мимо парикмахерской «У Фреда», которая находится как раз за площадкой и щеголяет глянцевыми фотографиями молодых людей с вычурными прическами: такие здесь могут сделать любому. Дальше народ вываливается на 50-ю улицу, попадая в сумасшедший дом транспортных потоков, магазинов, витрин с причудливым дамским бельем и краской для волос «под седину», рекламных вывесок, предлагающих выпить бесплатную чашку чая и посетить вскорости разыгрываемый матч между «Кроликами Плейбоя» и «Танцовщицами Дауни». Затем все громко топают в сторону Тайм-Лайф-билдинг, Брилл-билдинг или «Эн-би-си».

А парень и девушка просто продолжают корчиться в своей неразберихе. Ее рука скользит по его загривку, и он начинает крутить головой, когда ее пальцы заползают в сложные, симметричные сады его прически типа «чикаго бокскар» у основания черепа. От поворота головы лицо парня внедряется в цилиарный корпус ее прически типа «пчелиный рой», так что девушке приходится наклонить голову в другую сторону, перемещая ее на сто восемьдесят градусов и используя их рты в качестве поворотной оси. Впрочем, если не считать заботы о надлежащем состоянии своих причесок, эти двое не обращают внимания ни на что, кроме друг друга. Все удостаивают подростков беглых взглядов. Отвратительно! Забавно! Как трогательно! Несколько проходящих мимо парней отпускают двусмысленные замечания. Однако подавляющее большинство в этом снабженном лестницей дымоходе испытывают нешуточное потрясение. Видение любви в час пик вовсе не поражает людей как нечто романтическое. Скорее это похоже на некий ловкий трюк. Примерно такое же впечатление производит жирный мужчина, пересекающий Ла-Манш в бочке. Если учесть людской прилив, достижения этой парочки тоже можно считать очень серьезными. Здесь имеет место фрагмент слегка преувеличенной героики в манере костлявых старичков с варикозными венами на ногах, которые каждый год появляются невесть откуда и пробегают марафонскую дистанцию по улицам Бостона. И странным образом это кажется некой промашкой круглонедельной любви в Нью-Йорке, причем для всех, а не только для двух подростков, корчащихся под своими шевелюрами на станции подземки «50-я улица и Бродвей». Такая любовь слишком поспешна, слишком принародна, слишком крута, и в ней также нет места необходимому легкому флирту. Именно это и объясняет тот факт, почему настоящая вещь в Нью-Йорке, как поется в известной песне, это «воскресная разновидность любви».

Да, разумеется, еще есть суббота, но суббота ничем не лучше всех будних дней от понедельника до пятницы. Суббота в Нью-Йорке является днем для выполнения различных поручений. Свыше миллиона покупателей изливается на улицы, основательно их запруживая. Все носятся по округе, отправляясь в Йорквиль, чтобы отхватить там те несравненные сыры для вечерней трапезы, навещая Четвертую авеню, чтобы попытаться найти там книгу Ван Вехтена «Вечеринки» и тем самым пополнить чью-то библиотеку, заходя в химчистку, к дантисту, к парикмахеру, к какому-то малому, который должен одолжить вам свой автомобиль с кузовом «универсал», дабы вы смогли подобрать две щитовые двери, а затем сделать из них столы — или еще в какое-то место, в котором, как кто-то вам обмолвился, можно найти поистине сказочные куски мяса, где мясник носит соломенную шляпу и нарукавники, а также замечательно грубо себя ведет.

Да, верно, еще есть субботний вечер, да и пятничный вечер тоже, раз уж на то пошло. Они вполне годятся для свиданий и полезного времяпрепровождения в Нью-Йорке. Однако для легкого флирта и любви они так же неподходящи и кратковременны, как и вся остальная неделя. По пятничным и субботним вечерам все обычно находят для себя некие сцены. Это может быть подвальное кабаре в Вилледже, где невесть откуда взявшаяся пятерка парней разговаривает на «ямайском» и колотит по стальным барабанам, где коннектикутские тинейджеры носят пончо из шотландки, сапожки по колено и пьют коктейли наподобие «Кульминации страсти», приготовленные из яблочного сидра с брошенными туда арбузными шариками. Или это может быть какой-то подвал в районе Восточных 50-х улиц, дискотека, куда алебастровые подростки приходят в жакетах без рукавов, зато с норковыми шкурками по бокам, в твидовых вечерних платьях, с круто-модернистскими прическами. Однако в любом случае это некая сцена, некое представление, и вскоре весь вечер начинает крутиться подобно всей планете в беспорядочном монтаже такси, проскальзывающих внутрь салона ног в скользких чулках, скользких ног, выскальзывающих оттуда, камвольной ткани, обид, ухмылок, глазных зубов, глиссандо, буффонад, намеков, уличных фонарей, портье, линий, пурпурных канатов, белых манишек, зеркал и бутылок в баре, розовых мужчин и пальто с воротниками-шальками, гардеробщиц и неоново-персиковых ногтей, опять-таки такси, ключей, битых ламп и отсутствия плечиков для одежды…

А затем невероятный рассвет — воскресенье в Нью-Йорке.

Джордж Дж., который рисует рекламу для одного универмага, продолжает утверждать, что ему якобы только и требуется, что учуять запах кофе, находящегося на определенной стадии фильтрации. Не важно где. Сгодится даже самый отвратительный кабак, где подают мерзейшие гамбургеры. Джорджу всего-навсего требуется понюхать тот кофе, и он вдруг обнаруживает, что плывет, тонет, растворяется в своих мечтаниях по поводу воскресной разновидности любви в Нью-Йорке.

Квартира Энн А. была ровным счетом ничем, продолжает утверждать Джордж, но в этом-то самая забавная странность и заключалась. Энн жила в Челси. Ее квартира состояла всего из одной комнаты с камеоподобным резным орнаментом скучающей Медузы на лицевой стороне каминной доски. Эта комната и еще кухня находились в доме из бурого песчаника, затерявшемся среди уймы высотных зданий, автобусных вокзалов и тому подобного. В прекрасном Челси. Однако воскресным утром к половине одиннадцатого солнце аккуратно прорезалось меж двух высотных зданий, а затем, через бесхозную территорию миазматических газопроводов, ресторанных отдушин, антенн, пожарных лестниц, веревок для сушки белья, дымовых труб, застекленных крыш, остаточных громоотводов, мансардных склонов, а также как-то по-особенному блеклых, грязных и бесформенных задних сторон нью-йоркских зданий, проникало к Энн на кухню.

Джордж сидел за шатким столиком, накрытым куском клеенки. Как же он любит об этом вспоминать! Квартирка всегда была грязной. Оттуда просто невозможно было вымести всю сажу и прочую грязь. Квартирка была прекрасной. Энн готовила кофе у плиты. Запах готовящегося кофе, один только запах… и Джордж уже оказывался на взводе. На Энн был просторный купальный халат из махровой ткани с широким поясом. То, как она двигалась внутри этого купального халата, пока солнце сияло в окне, всегда заводило Джорджа. Вот Энн расхаживает по кухне в этом огромном и пушистом купальном халате, а солнечный свет льется ей на волосы, и у них двоих есть в запасе все время на свете. С Восьмой авеню не доносилось ни одного звукового сигнала какого-нибудь страдающего метеоризмом грузовика. В течение по меньшей мере девяти из десяти минут никто не стучал шпильками, спускаясь по лестнице из коридора.

Энн готовила яичницу-болтунью, самую обычную яичницу-болтунью, однако трапеза выходила просто роскошной. Великолепной. Еще Энн приносила пару кусочков копченой рыбы с золотистой кожицей, несколько копченых устриц, которые всегда поступали в маленькой баночке с причудливыми надписями, поистине королевскими цветами и разными завитушками, немного хлеба «киссеброт», консервированную черешню, и, разумеется, кофе. Они выпивали примерно по миллиону чашек каждый, пока тепло не начинало просачиваться по всем внутренностям. А затем — сигареты. Сигареты неизменно бывали подобны умиротворяющему ладану. Радиатор всегда испускал шипящий звук, а затем щелкал. Солнце сияло вовсю, а пожарные лестницы и миазматические газопроводы казались всего лишь силуэтами — где-то там, вдалеке. Джордж отрывал себе еще один ломтик «киссеброта», выуживал еще одну черешню из банки, выпивал еще одну чашку кофе и закуривал еще одну сигарету, тогда как Энн закидывала ногу за ногу под махровым халатом, скрещивала руки на груди и продолжала неспешно затягиваться сигаретой. Так все и шло.

— Наступала полная апатия, приятель, — сообщает мне Джордж. — И это было прекрасно. Да, тупая апатия на самом деле прекрасное, капитально недооцененное состояние. Апатия — это роскошь. Особенно в этом дурацком городе. Там, на той кухне, ты словно оказывался в идеальном коконе любви. Все было прекрасно, а кокон — просто идеален.

Вскоре они с Энн одевались, всегда стараясь делать как можно меньше движений. Энн облачалась в большой и тяжелый свитер, непромокаемое пальто и выцветшие слаксы, которые обтягивали ее ляжки подобно неопреновой резине. Джордж напяливал на себя вельветовые брюки, изъеденный молью свитер без воротника и опять-таки непромокаемое пальто. Затем они спускались по лестнице и шли по Четырнадцатой улице за воскресной газетой.

Совершенно внезапно прогулка по нью-йоркской улице оказывалась подлинным наслаждением. Всех тех проклятых миллионов, которые всю рабочую неделю несутся к Манхэттену, там и в помине не наблюдалось. Город был пуст. Мужчине и женщине, неспешно шаркающим по улице, апатичным, окутанным коконом любви, все это казалось насквозь прогнившим Готамом, который всего за одну ночь привели в полный порядок. Даже немногие прохожие выглядели намного лучше. К примеру, навстречу попадалась одна из тех старых кукол с дряблыми ручонками, закутавшаяся в пальто текстуры овсяной каши, с комковатыми старыми ногами, которые становятся видны всякий раз, как она поднимает их, топая вверх по лестнице подземки и задерживая всех позади себя ввиду своей вялости и ветхости… а сегодня, в воскресенье, на славной, чистой, пустой Четырнадцатой улице эта старая карга смотрелась не иначе как милейшей пожилой дамой. Просто не было никого во всей округе, чтобы заставить ее выглядеть прискорбно медленной, тупой, непригодной, немодной, невосстановимой. Вот в чем заключалась самая соль воскресенья. Пронырливые миллионы напрочь отсутствовали. И Энн шла рядом с Джорджем в протертых старых слаксах, что обтягивали ее ляжки подобно неопреновой резине, создавая, вполне возможно, самое сказочное зрелище, каким когда-либо мог похвастаться мир, а кокон любви по-прежнему был идеален. Все выходило так, словно ты не только получил свой торт, но и сам его съел. С одной стороны, приятель, там был этот приз под названием Нью-Йорк. Все здания, все шпили Готама располагались силуэтами по всему пейзажу подобно символам, представляющим все великое, славное и триумфальное, что только есть в Нью-Йорке. А с другой стороны, там не было тех пронырливых миллионов, которые толкают тебя животами и поедают жареные пирожки прямо на ходу. Крошки сыплются на тротуар как напоминание о том, сколько всего тебе потребуется вложить в этот город, чтобы оставить себе хоть какую-то его часть. А по воскресеньям у них был кокон любви, цельный и совершенный. Это все равно что находиться внутри живописного пасхального яйца, откуда ты выглядываешь и видишь, что шпили Готама просто стоят где-то вдали, подобно маленькому драгоценному заднику.

Вскоре Энн и Джордж опять оказывались в квартире, развалившись на полу и читая воскресную газету, пока вся та ровная черная тушь составляла аппликацию на крупной и жирной листве бумаги. Энн ставила на «хай-фай» пластинку с органной музыкой в исполнении И. Пауэра Биггса, и чертовски скоро басовые аккорды старого рыболова начинали вибрировать по всему твоему телу, словно он прикрепил диатермический аппарат к твоему солнечному сплетению. Так Энн с Джорджем и валялись на полу, шурша воскресной газетой, омываемые и массируемые звуковыми волнами И. Пауэра Биггса. Это было примерно как принять немного пейота или еще чего-нибудь в таком духе. На них накатывал этот чудесный кайф, словно они и впрямь употребляли психоделики, и самые обычные предметы вдруг обретали несравненную лучистость и колоссальное значение. Словно бы старина Олдос Хаксли, проводя очередной свой наркотический эксперимент, сидел там, подцепляя пуговки пейота и глазея на глиняный горшок с геранью на столе, который постепенно становился самым сказочным горшком с геранью на всем белом свете. Его изгиб… черт возьми, да ведь он изгибался на все триста шестьдесят г-р-а-д-у-с-о-в! А глина… черт возьми, да ведь она была цвета самой земли. А самый верх… да, там был о-б-о-д-о-к! Джордж испытывал то же самое чувство. Квартира Энн… да, она была сплошь увешана разными современными эстампами, вполне обычными для жилья работающей нью-йоркской женщины, каракулями Пикассо, угловыми завитушками Мондриана… странным образом никто никогда не раздобывает хотя бы какого-то коврика для мондриановских эстампов… Тулуз-Лотреками, где этот парень с выдающимся подбородком выбрасывает свою силуэтную ногу… Клеями, да, этот Пауль Клее очень любопытен… и вот, совершенно внезапно, эти эстампы становятся самыми прекрасными творениями во всей агиологии искусства… то, как это парень с выдающимся подбородком в-ы-б-р-а-с-ы-в-а-е-т н-о-г-у, то, как Пауль Клее б-ь-е-т п-о э-т-о-м-у ш-а-р-у… то, как эта квартирка сворачивается вокруг них подобно кокону, пока клочки корпии под кушеткой кажутся похожими на волосы ангела, а сливовое покрывало на постели, наполовину сползшее на пол, имеет точно такие же складки, что и на шелках херувимов Тьеполо, а скучающая Медуза на каминной доске смотрится самой что ни на есть роскошно, достославно скучающей Медузой всех времен!

— В общем, это была настоящая воскресная любовь, — говорит Джордж, — и ничего подобного ей в другие дни недели никогда не бывает. Уж не знаю, что потом с ней случается. Куда она девается, когда наступает понедельник. Понедельник в Нью-Йорке вообще вроде как все на свете обламывает.

 

19. Женщина, у которой есть все

До чего же все это странно, но в то же время мило. Хелен может сидеть, забросив обтянутые нейлоном голени на диван (они тут же утопают в пушистой лавине), и наблюдать за тем, как Джейми стоит рядом на одном колене, повернувшись спиной к Хелен и дурачась с креслом, ножки которого сделаны в виде львиных лап. Это всего лишь Джейми, декоратор интерьера. Но черт возьми! У него дьявольски прекрасная поясница. Хелен испытывает побуждение обхватить его за талию как… как какую-нибудь там вазу. Все это происходит в чудесной квартире на 57-й улице, совсем неподалеку от Саттон-Плейс. А Хелен, по сути… в общем, Хелен — это женщина, у которой, если не считать мужа, есть все.

Хелен развелась три года тому назад. Но даже при всем при том ей всего лишь двадцать пять лет. Она ходила в Смитсоновский институт. У нее есть деньги — как уйма алиментов, так и собственный трастовый фонд. Хелен поистине прекрасна. Ее лицо (что-то вроде капюшона густых черных волос по сассуновской моде нависает над двумя огромными глазами, которые раскрываются подобно… подобно вьюнкам) — в общем, ее лицо появлялось на обложках «Вог» и «Таун энд кантри», почти во всех нью-йоркских газетах, где вообще идет речь о моде, однако имя Хелен всегда шло в заглавии, что известно как работа «социальной» фотомодели. Хелен стройная, сильная, гибкая, она постоянно занимается спортом. У нее есть всего лишь один ребенок. Этот всего лишь один ребенок (хотя Хелен в такой манере даже думать не желает), трехлетний Курт-младший, просто прекрасен.

Еще у Хелен есть Джейми, ее декоратор интерьера. Вот Джейми стоит на одном колене, прилаживая съемный эбонитовый шар под львиную лапу одного из кресел. Он сам разработал этот дизайн. Все до единого врубаются в мебель Джейми: «Ах, неужели Джейми декорировал вашу квартиру?» Все это очень экзотично и в то же самое время очень просто. Черное и белое, модерновая ножка в виде львиной лапы, если вы можете себе такое представить, съемные эбонитовые шары…

Ах, что за дьявольщина творится? Внезапно Хелен чувствует полную безнадежность. В Нью-Йорке есть по меньшей мере десять известных ей женщин, которые совсем как она: разведены и прекрасны; разведены и на самом деле отлично с этим справляются; разведены и оказываются желанными гостьями на всех вечеринках, да и вообще на всех мероприятиях, куда только можно их пригласить; разведены и постоянно появляются в колонке как Джо Дивера, так и всех ему подобных; разведены — и остаются женщинами, у которых есть все. Имена этих десяти женщин Хелен способна запросто отчеканить, потому что знает их самих вдоль и поперек. Кое у кого из них великие американские баронские имена, однако Хелен, а также все эти десять женщин совершенно… совершенно, совершенно неспособны найти для себя в Нью-Йорке нового мужа.

Разумеется, Хелен пыталась! В этот процесс была вложена уйма доброй воли — как ее собственной, так и ее друзей. Дж___ы как-то пригласили Хелен на обед, устроив все это дело исключительно ради того, чтобы она познакомилась с их фаворитом среди всех подходящих молодых людей в Нью-Йорке. Он был красив, являлся одним из самых молодых вице-президентов банка в Нью-Йорке (подлинных вице-президентов, раз уж на то пошло), а также великим гонщиком на Бермудах. Они с Хелен поговорили о его напряженной жизни среди жеребцов Уолл-стрит. Они поговорили обо всех тех вещах, которые друзья Хелен постоянно подкачивали в разговор — о Джаспере Джонсе, о «нувель вог», о фальшивой эстетике модных фотографов. Они гримасничали, кривились, улыбались, цепляли кусочки крабового мяса, в котором не было совсем никакой «химии». А затем он отвез ее обратно на Восточную 57-й улицу, где они вошли в лифт, полный разных деревянных завитушек, а у низкорослого лифтера были нашиты канты по всей униформе. И в тот самый момент, когда дверцы лифта за ними закрылись, у них в головах словно бы зашипели струйки пара, говорящие им обоим о том, что это… нет-нет, это совершенно невозможно; выпустите, выпустите меня отсюда.

Две недели спустя Д___ы пригласили Хелен на обед, и миссис Д___ встретила ее практически у выхода из лифта, после чего принялась очень возбужденно, очень конфиденциально ей втолковывать:

— Знаешь, Хелен, мы посадим тебя рядом с нашим абсолютным фаворитом среди всех подходящих молодых людей в Нью-Йорке.

Им, понятное дело, оказался тот же самый Бермудский гонщик. Да уж, всеобщий фаворит. На сей раз они с Хелен просто поулыбались, погримасничали, покривились, воздержались от ответов на воображаемые вопросы с другой стороны и взяли себе вместо этого по ломтику дыни.

Какая досада! Ох уж все эти так называемые мужчины в Нью-Йорке! Спустя какое-то время, в ретроспективе, Бермудский гонщик уже начинает совсем неплохо выглядеть. Со временем можно было бы даже забыть про «химию». Все романы у Хелен продолжают разворачиваться по одной и той же схеме: ей попадаются надменные, осторожные, жеманные, скромные… рассеянные, вызывающие одну досаду мужчины, которые заводят свои часы, прежде чем заняться любовью. Внезапно Хелен кажется, что куда лучше не быть женщиной, у которой есть все. Тогда она смогла бы выйти замуж за какого-нибудь решительного мальчика, каковыми в Нью-Йорке обычно являются актеры. А так Хелен оказалась в… некой декорации, где холостяки уже далеко не мальчики. Все они поглощены своими карьерами. Они не шатаются вокруг «Лаймлайт Кафе», имея в голове единственное желание — затащить в постель нью-йоркских прелестниц. Жены этим мужчинам почему-то не нужны. Они легко находят себе женщин, когда таковые им требуются — для украшения, для компании или даже для постели, если уж на то пошло, короче, для чего угодно, — ибо женщины имеются повсюду и поистине в редкостном изобилии.

Какая ирония! В этот самый момент Хелен словно бы видит со стороны себя и всех остальных разведенных нью-йоркских женщин, у которых есть все, женщин, сегодня и завтра застывших на узкой полоске территории, что тянется с востока на запад между 46-й и 72-й улицами в Манхэттене. Всем им там решительно нечего делать, кроме как демонстрировать свою неотразимую привлекательность нью-йоркским мужчинам. Вот они сидят в парикмахерской мистера Кеннета, что на Восточной 54-й улице, в помещении, увешанном тканью, как огромная палатка. Туда входит до странности восточная женщина, самым что ни на есть приглушенным и почтительным голосом объявляя: «Ну вот, а теперь давайте перейдем в помещение для мытья головы». Она словно бы хочет сказать: «Мы здесь занимаемся кое-чем весьма креативным». И все же пышные прически, даже после четырех часов пребывания у мистера Кеннета, уже начинают казаться чем-то вполне обычным Женщине, У Которой Есть Все. Сегодня еще столько всего необходимо проделать, столько всего узнать. Взять хотя бы вечный поиск лучших накладных ресниц! Скорее к Дейрдре или еще в какое-то подобное место на Мэдисон-авеню — мотыльковые ресницы? Квадратные ресницы? Норковые ресницы?.. Ну, норковые ресницы на самом деле просто шутка, слишком уж они тяжелы, и веки от них… потеют — с век начинает стекать прозрачнейший, сладчайший соленый пот. Или скорее еще куда-нибудь за идеальными накладными ногтями, двадцать пять долларов за обе руки, два с половиной за один палец, прелестные фальшивые ногти… но куда все-таки обратиться? К Саксу? К Бергдорфу? Или следует прислушаться к какой-то девушке, которая возвращается и говорит, что идеальное место для приобретения накладных ногтей — это отель «Беверли Хиллс»? Или лучше отправиться прямиком в гимнастический зал Куновски для занятий? Вообще-то сейчас 1965 год, и приходится сталкиваться с тем фактом, что шоколадная основа и мел ничего особенного для кожи сделать не могут. Собственно говоря, они вообще ничего не делают — они просто ее покрывают. А ведь крайне важно то, что происходит с кожей, вся эта процедура с пурпурным светом в Студии ухода за волосами Дона Ли, — да-да, вот в чем все дело. А в гимнастическом зале Куновски можно зайти в раздевалку и проверить там ярлыки кое на какой одежде, а затем, наконец, столкнуться с какой-нибудь девушкой, которая скажет, что она здесь в последний раз, что она нашла некое место, где после занятий можно действительно принять душ. И тем не менее — к Куновски. И к Бене — наблюдать за тем, как водяные шарики расплескиваются, попадая на кожу. И вот все они здесь, они ходят сюда ежедневно, с одной-единственной целью — окончательно превратить себя в несравненную, эзотерическую, потрясающую женщину, настоящее совершенство. А все ради мужчин, которые, кажется, даже внимания на это не обращают. Невероятно! Вызывающе! Ах, невозможные мужчины этого города, стиснутые железной хваткой карьеры, эгоистичные и опустошенные.

Вот почему Хелен печально сидит в одиночестве на своей постели, наблюдая за тем, как мистер Джейми прилаживает эбонитовый шар к львиной лапе кресла. Джейми — ее декоратор интерьера, однако еще раньше он стал ее Символическим Спутником — за три года до этого, сразу же после того, как она развелась. Хелен попросту в нем нуждалась. Когда нью-йоркская женщина разводится, на определенный период она становится словно бы радиоактивной или что-то вроде того. Ни один мужчина не желает к ней приближаться. Хелен непременно требовалось избавиться от всех этих психических токсинов развода. В конечном счете люди стали приглашать ее на обед или еще куда-нибудь — но кто бы стал ее сопровождать? Ведь она считалась вроде как радиоактивной. Тогда ее стал сопровождать Символической Спутник. Он человек-символ, простая фишка, позволяющая игре продолжаться и все такое прочее. С ним Хелен может войти в чей угодно игриво-изящный, увешанный косоугольными зеркалами громадный зал на Восточной 72-й улице — и решительно никто не станет болтать о ее новой любовной связи. Здесь действительно существует связь, но определенного сорта, и никто, похоже, этого не понимает. Джейми удобен, он не таит в себе никакой угрозы. С ним никогда опять не начнется та старая история. Нет, не подумайте, история эта не имеет никакого отношения к сексу. Ха, к сексу! Сексуальная агрессия являет собой, пожалуй, единственное, что и впрямь не имеет отношения к той старой истории, — к вечному антагонизму, звучным столкновениям «эго», боям за «свободу» от брака в один прекрасный день и за лидерство в следующий, к непрерывному накоплению груза на спине козла отпущения. Последняя сцена Хелен с Куртом… Хелен запросто может об этом рассказать, изложить весь это невероятный, смехотворно-нелепый материал кому угодно, да хоть даже носильщикам. Они с Куртом тогда только-только стали жить по отдельности. Это было задолго до того дневного полета в Эль-Пасо, той поездки на такси через границу в Хуарес, того старого чернокожего мексиканского судьи, который, не на шутку заинтересованный, все время тасовал под столом новехонькую и весьма богато украшенную (претенциозную!) колоду карт Таро. Они уже тогда жили по отдельности — собственно говоря, они начинали жить по отдельности в тот самый конкретный вечер. Кто-то должен отделиться. Кто-то стоит в гостиной среди невероятных груд картонных коробок и больших спортивных сумок — и Курт указывает носильщикам, что им забирать.

— Знаешь, Хелен, я вовсе не хочу показаться тебе мелочным, но все же. Ты не положила сюда симпсоновскую супницу. — Взмах рукой.

— Я отдала ее Моргетсонам… ведь они друзья моих родителей.

— Пойми, Хелен, дело вовсе не в этом. Ведь мы уже обо всем договорились.

— Курт, ты не хуже меня знаешь, что…

Супруг делает из большого и указательного пальца кружок, обозначающий «о’кэй», а затем толкает его в сторону Хелен, словно бы желая сказать: «Правда». Однако в это же самое мгновение он говорит:

— Неправда!

Ох, черт побери, проклятый Сол Минео — или кто еще так его научил? Кто-то когда-то сказал Курту, что «Сол Минео и его компашка» вечно дурят друг друга этим приемом — сперва показывают «о’кэй», а затем говорят: «Неправда!» Подобный юмор от Сола Минео Курта просто восхитил. И прямо сейчас он проделывает этот фокус, стоя среди спешно пакуемых картонных коробок рядом с парой жирных носильщиков… отдыхающих, наблюдающих. Курт непременно должен стоять там, положив руки на бедра, с мокрой от пота кудрявой головой, одетый в причудливой вязки теннисный свитер и «топсайдеры». Он непременно должен был напялить эту старомодную вещь, причудливой вязки теннисный свитер стоимостью в сорок два доллара или что-то в этом духе, потому что он сам собирается подобрать пару коробок, а также лично потащит свои драгоценные трубки к «хай-фаю» — или как там это называется? С этими длинными железяками что-то такое сделали у Хочкисса или где-то еще, и теперь Курту ни в коем случае нельзя их лишиться. То, как гневно он смотрит на Хелен, стоя в своем свитере для потогонных физических упражнений «уайт шу» стоимостью в сорок два доллара, — тоже старая история.

Курт-младший выползает из постели, топает в гостиную — и видит там только Папочку, чудесного кудрявого Папочку. Дети, если уж говорить откровенно, полностью лишены всякой интуиции, всякого понимания.

— Эти джентльмены не хотят рассиживаться здесь и слушать истории про друзей своих родителей, — говорит Курт.

Да нет же, Курт, очень даже хотят. Ведь они именно тут рассиживаются, как ты сам сказал. Мирный, слегка жестковатый жир тянется по сторонам от их подбородков, точно картофельное пюре. Носильщики сидят на подлокотниках кресел, принадлежащих Хелен, и наслаждаются, наблюдая за тем, как два богатых молодых дурака (вернее, дурак и дура) буквально лопаются по швам. Курт-младший, судя по всему, думает, что все высказывания Папочки забавны. Он подходит вразвалку, непрерывно хихикая, и говорит: «Папочка!» Носильщики считают Курта-младшего таким забавным — сущее дитя! — и тоже начинают посмеиваться, слегка потряхивая жирными щеками. Какая милая картинка выходит — предельно непристойная, на взгляд Хелен.

Джейми, по крайней мере, стал концом старой истории. Хелен и большинство других разведенных женщин, у которых есть все, вскоре перешли на вторую стадию. Их старые друзья, старые приятели Хелен и Курта… вы понимаете? Хелен и Курта, Молодой Парочки! Хелен с Куртом здесь, Хелен с Куртом там… и постепенно их старые друзья (в основном приятели Курта) начинают исключать оттуда Хелен. Отлично, выходит одна тупоумно-простодушная трата времени. Чего они хотят? Нет, это не секс. Здесь нет ничего похожего на предупреждения из «Красной книги разводов». Насчет того, что, мол, он. Мистер Не-Вполне, скажет: «Она была замужем, а значит, можно спокойно побиться об заклад, что затащить ее в койку будет проще простого». По сути, в нью-йоркском наборе нет практически ничего, связанного с сексуальным безумием женщин в отношениях с мужчинами. Позволит ли им Верховный Бог Хочкисса, Сент-Пола и Вудберри-Фореста предаться безумию, подобно похотливым старым козам и козлам?.. Кому-нибудь наверняка хочется, чтобы Он позволил. Даже не ради секса, а ради самого безумия. Кто-то жаждет увидеть, как они всего лишь раз впадают в бешенство, потея, скуля, корчась, закатывая глаза, раздувая языки, точно жареные птичьи желудки… в общем, все что угодно, только не эта смутная холодность, более чем прохладный интерес. Так или иначе, эти старые друзья приходят, и их глаза буквально дышат на Хелен, раздуваясь подобно рыбьим жабрам в аквариуме. И среди друзей непременно присутствует тот милейший пятнистый терьер от «Салливана и Кромвеля», для которого Курт обычно выпрашивал отдельное приглашение — снова и снова. Он чем-то таким занимался на хлопковой бирже. Подумать только — на хлопковой бирже! Раньше терьер приходил, дыша своими жаберными глазами на Хелен, дивясь. Теперь же этот странный восторг бытия Куртовой Жены стал доступен для его размышлений и жаберного дыхания глаз. Как мило! В один прекрасный день Дуглас… да, конечно, Дуглас — это совсем другая история… но в один прекрасный день Дуглас пригласил всех на пикник с шампанским в Центральном парке в честь Дня памяти павших в гражданской войне. И все эти бутылки с шампанским стояли в «скотч-кулерах», а густо-синие и желтые плетеные корзины ломились от лососины, копченой индейки и бутербродов с ветчиной из Южной Виргинии, приготовленных Андре Сармейном из Лютеции. Несчастный пятнистый терьер, приятель Курта по хлопковой бирже, прибыл невесть откуда в правильной, «неформальной», как следует понимать, рубашке «поло» с длинными рукавами. Та рубашка была от Чиппа или еще от кого-то, она отличалась щегольскими прямыми складками и каким-то особенным глянцем. Очевидно, терьер специально куда-то пошел и купил правильную вещь для данного конкретного пикника с шампанским. Вот бедолага! Однако Хелен продолжала с ним мириться. Старина терьер никогда не делал ни жеста. Никогда! Он всегда уходил в час ночи с поразительно влажным видом рисово-пудингового обожания. Но он был прост, он не имел отношения к старой истории.

Кошмарный урок! Вскоре Хелен уже идентифицировали с этим мирным дельцом с хлопковой биржи, который по-прежнему выдыхал через жабры своих глаз невысказанное по ней томление. Хелен это совершенно не заботило. Настоящие проблемы возникали у нее с другими мужчинами. В Нью-Йорке нет никаких Других Мужчин. Мужчины в Нью-Йорке, они… в общем, на них нельзя полагаться. Стоит им четыре-пять раз увидеть девушку с мужчиной, как они уже считают, что она его девушка. И с этой точки зрения их уже никакими силами не сдвинуть. Короче, будьте счастливы! Хелен и Терьер! Как глупо! Нью-Йорк даже и не мечтал о том, чтобы попытаться разрушить чей-то любовный роман или хотя бы какие-то отношения. Для этого потребовалось бы доверие. Для этого потребовался бы интерес. Интерес… черт возьми, какого-то более-менее продолжительного интереса даже не стоит просить. Это считается уже слишком.

Вот почему Хелен испытала абсолютно сказочное ощущение, снова увидев у К___ов Порфирио Рубирозу. Она не видела его целый год, но он мгновенно ее вспомнил и принялся одаривать ее всю абсолютно сказочными взглядами, жаркими и губными, глядя на Хелен из противоположного конца помещения. Затем, пробиваясь сквозь резиновые щеки, Порфирио Рубироза подошел и сказал:

— Хелен, как поживаете? В прошлом году — белое кружево. В этом году — желтое… как же оно там называется? Вы просто великолепны! Стопроцентно великолепны!!!

А самое безумие заключается в том, что Хелен знает: он это всерьез. Потому что он это не всерьез. Разве это не слишком безумно? Ты женщина, он мужчина. Он сломает всю эту дурацкую вселенную терьера с хлопковой биржи только ради того, чтобы заполучить тебя. Ну да, вообще-то он ее не сломал, но непременно сломал бы. Понимает ли хоть кто-нибудь, что Хелен имеет в виду?

Почему Хелен потребовалось положить конец всем этим нелепым пьяным вечерам с Дэвенпортом? Дэвенпорт — персона несерьезная. Дэвенпорт входит в комнату, практически размахивая оранжевым транспарантом, объявляющим о том, что он никогда не женится. Он совсем как тот боров, что бегает всю ночь, а если его ставят в стойло, он умирает там от чисто детской обиды. Он задерживает дыхание до тех пор, пока самая середина его физиономии не синеет. Милый Дэвенпорт! Однажды утром — это уже слишком! — они проспали, и Хелен проснулась, только услышав, как нянюшка Курта вовсю колошматит по дверному запору. Ей пришлось растолкать Дэвенпорта, заставить его встать, одеться и тайком оттуда выбраться. Сама она тем временем пошла на кухню и стала отвлекать нянюшку разговорами. Однако малыш Курт, как всегда, с идиотской улыбкой на лице, заметил, как Дэвенпорт выходит из комнаты. Тот, ясное дело, по-прежнему гримасничал, изображая великую украдку, неслышно ступая на цыпочках, однако Курт-младший — просто невероятно! о чем вообще думают эти трехлетние мальчуганы? — вдруг как завопит: «Папочка!» Тут уж Дэвенпорт и сам оказывается слегка шокирован, а Хелен испытывает жуткое смешанное страдание. Она тут же осознает, что на самом деле поразил ее вовсе не крик — «Папочка!» — а тот факт, что это может заставить нянюшку прибежать к ним и увидеть Дэвенпорта крадущимся вдоль стены по ковру, подобно какому-нибудь жиголо в темном плаще или еще кому-то в таком роде.

Все! Больше никакого Дэвенпорта! Теперь краткие ночи с Пьером. Пьер был французом, который прибыл в Соединенные Штаты и разбогател, вкладывая деньги в горнодобывающую промышленность то ли в Южной Америке, то ли где-то еще. «Южная Америка! — обычно говорил Пьер. — Трущобы Соединенных Штатов!» Хелен это скорее нравилось. Однако Пьер имел привычку заводить свои часы, прежде чем ложиться в постель. Очень красивые часы. На вечеринках, на обедах, где угодно, Пьер всегда вдруг становился… каким-то рассеянным, словно бы отключаясь и отплывая прочь подобно планеру. Порой он становился рассеянным даже в постели. Вот они здесь — а вот его уже нет. Может, раньше Пьер и был французом, но теперь-то он до мозга костей ньюйоркец. А в Нью-Йорке мужчина вовсе не обязан посвящать себя женщине, думать о ней или даже уделять ей внимание. Он может… скользить, точно планер, по собственной воле. Это мужской город, потому что в Нью-Йорке есть не пятьдесят, не сотня, не тысяча прекрасных, привлекательных, доступных женщин, а многие тысячи этих сексапильных чудес, полированных и лакированных. Видит бог, какова в такой ситуации избалованная, надменная бесцельность нью-йоркских мужчин! Хелен постоянно наблюдает весь этот процесс и прекрасно его понимает. Чего ради талантливому, состоятельному, вполне привлекательному и цивилизованному мужчине в Нью-Йорке вообще испытывать потребность в браке? В отличие от Кливленда, Питсбурга, Цинциннати, а также практически всех прочих американских городов, в Нью-Йорке холостяки вовсе не изгоняются из общественной жизни. Совсем даже напротив. Они чертовски желанны. Их всюду приглашают. Общественная жизнь зрелого мужчины в Нью-Йорке неизбежно малость страдает после его женитьбы. Холостяк, если за ним хоть что-то имеется, никогда не останется одиноким в Нью-Йорке. Так зачем ему вообще нужна жена? Зачем мужчине в Нью-Йорке вообще нужны дети? Вообще-то Хелен не хочет даже об этом думать. Понятное дело, каждый мужчина испытывает естественную потребность иметь сына — точно так же, как и она испытывает естественную потребность иметь сына. Хелен всей душой любит Курта-младшего. Он просто прекрасный мальчик.

В общем, в истории с Пьером это была последняя соломинка, что переломила спину верблюда. Пьер заводит свои часы. Вообще-то с Пьером и так все было давно ясно, еще до той финальной ночи, когда он однажды напился, впал в эйфорию и принялся распространяться на предмет метафизики мужчин и женщин. Немного метафизики. Немного мозгов. Выяснилось, что лет десять тому назад, когда ему было двадцать два года, Пьер решил, что он просто должен жениться. Понятное дело, это было более-менее теоретическое решение. Просто так ему вроде бы надлежало. Так что он составил список технических характеристик, чтобы найти себе супругу. Примерно такого вот роста, приблизительно вот с таким типом фигуры. Пьер, кстати, хотел иметь жену с небольшим животиком, нежным, но достаточно твердым. С определенным образованием, определенного возраста, не старше двадцати пяти лет. Он предусмотрел все — от социального статуса до художественного вкуса. Было много всякой специфики, как и подобает в технических характеристиках. Однако удовлетворяющей всем этим условиям жены Пьер себе так и не нашел, хотя, с другой стороны, может создаться впечатление, что он ее не слишком энергично и искал. Во всяком случае он совершенно не переживал по этому поводу. Дело закончилось тем, что однажды ночью Пьер аккуратно завел свои часы и объявил Хелен, что он уже достаточно зрел, а жизнь — такая сложная драма и так далее и тому подобное. В общем, речь шла о том, что теперь Пьер внес поправку в свои технические характеристики, включив туда одного ребенка. Не двух, понятное дело. Два вечно путаются под ногами. Зато один — то, что надо. И что больше всего достает Хелен, когда она об этом задумывается, так это что на какой-то момент ее сердце подпрыгнуло! Настроение поднялось! Она увидела для себя свет в конце тоннеля! На какую-то секунду Хелен напрочь забыла об Ужасном Числе для разведенных женщин в Нью-Йорке — о сорока, сорока годах. По достижении этого возраста набивка под кожей неизбежно начинает сохнуть и вянуть. Дон Ли ничего не может с этим поделать, мистер Кеннет и Куновски совершенно беспомощны, вся эта набивка под кожей сохнет и вянет, пока в один прекрасный день врачи не производят вскрытие некогда красивой женщины в Нью-Йорке, скончавшейся на семьдесят седьмом году жизни, и не обнаруживают, что ее мозг выглядит совсем как комок сушеных водорослей в ресторане «Токио Сукияки». Вся набивка исчезла! На какой-то момент Хелен лишается того смутного, тайного страха по поводу судьбы десяти других разведенных женщин, которых она знает. Все они самым что ни на есть жалким образом склоняются к решению своей единственной задачи, которая формулируется следующим образом: во что бы то ни стало найти себе мужа.

Но — черт возьми — что же теперь? Убогая жизнь с Пьером? В рамках всех этих его технических характеристик? Ну уж нет. Спасибо за то, что включил меня в свое захватывающее мировоззрение. Итак, с Пьером было покончено.

А затем, буквально через считанные минуты, появился новый Покупатель. Он редактор журнала «Лайф», нет, не главный редактор, понятное дело, зато он прекрасно выглядит, в нем нет ничего от той железяки Хочкисса, похоже, он кое-что знает о вещах. Хелен… ну да, и без журналистов не обошлось… но Хелен познакомилась с ним в «Фреддисе», и все прошло хорошо, а теперь он должен в первый раз к ней зайти.

Тем временем Джейми прилаживает последний эбонитовый шар к львиной лапе — Джейми в любое время может вот так запросто приходить; при виде того, как Джейми стоит на коленях на огромном ворсистом ковре, Хелен охватывает какое-то мирное чувство. Однако в конечном счете портье кричит, звонок звенит, Старая Нянюшка, поваландавшись с дверным запором, все же впускает гостя. И — до чего же она все-таки наивна! — это случается снова. Хелен почти ощущает, как ее глаза оглядывают его с головы до ног, тщательно инспектируя его самого, его ботинки (которые изготовлены из кордовской дубленой кожи и имеют тяжелые подошвы) — какая жалость! — но Хелен все равно продолжает его инспектировать, она просто не может остановиться, она неизбежно оценивает каждого мужчину, который входит в эту дверь, как… как Мистера Потенциального.

Нянюшке пришлось покинуть комнату Курта-младшего, чтобы отпереть входную дверь, и теперь — ах, как чудесно! — маленький… мальчик… вразвалку… входит… в гостиную. Хелен застыла в оцепенении: она видит на физиономии своего сына ту простодушную, все ширящуюся ухмылку, совершенно точно зная, что именно эта улыбка означает. Однако она просто не в силах изменить ситуацию, хотя и догадывается, что ей сейчас предстоит услышать. Здоровенный лайфовец немного нервно переступает на месте, поскрипывая своими ботинками кордовской кожи и тупо улыбаясь ковыляющему ему навстречу вразвалку маленькому Ребенку-Интригану, пока Джейми все продолжает возиться со своими эбонитовыми шарами. Наконец, состроив самую что ни на есть невинную физиономию, малыш обхватывает ногу здоровенного лайфовца, поднимает голову и на редкость идиотичным голоском осведомляется:

— Так ты будешь моим новым папочкой?

Ах… ровным счетом ничего не изменилось. Хелен резко развернулась, совершенно неспособная придумать, что ей сказать дальше, хотя на самом деле это теперь не так уж и важно. Джейми тем временем по-прежнему валандается с креслом. Интересно, а как бы у нее получилось с Джейми? Почему бы и нет? Хелен способна как следует оценить Джейми. Может статься, она оценивала Джейми с того самого первого раза, как он вошел в эту дверь. В Джейми определенно что-то такое есть. В нем есть… красота. Все это… очень странно, мило, чудаковато, болезненно, но у Джейми — да наплевать! пусть знают! — такая чудесная поясница, уравновешенная, шлифованная, лакированная. Хелен остается всего лишь подойти, преодолеть несколько футов, а затем просто обхватить Джейми за талию как… как какую-нибудь там вазу.

 

20. Голоса Вилледж-сквер

— При-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-ве-веееееееееееееее-еееееееееееееет!

Ах, милый, дорогой Гарри! Ах, эти твои кудри из французских гангстерских фильмов, модный свитер, синяя джинсовая рубашка из «Магазина армии и флота» поверх свитера, вельветовые брюки «блумсбери», которые ты впервые увидел в каталоге «Манчестер Гардиан», после чего немедленно заказал их по почте, а также твое удивительное интеллектуальное либидо с голубиными лапками, что блуждают по Гринвич-Вилледжу — такого призыва сирены тебе достаточно?

— При-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-ве-ееееееееет!

Очевидно, Гарри считает, что достаточно. Там, в сумерках на южной стороне Гринвич-авеню, неподалеку от Нат-Хэвена, перекрестка Гринвич-авеню, Шестой авеню, Восьмой улицы и Кристофер-стрит, также известного как Вилледж-сквер, Гарри останавливается и смотрит на громадную коричневую башню, дом номер 10 по Гринвич-авеню. Он может видеть окна, но не способен ничего разглядеть за этими окнами. Тогда он со всей дури машет рукой и тем самым становится восьмым человеком за полчаса, беспардонно надутым Голосами.

Половина из уже обманутых, подобно Гарри, очень напоминает тот тип парней, которые в 1961 году благополучно закончили Хаверфорд, Гамильтон или еще какой-то колледж и отправились жить в Нью-Йорк. Здесь они участвуют в дискуссиях, осуждающих нашу технократическую цивилизацию, существующие законы касательно наркотиков и строительства пригородных поселков, а также объявляют всем девушкам о том, что они находятся в Поиске. Откровенно говоря, все они одиноки и зациклены на теме нью-йоркских девушек. Все они зримо себе представляют, как в один прекрасный день войдут в какое-нибудь место, обычно в букинистический магазин на Бликер-стрит, к западу от Шестой авеню, и там окажется девушка с прерафаэлитскими волосами, в черном платье и в пальто из овчины. Их глаза непременно встретятся, их умы тоже найдут взаимопонимание — знаете ли, Поиск, технократическая цивилизация и все такое прочее, а затем…

— При-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-вет-ве-ееееееет!

Совершенно внезапно, стоя на Гринвич-авеню, Гарри принимается махать рукой куда то в сторону фасада над магазином «Кэжьюал-Эйр» и орать в ответ:

— Эй! Кто там?

— Привет, Гарри! — орет девушка.

— Привет, Гарри! — орет вторая.

— Привет, Гарри! — орет еще одна девушка.

Четыре девушки, пять девушек, шесть девушек хором орут:

— Привет, Гарри!

Затем одна из них выкрикивает:

— При-вет-вет-вет-вет-вет-вееееет! У тебя есть для меня ___?

Затем еще одна вопит:

— Эй, Гарри, давай поднимайся сюда и ___ ___ ___!

Парень в смятении. В этот момент Гарри выглядит совсем как заблудившийся ягненок. Еще немного воплей, и вот уже кора его головного мозга напрочь отключается. Да, все верно, старина Гарри находился в Поиске, имея в голове кое-какие сладострастные мысли по поводу того, что случится после встречи его глаз с глазами Девушки-Мечты. Однако выкладывать все это вот так, в грубой форме, напрямую, в самой середине Нат-Хэвена… нет, это вроде как слишком, смело.

Так что Гарри идет себе дальше на запад по Гринвич-авеню, сопровождаемый самым натуральным блочно-клеточным конским ржанием, и теперь он, понятное дело, понимает, что именно считанные секунды тому назад выпало на его долю.

Затем девушки принимаются перебирать новые имена в надежде, что кто-нибудь из парней откликнется:

— Дж-о-о-о-о-о-о-о-о-онни!

— Эй, Бил-л-л-л-л-л-л-л-л!

— Фрэнки!

— Привет, Лапочка!

— Сэмми!

— Макс!

Невесть почему упоминание имени Макс их страшно веселит, и все девушки закатываются блочно-клеточным конским ржанием, даже не успев проверить, не собирается ли кто-нибудь по имени Макс разинуть от удивления рот и поднять голову.

Все эти девушки, эти Голоса, находятся в блочно-клеточной камере предварительного заключения для лиц женского пола, в доме номер 10 по Гринвич-авеню, выходящем на Вилледж-сквер — и, скажем так, ___, как любят говорить эти девушки, в этих играх, этих диких воплях, определенно что-то есть. Процент попаданий здесь выходит самый благоприятный. Через этот перекресток все время топают тысячи парней, и в конечном счете одной из девушек обязательно удается заполучить кого-то по имени Гарри, Джонни, Билл, Сэмми или (любовно) Лапочка.

Дом предварительного заключения для лиц женского пола, вне всяких сомнений, является настоящей «дырой», как даже сами представители управления исправительных учреждений говорят всякий раз, как пытаются выбить ассигнования на строительство нового здания, покрупнее. Там царит вопиющий беспорядок — шестьсот женщин размещаются в помещениях, предназначенных всего лишь для четырехсот человек. Девочки-подростки, впервые судимые (причем некоторые из них еще только дожидаются судебного разбирательства), сваливаются там в одну кучу со старыми и бывалыми рецидивистками, которые чувствуют себя куда круче внутри, чем снаружи. Само место на редкость грязное. Все обстоит настолько скверно, что осужденная проститутка, наркоманка и торговка наркотиками по имени Ким Паркер, тридцати пяти лет от роду, отягощенная грехами, которые загнали восемьдесят процентов девушек в дом номер 10 по Гринвич-авеню, в октябре прошлого года признала себя виновной в уголовном преступлении, а не всего лишь в проступке. Приговор за уголовное преступление мог составить пять лет работы на тюремной ферме, что представлялось Ким куда более приятной перспективой, нежели один год в доме предварительного заключения для лиц женского пола.

И тем не менее во всей стране, пожалуй, не существует другой крупной тюрьмы, которая находилась бы в таком интимном контакте с внешним миром. Само здание, двенадцати этажей в вышину, было построено в 1932 году в качестве памятника Современной Пенологии. Идея заключалась в том, чтобы оно выглядело вовсе не как тюрьма, а как новое многоквартирное здание. Между этажами там имеется медная отделка с арочными украшениями в стиле модерна тридцатых годов. Вместо обычной решетки местные окна снабжены особыми решетчатыми конструкциями, прикрывающими небольшие квадратные стекла. Эти стекла затуманены, точно катаракты. На самом деле это здание скорее напоминает электростанцию возле Йельского университета, которой предназначалось смахивать на готический собор. С другой стороны, дом номер десять по Гринвич-авеню определенно не выглядит как тюрьма.

Итак, мы имеем тюрьму, которая выглядит совсем как йельская электростанция с катарактами вместо окон, расположенную в самом центре общины, которая уже стала раем для молодых людей Нью-Йорка. Называется эта община Гринвич-Вилледж. Девушки в доме предварительного заключения могут вставать на унитазы или еще на что-нибудь в таком духе — и сквозь пару окон с переплетами, которые там все же имеются, наблюдать за всей той Жизнью свободных ребят. Прямо там, внизу, в стороне от перекрестка, расположены рекламные вывески: «Труди Хеллерс», «Бургер Вилледж», «Гамбургер Трейн», «Луиджис», «Ламанна Ликерс», «Фом Рабба Сити», «Кэптанс Тейбл», «Недикс», а также самая клевая аптека «Рексолл» во всем Нью-Йорке. Там, по Шестой авеню, скользя и визжа всякий раз, как меняется сигнал светофора, проходят все представители богемы с пышными прическами, в эластичных брюках и эльфийских ботинках, оживленные парни в «слим-джимах» и сапогах «дезерт», пожилые представители богемы в ботинках «эвенджер», соответствующих пончо из шотландки и слаксах, священники из Современной церкви, раскрашенные сексапилки, мускулистые тренеры и двадцативосьмилетние алкаши, которые говорят:

— Хорошо, четвертака у тебя нет, но если бы у тебя был четвертак, ты бы мне его дал?

И наркоманы. Тем же самым вечером, когда девушки одурачили Гарри («Эй? Кто там?»), они смогли разглядеть на улице парня, известного как Фестер. Тот как раз вываливался из «Рексолла», потряхивая одной рукой, а другую крепко прижимая к животу. На какое-то время Фестер сложил свой свитер в квадратик и встал на колени у входа в «Рексолл», уперев голову в квадратик свитера и громко стеная. — Все просто его обходили. Однако затем Фестер внезапно вскочил, подбежал к сигаретному лотку и со сдавленным воплем влепил какому-то полному незнакомцу звучный подзатыльник. Шокированный парень резко развернулся, держа в руках свою пачку «Мальборо», а Фестер принялся мотать головой, своим эльфийским голосом повторяя: «У меня в брюхе колет! У меня в брюхе колет!» Затем он заковылял дальше, по-прежнему крепко прижимая одну руку к животу. Фестер наркоман, и многие девушки его знают. Было время, когда одна из девушек могла с его помощью поднять «лекарство» в дом предварительного заключения на простой рыболовной леске.

Да, Фестеру сейчас очень скверно, зато он по крайней мере там, на свободе, в Гринвич-Вилледже, где все скользят и визжат при смене сигнала светофора на Шестой авеню. А девушкам приходится вопить, обращаясь к жизни, бурлящей внизу. Девушки в одной камере принимаются орать и орут до тех пор, пока одна из них, стоящая на стреме, не подает предупредительный сигнал (порой это «дум-да-дум-дум» из старого телевизионного шоу Джека Уэбба), подразумевая тем самым, что к камере приближаются вертухаи. Девушки вопят постоянно, они даже могут начать орать, обращаясь к кому-то, с кем они только что разговаривали в помещении для свиданий на первом этаже. Одно дело разговаривать с кем-то внутри тюрьмы. Но гораздо приятнее знать, что ты по-прежнему можешь с ними разговаривать, когда они возвращаются на улицу и вновь оказываются в самой гуще всякой всячины.

— Вилли!

Вскоре после того, как Гарри исчез на западе в Гринвич-Вилледже, Вилли как раз вышел из входной двери дома номер 10 по Гринвич-авеню, навестив там девушку, имя которой никому не ведомо. Можно лишь слышать ее вопль, разносящийся по Гринвич-авеню откуда-то сверху, из громадного катарактного здания.

— Вилли! Ты штаны продашь?

По Гринвич-авеню и Шестой авеню вовсю грохочут грузовики, но девушка вполне способна сделать так, чтобы ее услышали. Вилли, с другой стороны, последний из великих покупателей обуви. Сейчас на нем пара ботинок «трайпл-Эй», которые никогда не износятся. Вилли совершенно не вдохновляет перспектива орать через Гринвич-авеню в сторону дома предварительного заключения для лиц женского пола. Вместо этого он бросает взгляд на людей, бредущих мимо магазина скидок «Флорист Такер», забегаловки «Гамбургер Трейна» и лавки «Вилледж Бейк».

— Так продашь, Вилли?

Похоже, ответить ему все же придется.

— Я не знаю, где они! Я же тебе сказал!

— Что?

На сей раз Вилли нешуточно напрягает свои легкие.

— Я же тебе сказал! Я не знаю, где они!

— Ты знаешь, где они, Вилли? Так продашь ты их или нет?

Вилли очень хочется убраться отсюда подальше. Он решительно не настроен орать через Гринвич-авеню какой-то незримой девушке в доме предварительного заключения для лиц женского пола насчет продажи штанов. Тогда он бросает на первого же попавшегося ему навстречу парня слегка улыбчивый, заговорщический взгляд, словно бы говоря: «Ох уж эти женщины!» Однако парень просто смотрит на него, сбавляет ход и слушает продолжение концерта. Тут Вилли приходит в бешенство и одаривает нескольких следующих прохожих смертоносно лучевым взором (типа «На что пялитесь, гады?»). В результате в кровь Вилли попадает добавочная порция адреналина, и это в свою очередь обеспечивает его куда лучшим, более полнозвучным голосом.

— Черт, да не знаю я, где эти штаны! А чего ради ты о штанах тревожишься?

— Ты должен продать их, Вилли.

— Хорошо!

— Хорошо? — предельно язвительно передразнивает его девушка. И снова орет: — Хорошо, Вилли, хорошо, делай что хочешь!

— А, да брось, лапочка!

Вилли тут же жалеет о том, что он это крикнул. Теперь создается такое впечатление, как будто не меньше тысячи психов, пробирающихся через Нат-Хэвен, смеются над парнем и бросают косые взгляды в его сторону, пока он стоит здесь в своих коричневых ботинках и орет в сторону ничем особенно не приметного здания.

— А ну-ка крикни мне так же, как Морин! Валяй!

— Послушай…

— Давай, Вилли, ты такой славный!

Тут из всех камер звучит издевательский смех. Вилли хочется провалиться сквозь землю. Все чертовы прохожие разглядывают его, от изумления разинув рты.

— Хорошо! — орет Вилли.

— Ты серьезно? — орет девушка откуда-то сверху. — Ты должен продать штаны!

— Я же тебе сказал! — орет Вилли поверх грузовиков-мусоровозов, «фольксвагенов» и всякого разного народа — поверх всей этой шумной вонючей мешанины.

— А потом возвращайся!

— Хорошо!

— Когда ты вернешься?

— Как только я их продам!

— Эй, Вилли, они в платяном шкафу!

— Хорошо! — орет Вилли, а затем поворачивается и быстро-быстро идет прочь по Кристофер-стрит.

— Вилли! — кричит девушка. — До свидания!

И тут появляется парень в большой черной шляпе «борсалино» и двубортном черном пальто в стиле Джорджа Рафта 1930-х годов, которому непременно требуется выяснить, в чем тут дело. Он бежит следом за Вилли и напрямую спрашивает его об этом, а Вилли выходит из себя, после чего посредством дружеских разговорных выражений объясняет любопытному, что вся эта тема ему обрыдла и что продажа штанов — сугубо личное дело.

А внутри дома предварительного заключения для лиц женского пола девушки собираются с духом. Сейчас время самое подходящее: сезон отпусков, вечер. И вот уже порядка четырех девушек заводят старую песню, а затем к ним присоединяется все больше и больше других:

О белом Рождестве я мечтаю! Подобном всем тем, что прошли! Где елки блестят! А детишки внимают. Желая саней колокольцы Расслышать в снегу…

Как трогательно звучат эти слова, выплывая на Шестую авеню из катарактных окон дома предварительного заключения для лиц женского пола! И вот уже разная деревенщина, отягощенная всевозможными свертками, останавливается перед «Кайзером», магазином готовой одежды, смотрит вверх и молча прислушивается.

…И с каждой открыткой, что я написала!

Теперь уже не меньше двадцати-тридцати человек остановились на авеню, создавая толпу. Все головы подняты, красные глаза устремлены вверх, словно бы говоря: «Я уже глубоко тронут и жду продолжения».

…Пусть дни ваши будут яркими и веселыми!

Как поднимается этот звук! Похоже, теперь уже все девушки на восточной стороне дома предварительного заключения для лиц женского пола присоединились к хору, и вот они набирают побольше воздуха для финальной строчки, которая выходит следующей:

…И пусть Рождество ваше станет че-е-е-е-е-е-е-е-ерным!

Правда, некоторые девушки поют не «черным», а другое слово. Они используют такие прилагательные, как ___, ___ и ___. Другие уже полностью перешли на клеточно-блочное конское ржание, а вскоре это ржание становится всеобщим и разносится через старую Шестую авеню туда, где перед магазином «Кайзер» скопились все те наивные поклонники старой доброй сентиментальности. Вот это было круто! Там столпилось двадцать или тридцать свободных граждан Нью-Йорка, и все они оказались надуты! обуты! одурачены! Эту компашку по всем правилам оболванили Голоса Вилледж-сквер.

 

21. Почему портье ненавидят «фольксвагены»

Пожалуйста, не слишком доверяйте тому, что наш торопливый парнишка по имени Рой сейчас намерен сказать. Что он, мол, один из тех портье, что оценивают вас из-под опущенных век, а затем заставляют вас выслушивать рассуждения с душком пролетарской идеологии насчет того, каким большим ловкачом следует быть, чтобы свести концы с концами в Нью-Йорке. На самом деле это я к нему подошел, и Рой, как и всякий истсайдский портье, тут же признал, что он всего-навсего карман с мелочью, ничего больше. Он контролирует всего лишь треть одной из улиц в районе Шестидесятых. У него в конюшне стоит всего-навсего восемнадцать автомобилей. В целом Рой едва ли зарабатывает четыреста пятьдесят долларов в месяц, паркуя машины на этом маленьком, «ограниченном деревьями участке», как гласит тайная реклама. Причем я называю вам изначальную сумму — то есть это еще перед откупными, перед дележкой заработка с Руди, тем малым из гаража. Не следует также забывать о добровольно-принудительных пожертвованиях, скажем, старшему офицеру полиции.

— Это не бог весть какой бизнес, зато спокойный, — говорит Рой. — Я уже не скучаю по Парк-авеню. Правда, не скучаю. Ну да, там можно было заколотить шестьсот баксов в месяц, но все это дело буквально меня выжимало. Понимаете, что я имею в виду?

Так что Рой стоит перед многоквартирным домом с фасадом, выложенным чудесными белыми кирпичами, словно в уборной. Здесь царит пост-мондриановский шик начала шестидесятых, с которым теперь строятся все новые многоквартирные дома. Миссис Дженсен, матрона, чьи бедра еще только-только начинают принимать комковатый вид со словно бы проржавевшими суставами, выходит из дома, чтобы выгулять трех собачек породы вельш-корги. Рой разворачивается подобно гренадеру и зажигает свою улыбку в восемьдесят ватт.

— Добрый вечер, миссис Дженсен, — говорит он. — Как идет ваш… бизнес… успешно?

— Боже милостивый, нет, — отвечает миссис Дженсен. — Вы только на них посмотрите — они же такие маленькие. Тот человек совсем спятил — они нипочем не выдержат клизм. Хотя они уже выглядят намного лучше. Правда, Рой? Вам так не кажется?

«Да-да-да» говорит портье, и миссис Дженсен удаляется по улице со своими ржавеющими суставами и тремя вельш-корги, направляясь к тем самым деревьям, что ограничивают участок Роя.

Рой, семь лет ловко проработавший портье на истсайдских автостоянках, внешне сохраняет исключительную моложавость. Он пружинист, проворен, бдителен. Подобно тренирующемуся боксеру-средневесу, он расслабляется, покачиваясь на пятках, поглядывая туда-сюда, щеголяя белой манишкой и фуражкой с козырьком.

— Как я уже сказал, — говорит Рой, — здесь тихо. На Парк-авеню у меня было пятьдесят автомобилей, по обе стороны квартала. А теперь прикиньте: в среднем по шесть баксов в неделю за каждую машину, а это умеренно, очень умеренно, так что в целом можно было собрать тысячу двести в месяц. Хотя это также считая транзитников.

Рой тяжко вздыхает.

— Массу тех денег мне приходилось отдавать, — продолжает он. — Большинство парней как-то ухитряется договариваться с копами, понимаете? Я хочу сказать, у них с этим полный порядок. Но в моем случае старший офицер требовал пятьдесят процентов — пятьдесят процентов! Он просто в один прекрасный день приходил и заявлял: «Гони половину». — «Послушайте, — говорил я ему, — будьте же разумны. Вполне достаточно и гораздо меньшего. Без меня вы бы вообще ничего с этого дела не имели. Вы бы не смогли заправлять этим бизнесом. Вам бы потребовалось быть очень проворным. Даже с двенадцатью докторами медицины вы бы нипочем не справились…»

Врач, с его номерным знаком доктора медицины, является наиболее желанным клиентом во всем истсайдском парковочном бизнесе. Портье может ставить автомобили докторов медицины вне парковочных мест, пока он разбирается с другими машинами. Портье запросто может установить доктору медицины недельный тариф всего лишь в три доллара — только бы его заполучить. Предположим, что все места заняты (некоторые — транзитниками за пятьдесят процентов тарифа), и тут вдруг подкатывает один из регулярных клиентов. Рой просто обязан найти для него место. Тогда он вытаскивает из ряда свой козырь — машину доктора медицины — и перемещает ее на другую сторону улицы, где в тот день нет никакой парковки. Или он повторно ее паркует. Полиция не станет трогать машину доктора медицины. Разумеется, этим тоже не следует злоупотреблять. Как только кто-нибудь отвалит с автостоянки, Рой тут же вернет свой козырь на законное место.

— …И вам бы потребовалось понимать по тому, с каким видом они идут, что они и впрямь намереваются залезть в машину и откатить. Так что я сказал офицеру: «Послушайте, вы даже не смогли бы дожидаться, пока они потянутся за ключами. Тогда бы вы наверняка потеряли того клиента. Вам потребовалось бы досконально разбираться в людях». Однако этот офицер стоял на своем — подавай ему пятьдесят процентов, и баста.

Рой опять тяжко вздыхает.

— Вообще-то все это дело совсем не такое легкое. Вам требуется присматривать за своей дверью, брать поклажу, открывать для них эту дверь, открывать для них дверцу такси, усаживать их в такси… Черт возьми, каким-нибудь дождливым вечером часов эдак в восемь, когда вы стоите прямо по центру авеню, пытаясь поймать для кого-то такси, вы вдруг видите, как одна из ваших машин откатывает с автостоянки… проклятье, вас вот здесь просто на куски разрывает… — Он кладет руку себе на живот. — Вот здесь, внутри, и вы действительно это чувствуете. Конечно, некоторых клиентов вам так или иначе предстоит упустить, и все же…

Но только не в этот раз. Не говоря больше ни слова, Рой резко срывается с места и выдает спринт ярдов на сорок по своему ограниченному деревьями участку, минуя не на шутку ошарашенную таким развитием событий миссис Дженсен и всех ее корги, запрыгивает в машину и в темпе ее заводит.

Все дело в том, что Рой заприметил то, чего не увидел я: мужчину в одном из тех объемистых вязаных свитеров стоимостью в сорок два доллара, весьма характерных для представителей истсайдской богемы, который ведет двух своих детишек к «понтиаку». В настоящий момент Рой уже открывает для них дверцу. Поблизости расположен кинотеатр; машины так и курсируют по кварталу. Рой с ревом заводит свой козырь от доктора медицины, черный «форд» марки «галакси», и вскоре останавливается рядом с «понтиаком».

Мужчина в объемистом свитере озадаченно выглядывает из машины, но Рой машет ему рукой, призывая откатывать с автостоянки. Затем Рой дает «форду» медленный задний ход, начиная подъезжать на освободившееся место. Какой-то человек в «рэмблере» видит, что «понтиак» откатывает, и тоже дает задний ход. Тогда Рой снимает фуражку и движется прямо за ним, отчаянно бибикая. «Рамблер» освобождает дорогу. Рой снова дает задний ход, оказываясь как раз позади «понтиака». Какой-то «форд» из Нью-Джерси с четырьмя детишками на сиденьях катит впереди, тоже явно собираясь дать задний ход. Тогда Рой снова надевает фуражку, катит к «форду», опять отчаянно бибикая, а затем в очередной раз дает задний ход, пока «понтиак» выезжает с автостоянки. Наконец Рой резко катит назад, сохраняя свободное место. По сути — даже два свободных места.

Затем Рой опять возвращается к входной двери.

— Видели, как я его запарковал? — спрашивает он. — Теперь он занимает сразу два места. Именно это необходимо делать, когда у вас слишком много вакантных мест. Вам требуется их растягивать. Вам требуется перемещать эти машины туда-сюда, как будто вы на аккордеоне играете. Вы всегда можете засечь подобный расклад. На обычной улице все машины притиснуты друг к другу. А здесь они растянуты. Видите вот эти ключи? — Рой вытаскивает из кармана солидное кольцо с ключами. — Здесь имеется дубликат для каждого постоянного клиента. Без них вы просто не сможете всем этим делом управлять. Знаете, для парковки на другой стороне улицы мне около одиннадцати вечера приходится всю эту чертову уйму перемещать.

И он в очередной раз вздыхает.

— Но я вам еще кое-что расскажу. Вам требуется по-настоящему разбираться в людях. Когда парень несет своего ребенка к машине, будьте уверены, что он не собирается просто протянуть руку в салон и достать что-то из бардачка. Он уезжает. В этот самый момент вам следует стремглав бежать к своему козырю. И еще вы, наверное, заметили, что я заблокировал ту точку. Вы не можете выкатывать впереди кого-то, кто отъезжает, иначе один из этих проклятых «фольксвагенов»… черт, спросите любого портье, все они по-настоящему ненавидят эти «фольксвагены», — короче говоря, один из этих чертовых «фольксвагенов» непременно закатит туда, пока вы будете ушами хлопать.

Рой поправляет фуражку

— А вы заметили, как я там мухлевал с фуражкой? Это, если позволите, уже определенная тонкость. Если вы желаете отогнать пожилого чувака — в смысле, дедулю, — вы снимаете фуражку потому что пожилой чувак, он сразу засечет, что этот портье блефует, пытаясь согнать его с места, и он говорит себе: «Ну, этот клоун меня вокруг пальца не обведет. Я и не таких видывал, недаром мне уже девяносто семь лет стукнуло». Но что касается пацанов, то тут фуражку лучше надеть. Потому что пацан в машине, он, знаете ли, всегда чувствует себя малость виноватым, как будто он что-то такое натворил. Так что он видит фуражку и, даже хотя прекрасно понимает, что я не коп, он все равно как-то в себе неуверен, понимаете? Короче, он отваливает. Вы видели, как тот пацан отвалил? Вот что я имею в виду, когда говорю, что здесь приходится разбираться в людях.

Вскоре Рой заявил:

— Погодите минутку, я должен в гараж сходить.

Я тоже побрел в сторону гаража. Он находится всего в трех четвертях квартала. За место в нем жильцы многоквартирного дома платят семьдесят долларов в месяц, транзитники — два пятьдесят в день, и бизнес Роя должен стоить им порядка десяти тысяч в год. Им следовало бы в полный голос кричать о том, что их режут и убивают. Следуя за Роем дальше по кварталу, я слышу, как он орет у входа в гараж:

— Эй, Руди, у меня там три!

— Понятное дело, хозяин меня убьет, если только об этом проведает, — поясняет он мне чуть позже, — но эти парни в гараже… короче, мы вместе работаем. Предположим, у них тут битком набито, примерно как сегодня вечером, когда все прикатили кино смотреть. Тогда я говорю Руди: «У меня там три». Это значит, что я могу поставить три автомобиля там, где мои машины растянуты. В общем, такие дела. Какой-нибудь чувак подъезжает к гаражу. Не будь меня, Руди пришлось бы ему сказать: «У нас тут все забито». А так он берет машину этого чувака, а когда тот уходит, он передает ее мне. Я ее паркую, и мы делим полтора доллара. Все довольны и счастливы.

Тут Рой позволяет себе улыбнуться.

— Черт возьми, приходится как-то крутиться. У меня ведь жена и двое детишек в Квинсе. А знаете, сколько платят простому портье? Чистыми? Шестьдесят два с половиной бакса в неделю — вот сколько. Нет, я вас не дурачу — шестьдесят два доллара и пятьдесят центов. Ну и как на такие деньги жить? Практически каждый портье в Ист-Сайде занимается этим бизнесом. Он ведется от Шестидесятой улицы до Восемьдесят шестой и повсюду от Пятой авеню, местами до самой реки. В этом городе, друг мой, надо крутиться. Это Нью-Йорк.

Тут из многоквартирного здания выходит пожилой чувак в синем костюме в узкую белую полоску, с английской прической, пуговицами на манжетах, изящно стареющий в лучшей манере камвольной ткани, сопровождая трех пожилых «прекрасных дам», идущих рука об руку, лакированных, обрызганных духами, щеголяющих воротниками из лисьего меха.

— Рой, — говорит пожилой чувак, — не поймаете ли нам такси?

И Рой тут же своими зоркими глазами окидывает всю окружающую территорию, а затем выбегает на авеню и дует в свисток, громко подзывая таксистов. Буквально тут же он ловит машину и возвращается назад, стремительно передвигаясь рядом с автомобилем по самой середине улицы и заранее открывая дверцу для четырех пожилых клиентов.

— Там восемь человек такси дожидалось, мистер Торнтон, — говорит Рой. Это получается вполне достоверно, хотя цифра, которую он назвал от балды, представляется мне предельно нелепой. Он задыхается, точно бегун, только что закончивший марафон. — Просто удача, что я знаком с этим водителем. Хорошенько позаботься о них, Реймонд. Увидимся, приятель, — серьезным и в то же время фамильярным тоном обращается он к таксисту, аккуратно укладывая в карман долларовую банкноту, которую дал ему мистер Торнтон. — Спасибо, сэр, — благодарит Рой клиента.

Водитель сперва недоуменно глазеет на Роя, а затем устремляет на меня тот извечно-вопросительный взор нью-йоркского таксиста, в котором содержится простой вопрос для непредвзятого судьи: «А это еще что за псих?»

 

22. Комплекс главной лиги

Ого! Да ведь это же сам Джейсон! Звезда сцены и экрана, настоящий герой-любовник. Хотя прямо сейчас я вполне смог бы обойтись без чьих-либо красочных появлений. Сегодня не пришел один из моих кораблей. Забыл который. «Слава», «Любовь», «Квартплата за прошлую неделю»? В общем, один из них затонул сегодня без единого пузыря. Поэтому вполне естественно, что именно нынче вечером я начал буквально-таки натыкаться на половину самых удачливых ловкачей в Нью-Йорке, которых мне раньше никогда в жизни видеть не доводилось. Из такси перед многоквартирным домом, где служители вытаскивают из подвала во двор железные лилии, каждую весну раскрашивая их зеленым, белым и золотым, а если точнее, перед домом под названием «Дакота» (номер 1 по Западной 72-й улице), вылезает Джейсон Робардс, одетый «рокером», как выразились бы «Битлы».

Рокер, в противоположность «Битлам», являющимся стилягами, это подросток, который носит джинсы «ливайс» в обтяжку, кожаную куртку и щеголяет разными выражениями вроде «не лезь в бутылку». Правда, Джейсон Робардс, который не спеша покидает такси перед «Дакотой», вздыхая и опуская глаза, в настоящий момент является самым знаменитым актером в Нью-Йорке. Он как раз возвращается домой, во второй раз проделав свой трехчасовой трюк, второй вечер подряд сыграв в наиболее широко разрекламированном спектакле в Нью-Йорке — постановке по пьесе Артура Миллера про Артура Миллера и Мерилин Монро под названием «После падения». На продолжении всего спектакля Джейсон облачен в серый костюм, однако теперь он обтянул свои тощие ноги темно-желтыми джинсами «ливайс». Он тащится по подъездной аллее к самому железно-лилейному, оборудованному сигнальными устройствами, имеющему караульные помещения, обшитому деревянными панелями, снабженному комнатами для прислуги, самому многоквартирному дому во всем Нью-Йорке, словно бы разглядывая собственные щеки. Голова седовласого мужчины с длинным лицом торчит из воротника экипировки рокера-тинейджера.

Две довольно величественные пары только что вышли из «Дакоты», и одна из женщин вдруг восклицает:

— Ого! Да ведь это же сам Джейсон!

— Вид у него изнуренный, — замечает другая женщина.

— Джейсон! — говорит первая. — Вы выглядите изнуренным!

— Проклятье, — отзывается актер. — Я и чувствую себя изнуренным. Я просто разбит.

— Боже мой! — замечательно похожим на фагот голосом восклицает один из мужчин. — Должно быть, это просто брутально. Я хочу сказать, я не судья, но сколько времени вы только что пробыли на сцене, Джейсон? Должно быть, целых три часа!

Во всех газетах только об этом и писали — как Джейсон три часа подряд находится на сцене, играя в спектакле «После падения». Робардс какое-то время тупо глазеет на мужчину. Затем он как бы пожимает бровями, снова закатывая глаза куда-то в перекрест зрительных нервов, и негромко говорит:

— Извините. Я совершенно разбит.

Тут из караульного помещения выходит служитель, раскрывает витиеватые железные ворота, и Джейсон Робардс тащится в «Дакоту» в своем рокерском «ливайсе» — одетый на манер представителей богемы из Актерской студии в центре города. А широкие галстуки и двубортные жилеты лежат тем временем под стеклом как смутное напоминание об Эдвине Буте, Джоне Бэрриморе и клубе «Плейерз».

Ну ладно, это был Джейсон Робардс. А следующее, что я помню, это что я стою на Западной 52-й улице, в одном квартале от Бродвея. Театры уже опустели. Какие-то ребятишки играют в мяч, целясь в ковбоя на фасаде «Спортс-Паласа», что расположен как раз на углу Бродвея. Дальше по улице женщины постоянно садятся в такси и вылезают обратно, подобно артериосклеротическим фламинго, проталкиваясь сквозь электрические пастельные тени «Джуниорс Лонжа», «Роузленда» и бара «Конфуций», оказываясь под неоновым бамбуком «Руби Фуза», рекламной вывеской закусочной быстрого питания «Дэйри куин», под шатром «Джиллиса», местной тронной залы Фрэнка Синатры и его друзей, или просто шурша ногами за угол мимо магазина «Автозапчасти республики», который опять уводит их от Бродвея к учетно-затратной Восьмой авеню. По другую сторону улицы, у театра «АНТА», где идет «Марафон-33», представление уже закончилось, однако у служебного входа там стоит низенькая блондинка в колоссальном пушистом боа из черно-бурой лисы. Выражение лица у блондинки мягкое, очень мирное. Кажется, я ее узнаю, но никак не могу вспомнить, как ее зовут. Наконец до меня доходит, что это молодая киноактриса по имени Тьюздей Уэлд. Понятия не имею, что она здесь делает. Не знаю, дожидается ли она кого-то, кто должен выйти из служебной двери, или просто стоит на Бродвее среди всех остальных на манер Кассиуса Клея, который обычно прогуливается по Седьмой авеню у «Метрополь Кафе» с единственной целью — выяснить, сколько времени ему потребуется на то, чтобы собрать вокруг себя толпу. Периодически из служебной двери кто-то выходит. Тьюздей Уэлд бросает на этих людей беглый взгляд, после чего они направляются дальше по 52-й улице. Затем случается забавная вещь.

Какой-то пожилой мужчина в длинном свободном пальто и старомодной шляпе направляется на запад по 52-й улице. Проходя мимо Тьюздей Уэлд, стоящей у служебного входа, он смотрит на нее и говорит:

— Юная леди, сегодня вечером вы были на редкость изумительны. Да-да, на редкость изумительны.

В голосе мужчины звучит несомненная искренность, пусть даже Тьюздей Уэлд за всю свою жизнь еще не сыграла ни одной роли на Бродвее. В ответ на комплимент актриса просто вроде как кутается в свои меха, испускает смущенный смешок и оглядывает проходящих мимо по тротуару людей, словно бы спрашивая, не знает ли случайно кто-нибудь, чего этот пожилой мужчина желает от нее добиться. А мужчина на этом не успокаивается. Теперь в его голосе звучит некая неударная, пульсирующая нотка, которая словно бы повторяет: «Смелей, смелей!»

— Продолжайте в том же духе, — говорит пожилой мужчина. — И в один прекрасный день вы непременно сниметесь в кинофильме.

Наконец он весьма любезно кивает Тьюздей Уэлд и идет себе дальше по 52-й улице.

Актриса еще плотнее закутывается в свои меха. А что еще ей остается? Может статься, тот старикан ее дурачил? Хотя, с другой стороны, он вел себя очень мило.

Мне так и не удается выяснить, что решает для себя на этот счет Тьюздей Уэлд. По какой-то причине, уже не помню по какой, я вдруг направляюсь в район Восточных Семидесятых. Со мной идут какие-то люди, и в конце концов мы оказываемся у двери в их квартиру. Хозяин изумленно смотрит на пол рядом с соседней дверью и интересуется:

— Что, черт возьми, А___ делает со всеми этими сапогами?

А___ оказывается знаменитым певцом, о котором слышали решительно все. У его двери почему-то навалена большая, разнородная и весьма пахучая груда старых сапог. Есть там и резиновые сапоги прокладчика телефонных линий, и охотничьи сапоги, и все прочие, какие только можно себе представить. В этих сапогах явно ходили по снегу.

— Догадываюсь, сегодня вечером все они там, внутри, — замечает его жена. — Так что говори потише.

— Все они? — переспрашивает муж. — Да кто там может быть, кроме Ф___?

— К___, — поясняет супруга. — Они оба там живут.

— С каких это пор она там поселилась? — изумляется муж.

— Не знаю, — отвечает жена. — Я не настолько хорошо с ней знакома. И вообще, я ни о чем не догадывалась, пока снег не пошел. В общем, теперь их там трое.

— Как мило, — говорит мужчина. — A ménage de ménages.

Ф___ и К___ — двое мужчин, которых знает всякий, кто следит за популярной музыкой. Ф___, как рассказывает мне жена того малого, к которому мы ходили в гости, живет с А___. Пожалуй, следует извиниться за все эти инициалы. К___ — старый приятель А___. И теперь они живут втроем. Да, и впрямь любопытная ménage. Предельно забавно видеть, как вся алгебра взаимоотношений А___, Ф___ и К___, вся подоплека бурной ночной жизни этих божеств эстрадного мира, про которых часто можно прочесть в газетах или увидеть их на темных фотографиях с претензией на художественность, сводится к груде сапог в коридоре у двери чьей-то квартиры в районе Восточных Семидесятых.

Об этой груде сапог я думаю всякий раз, как начинаю размышлять на предмет того, что значит реально жить в Нью-Йорке. Я также думаю о Джейсоне Робардсе в его рокерской экипировке и о смущенной Тьюздей Уэлд, что кутается в свое боа из черно-бурой лисы, прикидывая, не попытался ли тот любезный пожилой мужчина на 52-й улице сделать из нее некое эзотерическое, герметическое, отшельническое, гериатрическое посмешище. Понятное дело, все отказываются приходить в восторг от того факта, что Нью-Йорк полон богатых, великих, гламурных и славных. Если вам вообще хоть чуть-чуть везет, они существуют для вас как знаменитости, звезды, мандарины, магнаты — иначе говоря, как типы и абстракции. И все же они там есть — во плоти. Они продолжают показываться. Именно сюда они, в конце концов, приходят немного потанцевать в поисках своей большой желто-оранжевой дыни. Именно здесь они сваливают в груду свои сапоги и выключают свет. И это обстоятельство (я имею в виду тот непреложный факт, что Нью-Йорк является статусной столицей Соединенных Штатов, если не всего огромного мира) оказывает любопытный эффект на всех, кто здесь живет. А под «всеми» я действительно подразумеваю всех — даже тех людей, которые в этой игре не участвуют.

Один из способов стать славным похитителем драгоценностей в Нью-Йорке — это натырить достаточно пятицентовиков из коробки для сигар на газетном лотке у гастронома, чтобы купить себе напиток под названием «фифти-фифти». Это самая дешевая выпивка, разливаемая по бутылкам исключительно ради блага простых алкашей. Там содержится половина шерри и половина портвейна. Оба этих напитка имеют крепость порядка двадцати градусов. После бутылки «фифти-фифти» даже какой-нибудь старый и несчастный алканавт, который сидит на тротуаре, обмазывая слюной ссадины у себя на лодыжках, а затем промокая их туалетной бумагой, изъятой из туалета в подземке, может в достаточной мере собраться с духом, чтобы войти в отель «Пьер» или в какое-то подобное элегантное место, чтобы заняться там работой в полном согласии с эзотерической технологией кражи драгоценностей. В большинстве случаев вся эта эзотерическая технология сводится к двум обрывкам информации, с которой несколько двенадцатилеток, что торчат на перекрестке возле «Бедфорд-Стайвесант», могут пока еще быть незнакомы. Первая хитрость — это как вскрыть замок с защелкой при помощи полоски целлулоида вроде карманного календарика из банка. Обучиться этой премудрости можно за пятнадцать минут. Другой же постулат состоит в том, что наиболее состоятельные люди, вселяясь в места вроде «Пьера», неизменно занимают угловые апартаменты на самых верхних этажах. Все остальное предоставляется тупой удаче урбанистической демографии.

— В Нью-Йорке живет слишком много богатых важных персон, — говорит мне Имров. — Из-за этого зачастую и получается так, что, когда парень подходит к одному из тех угловых апартаментов на самых верхних этажах, он даже не знает, кто там живет, просто понятия не имеет. Он элементарно открывает дверь кусочком целлулоида, берет, что ему надо, а потом покупает утреннюю газету и узнает, что он стал гламурным похитителем драгоценностей. Апартаменты, которые он обчистил, оказывается, принадлежат Джеку Бенни, Джерри Льюису, Хавьеру Кьюгету, Линде Кристиан, Розалинд Рассел или еще кому-нибудь в таком духе.

Имров — извергающий из себя адреналин коротышка, с которым я то и дело сталкиваюсь в Гринвич-Вилледже. Этот человек сам объявляет себя профессиональным похитителем драгоценностей. Правда, он реалистичный профессиональный похититель драгоценностей, говорит он мне. Сие означает, что Имров не только типичный нью-йоркский похититель драгоценностей, то есть эгоманьяк, но что он также наслаждается своей сущностью подлинного нью-йоркского циника-реалиста, взирающего на мир из-под шляпы, сдвинутой на один глаз.

Впрочем, анализ Имрова весьма точен, как проинформировал меня инспектор Реймонд Магуайер, который возглавляет отдел по борьбе с воровством в полицейском участке Манхэттена. По сути, как только в вечерних газетах появляются сообщения о том, что у жены Джека Бенни украдено драгоценностей на общую сумму в двести тысяч долларов или около того, наш похититель драгоценностей начинает не только считать себя элитным преступником, но также верить в то, что он, как сообщают газеты, тщательно спланировал свою акцию, продумал ее от начала до конца, заранее просчитал каждый свой ход и вскрыл замок при помощи неких предельно хитроумных инструментов, а также благодаря замечательному, тщательно отшлифованному таланту афериста. Короче говоря, давайте забудем про какой-то там кусочек целлулоида.

— Проблема похитителя драгоценностей, — говорит мне инспектор, — заключается в том, что ему до смерти хочется рассказать кому-нибудь, что это именно он тот самый гений, который ограбил Джека Бенни, Долорес дель Рио или еще какую-нибудь знаменитость. Так что рано или поздно он появляется как-нибудь вечером у стойки бара и заявляет во всеуслышание, что он куда более крупная фигура, чем всем кажется. Лучшее оружие, которое имеется у нас против похитителей драгоценностей — это их собственное тщеславие.

Как только очередного похитителя драгоценностей доставляют в штаб-квартиру Магуайера, что располагается в доме номер 400 по Брум-стрит, этого парня обычно бывает просто невозможно заткнуть. Вор так счастлив наконец-то оказаться в окружении по-настоящему сведущей публики, обладающей капитальными техническими познаниями о его проблемах, что принимается час за часом подробно описывать всю свою преступную жизнь, перемежая повествование периодическими выплесками бурной риторики и используя все жаргонные словечки, какие только приходят ему в голову. Задача выслушивания похитителей драгоценностей обычно выпадает на долю лейтенанта Роберта Макдермотта. Кульминация наступает, если Макдермотт позволяет вору продемонстрировать свои навыки с имеющимся в участке набором модельных замков. Там, в старом штукатурно-древесном сумраке дома номер 400 по Брум-стрит, словно бы образуется концертный зал для гламурного похитителя драгоценностей, который ограбил богатую важную персону в Нью-Йорке.

История о похитителях драгоценностей на самом деле оказывается параболой местной жизни. Скорее всего, Нью-Йорк больше всех прочих городов мира является городом, полным богатых важных персон — богатых, могущественных, знаменитых, гламурных. Впрочем, это лишь одна сторона медали. И если на самом верху находятся «гламурози», сцепившиеся в битве за большие призы и высокий статус, то глубоко на дне общества существуют миллионы людей, подобные похитителям драгоценностей, через которых ощущение статуса проносится словно инородный гормон. Большая часть того, что обозначается как нью-йоркская грубость, агрессивность или бездушное отношение, по сути, представляет собой всего лишь результат убежденности какого-нибудь несчастного ублюдка в том, что он существует в городе «главной лиги», пытаясь придать самую чуточку дополнительного вращения ротору своей жизни.

Парень в твидовом пальто и репсовом галстуке, который приехал в Нью-Йорк на уикенд из Хочкисса, из подготовительной школы, стоит в мужском туалете отеля «Балтимор», мо я руки над раковиной. И тут к парню подходит служитель в сером санитарном халате и протягивает ему полотенце.

Гость Нью-Йорка бросает на служителя твердый взгляд.

— Это будет стоить мне денег? — спрашивает он.

Служитель в свою очередь бросает на парня не менее твердый взор.

— Нет, я просто ___ придурок. Я здесь за так работаю.

Таким образом, здесь, среди дорогого кафеля, белой эмали, идеальных дисков, щелей для десятицентовиков и каскадного слива воды, располагается мужской туалет главной лиги, где никакие ___ придурки за так не работают.

В Нью-Йорке также имеются бомжи главной лиги. Припоминаю двух первых бомжей, которые привязались ко мне в Нью-Йорке. Это случилось однажды вечером на углу Бродвея и Восемнадцатой улицы. Первый бомж, коренастый тип лет эдак тридцати восьми, типичная деревенщина, подошел ко мне и что-то такое пробормотал. Я, как обычно, отрицательно помотал головой, но он даже и не подумал отстать. Напротив, он подошел еще ближе и сказал:

— Черт возьми, я же не прошу у вас восемнадцать сотен долларов. И на зиму в Акапулько я тоже не собираюсь.

Я быстренько отошел от бомжа подальше, размышляя о весьма специфичных деталях его просьбы — о восемнадцати сотнях долларов и Акапулько, как раз в манере Вордсворта, который находился бы в самой середине какого-нибудь лирического пассажа про леса и долины, про Бога, Свободу и Бессмертие, когда славная и изысканная любовь к деталям вдруг переполнила бы поэта и он не смог бы не отметить того, что маленькой девочке, появившейся на мостике через ручей, видению любовной ностальгии, ровно семь с половиной лет, — или подобно Диккенсу, который… но тут цепочку моих размышлений оборвал второй бомж, старый хмырь с шелушащимся носом, который подошел и тоже о чем-то меня попросил. На сей раз я решил попробовать применить один фокус, который всегда срабатывал в Вашингтоне. Там, если ко мне вдруг приставали алкаши, я просто разводил руки в стороны и начинал чесать на тарабарской версии французского языка, подобно Дэнни Кею в те старые времена, когда он еще назначал свидания девушкам. Суть представления заключалась в том, что я якобы не говорю по-английски, а потому в упор не понимаю, о чем меня просят. Однако этот старый хмырь лишь немного на меня поглазел, а затем заявил:

— Ладно, раз уж ты ___ иностранец, который не говорит по-английски, тогда почему бы тебе не пойти на ___ и не ___ ___ ___ в свою шляпу, ты, ___ ___ ___?

Да, тут он меня поймал. Что мне оставалось делать? Объявить о том, что я прекрасно понимаю всю его ругань? Таким образом этот настоящий бомж главной лиги дал мне понять, что его город полон таких бомжей, которым палец в рот не клади.

Этот комплекс главной лиги также несет ответственность за то, что поражает гостей Нью-Йорка как неуместная дерзость. Помню, как в один прекрасный весенний денек я бродил вокруг Грамерси-парка, который представляет собой идеально устроенный регулярный сад в один городской квартал размером, окруженный высокой и затейливой железной оградой. Я как раз находился там, где Лексингтон-авеню встречается с Двадцать первой улицей, когда вдруг заметил молодую супружескую пару, которая стояла перед восточными воротами Грамерси-парка. Оба на вид очень приятные. У мужчины были фотоаппарат на шее и большая карта в руках, а у женщины — тоже фотоаппарат на шее и ребенок на руках. Судя по всему, они оба пытались освоить план Грамерси-парка. Очевидно, сад казался супругам приятнейшим местом, и они уже пытались в него войти, но все ворота оказались закрыты. Чего гости нашего города не знали, так это того, что Грамерси-парк является частным садом. Им владеет так называемая «Ассоциация Грамерси-парка», которая открывает его лишь для определенных людей, живущих поблизости. Обычно его наводняют сиделки, нянюшки и матушки в твидовых нарядах из «Кэжьюал Шоппе», которые не могут позволить себе сиделок и нянюшек ввиду их цены в двадцать пять тысяч долларов наличными, еще выше поднятой персональной ссудой в десять процентов, которую главе семейства приходится выкладывать за кооператив, а также дети — дети тех персон, которые хотят, чтобы их отпрыски играли именно в Грамерси-парке, окруженном железной остроконечной оградой. Еще там порой гуляют словно бы сошедшие со старых картин выздоравливающие вдовы, наслаждаясь лучами солнца, играющими на пледах, что покрывают их постепенно атрофирующиеся чресла. Сколько я себя помню, это место всегда вызывает недоумение у молодых супружеских пар. Что же касается этой конкретной супружеской пары, то наши молодые люди выглядели совсем как шведы из рекламы аэролиний, — оба такие славные, здоровые, загорелые, с тем только исключением, что жена в данном случае натянула на себя эластичные слаксы, входящие в целый комплекс тех тайных аксессуаров, для которых у авторов рекламы аэролиний в словаре просто нет нужного слова.

А на противоположной стороне улицы портье одного из больших многоквартирных домов, что расположены вдоль Грамерси-парка, увидев, что мужчина и женщина не на шутку озадачены картой и садом, переходит через дорогу и любезно спрашивает:

— Могу ли я чем-нибудь вам помочь?

Подобное предложение кажется супругам довольно милым со стороны незнакомца, и молодой человек говорит:

— Да, благодарю вас. Нам как раз случилось заметить этот парк, он просто прелестный, но все ворота почему-то не открываются.

— Понятное дело, не открываются, — говорит портье, словно никакой более очевидной констатации факта он в жизни своей не слышал. — Еще бы они открывались!

— Что вы имеете в виду? — недоумевает молодой человек. — Но как же в таком случае в него попасть?

— Вы туда не попадете, если у вас нет ключа, — отвечает портье.

— Ключа? — переспрашивает молодой человек.

— Это частный парк, — поясняет портье таким тоном, каким обычно отдают указания малым детям.

— Понятно, — говорит молодой человек. — А не могли бы мы всего лишь на минутку туда зайти и осмотреться? Нам просто случилось пройти мимо, а парк такой прелестный…

— А зачем вообще, по-вашему, существуют правила? — орет портье, внезапно сбросив маску. И вид у него при этом такой, как будто этот робкий молодой папаша, выплачивающий огромные проценты по закладной и полностью лишенный здравого смысла, оторвал его от работы в многоквартирном доме и перетащил через дорогу, чтобы назадавать занятому человеку целую уйму идиотских вопросов. — Если бы мы позволяли каждому встречному-поперечному всего лишь на минутку туда заходить и осматриваться, тогда мы с таким же успехом могли вообще ликвидировать всякие правила. Верно?

— Постойте, погодите минутку! — начинает молодой человек. В конце концов, беднягу можно понять: какой-то наглый портье пытается облаять его в присутствии жены и ребенка.

— Сами погодите минутку! — обрывает его портье.

Тут ребенок несчастного малого начинает плакать, а жена смотрит на мужа в надежде, что он все-таки найдет какой-то выход из этой глупой ситуации. Молодой отец пытается быть твердым и говорит: «Послушайте…» — однако портье опять не дает ему продолжить и заявляет:

— Некоторые люди, как я погляжу, вообще не имеют представления, зачем у нас существуют правила!

Ребенок плачет еще громче, и молодая женщина пытается его утихомирить. Тем временем часть старых, артериосклеротических посетителей Грамерси-парка с шарканьем подходит к железной ограде и принимается наблюдать. Судя по выражению их лиц, дай им только в руки по автомату, они бы немедленно перекосили всех молодых родителей, которые неспособны справиться со своими писклявыми отпрысками, — или, во всяком случае, поубивали бы всех детишек, следуя традиции незабвенного Ирода. Молодой человек, понятное дело, унижен, и весь остаток дня бедняга проведет, разными тайными способами выплескивая свою досаду на жену и ребенка при каждом очередном воспоминании о том, как он не сумел поставить на место того портье. И хотя весь день пройдет в дыму взаимных обид, но никто из молодых супругов так и не поймет того, что портье, будучи членом главной лиги, всего лишь занимался своим обычным делом — приглядывать за кварталом, а если потребуется, то и отваживать оттуда чужестранцев.

Тайный порок нью-йоркских таксистов представляет собой примерно то же самое. Все они втайне наслаждаются транспортными потоками Нью-Йорка. Таксисты считают их транспортными потоками главной лиги, самыми крутыми во всем мире. «Черт возьми, мы движемся в транспортных потоках главной лиги!» — вот что стоит за доброй половиной всех тех воплей, которые они издают. Это объясняет их неослабевающую, поистине непобедимую грубость. Все таксисты непоколебимо верят в то, что это транспортные потоки главной лиги, а следовательно, все, кроме членов главной лиги, должны держаться от них подальше, поскольку им там просто нечего делать. Припоминаю одного водителя, такси которого катило как раз за автомобилем какой-то женщины, явно заплутавшей в самой гуще транспортных потоков на углу Пятой авеню и Сорок второй улицы, — очень хорошо одетой пожилой женщины, понятное дело, растерянной и напуганной. Высунувшись из бокового окна, таксист принялся дико на нее орать:

— Эй! Коза!

Женщина не обратила на него ни малейшего внимания, но таксиста это ничуть не смутило. Он заорал снова:

— Эй! Коза!

Женщина даже не дернулась, и таксист опять заорал, тоже застряв в самой гуще транспортных потоков:

— Эй! Коза!

Женщина никак не отреагировала, и таксист повторил:

— Эй! Коза!

Она упорно не поворачивалась, так что таксист все время продолжал твердить: «Эй! Коза! Эй! Коза! Эй! Коза! Эй! Коза!» Орал он самым громким голосом, какой только можно себе представить. Почти все таксисты развивают его в процессе подобных концертов. Горло водилы словно бы обогащает и сжимает звук при помощи флегмы, соплей, табачной пены, золотых коренных зубов, пропитанных жиром миндалин, зубной гнили, пивного выхлопа, тяжелого запора и закупорки пазух: «Эй! Коза!»

В конце концов женщина, окончательно потеряв терпение, в ярости резко повернула голову. В данный момент ей уже явно было наплевать на то, какие автомобили куда едут. И как только она разворачивается, таксист принимается сверлить глазами ее лицо и орать:

— Эй! Коза! Смотри, куда едешь! Жопа с ручкой!

А затем он срывается на первой передаче, бросая ей прямо на колени славный, влажный, вонючий спрей выхлопа и словно бы говоря: «Вот так-то, леди, это вам не хухры-мухры, здесь вам транспортные потоки главной лиги!»

Самое любопытное, однако, заключается в том, что по-прежнему существует целый класс интеллектуалов, куда входят даже серьезные писатели, которые, рассуждая о нью-йоркских таксистах и грязи, нечистом воздухе, перенаселенности, шуме, грубости и прочем в таком духе, говорят, что, мол, вопреки всему, даже все вышеперечисленное добавляет свою частичку к «магии» этого города. Они действительно пользуются такими словами, как «магия», говоря о том, как их все это вдохновляет. «Магия» и прочие подобные эвфемизмы, подобно некоторым нестареющим выражениям XIX столетия, на самом деле являются бессознательным переводом слова «статус». Да, в Нью-Йорке существует уйма магии, если вы достаточно высоко сидите, употребляете пару бокалов виски со льдом перед обедом и смотрите на огни большого города, пока кровь поднимается в ваш милейший и светлейший ум, подобно пузырькам заряженной электричеством воды. Павлову, а вовсе не Фрейду есть что сказать насчет Нью-Йорка. Все выходит так, словно Нью-Йорк работает согласно принципу удовольствия, подобного тому, что был случайно открыт, когда в мозг простого пса поместили электрод и этот самый электрод попал в некий дотоле неизвестный центр удовольствия. Таким образом, вышеупомянутый пес мог заводиться при подаче импульса и испытывать загадочное ощущение путем нажатия лапой на педаль, что он проделывал снова и снова. Этот мозговой центр не имел ничего общего с обычными органами чувств. Перед псом могли ставить миски с едой, подводить к нему сук, но он не испытывал ни малейшего желания отказываться от педали. Пес просто продолжал на нее нажимать, снова и снова, без сна, без еды — до тех пор, пока напряжение от голода и усталости не становилось слишком сильным и он просто не валился набок, в качестве последнего жеста слабо протягивая лапу к педали, которая расшевеливала загадочный центр удовольствия по ту сторону чувств посредством простого, прямого импульса в мозг.

Удовольствия статуса, импульсы статусной жажды, судя по всему, имеют в Нью-Йорке едва ли не ту же самую физическую природу.

К примеру, есть люди, которые не ездят в подземке или не хотят, чтобы хоть кто-то знал, что они ей пользуются. Они так переживают по этому поводу, что доводят себя до судорог и нервного тика. Для них это составляет важную часть их общественного положения. Да, представьте себе, в Нью-Йорке есть люди, которые ездят в подземке, но не хотят, чтобы об этом стало известно. Они буквально сжимаются, доставая из кармана мелочь и понимая, что окружающие случайно могут увидеть там помимо обычной мелочи жетоны для проезда в подземке. Вокруг нет решительно никого из даже самых отдаленных их знакомых, но они все равно сжимаются. Импульс здесь таков: подземка существует для пролетариата, а люди с определенным статусом в обществе ездят только на такси или, быть может, еще на автобусе, но крайне редко.

Припоминаю одну сцену в ресторане «Художники и писатели», что на Западной 40-й улице. Дело было так. Один из модных журналов послал туда команду, чтобы сделать там модную съемку. «Команда» — просто удобное слово; на самом деле там скорее был разношерстный состав исполнителей. Всего их набралось человек двенадцать. На фотографе, невзрачном коротышке, были надеты ворсистое серое пальто, смахивающее на кимоно, без пуговиц, зато с широким поясом, брюки в узкую белую полоску, с оранжевыми лампасами на синем фоне, совсем как у служителя «Галф стейшн», но только фасона «Континенталь». Его сопровождали двое помощников: пара зомбиобразных мужчин в черном, которые переносили фотографическое оборудование и всю остальную ерунду. Еще там была модель, которая отдыхала, прислонившись к автомобилю, а у модели имелось что-то наподобие двух фрейлин и одного вроде как телохранителя. В добавление ко всем вышеперечисленным там также присутствовали главный редактор журнала, редактор отдела моды, два-три сатрапа, две девчушки из колледжа Сары Лоуренс, разумеется в свитерах, юбках и лютиковых блузках. В тот день шел снег, и все они опоздали. Фотограф осмотрел территорию, затем закрыл глаза и чем-то наподобие громкого сценического шепота произнес:

— Нет!

— Что ты имеешь в виду? — спросили у него.

— Это не годится! — воскликнул фотограф, глядя прямо перед собой.

— Почему? — спросил у него кто-то.

— Не годится, — сказал фотограф.

— Что ты имеешь в виду? — уточнил у него кто-то еще.

— Я сказал, что это не годится, — заявил фотограф. — Решения здесь принимаю я, а я говорю, что это не годится.

Тем временем я подошел к модели и учтиво ей представился. Она лишь кивнула головой.

— Как вас зовут? — поинтересовался я.

— Равена, — сказала она.

— А по фамилии?

— Равена.

— Как все-таки ваша фамилия? — настаивал я.

— Равена — и точка, — отрезала девушка.

— Значит, мисс Равена Иточка, — подытожил я, рассудив, что такая фамилия тоже вполне годится.

Модель лишь чуть-чуть приподняла уголки губ в скучающей манере, затем опять их опустила.

— Как же я теперь назад вернусь? — сказала Равена. — Потребовался целый час, чтобы сюда добраться.

— А почему бы вам не воспользоваться подземкой? — спросил я. И тут я наконец-то добился от неприступной Равены ответа.

— Я в подземке не езжу! — воскликнула модель.

— Но почему?

— Там ездят только карманники и пуэрториканцы, — заявила Равена. — Вы что, шутите?

В каком-то смысле, понятное дело, подземка является живым символом всего того, что сводится в Нью-Йорке к недостатку статуса. Там почти на каждой остановке экспресса возникает ощущение безумия и потери ориентации. Потолки низкие, тоннели длинные, нет никаких межевых знаков, освещение представляет собой зловещую смесь трубок дневного света, электрических лампочек и неоновой рекламы. Согласен, пребывание в подобном месте — настоящий удар по органам чувств. В шуме поездов, останавливающихся или закладывающих вираж, присутствует такая грубая пронзительность, которую тяжело описать. Окружающие не испытывают никаких колебаний, бесцеремонно проталкиваясь сквозь толпу. Когда погода теплая, запахи становятся просто невыносимыми. Расположенные между платформ магазины по продаже пластинок транслируют сорокапятки с металлическими тонами, а за буфетными стойками торгуют особыми хот-догами, которые употребляются в пищу следующим образом: вы сперва раскусываете эластичную, словно бы резиновую поверхность, а затем ваши зубы попадают в мягкий, жирный центр наподобие хлопкового масла. В результате все покупатели сидят там с облепленными слоеным тестом и хлебными крошками физиономиями, по-тихому рыгая, так что их щеки то и дело слегка раздуваются от газов.

Подземные пространства, похоже, особенно привлекают личностей эксцентричных. Вот, например, низенький старичок с Библией, американским флагом и мегафоном в руках часто навещает подземку в Манхэттене. Он раскрывает Библию и цитирует ее сильным, но излишне старческим и монотонным голосом. На остановках, где становится слишком шумно, он использует мегафон, вовсю призывая пассажиров к искуплению грехов.

И еще нищие. Там, в столь презираемой подземке, возобновляется борьба за статус среди нью-йоркских нищих. На линии Седьмой авеню Межрайонной скоростной системы перевозок это соперничество становится просто маниакальным. Порой по вечерам нищие рикошетируют друг от друга между остановок, обзывая коллег ___ и ___, а также советуя им пойти поискать свой собственный ___ вагон. Простой слепец с тросточкой и чашкой в руке — это слишком заурядно. Публике нужно что-нибудь повеселее. Вот два пацана входят в вагон на станции. У пацана покрупнее в руках барабан, и он принимается колошматить в него, как только поезд трогается с места, тогда как пацан помельче начинает по-всякому выделываться, изображая, надо понимать, танец аборигенов из племени «мумбо-юмбо». Затем, если в вагоне оказывается достаточно места, он принимается кувыркаться. Мелкий пацан бежит из одного конца вагона в другой, сперва по направлению движения поезда, и делает полный кувырок в воздухе, приземляясь на ноги. Затем он бежит назад, на сей раз против движения поезда, и опять делает полный кувырок в воздухе. Эти забеги с кувырками пацан повторяет несколько раз, в перерывах опять выдрючиваясь в аборигенском танце. На все представление уходит столько времени, что как следует его можно исполнить только на достаточно длинном отрезке пути. Например, на перегоне между 42-й и 72-й улицами. Закончив представление, оба пацана проходят по вагону с бумажными стаканчиками, надеясь на вознаграждение.

Бумажный стаканчик представляет собой самый традиционный контейнер. На линии Седьмой авеню есть один молодой негр, который обычно садится в поезд на станции «42-я улица» и заводит песню под названием: «Хотел бы я женатым быть». На вид этот негр действительно очень молод и совершенно здоров. Но тем не менее он во весь голос орет эту песню, «Хотел бы я женатым быть», а затем достает из-под ветровки, которую он неизменно носит, бумажный стаканчик и принимается расхаживать взад-вперед по вагону, выклянчивая у пассажиров деньги. В последнее время, однако, жизнь этого негра претерпела явные улучшения, ибо он начал понимать, насколько важен в Нью-Йорке статус. Теперь парень все так же садится в вагон и заводит песню под названием «Хотел бы я женатым быть», однако, расстегивая ветровку, он не только достает оттуда бумажный стаканчик, но еще и демонстрирует всем картонную табличку с надписью: «У МОЕЙ МАТУШКИ РАССЕЯННЫЙ СКЛЕРОЗ, А Я СЛЕП НА ОДИН ГЛАЗ». Его главным козырем является мудреный диагноз, написанный без единой грамматической ошибки — на пассажиров так и веет от этой надписи славной и до смерти пугающей солидностью немецкого учебника по психологии. Так что сегодня негр явно улучшил свой бизнес. Похоже, дела у парня идут неплохо. И обратите внимание: он вовсе не лентяйничает, не валяет дурака и не бродяжничает, а зарабатывает себе на жизнь. Порой он даже способен снисходительно рассуждать о том, как низко может пасть человек.

На линии Ист-Сайда Межрайонной скоростной системы перевозок поезд останавливается, к примеру, на станции «86-я улица», и все начинают, отчаянно толкаясь, вытряхиваться из вагонов, а там, на скамье, в серовато-зеленом мраке, под перекладинами и кафелем образца 1905 года, безмятежно дрыхнет, развалившись во сне, какой-то старик в хлопчатобумажной ветровке с оторванными рукавами. Из всей одежды только одна эта ветровка на нем, похоже, и есть. Кожа его цветом напоминает свернувшееся молоко с сероватыми полосками по краям. Ноги старика скрещены в самой что ни на есть джентльменской манере, а его добродушно-размягченная физиономия свесилась за спинку скамьи. Судя по всему, иные алкаши, славящиеся своей склонностью воровать друг у друга, избавили этого старика от всей одежды за исключением ветровки, которую они также попытались с него стянуть, но сумели лишь оторвать рукава, после чего оставили бедолагу на скамье, голого и бесчувственного, однако в самой что ни на есть джентльменской позе. Все мельком разглядывают старика, подмечая его кожу цвета свернувшегося молока с серой каймой, но никто даже не сбавляет хода. Кто знает, сколько еще старик здесь пролежит, прежде чем двое полицейских наконец удосужатся сюда прийти и, сдерживая дыхание, перетащить его из этого сумрака в материнское лоно закона, откуда старик, по крайней мере, вновь появится облаченным в зеленую рабочую одежду. Тогда он уже сможет с определенным достоинством сидеть по ночам на скамье в подземке.

Вся беда заключается в том, что вонючий старый алкаш на скамье в подземке вовсе не являет собой красочное зрелище — или, скажем, магическое. Он представляет собой то, что вообще-то предпочтительней пропустить, — и, по сути, значительная часть статусной символики Нью-Йорка вырастает как раз из тех способов, посредством которых богатые и энергичные умудряются физически изолировать себя от нижних глубин общества. Они живут высоко, на самых верхних этажах, желая уберечься от шума и грязи. Они предпочитают угловые апартаменты, дабы дышать более свежим воздухом. А по вечерам в понедельник они садятся в лимузины и отправляются в «Метрополитен-опера».

Лимузины подкатывают ко входам от Бродвея до Тридцать девятой улицы, и оттуда рука об руку высаживаются люди из высшего общества, надушенные и налакированные, и никто не замечает, как затем лимузины оттуда откатывают. В конце концов, должны же шоферы куда-нибудь отправиться, пока их господа, подобно огромным марионеткам, устраиваются в партере и на бельэтаже, собираясь насладиться двумя, тремя, даже четырьмя часами оперы. Итак, пока в театре дают оперу, у шоферов идет своя собственная общественная жизнь. По Тридцать девятой улице они едут к Восьмой авеню, а затем поворачивают на Сороковую, между Восьмой и Седьмой. К тому кварталу вполне могут направиться одновременно до пятидесяти лимузинов. Находящемуся там конному полицейскому не остается ничего другого, кроме как их ожидать. Ровно в половине восьмого он поднимает руку, тем самым подавая сигнал, и шоферы начинают выстраиваться по обеим сторонам улицы. Через несколько минут неоновые рекламные вывески «Лондонской таверны», предельно заманчивого салуна неподалеку от перекрестка, уже проливают роскошные оранжевые лужицы света на решетки, капоты и «арт-нувошные» крышки радиаторов «роллс-ройсов» и «кадиллаков», а строй лимузинов начинает растягиваться по всей Восьмой авеню.

Шоферы, в конце концов, бывают возле оперного театра не реже своих нанимателей, так что для них это также составная часть светской жизни. К восьми часам вечера, вовсю щеголяя черными куртками, черными галстуками и черными фуражками с черными козырьками, они уже сбиваются в группы на тротуаре, а в половине девятого первые группы направляются к кафетерию «Бикфордс». Кому-то приходится остаться, чтобы посторожить автомобили. В конечном счете шоферы договариваются посещать «Бикфордс» посменно. Они садятся за столики с пластмассовыми столешницами, пьют кофе и, помимо всего прочего, разговаривают про оперу.

— Как же, знаю я этих немцев! — говорит мне Леланд, который возит миссис ___. — Сегодня, например, Рихард Штраус. Значит, как пить дать проторчат там до без четверти двенадцать.

— Штраус совсем не так плох, — вступает в беседу приятель Леланда, очень старый, апоплексического вида шофер, к тому же скверно выбритый.

— Да уж, «Кавалер розы» у него маленько подкачал, — авторитетно сообщает мне Фрэнк, шофер мистера П___. —А в остальном Штраус очень даже ничего. А вот Вагнер — это просто ужас какой-то.

— Это точно! — поддерживают Фрэнка приятели.

— Ох уж этот Вагнер!

— Назовите мне какого-нибудь итальянца, — просит Леланд.

— Пуччини!

— О, точно! Мне лично очень нравится «Тоска».

— «Тоска»? — переспрашиваю я.

— Ну да, — говорит Леланд. — Спектакль заканчивается около половины одиннадцатого.

— Это когда как. Приходилось мне бывать на «Тоске», когда она длилась до четверти двенадцатого, — заявляет более молодой шофер, серьезный мужчина с шапкой роскошных прямых черных волос, однако собеседники не обращают на него внимания. Еще бы, ведь парень водит «кэри-кадиллаки», которые берут внаем театралы, не имеющие своих собственных лимузинов.

— Не, против итальянцев я ничего не имею, тут жить можно, — объявляет Леланд, и все дружно кивают, нависая над тяжеловесной фарфоровой посудой охряной расцветки и над пластмассовыми столешницами.

Джейсон Робардс, Тьюздей Уэлд, пресловутый любовный треугольник, стиль жизни знаменитостей… а теперь вот шоферы лимузинов, сидящие в кафетерии «Бикфордс», вовсю обсуждают оперу, походя обрывая водителей «кэри-кадиллаков». Все, в чем нуждается город Нью-Йорк, это простые люди.

Хью Трой малость смягчает напряженную ситуацию. Хью Трой, художник и автор книг для детей, поймал одного из таксистов, которому охота выпендриться, и решил поставить того на место.

— Жаркий нынче выдался денек для середины февраля! — восклицает таксист.

— Да, верно, — соглашается Хью Трой.

— Знаете, — говорит таксист, — я слышал, якобы шкура Земли потихоньку соскальзывает и что прямо сейчас Нью-Йорк находится там, где раньше был город Саванна, это в штате Джорджия. Понимаете, вся шкура Земли потихоньку соскальзывает.

Хью Трой секунду думает, а затем заявляет:

— Должно быть, она становится очень мешковатой.

— Мешковатой? — переспрашивает таксист.

— Ну конечно. Вы что, не в курсе, что она провисает на Южном полюсе?!

Таксист какое-то время напряженно размышляет, а затем уже не решается продолжать свой выпендреж и помалкивает насчет того, что шкура Земли соскальзывает.

— Это же всем известно, — повторяет пассажир, — она провисает на Южном полюсе.

Что ж, Хью Трой вывел из строя одного члена главной лиги — но сколько еще миллионов этих членов осталось!