Родина — Сульмона

Овидий родился 20 марта 43 года до н.э. в небольшом городке Сульмоне в Абруццах. По его сведениям, от Рима Сульмона расположена в 90 милях, но на моем билете значилось целых 172 км. По-видимому, в древности существовал какой-то более короткий путь. За Тиволи железная дорога проходит через Сабинские горы сквозь множество туннелей, причудливо петляя. Все время кажется, что мы поднимаемся выше и выше, но на самом деле городок расположен лишь в 400 метрах над уровнем моря. Горы становятся все грандиознее, и наконец над долинами, покрытыми виноградниками, пиниями и каштанами, появляются кручи самой высокой здесь вершины, знаменитого Гран Сасо.

Поезд проходит через городок, окруженный высокими крепостными стенами, — это Целано, родина Томаса Целано, создателя знаменитого средневекового гимна Dies irae, dies ilia, а Сульмона расположена в живописной долине, которую итальянцы называют раковиной (magnifica соnса ricca), окаймленной горными вершинами, покрытыми снегом.

Овидий в известной Сульмонской элегии (Любовные элегии. II, 16) восхищался летней прохладой городка, сравнивая его со знойным Римом. Здесь издавна существовала система искусственного орошения, долину прорезывали каналы, по берегам которых зеленела густая трава.

Я в Сульмоне живу, в краю народа пелигнов. Город мал, но омыт свежей прозрачной водой. Пусть даже знойное солнце расколет пыльную землю Летом, когда в небесах рдеет созвездие Пса, Будут ручьи и тогда орошать долину Сульмоны, И трава зеленеть будет на их берегах. Край, богатый Церерой, богаче еще виноградом. Редки деревья маслин, с милым Палладе плодом Но без тебя, хоть кругом зеленеет лоза винограда, И хоть бегут по полям струи прохладных ручьев, Чей поток умеряет, каналы закрыв, земледелец, А в древесной листве ласково ветер шумит. Кажется мне, что кругом не пелигнов целебные долы. Нет, не родная земля здесь окружает меня. 1

Поэт страдает от разлуки со своей возлюбленной Коринной и умоляет ее поскорее примчаться в Сульмону в коляске, запряженной карликовыми лошадками.

Вы же, высокие горы, пред ней расступитесь пошире, В узких извивах долин легкими станьте, пути!

В современной Сульмоне главная улица называется Corso Ovidio, есть гимназия его имени, а на площади Двадцатого сентября стоит памятник поэту, копия того, что возвышается в Констанце в Румынии, куда был изгнан Овидий.

Статуя (поставлена в 1848 г.) изображает римлянина в тоге, со свитком в руке, стоящего в глубокой задумчивости. Ее автор — известный итальянский скульптор Гекторе Феррари внимательно изучил самый тип местных жителей й придал своему Овидию живые черты сульмонца. Цоколь памятника украшен двумя надписями: на одной стороне выбито «Сульмона — моя родина», на другой — «Меня назовут славой племени пелигнов» (пелигны — народ, обитавший в Абруццах). Знаменитые строки из автобиографической элегии Тристий «Sulmo mihi palria est (Сульмона — моя родина)» стали своеобразной эмблемой городка — S.M.P.E., она встречается здесь повсюду, а патриоты и любители поэзии Овидия — показывают даже древние развалины легендарной «виллы» поэта, но на кладбище сохранились и подлинные надгробия его предков, среди которых был особенно прославлен некий Ovidius Venlrio. Само же прозвище рода «Nasones» Публий Овидий сохранил и всегда называет себя именно Назоном и никогда Овидием. Ovidius — слово метрически неудобное, оно не вставляется в гекзаметр, и поэт предпочитает именовать себя Naso (nasus по-латыни значит «нос»). Поэтому все средневековые художники и скульпторы изображают его длинноносым (античная иконография Овидия не сохранилась), и Пушкин-лицеист не раз любовался в Камероновой галерее бюстом носатого римлянина.

История городка в древности нам почти неизвестна. Тит Ливий сообщает, что Ганнибал во время своего известного похода на Рим прошел через него в 211 г. до н.э., сульмонцы участвовали в Союзнической войне, когда италийцы добивались для себя римского гражданства (90 г. до н.э.), диктатор Сулла разрушил город в 82 г. до н.э., а во время гражданской войны сульмонцы поддерживали Юлия Цезаря. Само же название «Сульмона» возводили к имени грека Солима, легендарного спутника троянца Энея.

От античного города ныне почти ничего не сохранилось. Войны, а главное несколько сокрушительных землетрясений смели всю старину, но особую красоту и поэзию местности, так живо переданную Овидием, можно почувствовать и сегодня. В далеком изгнании, в глухих степях у Дуная поэт с грустью вспоминает снежные горы своей родины, коз, пасущихся на уступах скал, и пастуха с длинным посохом, играющего на свирели. Такую картину можно наблюдать и по сей день. Величественные горы по-прежнему венчают живописную южную долину, зеленеющую кипарисами и пиниями. Но как ни дорог был поэту сульмонский край, своей духовной родиной он всегда считал Рим, прославленную «столицу» тогдашнего мира. Сульмону он покинул в юности, отправившись со старшим братом завершать образование в великом городе, где скоро стал одним из самых прославленных поэтов, любимцем целого поколения. Он рано посвятил себя литературному творчеству, но никогда не забывал, что принадлежит к старинному роду сульмонских всадников, а не к тем выскочкам, которые только благодаря богатству вошли в это сословие при Августе.

Император благоволил к всадникам, им был установлен имущественный ценз в 400 тысяч сестерциев, были восстановлены и старинные смотры-парады, в которых участвовали всадники (члены сословия, второго по значению после сенаторского), достигшие 35 лет. Они не только проходили перед императором со своими конями в торжественном марше — от них требовали отчета в образе жизни. Сословие, на которое опирался Август, должно было отвечать тем нравственным нормам, которые усиленно насаждались правителем.

В Тристиях изгнанный из Рима Овидий напоминает императору, что жизнь его была безупречна:

Помню, нравы мои и жизнь одобрял ты в то время, Как я коня проводил, шествуя мимо тебя. (Тристии. II, 89-90)

Как всадник, Овидий мог бы сделать блистательную политическую карьеру, но после первых же шагов в этом направлении решительно от нее отказался, всецело посвятив себя служению музам.

Нравилось с юности мне служенье высоким искусствам. Тайно Муза влекла к ей посвященным трудам. Часто отец говорил: — К чему занятья пустые, Ведь состоянья скопить сам Меонид 2 не сумел». Я подчинялся отцу и, весь Геликон забивая, Стих отбросив, писать прозой хотел, как и все. Но против воли моей слагалась речь моя в стопы. Все, что пытался писать, и стих превращалось тотчас. (Тристии. IV, 10)

Поэт «милостью богов», он был талантливым импровизатором, стихи буквально «лились» из его уст, и за эту легкость и непринужденность творчества он был признан уже современниками своего рода «гением поэзии», «любимцем муз».

В древности мальчики его круга получали первоначальное образование у грамматиста, учившего их чтению, письму и счету. Затем они переходили к грамматику и у него постигали искусство интерпретации текстов. В возрасте же от 13 до 14 лет попадали к ритору. От будущего государственного деятеля требовалось изощренное владение устным словом. Владеть им мастерски должен был, конечно, всякий мало-мальски образованный человек, и как раз в то время, когда учился Овидии, на смену старой риторической школе, воспитывавшей государственных мужей, пришла новая — декламационная школа, растившая цвет тогдашней интеллигенции, часто далекой от официальной деятельности. Именно эта новомодная школа взрастила и развила поэтическое дарование Овидия, отказавшегося, в отличие от старшего брата, от карьеры оратора, но увлекшегося декламационным искусством, своеобразно преломившимся в его ученических речах, которые современники называли стихотворениями в прозе (Solutum carmen).

Отец Овидия, решив дать сыновьям серьезное образование, необходимое государственным деятелям, отправил их в Рим; здесь, в декламационной школе, они постепенно забывали о нравах, царивших в первоначальных грамматических школах, о которых, однако, поэт иногда впоследствии вспоминал. Здесь обучали писать на деревянных дощечках, покрытых с одной стороны воском. Писали «стилем» — металлической или костяной палочкой, заостренной с одного конца и сплющенной с другого, которым можно было стирать написанное. Учителя нередко, наказывая нерадивых, больно били их по пальцам этой палочкой. Овидий жалеет пострадавших в своей знаменитой элегии, обращенной к богине зари — Авроре, о чем мы будем говорить дальше. Но, конечно, из этой первоначальной школы, где читались отрывки из римских историков, подборки легенд о героических полководцах Рима, о знаменитом Горации Коклесе, славном защитнике старинного моста от полчища нападающих, о Ромуле и Реме и т.п., он вынес множество исторических и мифологических сведений. Маленьких римлян воспитывали в уважении к великому прошлому своей родины. Изучались в школе грамматика и греческий язык, который образованные римляне знали в совершенстве. Это помогло впоследствии Овидию, когда он очутился в изгнании, и дало ему возможность легко общаться с греками, когда он путешествовал по Греции со своим ученым другом Макром, и, наконец, приохотило его к чтению великих произведений древнегреческих гениев.

Декламационная школа

Что представляла собой та декламационная школа, где учился Овидий в Риме, мы знаем по дошедшему до нас сборнику декламаций Сенеки Старшего (родился в 54 г. до н.э.), составленному им в старости (в 90 лет) по памяти для своих сыновей. Память его была феноменальной. Он мог запомнить две тысячи сказанных при нем слов и повторить их в том же порядке.

В античной школе особое внимание уделяли именно развитию памяти, ее роль в ораторском и писательском искусстве была чрезвычайно велика, ведь в книге, имевшей неудобную форму длинного свитка, найти нужное место, чтобы его процитировать, необычайно трудно. Проще было запомнить текст наизусть. Особенно важно это для оратора и декламатора, импровизировавшего свою речь в декламационной школе. Он должен был помнить множество так называемых «общих мест», рассуждений о превратностях судьбы, о бедности и богатстве, о справедливости, о коварстве, не говоря уже о знании бесчисленного количества мифов и имен героев. Под рукой должны были быть и разного рода «заготовки»: изречения, сентенции, мифологические и исторические примеры. В своих поэмах и элегиях Овидий обнаруживает блестящую память и огромную начитанность, свободно пользуясь многочисленными мифологическими и историческими парадигмами на все случаи жизни.

Публичное красноречие, выступления в народных собраниях и на форуме с переходом от Республики к Империи перестали особо цениться и потеряли стимулы к развитию. Появился особый род камерного красноречия для обучающихся и для любителей. Возникла декламационная школа, где ученики выступали с речами на заданные вымышленные темы в фиктивных судебных процессах (контроверсии) или с увещевательными речами (свасории), где убеждали какое-нибудь мифологическое или историческое лицо принять или отвергнуть то или иное решение.

Агамемнона, например, убеждали отказаться от принесения в жертву его дочери Ифигении, Цицерону советовали предпочесть бессмертие своих речей, а не жизнь, которой угрожал Антоний. Учитель, выслушав выступающих, вносил свои исправления, привлекая и других к участию в обсуждении. Часто с декламацией на одну и ту же тему выступали несколько ораторов, и каждый по-своему толковал сюжет. В аудитории присутствовали и просто любители красноречия, слушатели, пришедшие ради удовольствия, среди них зачастую был сам Август, его зять Агриппа, покровитель поэтов знаменитый Меценат и другие. С речами выступали иногда и прославленные современные ораторы, являя своего рода образцы: Асиний Поллион, М. Мессала, К. Север.

Стекались в Рим и риторы из Испании, Греции, Малой Азии и многочисленных городков Италии. Среди самых известных Сенека называет «четырех богов»: Ареллия Фуска, Альбуция Сила, Порция Латрона и Юния Галлиона. А как раз Фуск и Латрон были учителями Овидия. Ареллий Фуск предпочитал говорить по-гречески (он был греком из Малой Азии) и прославился искусством изысканных описаний (экфраз) пейзажей, обстановки, обстоятельств действия, и Овидий, несомненно, научился у него той словесной живописи, которой блещут его элегии и поэмы. Порций Латрон был испанцем — мастером психологических мотивировок и остроумных сентенций, и поэт, отличавшийся юмором и острословием, увековечил впоследствии многие из метких острот учителя.

Сюжеты декламаций были вдохновлены греками, у которых риторика процветала (похищения разбойниками, мифологические предания, походы Александра Македонского), но декламировали и на римские темы: об убийстве Цицерона, жестокости проконсула Фламиния, наказании весталки и т.д.

Предпочтение отдавалось сложным, запутанным случаям, не укладывающимся в обычные нормы римского права и требовавшим особых психологических мотивировок.

Разбирался, скажем, удивительный эпизод, происшедший с весталкой, сброшенной за нарушение целомудрия с Тарпейской скалы и, вопреки ожиданию, не разбившейся. От декламаторов требовалось дать объяснение этому поразительному случаю.

Одно из них гласило, что весталка долго тренировалась в прыжках, и это помогло ей уцелеть. Однако нелепости такого рода вызывали неизменный протест и смех аудитории; задача состояла как раз в том, чтобы найти правдоподобные объяснения самому фантастическому, а это требовало особой наблюдательности и изощренности ума. Удачные находки одобрялись, над неудачными потешались, подтрунивали друг над другом, острили, издевались, словом, на занятиях царила живая и непринужденная атмосфера.

Сенека рассказывал, как декламатор Кестий похвалялся: «Если бы я был гладиатором, то Фуском, если бы пантомимическим актером, то Бафиллом, если бы беговым конем, то Мелиссом!» (Все это знаменитости в своем роде.) На что Кассий Север с места закричал: «Ну а если бы ты был клоакой, то, конечно, самой большой клоакой Рима» (cloaca maxima). Его реплика потонула во взрыве хохота. Другой декламатор, Альбуций, в поисках особой словесной изысканности, повествуя о юноше, желавшем погубить брата и отправившем его в море на ветхом корабле, назвал корабль «мешком из дерева», а Кестий, выступивший вслед за ним, обстоятельно описав все подробности дела и вид корабля, насмешливо повторил определение: «мешок из дерева», вызвав гомерический смех аудитории.

Ляпсусы, надуманные выражения, неудачные гиперболы не проходили здесь незамеченными, ухо нужно было держать «востро». Высмеяли и Альбуция, с пафосом спросившего: «Почему кубки разбиваются, а губки — нет?» Кассий немедленно ответил на это: «Подойдите к нему завтра и спросите: «Почему дрозды летают, а тыквы — нет?»

Психологические мотивировки также должны были отрабатываться с большой тщательностью, нужно было уметь «влезть в шкуру» персонажа, о котором шла речь, как, например, в контроверсии, посвященной Александру Македонскому. Его убеждают не бояться плавания по океану, в далекую Индию, но оратор тут же делает оговорку, что совет монарху нужно давать осмотрительно, и вспоминает, как Александр убил родственника самого Аристотеля, когда тот усомнился в божественности царя на том основании, что из его раны текла не священная влага, а обыкновенная кровь. Своего же римлянина, проконсула Фламиния, можно откровенно попрекать грубым нарушением нравственности. Во время пира, находясь в своей провинции, Фламиний согласился исполнить просьбу сидевшей с ним рядом гетеры: показать ей казнь заключенного, никогда ею не виденную. Проконсул приказал привести пленника и обезглавить его на глазах у пирующих. Все декламаторы единодушно осуждают эту жестокость, но интересны детали (colores): экфразы, психологические нюансы, которыми они уснащают свою речь. Альбуций Сил, например, рисует красочную картину пира: стол, блистающий серебряной и золотой посудой, возлежащих вокруг него гостей; он описывает и униженные жесты пленника, верящего, что его привели, чтобы помиловать, и поведение пирующих, одни из которых плачут и негодуют, другие улыбаются, чтобы угодить проконсулу и гетере. Альбуций даже прерывает свои описания негодующими восклицаниями: «Несчастный, — обращается он к Фламинию, — ты воспользовался властью проконсула, как игрушкой. Ты превзошел всех тиранов, ты один находишь удовольствие в стонах умирающего!» «В одном триклинии я вижу проконсула, любящего гетеру, и гетеру, жаждущую казни. Гетера правит проконсулом, проконсул — провинцией». Выступающие вслед за Альбуцием риторы добавляют к рассказу и свои красочные подробности: после пира вместе с мусором и объедками из триклиния выносят окровавленную голову. И к этому преступлению причастен римский государственный деятель! Капитон призывает даже великие тени Брута, Горациев и Дециев, чтобы они полюбовались своим потомком, этим новым Тарквинием. Другие пытаются найти объяснение жестокости должностного лица, избранного народом. Триарий предлагает считать его не жестоким, а, напротив, мягким и слабовольным, ведь целый год он никого не наказывал, и гетера как бы намекает на это, говоря, что никогда не видела казни — тогда-то проконсул и решается доказать всем, что может быть и решительным и смелым. Этот необычный психологический ход встречается аудиторией с интересом.

Острые положения, поиски оригинальных мотивировок и выразительной краткости живо привлекают декламаторов. Особенно интересными для психологических наблюдений были любовные сюжеты, которыми так увлекался юный Овидий. Об одной из его декламаций на эту тему рассказывает все тот же Сенека. Речь шла в ней о муже и жене, которые так любили друг друга, что дали клятву покончить с жизнью, если один из них погибнет. Мужу пришлось вскоре уехать. Чтобы проверить верность супруги, он послал ей ложное известие о своей гибели, и та пыталась выброситься из окна, но была спасена отцом, который, узнав, в чем дело, потребовал, чтобы она рассталась с мужем. Она отказалась, и отец прогнал ее из дома.

Первым берет слово учитель Овидия Ареллий Фуск и обрушивается на отца, защищая влюбленных. Он упрекает старика в попытке разлучить тех, кого не могла разлучить даже сама смерть, и приводит в пример прославленных героинь мифа, хранивших верность своим возлюбленным до конца. Обращаясь к юной жене, он патетически восклицает: «Будь счастлива, что тебя при жизни причислят к сонму знаменитейших героинь!» Овидий, беря слово вслед за учителем, развивает его мысль. Он порицает отца за то, что тот, давно уже забывший о любви, требует от влюбленных прозаического благоразумия: «Будь готов к славе и будь достоин ее, помня, что она воссияла над тобой благодаря дочери, не понятой и не оцененной тобой!» Оба декламатора проявляют живой интерес к психологии персонажей разного возраста, возвеличивают любовное чувство, как бы приобщающее человека к высокому, героическому существованию, отличающему их от обыкновенных смертных. Все это будет развито впоследствии Овидием в знаменитой поэме «Метаморфозы», где любовной теме уделяется пристальное внимание, необычное для античного эпоса.

Сенека отметил «приятное, мягкое и гармоничное дарование Овидия», его интерес не к судебным темам, требовавшим знания законов и логических мотивировок, а к жанру речей «увещевательных», более свободных и занимательных. Ему нравились нестандартные сюжеты, положения «на острие ножа», то, что блестяще подметил в сюжете о верных муже и жене оратор Папирий Фабиан: «Тот, который послал ложное известие о смерти, должен получить весть о настоящей. Муж, слишком любя жену, хотел заставить ее умереть; отец, любя дочь, прогнал ее из дома; жена, чрезмерно любя мужа, чуть не доставила ему величайшее горе. Боги, сохраните же этот дом, страдающий от всеобщей любви!»

Гибкость нравственных границ, барочную пестроту жизни Овидий постоянно изображает и потом. Ореста он называет в «Метаморфозах» и «благочестивым» и «преступным! — (мстя за отца, он убивает мать); любимую дочь царя Пелия, заколовшую отца, чтобы омолодить его, — «совершающей преступление, чтобы не быть преступной». Его барочный вкус проявляется впоследствии в особом подборе слов, в их нарочитом столкновении, нарушающем привычные нормы.

Друзья поэта, по словам Сенеки, просили его вычеркнуть некоторые выражения из его любовных поэм, а он заранее выписал то, от чего не пожелал бы никогда отказаться. И, ко всеобщему удивлению, места эти совпали. Вот они: «Муж полу-бык и бык полу-муж» («Искусство любви», II, 24, сказано о Минотавре); «холодный Борей и расхоложенный Нот» (Любовные элегии, II, 11, 10). Речь идет о холодном и теплом ветре в непереводимой игре слов «gelid us» и «еgelid us». Но Овидий не только склонен к «барочности», он и беллетристичен, как никто из его современников, и эта беллетристичность воспитана в известной мере декламационной школой с ее сюжетами и стремлением к острой описательности. Недаром декламационные сюжеты, приводимые Сенекой, так любили итальянские новеллисты эпохи Возрождения,

Не прошла для поэта бесследно и вся атмосфера, царившая в школе: живость дискуссий, заинтересованность аудитории в находках и наблюдениях риторов. Известно, что ни у одного из римских поэтов не было такой живости в обращении к читателю, ни один не вводил их так заинтересованно в свою творческую лабораторию и не приобщал так активно к своим поэтическим находкам и словесному изобретательству.

Любовные элегии (Amоres)

Закончив образование в Риме, Овидий, как это было тогда принято, отправился в Афины вместе со своим другом Помпеем Макром — греком, внуком известного историка Феофана из Митилены. Макр был поэтом и слагал поэму о предыстории Троянской войны, воспетой Гомером. Дороги в то время были уже вполне благоустроенными, корабли из портов Италии отправлялись в самые отдаленные страны, и друзья, направляясь в порт Брундизий, ехали, вероятно, в большой «почтовой» коляске, а потом пользовались и легкой эсседой (кельтское слово), т.е. «двухколесной». У богатых римлян были в то время роскошные большие кареты, где можно было спать и даже читать, хотя тряска была мучительной из-за отсутствия в то время рессор, но древняя Виа Аппия (Аппиева дорога) была вымощена мощными каменными плитами. Сев на корабль, они, по пути в Афины, несомненно посетили Олимпию — богатую замечательными памятниками искусства и знаменитым храмом Зевса, где стояла статуя божества работы самого Фидия, проплыли мимо острова Делоса, где, по преданию, родились Аполлон и Диана и где находился древний Оракул Аполлона, может быть, были на Родосе и видели его могучие стены и башни, побывали в Коринфе, где потом, по пути в изгнание, поэт провел несколько зимних месяцев, и тогда, в юности, он восхищался, надо думать, этим знаменитейшим из городов Греции, с его садами, мраморными портиками, театром, великолепным гротом, посвященным Афродите, при выходе из которого открывался вид на весь живописный залив, а также крепостью Акрокоринф, откуда видны были прославленные вершины Геликона и Парнаса и можно было даже заметить очертания Афинского акрополя. Широкая парадная улица вела здесь к порту Ликеону. Отсюда друзья поплыли в афинский порт Пирей. Август и Агриппа стремились украсить и Грецию римскими храмами, восстановить театр Диониса, здесь был даже построен «Агриппеон» — своего рода камерная «филармония», где выступали в состязаниях риторы. И хотя Греция стала уже римской провинцией, в Афинах продолжали еще ставиться древние трагедии и «новомодные» комедии прославленного Менандра, с которыми так хорошо знаком был Овидий. Здесь жили великие воспоминания, возвышался акрополь, на нем еще в полном блеске сиял храм Афины Девы (Парфенон), прекрасно изученный тогда будущим автором «Метаморфоз». Мы увидим дальше, как внимательно всматривался юный поэт в статуи из слоновой кости и золота, во фронтоны с изображением богов и мифологических героев, глубоко постигая особенности классического греческого искусства.

Римляне, которые вели свое происхождение от троянцев (от легендарного Энея), стремились увидеть и место, где стояла некогда гомеровская Троя. Овидий и Макр видели Троаду и реку Скамандр, с детства известную им по Гомеру, гору Иду, где некогда царевич Парис пас свои стада, обратили, конечно, внимание и на курган Ахилла и на гробницу Протезилая, первого грека, ступившего с корабля на троянскую землю и погибшего там. Овидий вспомнит о нем в своих «Посланиях героинь». Не могли они не посетить и блистательные города Малой Азии: Колофон, Милет, Смирну, а через год, возвращаясь в Рим, они надолго задержались на Сицилии — острове с тремя косами — «Тринакрии». Рассказывая в «Метаморфозах» легенды о Церере и Прозерпине, поэт вспоминает все виденное им в Сицилии, где этих богинь особенно почитали, на всю жизнь запомнил он освещенную пламенем Этну, город Энну, с остатками древних укреплений, живописное озеро Перг, горные луга, покрытые весной пышным ковром из цветов. Все это было запечатлено им впоследствии в его поэмах. Об этом чудесном времени он с грустью вспоминал впоследствии, будучи в изгнании, обращаясь с посланием к другу юности Макру:

Есть, однако, святыни свои у нас, у поэтов. Хоть и различны порой в творчестве наши пути; Ты о них не забыл, я верю, хоть я и далеко, И изгнанье мое, знаю, готов облегчить. Пышные Азии грады с тобой, просвещенным, я видел, Были в Тринакрии мы, где ты мне все объяснял, Небо над Этной, огнями сверкавшее, видели вместе. Их изрыгает гигант, лежа под тяжестью скал, Энну, озера ее и зловонной Пелики болота, Дол, где Кианы струи в воды Анапа текут, Рядом и нимфу, бежавшую быстро от страсти Алфея. Но, в ручей превратясь, ныне течет под землей. Здесь я большую часть прожил быстротечного года. Как же несхож этот край с гетской унылой землей! Этого мало, мы видели больше с тобой, озарившим Светлою дружбой своей долгие эти пути, Рассекал ли наш пестрый корабль лазурные воды, Или колеса несли эсседу нашу вперед. Часто нам дня не хватало для нашей сердечной беседы. Слов было больше у нас, чем торопливых шагов. День был короче беседы, и часто часов не хватало Знойного летнего дня, чтобы излиться вполне. О, как важно вдвоем бояться прихотей моря, Вместе мольбы возносить к грозным владыкам морей. Вместе то делу себя посвящать, то, закончив, свободно. В шутках его вспоминать и не стыдиться, смеясь. В памяти все воскресив, хоть я теперь и далеко, Вновь ты увидишь меня, будто я сам пред тобой. (Тристии. II, 10, 13-44)

Под скалами Этны был, согласно легенде, погребен грозный титан Тифей, пытающийся вырваться из плена, сотрясающий землю и изрыгающий пламя. Нимфа Киана стала ручьем, когда царь преисподней обидел ее, не внявши ее мольбе не похищать Прозерпину, а Аретуза, спасаясь от страсти бога реки Алфея, также стала потоком, текущим и ныне под водой бога реки, принявшей ее в свое лоно. Все они стали героями «Метаморфоз» (V, 377-641).

Но чтобы быть «свободным художником» и всецело посвятить себя искусству, потребовались усилия. Отец настаивал на государственной карьере, и сын вынужден был подниматься по лесенке должностей, но после двух низших ступеней категорически отказался идти выше:

Путь открывался в сенат, но тогу с каймою сменил я. Нет, не по силам мне был тяжкий сенаторский труд. Слаб я был телом. Мой ум трудов чуждался тяжелых. Я не лелеял в душе честолюбивых надежд. К мирным досугам меня аонийские сестры 3 манили. Быть их питомцем я сам с детства стремился душой. (Тристии. IV, 10)

В известной степени это был симптом времени. При Августе катастрофически возрос индифферентизм к государственной карьере и политической деятельности, сенаторы манкировали своими обязанностями, и с трудом находились кандидаты для замещения магистратур. Процветала частная жизнь, просвещенный досуг (otium), времяпрепровождение на изысканных виллах, в своих библиотеках и в роскошных садах. Независимая интеллектуальная деятельность возвышала, приобщала к богам, придавала жизни значительность и высокую содержательность. Гораций прославил в своих одах бескорыстное служение музам, и Овидий пошел по его стопам. Он обзавелся виллой, библиотекой, живописным садом, где сам ухаживал за фруктовыми деревьями, как бог Вертумн, возлюбленный богини плодов Помоны, воспетый им в «Метаморфозах».

В Риме еще существовала тогда «коллегия поэтов», объединявшая их, возникшая еще во II в. до н.э. Здесь почитались Минерва и Дионис, к последнему с трогательными мольбами обращается как к защитнику поэтов изгнанный Овидий. Он был, по-видимому, одним из виднейших членов этой коллегии и не раз выступал на собраниях с рецитациями (чтением вслух) своих новых стихотворений. Близок был он и к кружку М. Валерия Мессалы Корвина, республиканца, сражавшегося при Филиппах на стороне Брута и Кассия, позднее примкнувшего к Антонию, а под конец — к Октавиану. Но держался этот аристократ осторожно и, отойдя от политики, занялся буколической (пастушеской) поэзией на греческом языке. Его окружала фрондирующая молодежь, к которой принадлежал и юный Назон. Овидий стал преданным другом семьи и до конца жизни сохранил теплые отношения с сыновьями Мессалы, особенно с младшим — М. Аврелием Коттой Максимом, которому писал из изгнания нежнейшие послания.

Когда поэт впервые выступил со своими стихотворениями, ему было около 18 лет («я только начал брить бороду»), и любовные элегии сразу же прославили его. Женат он был трижды: первый раз по воле родителей на женщине, не подходившей ему; второй — на безупречной, как он пишет, но также чуждой, а третий — на знатной матроне, родственнице тетки Августа Марции, происходившей из прославленного рода Фабиев. Он возлагал на нее большие надежды в изгнании, верил, что она может помочь ему вернуться в Рим, но надежды не оправдались. Разводы были в то время в «моде», и Август выступил против них со своими «брачными законами», но Овидий был сторонником свободы нравов и постоянно подсмеивался над официально признанными добродетелями, о чем свидетельствуют и eго любовные элегии. Жанр элегии — один из древнейших в античной лирике, в Риме он был представлен стихотворениями Корнелия Галла, не дошедшими до нас, и хорошо известными нам сочинениями А. Тибулла и С. Проперция.

Слагались элегии особым метрическим размером, так называемым элегическим дистихом (двустрочие), состоявшим из гекзаметра и его разновидности пентаметра (удвоение первой половины гекзаметра). Спондеи «-» могут заменяться дактилями «UU».

-UU|-UU|-UU|-UU|-U (гекзаметр)

-UU|-UU-|-UU|-UU|- (пентаметр)

В середине второй строки обязательна небольшая пауза — диэреса. Размер этот изысканно музыкален, и Ф. Шиллер сравнивал его с прибоем, как бы разбивающимся о скалы. Дистих широко распространился в европейской лирике с конца XVIII века, им охотно пользовались Пушкин и его окружение.

Слышу божественный звук умолкнувшей эллинской речи. Старца великого тень || чую смущенной душой.

Овидий был замечательным мастером элегического дистиха и предпочитал его чистому гекзаметру, которым воспользовался только раз в «Метаморфозах».

С Альбием Тибуллом (50-19 гг. до н.э.) и Секстом Проперцием (50-15 гг. до н.э.) он встречался и их поэзию знал превосходно. Оба поэта замкнулись в узких рамках любовной элегии, создав свою философию жизни и выбрав любовь как главную цель существования, далекого от повседневности и государственной деятельности. Свои книги они посвящали владычицам своего сердца, выведенным под поэтическими псевдонимами. У Тибулла были Делия (эпитет Артемиды) и Немезида (богиня мщения); у Проперция — Кинфия (также эпитет Артемиды). Свою любовь, любовь без взаимности, они изображают как тяжелое служение «госпоже», своего рода рабство. Тибулл тщетно стремится приобщить к собственному идеалу жизни строптивую Делию, мечтая о безмятежном существовании на лоне природы, в трудах на старинных дедовских полях с принесением жертв ларам и пенатам.

Пусть собирает другой себе желтого золота горы, Югер за югером пусть пахотной копит земли. Пусть в непрестанном труде он дрожит при врагов приближенье, Сон пусть разгонят ему звуки трубы боевой. Мне ж моя бедность пускай сопутствует в жизни спокойной, Только б в моем очаге теплился скромный огонь. Житель села, я весной сажать буду нежные лозы, Пышные буду плоды ласковой холить рукой. (I, 1-7, перевод М.Е. Грабарь-Пассек)

Римляне — народ земледельцев — долго сохраняют и в поэзии, правда, уже изысканную, но глубокую любовь к миру природы. Италийские пейзажи и в реальности были украшены храмиками, статуями, древними алтарями, как бы населены невидимыми божествами — и такая природа постоянно изображалась в италийско-римской стенной живописи; ее-то и рисует Тибулл.

Изысканный и тонкий поэт тщательно обрабатывает свои элегии, создавая гармонирующий с их высоким строем изящный и чистый язык; как многие римляне, пережившие ужасы гражданских войн, он стремится уйти от действительности в мир поэтического вымысла от городской жизни — в чистую сельскую, ласкающую сердце, при этом, в отличие от Овидия, избегает живой конкретизации, создавая картины идеальные, как бы окрашенные мечтой. Рассказывая в третьей элегии о том, как он заболел во время военного похода на острове Керкира, он не рисует ни обстановки, ни своего состояния, как это будет делать Овидий в своих элегиях изгнания, а как бы погружает читателя в мир вымысла и видений. Воспоминание о покинутой Делии влечет за собой мечту о блаженном царстве Сатурна, когда землю еще не пересекали разлучающие людей дороги, близость смерти вызывает надежду, что он попадет в лучезарные Елисейские поля, где обитают души мудрецов и целомудренных поэтов. Элегия заканчивается картиной неожиданного возвращения Тибулла в Рим.

Вот тогда я явлюсь внезапно, никто не заметит, Чтоб показался тебе посланным прямо с небес. Ты тогда побежишь босая навстречу поспешно, Не успев причесать, Делия, косы свои. О, я прошу, чтобы день этот радостный в блеске Аврора Нам принесла, на конях розовых в небе спеша! (I, 3, 89-94)

Он грезит о том, как его возлюбленная будет вести его хозяйство, но ее работа в элегии изображается полной своеобразной романтики, проникнутой благочестием, грубые реалии всюду избегаются, создается своеобразный скользящий поэтический стиль, как бы окутывающий флером разнообразные, всегда избранные, по-своему высокие картины.

Буду работать в полях, пусть Делия смотрит за сбором, В час, как работа кипеть будет на жарком току, Пусть хранит для меня сосуды, полные гроздей, Вспененный муст бережет, выжатый быстрой ногой. Пусть привыкнет считать свой скот, привыкнет и мальчик, Сын болтливый раба, к играм у ней на груди. Богу полей приносить виноградные гроздья сумеет. Колос — награду за хлеб, скромные яства — за скот. Пусть она всем управляет, возьмет на себя все заботы. Будет приятно мне стать в собственном доме никем. Мой Мессала придет, и Делия яблок душистых Быстро сорвет для него с яблонь отборных в саду. (I. 5, 21-32)

Эта идиллическая картина только снится поэту, и его возлюбленная приобщается к сельскому труду лишь в мечтах, но заметим, что у автора нет интереса ни к описанию виноградных гроздий, ни к конкретным деталям работы, и даже «отборные» яблоки не входят в художественный натюрморт, столь излюбленный «поэтом глаза», каким был Овидий. И трудно представить себе, что этот мечтатель вел на самом деле деятельную жизнь, участвовал в военных походах Мессалы, был красив и богат, по свидетельству Горация.

Содержанию соответствует особый «скользящий» стиль, который принято называть «грезовым скольжением», как бы качающий читателя на волнах ассоциаций. Иногда одно слово начинает настойчиво повторяться, нагнетая эмоциональное напряжение:

Деву мою охраняет сурово грозная стража, Тяжкая дверь заперта плотно запором глухим. О, упрямая дверь, пуская сечет тебя ливень. Пусть Юпитер в тебя грозные мечет огни! Дверь, откройся, молю… (I, 21, 5-10)

Взаимная любовь недостижима не только из-за внешних препятствий, но и из-за самого сурового нрава возлюбленной. Именно в римской элегии закладываются основы будущей средневековой лирики с ее культом суровой госпожи, требующей «служения».

Трагические ноты особенно остро звучат во втором сборнике, посвященном корыстолюбивой и жестокой Немезиде. Оказывается, что современная жизнь резко противоречит элегическим идеалам, что молодые женщины предпочитают богатых поклонников бескорыстным и бедным поэтам.

Горе! Я вижу, что дев пленяет богатый поклонник. Стану алчным и я, ищет Венера богатств! Пусть и моя Немезида в богатом ходит убранстве. Пусть все видят на ней роскошь подарков моих. Тонки одежды у ней, их выткали женщины Коса, Выткали и навели золото ярких полос, Черные спутники с ней пусть идут из Индии жгучей, Солнце там близко к земле, жители стран тех смуглы. (II, 3, 53-60)

В это описание богатой римлянки включены реальные детали убранства модных красоток, облаченных в прозрачные ткани и охраняемых экзотическими индусами, которых так любили видеть в числе своих слуг римские богачи. Но мир этот враждебен и чужд бескорыстному мечтателю, жаждущему проводить свою жизнь в дедовских владениях, охраняемых бесхитростными сельскими божествами. В своей поэзии он создает, по преимуществу, фиктивный, вымышленный мир, и некоторые исследователи прямо называют его «романтиком». Но на этом «романтизме» лежат отблески пережитых страданий во время кровавых событий конца Республики и сознательное желание забыть о них и погрузиться в тот мир «просвещенного досуга», который стал поощряться Августом — покровителем частной жизни римлян.

Это отношение к жизни резко расходится с миросозерцанием Овидия — молодого, родившегося уже в мирное время, наслаждающегося реальной окружающей его действительностью и стремящегося запечатлеть ее в конкретных деталях на своих живописных поэтических полотнах. Но ему дорог «романтик» Тибулл, он глубоко чувствует целомудренную прелесть его музы и часто использует цитаты из его элегий в своих поэмах.

Трудна и полна страданий и любовь темпераментного Проперция, хотя его художественный мир гораздо богаче тибулловского. В его элегии вводятся картины современного Рима, но избранные, вершинные: знаменитый храм Палатинского Аполлона, воздвигнутый Августом, роскошный портик Помпея, сады Мецената, сверкающие фонтаны, словом, тот изысканный мир искусства, которым император окружил римлян. И сам стиль классицизма, достигший высокого совершенства в творчестве Вергилия и Горация, определил всю поэтику Проперция. Пестрота и многообразие жизни, поражающие в элегиях Овидия, здесь упорядочены и приведены в гармонию. Образ самой Кинфии также классицистичен и по-своему стилизован. Она прекрасна, как богиня, ее можно назвать второй Еленой, из-за которой вот-вот разразится новая Троянская война. Когда же она спустится после смерти в подземное царство, то превзойдет своей красотой всех прославленных гомеровских героинь. Завоевать любовь такой красавицы трудно, но влюбленный должен при всех условиях соблюдать свои обязанности, иметь свой «кодекс чести» — хранить до конца верность (fides) и почти религиозную преданность (pietas), неукоснительно следовать священному договору (foedus), заключенному между партнерами.

Вместе с тем он проявляет большой интерес к мифологии, так скупо используемой Тибуллом, и даже задумывает впоследствии создание цикла повествовательных элегий на мифологические темы, а свою возлюбленную Кинфию, как мы видели, он постоянно сравнивает с героинями далекого прошлого, возвышая и поэтизируя ее. Овидий также увлекается мифологией. Он наполняет ее, в отличие от Проперция, животрепещущей реальностью. Проперций же, напротив, стремится не заземлять ее, а «героизировать» с ее помощью свою возлюбленную.

Так на пустынном песке в забытьи Миноида 4 лежала. Прежде чем в море исчез парус афинской ладьи, Так погружалася и сон Кефеева дочь Андромеда, 5 Освободившись от пут, на одинокой скале, Так Эдонида, 6 ночным утомленная бденьем, поникла В мягкую поросль травы у Эпидановых вод. Им я подобной застиг, дышавшую мирным покоем Кинфию — голову ей чуть прикрывала рука. (I, 3, 1-8, перевод Я.М. Боровского)

Этот замечательный поэт — знаток древнего искусства, позы и жесты его героев часто пластичны и выразительны, и, конечно, его поэзия рассчитана на просвещенного, изысканного, воспитанного августовской культурой читателя. Автор элегий стремится создать своеобразную литературную теорию элегии, отличную от эпоса, ему важно было включить в нее различные оттенки любви, разработать особые любовные сюжеты, показать быстротечность жизни и капризную изменчивость страстей.

Словно листы, что упали с венков увядших, поблекших В чаши, и медленно в них порознь плывут, посмотри. Так и нам, может быть, хоть, любя, о великом мечтаем, Завтрашний день завершить может короткую жизнь. (II, 15, 51-54)

Искусный, изощренный поэт, он часто пользуется заостренной, эпиграмматической формой:

Средства испытаны все побороть жестокого бога: Все бесполезно — гнетет он, как и прежде, меня. Вижу спасенье одно: уйти в заморские земли, Кинфия дальше от глаз — дальше от сердца любовь. (III, 21, 5-9, перевод Я.М. Саровского)

Переходы от одной темы к другой у него не плавны, как у Овидия, а сложны и требуют от читателя напряжения. Это не художник, подобный автору «Любовных элегий», где все легко и доступно и ориентировано на широкую читательскую аудиторию.

Вторая книга элегий была написана, когда Проперций стал уже членом кружка Мецената, приближенного Августа, вдохновлявшего поэтов на темы, любезные принцепсу, критически относившемуся к «легкомысленным» любовным темам. Членами кружка были такие признанные, глубоко серьезные поэты — слава римской поэзии того времени — как Вергилий и Гораций. В третью книгу уже включены элегии-рассуждения. Поэт пишет в них о попытках избавиться от своей страсти, рассуждает о корыстной любви. Он явно хочет вырваться из узких пут чисто любовных тем, готов писать «ученые» элегии на мифологические сюжеты, обратиться к римским легендам, прославить победы Августа. Он часто упоминает имя своего покровителя Мецената и даже сочувствует строгим брачным законам принцепса, прославляя древнюю добродетельную матрону Корнелию. Его манят к себе великие просвещенные Афины, мудрая философия, глубокая поэзия.

Примут меня наконец берега Пирейского порта. Город Тезея ко мне руки протянет свои. Там я воздвигну свой дух ученьем высоким Платона. Или цветами твоих тихих садов, Эпикур, Или язык изощрю Демосфеновым грозным оружьем. Или я буду вкушать соль твоих свитков, Менандр, Или творения рук искусных пленят мои взоры, Краски и мрамор живой, медь и слоновая кость. (III, 21, 24-30, перевод Я.М. Боровского)

Но его окончательный выход за пределы любовной лирики не состоялся.

Иначе сложилась творческая судьба Овидия. Для него любовная элегия была только началом пути, приведшего к обширной эпической поэме «Метаморфозы» и к пленительным стихотворениям изгнания, знаменитым «Тристиям».

Да и в ранних его элегиях, при всей близости отдельных мотивов Тибуллу и Проперцию, перед читателем открывается совсем другой мир: пестрый многообразный, полный движения, и хотя поэт и служит формально единственной возлюбленной Коринне (имя греческой поэтессы), но стремится охватить всю сферу любви со множеством персонажей и достичь взаимности, представляющейся ему реальной и вполне осуществимой, в отличие от его предшественников.

Название сборника «Amores» значит — разные случаи любви, различные ее типы и разновидности, ведь в Риме бесчисленное множество привлекательных женщин, не меньше, чем звезд на небе, и к каждой нужно найти свой особый подход. Опираясь на многовековые традиции античной лирики, эпиграммы, комедии, поэт рисует разнообразные сценки, выводит множество персонажей, надевает разные авторские маски, передавая атмосферу беспокойной, вибрирующей и часто обжигающе современной жизни. Сводницы и гетеры, служанки и их госпожи, соперники влюбленного и евнухи- стражники — все эти традиционные фигуры комедии и элегии интересуют его как определенные психологические типы. Он убежден, что путь к успеху лежит в умении воздействовать на психологию возлюбленной и ее окружения. Ведь именно психологическому подходу научила его в юности декламационная школа.

Сборник «Amores» (второй, переработанный) скомпонован обдуманно и необычно. Три книги — 49 элегий, в первой и третьей по 15 стихотворений, в средней — 19. Необычность композиции в том, что она основана не на симметрии и гармонии, а, напротив, на их нарушении. Господствует барочная пестрота. Одна и та же тема толкуется в рядом стоящих стихотворениях диаметрально противоположно: только что юноша оправдывался перед возлюбленной, отрицая свою связь со служанкой, и тут же назначает этой служанке новое свидание, проклинает Амура, даже изгоняет его, и умоляет вернуться вновь, запрещает мужу бдительно охранять жену и тут же меняет требование: нет, нужно охранять ее как можно строже, иначе любовь потеряет остроту!

Читателя постоянно огорошивают неожиданностями, держат в напряжении, вовлекают в своеобразную игру. И этот «игровой стиль» вводится уже с самой первой, а потому очень важной для всего направления сборника элегии. Начинается она почти цитатой из эпической поэмы Вергилия «Энеида»: «Подвиги важным размером и битвы хотел я прославить…», то есть хотел торжественно начать эпическую поэму, но тут внезапно вмешался проказник Амур. Он вытянул тайком одну стопу из второй строчки, превратив гекзаметр в элегический дистих, неприемлемый для эпоса. Но элегии писать Овидию не о чем: он не влюблен, ни Делии, ни Кинфии у него нет. «Найдутся!» — подсмеивается Амур и посылает стрелу прямо в сердце поэту. Любовь вспыхнула, дело теперь за предметом страсти. Значит, слагать элегии заставляет Овидия не высокая любовь к единственной возлюбленной, а всего-навсего шутки ветреного Купидона. Но Купидон — шутник опасный и грозный, несмотря на обманчивую ребячливость. И вторая элегия посвящается его триумфу. Как заправский римский полководец-триумфатор он движется по Риму в своей колеснице, запряженной голубями. За ним влачатся побежденные, но это не пленные варвары, а пораженные божком юноши и девушки, рядом бредут закованные Справедливость и Скромность, победу торжествуют буйство и свобода нравов — все то, что пытался обуздать своими законами всесильный Август. Но Амур не собирается подчиняться ему. Он так же могуществен, как великий Дионис, бесстрашный победитель экзотической Индии, и вокруг него, как и вокруг Вакха, царит атмосфера экстаза и любовного томления.

Облаченный в золото, сияя драгоценностями, он восхищает свою мать — царственную Венеру, осыпающую его с Олимпа благовонными розами. Триумф Амура изображен не без юмора и шутливо сравнивается с парадной, освященной веками государственной церемонией, которой придана театральность пантомимических (балетных) зрелищ. Дальше, за первыми двумя элегиями, следует россыпь стихотворений на различные темы. Овидия принято сравнивать с Протеем, знаменитым морским богом-оборотнем, постоянно менявшим свои обличья. Это «оборотничество» свойственно и любовным элегиям. Здесь все меняется, от тем до концепций, единственно постоянно — стремление к пестроте, восхищение текучей прелестью жизни, та барочность, у истоков которой стояла и римско-италийская стенная живопись эпохи Августа.

Вот поэт клянется своей Коринне в вечной верности, долгие годы он готов ей служить и не собирается менять своих увлечений:

К тысячам я равнодушен красавиц, всегда постоянен, Будешь ты для меня вечною страстью, поверь! Будут нас прославлять повсюду в мире за это, Рядом с моим повторять будут и имя твое. (I, 3)

Но внезапно те тысячи женщин, чью любовь он только что отверг, завлекают его в свой магический круг, и клятвы в вечной любви оказываются ложью.

Сил уже нет у меня, нет воли с собою бороться, Тысячи вижу причин, чтобы влюбляться всегда. Словом, к каждой из женщин, живущих в Риме великом, Я с признаньем в любви тотчас готов подойти. (II, 4)

Каждой их этих тысяч присуще свое, неотразимое для поэта обаяние. Одна скромно потупилась, другая смела и развязна и при сближении будет весела и игрива, даже у сабинской крестьянки, у этой «деревенщины», под грубым обличьем скрывается свой особый темперамент. Хороши образованные, играющие на лире, изящные в танцах, но и в невежественных можно пробудить стремление к совершенству. Можно изысканно одеть неряшливую, вызвать на разговор косноязычную, словом, к каждой приложить, как Пигмалион, руку художника. Прекрасны и высокий, и низкий рост, золотой и иссиня-черный цвет волос; один напоминает Аврору, другой — Леду. Миф позволяет облагородить любой образ, опоэтизировать любой тип.

Отношение поэта к женщинам поэтически-восторженное, но он остается для них всегда просвещенным маэстро, призванным совершенствовать их внешность и их духовный мир в соответствии со своими идеалами и вкусами. Поэт предпочитает спокойному чувству любовь-страсть, любовь-борьбу, вечные размолвки и примирения, словом, любовь капризную и изменчивую. То, что доставляло страдание Тибуллу и Проперцию, для него — идеал. Он отвергает при этом и ту классицистическую гармонию, к которой стремился Проперций, открывая целый мир причудливой, антиклассицистической барочной красоты.

Тибулл в одной из своих элегий умиляется шутливым потасовкам влюбленных в золотом Сатурновом царстве. Получив синяк от возлюбленного, девушка горько плачет, а юноша уже готов проклясть свою вспышку гнева. Драчуна, осмелившегося ударить любимую, поэт называет «железным» и «каменным». Но Овидий смело выступает в роли такого оскорбителя; поссорившись, он ударил свою возлюбленную:

Руки закуй мне в оковы, они заслужили вериги, Руки закуй мне, пока ярость утихнет моя. Ярость ударить мою госпожу меня побудила, Девушку я оскорбил, плачет в обиде она. (I, 7)

Свой проступок он сравнивает с преступлением Аякса, с нечестивым убийством Орестом своей матери, ведь любовь требует обходительности, мягкости, готовности прощать.

Но именно во время этого взрыва поэт внезапно обнаруживает необыкновенную красоту обиженной. Она напоминает Аталанту, преследующую зверей, Ариадну, плачущую на пустынном острове, Кассандру, в исступлении упавшую перед храмом Минервы. Ее бледность напоминает благородную белизну паросского мрамора, она дрожит, как ветка тополя под порывами ветра, как тростинка, колеблемая зефиром, или подернутая рябью вода.

Поэт свивает целую гирлянду сравнений, создавая впечатление барочного изобилия и мучительных поисков единственного подходящего слова. Аталанта похожа на оскорбленную только своей растрепанностью, Кассандра — глубоким потрясением, но тонкости мимики и движений в мифологических преданиях не найти, и Овидий обращается к миру природы, делая своего рода открытие, приобщая тополь, тростник, водную рябь к миру человеческих эмоций.

Вот и во время пира ревнивый юноша осыпает подругу упреками, но от оскорблений ее красота только расцветает:

Так и небо алеет румянцем супруги Тифона, Или невесты лицо пред молодым женихом. Рдеют так среди лилий пурпурные розы, иль ночью Лик краснеет Луны от заговорных молитв. Или слоновая кость, окрашена женской рукою, Чтобы от времени цвет не изменился ее. Был похож на все это румянец ее, но не видел Я никогда, чтоб была девушка так хороша. В землю смотрела она, прекрасной была в это время, Видел я грусть на лице, грустное шло ей лицо, (II, 5)

Проза жизни, банальная ссора на пиру опоэтизирована, и румянец стыда возвеличен высокими гомеровскими сравнениями. Движение, всплеск эмоций, игра красок, а не классицистическая гармония — вот что восхищает поэта. Именно эта подвижная прелесть (munditiae — изящество) может защитить женщину от грубости и варварства ее партнеров. Ее-то и стремится воспитать в своих читательницах Овидий. Он неизменно нападает на все то в их внешности и поведении, что не соответствует его эстетическим идеалам. Насмешки вызывает у него модница, покрасившая волосы свои чернильной германской краской. Случай, казалось бы, более подходящий для парикмахерской рекламы, чем для изысканной элегии! Но Овидий создал из этого целый гимн естественной красоте женских волос. Они напоминают китайский шелк и тончайшую паутину, а их цвет — удивительное сочетание черноты с матовым золотом — похож на окраску ствола кедра, растущего на Иде, с которого содрана кора.

Красавица любила возлежать, закрывшись волнами волос, как покрывалом, на пурпурном ложе, напоминая прилегшую на траве зеленого луга вакханку. Теперь же от этой изысканной красоты не осталось следа. Но, доведя свою героиню до слез, поэт спешит ее успокоить: пройдет время, волосы отрастут, и прежняя прелесть вернется (I, 14).

Мягкая снисходительность, дружеская улыбка, с которой автор наставляет своих юных слушательниц, придают его элегиям чарующее обаяние, о котором свидетельствуют современники. (Подробнее об этом — при анализе Тристий.) Удивителен в этом отношении и небольшой protrepticon, обращенный к Коринне (II, 11). Protrepticon — стихотворение-напутствие, жанр, сложившийся в античной поэзии давно, имеющий определенную схему и постоянные мотивы.

Пожелание благополучного путешествия сопровождается обычно порицанием изобретателя корабля, по чьей вине друзьям грозит разлука. Отплывающего предостерегают об опасностях, призывают к мужеству и осторожности. Овидий соблюдает тонику жанра, но, пытаясь отговорить Коринну от плаванья, пользуется тонко обдуманными доводами, удивительно подходящими к духовному миру юного, наивного, неопытного существа. Он шутливо пугает ее грозными утесами Керавнии, гомеровскими Сциллой и Харибдой, легендарным Тритоном. Само море, говорит он, пустынно и неприветливо, нет там ни лесов, ни живописных городов, на берегу же можно собирать ракушки и разноцветные камешки, находясь в полной безопасности на песчаном пляже. Так не лучше ли оставаться дома, возлежать на привычном ложе, услаждая себя игрой на лире и слушая увлекательные рассказы бывалых моряков! Ну а если уж она твердо решила уехать, то как радостно будет возвращение, и как приятно будет вспоминать о фантастически преувеличенных героиней морских опасностях! С добродушной шутливостью и мягким юмором изображается здесь типичная, так сказать, рядовая юная римлянка, а не возвышенная и неприступная «госпожа» Тибулла и Проперция, но эта девушка опоэтизирована здесь и не уступает в своей прелести возвышенным героиням мифа, да и сами мифологические персонажи сплошь и рядом сведены Овидием с их высоких пьедесталов, как это сделано, например, с богиней утренней зари Авророй в знаменитом обращении к ней в тринадцатой элегии первой книги. Это стихотворение было широко известно в средние века. Оно породило целый жанр галантных песен, которыми принято было будить возлюбленную по утрам (aulade, tageliet).

Но поэт вовсе не прославляет богиню, а, напротив, негодует на нее за то, что она слишком рано будит влюбленных, возвращая их к скучным будничным трудам. Она, как иронизирует Овидий, ненавистна всем на земле, так как заставляет вставать не отдохнувших за ночь пахарей, служанок, школьников:

Первая видишь всегда, как с мотыгой идет земледелец, Как он усталых волов снова ведет под ярмо. Мальчиков ты пробуждаешь от сна и в школу их гонишь, Где их наставники бьют грубо по нежным рукам. Ты усталого путника снова к трудам возвращаешь. Воин, проснувшись, опять меч свой жестокий берет. Женщин, измученных за день, за пряжу снова сажаешь, Вновь заставляешь их прясть, отдыха им не даешь. Сколько раз я желал, чтоб ветер сломал колесницу, Или чтоб конь твой упал, тучею сбитый с пути!

Богиня зари уподоблена здесь обыкновенной женщине, со вполне обыденной психологией. Она вышла замуж за Тифона, выпросившего у богов бессмертие, но забывшего попросить о вечной юности и высохшего за долгую старость до размеров комара. Так что же удивительного в том, что его вечно юная жена спешит убежать из спальни чуть свет! Но почему, с шутливым возмущением спрашивает поэт, все люди должны страдать от ее неудачного замужества, должен терпеть неприятности и он, хотя не давал ей совета выходить замуж на Тифона.

Кончил упреки, и мне показалось — она покраснела. Но в обычный свой час день поднялся над землей.

Развенчивая богиню, Овидий вместе с тем поэтизирует прозу жизни, как это делают и создатели стенных картин, изображающие в лавках Меркурия, бегущего с кошельком, или амуров, торгующих венками и гирляндами.

Смеяться над Авророй не было принято, и Проперций изобразил ее образцовой супругой, нежно преданной своему престарелому мужу. Овидий же смело бросает вызов традиционному, обычному, часто подсмеиваясь при этом и над официальной идеологией, насаждаемой Августом. Не щадит он даже поощряемой принцепсом древней религии, заявляя, что в измене возлюбленной нет ничего дурного, ведь ее красота от этого не тускнеет. А это значит, что и олимпийские боги щадят женщин, карая за измену одних мужчин. Сам Юпитер подает пример галантности, ведь у него тоже есть глаза и чувствительное сердце: «Если бы я сам был богом, то дал бы полную свободу женщинам и стал поддерживать их ложные клятвы в верности, чтобы никто не мог считать меня мрачным и неприветливым богом» (III, 3). Поэт даже сомневается в добродетелях Ромула и Рема, утверждая, что они родились подозрительным образом от незаконной связи жрицы Илии с богом Марсом. Он обращается к стражам, бдительно охраняющим жен, обещает им почести и богатства, если они будут снисходительнее к поклонникам, а от мужей, наоборот, требует большей строгости, так как преодоление преград — важнейший стимул для разжигания страсти.

Каждый влюбленный — солдат, и есть у Амура свой лагерь, Аттик поверь мне и знай: каждый влюбленный — солдат. (I, 9)

Для достижения взаимности нужна деятельная энергия, умение преодолевать преграды; влюбленный — это воин на поле битвы, он бодрствует по ночам, осаждает ворота, отправляется вслед за возлюбленной в дальние походы:

Сам ленивым я был, привыкнув к покою досуга. Душу изнежило мне ложе в прохладной тени. К девушке нежная страсть меня пробудила от лени И приказала служить в воинском лагере мне. Стал я бодрым с тех пор, и войны ночные веду я, Тот, кто не хочет прослыть вялым ленивцем, — люби!

Как далеко все это от созерцательности и пассивной мечтательности Тибулла! Взаимности можно добиться только неистощимой энергией, постоянным натиском.

Удивительно, что все это пишется именно тогда, когда Август своими законами стремится укрепить семейную жизнь, внушить уважение к брачным узам. У Овидия же сама богиня Элегия поощряет вольные нравы и помогает любящим. Она изящна и шаловлива, а ее хромота (диэреса во второй строке) не портит, а украшает эту придуманную поэтом богиню. В виде исписанной таблички ее (богиню и стихи) можно передать девушке, повесить на двери, даже выбросить на дорогу, где ее поднимут и прочитают. А самый лагерь любви, где она царит, раскинулся по всему Риму. Всюду можно завязать нужное знакомство, найти себе подходящего партнера, особенно хорош в этом отношении триумф полководца, во время которого позволено, стоя в толпе, завести беседу; ее можно начать и в храме, уж не говоря о многолюдных площадях. Особенно подходит для завязки романа цирк — это, кстати, единственное место, где мужчина может сидеть рядом с женщиной. Знакомства с привлекательной соседкой ищет и поэт (III, 2). Сначала она пытается отодвинуться от него, но затем благосклонно отвечает на его ухаживания, и, размахивая, как опахалом, цирковой программкой, автор урезонивает сидящего выше зрителя, упирающегося коленом в спину опекаемой поэтом соседки. Ни о какой возвышенной любви здесь нет и речи, перед нами забавная мимическая сценка, иллюстрирующая на практике важность энергии и натиска. Овидий увлечен и праздничностью римской жизни, ее пестротой и многообразием, зрелищами, вольностью нравов, свободой, которая воспитывается частной жизнью у далеких от государственной деятельности интеллектуалов.

Однако эта свобода, как доказала судьба самого поэта, была временной и эфемерной, хотя именно она вдохновила замечательную поэму «Метаморфозы», замысел которой созревал постепенно; в том числе и в любовных элегиях, далеко не всегда шутливых и легкомысленных. Ведь среди элегий есть уже и такие, где любовь окружается ореолом высокого избранного чувства, приобщающего влюбленного к богам, как в «Метаморфозах». Это прежде всего, конечно, знаменитая сульмонская элегия (II, 16). Она начинается описанием живописной природы родного края, где поэт мог бы стать счастлив, если бы не разлука с Коринной.

Пламя мое далеко, ошибся я словом, простите, Той, что мой пламень зажгла, нет здесь, но пламя горит.

Без нее даже родина представляется пустыней, скифской землей, скалами, на которых был распят Прометей:

Кажется мне, что кругом не пелигнов целебные долы. Нет! Не родная земля здесь окружает меня: Скифия, край киликийцев и северных бледных британцев. Скалы жестокие, где кровь проливал Прометей. Если бы даже на небо меня вознести обещали, С Поллуксом место делить я без тебя бы не смог.

Выше любви-дружбы Кастора и Поллукса, по античным представлениям, не было ничего. Кастор был сыном смертного, а Поллукс — Юпитера. Когда Кастор погиб, то Юпитер разрешил Поллуксу один день проводить на небе, другой — в подземном мире, Овидий же готов пожертвовать ради любви даже блаженством Поллукса.

Мне показался бы в Альпах, где дуют суровые ветры, Только б с тобою мне быть, легким томительный путь. Вместе с тобой я б прорвался сквозь Сирты Ливийские, вместе Не побоялись бы мы Ноту доверить корабль. Не испугался бы я собак твоих лающих, Сцилла. Не устрашил бы меня грозной Малеи залив.

Но даже если корабль будет разбит, влюбленные и тогда спасутся от гибели:

Только рукой белоснежной меня обними, и тотчас же Станет плыть нам легко в бурной пучине морей.

Взаимная любовь возвышает и облагораживает, а в «Метаморфозах» даже дарует бессмертие. Сульмонская элегия предвосхищает чарующее письмо Леандра Геро в сборнике посланий героинь, Леандра, этого храбреца, рисковавшего жизнью каждую ночь ради любви. Таким образом великие открытия в области человеческих чувств Овидий делает уже в любовных элегиях, доказывая значительность самой темы, выбранной им еще в юности.

Не менее глубока и элегия на смерть Тибулла — поэта, умершего в 19 г. до н.э. в возрасте тридцати пяти лет. Опираясь на традиции античной эпитафии, Овидий рисует полную динамики сцену оплакивания Тибулла богиней Элегией, Амуром и Венерой. Из числа обыкновенных смертных Тибулла выделяет его высокое дарование, поднимающее его к миру богов. Но трагедия состоит в том, что и великое, как и все на свете, не может избежать гибели.

Нас называют, любимцы богов, святые поэты. Верят, что в нашей груди пламень священный горит. Верят, но смерть налагает на все свои черные руки. Нет святынь для нее. Все оскверняет она.

Погиб Орфей, хотя и был сыном Аполлона и мог укрощать своей песней даже львов и тигров, погиб и величайший из поэтов Гомер. Бессмертны только создания гениев, образы, вылепленные ими:

В песнях жива ты, троянская слава и труд Пенелопы. Днем она ткет, по ночам ткань распускает свою.

Века переживут и воспетые Тибуллом Делия и Немезида. Сам он не сомневался, что попадет в места блаженных — в Елисейские поля (Тибулл, I, 3), но Овидий уже не верит в гомеровское представление о тенях умерших; очень может быть, что он задумывается уже в это время над пифагорейской теорией переселения душ, столь важной для «Метаморфоз». Согласно Пифагору, умерший теряет свой внешний облик, но его бессмертная душа, его внутренняя суть перевоплощается в другие существа. Значит, во время создания любовных элегий и великие вопросы бытия, проблемы жизни и смерти, поиски бессмертия уже глубоко волновали поэта.

Если не имя одно и не тень от нас остается, То в Елисейских полях будет Тибулл обитать. Ты навстречу ему, плющом виски окруживши, Вместе с Кальвом твоим выйди, ученый Катулл. 7 Тень твоя будет средь них, коль только тенью ты будешь. Ты увеличишь число чистых и праведным душ. Пусть же покоится мирно твой прах в этой маленькой урне И да будет земля легкой, Тибулл, для тебя!

Сам Овидий был уверен, что и его любовные элегии переживут века и донесут до потомков живую душу их создателя, его суть, его «индивидуальность»: ведь и юмор, и шутка — это тоже грани бессмертного существа, проявления его гения.

Дорога, выбранная им, была опасной, и сам кружок Мессалы Корвина не был любезен сильным мира сего. Поэзией, правда, интересовались тогда многие. Гораций свидетельствует о множестве дилетантов в то время, каждый готов был считать себя поэтом, сам Мессала (Валерий Мессала Корвин), бывший полководец, командовавший кавалерией Брута (убийцы Цезаря), ставший затем, правда, префектом Рима и прославившийся ораторским искусством, писал буколические стихи, далекие от политики. Иногда в его кружке появлялся любимый Августом Вергилий, стеснительный, не любивший толпы и славы, сам Гораций посещал рецитации, его портрет сохранился на одном из кубков эпохи Августа. Невысокий, круглолицый, по-настоящему образованный, он поражал слушателей своими искусными одами, написанными разнообразными метрическими размерами. Но именно в этом кружке молодежь увлекалась любовной поэзией и восхищалась прежде всего Овидием. Однако наиболее близок Августу и его официальной идеологии был кружок Гая Цильния Мецената — знатного и богатого, не занимавшегося политической деятельностью, но исполнявшего иногда ответственные дипломатические поручения императора. Он стремился направлять поэтическую деятельность объединившихся вокруг него поэтов в русло, угодное Августу, с его увлечением стилем классицизма и культом древности. Сам Меценат писал безвкусные, претенциозные стихотворения, вызывавшие насмешки даже самого императора. Роскошно одевавшийся, любивший драгоценности, живший в грандиозном дворце на Эсквилине, он построил специальную «аудиторию» для поэтических рецитаций, ее развалины сохранились до сих пор. Здесь стояли удобные стулья для приглашенных и скамьи для более скромных слушателей. Стены были украшены изысканной живописью. В этой «аудитории» Овидий не выступал никогда. Его элегии были рассчитаны не на любителей классицизма и не на приверженцев официальной идеологии.

В пору создания своих любовных элегий, особенно во время работы над их первым изданием, он жил еще очень скромно, вставал на заре, светильники давали мало света, и вечером писать было трудно. Невозможно представить себе, что у него было много рабов, а одежда его была типично римской, отнюдь не в стиле богача Мецената. Он носил тунику — рубашку с короткими рукавами, стянутую поясом и украшенную только полосками пурпурного цвета — знаком отличия всадников. Плечи его покрывала белая шерстяная тога, на обязательном ношении которой настаивал тогда император («национальная одежда»). Чтобы надеть ее, требовалось большое искусство, так как это был просто своеобразно скроенный большой кусок ткани, образовавшимися полами можно было закрыться от дождя (шапок римляне не носили). Из советов, даваемых Овидием в любовных поэмах, видно, что он презирал кокетливых мужчин, требовал простоты в одежде и прическе, считая уменье себя держать и обаяние — главным условием для завоевания любви у римских красавиц.

Пишут героини мифа

В любовных элегиях действовали бытовые персонажи в окружении пестрой реальности, но Овидий рано обратился к темам мифологическим. Одновременно с посланиями героинь он написал поэму «Гигантомахия», посвященную битвам олимпийцев с титанами, и трагедию «Медея», не дошедшие до нас. При этом его трагедию римляне оценивали очень высоко. Теперь же его привлекла задача показать драму женской любви, рассказанную самими пострадавшими, но не в трагедии и поэме, а в интимных письмах к покинувшим их возлюбленным, в письмах, которые всегда считались в античности наиболее личным, отражающим образ пишущего, жанром. Поэту хотелось, чтобы заговорили не гетеры и рядовые женщины, а великие героини мифа, овеянные легендами, заговорили бы «по-современному», спустившись с пьедесталов и став похожими на реальных римлянок. Этим он, несомненно, прокладывал новые пути в литературе, открывая дорогу будущим беллетристическим жанрам.

При этом он выбран знаменитых, всем известных, и опирался на первоклассные греческие источники (трагедию, гомеровский эпос, эллинистическую поэзию): Медею, Федру, Дидону, Ариадну, Лаодамию и др. Работа предстояла большая и увлекательная: нужно было прочитать бездну литературы, в том числе и мифологические справочники, внимательно всмотреться и прославленные произведения изобразительного искусства: статуи, картины, рельефы, стараясь всюду подметить нестандартные, живые штрихи.

В результате была создана целая вереница образов почтенных матрон, молодых красавиц, юных девушек, находящихся в разлуке со своими возлюбленными. Письма же их оказались весьма своеобразными. Это не столько послания, сколько беседа вслух с собой, своеобразная рецитация, где обо всем говорится громко, красноречиво, и все выверено до последнего слова. Конечно, они обращены к далеким и дорогим этим женщинам адресатам, но многое пишется, так сказать, «на ветер», без надежды на то, что письмо будет получено. Зато оно помогает обрести душевное равновесие, даст возможность высказаться, излиться. И изливают здесь душу настоящие мастера изысканного слова.

В сборнике 15 посланий, в конце к ним присоединены три пары писем с ответами, значительно более поздними. Ответы же на сольные послания пытались писать уже в самом Риме поэты, увлеченные примером Овидия. Так, известный поэт Сабин составил целый сборничек таких ответов. Потом этим жанром живо заинтересовались писатели Ренессанса и Барокко, идя, в сущности, по пути, проложенному римлянином.

У современников послания героинь пользовались шумным успехом, их даже танцевали (а хор пел за сценой) в балетных представлениях (пантомимах), дававшихся на виллах и во дворцах знатных меценатов. Цитаты из «Героинь» во множестве встречаются среди помпейских надписей.

Принципы компоновки сборника пока еще ускользают от нас, но ясно, что послания связаны между собой, и, только сопоставляя их, можно заметить стремление автора к разнообразию. Открывается сборник первым словом знаменитой Пенелопы — верной супруги Одиссея, примерной и добродетельной матроны, хранительницы домашнего очага. Она смотрит на все со своей женской точки зрения, со «своей башни». Женских страданий, бессонных ночей, страха, одиночества не могут искупить никакие военные подвиги, к ним она вполне равнодушна. Она упрекает Одиссея в отсутствии любви и заботы о ней, ведь только полным равнодушием к жене можно объяснить его решимость участвовать в дерзких вылазках. Зато она подозревает его в изменах, зная «его нрав»; боится, что он не раз подтрунивал со своими возлюбленными над простушкой-женой, умеющей только прясть шерсть. Одиссей ведь и правда долго гостил у Кирки, его принимала на своем чудесном острове Огигии изысканная и полная очарования нимфа Калипсо. Пенелопе до них далеко. Модернизируя образ несколько старомодной и «тяжеловесной» супруги Одиссея, Овидий передает вместе с тем высокую поэзию Гомера, трогательность древних патриархальных нравов, беспомощность и одиночество покинутой женщины. Но «простушка» и «деревенщина» проявляет свой несомненный художественный дар в чудесных описаниях встречи вернувшихся после боя воинов, описывает разрушенную, покрывающуюся прахом Трою. Поэт увлечен здесь рассказом ради рассказа, его психологическое мастерство не поднимается до обрисовки целостного характера, а Пенелопа осовременивается здесь вдвойне: на нее как бы падают отблески изысканной августовской культуры при острой модернизации самой психологии.

Не менее знаменитой была и коварная Медея, привлекавшая внимание Овидия в течение многих лет. Он посвятил ей целую трагедию, ввел в «Метаморфозы», сделал, наконец, автором послания Язону в «Героинях». И как раз жанр элегического письма давал возможность интимизировать повествование, сосредоточить внимание не на волшебнице-колдунье Медее и ее чарах, а на драме обманутой в своей любви юной девушки.

Следуя за эллинистическим поэтом Аполлонием Родосским («Аргонавтика»), Овидий изобразил Медею почти девочкой, полюбившей с первого взгляда. Язон со своими спутниками прибыл в Колхиду за сказочным золотым руном, но коварный царь, отец Медеи Ээт требует от него совершения невероятных подвигов: вспахать поле на огнедышащих быках, посеять зубы дракона и сразиться с выросшими из них воинами, похитить руно у вечно бодрствующего грозного змея. Все это можно было совершить только с помощью волшебницы Медеи. И вот перед ликом золотого идола Дианы, в дремучем заповедном лесу Язон клянется Медее в вечной верности и предлагает ей стать его женой, умоляя, чтобы она сжалилась над ним и его спутниками. Девушка верит ему и помогает. Он же, похитив золотое руно и прибыв с женой в Грецию, бросает ее и женится на греческой царевне Креусе. Тут-то Медея и обращается к нему с письмом, прося его проявить к ней милосердие. Овидий по-своему интерпретирует знаменитую трагедию Еврипида «Медея», вводя целую придуманную им сценку, оттеняя жестокость и вероломство одного из самых прославленных героев мифа. В торжественном свадебном шествии, блистая золотом, он проезжает мимо собственного дома на глазах у Медеи, своих сыновей и верных слуг. Несчастная с трудом удерживается от того, чтобы не броситься к нему и не предъявить открыто своих прав. Все преступления, совершенные волшебницей ради любви, меркнут перед коварством Язона, все ее чары и ковы отступают как нечто нереальное перед трагедией обманутых чувств. И только в конце письма Медея грозит страшным взрывом своего гнева, который обрел целенаправленный характер. Поэт готов оправдать ее — ее, убившую из мести супругу собственных детей. В письме показано, как пришла к этому доверчивая и наивная колхидская царевна.

Но у Язона была еще и другая возлюбленная — Ипсипила, властная и добродетельная, и она также прислала ему письмо, узнав о его женитьбе на Медее. С Ипсипилой Язон сблизился еще по пути в Колхиду, попав на остров Лемнос, где женщины убили всех мужчин за то, что они изменяли им с фракиянками. Аргонавтов они приняли, чтобы не остаться бездетными. Ипсипила, вдохновительница кровавой расправы на Лемносе, отвергнутая ради Медеи, пишет Язону удивительное письмо, полное надменности и мелочных упреков. Восхищаясь его колхидскими подвигами, она начисто отрицает причастность к ним Медеи, считая, что слухи о ее помощи наносят вред престижу греков. Не своими заслугами завоевала чаровница любовь мужа, а низкими хитростями и волшебством, изображаемым в письме с каким-то злобным упоением: заклятия, волшебные напитки, способность останавливать солнце и реки, ночные походы на кладбище за еще теплыми костями, дар привораживать и губить людей даже на расстоянии, колдуя над их восковыми изображениями, и т.д. И с этой-то колдуньей герой может делить ложе! Истинная любовь завоевывается красотой и заслугами, которые есть только у нее — надменной Ипсипилы. Кроме красоты и заслуг, она еще кичится своим родством с Миносом и Вакхом, и, конечно, какая-то колхидская царевна не идет ни в какое сравнение с ней! Ей, именно ей и нужно было стать супругой прославленного героя, тем более что в его отсутствие она родила ему двоих сыновей. Представить только, какой стыд испытал бы он, если бы снова попал на Лемнос, а она вышла к нему навстречу, ведя за руки близнецов, как две капли воды похожих на него! Не было бы ему прощения! И все же он может рассчитывать на прощение, ведь Ипсипила «добра», она помирилась бы с мужем, и они вместе упивались бы казнью Медеи, любуясь кровью, струящейся из ее ран. И, «добрая», она заканчивает письмо грозными проклятиями. Ходячие добродетели Ипсипилы противопоставлены здесь «порочности» Медеи, но симпатии поэта явно не на стороне разъяренной лемносской красавицы.

Так, под покровом мифологии, под флером легенд приоткрывается завеса над типами вполне современных женщин, и хотя некоторые ученые склонны порицать Овидия за любовь к «обыденной» психологии, но это отнюдь не порок, а скорее заслуга, одно из тех открытий, чем обязаны ему не только римская, но и мировая литература. Поэт доносит до нас живое дыхание великой августовской культуры, ее «раскованность», стремление к свободе мысли, к пересмотру веками сложившихся ценностей. Принадлежность же мифу придает героиням своеобразный ореол общечеловеческой ценности, подчеркивает значительность наблюдений и открытий поэта.

Остановимся еще на двух письмах зрелых матрон: послании Дидоны покинувшему ее Энею и Федры — пасынку Ипполиту. И та, и другая знамениты, возвеличены легендами.

Письмо Дидоны интересно тем, что Овидий опирается в нем не на греческий миф, а на римскую легенду в той интерпретации, которая дана в знаменитой поэме Вергилия «Энеида». В ней рассказывается, что Эней по пути в Италию из разрушенной Трои задержался в Африке, в строящемся Карфагене, у царицы Дидоны, полюбившей его. Однако боги требуют, чтобы герой выполнял свой долг и следовал в назначенную ему судьбой страну, и Эней, хоть и сам любит царицу, вынужден подчиниться. Узнав о его решении, Дидона умоляет Энея хотя бы отложить отъезд, чтобы дать ей возможность внутренне подготовиться к разлуке, однако герой вынужден торопиться, и, когда его корабль отплывает, Дидона кончает жизнь самоубийством.

Вергилий окрашивает все повествование трагическими красками, Овидий же переводит его в элегический план, развивая по-своему мотивы, уже содержавшиеся в «Энеиде». У Вергилия царица из-за своей женской ограниченности не может понять высокое чувство долга, руководящее Энеем. Овидий еще усиливает женские слабости Дидоны. Она у него укоряет героя за фантастичность и несбыточность его планов, отговаривает от плавания в неизвестность, когда в Карфагене он уже получил и царство и супругу. Она взывает не только к его отцовским чувствам к сыну Асканию, которого он подвергает новым опасностям, но и намекает на рождение у нее самой сына от Энея. Женское, интимное, подчас мелочное резко усилено здесь по сравнению с «Энеидой», лишая образ Дидоны царственного величия, поэт приближает его к уровню понимания средних читателей, к той новой аудитории, которая ищет занимательности и новеллистичности. В конце же письма, угрожая самоубийством, царица пишет, что строчит свое послание, держа в руках меч, оставленный Энеем. Слезы падают на блестящую сталь, которая скоро обагрится кровью. Она даже сочиняет себе надгробную надпись:

Смерти обрек Дидону Эней, и меч ей вручил он. Но поразила она собственной сердце рукой.

Царица взывает к сочувствию, к сопереживанию, хочет пробудить в Энее то высшее чувство, которое римляне называли misericordia; у Вергилия великий троянец страдает как раз оттого, что не может проявить это чувство по отношению к Дидоне; Овидий развивает этот мотив, делая его доступным для читателя рядового, как бы растолковывает его, ведь не все были способны подняться до высоты знаменитой поэмы Вергилия.

Совсем другой женский тип представлен Федрой, далекой, в сущности, от прославленной героини трагедии Еврипида «Ипполит». У него страсть Федры к своему пасынку — великая душевная драма, кончающаяся смертью обоих, у Овидия же в прекрасного юношу влюбляется изощренная, точно начитавшаяся поэмы «Искусство любви» матрона, пытающаяся соблазнить своего пасынка, руководствуясь при этом самыми различными доводами. В любви она видит прежде всего наслаждение, и ее письмо далеко от искреннего и непосредственного излияния чувств. Все в нем не только обдумано, но и явно направлено к ясно сформулированной цели, ведь недаром она состоит в родстве с царицей Пасифаей, влюбившейся в быка и родившей от него чудовищного Минотавра. Неужели, спрашивает Федра, Ипполит будет суровее быка? В этом ходе ее мысли следует видеть не риторический «ляпсус» Овидия, а своего рода юмореску, как бы намекающую на его авторское отношение к героине. Царица выбрала удачный момент для действия: мужа ее, прославленного Тезея, нет в городе, и она, пользуясь случаем, обвиняет его в жестокости и пренебрежении и к ней, и к Ипполиту. В послании много рассуждений опытной женщины на различные темы: о задачах писем вообще, о характере любви в разных возрастах, об особенностях собственной страсти. Она не только оправдывает свою позднюю любовь, но видит в ней особый источник наслаждений для Ипполита — разве не великое удовольствие доставляет сорвать с дерева зрелый плод и срезать ногтем пышно распустившуюся розу! Она вспоминает, как впервые увидела Ипполита на празднестве в Элевзине, и определяет, чем именно привлек он ее тогда: главное, что поразило ее, — это его девственность, «неухоженность», пыль на лице, слегка искривленные, как у всех опытных наездников, ноги, ловкие движения рук, бросавших копье. В письмо, якобы написанное в порыве страсти, вставлено даже рассуждение о том, какой должна быть мужская внешность, нетерпящая никаких украшений, чуждая кокетства. Любовь Федры призвана возвысить жизнь охотника Ипполита, а свидание в лесах — облагородить лесные чащи, а самих любовников вознести до прославленных своей страстью мифологических героев, подобных охотнику Кефалу и богине зари Авроре.

У Еврипида Федра мужественно сопротивляется преступной страсти, у Овидия смакует и возвеличивает ее. Поэт создает совсем другой тип героини, лишая ее трагического ореола, придавая ей черты современной рафинированной красавицы. Он действует смело и решительно, беллетризируя свой материал. Повторяющиеся сюжетные мотивы: разлука, клятвы, воспоминания о прошлом — отнюдь не делают эти письма однообразными. Мы видим, что типы матрон здесь весьма различны.

То же самое можно сказать и об образах юных, впервые полюбивших, полных обаяния героинь, таких, как Филлида, Лаодамия, Ариадна и другие. Читателю, несомненно, доставляло удовольствие следить за тем, как традиционные образы преображались под рукой Овидия.

Мы остановимся на двух, но знаменитейших: письмах Лаодамии Протезилаю и Ариадны — Тезею.

Легенда о Лаодамии и Протезилае принадлежит к числу особенно трогательных греческих легенд. Согласно предсказанию, первый грек, сошедший с корабля на Троянскую землю, должен был погибнуть от руки Гектора, и им оказался как раз Протезилай, только что женившийся на Лаодамии. Узнав о его гибели, она не смогла пережить утраты и наложила на себя руки. Сюжет глубоко трагичен, и мы не знаем, как его обработал в свое время греческий драматург Эсхил в «Протезилае».

Каждая деталь в письме Лаодамии значительна, ибо оттеняет глубину чувств героини, волнообразно сменяются в послании краткие просветы надежды с тяжелыми предчувствиями. Уже сама сцена прощания — своеобразная прелюдия к дальнейшему — исполнена драматизма. Дует попутный ветер, и она не успевает сказать мужу все, что хотела. Корабль отчаливает, и покинутая не спускает с него глаз, пока тот не тает в морской дали. Лаодамия лишается чувств, и она недовольна тем, что родные приводят ее в сознание. Стремясь и в разлуке жить одной жизнью с Протезилаем, она снимает с себя нарядные одежды и украшения. Когда он облачен в тяжелые доспехи, негоже и ей быть нарядной и веселой. Самое имя Трои и так же грозно звучащие названия: Симоэнт, Ксанф и Ида — наводят на нее безотчетный страх, но больше всего она боится Гектора, хотя и не знает, кто он. В сущности, Лаодамия учит храбреца трусости: он должен сражаться только для вида, а на самом деле все время думать о том, что жизнь его жены зависит от него. Да, ей известна участь первого грека, ступившего на троянский берег, и поэтому она советует мужу всюду быть последним и никогда — первым. Патетически обращаясь к троянцам, обреченная, она просит пощадить Протезилая, чтобы не пролилась и ее кровь. Зловещие приметы, перечисленные в письме, должны удержать храбреца от воинственного пыла: он споткнулся о порог, уходя из дома, он является ей во сне смертельно бледным, изливая жалобы, и она приносит умилостивительные жертвы богам во всех храмах Фессалии, а ее слезы вспыхивают на огне подобно каплям вина. Более того, Лаодамия призывает греков вернуться из Авлиды домой, так как боги задерживают их в авлидской гавани не случайно: им неугоден троянский поход. Этот призыв вернуться назывался у римлян «revocatio» и имел зловещий смысл. Покинутая завидует троянским женам, снаряжающим каждый день своих мужей в битву и своим присутствием здесь, рядом, заставляющим их быть осторожными.

В разлуке ей заменяет Протезилая его восковое изображение, с которым она ведет по ночам долгие разговоры и обещает всюду, даже в гибели, быть его спутницей. Перед нами женщина во всей ограниченности своей психологии, но великая в своих чувствах. Ужас и очарование жизни соседствуют в этом замечательном послании, и при всей его декламационности ему свойственна глубокая правда чувств. Ведь поэт рассказывает о первой молодой любви, о ее силе и свежести. Что по сравнению с нею воинская храбрость и военная слава! Воинственные герои показаны здесь как бы со своей оборотной стороны, показаны в роли возлюбленных — и здесь они заметно уступают своим замечательным подругам. Их «дегероизация» — одна из задач автора «Героинь». Неизменный же интерес к реальным деталям и бытовой стороне, озаренной мифологическим ореолом, свидетельствует о любви к жизни самого автора, о любви к жизни в самом прозаическом и затасканном значении этих слов, хотя Лаодамия, потеряв мужа, решительно расстается с ней.

По-своему интересно и послание Ариадны Тезею. И здесь в основе лежит широко известный миф: прославленный Тезей, убивший Минотавра и с помощью клубка, данного ему Ариадной, вышедший из лабиринта, бросил, «забыл» царевну, на которой обещал жениться на острове Наксосе, по дороге в Афины. Мотив сказочный, но поэт принимает его без всяких объяснений, вернее, объясняет происшедшее коварством и легкомыслием одного из самых прославленных греческих героев. С кем и как Ариадна может послать свое письмо с необитаемого острова, остается неясным. Но это — единственное для нее средство излить свои чувства.

Только что Тезей был рядом с ней, покоился мирным сном на ложе, но, когда она проснулась ранним росистым утром при еще светившей луне, теплое ложе опустело. Спросонья она пыталась обнять сбежавшего, но руки повисали в воздухе. Вскочив от ужаса, царевна продолжала искать его в постели и только поняв, что возлюбленный уплыл, стала бить себя руками в грудь, рвать волосы и побежала на берег, утопая в глубоком песке. Она громко звала Тезея, но только сочувствующее эхо отвечало ей. Наконец, набравшись мужества, она вскарабкалась на скалу и, напряженно всматриваясь в даль, увидела удаляющийся корабль. Крича ему вдогонку, она даже надела на палку белое покрывало и стала размахивать им. Какой вполне современный штрих в мифологическом рассказе!

Корабль ушел, и в волнении и страхе Ариадна то носилась по берегу, как вакханка, то сидела на скале, сама похолодев, как камень. С наглядными, живыми подробностями изображен весь облик вероломно покинутой: она прижалась к скале, о которую разбиваются волны, волосы ее распущены, как у оплакивающей умершего, туника отяжелела от слез, как от дождя. Ее бьет дрожь, она качается, как колосья под порывами Аквилона, и с трудом выводит буквы трясущейся рукой. Все это прямо просилось в сценическое воспроизведение и очень подходило для излюбленного в это время пантомима (вид римского балета), переживавшего период своего успеха как раз при Августе. В одной из элегий изгнания поэт обращается к другу с такими словами:

Пишешь о том, что танцуют под стих мой актеры в театре, И аплодирует им полный народа театр. По ведь ты знаешь, что я ничего не создал для сцены И никогда не искал рукоплесканий толпы. Все же отрадно мне слышать, что имя мое не забыто И что живет и теперь память у вас обо мне. (Тристии. V, 7)

Отсюда можно сделать вывод, что отрывки или даже целые небольшие поэмы Овидия исполнялись пантомимическими актерами.

В шестидесятых годах нашего века итальянским археологом Жан-Филиппо Кареттони было сделано сенсационное открытие. Им был раскопан во дворце Августа на Палатине интересный пиршественный зал, названный им «комнатой масок». Здесь на стене была изображена своеобразная сцена с раздвигающимися ширмами и сакральный пейзаж, виднеющийся в просвете центральной двери. Рядом были нарисованы пантомимические маски. Греческое слово «пантомим» значит «всему подражающий», «все имитирующий». Актер в маске под аккомпанемент духовых инструментов и пение хора, скрытого за ширмами, молча (рог на маске был сердечнообразен и закрыт), только телодвижениями и жестами изображал различных мифологических персонажей. Это зрелище было излюбленным не только в театре, но развлекало и обитателей дворцов и вилл. Известными танцовщиками, «звездами» пантомима были в это время, при жизни Овидия, вольноотпущенник Августа анатолиец Пилад и Бафилл, кому покровительствовал сам Меценат. Пилад прославился исполнением трагических ролей: Агамемнона, безумного Геракла, а Бафилл — комедийных и близких образам пастушеской идиллии. Он изображал любовь Пана и нимфы Эхо, сатиров, эротов и т.п. Послания героинь вполне могли заинтересовать его, а хору за ширмами было поручено исполнение стихотворного текста. Овидий пишет, что его «стихи» танцевали в переполненном народом театре, значит, не во дворце императора, изгнавшего его, но, возможно, в частных богатых виллах, где слава поэта была жива. Возможно, что исполнялось не только послание Ариадны, но и другие письма героинь, — они давали бесценный материал пантомимическому актеру.

Юная царевна была, как известно, вознаграждена за измену Тезея. Ее полюбил сам Дионис, явившийся на Наксос с вакханками и сатирами. Овидий об этом не упоминает, но изображает Ариадну так, что она должна была вызвать сочувствие у страстного, дарующего всем веселье и радость божества. Эта сценка также могла служить темой пантомимы.

Письмо Брисеиды Ахиллу так же, как и послание Пенелопы Одиссею, вдохновлено гомеровскими поэмами, далекими от любовной тематики, хотя Одиссей и гостит у влюбленной в него Кирки, в ее лесном домике целый год, а нимфа Калипсо не желает отпускать его на родину с острова Огигии, но о любовных чувствах упоминается лишь вскользь, и даже на юное увлечение царевны Навсикаи Одиссеем лишь намекается. Впоследствии гомеровские поэмы служили источником бесчисленных сюжетов для трагиков и лириков, и намеки, беглые упоминания, психологические штрихи подхватывались и развивались.

Овидий смело берется за одну из центральных тем «Илиады», начинающейся знаменитыми стихами: «Гнев, богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…» Именно гнев Ахилла служит мотивом, объединяющим все повествование этого обширнейшего эпоса. Молодой, двадцатисемилетний, вспыльчивый и страстный, обреченный на краткую жизнь, ибо предпочел ее долгой, но бесславной старости, один из «солнц» среди героев «Илиады», по выражению известного швейцарского ученого Андрэ Боннара, в самом начале рассказа глубоко оскорблен предводителем греческих войск грозным Агамемноном. Среди добычи, захваченной у троянцев и подаренной вождю победоносным войском, была юная Хрисеида, дочь троянского жреца Аполлона Хриса. Отец отправился в греческий стан с дарами и просьбой вернуть ему дочь, но Агамемнон надменно отказал ему. Тогда благочестивый старец обратился за помощью к самому Аполлону, и тот наслал на греческое войско страшный мор. Причины его были правильно поняты греческим прорицателем: Аполлон требует уважить просьбу его жреца, но предводитель войска неумолим. Тут-то в дело и вмешивается Ахилл, настаивающий в собрании вождей на подчинении Агамемнона воле божества. Тогда разгневанный Агамемнон грозит отнять у него пленницу Брисеиду, полученную как почетный дар от войска, и исполняет свое обещание. Посланники Агамемнона уводят из шатра Ахилла пленницу, Брисеида знает их имена: Талфибий и Эврибат. Сцена ее увода часто изображалась на стенных картинах, Овидий использует и их, дополняя Гомера тонким психологизмом. Оказывается, посланцы обменивались недоуменными взорами, как бы спрашивая, где же любовь разлучаемых, если Ахилл так легко отдает свою возлюбленную. Теперь, находясь в палатке Агамемнона, она пишет ему письмо «варварской рукой», с трудом выводя греческие буквы, но при этом проявляет себя необычайно красноречивой, опытной в любви, тонко разбирающейся в психологии, то есть в известном смысле современницей просвещенного века Августа. Поэт с увлечением модернизирует внутренний мир героини незапамятных гомеровских времен, в этом его главная художественная задача, требующая немалой изобретательности. Прельщает его и возможность показать прославленного героя глазами влюбленной женщины. Суровый Ахилл, позабывший свою Брисеиду, был, оказывается, пылким влюбленным; разрушив ее родной город, убив братьев и мужа, он клялся ей в любви именем своей матери Фетиды, словом, поступал, как и другие герои «Посланий». Брисеида клянется ему в своей верности именами погубленных им родных, требует и от него таких же признаний, так как после гибели ее семьи он заменил ей все, став ее господином и возлюбленным, Но она не только униженно просит вернуть ее, хотя бы в роли рабыни, но и поддразнивает сурового воина, побуждая его забыть свой гнев с ее возвращением и вновь вступить в сражения. Она подтрунивает над тем, что греки считают его опечаленным, а он наслаждается в своем шатре любовью и игрой на кифаре, пасуя перед опасностями боя. И это Ахилл — воинственнейший из героев «Илиады»! Ее женской психологии недоступно величие его образа, он для нее прежде всего возлюбленный. Хотя о воинственности Ахилла постоянно упоминается, но эта воинственность — причина его бесчувственности. Как и у других авторов посланий, вся ее жизнь представляет ценность только благодаря любви. Но эта «рабыня» полна чувства собственного достоинства, в своем родном городе она была знатной и прославленной — отсюда и весь тон ее письма, полный упреков, просьб, насмешек и рассуждений. Письмо ее не столько интимно, сколько рассчитано на слушателей, на сочувствующую аудиторию. Так, например, Брисеида прямо обращается к грекам с целым воззванием; она просит послать ее послом к Ахиллу, чтобы побудить его вступить в бой, ведь посольство Агамемнона было неудачным, вся Греция, распростершаяся у его ног, была отвергнута, но слезы и объятия возлюбленной могут сокрушить скалы, они сильнее всякого оружия, могущественнее красноречия Одиссея. Не супруга ли уговорила когда-то Мелеагра вернуться в бой, когда все просьбы были бессильны? Но ведь Брисеида только рабыня. И чувство униженности постоянно борется в ней с гордостью и достоинством. Все это новые мотивы, изобретения Овидия, обогащающие жанр посланий неожиданными нюансами. Но, шутя подчас, снижая героические образы великого эпоса, заставляя Брисеиду притворно сомневаться в воинственности Ахилла, Овидий вместе с тем обнаруживает глубочайшее понимание Гомера, побуждая Брисеиду обратиться к великодушию героя (misericordia), ведь не пристало великому сыну Фетиды заставлять страдать исхудавшую от горя, обрекая ее на гибель. А великодушие было глубоко свойственно Ахиллу в «Илиаде». Овидий помнит знаменитую сцену в палатке, куда тайно ночью приходит к герою старец Приам, отец убитого им Гектора, с просьбой вернуть ему тело сына. И оба они плачут, каждый о собственном горе:

«Вспомни отца своего, Ахиллес, бессмертным подобный. Старца, такого ж, как я, на пороге старости скорбной! Может быть, в самый сей миг и его, окруживши, соседи Ратью теснят, и некому старца от горя избавить. Но, по крайней он мере, что жив ты, и зная и слыша. Сердце тобой веселит и вседневно льстится надеждой Милого сына узреть, возвратившегось в дом из-под Трои. Я же, несчастнейший смертный, сынов возрастил брамоносных В Трое святой, и из них ни единого мне не осталось! .......... Сын оставался один, защищал он и град наш, и граждан: Ты умертвил и его, за отчизну сражавшегось храбро, Гектора! Я для него прихожу к кораблям мирмидонским… .......... Храбрый! почти ты богов! над моим злополучием сжалься. Вспомнив Пелея отца: несравненно я жалче Пелея! Я испытую, чего на земле не испытывал смертный: Мужа, убийцы детей моих, руки к устам прижимаю!» Так говоря, возбудил об отце в нем плачевные думы; За руку старца он взяв, от себя отклонил его тихо. Оба они вспоминая: Приам — знаменитого сына, Горестно плакал, у ног Ахиллесовых в прахе простертый: Царь Ахиллес, то отца вспоминая, то друга Патрокла, Плакал, и горестный стон их кругом раздавался по дому. Но когда насладился Пелид благородный слезами И желание плакать от сердца его отступило… (Илиада. XXIV. 486-514, перевод Н. Гнедича)

На это великодушие Ахилла и надеется пленница. Герой, пожалевший Приама, не может отвергнуть и ее слез, и хотя все это произошло уже значительно позже, чем было написано письмо, но ведь эта великая, прославленная сцена «Илиады», изображавшаяся на многочисленных античных рельефах, была хорошо известна не только Овидию, но и всем его образованным читателям.

Послание Филлиды Демофонту по-своему чрезвычайно интересно. Отсутствие богатых подробностей в сохранившихся легендах дает Овидию возможность сосредоточить все внимание на чувствах фракийской царевны Филлиды, покинутой сыном знаменитого Тезея и Федры Демофонтом. Он, согласно мифу, вернется, в конце концов, вернется, пропустив все условленные сроки, и от его прикосновения мирт, в который превратится Филлида, покроется ароматными цветами. Но к жизни ее уже не вернуть.

Фракийская царевна! Фракия — южная часть Европы, ограниченная Дунаем, Черным и Эгейским морями, пределами Македонии. Это та самая дикая страна, где был погублен Орфей, где жестокий царь Ликург запретил признавать богом творившего чудеса Диониса. Но в послании местный колорит лишь слегка намечен, упоминаются Родопские горы, высокий Гем, прославленный Гебр — главная река Фракии, славившаяся своей ледяной водой. Все это священно для фракийской царевны и полно величия, но сама она ничем не отличается от целомудренных девушек, откуда бы они ни происходили. Главное в ее письме — это трагедия обманутого доверия, презрение, проявленное к простоте и наивности. Драме покинутой приданы черты общечеловеческой значительности, и проступок сына прославленного подвигами Тезея, заслуживает, по ее словам, общественного, публичного осуждения. Она предлагает рядом со статуями знаменитых предков Демофонта увековечить на городской площади в Афинах и его самого, сопроводив изображение надписью: «Это тот, кто хитростью овладел любившей его женщиной».

Из всех подвигов, совершенных Тезеем, он запомнил только его вероломство по отношению к Ариадне и последовал именно этому примеру. Филлида дегероизирует знаменитого потомка олимпийских богов, она публично обесславливает его, считая обман в любви и попрание доверчивости бесхитростной девушки преступлением (scelus), и в этом весь Овидий, с его постоянным вниманием к миру интимных чувств, как к важнейшему, значительнейшему, от которого зависят жизнь и смерть его персонажей. По подробностям анализа внутренней жизни героини названное послание занимает особое место. В нем все значительно. Мотивы здесь во многом повторяются те, что постоянно встречаются и в других письмах, но приобретают они на сей раз особый вес. В самом деле за происходящим в своей душе наблюдает (и громко, публично изливает его) впервые полюбившая, забывшая о своей чести невинная и чистая царевна. И то, что она царевна, имеет значение и придает особый вес ее жалобам. Главные свойства героини — простота и доверчивость (simplicitas), жестоко попранные неверным возлюбленным. Как обычно у Овидия, герои обмениваются клятвами, но клятвы Демофонта кажутся сейчас Филлиде чересчур обильными. Кем только он не клялся: Нептуном — своим предком, Венерой, Юноной — владычицей брачного ложа, священными мистериями, уверяя, что женится на Филлиде по возвращении. Тем тяжелее его проступок перед нею, то, что он, по-видимому, и не думает возвращаться, и она впервые поняла, в своей наивности, что даже слезы — самое искреннее и человечное, могут оказаться притворными. Все сроки возврата, обещанные им, прошли, и царевна на собственном опыте обнаруживает, что влюбленные, именно влюбленные особенно восприимчивы к течению времени. Она сознается, что лгала себе, возбуждая тщетные надежды. Так, оказывается, поступают в ее положении все. Пытается она разобраться и в том, что заставляло ее доверять соблазнителю: неблагоразумие, слепая вера в его искренность, непростительная наивность. Четыре раза повторяет она слово credidimus (мы верили). Верили? Чему же? Ласковым, вкрадчивым речам прежде всего. Преступление произносить их втуне: верила безупречной славе предков, слезам. Разве этого недостаточно? Оказывается, всем этим легко обмануть доверчивую, но какая же слава герою, такому, как Демофонт, провести и погубить наивную! Согласно ее убеждению, которое сейчас кажется ей детским: простота (simplicitas) — великое свойство, заслуживающее особой любви, она не ниже воинского мужества. Все так, но и сейчас вопреки здравому смыслу она продолжав ждать его: «Жду, жду, жду», — повторяет обманутая непрестанно. С тонким психологическим мастерством изображав Овидий трагическую борьбу чувств в душе неопытной и чистой девушки, почти ребенка. Где же выход? Жизнь без изменника для нее невозможна, и мысль о самоубийстве логически вытекает из всех ее рассуждений. Бродя постоянно по берегу сурового моря в ожидании корабля, она заметила место, точно манящее к роковому прыжку. Формулой «est locus» (есть место) постоянно вводятся у Овидия особенно значительные пейзажи. Таков здесь изгиб берега, по обеим сторонам которого стоят мрачные утесы. Море бурливо и сурово, холодные звезды ко всему безучастны, и Филлида готова к прыжку, представляя себе раскаянье Демофонта при виде прибитого к его берегу безжизненного тела. Но есть и другие способы (меч и петля), чтобы покончить с жизнью. Свой стыд она готова искупить смертью, но и об этом должны узнать все. Не послание взывает к всеобщему сочувствию, и на надгробном камне нужно начертать: «Демофонт предал смерти полюбившую его, он дал повод, но руки на себя наложила она сама».

Обман в любви — преступление, попрание доверчивости — проявление крайней жестокости, и фракийская царевна выше и благороднее, чем афинский герой Демофонт, сын знаменитого Тезея, знаменитого, но также коварно обманувшего Ариадну. Овидий возвеличивает в этом (и не только в этом) послании мир женских чувств, часто более тонких и благородных, чем жажда славы и героических подвигов прославленных героев античного мифа.

Особняком среди сольных посланий стоит письмо греческой поэтессы Сапфо Фаону. Оно сохранилось только в одной рукописи XIII века и долго несправедливо считалось подложным, но это опровергается свидетельствами самого Овидия, не раз писавшего, что собрание писем героинь начинается посланием Пенелопы, а кончается посланием Сапфо. Оно занимает особое место и выделяется прежде всего тем, что пишет его не героиня мифа, а прославленная греческая поэтесса, жившая на острове Лесбосе в VII в. до н.э. Греки называли ее «десятой музой», но, тем не менее, ее биография уже в древности была известна плохо. Ее составили уже в эллинистическое время (III в. до н.э.) на основании самих стихотворений. Из них извлекли сведения, что у Сапфо была дочь Клеида и непутевый брат Харакс, влюбившийся в египетскую гетеру, разорившую его дотла. Рассказывали о смуглом цвете ее лица и маленьком росте, именно об этом писали комедиографы IV в. до н.э., смеявшиеся над любвеобильной лесбиянкой. Ей приписывали любовь к женщинам и «огненный» темперамент. Это также основывалось на ее поэзии, обусловленной, как мы теперь знаем, особыми историческими обстоятельствами. Дело в том, что Сапфо возглавляла на Лесбосе женское содружество, сохранившееся как пережиток половозрастных объединений позднеродового общества. Участницы его называли себя «мусополами» и собирались в особом доме, где под руководством Сапфо разучивали песни для хорового исполнения и совершали обряды, связанные с культом Афродиты: поэтому-то тематика стихотворений Сапфо и была сугубо женской. Она часто прославляет красоту товарки, горюет по поводу ее отъезда, выражает свою любовь к младшим, создает свадебные стихотворения. (Все это, за исключением знаменитого гимна Афродите, дошло в небольших отрывках.) Потом, когда родовые пережитки были забыты, поэтессе и стали приписывать любовь к женщинам. Сохранилось и предание о ее любви к красавцу Фаону и прыжке с Левкадской скалы в поисках исцеления от трагической страсти. Об этом рассказывал известный комедиограф Менандр (III в. до н.э.) в несохранившейся комедии «Левкадия». Фаон был, несомненно, фигурой легендарной, вымышленной, а легенда родилась на островах Эгейского моря, где существовало предание, что этот юноша некогда перевез с одного острова на другой богиню Афродиту, принявшую образ старухи; она-то и наделила Фаона особыми чарами, сделавшими его неотразимым для женщин. С Левкадской же скалы, о которой упоминается и у Овидия, расположенной на южном выступе острова Левки, когда-то сбрасывали «козлов отпущения», то есть тех людей, которых приносили в жертву, чтобы искупить вину целой общины. И лишь значительно позже прыжок с этой скалы связали с любовной тематикой.

Овидий, как это видно из послания, был хорошо знаком с античной биографией Сапфо и ее поэзией, широко известной образованным читателям того времени.

Сапфо пишет письмо Фаону, тайно от нее уплывшему в Сицилию, и, подобно другим покинутым героиням, умоляет его вернуться, вспоминая счастливое прошлое. Она ревнует красавца к сицилийским женщинам и хочет пробудить в нем сочувствие рассказом о своих страданиях. С самых первых строк перед читателем выступает изысканная художница, мастерски владеющая словом. Свои собственные стихотворения она слагала особым размером, так называемой сапфической строфой, а письмо Фаону написано, как и другие послания, элегическим дистихом. Сапфо объясняет выбор этого размера тем, что жанр элегии, как полагали греки, произошел из похоронного плача — элегия печальна, а, следовательно, созвучна ее настроению. Но уже в самом начале, при описании могучей силы любви, проявляется и столь свойственный поэтессе «пламенный» темперамент.

Так я горю, как горят в полях сухие колосья. Если по ниве огонь гонит безудержный Евр. В дальнем краю под Тифоевой Этной Фаон пребывает, Жарче этнейскнх огней пламя в груди у меня. (XV, 10-12)

Ее поэтическое вдохновение неразрывно связано с ее любовью, и разлука означает для нее конец творчества. Об этом она как бы публично возвещает своим «ученицам» и всем лесбосским женщинам, составляющим своеобразную аудиторию, к которой она обращается в послании Фаону. Любовь к нему не просто трагический факт ее бытия, как у других героинь, но решающее условие ее жизни как поэта. Она при этом называет себя высоким словом vates, то есть поэтом-пророком, которые, как известно, находились под особым покровительством муз и бога Аполлона. Как и все героини писем, она склонна к самоанализу, но ее наблюдения выходят далеко за рамки того, на что способны другие. Ей ясна самая суть собственного характера, каковую она определяет как особую «восприимчивость сердца» (cor molle), на которое неотразимо действует все высокое, тем более та особая притягательная сила, те чары Афродиты, какими был одарен Фаон. Поэтесса уверена, что именно поэтический дар смягчил ее сердце и развил ее восприимчивость. Мысль, которую неоднократно высказывал по отношению к себе и сам Овидий. Сравнивая красоту Фаона с неотразимой прелестью Аполлона и Вакха, любивших смертных красавиц, она понимает, что никакая красавица не сможет затмить ее — смуглую и неказистую, но приобщенную к царству муз и прославленную своей поэзией во всем мире.

Скачкообразность, резкие переходы с одной темы на другую, свойственные всему стилю письма, точно соответствуют состоянию души покинутой, но при этом высокая интеллектуальность и артистизм сквозят в каждом слове. Как и все брошенные своими возлюбленными героини, она забывает в горе о внешности и нарядах, но свой прежний облик определяет словом «cultus» (уход за собой, придающий красоту и изысканность). В отличие от других авторов сольных посланий, она чувствует себя художником и в этой сфере, как и вообще в сфере любви. Высокое эстетическое начало она ощущает и во всей окружающей ее природе: горюя по Фаону, влюбленная часто приходит в грот, сложенный из простого туфа, который казался ей в счастливые часы свиданий мигдонским мрамором. И именно здесь, в священном месте около журчащего источника, в густом лесу, под раскидистым лотосовым деревом является ей божество этой местности — прекрасная наяда и дает совет, как избавиться от гибельной страсти: раз нет взаимной любви, нужно прыгнуть в море с высокой Левкадской скалы, и может произойти чудо — она мягко упадет, особенно, если ей поможет ветер, а Фаон ответит на ее любовь, как некогда полюбила Пирра отвергнутого ею и бросившегося в море с Левкадской скалы Девкалиона.

Это письмо художественно значительнее, чем другие. В нем высказано много сокровенных мыслей самого Овидия, и прежде всего дорогая ему мысль о важности взаимной любви для творческого самочувствия поэта. В своей известной автобиографической элегии (Тристии. IV, 10) он пишет, как и Сапфо, о легкой ранимости своего сердца (cor molle) и не раз повторяет в других элегиях, что именно поэзия облагораживает чувства и возвышает душу. Эта глубокая связь послания с кругом вопросов, живо интересовавших Овидия всю жизнь, свидетельствует о подлинности послания, а может быть, и о том, что оно было написано позже других и не сразу попало в сборник писем.

Еще позже, когда уже создавалась эпическая поэма «Метаморфозы», были написаны письма с ответами: письмо Париса и ответ Елены, письмо Леандра к Геро и Геро Леандру, послание Аконтия Кидиппе. Поэта интересует теперь взаимопонимание между влюбленными, психологический эффект письма, учитывающего «индивидуальность» адресата. Основная роль принадлежит здесь героям-мужчинам, старающимся завоевать благосклонность.

Среди греческих мифологических персонажей было мало таких, которые прославились бы не героическими подвигами, а любовными похождениями, интерес к которым возник лишь в эллинистическое время, и именно за эллинистическими поэтами-греками следует здесь Овидий. Только Парис, уже у Гомера изображенный невоинственным и изнеженным, берется Овидием из классического фонда греческой мифологии и литературы.

Парис приплывает в Спарту после своего знаменитого «суда», на котором он должен был оценить красоту Венеры, Минервы и Юноны. Он отдал предпочтение Венере, и она обещала ему любовь самой прекрасной женщины на земле, ради нее Парис и гостит теперь у Менелая. Его корабль с троянскими воинами ждет отплытия, а хозяин дома, поручив Елене заботы о госте, уехал. В этот-то момент Парис и осмеливается написать Елене свое длинное письмо.

Тонкий дипломат, человек, искушенный в любви, он стремится разными способами добиться ответного чувства. В парных посланиях Овидий использует своеобразную систему «лейтмотивов»: они придают изложению строго обдуманный характер, подчеркивающий главное направление «психологического удара». Двумя основными лейтмотивами письма Париса являются два типа доводов, все время повторяющихся в разных вариантах и обрастающих новыми деталями. Один тип доводов носит характер «романтический». Парис рассказывает Елене, что полюбил ее раньше, чем увидел, после того, как Венера указала ему на нее; ради Елены он совершил далекое плавание, она для него — «венец трудов», он готов совершить для нее подвиги, преодолеть все препятствия. Этот романтический пыл возрастает в конце письма, когда троянец выражает даже готовность сражаться за Елену, если вспыхнет война между Троей и Спартой. Эта война навеки прославит красоту его избранницы. Главная цель его существования — любовь к ней. Вместе с тем Парис — отнюдь не пламенный юноша, подобный Леандру, ему известны слабости женской души, и наряду с романтическими доводами он указывает Елене на вполне реальные земные перспективы, которые сулит ей брачный союз с ним. Он прибыл в Спарту из богатой азиатской страны, из города, прославленного своей пышностью, — в этой роскоши как раз и нуждается красавица. Как знаток Парис разбирается в тонкостях женской красоты и демонстрирует свою осведомленность. Он даже рисует соблазнительную картину всеобщего восторга, вызванного появлением Елены в Трое. Она будет шествовать, как богиня, в ароматах курений, возжигаемых для нее на алтарях. Красота ставит ее в особое положение среди простых смертных, и Парис, уговаривая, умоляет, обнимая колени красавицы. Троянский царевич уверяет Елену, что красота и целомудрие не могут ужиться, и что пример ее матери Леды, возлюбленной Юпитера, должен побудить и ее преодолеть стыдливость. Он подсмеивается над деревенской простотой Менелая, резко контрастирующей с изысканностью самого Париса. Отъезд Менелая, этого мужа-сводника, бросившего свою жену в объятия гостя, должен быть, по его мнению, использован влюбленными.

Все эти доводы Париса не оставляют Елену равнодушной. Перед нами, в сущности, в зачаточной форме впервые в античной поэзии предстает своеобразный предок знаменитого Дон Жуана, блещущего красотой и соблазнительным красноречием, а главное, видящего цель своей жизни только в любви.

На смену «дегероизированным» адресатам сольных писем, равнодушных к покинутым ими красавицам, приходит новый герой, герой-любовник, а не воин.

Но как же реагирует Елена на красноречивое письмо Париса? Ее ответ свидетельствует о нерешительности, о колебаниях, преодолеваемых лишь в конце послания, где она отсылает Париса для переговоров к своим служанкам. Она то согласна с Парисом, то вновь пугливо отказывает ему, но главный аргумент, произведший самое сильное впечатление на нее — «романтический»: «Я для тебя — доблесть, я для тебя — царство (nobile regnum), и сердце мое было бы железным, если бы я не полюбила тебя». Привлекает ее и красота Париса, хотя она уверяет его, что он пришел слишком поздно. Не верит Елена и в воинские доблести троянского царевича, правильно оценив главную его черту: «Пусть другие воюют — Парис должен любить».

Таким образом, любовь становится для Париса сознательно выбранной целью, и он противопоставляет эту цель традиционному эпическому стремлению к славе и доблести. При этом, в отличие от любовной элегии, герой послания — не влюбленный юноша-поэт, а прославленный персонаж древнего мифа. Избранной теме придается в данном случае особая значительность, здесь закладывается основа для последующей трактовки всей сферы любви в эпической поэме «Метаморфозы».

Иные задачи стояли перед поэтом при создании послания Леандра Геро. В основу самого сказания о влюбленных, ставшего широко известным в эллинистическую эпоху, легла, по-видимому, местная легенда города Сеста, связанная с культом Афродиты, почитавшейся здесь в качестве покровительницы мореплавания. На берегу Геллеспонтского пролива (нынешние Дарданеллы) стояла башня, и Геро исполняла здесь обязанности жрицы, давшей, согласно легенде, обет целомудрия. На монетах города Сеста встречаются изображения Геро, стоящей на башне и освещающей факелом путь плывущему Леандру; на греческих геммах III-II вв. до н.э. можно увидеть картинку с плывущим Леандром, окруженным дельфинами и предводительствуемым летящим Амуром.

У эллинистических поэтов, отбросивших, по-видимому, древнейшие культовые формы мифа, Леандр стал как бы олицетворением беззаветной героический любви. О нем рассказывали, что он каждую ночь переплывал широкий Геллеспонт для свидания с Геро, а на рассвете возвращался обратно в родной Абидос. Геро жила на маяке и следила, чтобы огонь светил морякам каждую ночь. Однажды в бурю он погас, и Леандр утонул в морской пучине, а Геро бросилась в море и погибла.

Для римских поэтов, как и для поздних греческих, легенда о Геро и Леандре служила примером всемогущества страсти.

В поэме «Георгики», описывая непреодолимость любовного чувства, подчиняющего себе все живое, Вергилий приводит миф о Леандре и Геро:

Так же и юноша тот, в чьих жилах любовное пламя Ярко горит, в темноте, в полночное время глухое В шуме бури плывет по волнам разъяренного моря. Небо грохочет над ним, гудят, разбиваясь о скалы, Волны морские, но зря отец и мать его кличут. Дева тщетно зовет, готовая вместе погибнуть. (Георгики. III, 258-264)

К этому-то сказанию и обращается теперь Овидий, найдя особенного, прославленного только любовью героя, пожертвовавшего жизнью ради страсти.

Геро и Леандр охвачены глубоким взаимным чувством, и юноше не нужно, как Парису, добиваться взаимности. Он пишет послание Геро во время бури, мешающей ему приплыть в Сест, и отправляет его с кораблем, дерзнувшим отплыть от спасительного берега. Главная мысль послания, повторяющаяся в разных вариантах и становящаяся лейтмотивом письма, — это мысль об особой значительности любовного чувства, позволяющего бросить вызов богам и грозной стихии моря.

Первая половина письма посвящена воспоминаниям о первом свидании и первом плавании по ночному морю. Леандр вспоминает, как, сняв на берегу одежду, он отбросил и страх перед стихией моря, а ночь была ясной, и луна, серебрившая морскую гладь, как дружественная спутница, сопровождала влюбленного, просившего ее о помощи. Леандр напомнил богине о ее собственной страсти к прекрасному Эндимиону. Однако в его словах прозвучала гордыня, своего рода «превышение меры», недопустимое для смертного. В самом деле, он назвал свою возлюбленную Геро богиней, такой же прекрасной, как и сама Луна:

К Эндимиону любовь твое сердце смягчила, богиня. Будь благосклонна: мой путь к тайнам любви освещай, К смертному ты, божество, когда-то на землю спускалось. Я же к богине, прости, нынче по морю плыву. Что мне о нравах сказать, достойных жительниц неба, Не уступает она им и своей красотой. Кроме нее, ни одна не сравнится с тобой и с Венерой, Если не веришь, взгляни с неба сама на нее. Так же, как меркнут созвездья при свете твоем серебристом В час, когда в ярком венце полным сияньем горишь, Так и она превосходит всех женщин своей красотою. Коль не согласна со мной, значит, слепа ты, Луна! 8 (XVIII)

Леандр даже осмеливается назвать богиню слепой и сравнивает ее любовь к Эндимиону со своей любовью, любовью смертного к «богине» Геро. Все это не может не оскорбить небожителей, но пока, в эту первую ночь, блистающая Луна благосклонна к смелому пловцу, и море спокойно, благоприятствуя ему:

Волны, сребрясь, отражали сиянье лунного лика, И молчаливая ночь светлой казалась, как день. Тихо, ни звука кругом, лишь легкие слышались всплески, Это я рассекал море ночное, плывя. Да зимородки одни, о любимом помня Кеике, Жалобой нежной своей вторили всплескам волны. (XVIII, 77-82)

Однако в этом спокойствии уже чувствуется трагическое дыхание недалекой бури. На него намекает упоминаемая здесь жалобная песня зимородков (галькионов), птиц, в которых, согласно мифу, были превращены Кеик и Альциона, так же преданно, как Геро и Леандр, любившие друг друга. Кеик, о котором рассказывается в «Метаморфозах», погиб во время бури, должен погибнуть и плывущий ныне по еще спокойному морю Леандр. На трагический конец указывают и повторяющиеся там и тут упоминания о гибели юной Геллы, упавшей с золотого барана, на котором она спасалась от злобной мачехи вместе с братом Фриксом, в море. В честь погибшей и пролив, по которому плывет Леандр, носит зловещее для юноши название Геллеспонт. Упоминается в послании и имя Икара, также погибшего в этом море.

Но хотя гибель Леандра неотвратима, сам он уверен в своих силах, ведь ради поцелуев Геро можно переплыть целое море. Оно усмирено его мужеством, он протоптал по нему, как по суше, дорогу, его знают дельфины, к нему привыкли рыбы, зачем ему следить за звездами, как обычным морякам, ему светит огонь любви. Но свет маяка погаснет, грозная буря не даст ему доплыть до желанного берега, ведь его судьба, как судьбы всех смертных, зависят от воли богов и всесильных стихий.

Эта глубина интерпретации обнаруживаете авторе создателя «Метаморфоз» — эпической поэмы, где человек и природа, смертные и боги образуют единый мир, управляемый великими, нерушимыми, часто полными драматизма законами.

Для Ф. Шиллера Леандр был примером самоотверженной глубокой страсти, страсти перед лицом гибели.

И любовь Леандра гонит; Лишь багряный шар потонет За чертою синих вод, Лишь померкнет день враждебный, Уж туда, в приют волшебный, Смелый юноша плывет. .......... И она, светла, как прежде, В белой взвившейся одежде, С башни кинулась в провал. И в объятия стихии Принял бог тела святые И приют им вечный дал. (Перевод В. Левика)

По сравнению с Леандром Геро обрисована как классическая героиня жанра элегии: она робка, слаба, ревнует Леандра к мнимым соперницам, и, хотя он и величает ее богиней, она мало чем отличается от других женских типов сольных посланий. Геро все время колеблется между желанием поддразнить Леандра, побудить его преодолеть страх перед бурей, и опасением за его жизнь. Как и ее возлюбленный, она все время вспоминает зловещую легенду о гибели Геллы. В конце же письма она даже просит чересчур смелого пловца остерегаться моря, так как даже корабли, не только люди, гибнут в его пучине. Оба письма кончаются мрачными предчувствиями: Геро видела во сне выброшенного волнами на берег мертвого дельфина, Леандр же молит судьбу, чтобы в случае гибели его тело прибило к берегу Сеста. Письма дополняют друг друга, помогая раскрыть замысел поэта.

Органическая связь основных тем парных посланий с дидактическими поэмами и с «Метаморфозами» заставляет нас без колебаний отнести их к более позднему, чем единичные послания, периоду творчества поэта и отвергнуть всякие сомнения в их принадлежности Овидию, которые часто высказывались учеными XIX века.

В этих посланиях Овидий, несомненно, поднялся на новую вершину творчества, овладев искусством психологического анализа. Он окружил тему любви высоким мифологическим ореолом и вместе с тем приблизил ее к мироощущению современников, актуализировал, насытил живыми житейскими наблюдениями. Особенно примечательно его послание Сапфо Фаону и, конечно, парные послания, где он уже приближается в интерпретации темы любви, как одного из величайших человеческих чувств, к поэме «Метаморфозы».

Дидактические поэмы «Искусство любви» и «Средства от любви»

«Искусство любви». Две поэмы «Ars amatoria» («Искусство любви») и «Remedia amoris» («Средства от любви») завершают целый этап творчества Овидия, связанный с любовной тематикой. В это время, как он сам свидельствует в поэме «Средства от любви», в его душе зреют уже другие творческие замыслы. Он собирает материал и обдумывает план своей эпической поэмы «Метаморфозы», и многие мифологические миниатюры в поэмах о любви являются своего рода эскизами к будущему эпосу. В дидактических поэмах «Ars amatoria» и «Remedia amoris» делается попытка овладеть наконец сферой капризных и своевольных чувств, не подчинявшихся воле и разуму в стихотворениях Тибулла и Проперция. Здесь влюбленным шутливо предлагается ряд тактических приемов, которые безошибочно должны привести к победе над женщиной. Речь идет о любви-развлечении, о любовной игре, которая должна украсить жизнь просвещенного римлянина и избавить его от страданий неразделенной страсти, о чем постоянно пишут Тибулл и Проперций. В число поэтически освещаемых тем выдвигается целая сфера римской жизни, отчасти отразившаяся в любовной элегии и комедии республиканского периода. Это была как раз та жизненная сфера, к которой с таким неудовольствием приглядывался Август.

Любовные связи вне брака, постоянное общение молодых людей с изящными, приобщенными к искусству вольноотпущенницами, героинями поэмы «Искусство любви», были широко распространены в римском обществе в I в. до н.э. В отношении к любви положение мужчин и женщин в Риме было неравным. Девушек было принято рано отдавать замуж (в 12-14 лет) по воле отца семейства, мужчины же часто женились позже, после бурно проведенной юности. В то время как жена была обязана соблюдать верность, муж был свободен и мог иметь сколько угодно возлюбленных, если только в этой роли не выступала почтенная матрона или девушка из порядочной семьи. Писатель II в. до н.э. Катон утверждал, что муж может убить свою жену за измену, в то время как супруга не имеет права даже пальцем тронуть его. Этой свободой римляне пользовались во времена Овидия достаточно широко, и поэма «Искусство любви» адресована прежде всего юношам, еще не вступившим в брак. Поэт не раз подчеркивает, что почтенным матронам не следует читать ее, так как замужние должны жить по старинным правилам, а в век Августа еще и подчиняться законам императора. Он не устает повторять это и в элегиях изгнания, оправдываясь перед императором, выславшим его из Рима за поэму «Ars amatoria». Овидий утверждает, что шутливые сочинения были широко распространены в Риме, особенно в дни празднования Сатурналий, когда просвещенные римляне любили обмениваться стихотворными безделушками:

Пишут другие о том, как в кости играть поискусней. Деды наши, позор! Тешились этой игрой. .......... Вот воспевает мячи один из поэтов и игры, Учит плавать другой, этот волчок описал. Пишут о том, как искусно румяниться розовой краской. Как гостей принимать, учат, и как угощать. Глины сорта разбирает один для лепки бокалов. Винных кружек виды хочет другой описать. В дымные дни декабря сочиняют подобные шутки. Авторы целы. Никто их не карал за стихи. (Тристии. II, 471-493)

К такого рода «шуткам» поэт готов причислить и свою поэму. Однако в это трудно поверить: «Искусство любви» было посвящено отнюдь не безобидной теме, и автор эпатирует в ней консервативно настроенные слои римского общества так же, как и самого Августа. Появление этой поэмы свидетельствует о том, как широко были распространены в то время вольные нравы и с какими большими трудностями встречались попытки реставрации старого доброго времени.

Поэма чрезвычайно своеобразна, хотя и относится к дидактическому (поучительному) жанру, который остроумно пародируется в ней. Жанр этот был широко представлен в античном эпосе. Эллинистические поэты часто писали на различные ученые темы: Арат создал астрономический эпос, Никандр написал о змеиных ядах и лечебных травах, Бой — о происхождении птиц. В самом Риме классиками этого жанра были Лукреций и Вергилий. Дидактический эпос требовал живого изложения, вовлечения читателя в самый процесс мысли, наглядной, доходчивой формы изложения. Образ автора, поучающего, доказывающего и убеждающего, — обязательный компонент этого жанра. Поэт здесь мысленно беседует со своими читателями, предвидит их вопросы и всегда готов ответить на них.

Особенности дидактического жанра: авторские повеления, советы, приказания, стремление создать видимость непринужденного разговора с читателем, — Овидий не только берет на вооружение, но и расширяет и обогащает их, обращаясь с вопросами, восклицаниями и предупреждениями даже к мифологическим персонажам, как будто они присутствуют и действуют в данный момент на глазах автора и читателей. То, что поэма написана не гекзаметром, а элегическим дистихом, обеспечивало Овидию свободу и непринужденность тона, возможность особого, интимного подхода к своим героям, новых, по сравнению с эпосом, ракурсов в изложении мифов. Вместе с тем поэма как бы сложена из отдельных блоков, соединенных искусными переходами. Она представляет собою причудливое, переливающееся различными красками целое, в котором серьезное находится рядом с шутливым, глубокое перемежается с откровенно насмешливым. Поэт как бы играет со своим материалом, поворачивая его разными, подчас неожиданными сторонами, стремясь поразить читателя новизной своих интерпретаций, и при этом глубоко верит в чудодейственную силу искусства, подчиняющую человеку даже капризного и своевольного Амура.

Советы и наставления юношам. Пародируя руководства по риторике, поэт начинает поэму с раздела «Нахождение материала» (inventio). Под «материалом» имеется в виду подходящий объект любви, который юноша должен сначала найти, потом покорить себе и, наконец, добиться прочности союза.

Начиная с самого простого и постепенно продвигаясь к более сложному, поэт с юмором перечисляет те места, где юноше следует искать «дичь». Сходство искателей любовной «дичи» с действиями охотника или рыболова постоянно шутливо обыгрывается в поэме. Очень может быть, что Овидий вдохновляется поэмой современного ему поэта Граттия об искусстве охоты. Дело в том, что Граттий ставил перед собою сходные с Овидием задачи. Он также хотел вооружить охотников серией приемов и особой хитростью, мастерством сложным и продуманным, которое, по его мнению, должно прийти на смену простой физической силе — этому главному оружию дедов и прадедов.

Обильными «дичью» оказываются у поэта римские портики, сады, площади и даже самый форум, где вершатся государственные дела и происходят суды. Благоприятны и театры, куда женщины ходят, чтобы «себя показать и других посмотреть». Театр особенно опасен для девушек, так как именно здесь по приказанию Ромула были некогда похищены юные сабинянки, чтобы стать женами римских воинов. Живые сценки на мифологические сюжеты там и тут вставляются в изложение. Они напоминают живописные картинки, постоянно украшавшие стены римских домов и вилл, выделяясь среди разнообразных орнаментальных украшений. Первая мифологическая миниатюра поэмы вдохновлена пантомимой и тесно связана таким образом с театральной тематикой. По сигналу, данному Ромулом, воины устремляются к сидящим в театре девушкам. При этом участницы этой массовой сцены наделены индивидуальной мимикой и жестами: одна рвет на себе волосы, другая застыла от ужаса, третья зовет мать, четвертая плачет, пятая молчит в потрясении, шестая бежит. Сам театр и представление, во время которого все это происходит, относятся к далекой древности, лишенной для Овидия того «романтического ореола», который они имели в поэзии Тибулла, Проперция, Вергилия и Горация. Театр тогда не был отделан мрамором, скамейки сооружались из дерна, грубый танец исполнялся под звуки примитивной этрусской дудки, а сами римляне были дики, грубы и всклокочены. Поэт дает здесь своего рода «color localis», но не выдерживает его при передаче сцены похищения. Дикие воины, не тронутые культурой, проявляют у него тонкое понимание психологии юных сабинянок, обращаясь к ним с такими словами: «Зачем ты портишь слезами нежные глазки? Я буду тебе тем, чем отец является твоей матери» (I, 129-130). Любовь, согласно концепции Овидия, обладает свойством смягчать нравы, и эта ее особенность проявилась, по мнению автора, уже в те далекие времена.

Вдохновленный нарисованной картиной, автор обращается к самому Ромулу: «Ты один сумел доставить наслаждение воинам! Если бы ты смог и мне его дать, то я бы пошел воевать!»

Суровый и воинственный основатель Рима выступает здесь в роли благодетеля, дарящего своим таким же суровым воинам радости любви, и поэт откровенно эпатирует, поддразнивает великих мира сего.

Как бы желая смягчить впечатление после рассказа о представлении морского боя, данного Августом для развлечения римлян, поэт, используя своеобразное прославительное клише, обращается к Гаю, внуку Августа, отправившемуся в девятнадцатилетнем возрасте в Восточный поход. С шутливой фамильярностью Овидий называет Гая «мой вождь» и пользуется для его возвеличения гиперболами, не лишенными юмора. Гай сравнивается с Гераклом, задушившим в колыбели драконов, с Дионисом, подчинившим Индию. Римскому богатырю предсказывается триумф, и автор уже видит в своем воображении колесницу, запряженную белоснежными конями, и шествующих в процессии пленных вождей. Однако весь эффект внешне пышного прославления теряется в последующих стихах, из которых становится ясно, что эта хвала понадобилась только для того, чтобы указать еще на одно «злачное место» для любовных знакомств. Именно во время триумфального шествия, стоя в толпе, юноша должен воспользоваться удобным случаем для знакомства и разъяснять понравившейся ему девушке, как зовут пленников и в каких местностях происходили бои. При этом он совсем не обязан быть точным, ему дозволяется тут же придумывать имена и названия. Так поэт постоянно как бы «балансирует на острие ножа», внешне показывая свою лояльность к императору и вместе с тем тут же давая повод усомниться в своей искренности.

Когда «дичь» найдена, охотнику требуется подняться на новую, более трудную ступень завоевания благосклонности. Прежде всего ему нужна известная психологическая подготовка, юноша должен быть твердо уверен в том, что любая «дичь» всегда может быть поймана. Поэт внушает руководимому им читателю, что по самой природе женщина более падка на любовь, чем мужчина. Однако это выдаваемое за «научное» положение неожиданно иллюстрируется мифологическим, а не естественно-научным примером. Главным доказательством служит страсть жены почтенного царя Крита Миноса к вождю критского стада, белоснежному… быку. Старая легенда о рождении чудовищного Минотавра от союза Пасифаи с быком расцвечивается здесь натуралистическими подробностями, и автор ошарашивает читателя множеством неожиданных и часто весьма фривольных сцен: как царица следовала повсюду за стадом, как она расправлялась со своими соперницами-коровами и т.п. Поэта не смущает то обстоятельство, что Пасифая не принадлежит к типу юных женщин, главных героинь романов его читателей, которых они должны научиться покорять. Отвлекаясь от этой темы, Овидий рад посмеяться над высокопоставленными матронами, к которым он так же беспощаден и в поэме «Метаморфозы», увлекшись возможностью остро осовременить миф.

Поэт предсказывает читателю обязательную победу, ссылаясь и на особенность «житейской» морали, свойственной, по его мнению, каждой женщине: урожай на чужом поле всегда кажется обильнее, чем на своем, и вымя у соседской коровы — более полным.

Насыщенность мифологического рассказа натуралистическими подробностями, сочетание банально-житейской точки зрения с высокими рассуждениями жреца-поэта, приобщенного к тайнам любви, придают поэме подлинную оригинальность, она уникальна в античной поэзии. А пестрота изложения, любовь к контрастам, движению и неожиданным поворотам действия создают особый поэтический стиль, всегда характерный для Овидия и далекий от официально поощрявшегося классицизма.

После психологической подготовки читатель вводится в круг чисто тактических проблем: ему дается совет заключить союз со служанкой, чтобы она могла в подходящий момент рассказать своей госпоже о пылком влюбленном, в шутливом тоне перечисляются благоприятные и неблагоприятные для общения дни, причем оказывается, что самым черным является день рождения «госпожи», когда она требует разорительных подарков. При этом Овидий рисует полную юмора бытовую сценку: к возлюбленной приходит купец, раскладывающий свои соблазнительные товары, и она, пуская в ход ласку и хитрости, добивается, чтобы влюбленный раскошелился. Но подарок — слишком дорогое и вместе с тем примитивное средство для покорения сердец. Автор в торжественном воззвании к римскому юношеству требует, чтобы руководимые им читатели учились «высоким искусствам», более надежно обеспечивающим благосклонность. Юноши должны овладеть искусством слова, одинаково необходимым государственному деятелю, оратору и влюбленному, им следует быть красноречивыми в своих письмах, избегая, конечно, торжественности парадной речи на форуме. Повсюду сопровождая свою избранницу, влюбленный должен овладеть языком жестов и мимики и следить за изяществом своего внешнего облика. Советы о том, как вести себя во время пира, предваряются мифологической миниатюрой, посвященной Дионису и Ариадне. Мифологические миниатюры в поэме часто и по стилю отличаются от основного повествования. Вместо серии советов, пожеланий и приказаний здесь дается связный рассказ со вступлением и заключением. Широко распространенный в античной литературе и живописи сюжет встречи Вакха и Ариадны на острове Наксосе после того, как ее покинул Тезей, уснащается, как всегда у Овидия, острыми и неожиданными деталями, при помощи которых подчеркиваются интимные и комические черты.

Ариадна, оставшаяся в одиночестве на необитаемой земле, бегает непричесанная, в развевающейся тунике по острову, но слезы и страх не портят, а, напротив, украшают ее.

Пьяный Силен, появляющийся в кортеже Диониса, еле сидит на осле и в конце концов падает, а сатиры кричат старику: «Вставай, отец, вставай скорее!» На греческих монетах часто встречается изображение упавшего с ослом Силена, этот сюжет известен и в эллинистическом искусстве, а позднее он проник и в Италию. На мозаике в одном из домов Помпеи изображены сатиры, поднимающие за уши упавшего с Силеном ослика. Вся картинка исполнена живого юмора. Подобные юмористические мотивы, далекие от официального искусства августовского Рима, характерны для мозаик и стенных росписей в интимных помещениях кампанских вилл: маленьких спальнях и ванных комнатах. Овидий часто вдохновлялся именно ими, и в поэме «Искусство любви» подобные картинки кажутся особенно уместными.

Сам Дионис превращен у него в галантного любовника: он спрыгивает с запряженной тиграми колесницы, чтобы они не могли испугать Ариадну, и нежно прижимает ее к своей груди. Божеству не требуется овладевать сложной тактикой искусства нравиться, он всего достигает с недоступной для смертного легкостью. Сидя на вакхическом пиршестве, юный римлянин должен быть столь же галантен, как и сам бог: ему запрещаются пьянство, ссоры и брань, ему следует подружиться даже с соперником и очаровать возлюбленную пением и танцем. Он не должен уподобляться диким кентаврам, завязавшим бой на свадьбе Пирифоя и Гипподамии. В сфере любви должны царить изящество и гуманность.

Смеясь и жонглируя парадоксальными примерами, иногда подтрунивая и над собой, и над читателем, Овидий выдвигает и положительный идеал, отвечающий представлениям об образованном и культурном современнике века Августа. Эти образованность и гуманность переносятся поэтом на область общения с вольноотпущенницами, в которой в то время было еще немало грубости и жестокости.

Во второй книге автор утверждает: для того, чтобы любовь была длительной и прочной, мало одной, быстро вянущей, красоты, необходимы еще и высокие душевные качества, неподвластные времени. Примером неказистого, но обладающего умом и блестящим даром слова героя стал прославленный Одиссей. Как обычно, когда речь идет о легендарных персонажах, поэту известна масса интимных подробностей, словно они — его современники. Читатель с удивлением узнает, что Одиссей не блистал красотой, но зато умел, рассказывая по нескольку раз одно и то же, находить всегда новые краски. Этим-то, оказывается, он и очаровал нимфу Калипсо.

Стоя на морском берегу, Одиссей рисует прутиком (Овидий знает, что как раз в этот момент герой держал в руках прутик) план расположения лагерей греков и троянцев, в который раз рассказывая о своей вылазке в стан врагов и о похищении коней Реса. Внезапно нахлынувшая волна смыла рисунок Одиссея. Устрашенная этим Калипсо боится, что и плот, на котором собирается отплыть герой, станет добычей моря.

Поэт придумывает целую сценку с наглядными деталями, как будто сам был свидетелем беседы гомеровских героев. Мелочи повседневности, привычные в обыденной жизни жесты и позы получают особый вес и значение, когда приписываются высоким героям мифа.

Мифологические миниатюры в поэме часто выходят за границы непосредственных ее задач, открывая неожиданные просветы в мир иных проблем, уже занимавших поэта в это время. С этой точки зрения очень интересен рассказ о Дедале и Икаре, открывающий вторую книгу. На примере Дедала поэт хочет доказать, что существо, умеющее летать, трудно подчинить своей воле. Автор имеет в виду Амура, которого нужно заставить повиноваться воле влюбленных. Однако к миниатюре о Дедале все это имеет лишь очень слабое отношение. Знаменитый строитель лабиринта Дедал просит Миноса отпустить его в родные Афины, но жестокий царь отвечает отказом. Тогда искусник решает проложить путь по небу, изменив законы природы. Поэт подробно описывает самый процесс работы Дедала, связывающего и склеивающего воском перья птиц в могучие крылья. Сын его Икар весело играет с перышками, не подозревая о намерениях отца. Соорудив крылья, Дедал обучает Икара полету, запрещая ему подниматься ввысь, к солнцу. Затем отец и сын устремляются в путь, стартуя с близлежащего холма. Увлеченный полетом Икар забывает об отцовских наставлениях и поднимается так высоко, что воск начинает таять. С ужасом смотрит мальчик вниз на разверзающуюся под ним морскую бездну. Зовя отца, погружается он в волны, и тщетно зовущий сына Дедал видит на поверхности моря лишь плавающие перья.

О Дедале и Икаре Овидий расскажет впоследствии и в «Метаморфозах» (VIII, 152-235). Там ему важно будет показать, как смертный, соревнуясь с богами, становится все сильнее и сильнее, овладевая даже искусством полета. Здесь, в поэме «Искусство любви», он еще относится к Дедалу, как к нарушителю законов природы, установленных богами, терпящему за это наказание. Автор утверждает, что талант часто направляет человека в дурную сторону. Но при этом поэт проявляет живой интерес к самому мастерству Дедала, несмотря на то, что все эти детали, на первый взгляд, совершенно не нужны для основного повествования. Очевидно, в этом мифе его уже привлекает тема безграничной мощи человеческого разума и мастерства, которое и в поэме «Искусство любви» подчиняет себе иррациональную область чувств. Но автор предоставляет читателю возможность самому разгадать сокровенный смысл приводимого примера, ограничиваясь лишь беглым замечанием о сходстве летучего Амура с летающим Дедалом. Овидий избегает глубоких обобщений в элегической шутливой поэме, но там и тут они дают о себе знать, свидетельствуя о масштабах мысли и дарования Овидия.

В советах и предписаниях второй книги как бы обобщаются те принципы поведения по отношению к возлюбленной, которые выдвигали в своей любовной лирике Катулл, Тибулл и Проперций. Влюбленному следует терпеливо переносить пренебрежение, помнить о том, что его служение «госпоже» напоминает военную службу, угождать своей избраннице и прислуживать ей, не гнушаясь даже держать перед ней зеркало, как это делал Геракл, рабствуя у Омфалы. Тогда любовь постепенно перейдет в привычку, и, казалось бы, главная цель будет достигнута. Однако Овидий всегда остается Овидием — поэтом, ищущим в жизни не гармоничного спокойствия, а вечных изменений, непрерывного движения, вспышек страстей и бурных ссор, оканчивающихся примирением. Он считает, что нужно время от времени пробуждать в партнере по чувству ревность, для того чтобы придать любви новую свежесть и утерянную яркость. Центральное место во второй книге занимает описание бурной ссоры влюбленных, и сам автор утверждает, что завидует тому юноше, которого, крича и плача, любимая упрекает в измене. Он даже делится с читателями своей мечтой о такой бурной страсти и жаждет, чтобы в припадке ревности возлюбленная царапала ему щеки и признавалась в том, что не может жить ни с ним, ни без него. Такая сценка обязательно должна кончиться миром, и тогда на ложе любви воцарятся согласие и доброжелательство, рождающееся во время единения любящих. В середину книги, на важное в композиционном отношении место (II, 467-490), вставлено в известном смысле «ключевое» рассуждение о роли любви в истории человеческой культуры. Мысль эта особенно дорога Овидию и не раз встречается у него. В то время, когда люди были еще дикарями, не умели строить домов и питались травой, именно любовь смягчила их нравы и приобщила постепенно к высокой культуре. Это чувство универсально, оно присуще всем живым существам, и ради него влюбленный должен терпеть нрав своей «госпожи», чтобы добиться, в конце концов, желанного мира.

Но, как всегда у Овидия, рядом с глубокомысленным рассуждением соседствует озорная шутка, блестящая юмореска. Маэстро любовного искусства советует юношам спокойно переносить измену и не пытаться разоблачать обманы своей возлюбленной. Для острастки поэт напоминает читателю знаменитый, по Гомеру, рассказ о том, как Вулкан подстерег свою супругу Венеру во время свидания с богом Марсом. Бог-кузнец сплел тонкую золотую сеть, в которую попали любовники. Тайну их свиданий выдало Вулкану всевидящее Солнце, которое поэт осыпает за это упреками. При этом Овидию известны интимные подробности происшествия. Он знает, что один из богов, которых позвал в свидетели разгневанный Вулкан, при виде обнаженной Венеры шутливо пожелал оказаться в роли лежащего рядом с нею любовника.

Рассказ о Венере и Марсе — полный юмора выпад Овидия против законов Августа, согласно которым муж обязан был доносить на изменяющую ему жену, в противном же случае ему самому грозило обвинение в сводничестве.

Поэт восстает против доноса, а в другом месте смеется и над «сводником» Менелаем, уехавшим из Спарты в момент, когда в его дворце гостил красавец Парис. Он, смеясь, оправдывает Елену, сделавшую естественный вывод из поведения своего супруга и отдавшуюся на волю троянского царевича. В поэме много выпадов против добродетельных матрон и насмешек над семейной жизнью, где царят вечные ссоры.

В одной из написанных в изгнании элегий Овидий пишет, что кто-то из его недругов указал Августу на поэму «Искусство любви», которую император вряд ли прочел бы по собственной воле (II, 5-7). Очень вероятно, что это соответствует действительности. Недоброжелатель мог легко указать Августу многочисленные места в поэме, прямо направленные против его установлений, и это, естественно, вызвало, в конце концов, гнев и раздражение императора.

Вторая книга поэмы была, вероятно, последней в первой редакции произведения, но вскоре к ней присоединилась и третья, обращенная к женщинам, также желающим овладеть искусством покорения сердец.

Женщинам об искусстве нравиться. Обращаясь к женщинам, Овидий несколько меняет свой стиль изложения, тон его становится мягким и снисходительным, в известном смысле напоминая некоторые элегии сборника «Amores». Образ автора, дающего советы и приказы, шутливо ссылающегося на свой собственный опыт, также приобретает новые черты. Выступая от имени мужской половины рода человеческого, поэт стремится и сам завоевать расположение своих читательниц: отсюда его шутливые дифирамбы нравственным достоинствам поэтов, добродушно-юмористическое подтрунивание над мужскими слабостями и подчеркивание своего тонкого знания женских тайн, начиная от косметики и кончая психологией.

Уже в начале книги, защищаясь от мнимых упреков мужчин в том, что он снабжает оружием «змей» и «волчиц», поэт утверждает, что мифология знает множество примеров женской верности и доблести и что не случайно само латинское слово «virtus» (доблесть, добродетель) женского рода. Овидий постоянно обнаруживает в поэме свой литературный «протеизм» (умение принимать разные обличья), повертывая отдельные темы разными гранями и давая иногда прямо противоположное освещение одному и тому же, ведь в книгах, обращенных к мужчинам, поэт внушал читателям мысль о разнузданности женщин, иллюстрируя ее примером развращенной Пасифаи, в третьей книге, напротив, им прославляются женские добродетели. Правда, он тут же оговаривается, что в его поэме речь пойдет об «игривой любви», а не о подвигах женской верности. Легенды о добродетельных супругах заинтересуют его позднее в элегиях, написанных в изгнании и обращенных к жене. Здесь же ему важно не только расположить к себе юных читательниц, но и показать важность самой темы, которой он посвящает эту книгу. Первая часть ее отводится уходу за внешностью, имеющей решающее значение для женщин, стремящихся завоевать любовь. Как мужчины, так и женщины должны быть, по его мнению, достойны культивированного века Августа. Уже само внимание к костюму, прическе, походке, манере говорить, смеяться и плакать появилось, согласно его точки зрения, во время расцвета искусства и культуры. Не раз на протяжении третьей книги поэт подсмеивается над традиционной «героической» красотой, запечатленной в поэмах Гомера. Он шутливо просит римских читательниц не удивляться тому, что Андромаха носила неприглядную одежду. «Что же в этом удивительного? — с юмором спрашивает поэт. — Ведь она была женой грубого воина». Этим грубым воином был, однако, доблестный Гектор, и своей оценкой прославленного героя Овидий вновь, в который уже раз, огорошивает воспитанных на Гомере римских читателей. Столь же варварским представляется ему и Аякс, одетый в семь бычьих шкур. В другом месте, выступая от имени римских юношей — народа, любящего смех и веселье, — он противопоставляет современный вкус эстетической позиции гомеровского Аякса, любившего унылую Текмессу, и Гектора, почитавшего Андромаху. Иронизируя над ними, он уверяет, что не может поверить в то, что Аякс мог ласково обратиться к жене: «О, мой светик!» (lux raea), и если Проперций в своих стихотворениях видел в гомеровских героях своего рода идеал, то Овидий резко порывает с предшественником, отстаивая новое понимание прекрасного, усовершенствованного тонким искусством и изысканностью современной ему культуры. Это будет позднее отчетливо выражено и в поэме «Метаморфозы», в известном споре между Аяксом и Одиссем за доспехи Ахилла. Но уже здесь, в третьей книге «Искусства любви», складывается впоследствии глубоко продуманный и четко высказанный идеал — «простота» (simplicitas), которую ценит Овидий. Она имеет как бы две стороны: это может быть грубая, примитивная простота, свойственная далекой древности, и простота как результат сложного и большого искусства, искусства, «скрытого самим искусством». Именно такая простота привлекает поэта. Так, даже рассуждая о разнообразии женских причесок, он замечает, что прекрасной может быть и растрепанная, если эта «растрепанность» будет результатом обдуманного мастерства. Ему откуда-то известно, что именно такой была пленница Геракла Иола, пленившая героя своей прической. Знает он и о непричесанности Ариадны, понравившейся, тем не менее, увенчанному виноградной лозой Дионису. Со всегдашней озорной улыбкой автор осовременивает мир греческой легенды, перенося в нее наблюдения, касающиеся живой повседневности. В красоте он ценит не классическую гармонию, а барочный беспорядок.

С грустным юмором сетует он на ущербность мужской природы, обнажающей в расцвете лет их головы, в то время как женщины могут носить парики, покупая их при всем честном народе на римских площадях. Особое внимание уделяется выбору подходящих к внешности его героинь тканей. Автор приводит читательниц в лавку, где выставлены разнообразные материи. Он восстает против богатых одежд, блещущих пурпуром и золотом, а это были как раз любимые цвета Вергилия, именно в таких одеждах всегда выступают герои его эпической поэмы. Овидий же демонстративно отказывается от этих торжественных красок и обращает внимание своих спутниц на обилие других — пестрых, разнообразных, живописных: вот перед ними лежит лазурная, напоминающая цвет ясного неба; ваг другая ткань, цвета морской волны — в такую облекались легкие нимфы; а здесь — шафранный отрез, напоминающий одежды росистой Авроры, правящей своими лучезарными конями; рядом лежат материи цвета роз, пурпурных аметистов, желудей, миртов и т.д. Обилие красок напоминает сверкающий луг, покрытый пестрыми цветами южной весны. Облачившись в такую одежду, любая женщина обретет сверкающую, радостную красоту. Поэт обогащает римскую поэзию особой многокрасочностью, и недаром современные ученые называют его выдающимся художником цвета.

Но женщине недостаточно искусно причесаться и облечься в пестрые ткани. Она должна позаботиться и о гриме. Все средства для ухода за наружностью имеют обыкновенно неэстетичный вид и дурной запах, но именно благодаря им достигается совершенство. Так, говорит Овидий, из грубой массы были созданы статуи Мирона, из бесформенного металла льют кольца, а из грязной шерсти делают прекрасную ткань. Женщина, ухаживающая за своей наружностью, уподобляется скульптору-творцу, создающему из бесформенной глыбы совершенное изваяние. Так и в «Метаморфозах», божество лепит из уродливого хаоса прекрасный космос (I, 30-55), а ткачиха Арахна ткет из свалявшейся шерсти удивительный ковер (VI, 15-25).

За косметическими подробностями Овидий отправляет читательниц к своей небольшой поэме о косметике. Автор «Метаморфоз» интересовался и этим вопросом, и истоки подобного интереса ясны: он хотел овладеть искусством формирования внешности по законам красоты и приобщить к ней своих современниц. Он понимал культуру как совершенствование и внешнего и духовного облика, в котором решающая роль принадлежит искусству. При этом автор требует, чтобы вся «лаборатория» держалась в тайне, потому что и статую показывают народу только тогда, когда она закончена. От внешности Овидий переходит к манере женщин держаться, говорить, плакать и смеяться. Его интересует даже походка, и он предостерегает от подражания умбрским крестьянкам, переваливающимся с ноги на ногу. Все тонкости и детали мимики, звуков голоса, жестикуляции должны быть, по его мнению, тщательно обдуманы. Женщина не может не уметь петь, танцевать, играть на музыкальном инструменте, искусно писать письма, так как всякое грубое и неумелое слово — признак варварства. Требуется и знание литературы, и умение читать стихи, в том числе написанные самим Овидием.

Римские философы-стоики считали женщину существом особенно эмоциональным, трудно подчиняющимся велениям разума, и поэтому Овидий обращается к своей аудитории с призывом научиться владеть собой, особенно предостерегая от вспышек гнева и недостойной брани. Он предлагает читательницам взглянуть на себя в зеркало и обратить внимание на то, как уродливо изменяется лицо в приступе гнева. В императорском Риме знаменитый моралист Сенека напишет свой философский трактат «О гневе», своего рода предостережение жестокому и коварному Нерону. Овидий восстает против гнева во всех своих произведениях, требуя от человека умеренности, доброты и особого обаяния, которые он называет candor animi (блеск, чистота души). Умение сдерживать дурные порывы также относится, по его мнению, к обязанностям современного культурного человека.

Итак, век Августа, время жизни Овидия, соответствующее, по его признанию, характеру и идеалам автора, предъявляет ко всем римлянам чрезвычайно высокие требования. Непринужденно беседуя с женской аудиторией, поэт просит читательниц обратить внимание на то, как изменился Рим со времен древнего Тация. С тех пор Капитолий украсился, Палатин засверкал мрамором и золотом, а прежде в этих местах паслись стада да бродили грубые пастухи. Праздничный, богато украшенный произведениями искусства город диктует своим обитателям новые, по сравнению с древностью, эстетические законы. Поэт «купается» в этой атмосфере и считает себя полноправным выразителем «духа времени».

Хвалят другие пускай старину, я рад, что родился Именно здесь и теперь, все это мне по душе. Не потому, что в земле добывается золота больше И моря нам дарят раковин пурпур щедрей, И что мрамор из гор подымают искусно на блоках, И возвышается мол, морю пути преградив. Нет! Потому, что культура украсила жизнь, что уходит Грубость, та, что была дедам лишь ветхим мила. (III, 121-128)

Тем труднее окажется для него впоследствии изгнание в глухой городок, расположенный в варварской стране.

В области тактики и дипломатии, которым посвящена вторая часть книги, автор даст советы, напоминающие те, которые давались и юношам: женщины должны обновлять угасающее чувство, намекая на существование соперника, приспосабливаться к нравам своих юных и старых возлюбленных. Особое внимание, как бы в пику законам Августа, уделяется тактике обмана стражей, умению тайно переправить письмо, обмениваться знаками и т.п. Предостерегает он и от необоснованной ревности, которую считает чувством, особенно свойственным женщинам. В качестве примера гибельности подобного чувства приводится судьба супруги охотника Кефала, дочери Эрехтея — Прокриды. Одна только эта мифологическая миниатюра украшает третью книгу. В части, рассчитанной на женскую аудиторию, поэт не считает возможным рассказывать легенды на темы, далеко выходящие за пределы непосредственных задач. Рассказ о Кефале и Прокриде включается затем и в поэму «Метаморфозы», и сравнение между собою обоих вариантов помогает понять некоторые важные особенности элегического и эпического стиля. Согласно мифологическому преданию Кефал нежно любил свою жену Прокриду, но нечаянно убил ее, когда она тайно следила за ним, подозревая его в измене. В поэме «Искусство любви» рассказ о Кефале и Прокриде начинается с описания идиллического южного пейзажа с журчащим источником и небольшой тенистой рощей. Здесь у ручья, оставив своих спутников и собак, Кефал любил отдыхать от охоты, нежно призывая дуновение ветерка освежить его в знойный полдень. Кто-то подслушал Кефала и донес жене, посчитавшей, что ее муж изменяет ей с какой-то соперницей, Воздушной Струей. Все внимание поэта направлено на Прокриду, именно она — в центре повествования. Внимательно всматривается он в ее лицо в момент, когда доносчик сообщает ей о мнимой сопернице. Прокрида бледнеет, и Овидий живописует цвет ее лица с помощью целой цепи сравнений: она становится бледной, как осенние листья виноградной лозы в зимний день или как спелый плод айвы на ветвях, клонящихся от тяжести, или как зеленый, еще кислый кизил. Тройное сравнение должно привлечь особое внимание к состоянию души Прокриды; поэт как бы направляет несколько ударов в одну точку. И здесь так же, как и во многих других местах поэмы, Овидий проявляет свой талант наблюдательного живописца, стремящегося запечатлеть краски, движение и быстро меняющиеся настроения часто заново открываемой им пестрой и изменчивой жизни. Взволнованная Прокрида мчится по лесам, как исступленная вакханка, царапая щеки и распустив волосы. Она прячется в кустах, желая застать мужа в момент свидания. Прерывая повествование, автор, проникнутый сочувствием к героине, неожиданно обращается к ней с вопросами: «О, Прокрида, что было у тебя на уме, когда ты, безумная, пряталась? Какой огонь горел в твоем взволнованном сердце? Ты думала, что вот-вот придет какая-то неизвестная тебе Воздушная Струя? То тебе стыдно, что ты пришла, чтобы разоблачить измену мужа, то тебе этого хочется: любовь направляет тебя то в одну, то в другую сторону». Пользуясь этим приемом, Овидий как бы изнутри высвечивает состояние притаившейся в молчании героини. Когда Кефал приходит и зовет, по обыкновению, нежную струю Зефира, Прокрида понимает свою ошибку, лицо ее вновь покрывается румянцем, и она устремляется в объятия мужа, но тот, заподозрив присутствие зверя в кустах, хватает свой дрот. И тут, в самый напряженный момент, автор пытается помешать Кефалу: «Что ты делаешь, несчастный! — восклицает он. — Это не зверь, убери оружие! О горе мне, пронзена твоим дротом молодая женщина!» Раненая Прокрида умирает, но убеждается в невинности мужа, становясь жертвой своей неоправданной ревности.

Иначе рассказано все это в эпической поэме. В «Метаморфозах» умудренный несчастьями Кефал повествует на Эгине во дворце царя Эака о своей умершей горячо любимой жене. Согласно мифу она подарила ему волшебное, не знавшее промаха копье и охотничью собаку Лелапа. Как бы полемизируя со своим же собственным повествованием в поэме «Искусство любви», Овидий утверждает в «Метаморфозах», что Кефал не нуждался в собаках и спутниках, а приходил в полдень к ручью один, чтобы отдохнуть и освежиться. Успех охоты обеспечивал волшебный дрот.

В «Искусстве любви» нужно было показать, как опасна необоснованная ревность. В «Метаморфозах» же важно было оценить тяжелую вину Кефала, наказанного за недоверие жене (она в свое время даже покинула его дом), внушенное ему Авророй. Поэтому Кефал здесь не просто призывает Струю Зефира, а еще и называет се «своим наслаждением», «приносящей ему отдохновение и нежащей в жаркий день». Такая речь дает уже основательный повод для подозрений, и услышавший ее доносчик передает эти слова Прокриде, потихоньку пробравшись к ней в дом.

Эпический рассказ полнее и обстоятельнее элегического, в нем не пропускаются связующие звенья. Кроме того, в повествование вставляются обобщающие рассуждения: беспокойство Прокриды мотивируется тем, что всякая любовь доверчива (VII, 326). Прокрида в эпосе выше Кефала по своим душевным качествам, в противоположность ревнивому мужу, она не хочет верить слухам, пока не проверила их сама. Именно поэтому, а не в припадке исступленной ревности, отправляется она к ручью, облюбованному супругом. Кефал как раз общается с Воздушной Струей, называя ее «самой лучшей», и этим подтверждает подозрения Прокриды. Шум листьев и стон жены охотник принимает за движение зверя и мечет в кусты свой волшебный дрот. Он убивает жену, умоляющую его перед смертью отказаться от Воздушной Струи. В эпическом рассказе судьбы героев сопоставлены с действиями объективных сил, управляющих мировым порядком. В элегическом — ничто не выходит за пределы анализа самого эффекта ревности. Эпический рассказ более плавен и медлителен, в нем каждое слово падает тяжело и веско. Элегия пронизана вибрирующим чувством, автор стремится показать читательницам свое глубокое понимание их внутреннего мира и свое сочувствие страдающей героине — Прокриде.

Создавая разножанровые произведения, Овидий, как Одиссей в эпизоде с Калипсо, постоянно рассказывает одно и то же по-разному, и античные читатели были чуткими ценителями этого разнообразия, этой тонкой нюансировки деталей и гибкости стиля.

Как исцелиться от любви («Средства от любви»). Небольшая поэма «Средства от любви» была написана поэтом вскоре после «Искусства». Исследователи поэзии Овидия полагают, что это своеобразный ответ на ту недоброжелательную критику, какую вызвало в некоторой части римского общества «Искусство любви». Ответ критикам Овидий даже включил в текст своей новой поэмы; он говорит здесь, что есть некоторые читатели, которые сочли его музу слишком фривольной, но, пока его стихотворения повсюду читаются и слава его велика, он будет равнодушен к упрекам, ведь злопыхатели осуждали в свое время и Гомера, а теперь порочат и Вергилия. Нельзя, утверждает поэт, подходить с одинаковой меркой к эпическому сюжету с центральным героем Ахиллом и к интимному рассказу о девушке Кидиппе, героине элегий Каллимаха. Сам же он пишет не о добродетельных матронах, а о прославленной греческой гетере Фаиде, и, в своей области, слава его никем не превзойдена. В жанре элегии автор «Искусства любви» стал «вторым Вергилием» и намеревается еще превзойти свои успехи в тех новых поэмах, какие уже задуманы им.

Все это свидетельствует о том, что поэт подводит здесь некоторые итоги своего творчества перед тем, как обратиться к новым сюжетам и жанрам. Ясно становится из его слов и то, что эпатирование читателя не прошло автору даром. Как всякий новатор, к тому же «размахивающий красным платком», он встретил сопротивление, хотя оно и не помешало ему идти своим путем.

Сразу же за ответом злопыхателям, как бы дразня блюстителей строгой нравственности, он рисует фривольную сценку: юноша ищет исцеления от любви к своей подруге в объятиях многих.

В поэме «Искусство любви» автор стремился подчинить иррациональное чувство разуму, теперь он хочет заставить разум помочь смертному излечиться от любви, если ее объект недостоин этого чувства. Филлида, Дидона и Федра не погибли бы, как шутливо утверждается, если бы знали средства исцелиться от страсти. Давая советы на эту тему, Овидий часто опирается на античную психотерапевтическую литературу, известную образованному римлянину, прошедшему школу декламации. Серьезные рецепты перемежаются, как и в предшествующей поэме, шутливыми замечаниями, фривольными сценками, вольной интерпретацией широко известных мифологических сюжетов. Совет залечивать рану в самом начале, а если это не выходит, то набраться терпения и предоставить излечение всеисцеляющему времени, основан на требованиях античной медицины. Так же, как и предписание избегать безделья и заниматься разнообразной деятельностью. Многие советы, даваемые здесь, представляют собою перевернутые в противоположное повеления из поэмы «Искусство любви». Из сорока двух предписаний шестнадцать, то есть-более одной трети, относятся как раз к этой категории. Если в «Искусстве» весь досуг юноши должен быть посвящен служению возлюбленной, то теперь ему следует вообще отказаться от досуга. Как лекарство ему предписываются: государственная деятельность, занятие сельскими трудами, военная служба и т.п., то есть та самая активная жизнь, которой требует от римлян император и против чего выступают поэты-элегики.

В «Искусстве» от женщины требовалось, чтобы она скрывала от посторонних взоров свою «лабораторию красоты», теперь же юноше настоятельно рекомендуется прорываться к возлюбленной как раз в то время, когда она наводит красоту, чтобы испытать отвращение к предмету своей страсти. Можно вышибать и «клин клином», заведя себе новую любовь, а можно и, напротив, доводить чувство до пресыщения, чтобы оно погасло. Полезно вспоминать недостатки возлюбленной, перебирать нанесенные ею обиды, нарочно ставить ее в такое положение, когда ее непривлекательность становится особенно заметной. В «Искусстве любви» молодежи советовалось посещать театры и любить поэзию, теперь же им запрещается и то, и другое.

Овидий как бы собирает новое произведение из старого, действуя по принципу «наоборот», не столько снимая с себя вину за прежнее, сколько, как и раньше, эпатируя не принимающих его поэзию и развлекая своих не менее многочисленных почитателей.

Также, как и в предыдущей поэме, мифологические герои здесь «дегероизируются» и показаны в самых неожиданных положениях. Так оказывается, что коварный Эгисф увлекся супругой Агамемнона Клитемнестрой в то время, как все греки отправились в троянский поход, просто потому, что томился от безделья. Сам Агамемнон, вынужденный отдать жрецу Хрису пленницу Хрисеиду, которую он любил, отнял у Ахилла Брисеиду потому, что она была похожа на отданную и он хотел преодолеть прежнюю страсть, увлекшись новой. Требуя от своих читателей, чтобы они отказались от ревности к сопернику, автор ссылается на Менелая, чья страсть к Елене разгорелась тогда, когда ее похитил Парис.

Поэт продолжает здесь свою, часто вызывающую, игру, придавая характер анекдота серьезным и общеизвестным мифологическим сюжетам. Он доводит жанр римской элегии до логического конца, завершая и исчерпывая его. При этом автор не чуждается откровенно натуралистических зарисовок, напоминающих фривольные картинки, столь многочисленные на стенах помпейских домов. Вероятно, и зрелища Рима, особенно мимические представления и пантомим, напоминали в известной мере современный стриптиз. Это была, по-видимому, своего рода «мода», и он отдал ей дань, оставаясь при этом ищущим, своеобразным и во многом глубоким художником. Весь опыт первого этапа творчества был по-своему использован поэтом в блистательной поэме «Метаморфозы», оставившей глубокий след во всей мировой литературе.

Для того, чтобы понять смелость Овидия, упорно занимавшегося в течение многих лет именно любовной поэзией, нужно вспомнить, что происходило в окружении императора во 2 г. н.э., когда, по-видимому, были изданы и широко распространялись дидактические поэмы Овидия. Именно в это время Август изгоняет из Рима на остров Пандатерию свою дочь Юлию, обвиняя ее в разнузданности и безнравственности; он усыновил ее детей от Агриппы — Гая, Луция и родившегося уже после смерти Агриппы (12 г. до н.э.) Агриппу Постума. У Юлии были и две дочери: Юлия и Агриппина. Август все время выдавал ее замуж, не спрашивая желания, сначала за своего племянника Марцелла, рано умершего, потом за Агриппу — своего ближайшего сподвижника и соправителя, а затем и за Тиберия, сына его жены Ливии, жаждавшей сделать Тиберия наследником Августа. Можно себе представить отношение Юлии к столь своеобразному калейдоскопу супругов! Известно, что Тиберия она ненавидела. Сплетничали о ее близости к сыну Антония — Юлу, которого император вырастил в своем доме, называли и других ее возлюбленных. Молодая, 27-летняя женщина, она жаждала жизненных наслаждений и непрерывно ссорилась с Ливией. Когда ее выслали, горожане постоянно обращались к Августу с просьбами о ее возвращении. Очевидно, участь его дочери вызывала у всех сострадание.

Нетрудно себе представить, на чьей стороне были и симпатии Овидия. Ему было в то время уже 43 года, 25 лет из них он посвятил любовной поэзии. Пора было подумать и о других темах. Над поэмой «Метаморфозы», о которой речь пойдет дальше, поэт трудился не менее семи лет. Он, конечно, много времени проводил в библиотеках, в частности в Палатинской, организованной при знаменитом храме Аполлона на Палатине, чьим хранителем являлся один из ученейших людей того времени — Гигин, которого называли «ходячей энциклопедией». К этому своему просвещенному другу он потом будет писать из изгнания, поручая именно ему заботу о своих книгах, трагедия состояла в том, что окончание работы над «Метаморфозами» совпало с годом изгнания поэта (8 г. н.э.). Они быстро стали известны по рукописным спискам, но император, конечно, об этом не знал. Слава любовного поэта была прилипчива, но и в Томи, на Дунае, Овидий не отказался от нее и в своей надгробной элегии настаивал на общечеловеческом значении своей поэзии любви.