Литературные зеркала

Вулис Абрам Зиновьевич

Глава III

ЕСЛИ ЕЩЕ РАЗ ЗАГЛЯНУТЬ В РЕКУ

 

 

Абстракция выходит из воды

Передо мной работа И. Л. Галинской «Загадки известных книг», выпущенная издательством «Наука» в 1986 году. Заинтересовала меня эта брошюра именами Сэлинджера и Булгакова на титульном листе. А нашел я в ней весьма спорные суждения по основной проблематике (по крайней мере там, где дело касается Булгакова) и важную побочную информацию: все о тех же зеркалах.

«Проявляемое значение в духе древнеиндийской символики имеет и самое название повести „Выше стропила, плотники“. Приветствуя женитьбу брата, Бу-Бу пишет ему мокрым обмылком на зеркале в ванной следующие строки из „Эпиталамы“ Сапфо: „Выше стропила, плотники! Входит жених, подобный Арею, выше самых высоких мужей“. Начнем с зеркала, на котором написала эти слова Бу-Бу: в Древней Индии оно являлось основным атрибутом ведической церемонии брака…»

Появление зеркала на переломном этапе человеческого бытия — факт достаточно типичный в сфере народных верований и традиций. Зеркало с давних пор (и по сей день) наделяется в социальном сознании свойством причастности к необычному. Оно служит окном в мир праздничного — и, более того, сверхъестественного. Как пишет Вальтер Скотт в «Зеркале тетушки Маргарет»: «Для того чтобы вы знали, что такое чувство сверхъестественного, вы должны ощутить тот едва уловимый трепет, который охватывает вас, когда вы слушаете какую-нибудь страшную историю о действительном происшествии и когда рассказчик, предупредивший, что сам он, вообще-то говоря, не верит разным бредням, тем не менее предлагает нашему вниманию именно эту историю, а не какую-нибудь другую, потому что она необыкновенна и в ней есть нечто такое, что заставляет задуматься. И вот еще один признак — когда рассказ доходит до высшего напряжения, вам бывает трудно заставить себя оглянуться и осмотреть все вокруг. И третий — когда потом остаешься одна у себя в комнате, стараешься не заглядывать в зеркало».

Давайте проследим генезис этого пиетета, этого восхищения, преклонения или страха перед зеркалом.

Мне отнюдь не кажется абсурдной гипотеза о причастности зеркала к самому революционному процессу социальной истории (протекавшему, правда, эволюционно) — становлению мозга как субстрата идей. У истоков абстрактного мышления, как озеро в начале горной реки, бок о бок с другими озерами лежит отражение. На зеркальной поверхности «озера» веками накапливаются, накладываются друг на друга, невидимо для глаза, «заметки» развивающегося ума, сопоставляя которые древний человек научается многому.

Прежде всего, вероятно, удивляться: находить в привычном непривычное, в обычном — необычное, в броуновском движении — частицу. Вряд ли возникший на глада воды лик — возникший ниоткуда, никак не подтверждаемый другими чувствами: ни обонянием, ни осязанием, ни слухом, долго оставляет первобытного исследователя равнодушным. Со временем, надо думать, появляются реакции, которые современный карикатурист выразит символически так: на четвереньках, «на карачках» мохнатый индивид приветствует отвисшей челюстью или разинутой пастью самого себя. Знатоки литературоведческих теорий очертят ситуацию при помощи термина «остранение»: ведь и впрямь, с точки зрения темного новичка, отражение придает действительности сильный отстраняющий акцент. Словом, повторяю: по-моему, древний человек при виде себя в зеркале начал с того, что сильно удивился.

Что происходит с первобытной психикой дальше? Выкристаллизовывается новый «жанр» мозговой активности: потребность понять видимое, узнать, что стоит за зримым образом. До попыток найти причину явления, первотолчок события, еще далеко. Но предпосылки такого подхода к действительности мало-помалу уже формируются. Видимое тщатся объяснить невидимым, присматривая для этого подходящий материал в другом видимом. В частности, опять получает добавочные баллы на шкале мотивировочных ценностей — за свою таинственность, загадочность — феномен отражения.

Удивление — удивлением. Удивляться можно чему угодно — собственному голосу, шелесту листвы или струению реки, даже если на тебе не фрак, а звериная шкура. Думается, что зерна удивления прорастают еще в животном (так, скажем, и сегодняшняя собака оглядывается на хозяина при виде непривычного предмета). Параллельно идет неостановимая мыслительная работа по другой линии. Зеркало побуждает первобытного человека сравнивать необъяснимое с объяснимым, непонятное с понятным, отражение с реальностью. Он замечает вдруг, что дерево, склонившееся над водой, встречается в воде с другим деревом и что эта связь неразрывна (пока не бросишь в воду камень). Он замечает, что его женщине, пьющей воду из источника, всегда сопутствует двойник — это та же его женщина — только в перевернутом состоянии и недоступная. Он замечает, что отражение повторяет все движения своего хозяина, сюзерена, так что подчас не сообразишь, где тут копия, а где оригинал. Шевельнет женщина ногой — шевельнет ногой и двойник. Уйдет уйдет и двойник. И только один фантом остается фантомом — он есть в воде, и его нет в предметном мире, окружающем нашего доисторического наблюдателя. Этот фантом отнимает (или, вернее, перенимает) у него руки, берет себе его набедренную повязку. Но лицу, страшной и, вместе с тем, изумленной физиономии, маячащей в воде прямо перед дикарем, точного соответствия в земной яви нет. И в один прекрасный день его озаряет: перед ним — он сам.

Он осознает свое тождество с самим собой, обнаруживает, что его внутреннее «я» обладает внешней оболочкой, которая для всего племени равна только ему — и никому другому. И постепенно в его трудно и медленно функционирующем мозгу возникает смутная догадка: каждый человек, как и он, имеет сопутствующее отражение, каждый человек, как и он, имеет свое «я».

Индивид становится индивидом, выделяет, вычленяет себя из среды других тождественных ему особей — и одновременно объединяется с ними в некую общность, состоящую из одинаковых элементов. Эти элементы — он уже подозревает — аналогичны друг другу и аналогичны ему.

Допустив, что такая аналогия может прийти в голову первобытному наблюдателю, мы автоматически признаем, что у него теперь есть способность строить элементарные умозаключения. Кстати, по исторической сути своей они отнюдь не элементарны, ибо содержат отправные моменты социального и формально-логического мышления. Человек, во-первых, делает вывод, что психическая жизнь — не его персональный удел, что есть она и у других, а стало быть, он в этом мире не один. Человек, во-вторых, нащупывает свои права на это занятие — делать выводы — и научается его первым правилам.

Итак, эмоциональная реакция удивления в конечном счете порождает у доисторического естествоиспытателя потребность сравнивать, искать сходство, а сформировавшиеся в итоге понятия сходства и различия открывают путь психологическим (или пока просто мозговым) процессам дифференциации и систематизации. Так начинается абстрактное мышление.

Предлагаемая здесь схема изначальной эволюции человеческого сознания схема модернизированная, причем весьма тенденциозно ориентированная на наш объект, на зеркало, отражение и т. п. Но черты истинных процессов, тех, что происходили на самом деле, она не может не запечатлеть. Потому что полнейшим абсурдом было бы противоположное утверждение: зеркало, дескать, никак не заинтересовало первобытного человека, скользнул он безразличным взглядом по своему отражению и, даже не почесав в затылке, пошел себе дальше.

Знаю: доказательство от противного — не лучший способ аргументации. Тем не менее оно — доказательство. Особенно когда существуют еще и другие доказательства. А они существуют. Образ Нарцисса принадлежит цивилизации. Но ведь он подытоживает развитие доисторической мифологии и вообще доисторического мышления.

Отражение питает своими ресурсами не только рациональные импульсы человеческой психики, оно благословляет также некоторые ее иррациональные порывы: то, что философы пренебрежительно называют суевериями.

Верить всуе — это и впрямь печальная участь, но суеверный полагает, что его кредо основано на истинных, правильных, неоспоримых посылках. В этом смысле зеркало с его, казалось бы, гарантированной, непогрешимой объективностью может выступать источником дезинформации.

Ведь зеркало, материальный знак симметрии, двойственно, дуалистично, как сама симметрия. Зеркало видит реальный мир — и воспроизводит реальный мир. Вместе с тем сотворяемый в его глубинах образ подобен призраку: он неуловим, неосязаем, противоречив. Живой, он одновременно бездуховен, холоден. И вот уже реальный мир зеркала кажется нереальным. А что такое реально существующий нереальный мир? Потусторонняя жизнь? Ад? Рай? Чистилище? Пожалуй, самым точным ответом на эти иезуитские вопросы будет дипломатическое: обитель фантомов, страна суеверий — без уточнений.

Наитрезвейший реалист, закоренелый прагматик, очутившись перед зеркалом, нет-нет да и сорвется на романтическую, символическую, а то и абстракционистскую ноту. Процитирую два прозаических текста, герои которых вообще-то никак не страдают перекосом в сторону сомнительного «сюра»:

«Он попятился, и на ходу в глаза ему мелькнуло в зеркале на стене напротив — пламя свечи, а потом, в бледном дрожащем отсвете, чье-то лицо. Он похолодел от ужаса и не сразу сообразил, что ведь это — зеркало, а вытянутое, вытаращенное, белое и смутное при свече лицо с налипшей к углу рта сигаретой — его же собственное лицо.

Потом он опомнился и пошел к зеркалу, но с опаской. В двух шагах от зеркала он остановился и стал пристально разглядывать свое изображение.

„Это „я“, — думал он и все больше недоумевал и дивился“».

По первым строкам — прямо-таки Гофман. Дальше появляется претензия на психологизм, но психологизм тоже выходит осторожный, с оглядкой — той самой, что столь хорошо схвачена у Вальтера Скотта. Кто же это? А это трезвый, без всяких сюрреалистических заскоков Роберт Пенн Уоррен — «Приди в зеленый дол».

Любопытно, что перед нами как раз та ситуация, которой избегает Робинзон Крузо. Сперва человек пугается в зеркале как бы кого-то. А самого себя лишь потом — пройдя мучительную процедуру узнавания, — ведь античная драма приучает героя узнавать третье лицо, а не первое; первое лицо не неожиданность для первого лица, а если уж неожиданность, то очень большая неожиданность.

Узнавание самого себя — сей психологический акт в наидревнейшем театре одного актера чуть ли не до нервных конвульсий доведен. Атавистическая тревога! Человеческое «я» вновь и вновь возвращается на уровне подсознательных ощущений в древние времена, к тому рубежу, когда оно еще не знало своего облика. Своеобразный зов предков — и доносит его до нас зеркало.

Конечно, у Роберта Пенна Уоррена нет на поверхности ничего трансцендентального. Даже и зеркала как конкретного предмета почти нет, оно теряет по ходу действия материальность, от предмета остается прием. Но этот прием — и здесь, и во многих других произведениях — оказывается столь действенным, будто возвращает и даже многократно приумножает способность зеркала (присутствует оно или нет) осязаемо влиять на мир.

Другая цитата, почти совсем свободная от атавизма с его страхами и сомнениями, сохраняет тем не менее то «чувство потусторонности», которое идет от иррационального в генетическом коде зеркала: «Он встал и подошел к зеркалу посмотреть, как выглядит печаль, — пишет Рэй Брэдбери в рассказе „Прощай, лето!“, философском и грустном, — и увидел ее, она впиталась в его лицо и глаза, и теперь останется в них навсегда, никогда из них не уйдет, и он протянул руку дотронуться до этого другого лица за стеклом, и рука в стекле тоже протянулась дотронуться, и она была холодной» (по настроению совсем как у Окуджавы: «…а шарик вернулся, а он голубой…»).

Если к нам, в сегодня, пароксизмы страха перед зеркалом, перед тем, что может выйти из зеркала, с чем можно встретиться в зеркале, долетают так явственно, сколь же сильны и внушительны они были в прошлом, на кульминационном взлете суеверия?! По сему поводу нас информируют весьма обстоятельно как этнография, так и ее полномочный глашатай — фольклор.

«Указатель мотивов народной литературы» Стиса Томпсона поможет нам получить обозримый список необозримых сказочных фантазий по зеркальной тематике, зарегистрированных под рубрикой «зеркало» (к словам «отражение» или «тень» да и к иным синонимическим возможностям я пока не обращаюсь):

Расколотое гвоздем;

Показывающее герою, кого он любит;

Отражение внушает дураку мысль, будто он пленник;

Обратившееся в гору;

Разбившееся зеркало как зловещий знак;

Обрученные, сблизив головы, смотрят в зеркало;

Ясновидящее зеркало;

Когда женщина смотрит на себя в зеркало после захода солнца, появляется дьявол;

Дракон нападает на свое отражение в зеркале;

Девочка принимает зеркало от феи;

Отражение в зеркале принимают за картину;

Жизненно важное знамение: зеркало чернеет;

Жизнь как зрелище в волшебном зеркале;

Волшебное зеркало (как показатель невинности, убивает вражеских солдат, апелляция к утраченному — или плач об утраченном);

Волшебное зеркало — исполнитель пожеланий;

Дурак похищает зеркало;

Павлин обожает себя в зеркале;

Стоять перед зеркалом с закрытыми глазами, чтоб увидеть, как ты выглядишь во сне;

Меч в функции зеркала;

Брать зеркало в кровать, чтоб проверить, не спишь ли ты с открытым ртом;

Превращение как результат смотрения в зеркало;

Сокровище находят с помощью ясновидящего зеркала.

Попробуем привести эти фольклорные зеркала в систему. У нас обязательно возникнут при этом следующие самостоятельные разделы:

1) по воле случая или по умыслу героя зеркало используется в несвойственной ему функции, или, наоборот, другой предмет выступает как зеркало — например, меч;

2) зеркальное отражение становится причиной некой ошибки (со счастливым или печальным исходом) — дурак считает себя пленником, оптическое повторение реальности принимают за картину;

3) иллюзии, создаваемые зеркалом, — уже не чей-то невольный промах, а настоящий иллюзион, то есть театр умышленных подвохов, обманов, мистификаций, в котором павлину предоставляется право восхищаться собой в зеркале как кем-то третьим, а дракону — нападать на себя как на кого-то третьего;

4) амальгамированное стекло наделяется волшебными способностями, прежде всего ясновидением, которое органически вписывается во всеми представимый образ зеркала, затем — дальнобойным, а также перископическим взглядом, преодолевающим практически беспредельные пропасти во времени и пространстве, а также даром дистанционного действия, колдовских операций на расстоянии;

5) зеркало со всеми его сверхъестественными талантами отдано во власть потустороннего и выступает теперь от его имени, иногда — как инструмент ада, иногда — как орудие добра; наконец, возможен и третий вариант: зеркало нейтрально, как нейтральна в «политическом смысле» дверь, через которую и черт проходит, и святой, и ангел пролетит, если другие коммуникации перерезаны будут.

Ничего сверхъестественного нет в наделении зеркала столь серьезными и столь разнообразными полномочиями (включая представительство «от сверхъестественного»). Физическая природа зеркала играет столь пестрой, столь удивительной радугой необычностей даже в скучном, сером повседневном быте — начиная с солнечных зайчиков и кончая эффектами по программе «видение невидимого», что новые свойства, в том числе и фантастические, мы готовы приписывать ему по инерции (такое продление действительности самый взыскательный судья назовет и органичным, и правдоподобным, и реалистичным).

Реализм зеркала имеет сильно выраженный сюжетный характер — оно, во-первых, любит показывать динамику событийное развитие. Оно, во-вторых, придает нашим внутренним переживаниям внешние формы, нашей субъективности объективность. Оно, в-третьих, превращает лирику нашего «я» в эпос отчужденного, отделившегося от изначальных корней «он».

Лирика и эпос упомянуты здесь как бы фигурально. На самом же деле отделение эпоса от лирики и по сути моделируется зеркалом с поразительной точностью — и на этом фоне вряд ли прозвучит совершенно безосновательным предположение, что дифференциация поэзии на роды и виды происходила при участии зеркала. Если не первотолчок, то катализатор процесса — такова была его роль.

С образной же точки зрения, вне всяких логик, физик и исторических предпосылок, зеркало воспринимается — если очень того захотеть и соответственно смотреть на вещи — как пограничная черта между тем, что здесь, и тем, что там. Поскольку это «там» доступно лишь нашему зрению, поскольку ни шагнуть в него, ни прыгнуть невозможно, оно постепенно наращивает мистическую репутацию, обращаясь на некоем этапе своей карьеры в многозначительное ТАМ.

Теперь, когда в поэтическом тексте мне встречается противопоставление между «здесь» и «там», перед глазами сама по себе встает прозрачная стена воображаемой зеркальной поверхности. Это кордон, забор, отделяющий настоящее от прошлого (или будущего), эмпирическое от отвлеченного, объясненное от необъяснимого. И что особенно привлекательно в такой картине — обратимость уравнения. Объясненное, может быть по любую сторону зеркала — и по «нашу» и по «ту». Вот «Фауст»:

Кто из богов придумал этот знак? Какое исцеленье от унынья Дает мне сочетанье этих линий! Расходится томивший душу мрак. Все проясняется, как на картине. И вот мне кажется, что сам я бог И вижу, символ мира разбирая, Вселенную от края и до края. Теперь понятно, что мудрец изрек: «Мир духов рядом, дверь не на запоре, Но сам ты слеп и все в тебе мертво. Умойся в утренней заре, как в море, Очнись, вот этот мир, войди в него».

Стояло ли зеркало перед Фаустом? Не знаю. Но, пользуясь выражением В. Шкловского, Фауст сумел «войти в зеркало». Что он там увидел? Тогдашние журналисты не обладали прытью нынешних, и никто, кажется, не взял у него интервью. Вот почему я предложу — на время, конечно, — взамен Фаустовой исповеди следующий монолог:

«Разбирая концентрические круги с латинскими надписями и колдовскими знаками, расписанные по планетным часам и дням, я случайно наткнулся (в фолианте под названием „Гримуар, или Черная магическая книга“ папы Гонория. — А. В.) на „звезду Соломона“, в верхней части которой был изображен бог, в нижней — вечный его оппонент и противник.

В сущности, все магические обряды, будь то изготовление талисмана или церемония вызывания духов, построены на „теории соотношений“… французских оккультистов. Она основывается на интуитивном законе аналогии, пронизывающем мироздание и связывающем… „три плана“: духовный, астральный, физический… „что вверху — то и внизу“. Вверху благостный длиннобородый старец склонился к темным водам, в которых отражен рогатый уродливый лик».

Разумеется, Фауст не стал бы пользоваться публицистическими формулами и словечками из современной книги о суевериях. Но его восприятие мира распадалось на те же составляющие, что у современного атеиста (хотя и в ином эмоциональном ключе): он остро ощущал, что вселенскую симметрию раздирают противоречия, преображающие ее в набор антитез.

 

Мистическое уравнение

Конкретная стихия суеверий и обусловленных ими ритуалов утратила в бытовых обстоятельствах нынешней цивилизации почву и воспринимается сейчас преимущественно на манер домашнего спектакля, разыгрываемого по прихоти капризного дедушки или взбалмошной бабушки. Иное дело литература. Ее стойкий интерес к зеркальным эффектам заставляет думать, что эти феномены свили в общественном сознании куда более долговечное гнездо, чем кажется. Вот почему интерес к старым материалам «по зеркалу» представляется ныне вполне актуальным.

Обращаясь за сведениями на сей счет к такому авторитету, как А. Афанасьев — не только собирателю сказок, но и глубокому, оригинальному, наблюдательному мыслителю, — нужно вежливо следовать заведенному в его трудах этикету: описательно говорит с вами фольклорист — пускай описательно, слишком часто увлекается побочными историями — пускай увлекается, мечется от тени к зеркалу, от зеркала к тени, считая их взаимозаменяемыми феноменами, — пусть мечется. Теоретической мотивировки к каждому вольному пассажу не прилагает — что ж, смиримся и с этим. В чужой монастырь со своими правилами не суются. А ведь «Поэтические воззрения славян на природу» по вопросам, нас здесь занимающим, — это и монастырь, и академия, и университет, и пещера язычника, и таверна, куда молодые послушники забегают отведать молодого вина.

Правда, до зеркал в «Поэтических воззрениях…» надо добираться долго и терпеливо, наводя на ходу саперные мостки. Так, например, я сразу же вынужден предупредить, что синонимический ряд «тень — отражение — зеркало» для Афанасьева — очевидность, которую он и не оговаривает (или оговаривает мимоходом). Вот и приходится оговаривать ее мне. А теперь предоставлю слово фольклористу:

«слово тень (= бестелесный образ) употребляется и в смысле привидения, и в смысле того темного изображения, какое отбрасывается телами и предметами, заслоняющими собой свет. Отсюда возникли приметы и поверья, связующие идею смерти с тенью человека и с отражением его образа в воде или в зеркале (разрядка моя. — А. В.)».

Чтобы этот тезис был вполне ясен, следует вернуться на несколько страниц назад — там А. Афанасьев приступает к изложению проблемы: чем представлялась «душа человеческая, по древним языческим преданиям». В частности, там он пишет: «Далее — душа понималась, как существо воздушное, подобное дующему ветру. Язык сблизил оба эти понятия, что наглядно свидетельствуется следующими словами: душа, дышать, воз (вз) дыхать, д(ы)хнуть, дух(ветр), дуть, дунуть, духом — быстро, скоро, воздух, воз-дыхание, вз-дох».

Переход к иному пониманию души совершается по ступенькам аналогичных филологических построений: «У всех индоевропейских народов находим рассказы о мертвецах, блуждающих привидениями, легкими, как воздух, с которым они внезапно появляются и исчезают, а также, как воздух, неуловимыми для осязания».

И в результате выстраивается такая цепочка: душа= воздух, воздух= привидение, привидение= отражение в воде или зеркале. А затем произносится (где-то за кулисами) афоризм: два предмета, порознь равные третьему, равны друг другу. Если душа — это воздух, воздух — это привидение, привидение это тень или отражение, то, значит, не грех сделать вывод: отражение — это душа. Как мы убедились, именно к такому выводу приходит и А. Афанасьев. Без специальных оговорок, но и без колебаний, о чем, кстати, свидетельствует дальнейший текст: «Если на сочельник, когда станут вкушать кутью, не будет заметно чьей-либо тени, тот из домочадцев, наверно, умрет в самое непродолжительное время, ибо утратить тень — все равно, что сделаться существом бестелесным, воздушным. В числе других чародейных способов порчи известно и заклятие на тень. Если осиновым колом прибить на земле тень, падающую от колдуна, ведьмы или оборотня, то они потеряют свою силу и будут молить о пощаде. Существует предание о том, как нечистая сила завладела тенью одного человека и как много он выстрадал, пока не удалось ему возвратить своей тени назад. Многие еще теперь не решаются снять свой силуэт, основываясь на суеверной примете, по которой снявший с себя такое изображение должен умереть в течение года; другие запрещают детям смотреть на свою тень и на свое отражение в зеркале: иначе сон ребенка будет беспокоен и может легко приключиться какое-нибудь несчастье. Когда кто умрет в доме, то все зеркала занавешиваются, чтобы покойник не мог смотреться в их открытые стекла. Зеркало отражает образ человека — так же, как и гладкая поверхность воды, а по сербскому поверью, человек, смотрясь в воду, может увидеть в ней свой смертный час…»

Последовательностью суеверия не отличаются: только что тень (и отражение в зеркале) отождествлялись с душой — и вот уже они рассматриваются как механическая приставка к человеческой судьбе, через посредство которой на эту судьбу можно воздействовать; нечто вроде волчьего или лисьего хвоста в русских народных сказках — «серого» или «рыжую» можно поймать, ухватив их за хвост.

Еще резче ослаблена концепция равенства «душа= отражение» в поверьях, признающих за зеркалом пророческий дар. Здесь оно уподобляется некоему барометру или иному естественнонаучному прибору-предсказателю, наталкивает на мысль о сравнительно позднем появлении данного предрассудка: на него наложила свой отпечаток эпоха торжествующего позитивного разума.

На цитированной странице между тем содержатся и другие сведения о существующих в народе интерпретациях зеркального отражения. «По мнению раскольников, — продолжает свой рассказ А. Афанасьев, — зеркало — вещь запретная, созданная дьяволом». А в сноске к изложенному присовокупляются факты, почерпнутые из другой социальной сферы: «Евреи в день нового года идут к реке и смотрят в воду; кто не увидит своего отражения, тот вскоре умрет… По суеверному преданию, члены масонских лож оставляли в обществе свои портреты, в случае измены своего товарища, масоны стреляли в его портрет — и он тотчас же умирал, как бы далеко ни был».

Афанасьев помогает понять этимологию распространенной фразы: «как в воду смотрел», употребляемой в виде похвалы удачливым прорицателям. Заодно приносится лепта и на алтарь этимологии художественной, эстетической: в длинное уравнение (зеркало=тень и т. д.), в этот караван синонимов человеческой души, включается еще один элемент — портрет. Гипотеза утверждается де-факто — как правители в латиноамериканских странах с диктаторскими режимами.

Неожиданный ракурс принят по отношению к зеркалу в следующем отрывке из «Поэтических воззрений…»: «Сказания о заклятых или осужденных духах (эльфах, кобольдах), заточенных в сосудах, откуда раздаются их жалобные голоса, известны почти у всех индоевропейских народов. Ибн-Фоцлан упоминает о колодезном срубе, заглядывая в который девица, решившаяся разделить с умершим князем его погребальное ложе, видела, по ее словам, прекрасный зеленый рай, а в раю своих покойных предков; в их среде видела она и недавно скончавшегося князя, который призывал ее к себе».

Итак, поверхность воды может «работать» как перископ, то есть визуальный вход в иной мир, может использоваться как дверь или окно, то есть фактический вход в это «неопробованное» царство. Новым в цитате мне представляется совмещение мотивов зеркала и сосуда в одном сюжете. Ведь по логике афанасьевского текста колодец — как бы очень большой вариант бутыли.

Больше всего у Афанасьева примеров, где зеркалу отводится роль инструмента — причем в этом случае излагаемый сюжет оперирует не водной гладью, не портретом или тенью, а именно зеркалом во всей его физической конкретности: «Интересен вариант, записанный в Пермской губернии… Тогда ягинишна стала похваляться зеркальцем: „у моей матушки есть почище того: чудное зеркальце — как взглянешь в него, так сразу весь свет увидишь!“ Подкидыш заказал кузнецу сковать три прута железные да щипцы, пришел к бабе-яге, поймал ее за язык щипцами, начал бить прутьями железными и заставил отдать себе зеркальце. Принес зеркало домой, царица глянула в него и увидела своих деток волчатами — на чистой поляне, промеж густого орешника, на травке-муравке валяются». Герой обращает волчат в добрых молодцев, а шкуры сжигает, чтоб сделать обратное превращение невозможным.

Афанасьев не оставляет этот сюжет без толкования, разбирая его аналог: «В числе других диковинок бог-громовик отымает у ведьмы славное зеркальце, в которое можно видеть весь мир, то есть выводит из-за туч всеозаряющее солнце, издревле уподобляемое зоркому глазу и блестящему металлическому щиту или зеркалу; щипцы, которыми он тянет за язык бабу-ягу, и железные прутья, которыми бьет ее, — символы разящих молний; теми же орудиями побеждают богатыри и чертей, и драконов».

Последующий эпизод познакомит нас с иными прерогативами зеркала.

«Марку-королевичу вила (у западных славян — ведьма, колдунья. — А. В.) предвозвестила его смертный час и в подтверждение слов своих послала его к горному источнику, заглянув в который королевич тотчас же прочитал на своем лице близкую кончину… Чехи до сих пор убеждены, что, глядясь в колодцы на „щедрый“ вечер, можно увидеть свое будущее».

Слова вилы, адресованные королевичу, являются пророчеством и сами по себе: «Как будешь ты на вершине горы, посмотри справа налево — там стоят две тонкие ели, а меж ними струится светлый ключ; сойди с коня, загляни в воду на свое лицо, и узнаешь, что тебя ожидает смерть…»

Авторитетна ли вила в представлениях королевича? Безусловно! Иначе пропустил бы он ее слова мимо ушей. Но зеркало авторитетней… Потому что оно подает пророчество как зрелище. А увиденное, как известно, кажется более достоверным, чем услышанное.

Сказка разъясняется следующим образом: «Этот горный колодец соответствует тем скандинавским источникам мудрости и предвидения, которые истекали из-под корней Иггдразили, и особенно… возле которого обитали норны, определявшие течение жизни и смерть каждого человека. В старину многие с боязнью смотрели на свой отраженный образ. Вероятно, на гадании, с каким издревле обращались к водным источникам, основывается позднейшее гадание с зеркалом; доныне девушки, желая увидеть своего суженого, смотрят или на дно колодца, или в зеркало…»

И вновь мы вернулись на круги своя. Зеркало — это душа, зеркало — это судьба, зеркало — это потустороннее. Или, верней, никуда мы не возвращались, а пребывали все время на одном месте, воображая, будто путешествуем бог весть как далеко. Путешествуя, мы не путешествовали. Ибо все функции зеркала, сколь бы экзотическими или ремесленнически-прикладными они ни казались: сосуд для духов, барометр, даже лекарство в руках колдуний, возвращающих ворожбою любовь, - сводятся к двум-трем главным. А уж те в свой черед принимают любые модификации, постоянно сохраняя, однако, свой исконный глубинный смысл.

Эти главные функции зеркала в сфере языческих верований и христианских суеверий таковы (и здесь мы повторим то, что в другой форме и по другим поводам уже говорилось). Во-первых, отделение «он» от «я», тела от души (понимается тут под душой субъективное, судьба, иррациональное, все то, чего нельзя ощупать, а под «телом» — реальность, материя, «данная нам в ощущении»). Во-вторых, открытие потустороннего мира, установление симметрии между «здесь» и «там» — и асимметрии внутри этой как бы сбалансированной системы.

Нашу интерпретацию Афанасьева можно было бы третировать и отвергать по обвинению в произволе, если бы она — да и первоисточник, то есть сам Афанасьев, — не имели авторитетной поддержки со стороны этнографов, работавших на ином историческом этапе и на ином материале. Не устанавливая прямой переклички с «Поэтическими воззрениями славян…», Джеймс Джордж Фрэзер в своей знаменитой «Золотой ветви» излагает факты и теории, совпадающие с афанасьевскими; а взяты эти факты и теории из быта народов, кои о существовании славян вряд ли подозревают. Создается парадоксальный эффект: зулусы и андаманцы осуществляют фольклорную программу черногорцев или пермяков.

Опять тень приравнивается к отражению в воде, а это последнее — к зеркалу. И опять исключительно в функциональном плане, по одному рабочему признаку: способности повторять образ предмета, снимать с него моментальную синхронную копию.

Между прочим, даже эту службу наши синонимы — тень и отражение, зеркало и водяная гладь — выполняют со значительными разночтениями; чего ждешь от одного, часто нельзя ждать от другого. Вот первый попавшийся пример: феномен «зеркало в зеркале» не находит себе аналога в семействе водоемов. «Озеро в озере» — это бессмыслица.

Можно сблизить два зеркала под прямым углом и получить за счет этого новую визуальную ситуацию. Но попробуйте сдвинуть под прямым углом два пруда! Или восстановить плоскостной водяной перпендикуляр по отношению к водяной поверхности. И чтоб это была неподвижная свободная отражающая плоскость, а не аквариум, не стена дождя и не Ниагарский водопад… Не верю, что такие фокусы выполнимы.

Пора, однако, вернуться к ожидающим нас зулусам и андаманцам из «Золотой ветви». Вот что пишет о них Фрэзер: «Одни народы верят, что душа человека пребывает в его тени, другие считают, что она пребывает в его отражении в воде или в зеркале. Например, „андаманцы считают душами не тени, а отражение (в любом зеркале)“. Когда туземцы мотумоту впервые увидели свое отражение в зеркале, они решили, что это отражение и есть их душа. В Новой Каледонии старики верят, что отражение человека в воде или в зеркале является его душой, а люди помоложе, обученные католическими священниками, утверждают, что отражение является не более как отражением, вроде как отражение пальмы в воде».

Здесь я прерву на миг цитату, чтоб напомнить: умение сопоставлять свое отражение с отражением пальмы несколько выше толковалось в этой работе как отправная позиция абстрактного мышления. Точно так же у Фрэзера: сопоставительную деятельность ведут люди, выучившиеся оперировать абстрактными категориями. Неважно, что это пришло к ним извне. Порядок причин и следствий, правда, поменялся: там расшифровка отражения порождала абстрактное знание, здесь абстрактное знание помогает дать оценку отражению…

Но вернемся к цитате: «Душа-отражение, будучи внешней по отношению к человеку, подвержена почти тем же опасностям, что и душа-тень. Зулус не станет смотреть в глубокую заводь, потому что, как ему чудится, в ней скрывается чудище, которое может унести его отражение, и тогда он пропал. Басуто утверждают, что крокодилы обладают способностью умерщвлять человека, увлекая под воду его отражение. Когда кто-то из басутов скоропостижно и без видимой причины умирает, его родственники заявляют, что это, должно быть, крокодил взял его отражение, когда он переходил через реку. На острове Сэддл в Меланезии есть заводь, „посмотрев в которую человек умирает; через отражение в воде его жизнью завладевает злобный дух“.

Теперь мы понимаем, — продолжает Фрэзер, — почему в древней Индии и в Древней Греции существовало правило не смотреть на свое отражение в воде и почему, если человек увидел во сне свое отражение, греки считали это предзнаменованием смерти…»

Вновь я вынужден нарушить плавно струящуюся аргументацию Фрэзера — и отнюдь не ради полемики, каковая в данном случае никак мне не по плечу. У меня перед глазами возникает печальная фигура Нарцисса: на фоне гипотезы этнографа его судьба так понятна. Но, собственно, Фрэзер не оставляет мне ни надобности, ни возможности апеллировать к древним грекам. Едва я делаю попытку встать на путь самостоятельных предположений, как он пресекает мою активность, говоря о тех же древних греках: «Они боялись, что водные духи утащат отражение или душу под воду, оставив человека погибать. Таково же, возможно, было происхождение классического мифа о прекрасном Нарциссе, который зачах и умер из-за того, что увидел в воде свое отражение».

Мне бы хотелось, впрочем, увидеть за агрессивностью водных духов нечто более глубокое и человечное, нежели автоматизм самосохранения, инстинкт, знакомый даже улитке. Может быть, все-таки в Нарциссе этическая метафора (или метафорическая этика) преобладает над страхом за свою шкуру?! И повествует он нам о нравственности в отношениях с себе подобными, а не о чудовищах водных пучин, предках пресловутой Несси из озера Лох-Несс, что в современной Шотландии.

А Фрэзер продолжает: «Теперь мы, кроме того, можем объяснить широко распространенный обычай закрывать зеркала и поворачивать их к стене после того, как в доме кто-то умер. Опасаются, что душа человека в виде отражения в зеркале может быть унесена духом покойного, который, как обычно верят, остается в доме вплоть до захоронения… Столь же ясна причина, по которой больные не должны смотреть в зеркало; во время болезни, когда душа может легко улететь, ее особенно опасно выпускать из тела через отражение в зеркале. Точно так же поступают те народы, которые не позволяют больным спать: ведь душа во сне уносится из тела, и всегда есть риск, что она не вернется…»

Последние строки цитаты выявляют точку соприкосновения между зеркалом и сном — или, правильнее, между сновидением и зеркальным отражением, то есть видением в зеркале. Это очень важно! Ибо художественная литература часто расширяет выстроенный нами синонимический ряд (тень — зеркало отражение в воде — портрет) за счет разного рода видений. Прежде всего это зрелища, «просматриваемые» человеком во сне. Но, конечно, и миражи иного рода: миражи в буквальном смысле слова, а также мечты, грезы, гипнотические и наркотические трансы. Все фильмы этого внутричеловеческого кинематографа повторяют перипетии обычной, реальной жизни по тем же приблизительно (разумеется, приблизительно!) законам, что и зеркало — разыгрывающиеся перед ним сцены да пантомимы.

«С портретами дело обстоит так же, как с тенями и отражениями, — пишет далее Фрэзер. — Часто считают, что они содержат в себе душу изображенного лица. Верящие в это люди, естественно, неохотно позволяют снимать с себя изображение. Ведь если портрет является душой или, по крайней мере, жизненно важной частью изображенного, владелец портрета сможет оказать на оригинал роковое воздействие».

До сих пор портрет упоминался на страницах данной работы исключительно в классической своей ипостаси: карандашный рисунок или старинная живопись в золоченой раме (впрочем, не обязательно старинная, ренуаровская тоже пойдет). Теперь, когда суеверия модернизируются, едва поспевая за временем, приходится, поспевая за суевериями, модернизировать и понятие портрета. Тем более что новые его модификации имеют гораздо большее отношение к зеркалу, чем старые. Фотография, например, зачастую воспринимается как остановленное зеркальное мгновение. То же самое можно сказать о кадре кинофильма. А целый фильм в его полуторачасовой изобразительной длительности напрашивается на аналогию с зеркальной стеной в специально оборудованном под соглядатайство зале версальского (или какого-нибудь другого) дворца.

Народная мудрость обычно опережает любые искусствоведческие или литературоведческие прозрения. Народная интуиция и народная наивность любые эстетические открытия. Так или иначе, а параллель между магией зеркала и магнием фотосъемки обнаружена и зафиксирована первобытным сознанием: «Деревенские жители в Сиккиме (и других местах — о чем „Золотая ветвь“ тоже рассказывает. — А. В.) испытывали неподдельный ужас и скрывались, когда на них направляли объектив фотоаппарата, „дурной глаз коробки“, как они его называли. Им казалось, что вместе со снимками фотограф унесет их души и сможет воздействовать на них магическими средствами. Они утверждали, что даже снимки пейзажа причиняют вред ландшафту…»

Не хочется, ой как не хочется поминать задерганный тысячами касаний айсберг, тот самый, у которого на виду восьмая часть, а вне наших глаз семь восьмых. Что ж, можно сказать и по-иному: зеркальная гладь опубликованных учеными наблюдений над связью между зеркалом и первобытной психологией — всего только тоненькая пленка, а под ней огромная, километровая толща неузнанного, а потому — непознанного.

Но среди познанного есть такое, от чего не отмахнешься: более поздний альянс зеркала с этикой уходит корнями в более ранние ассоциации — между зеркалом и душой.