Copyright Анатол Вульф (Anatol Woolf) 2016 г.
Copyright Анатол Вульф (Anatol Woolf) 2016 г.
Овсянка с привидениями
Тщательно изучив книжку Рика Стива и составив серьезный план всего путешествия, мы отправились посетить старушку Англию. Начали мы своё путешествие с Баса, где остановились в небольшом пансионе, о котором тот же Рик Стив отзывался очень высоко и хвалил изумительные вегетарианские обеды и завтраки, приготовленные самой хозяйкой. С туманом джетлага в головах мы прибыли туда спозаранку, комнаты наши были ещё не готовы. Поэтому ни о каких мягких подушках лучше было и не мечтать.
Сложив в прихожей наши громадные, американского калибра чемоданы с запасом вещей на две недели без стирки, мы отправились в город. Наши дети-подростки просто засыпали на ходу и, увидев первую же лужайку, растянулись на сочном английском газоне, забыв про всякий туризм. К обеду они всё же ожили, поскольку голод не тётка, и с удовольствием поглотили изысканные блюда, приготовленные хозяйкой пансиона.
С нами в столовой обедала ещё одна семья из Америки, тоже в составе папы, мамы и двух подростков. Они приехали в тот же день, но немного попозже. Мы перекинулись несколькими фразами и их папа, посетовав на джетлаг, гордо заявил, что взял машину в прокат и тут же, впервые в жизни, поехал по левой стороне дороги. Я осмелился его спросить, зачем ему понадобилось идти на такой риск, учитывая ещё и его сонное состояние, в стране, где можно куда угодно без проблем доехать на поезде, автобусе, метро или, наконец, на вездесущих комфортабельных такси. Он посмотрел на меня как на идиота и скривился от одной только мысли, что ему пришлось бы ехать в общественном транспорте.
Наутро, выспавшись в уютных комнатках на удобных постелях и поев гречневых оладий, мы по-настоящему принялись за туризм. Посетили древние римские бани, взяли автобусную экскурсию и просто погуляли, обозревая замечательный старинный английский городок.
После двух насыщенных впечатлениями дней, проведенных в Басе, наш путь лежал в Лондон. Следуя совету того же Рика Стива, мы заранее послали письмо с запросом на посещение церемонии закрывания Лондонской Башни и к назначенному времени прибыли к её воротам. Разряженный бифитер проверил наши имена в списке посетителей на сегодняшний день и позволил нам пройти внутрь крепости, где уже собрались ожидающие интересного зрелища туристы. С наступлением сумерек нашу группу построил другой бифитер, откровенно предложив всем коротышкам выйти вперед, а дылдам остаться сзади, дабы всем всё было видно.
Ровно в 21:53 из башни «Byward» вышел Хранитель ключей, облаченный в костюм эпохи династии Тюдоров, а навстречу ему проследовала Охрана ключей. Заперев Главные ворота, охрана подошла к «Кровавой Башне».
– Стой, кто идет! – прокричал Хранитель ключей.
– Её величества королевы Елизаветы Охрана ключей! – ответили ему.
Хранитель забрал ключи, и все хором произнесли: «Боже, храни королеву Елизавету!»
Очень романтичный и красивый обычай. Некоторые туристы справедливо заволновались, как теперь из крепости выйти, если она заперта. Бифитер в ответ злорадно похихикал и съязвил, что не всем удастся сегодня отсюда уйти. Туристы явно занервничали, вспомнив, вероятно, легенды о разгуливающих в крепости привидениях. Говорят, что по ночам здесь видели Анну Болейн с отрубленной головой, короля Георга II, убитых двенадцатилетнего короля Эдуарда V и его девятилетнего брата Ричарда. Но, слава богу, всех выпустили через боковой выход, и всё кончилось хорошо.
Вдоволь насладившись Лондоном и его музеями, мы сели на поезд и отправились в Йорк. Старинные улочки этого города навевали мысли о привидениях и нечистой силе. Англичане вообще обожают всякие ужасы. В их музеях вы можете увидеть полный спектр изощренных пыток, например, очень натурально сделанную крысу, заточенную в клетку на животе у очень реалистично сделанного человека, выедающую его очень убедительно сделанные внутренности. Или целая диорама, посвященная Парижской Коммуне, – здесь под звуки Марсельезы вам продемонстрируют беспрерывное отсечение голов гильотиной с брызгами крови, стонами умирающих и катящимися, как мячики, отсеченными головами. Затем вы можете насладиться видом умирающих в муках от чумы людей, а сердобольный гид, сам с видом зачумленного, ещё и расскажет в подробностях, как вы будете блевать и загибаться, хвати вас эта зараза.
Насмотревшись всего этого великолепия, к вечеру настает пора встретиться и с привидениями. Тут тоже полнейшее изобилие. Выбор экскурсий с привидениями превосходит все ожидания, и мы решили этим воспользоваться.
Человек в черном плаще с котелком на голове и кожаным саквояжем в руках встретил толпу жаждущих острых ощущений туристов. Он поставил на тротуар трехступенчатую стремянку, взобрался на неё и громогласно произнес: «Достопочтенная публика! Сейчас я проведу вас по местам, где вы сможете повстречаться с усопшими людьми, и от ужаса у вас волосы встанут дыбом. А вот вы, да-да… вы, – он показал пальцем на высокого парня в толпе, – вы со страху просто обмочитесь. Теперь, – он поднял вверх указательный палец, – мы подходим к самому главному моменту нашего путешествия – к деньгам!» С этими словами человек в котелке резко открыл свой саквояж, предлагая всем положить туда свои денежки. За считанные секунды чемоданчик наполнился доверху.
Затем он повел нас по мрачным улочкам, рассказывая ужасные истории, и в кульминационный момент своего рассказа, выхватив нож, резанул себе запястье, из которого обильно хлынула кровь. Толпа ахнула, не сразу сообразив, что это лишь театральный трюк с применением специального ножа с убирающимся внутрь лезвием и брызгающей бутафорской кровью.
Многие туристы поспешили, конечно, снять весь спектакль на видео. Наш актёр обратился к одному из них: «Как вас зовут?»
– Майк, – ответил тот.
– Вы откуда?
– Из Соединенных Штатов.
– Какой номер?
Толпа загоготала.
– Из Бостона, – робко уточнил Майк, продолжая при этом снимать.
– Вот это я хочу передать друзьям Майка в Бостоне, – продолжал наш гид, – которые будут смотреть ещё один из его ужасно занудных любительских фильмов…
Тут он резко поднял вверх средний палец правой руки и сунул его почти в самый объектив видеокамеры. Ликованию толпы не было предела.
Проехав на поезде пару часов к северу, мы оказались теперь в Шотландии, в Эдинбурге. Прокопчённый готический Эдинбург превратился в эти длинные августовские дни в ярмарку театрально-цирковой жизни. Мы угодили туда как раз на Эдинбургский фестиваль. По городу расхаживали разряженные процессии театральных трупп, съехавшиеся со всего мира, они зазывали публику на свои спектакли. Жонглёры, шпагоглотатели и гимнасты развлекали праздно разгуливающих туристов, облаченные в шотландские юбочки трубачи раздували свои трубы, пианист за белым роялем прямо на площади лихо играл мелодию «Хей, Джуд».
С трудом затащив наши чемоданища на третий этаж пансиона, где мы остановились, и удобно разместившись в своих комнатах, мы провалились в глубокий сон. Утром в гостиной нас ожидал завтрак. Хозяйка поинтересовалась, предпочитаем ли мы чай или кофе и не желаем ли поесть овсянки. Я всегда мечтал поесть шотландской овсянки. Как замечательно звучала фраза в фильме «Приключения Шерлока Холмса: Собака Баскервилей», произнесённая Бэрримором: «Овсянка, сэр!»
Конечно, конечно, мы обязательно должны были отведать этот удивительный шотландский порридж. Через несколько минут перед нами уже стояли мисочки с горячей кашей, и, зажмурившись от предвкушения чего-то необычайного, я зачерпнул ложкой и впервые в жизни отведал это удивительное варево. Увы, на вкус это был настоящий клейстер, и водянистая структура каши, и её цвет внешне тоже напоминали средство для наклейки обоев. Ни в какое сравнение эта бурда не шла с той ароматной кашкой, которую варила моя бабушка, по-русски, на молочке, с сахарком и солью и с обязательным добавлением в тарелку кусочка сливочного масла.
Съев для приличия по паре ложек, мы отставили наши тарелки и попросили принести нам вареные яйца.
После этого случая я был совершенно уверен, что хуже сварить овсянку просто невозможно. Но я ошибся. Спустя некоторое время я имел неосторожность заказать себе на завтрак овсяную кашу в Сан-Франциско и могу с полной ответственностью заявить, что она была еще хуже, чем шотландская. Думаю, что варивший её повар, скорее всего, долгое время стажировался в Алькатрасе, пока его не закрыли, и там научился варить эту жуткую баланду. Как ни старался я улучшить её вкус, сколько ни добавлял туда сахар, соль, клюкву, изюм, молоко, – ощущение, что ешь что-то несъедобное, никуда не исчезало.
Вечером мы отправились в театр, точнее, в церковь, поскольку в дни фестиваля в Эдинбурге почти всё превращалось в театральные площадки.
Группа молодых актеров из Петербурга показывала спектакль «Страна дураков». В полукруглом зале старинной церкви зрители расселись маленькими группками, большинство мест пустовало. Спектакль играли на русском языке под вымученный перевод девицы, сидящей на стуле на краю сцены. Некоторые ремарки она переводила неточно, искажая смысл сказанного, а иногда и вообще помалкивала в тряпочку. Мы очень скоро заметили, что, кроме нас четверых, никто не смеется, хотя юмора там было хоть отбавляй. Нам даже обидно стало за актёров, чьё искусство не вызывало должной реакции, и в конце концов мы стали помогать переводчице, чье знание английского явно оставляло желать лучшего. Зал заметно повеселел, но от души всё равно смеялись только мы, улавливающие весь смак русского юмора.
На следующий день, вдоволь насмотревшись уличных представлений, уже к вечеру мы подошли к зданию, весь фасад которого был обклеен яркими заплатками афиш. Несколько комедиантов прямо у входа раздавали билетики на свои представления бесплатно. К нам подошел высокий парень (хотя скорее его можно было назвать молодым человеком, ему явно было за тридцать) и предложил посетить его шоу, которое начиналось через пару минут.
Зал оказался маленькой комнаткой, задрапированной чёрными занавесками. Зрителей собралось немного, но они заняли почти все немногочисленные стулья. Явно никто тут не ожидал большого наплыва зрителей. Театр одного актёра – так наилучшим образом можно было охарактеризовать получасовое представление, показанное нам комедиантом, которому нельзя было отказать в тонком чувстве юмора. Однако на сей раз речь шла в основном про Америку, так как англичанин-комедиант жил за океаном и вдохновлялся именно там, и во всём зале, опять же, смеялись только мы. Переводить, правда, ничего не пришлось, но своим энтузиазмом мы явно спасли его выступление. Оно действительно было очень талантливым, жаль только, что остальной публике все эти точные наблюдения за американской действительностью были до лампочки.
Воспоминания об этой поездке часто наводят меня на мысль, что Великобритания была и остаётся страной актерского мастерства. Просто гуляя по улицам, вы всегда натолкнетесь здесь на людей с врождённым актерским талантом. Гид, сопровождающий речную экскурсию по Темзе, будет с таким мастерством импровизатора рассказывать всевозможные байки, что вы будете недоумевать, что он вообще здесь делает, когда его место на сцене. Иной официант неожиданно удивит смешным инсценированным рассказом, чем натолкнет на мысль, что он, вероятно, профессиональный актёр, а тут только подрабатывает. И, может быть, очень часто оно так и есть, ведь актёрам нужен постоянный заработок и они подрабатывают кто официантом, кто гидом, кто зазывалой, а кто и продавцом в магазине. Но тогда получается, что в Британии чуть ли не треть жителей актёры? Думаю, у них это просто в крови, вероятно, от Шекспира. Но кашу овсяную они всё-таки варить не умеют.
Париж
Я всегда мечтал побывать в Париже. Как всякий русский, начитавшийся Виктора Гюго, Бальзака и Золя и преклоняющийся перед утонченной французской культурой с ее изысканной едой, стильной одеждой, ее фильмами с очаровательными полуобнаженными, а если повезет и советская цензура не вырежет, то и совсем обнаженными крепкотелыми девицами, красавцами Аленом Делоном и Жаном Маре и с детства всеми любимыми Жаном Габеном, Жаном Полем Бельмондо и Луи де Фюнесом, я стремился туда попасть. Как грезил я в серые советские времена уютными уличными кафе, где я, казалось, мог бы просидеть вечность за чашечкой крепкого кофе, впитывая в себя очарование парижской жизни! Но, увы, в советское время в Париж нам только хотелось, реально могли там побывать Зорин и Боровик.
И вот мой час настал, с паспортом гражданина США я приземлился в аэропорту Шарль-де-Голль. В состоянии, близком к эйфории, я гулял по Парижу и, чтобы убедиться, что это не сон, периодически пощипывал себя. Первым делом я, конечно, отправился на Монмартр. Шарманщик-шансонье лихо крутил свою ручку и пел не хуже Азнавура, а по соседству с ним человек с внешностью Джона Сильвера, только не с деревянной ногой, а на электрической коляске, крутил из проволоки детские игрушки и хриплым голосом объяснял собравшимся вокруг него детишкам процесс изготовления. Затем он раздал им законченные игрушки и собрал с родителей по три франка, погрозив мне при этом корявым пальцем, вероятно, укоряя меня в назойливости, дескать: либо плати, либо вали отсюда, нечего таращиться! Я отдал ему три франка и пошел дальше. На моем пути пару мимов выделывали довольно интересные номера, и я положил в их картузы и береты тоже по несколько франков.
Далее мне все чаще стали попадаться нахальные художники с планшетами наперевес, они не просто предлагали свои услуги, а начинали рисовать мой портрет издалека, так что, поравнявшись с ними, я получал уже законченный портрет, а мой кошелек терял еще двадцать франков. На уютной старинной площади, окруженной сплошным рядом уличных кафе, плотным табором расположились художники помаститее, с привилегией на место. На этюдниках и мольбертах они расставили свои работы – в основном ширпотреб. Бесконечно повторяющиеся картинки, рассчитанные на резкое выделение слюны у незадачливых туристов, готовых с радостью отдать свои деньги за возможность блеснуть перед друзьями в каком-нибудь Айдахо картиной французского художника из Парижа. Лавируя между этими передвижными ателье на пленэре, я порядком подустал от ярко кричащей безвкусицы и вдруг заметил нечто резко отличающееся от всего остального.
Это была даже не живопись в чистом виде, а подкрашенная лепнина на холстах или картонках. За мольбертом сидел молодой человек в красной куртке с длинными, закрученными на затылке в косичку волосами. Он, казалось, был сильно увлечен своим делом. Внимательно рассматривая его работы, я, непроизвольно обращаясь к самому себе, произнес по-русски: «Интересно, из чего это сделано?» Тут же, не поворачивая головы, художник так же по-русски процедил сквозь зубы: «Да из говна!»
Удовлетворенный ответом, я пошел дальше, по витиеватой улочке, вымощенной булыжником. Мой взгляд остановился на старинной деревянной двери, ведущей во дворик. На двери красовались корявые надписи, оставленные туристами, мечтающими увековечить свой визит на Монмартр.
Среди них выделялись вырезанные с особым нажимом: «Артур из Киева» и «Машка-милиция». Почему эта Машка решила отождествить себя с милицией, навсегда осталось для меня загадкой.
На ланч я остановился в приятном и навевающем романтические грезы кафе. Заказав себе сэндвич на багете, отправился в туалет. И вот тут я обомлел: в туалете, совсем как на советском полустанке, красовалась дырка в полу с двумя металлическими педалями в форме ног по бокам. Правда, в отличие от советского собрата, тут пахло не парашей, а ароматизатором и посетители туалета явно точнее попадали в отверстие, так как вокруг него было чисто.
Покончив с ланчем, я постоял в раздумье возле знаменитого кабаре Au Lapin Agile, где бывали Пикассо, Модильяни, Аполлинер и Утрилло, а затем отправился вниз по длинной лестнице на Rue Foyatier. В самом низу, возле металлической ограды, сидел бомж, а перед ним полуденным пикничком на развернутой газете красовались нарезанная вареная колбаса, очень похожая на докторскую, уже откусанный багет и бутылка вина. Бомж налил дрожащей от похмелья рукой вино в пластиковый стаканчик и с явным удовольствием отпил оживляющую влагу.
Вскоре я оказался возле Сены. Здесь вдоль набережной расположились очаровательные лавочки, полные всякой всячиной из прошлой жизни. Я долго разглядывал старинные плакаты, диски, журналы и массу старых, забытых и вышедших из употребления вещей. Теперь они могли служить прекрасными сувенирами, несущими куда более сильный эмоциональный заряд, чем металлические брелки в виде Эйфелевой башни.
На противоположной стороне, как оказалось совсем не широкой, болотно-зеленой Сены группа бомжей распивала свой аперитив. Один из них повернулся к реке, расстегнул ширинку и, при ярком полуденном свете, на виду у толп проходящих вдоль набережной туристов, принялся мощной струей добавлять желтизны и вони в и без того уже засранную воду.
С величайшим удовольствием я посидел на скамейке возле Собора Парижской Богоматери, представляя себе, что из него вдруг выйдет горбун Квазимодо или пройдет передо мной красавица Эсмеральда. И даже голуби, порхающие перед собором, казались мне не такими, как в других городах, как будто они сами являлись частью этой истории.
На другой день я побывал в Лувре, затем съездил в Версаль, посетил Центр Жоржа Помпиду, походил по местам Пабло Пикассо и вдоволь посидел в уличных кафешках, окунаясь в местную атмосферу.
И когда мой самолет стал набирать высоту, стремительно унося меня обратно домой, в Америку, оставляя за иллюминатором быстро удаляющийся Париж, я уже опять тосковал о нем, а в голове звучали слова из песни Высоцкого: «В общественном парижском туалете есть надписи на русском языке!»
Боршт
За тридцать лет жизни в Америке я так и не смог понять почему американцы произносят борщ как «боршт». Вероятно, кому-то пришло в голову, что русская буква “щ” будет звучать в английском наиболее близко к ее нормальному русскому произношению, если ее изобразить сочетанием букв “scht”. Таким образом получился borscht. Если к этому боршту прибавить еще и бабу’шку, обозначающую не старушку, а только платочек, как неизменный атрибут одежды русских бабулек, то мы начнем понимать, как представляют себе русскую культуру средние американцы. И уж конечно никак нельзя не упомянуть “русский рулет”, о котором я ни разу не слышал, пока не приехал в Соединенные Штаты. Впервые услышав название Russian roulette, я естественно представил себе любимый мной с детства маковый пирог. Каково же было мое удивление, когда мне объяснили, что Russian roulette – это смертельная игра с заряженным одной пулей револьвером!
В освоении английского языка мне очень помогал телевизор. Первые пару лет в Америке я от него просто не отходил. Смотрел все подряд, пытаясь уловить смысл и набраться полезных для новой жизни выражений. Пересмотрел совершенно невероятное количество фильмов, благо, они демонстрировались круглосуточно. И всякий раз, когда в этих фильмах показывали русских, я ничего не мог понять в их птичьем языке и узнавал о смысле сказанного только из английских субтитров. Неужели, думал я, в стране, куда переехали сотни тысяч русских, не нашлось хотя бы завалященького русского актера или просто человека, говорящего на нормальном русском языке? Также меня поразило, что во всех американских фильмах иностранцы изображались иммигрантами. Даже если это была экранизация, например, «Преступления и наказания» Достоевского и, соответственно, действие происходило в Санкт-Петербурге, где герои должны были общаться друг с другом на предполагаемом родном им русском, они все говорили по-английски с деланным русским акцентом. От этого создавалось полное ощущение, что все герои этой всемирно известной трагедии, что называется, fresh off the boat (только что сошедшие с корабля) иммигранты. К несчастью, это правило и по сей день неизменно применяется в американском кинематографе. Французы, разгуливая по Елисейским полям у себя дома в Париже, почему-то воркуют друг с другом на сюсюкающем английском. Немцы в Берлине тарабанят друг друга рубленными, как из гранита, английскими фразами, а итальянцы в Палермо заканчивают каждое английское слово с лишней гласной на конце.
Нашумевший в свое время Спутник, удачно заброшенный из СССР в космос, очевидно, из конкурентных соображений, стал неизменно называться в Америке Спатником. Хотя любой, никогда не изучавший никакого иностранного языка американец спокойно мог бы произнести это слово правильно. Это вам не букву «ы» выблевать.
Давным-давно, еще в советские восьмидесятые годы, приехал к нам как-то в гости изучающий русский язык студент из Принстона. Притащил нам сумку с подарками от родственников из Америки. Мы его, конечно, окружили заботой, поводили по музеям, показали Питер, пригласили на дачу. Вечерком сели пить чай, он и спрашивает: «Дайте, пожалуйста, кипячок». Мы переглянулись, – «Что это такое?» – спрашиваем.
– Это варёная вода, – отвечает он.
Мы смеяться не стали, неудобно человека обижать, – «нет, – говорим, – такого слова, есть слово кипяток, то есть кипяченая вода». Ну, думаем, он нам сейчас спасибо скажет и запомнит правильное слово.
Фига с два…
– Нет, – говорит, – такое слово есть, я точно знаю, мне иммигранты в Америке сказали.
Тогда мы ничего не поняли, подумали, что какие-то старые иммигранты где-то на Аляске ему подсказали. У них там известно какой русский! Но позднее, побывав на Брайтоне в Нью Йорке и в других крупных городах Америки, где нашего брата пруд пруди, я бы не поручился, что такое он не мог услышать и от относительно недавних носителей русского языка.
Одна наша очень близкая знакомая всю жизнь преподавала русский язык в американской школе. У нее в классах попадались и дети русских иммигрантов. Однажды она поправила студента из русской семьи, назвавшего бензоколонку газстейшн. Студент категорически с ней не согласился, отметив, что у него в семье все говорят газстейшн и ни о какой бензоколонке он никогда не слышал. Кстати, его поддержали и другие русские студенты.
Должен признать, что я сам долгое время не знал, как называется по-русски ATM machine, поскольку в мои времена в СССР деньги из стены не вылезали и таких аппаратов просто не было. Это было настоящим открытием – узнать, что этот зверь называется банкоматом. Но бензоколонки все же были и в советское время.
Но вернемся к борщу, или боршту. Свекла, как всем известно, его основной ингредиент. Так вот, в подавляющем большинстве американцы свеклу не едят, они даже вида ее не переносят. Поэтому, если вы захотите удивить своих американских друзей борщом или винегретом, лучше вначале спросите, собираются ли они вообще ваши яства хотя бы попробовать.
Однажды я притащил на американскую вечеринку целый таз приготовленного моей женой винегрета. Она, между прочим, с душой его готовила и потратила уйму времени, там одной резки – сами знаете сколько.
На вечеринке были сплошь молодые американцы, они разводили барбекю; гамбургеры, сосиски, картофельные чипсы шли как гарнир. В общем ничего особенного, а тут винегрет! Я полагал, они от счастья будут на седьмом небе.
Так нет, никто этот винегрет даже и не попробовал. Я один съел, сколько смог. Очень он был вкусный. До сих пор жалею о том, что не забрал остатки того винегрета с собой, ведь наверняка они его выбросили на помойку.
Еще мы, русские, так же, впрочем, как и латины, любим язык, коровий. И у нас и у них это считается деликатесом, но не у американцев. У американцев считается, что язык есть нельзя.
Несколько лет тому назад моя жена сопровождала группу американских старшеклассников в Россию. Она тогда преподавала русский язык в частной американской школе. Школьников разместили по московским семьям, где им оказывали радушный прием. По утрам русские «родители» делали гостям бутерброды с собой на завтрак в школу. Один американский мальчик прибежал к моей жене и с ужасом на лице воскликнул:
– Вы только взгляните, что они мне положили в бутерброд! …ЯЗЫК!!! – Он искренне считал, что ему нанесли настоящее оскорбление.
С другой стороны, когда русские школьники приезжали по тому же обмену в Штаты, они зачастую вообще ходили голодными. У американцев не принято никому ничего предлагать, захотел поесть – возьми в холодильнике и поешь. Для людей, воспитанных в русской культуре, это совершенно неприемлемо. Разве посмеет русский школьник в чужой семье без спроса что то съесть? Да это же воровство! А американские родители и их дети думают – раз он не ест, значит не хочет, может, уже поел. Да скорее всего они и вообще об этом не думают, им просто в голову это не приходит.
Одна французская студентка, приехавшая на стажировку в Вашингтон, жаловалась мне, что две недели почти ничего не ела в доме отнюдь не бедных американцев, не кормивших ни ее, ни своих собственных детей. Француженка была просто в шоке от того, как ее хозяева хватали что-то пожевать на бегу, никогда не садясь нормально за стол, а холодильник у них чаще всего оставался полупустым. Она пожаловалась в администрацию школы, где работала, но даже это не изменило привычек ее хозяев, и француженку поселили в другой семье, где, по крайней мере, была еда в холодильнике.
Зато в ресторанах американцы забирают остатки недоеденного обеда с собой. Официант в Америке сам предложит коробочку для еды, чтобы вы смогли продлить удовольствие еще и на завтра. Но если вам придет в голову попросить упаковать остатки ресторанного обеда с собой в Европе, на вас посмотрят как на неотёсанного жлоба. А вот есть с ножом и вилкой считается достаточно заскорузлым пережитком старого света в Америке и немедленно выдает человека приезжего. Здесь часто можно увидеть образованных людей, поедающих свой обед, зажав ложку или вилку в кулаке, как это делают маленькие дети. Мне на полном серьезе американцы задавали вопрос: в каком возрасте меня научили есть, орудуя двумя столовыми инструментами. Вопрос этот адресовался так же и к сидящему рядом со мной в тот момент англичанину, но ни он, ни я не смогли вспомнить, чтобы нас кто-нибудь когда-нибудь этому учил.
Американцы имеют уйму одежды. А как же ее не иметь, если тебе каждый день надо ходить на работу в разной экипировке? Какой-нибудь француз или немец может совершенно спокойно проходить чуть ли не всю неделю в одних и тех же джинсах на работу, и никто даже не обратит на это внимания. Стоит же кому-то два дня подряд появиться в той же одежде в Америке, он немедленно нарвется на ехидный вопрос: «Вы что, вчера дома не ночевали?»
Моются в Америке тоже очень часто, в квартире у тебя может быть полнейший свинарник, но на люди с вонючими подмышками никто не пойдет.
В помощь тому не только душ и дезодоранты, но и тотальное кондиционирование помещений. На улице может быть под плюс сорок, а люди в офисах ходят в свитерах и костюмах, там всегда царит искусственный осенний холодок. Но если вы все-таки вспотели, не вздумайте в разговоре с американцем сказать, что хотите принять douche, он сразу подумает, что вам необходимо подмыться. На случай общего душа есть слово shower.
Пребывая в этаком межкультурном пространстве, невольно замечаешь все эти курьезы. Конечно, людям свойственно ошибаться и не всегда точно понимать чужую культуру, но, все-таки давайте не будем называть японскую саке' са'кой, а то ведь и на обиду можно нарваться.
Нос
– На что похоже человеческое лицо? – спросил учитель рисования.
– На шар! – выкрикнул кто-то.
– Для шара оно не такое уж круглое, – ответил учитель, – скорее оно похоже на яйцо!
– Да, да, на яйцо! – заверещали первоклассники.
Учитель нарисовал на доске фломастером большущее яйцо. Затем подрисовал к нему шею и плечи. Получилась схематичная, но вполне убедительная человеческая голова.
– Теперь давайте определим, где должны располагаться глаза, уши, рот и нос, – продолжал учитель.
Он разделил яйцо посередине вертикальной линией.
– Это средняя линия, она делит лицо пополам и проходит через середину носа и рта. Затем мы разделим лицо на три равные части по вертикали, проведя две горизонтальные линии. Эти линии укажут нам как правильно разместить глаза и нос. Глаза должны находиться прямо под верхней горизонтальной линией, а нос должен касаться нижней линии.
Форма глаз напоминает лимон или миндаль, – учитель нарисовал лимон на доске, – внутри находится глазное яблоко и два круга, – он подрисовал два кружка, – внешний называется роговицей, а внутренний зрачком. Кто мне скажет, какого цвета бывает роговица?
Малюсенькая девчушка в красной кофточке подняла руку:
– Синяя, коричневая, зеленая, – сказала она.
– Очень хорошо, Эва! Когда мы говорим о цвете чьих-то глаз, мы имеем в виду именно ее, роговицу. А какого цвета зрачок?
– Черный! – выкрикнул кто-то из детей.
– Всегда только черный, или он бывает другого цвета?
После некоторого раздумья, мальчик с копной кудрявых светлых волос ответил:
– Всегда!
– Правильно, – подтвердил учитель, – а вы знаете почему?
В классе на мгновение наступила тишина. Учитель выждал необходимую паузу и сказал:
– Потому что… не пугайтесь, но зрачок всегда черный, поскольку это дырка. В классе послышались возгласы удивления. – Человеческий глаз, – продолжал учитель, – устроен по тому же принципу, что и объектив фотокамеры, вернее, объектив фотокамеры смоделирован по принципу работы человеческого глаза. Зрачок – это диафрагма, которая регулирует поступление света, поэтому он иногда расширяется, а иногда сужается.
Учитель на мгновение застыл, разглядывая портрет.
– Что еще мы забыли? – спросил он.
– Волосы! Уши! – оживились дети.
– Уши располагаются между двумя горизонтальными линиями, которые мы провели, – учитель подрисовал человечку уши и добавил волосы.
– А рот? А нос? – забеспокоились первоклашки.
– Теперь давайте нарисуем нос и рот, – учитель нарисовал три кружка, один побольше в середине и два поменьше, по бокам. – Смотрите, – сказал он, – средний кружок представляет собой кончик носа, а кружки поменьше – ноздри, если мы обведем все эти кружки вместе и сотрем ненужные нам теперь линии внутри, то получится довольно симпатичный нос. Теперь нам осталось нарисовать рот. Я бы сказал, что верхняя губа напоминает два холмика, а нижняя отражение этих холмиков в воде. Постарайтесь теперь проделать все это сами.
Первоклассники старательно запыхтели над своими рисунками, а учитель, двигаясь между столами, помогал им советами.
После школы окрыленные новыми знаниями дети попрыгали в машины к своим родителям и, захлебываясь от возбуждения, спешили рассказать им о потрясающих вещах, услышанных за сегодняшний день.
Через пару дней директор школы вызвала учителя «на ковер».
Совершенно озадаченный неожиданным вызовом учитель предстал перед директрисой – женщиной средних лет, без особых признаков красоты и обаяния, но с твердым убеждением в своем явном умственном превосходстве над рядовыми учителями.
Учитель рисования чувствовал некоторую нервозность и гадал в душе, что он мог натворить неугодное этой даме. Одно было ясно, что для похвал его бы сюда не вызвали и ничего хорошего ожидать не приходится.
С тяжелым камнем на сердце он уселся в кресло возле округлого стола для разборок с подчиненными. Всеми силами учитель старался показать полное отсутствие волнения и даже изловчился изобразить вежливо-защитную улыбку на лице.
Директриса взглянула на него дурным глазом поверх дорогой оправы очков:
– Отец одного студента, – начала она, – прислал мне электронное письмо, в котором выразил свое неудовольствие по поводу методов вашего преподавания в первом классе.
Учитель оторопело взглянул на директрису и почесал аккуратно постриженную бородку клинышком:
– А с чем же он не согласен, позвольте спросить?
– Он считает, что Вы не должны показывать детям, как рисовать нос.
– То есть? – удивился учитель.
– Понимаете, он считает, что дети сами должны себя выражать, а Вы своими объяснениями сдерживаете их творческий порыв.
– Помилуйте, я просто учу их наблюдательности, способности видеть мир вокруг себя. К тому же, если я объясняю им как устроен человеческий глаз, рот или нос, что же в этом плохого? И каким образом эти знания могут вредить их творчеству?
– Тем не менее отец этого мальчика озабочен негативным влиянием вашего метода преподавания на творчество его сына, и мы не можем с этим не считаться, – в голосе директрисы послышался стальной холодок.
Учитель почувствовал, что наткнулся на непробиваемую стену и ему надо искать другой выход.
– Хорошо, но что Вы тогда предлагаете? – попытался он пойти в обход.
– Вам, вероятно, следует прекратить объяснять студентам первого класса, как им рисовать нос, – предложила директриса.
– Если я прекращу мои объяснения, – осторожно начал учитель, – то мне будет их нечему учить, и тогда им вообще не понадобится учитель рисования. К тому же, большинство родителей скорее всего будут этим очень недовольны, поскольку они признательны мне как раз за то, что я чему-то учу их детишек, а не просто предлагаю им развлекаться художественными материалами.
Директриса смерила учителя напряженным взглядом, но при этом смастерила дежурную улыбку:
– Видите ли, – продолжала она, – родители этого мальчика посылали его в летний художественный лагерь в Италии и в полном восторге от их методов преподавания искусства. Они даже прислали мне ссылку на сайт. Я думаю, Вам не мешало бы с ним ознакомиться.
– Простите, – воскликнул учитель, почти теряя самоконтроль, – но мы же не лагерь в Италии. Они могут посылать своих детей куда угодно, но не считаете ли Вы, что родители этого мальчика не в праве указывать учителю, как ему следует преподавать?
– Я полагаю, что нам надо назначить встречу с этим папой и все обсудить, – предложила директриса.
– Хорошо, я готов с ним встретиться. Но Вас не пугает тот факт, что этот папа завтра пожалуется на учителя математики, затем начнет критиковать учителя французского языка, затем учителя физкультуры, и так далее?
– Мы не можем не поговорить с этим папой, я постараюсь найти удобное время для встречи, – жестко отрезала директриса.
Несколько дней учитель никак не мог отделаться от неприятного осадка на душе, оставленного разговором с директрисой, и мучился не менее неприятным предчувствием предстоящего разговора с папашей.
На очередном уроке с тем же первым классом учитель обратил внимание, что мальчик с беспокойным папой полностью игнорирует его указания.
Одноклассники, сидящие за тем же рабочим столом, немедленно заметили такое поведение и тут же сообщили об этом учителю. Учитель очень осторожно, боясь снова себе навредить, поинтересовался, почему мальчик не хочет следовать его советам. На что получил сногсшибательный ответ:
– А мой папа сказал мне, что я могу делать на уроке рисования все, что я захочу!
Опасаясь возникновения всеобщего бунта на корабле или еще одной жалобы от предков маленького гения, учитель попытался по мере возможности замять это дело и, чтобы не подливать масла в огонь, предпочел впредь обходить мальчонку стороной.
Встречу назначили ранним утром, до начала классов. Долговязый папа, обмотанный длинным шарфом поверх серого пальто, поеживаясь от утреннего холодка, ввалился в кабинет директора. Учитель к тому моменту уже сидел за овальным столом, нервно теребя в руках дужки своих очков. Он то открывал их, то закрывал, то водружал очки на нос, то снимал их и клал в футляр. Директриса с несколько преувеличенной радостью поприветствовала вошедшего папочку, назвав его при этом только по имени, и вежливо предложила ему кофейку. Учитель про себя с грустью отметил, что ему кофе не предлагали.
Папуля размотал не торопясь шарф, снял пальто и передал все это хозяйство угодливо протянувшей ему обе руки директрисе. Учитель тут же представил себе ее в форме гардеробщицы, и эта картинка ему очень понравилась. Он даже повеселел.
Долговязый положил на стол громадную папку и начал вытаскивать из нее рисунки своего отпрыска.
– Вот, посмотрите! – с гордостью он положил на стол карандашный рисунок, – этот рисунок мой сын сделал, когда ему было четыре года.
На рисунке был изображен всадник без головы, вернее, голова выходила за пределы композиции и обрез листа проходил прямо по шее, оставляя голову вне обозрения.
– Видите, – продолжал гордый родитель, – мой мальчик обрезал эту голову не случайно, не подумайте, что она у него просто не поместилась. Нет, нет, это его идея, такое у него видение и свой, оригинальный подход.
Учитель украдкой взглянул на директрису и по ее лицу сразу понял, что даже ее эти доводы вряд ли убедили.
На стол была выложена еще пара детских рисунков, ничем не выделяющихся на фоне сотен других виденных и перевиденных учителем за долгие годы преподавания.
– У нас есть друзья художники, – продолжал папуля, – и я сам хотел в молодости стать художником, но не сложилось, и я стал экономистом. Так вот, наши друзья, посмотрев на вот эти рисунки моего сына, сразу отметили, что у него необычайный талант, и я хочу, чтобы этот талант не угас под воздействием ненужного и преждевременного, на мой взгляд, давления.
Он приподнял голову и устремил свой взгляд на учителя.
– Я приму это к сведению, – ответил учитель. Он уже понял, что спорить бесполезно и все, чего он сейчас желал, это закончить мучительный разговор и вернуться в класс к своим ученикам.
– Не подумайте, что я хочу изменить ваши принципы, – пояснил папаша, – я просто хочу, чтобы Вы прекратили давать моему сыну указания, что и как ему рисовать.
– Хорошо, я приму это к сведению, – повторил учитель. – Простите, но мне пора идти в класс.
Впредь учитель намеренно обходил того маленького гения стороной, но иногда украдкой он все же поглядывал на его творения. И всякий раз на его рисунке был изображен всадник, голова которого была обрезана верхним краем листа.
Детство
Американцы часто спрашивают, какое у меня было детство, ведь я вырос в стране, которую тогда называли The Evil Empire, и детство мое должно было бы быть, соответственно, ужасным. Мой ответ их удивляет и, вероятно, даже разочаровывает. Детство мое было счастливым, и лет до 12–13, когда я уже начал понимать, в каком царстве мы живем, я слабо ощущал тяготы советского режима. В СССР у каждого человека было две жизни, одна в семье, а другая за ее пределами. Если семья была хорошая и заботилась о своих детях, детство у них было замечательным. Детей ограждали насколько возможно от ненужной политической информации, заботились об их воспитании и образовании, бабушки неустанно закармливали вкуснятиной, а летом пасли своих внучат на дачах. С юных лет дети усваивали, что нужно и что абсолютно не следует говорить вне семьи, и это обеспечивало им относительную безопасность существования. Конечно, я говорю о хрущевско-брежневском времени, а не о мрачных временах «отца всех народов», когда люди просто исчезали с лица земли. Несмотря на то, что жить приходилось скромно, дети были всегда накормлены, умыты и одеты. Каждый год нам покупали новую школьную форму, и она носилась весь год. Родителям приходилось нелегко, но они старались, чтобы у детей было все необходимое.
Советское общество при всем своем уродстве давало детям абсолютно бесплатное и неплохое образование. Однако вырастая мы начинали понемногу понимать свое рабское положение, бесправие и невозможность что-либо изменить. Взросление несло с собой все большее столкновение с режимом, с его идиотскими правилами, бюрократией и вечными очередями.
В школе был порядок, там надо было вставать, когда в класс входил кто-то взрослый. С первого дня первого класса нас учили сидеть за партой, положив рука на руку, и не кричать с места, а поднимать руку, не отрывая локтя от парты, если хочешь что-то сказать. В старших классах, правда, этого уже не требовалось, как и не требовалось ношение уже ненавистной к тому времени школьной формы. До пятого класса я учился в обычной районной школе в Московском районе города Ленинграда и жил в коммуналке с бабушкой и дедушкой. У родителей в то время была малюсенькая комнатенка на последнем этаже в коммунальной квартире на Петроградской стороне, и семья решила, что мне будет пока лучше пожить с бабушкой и дедушкой в их большой комнате в 18 квадратных метров, в сталинском доме с толстыми стенами и высокими потолками. Комната была разделена пополам шкафом, за которым спали дедушка и бабушка, а в другой половине стоял диван, на котором спал я. Рядом с моим диваном размещался и обеденный стол, за которым мы завтракали, обедали и ужинали. В квартире жило еще две семьи, и у каждого стоял свой стол и висел свой шкафчик на кухне. Плита так же делилась на три семьи, каждому приписывалась определенная конфорка, а оставшаяся четвертая была как бы дополнительной. Ванная комната использовалась по расписанию. У каждой семьи был свой банный день. По утрам умываться в ванну шел первым тот, кому раньше всех надо было на работу. В общем и целом, все друг с другом ладили, что, конечно, отнюдь не всегда случалось в коммуналках, так что можно с уверенностью сказать, что нам повезло. К родителям я наезжал по выходным, то есть с субботы на воскресенье, поскольку выходной у нас у всех тогда был только один – в воскресенье. В старинном доме, где жили мои родители, был длиннющий коридор, и я обожал кататься по нему на своем трехколесном велосипеде. В их комнате была печка, и я помню, как мой папа частенько приносил дрова из сарайчика во дворе на пятый этаж по лестнице, лифта в том доме не было. Позже нам провели паровое отопление, и печка осталась просто как романтическое напоминание о прошлом.
Как только я сумел взять в руки карандаш, у меня проявились способности к рисованию, и этим делом я мог заниматься часами к великому удовольствию моей семьи, поскольку в остальное время я был крайне активен и неукротим.
Однажды, лет в 6–7, я решил, что пора взяться за настенную живопись, и размалевал все обои в комнате у дедушки и бабушки. Самое интересное, что меня не только не наказали, но даже похвалили за творческие усилия. Причем я работал в очень современном стиле и к рисункам добавил разбрызгивание краски, как бы в стиле Jackson Pollock. Краска, однако, была коричневая и, как заметила приехавшая к нам на лето из Москвы родственница, создавалось ощущение, что по стенам мазали не краской, а, простите, говном. Ну, первый опыт не всегда удачный. Вскоре мои способности заметили в школе и посоветовали моим родителям определить меня в специальную художественную школу при Академии художеств. К тому моменту я уже заканчивал четвертый класс и как раз мог поступать в первый класс СХШ (Средняя Художественная Школа при Академии Художеств СССР им. Б. В. Иогансона). Мама собрала мои рисунки в папочку и повезла их на просмотр в Академию на Университетскую набережную. Рисунки мои понравились комиссии, и меня допустили до экзаменов. Родители, однако, были несколько озадачены. В СХШ мама увидела множество длинноволосых, бородатых и солидных художников, сопровождавших своих молодых талантливых отпрысков, поступающих в школу. Многие явно были знакомы с преподавателями-художниками, пожимали им руки и по-приятельски с ними беседовали.
Мои родители были обыкновенными советскими инженерами, ни с какими художниками они знакомы не были и связей в мире искусства не имели. Посему им все это показалось устрашающим, и они стали сомневаться, стоит ли вообще подвергать ребенка излишнему стрессу, если шанс попасть в такое в высшей степени блатное учреждение совсем невелик. Они еще раз меня спросили, уверен ли я, что хочу сдавать экзамены в СХШ, и получили однозначно утвердительный ответ. Меня эти бородачи не пугали. Вероятно, я был наивен, а родители мои, зная жизнь, настроены были пессимистично. И скорее всего, они были по-своему правы, но моя наивность и детская уверенность в себе мне явно помогли, и, сдав три экзамена по рисунку, живописи и композиции, я был зачислен в схшатики. Перед экзаменами был интересный случай. Моя бабушка привезла меня в Академию, чтобы выяснить условия экзаменов. Мы стояли возле расписания, где было обозначено время каждого экзамена, и я вдруг понял, что не знаю, что значит композиция и что я должен буду на этом экзамене делать. Моя бабуля тоже толком не знала, что это за зверь, и обратилась за помощью к как раз подошедшему в этот момент человеку очень маленького роста с козлиной бородкой. (Вскоре я узнал, что это был завуч по искусству Иван Иванович Андреев.) Человечек этот посмотрел на меня с высоты своего роста и сказал: «Так он же еще маленький! Он что, поступает в нашу школу?». Я действительно всегда был коротышкой и выглядел намного младше своих лет. Бабуля моя была тоже крохотулей, но такой несправедливости по отношению к внучку она стерпеть не могла. «Между прочим, – язвительно заметила она, – он не маленький, а с отличием закончил четвертый класс!» Иван Иванович тут же извинился и объяснил мне, что значит композиция. Когда он отошел, бабушка гневно заметила: «Сам-то он не велик!»
Как я и предполагал, учиться в СХШ было здорово. Иногда нас, правда, пугали отчислением в массовую школу за всякие провинности, но атмосфера была творческая, к искусству все относились как к науке, и мы ощущали себя уже частью этого упоительного мира искусства. В академии густо пахло масляными красками и столярным клеем, гулко звенели шаги на каменных плитах в коридорах огромного, построенного еще в 18-м веке здания. Все подводило к сознанию чего-то существенного, необычного, возвышенного. Классы были небольшие, по 15–16 человек, по сравнению с массовой школой где количество учеников в одном классе доходило иногда до 45, СХШ выглядела как элитарная гимназия. Мы облазали всю академию вдоль и поперек, знали каждый ее самый темный угол и даже устроили тайное общество в старинных печах, куда только мы, малявки, могли пролезть. Там у нас стоял украденный из аудитории портрет Суворова и горели свечи. Общество никак не называлось, а просто было тайным по причине тайного местоположения в заброшенных печах. Поскольку школа находилась в Академии на Университетской набережной, а жили многие на других концах города, до школы добирались на общественном транспорте. Дед или бабушка доводили меня по утрам до автобусной остановки, я впихивался в двухвагонный Икарус и ехал в давке до школы. Обратно я обычно возвращался с кем-нибудь из одноклассников, которым было со мной по дороге. Позже мои родители наконец получили отдельную квартиру на Гражданке, и я переехал к ним. Оттуда было ездить дальше и сложнее, но все к этому относились спокойно. Других вариантов все равно не было. Школьные дни были длинными, фактически у нас было одновременно две школы, к обычным общеобразовательным предметам прибавлялись уроки по искусству, всегда сдвоенные парами, как в институте. Таким образом, наша нагрузка увеличивалась на 2, а то и на 4 академических часа в день.
Рисовали мы очень много и не только в школе, а еще и на дом нам постоянно давались задания. В конце каждой недели надо было приносить наброски, которые мы делали дома. До восьмого класса обязательным предметом для всех была скульптура, а в восьмом классе скульпторы выделялись в особый класс. С девятого класса выделялся еще архитектурный класс, класс живописи и графики. Основной идеей СХШ была семилетняя подготовка к поступлению в Академию художеств. И в былые времена схшатики практически поголовно и без проблем поступали в Академию. Начиная с конца 60-х – начала 70-х годов ситуация резко изменилась, схшатики потеряли в академии свой статус и должны были поступать на общих основаниях. Решающим фактором поступления становился блат.
В школе у нас были изумительные учителя, про некоторых из них ходили легенды. Особенно мы любили наших преподавателей-художников, они были не такими main stream, как большинство учителей по общеобразовательным предметам. Их манера общения с нами была более раскованной и между нами существовало особое взаимопонимание. Художники не занимались общепринятой воспитательной работой, не пытались сделать из нас настоящих пионеров или комсомольцев. Они не заставляли нас стричься, носить «приличную» одежду и даже, хотя это может показаться странным, не прививали нам принципы социалистического реализма. Безусловно, наше художественное образование базировалось на сугубо классических традициях, но кроме некоторых избитых советских тем, что нам иногда задавали по композиции, идеология обходила наше творческое воспитание стороной. Во всяком случае, так продолжалось до начала семидесятых годов, или до того, как году так в 1973-м двое наших бывших схшатиков свалили на надувной лодке из Алушты в Турцию. В тот момент они уже учились в Академии Художеств и, находясь летом на практике на берегу Черного моря и, по словам очевидцев, пребывая в веселом настроении, подогретом горячительными напитками, на спор решили махнуть в Турцию. Надули резиновую лодку (кто-то из друзей-студентов им еще и помогал в этом) и поплыли. Насколько затруднительным был их круиз, я не знаю, но факт налицо – в Турцию они все-таки приплыли. И ведь что удивительно, без всяких навигационных приборов, ведь могло и в Грузию и обратно в Крым прибить, а то еще и в Констанцу к Чаушеску ведь могли пожаловать. А уж попав в Турцию, сообразили ребята, что обратной дороги нет или эта дорога должна пройти через тюрягу за нарушение границы СССР. И попросили они политического убежища у американцев. Вот тут-то все и началось. Вначале всех наших учителей стали вызывать в Большой Дом. КГБ уже и так косо смотрело на патлатую молодежь, выходящую из стен СХШ, а тут еще и побег с просьбой о политическом убежище. Срочно были приняты чрезвычайные меры: СХШ была спешно переведена в ведомство Министерства Народного Образования, и на вновь введенную должность заместителя директора по внеклассной работе была назначена дама – бывший следователь КГБ. С тех пор, а вернее последние два года, проведенные мной в школе, были уже другими. Однако нас не так-то легко было перевоспитать. Я вспоминаю случай, когда нас всех, старшеклассников, повели в дом культуры на лекцию об искусстве, читаемую каким-то отставником-аппаратчиком. Этот лектор описывал «ужасные» случаи, когда студенты-художники слишком увлекались рисованием церквей, а потом, зайдя внутрь, совсем теряли контроль над собой и становились жертвами попов, раздающих им свой опиум. Его рассказ вызвал дружный хохот. Немного обескураженный лектор продолжал свой рассказ анализом загнивающего западного искусства и в качестве примера привел Сальвадора Дали. Я думаю, что этому лектору никогда еще до того не приходилось читать лекции такого рода аудиториям. Видимо, все предыдущие лекции проходили спокойно, зал, вероятно, либо вообще не знал, кто такой Дали, либо просто помалкивал в тряпочку. В нашем же случае он столкнулся с осведомленной публикой, обожавшей сюрреализм и в частности Сальвадора Дали, популярность которого в то время была очень высока. Всякий раз, когда лектор показывал очередной слайд и начинал свою песню о загнивающем, смердящем, отвратительном искусстве, из зала сыпались возгласы преувеличенного восторга. В тот день мы победили, бедняга просто вышел из зала. Нас немного поругали, но тем дело и кончилось. Все-таки когда все вместе – это сила.
Однако вскоре последовали репрессии: исключили одного парня из школы за то, что он написал в своем сочинении на тему «Кем я хочу быть».
Наивный школьник Дашкин написал, что хотел бы быть ковбоем, жить где-нибудь в Техасе и скакать по прериям на любимом коне. С ним была проведена беседа в присутствии товарища из КГБ, а затем последовало и отчисление из школы.
Однажды мне тоже пришла в голову совершенно замечательная идея залатать мои джинсы заплаткой в виде красной звезды. Все было бы ничего, но заплатка была на заднем месте. Как только ее увидела наша классная руководительница, она, конечно, потащила меня к завучу по внеклассной работе. К моему величайшему счастью, завуча не оказалось на месте, и пришлось ей вести меня к завучу по искусству.
«Иван Иваныч! Вы только посмотрите, что он тут устроил!» – воскликнула классная дама. «Что такое? Где?» – рявкнул завуч. «Повернись!» – приказала мне классная. Я повернулся задом. «А… Ну это ничего» – заметил Иван Иванович. Классная немного обомлела и пробормотала: «Вы так считаете?» «Да ерунда, Вера Александровна! Вот если бы он американский флаг туда присобачил, а то нашу звездочку, это ничего, это патриотично». Я просто не мог поверить своим ушам. Однако, слава богу, пронесло! На этом, правда, мои хулиганства не закончились. Однажды задали нам склеивать геометрические фигуры по начертательной геометрии. Склеив из бумаги пирамидку, я решил проявить творческую фантазию и расписать ее всякими лозунгами. Написал на ее гранях «Слава партии родной!»; «Вперед к победе коммунизма!»; «Партия – наш рулевой!», а на одной стороне как бы между прочим вставил: «Да здравствует Лаврентий Палыч!». Моя пирамида имела большой успех, преподавательница начертательной геометрии была настолько очарована моим политически грамотным искусством, что отнесла пирамиду в учительскую и стала ее там всем показывать. И все бы так и сошло, но нашелся, однако, преподаватель, который заметил надпись: «Да здравствует Лаврентий Палыч!», и он понял, что это Лаврентий Павлович Берия – железная рука сталинизма. Счастье, что этим преподавателем был замечательный художник-педагог Владислав Иванович Сенчуков. Он ничего никому не сказал, а позже мне рассказал, что не прошло это озорство незамеченным, и хорошо, что только он это сообразил, а никто другой не заметил. Ведь могли бы у меня быть из-за этого большущие неприятности.
Холера
Летом в СХШ была обязательная практика, мы выезжали на целый месяц на этюды. В младших классах нас вывозили в Юкки на бывшую дачу художника Бродского (того, что Ленина рисовал), подаренную им нашей школе. Это был обширный деревянный дом с нескромной территорией в 75 соток. Воистину, некоторые советские художники были настоящими придворными коммунистических царей. Нас же распихивали человек по 13 в комнату и еще добавляли нам, чтоб не скучно было, детишек работников Эрмитажа. Но в целом условия были неплохие; утром кормили манной кашей с маслом, в обед борщом и котлетками с гречкой, а на ужин, как положено, давали творожок. Еду готовили местные юкковские бабенки от сердца и по-домашнему.
И вот, летом 1970 года, как обычно, мы были в Юкках. Утром и после обеда выходили с преподавателями на этюды, а в остальное время играли в пионербол, пинг-понг или просто били баклуши. В то самое время в солнечной Одессе «выплыла» холера, там объявили карантин и всем отдыхающим запретили выезжать из карантинной зоны до особого разрешения. Мы и думать не могли, что каким-то образом это может затронуть и нас. Однако пока мы преспокойно играли в свой пионербол, к нам в Юкки совершенно инкогнито пожаловала молодая девица, дочь директорши лагеря (дача Бродского тоже считалась пионерским лагерем). Пожаловала она не из Питера, а из Одессы, где была то ли в стройотряде, то ли просто на отдыхе. В карантине сидеть ей не хотелось, и она сбежала к маме в детский пионерский лагерь. Побыла у нас денек-другой, поиграла с кем-то в теннис, поела в столовой и покатила в город Питер, где ее и задержала милиция. Ее тут же отправили в Боткинскую больницу на обследование и обнаружили у нее холерную палочку, девочка оказалась бациллоносителем.
На следующее утро к нам в комнату никто не пришел объявлять подъем и никто не потащил нас на утреннюю линейку. Зато появились люди в белых халатах и с масками на лицах. Они стали щупать нам животики и задавать волнующие вопросы: когда у нас в последний раз был стул, какого он был рода и цвета и вообще не болит ли чего? В этой обстановке у многих тут же появились рези в животе и их немедленно транспортировали в Боткинские бараки. В число отправленных попали и некоторые учителя. Остались только самые стойкие. Выйдя на улицу, мы обнаружили, что вся территория лагеря оцеплена милицией, а люди в спецодежде, похожей на скафандры, опрыскивают весь дом снаружи какими-то химикатами. Всех местных, кто был в контакте с лагерем, включая детей поварих и уборщиц, подселили к нам на дачу и в нашей комнате уже оказалось не 13, а все 18 человек. Деревенские парни на нас и так-то смотрели косо, мол, городские, да еще и художнички, а тут им еще и пришлось спать с нами в одной комнате. Наши ночные истории до петухов им сразу не понравились и на следующее утро я, как один из рассказчиков, получил увесистую оплеуху в умывальной комнате от местного дебила, которому мои рассказы были неинтересны и мешали спать.
Ночью мы выходили пописать через окно в кустики, чтобы не шлепать до вонючего нужника в конце двора. В кустах было очень темно и мы всегда боялись набегов местной шпаны, жадной до драк. В одну из таких ночей я вылез в окно и только приготовился сделать свое дело, как в кустах что-то зашуршало, напугав меня до смерти. Я приготовился защищаться, но тут увидел Петьку, моего одноклассника, и Петька уже немного прорезавшимся баском выдал: «Не ссы, Маруся, я Дубровский!»
Потом прикатил на черной Волге директор СХШ и с ним еще какие-то важные особы. Они долго о чем-то спорили, директор наш был очень бледен, пытался что-то объяснять, все были напряжены. Мы, однако, сохраняли спокойствие и надеялись на досрочное окончание практики.
В тот же день перед обедом нас выстроили в очередь принимать английскую соль. Подходит твоя очередь, выпиваешь чашечку ароматной английской соли и идешь есть обед, если успеешь. Соль срабатывает довольно быстро и тут надо бежать в тубзик, а если английскую соль принимает весь лагерь, то все бегут по нужде одновременно. Тут возникала некоторая проблема, поскольку в туалете было только две дырки. После освобождения желудка нам было предложено пройти в сарайчик, где сидела пара тетенек-санитарок и одна из них елейным голоском восклицала: «Сейчас, мальчик, от тебя требуется снять штанишки и раздвинуть ягодицы». Пациент снимал штанишки, повернувшись к тетенькам задом и наклонясь рачком, раздвигал свои полушария, а санитарка, перегнувшись через стол, за которым сидела, вставляла ему длинную железную фиговину с кружком на конце в попку и поворачивала ее вокруг своей оси собирая таким образом нужное количество стула на анализ.
Вскоре наступил конец недели, а соответственно и родительские дни по выходным. Я играл в мяч у забора, возле которого стоял на посту милиционер с рацией, и в это самое время увидел моего отца, идущего к лагерю с автобусной остановки. Я видел, как он побледнел, ведь нашим родителям никто ничего не сообщал и он ничего не мог понять. Я стал ему махать, и было заметно, как волнение немного спало с его лица. Милиционер, конечно, не позволил ему подойти близко к забору, но мы могли поговорить на расстоянии.
К счастью, все обошлось хорошо, никто холерой не заболел и даже не подцепил холерную палочку. К тому же нас еще и досрочно освободили от практики, и мы могли спокойно катить домой. За мной приехала мама и, чтобы побаловать намучавшегося в холерных карантинах сыночка, повезла меня домой на такси. Такси мы поймали возле автобусной остановки, по дороге стали говорить с шофером о том, о сем. «А вы слышали, – спросил таксист, – что в Юкках холера и несколько человек уже умерло?»
Клад
В семье советских интеллигентов должен был быть инструмент – рояль или, по крайней мере, пианино. Моя семья не являлась исключением и решила приобрести пианино, дабы моя младшая сестра могла брать уроки музыки. Пока она начала заниматься музыкой с подружкой на ее инструменте. Учительница, пожилая дама со связями в мире музыки, давала им совместные уроки и помогала нам найти хороший инструмент. Однажды она позвонила нам и сообщила, что ее бывший ученик и нынешний музыкант, играющий в популярной в то время поп-группе «Веселые ребята», продает свое старое пианино. Инструмент был хороший, старинный немецкий «Рейнхарт» с лепниной и канделябрами. Но поскольку молодой музыкант на нем давно уже не играл, пианино пылилось в каком-то дальнем углу и было совершенно расстроено. Лепнина была тоже подпорчена, и я ее немного подреставрировал. Досталось это пианино нам недорого, так как хозяин давно мечтал от него избавиться, а покупателя не находилось. Вероятно, большинство искало новенький «Красный Октябрь», с не очень хорошим звуком, но зато сильно полированный. А это пианино было старым, потрепанным и требовало серьезной настройки. Учительница музыки посоветовала нам маститого настройщика, пользовавшегося большим спросом и хорошо известного в музыкальных кругах. Однажды к вечеру он пришел к нам, чтобы вдохнуть жизнь в старый черный немецкий ящик с купидонами. Начал он с того, что стал вынимать все клавиши. К счастью, в тот момент моя мама стояла рядом и наблюдала за его работой. Под клавишами оказались аккуратно уложенные маленькие мешочки, а в мешочках были золотые монеты червонного золота с изображением Николая II. Настройщик, в отличие от моей мамы, нисколько не удивился и даже заявил, что для него это дело вполне привычное, музыкальные инструменты всегда были излюбленным местом для припрятывания чего-нибудь на черный день. И поскольку он уже не раз находил подобные клады, у него на этот счет есть своя политика – либо денежки пополам, либо он заявляет о нахождении клада в милицию и по советским законам нашедшие клад получат только небольшой процент премиальных, а сам клад, как и все на свете, принадлежит государству. Мама имела образование инженера-экономиста, и ей не надо было долго думать, что для нас выгоднее, так что клад поделили ровно пополам и сели обедать. Почему-то я очень хорошо запомнил, как мы в тот вечер долго обедали и настройщик очень хвалил болгарскую брынзу, которую ел с черным хлебом за 13 копеек. Потом пили, конечно, чай и уже после чая, поздним вечером, настройщик откланялся.
Золотые червонные монеты! Клад! Удача! Увы, в советское время все это было не так просто. Представляете, что бы произошло, если бы моя мама пришла в пункт скупки золота с николаевскими монетами червонного золота?
Или попыталась бы переплавить их на кольца? От каверзного вопроса – откуда это у вас? – было бы не уйти. Все дело спасла моя бабушка по материнской линии. Она была зубным врачом и работала с золотом, она просто пустила монеты в дело. Конечно, ее домашняя деятельность тоже была нелегальной, и она всегда здорово рисковала, принимая пациентов, которым нужны были зубы, на дому. Но, кто не рискует, тот не выигрывает. Частное предпринимательство постоянно просачивалось сквозь пробки советских запретов, хоть как-то удовлетворяя различные потребности населения.
Старое пианино не только окупило себя, но и обеспечило мне с женой золотые обручальные кольца на свадьбу. Жаль только, что на них стоит 583 проба, но мы то знаем, что на самом деле кольца эти выплавлены из монеты червонного золота с портретом Николашки и достоинством в 10 рублей, именованной в те стародавние времена червонцем.
Театр
В детстве я очень любил клеить модели. Любовь к этому занятию передалась мне по наследству; и мой отец и мой дед увлекались моделированием старинных кораблей. Они вообще были люди рукастые и даже совместно написали книжку «Как делать мебель самому», пользовавшуюся в те времена большим спросом. И в городе и на даче практически вся мебель у деда была сделана им самим. На этой почве у меня, что называется, руки выросли тоже из правильного места и с нежного возраста я неустанно мастерил модели кораблей, самолетов, танков, машин и прочих интересных вещей. Мне выписывали совершенно уникальный польский журнал «Maly Modelarz» – «Маленький моделист», в котором были напечатаны заготовки всевозможных моделей. Заготовки вырезались, скручивались, склеивались и превращались в изумительные модели. Глядя на них трудно было поверить, что они сделаны в основном только из бумаги и картона.
На даче у нас был сосед, актер драматического театра имени Горького, или, как его тогда называли, БДТ. Как-то раз Анатолий Васильевич Абрамов зашел к нам и обратил внимание на мое макетирование. Он спросил меня, не хочу ли я поработать в театре как макетчик. Как раз в этот момент театр имени Ленсовета искал такого умельца. Я только что окончил художественную школу и подхалтуривал в местном жилищном тресте как художник-оформитель. Работа в таком популярном театре, конечно, меня очень заинтересовала.
На интервью с художниками-постановщиками я притащил кучу своих самолетов и кораблей, и они им явно понравились. Главный художник театра Анатолий Сергеевич Мелков повел меня к директору оформляться. На директора я впечатления не произвел. Мне в том 1975-м году было всего 18 лет, а выглядел я, наверное, на 15. Директор очень скептически на меня посмотрел и спросил Мелкова, уверен ли тот, что я им нужен, а затем спросил, исполнилось ли мне 18 лет, чтобы меня вообще можно было нанять на работу. С очень недовольным выражением лица и явной неуверенностью в моих возможностях директор (его, кстати, тоже звали Анатолием) оформил меня на должность с ироническим названием «Старший макетчик». Кто же был младшим, навсегда осталось для меня загадкой.
В театре работало много известных актеров, с которыми я теперь встречался почти каждый день в коридорах и в макетной. Макетная мастерская располагалась рядом с кабинетом главного режиссера Игоря Владимирова. У нас была такая низенькая дверь и перед ней пару ступенек вниз, вроде как бы дверь эта должна была вести в каморку, однако, напротив, она вела в мозговой центр театра, и Игорь Петрович в силу своего почти двухметрового роста должен был сгибаться всякий раз, когда проходил через макетную в свой кабинет. Художники-постановщики тоже были люди не коротенькие, под стать шефу (так Владимирова все называли в театре). По причине моего юного возраста и маленького роста, а также поскольку я был тезкой главного художника, меня окрестили Толя-маленький. Первое, что меня удивило, – почти все в театре называли друг друга на «ты», даже если между ними было два поколения. Все это больше напоминало семью, чем коллектив работников.
На мой вопрос, когда мне приходить на работу, Толя (большой) сначала рассмеялся, а затем спросил, когда я сам хочу приходить на работу. Подумав немного, я сказал, что неплохо было бы часикам к 11-ти или к 12-ти. Мелков сказал: «Приходи к двум». Правда, очень скоро выяснилось, что уходить мне зачастую придется тоже в два часа, но по утру. Никакого нормированного рабочего дня у нас не было, работали, когда надо было работать, и столько, сколько требовалось. Перед выпуском очередного спектакля наступал аврал, и тогда весь театр работал просто сутками. Все, что происходило на сцене, транслировалось по радио по всему театру, включая, конечно, и макетную.
Частенько за работой я слушал репетиции, идущие на сцене, – это было увлекательно. Сабантуи возникали спонтанно и достаточно регулярно. За водкой посылали, естественно, меня, Толю-маленького. Мне вручали большую спортивную сумку, и я отправлялся на Владимирскую площадь, в винный магазин-погребок в двух шагах от театра. В один из таких дней наступил мой звездный час, или, как говаривал Энди Ворхол, – 15 минут славы.
В кабинете шефа что-то назревало, и мне поручили сбегать «на уголок». В магазине была очередь, и вернулся я далеко не сразу. Притащив сумку, доверху набитую «маленькими», я постучался в кабинет Владимирова, дверь тут же открылась, и передо мной предстала такая картина: За длинным столом в гробовом молчании, сгрудившись, сидел весь цвет Ленинградских театров, и взоры их были устремлены только на меня, и ждали они только меня. Конечно, уже через минуту все обо мне забыли, но этот момент, когда все они смотрели на меня как на мессию, я запомнил на всю жизнь.
К слову добавлю, что в театре Ленсовета выставлены мои макеты, сделанные в те времена. Так что не только за водкой я в театре бегал.
Потом я поступил в Театральный институт и параллельно работал некоторое время в театре Комедии. Во времена моей театральной деятельности я привык проходить в театры со служебного входа и, соответственно имел возможность смотреть любые, даже самые популярные спектакли, на которые невозможно было достать билетов, и при том совершенно бесплатно.
Иногда мне удавалось провести в театр и своих друзей. Так, однажды я пригласил своего друга в театр Комиссаржевской, где в тот момент проходил практику. Давали «Царя Федора». Это был очень длинный спектакль, состоящий из трех частей, играемых за три вечера. Декорации к спектаклю были созданы выдающимся театральным художником Эдуардом Кочергиным.
Проходя практику в театре Комиссаржевской, я помогал ставить эти декорации, и это была непростая работа, там было много чего ставить.
И вот, пробрались мы в зал, нашли пару незанятых мест в партере и с удовольствием посмотрели спектакль – одну часть. А после спектакля мне надо было зайти за кулисы, не помню уже зачем. Тут нас подловил зав постановочной частью и говорит: «Помогите, ребята, декорации разобрать, а то все монтировщики уже ушли». Ну, делать нечего, пришлось нам отрабатывать просмотр спектакля. Монтировщики, видно, хорошо выпили, спектакль-то был очень длинным, часа три с половиной, за это время они здорово могли набраться. Мы втроем разобрали все декорации, скрутили огромный половик и где-то только к утру вернулись домой. Воистину, правильно говорят американцы, что бесплатного ланча не бывает.
Не русский лес
Так уж повелось, что на День Колумба Артем с Софочкой всегда ездили в Нью-Йорк и ходили там в оперу, коей Софочка была большой поклонницей. Как-то раз она даже провела целый месяц в Вене, изучая оперы Моцарта. Летний Институт Моцарта набирал учителей со всех концов Соединенных штатов, и Софочка, написав заявление с мудрыми указаниями того, как она будет использовать свои познания в оперном искусстве для преподавания русского языка американским школьникам, была зачислена в программу. Артем тоже подвизался поехать с ней в Вену, и пока Софочка слушала лекции в старинной церкви, где располагался институт, он просто болтался по городу или ходил в музеи. Вечером вся компания в основном не молодых студентов, одноклассников Софочки, отправлялась обычно в ресторан на обед, а затем следовала в Венскую оперу. Народ в группе подобрался на редкость веселый и не по возрасту озорной. За обедом они поглощали изрядное количество вина и пива, а после оперы захаживали выпить на сон грядущий в бар, где страстно обсуждали только что увиденный спектакль. Артем не разделял их фанатической преданности оперному искусству, но любил послушать красивые арии, под которые хорошо расслаблялся и иногда даже задремывал. Софочка в таких случаях толкала его в бок, она терпеть не могла этакого хамства, но Артем ее убеждал, что это является проявлением наивысшей степени наслаждения оперным искусством, если человек засыпает от него, как от наркоза.
Сам Артем тоже считал себя в некоторой степени театралом, поскольку по молодости, еще в России, успел поработать в театре бутафором. Там он долго не задержался, но успел ознакомиться с кухней театрального производства и с тех пор все постановки смотрел уже другими глазами.
Венская группа настолько хорошо спелась, или вернее спилась друг с другом, что, вернувшись в Америку, они продолжали встречаться раз в год в Нью-Йорке на день Колумба. В программу всегда входил субботний просмотр дневного спектакля в Метрополитен-опера, а затем общий обед в ресторане с последующим культпоходом на вечерний спектакль.
Софочка с Артемом приехали, как всегда, в Нью-Йорк в пятницу вечером и устроились в Хеллс Китчен у одного парня в комнатушке, которую он сдавал через Эйр Би энд Би. Собственно, это была даже и не комната, а клозет, куда он воткнул высоченную двухматрасную кровать королевского размера. Вокруг кровати ходить было невозможно, поэтому приходилось на нее просто запрыгивать. Раньше они останавливались у друзей, но все друзья жили далеко от Манхеттена, к тому же тогда приходилось еще и уделять внимание друзьям, у которых они останавливались, и это мешало основной цели визита – общению с венской группой и посещению оперы. Поскольку даже занюханный мотель в Нью-Йорке стоил теперь невероятные деньги, Артем порыскал на интернете и нашел эту комнату за $90 в ночь, недалеко от Метрополитен-опера. На фотографиях в интернете все выглядело вполне прилично, но ему и в голову не могло прийти, что сдаваемая спальня обернется безоконным клозетом. Софочка была в ужасе от того, что единственный разделенный с ванной туалет оказался в гостиной, где на раскладном диване спал сам хозяин, и чтобы ночью попасть в уборную, надо было обходить диван, натыкаясь в темноте на торчащие с него длинные мужские ноги. Парень, правда, оказался очень любезным и старался как мог создать своим гостям удобоваримые условия, он даже завтраки им готовил. Это в некоторой степени скрасило значительные неудобства, но супруги твердо решили в следующий раз постараться найти что-то покомфортабельнее.
После дневного спектакля в субботу венская компания собралась в баре на пару дриньков. На закус взяли гуакамоле с тортилья чипс. Под веселый разговор с давними знакомыми Артем изрядно выпил. После бара все передислоцировались в ресторан на обед. Артем заглянул в меню и обомлел от увиденных там цен. Единственным, что они с Софочкой могли себе здесь позволить, были равиоли. Нельзя сказать, чтобы они были людьми бедными – оба имели постоянную работу и стабильный доход, но соблюдали бюджет и тратили деньги с оглядкой, регулярно откладывая значительную часть своих доходов на пенсию. Вино в ресторане оказалось еще дороже, чем еда, но тут уж было не до экономии, поскольку всем хотелось выпить больше чем поесть. Вино полилось по бокалам и, съев отнюдь не большую порцию равиолей, Артем почувствовал, что приятно захмелел, все еще испытывая, однако, некоторое чувство голода.
В Линкольн Центре в тот вечер показывали «Евгения Онегина». Артем с Софочкой поднялись на лифте на самый верх и заняли свои места на балконе. Приземлившись в удобное кресло, Артем совершенно расслабился и обмяк. Первый акт прошёл перед его глазами, как сон, он то погружался в приятную дремоту, то под сладкие звуки знакомых с детства арий выплывал в реальность происходящего на сцене. Иногда он незаметно для себя даже подпевал солистам, начиная при этом следующую арию раньше, чем они. Софочка сильно пихала его локтем в бок и змеиным шепотом требовала немедленно прекратить это безобразие. Артем успокаивался, недоумевая, почему на сцене периодически оказывалось две Татьяны и два Онегина одновременно.
Перед началом сцены дуэли занавес поднялся и открыл вид на задник с изображением заснеженной лесной поляны где-нибудь в Вирджинии или Мэриленде, но никак не в России. Такого Артем никак не мог снести и, громко рассмеявшись, саркастически заметил: «Ну, это не русский лес!» В полной тишине его высказывание прозвучало на весь зал. Софочка готова была провалиться сквозь землю. Артем получил очередной увесистый толчок локтем в бок и ухватил краем глаза молнию испепеляющего взгляда супруги.
Ленский пришел на дуэль в жилетке народовольца, и дуэлянтам почему-то выдали ружья, как будто они собирались на охоту. Действие спектакля по модной ныне тенденции и по совершенно непонятным Артему соображениям было перенесено куда-то на конец девятнадцатого века. Артем никак не мог взять в толк, зачем понадобилось делать Ленского революционером и вместо пистолетов вооружать дуэлянтов охотничьими ружьями. От охватившего его возмущения Артем вдруг выпалил на весь зал: «Но зачем же ружья!»
Софочка на сей раз так пихнула его в бок, что Артем, охнув от боли, тут же протрезвел и до конца спектакля сохранял полное молчание.
Когда опера закончилась и бурные овации с выкриками «браво» улеглись, зрители устремились к выходу. Позади Артема и мрачной, как туча, Софочки следовали две русские дамы. Одна из них громко сказала: «Какое безобразие!». Софочка взглянула на Артема и в ее взгляде он прочитал «Ну что, допрыгался? Вот, все вокруг возмущаются твоим поведением!»
И тут, как бы отвечая ее взгляду, женщина закончила свою фразу: «Не могли ребенка вынести из зала, он своим криком всю оперу испортил!»
Дурной глаз
Боря Стоцкий слыл человеком обстоятельным. Еще когда учился в Академии художеств в Ленинграде, он всегда вовремя выполнял все задания по искусству, исправно посещал лекции и в то время, когда его сокурсники безудержно пили водку из майонезных баночек, за неимением нормальных стаканов, а потом отрубались на ночь там же, в живописной мастерской на «палатях» (так они называли составленные друг на друга подиумы для натуры), Боря неустанно посещал анатомичку, где до поздней ночи оттачивал рисование задов, ляжек, локтей и прочих частей человеческого тела. Нельзя сказать, что Боря был очень талантлив, но он, что называется, брал задом.
Его усердие приносило хорошие отметки и уважение профессоров, но студенты недолюбливали Борю, считая его паинькой и профессорским прихвастнем. На последнем курсе Боря женился на сокурснице Верочке Дружининой, девушке чрезвычайно милой, талантливой и очень тихой. Верочка всегда просто присутствовала в аудитории и говорила, только когда к ней обращались на прямую. Они сблизились на одной из вечеринок под грохот рока и в парах табачного дыма. В мелькающем свете красных прожекторов Верочка казалась Боре необычайно красивой и желанной, он протанцевал с ней весь вечер, затем они уединились в пустом рисовальном классе, а на утро совершенно не выспавшиеся пошли на лекции. Затем все завертелось с невероятной быстротой, через пару месяцев они подали заявление в ЗАГС и вскоре сыграли свадьбу.
После окончания Академии, чтобы заработать на жизнь, им пришлось заниматься в основном оформиловкой, писали дурацкие социалистические обязательства, рисовали серпы и молоты, красные звезды и прочую советскую галиматью. Жили у родителей Веры, где по крайней мере у них была своя малюсенькая комнатка. Когда советская система начала разваливаться на глазах и жить стало совсем невмоготу, Боря стал подумывать об отъезде. Раньше у него такая мысль не возникала, но тут начался повальный исход, уехали многие родственники и знакомые, даже те, кто ранее презирал эмигрантов и считал их предателями Родины. В Израиль Боря с Верой ехать не хотели и договорились с родственниками в Нью-Йорке о спонсорстве.
В Америке при всех трудностях вновь прибывших иммигрантов дела у них в начале сложились неплохо. Хотя родственники, считая, что художники при капитализме вообще никому не нужны, ориентировали Борю с Верой на малоквалифицированную работу, они сумели провернуть пару вполне успешных выставок. Интерес к русскому искусству, только что вырвавшемуся из-за железного занавеса на Запад, был довольно высок, и под влиянием момента Боре с Верой удалось несколько подправить свое материальное положение и переехать от приютивших их поначалу родственников в свою собственную квартиру.
Успех продолжался некоторое время, пока Советский Союз совсем не развалился, русскими художниками наелись досыта и за редкими исключениями о них просто забыли.
Вера подрядилась на три дня в неделю делать paste-up в дизайнерской конторе, что помогало им хоть как-то свести концы с концами.
Боря вспомнил, что в академии неплохо писал портреты, и повесил в местной синагоге объявление, предлагающее услуги русского портретиста. Заказчики долго не объявлялись, и Боря стал было подумывать о работе в ближайшем Макдональдсе, но тут ему позвонил один богатый еврей и заказал свой портрет. Боря работал быстро, и портрет был готов уже дня через три. Заказчик остался очень доволен и помимо гонорара заплатил Боре еще и щедрый бонус. А через неделю у заказчика случился обширный инфаркт, и он скоропостижно скончался. Боря не придал этому большого значения, поскольку заказчик был человеком далеко не молодым и вполне мог сыграть в ящик в любой момент. На похоронах портрет выставили на общее обозрение, и у Бори сразу же появилось несколько новых заказов. Он работал не покладая рук и, вскоре закончив все заказы, получил неплохой куш. Но не прошло и месяца, как все портретируемые Борей люди при тех или иных обстоятельствах неожиданно отошли в лучший мир. Сомнений быть не могло, Борина живопись явно приносила людям несчастья, и он твердо решил впредь больше не писать никаких портретов. Это было не трудно сделать, поскольку слава о Борином дурном живописном глазе быстро расползлась по всему Нью-Йорку и уже никто не рискнул бы заказать ему портрет.
Долгое время Боря вообще боялся взять в руки кисть и подрабатывал курьером, развозя почту на велосипеде. Жили они с Верой очень скромно, но их скудных заработков едва хватало даже на такую скромную жизнь. Детей они тоже побаивались заводить, поскольку были наслышаны о том, как дорого растить детей в Америке. Боря постоянно ломал себе голову, как бы им хоть немного поправить свое материальное положение и встать на ноги, и однажды ему пришла в голову интереснейшая мысль.
Он написал одному известному предпринимателю письмо, в котором выражал намерение написать его портрет по фотографии с гонораром в 3000 долларов. В случае, если предприниматель не желает, чтобы Боря писал его портрет, он может заплатить всего 1000 долларов, и Боря с удовольствием подпишет расписку, заверенную нотариусом, в том, что он никогда не будет изображать этого человека в своих картинах. В подкрепление своих слов и чтобы предприниматель не ломал себе голову, кто такой Борис Стоцкий, в письмо были вложены фотографии портретов ушедших с легкой руки портретиста Стоцкого людей. Боря рассчитывал, что некоторых из этих бедолаг предприниматель наверняка должен был знать и, наведя справки, мог быстро убедиться, что Боря не шутит.
Прошло три недели. Боря уже подумывал о том, чтобы действительно написать портрет того предпринимателя, дабы не показаться голословным, и тут получил от него письмо. В письмо был вложен чек на 3000 долларов и форма расписки, в которой говорилось, что Борис Стоцкий обязуется впредь не писать портретов не только самого предпринимателя, но и членов его семьи.
Боря был на седьмом небе. В тот же день, предварительно положив чек на свой счет в банке, он заверил расписку у нотариуса и отослал ее заказным письмом предпринимателю. Вечером он рассказал об этой сделке Вере, но она отнеслась ко всей этой истории с подозрением. Она вообще не верила ни в какие сверхъестественные силы Бориного искусства и считала все эти смерти простым совпадением. Кроме того, она боялась, что Борина деятельность доведет их до ужасных неприятностей и, может быть, даже до тюрьмы. Боря пропустил мимо ушей увещевания жены и в течение следующих нескольких месяцев умудрился получить еще несколько чеков от известных людей, включая даже некоторых кинозвезд, на суммы от 1000 до 4000 долларов. Материальное положение супругов Стоцких стало заметно улучшаться, и они наконец решили обзавестись потомством.
Верочка уже была на седьмом месяце беременности, когда Боря решил сыграть по-крупному и наметил содрать серьезную сумму с одного очень известного русского олигарха. По слухам, олигарх был сказочно богат, и поскольку Боря считал всех русских олигархов ворами, незаконно разбогатевшими за счет простых людей, то некоторое раскулачивание такого деятеля представлялось Боре благородным делом.
Стоцкий запросил 15000 долларов за расписку о ненаписании портретов, пригрозив в противном случае создать большущий семейный портрет всего олигарховского семейства в интерьере только что выстроенного в Подмосковье его нового дворца. В случае, если олигарх все же захочет заказать портрет, Боря выразил готовность выполнить его за 30000 долларов.
Стоцкого взяли через две недели, прямо на улице, на Манхеттене, среди белого дня и на глазах у обомлевших прохожих. Его подхватили под руки с двух сторон, накинули ему на голову грязный, пыльный мешок и бросили, как бревно, в открывшиеся двери припаркованного возле тротуара микроавтобуса. Затем долго ехали в непонятном направлении. Он смог только сообразить, что везли его через какой-то мост, а может быть и не один. Когда микроавтобус остановился, его подхватили сильные и грубые ручищи и куда-то поволокли. Усадив Борю на стул, с него содрали мешок, и перед ним предстал человек с усами, невероятно похожий на Иосифа Виссарионовича Сталина. У Бори даже мурашки побежали по спине. А когда человек неторопливо заговорил, растягивая гласные, Боря на секунду подумал, что переместился во времени.
– Ви, молодой человэк, каажется любите рисоваать? – спросил «Сталин».
Боря мотнул в утверждение головой.
– И вааше рисоваание приносит, как вияснилось, некоторим людям несчастья.
Боря уставился в пол и ничего не ответил.
– Ви можете продолжаать рисовать, но Сергей Николааевич (так звали олигарха) не нуждаается в вааших портрэтах. Если же ви не послушаетесь, ми сделааем так, что ви ни толко не сможите рисоваать, но и дааже ложку держать ни сможите. Ми просто отрэжем вам все пальции.
У Бори внутри все похолодело.
– Ну что, соглаасны?
– Да! – с готовностью ответил Боря.
– Ну и замечаательно.
«Сталин» встал со стула, и Боря заметил, что он был маленького роста, с непропорционально большой головой. Подойдя поближе к Боре, он тихо и почти ласково сказал:
– А это чтоби мои слова ни показаались Вам пустим звуком.
Сокрушительный удар в челюсть сбил Борю вместе со стулом на пол, и он как будто провалился в бездну.
Очнулся он только в больнице и сразу почувствовал боль по всему телу. У Бори была сломана челюсть и три ребра.
Он медленно поправлялся и, даже когда совсем выздоровел, долгое время совсем не брал в руки кисть и больше никогда не писал портреты людей.
Боря переключился на кошек и собак. Эта деятельность приносила ему очень неплохой доход, так как портреты домашних любимцев стоили так же, как и портреты гомо сапиенсов, и Боря, точно угадывая вкусы клиентов, достиг больших успехов в своем бизнесе. К тому же кошечки и собачки оказались намного живучее людей. На Борин дурной глаз им было просто плевать.
Об авторе
Анатол Вульф (Анатолий Леонидович Вульф) родился в Ленинграде в 1957 году. С 11 лет учился в Средней художественной школе при институте им. Репина, Академии художеств СССР, а затем в ленинградском Институте театра, музыки и кинематографии на художественно-постановочном факультете. Работал в нескольких ленинградских театрах.
В 1987 году эмигрировал с семьёй в Америку, где успешно сотрудничал как художник-иллюстратор со многими престижными изданиями, включая Washington Post, National Geographic, World and I, Legal Times, Cricket magazine, и др.
В 2013 году опубликовал свою первую книгу-дневник «Эмигрантские зарисовки» с путевыми набросками автора. Затем, в том же году, вышел сборник автобиографических рассказов «Рассказы о революции», а в 2015 году повесть «Штрихи на граните», которая является первой частью истории молодого художника Максима, с которым читатель снова встречается в книге «Американская палитра» опубликованной в 2016 году.
Сборник «Сторонние наблюдения» представляет новый цикл рассказов-размышлений о жизни в Америке и в СССР.
[1] Алькатрас – знаменитая тюрьма на острове близ Сан-Франциско, теперь превращенная в музей.
[2] Монтаж печатного материала.