Американцы часто спрашивают, какое у меня было детство, ведь я вырос в стране, которую тогда называли The Evil Empire, и детство мое должно было бы быть, соответственно, ужасным. Мой ответ их удивляет и, вероятно, даже разочаровывает. Детство мое было счастливым, и лет до 12–13, когда я уже начал понимать, в каком царстве мы живем, я слабо ощущал тяготы советского режима. В СССР у каждого человека было две жизни, одна в семье, а другая за ее пределами. Если семья была хорошая и заботилась о своих детях, детство у них было замечательным. Детей ограждали насколько возможно от ненужной политической информации, заботились об их воспитании и образовании, бабушки неустанно закармливали вкуснятиной, а летом пасли своих внучат на дачах. С юных лет дети усваивали, что нужно и что абсолютно не следует говорить вне семьи, и это обеспечивало им относительную безопасность существования. Конечно, я говорю о хрущевско-брежневском времени, а не о мрачных временах «отца всех народов», когда люди просто исчезали с лица земли. Несмотря на то, что жить приходилось скромно, дети были всегда накормлены, умыты и одеты. Каждый год нам покупали новую школьную форму, и она носилась весь год. Родителям приходилось нелегко, но они старались, чтобы у детей было все необходимое.
Советское общество при всем своем уродстве давало детям абсолютно бесплатное и неплохое образование. Однако вырастая мы начинали понемногу понимать свое рабское положение, бесправие и невозможность что-либо изменить. Взросление несло с собой все большее столкновение с режимом, с его идиотскими правилами, бюрократией и вечными очередями.
В школе был порядок, там надо было вставать, когда в класс входил кто-то взрослый. С первого дня первого класса нас учили сидеть за партой, положив рука на руку, и не кричать с места, а поднимать руку, не отрывая локтя от парты, если хочешь что-то сказать. В старших классах, правда, этого уже не требовалось, как и не требовалось ношение уже ненавистной к тому времени школьной формы. До пятого класса я учился в обычной районной школе в Московском районе города Ленинграда и жил в коммуналке с бабушкой и дедушкой. У родителей в то время была малюсенькая комнатенка на последнем этаже в коммунальной квартире на Петроградской стороне, и семья решила, что мне будет пока лучше пожить с бабушкой и дедушкой в их большой комнате в 18 квадратных метров, в сталинском доме с толстыми стенами и высокими потолками. Комната была разделена пополам шкафом, за которым спали дедушка и бабушка, а в другой половине стоял диван, на котором спал я. Рядом с моим диваном размещался и обеденный стол, за которым мы завтракали, обедали и ужинали. В квартире жило еще две семьи, и у каждого стоял свой стол и висел свой шкафчик на кухне. Плита так же делилась на три семьи, каждому приписывалась определенная конфорка, а оставшаяся четвертая была как бы дополнительной. Ванная комната использовалась по расписанию. У каждой семьи был свой банный день. По утрам умываться в ванну шел первым тот, кому раньше всех надо было на работу. В общем и целом, все друг с другом ладили, что, конечно, отнюдь не всегда случалось в коммуналках, так что можно с уверенностью сказать, что нам повезло. К родителям я наезжал по выходным, то есть с субботы на воскресенье, поскольку выходной у нас у всех тогда был только один – в воскресенье. В старинном доме, где жили мои родители, был длиннющий коридор, и я обожал кататься по нему на своем трехколесном велосипеде. В их комнате была печка, и я помню, как мой папа частенько приносил дрова из сарайчика во дворе на пятый этаж по лестнице, лифта в том доме не было. Позже нам провели паровое отопление, и печка осталась просто как романтическое напоминание о прошлом.
Как только я сумел взять в руки карандаш, у меня проявились способности к рисованию, и этим делом я мог заниматься часами к великому удовольствию моей семьи, поскольку в остальное время я был крайне активен и неукротим.
Однажды, лет в 6–7, я решил, что пора взяться за настенную живопись, и размалевал все обои в комнате у дедушки и бабушки. Самое интересное, что меня не только не наказали, но даже похвалили за творческие усилия. Причем я работал в очень современном стиле и к рисункам добавил разбрызгивание краски, как бы в стиле Jackson Pollock. Краска, однако, была коричневая и, как заметила приехавшая к нам на лето из Москвы родственница, создавалось ощущение, что по стенам мазали не краской, а, простите, говном. Ну, первый опыт не всегда удачный. Вскоре мои способности заметили в школе и посоветовали моим родителям определить меня в специальную художественную школу при Академии художеств. К тому моменту я уже заканчивал четвертый класс и как раз мог поступать в первый класс СХШ (Средняя Художественная Школа при Академии Художеств СССР им. Б. В. Иогансона). Мама собрала мои рисунки в папочку и повезла их на просмотр в Академию на Университетскую набережную. Рисунки мои понравились комиссии, и меня допустили до экзаменов. Родители, однако, были несколько озадачены. В СХШ мама увидела множество длинноволосых, бородатых и солидных художников, сопровождавших своих молодых талантливых отпрысков, поступающих в школу. Многие явно были знакомы с преподавателями-художниками, пожимали им руки и по-приятельски с ними беседовали.
Мои родители были обыкновенными советскими инженерами, ни с какими художниками они знакомы не были и связей в мире искусства не имели. Посему им все это показалось устрашающим, и они стали сомневаться, стоит ли вообще подвергать ребенка излишнему стрессу, если шанс попасть в такое в высшей степени блатное учреждение совсем невелик. Они еще раз меня спросили, уверен ли я, что хочу сдавать экзамены в СХШ, и получили однозначно утвердительный ответ. Меня эти бородачи не пугали. Вероятно, я был наивен, а родители мои, зная жизнь, настроены были пессимистично. И скорее всего, они были по-своему правы, но моя наивность и детская уверенность в себе мне явно помогли, и, сдав три экзамена по рисунку, живописи и композиции, я был зачислен в схшатики. Перед экзаменами был интересный случай. Моя бабушка привезла меня в Академию, чтобы выяснить условия экзаменов. Мы стояли возле расписания, где было обозначено время каждого экзамена, и я вдруг понял, что не знаю, что значит композиция и что я должен буду на этом экзамене делать. Моя бабуля тоже толком не знала, что это за зверь, и обратилась за помощью к как раз подошедшему в этот момент человеку очень маленького роста с козлиной бородкой. (Вскоре я узнал, что это был завуч по искусству Иван Иванович Андреев.) Человечек этот посмотрел на меня с высоты своего роста и сказал: «Так он же еще маленький! Он что, поступает в нашу школу?». Я действительно всегда был коротышкой и выглядел намного младше своих лет. Бабуля моя была тоже крохотулей, но такой несправедливости по отношению к внучку она стерпеть не могла. «Между прочим, – язвительно заметила она, – он не маленький, а с отличием закончил четвертый класс!» Иван Иванович тут же извинился и объяснил мне, что значит композиция. Когда он отошел, бабушка гневно заметила: «Сам-то он не велик!»
Как я и предполагал, учиться в СХШ было здорово. Иногда нас, правда, пугали отчислением в массовую школу за всякие провинности, но атмосфера была творческая, к искусству все относились как к науке, и мы ощущали себя уже частью этого упоительного мира искусства. В академии густо пахло масляными красками и столярным клеем, гулко звенели шаги на каменных плитах в коридорах огромного, построенного еще в 18-м веке здания. Все подводило к сознанию чего-то существенного, необычного, возвышенного. Классы были небольшие, по 15–16 человек, по сравнению с массовой школой где количество учеников в одном классе доходило иногда до 45, СХШ выглядела как элитарная гимназия. Мы облазали всю академию вдоль и поперек, знали каждый ее самый темный угол и даже устроили тайное общество в старинных печах, куда только мы, малявки, могли пролезть. Там у нас стоял украденный из аудитории портрет Суворова и горели свечи. Общество никак не называлось, а просто было тайным по причине тайного местоположения в заброшенных печах. Поскольку школа находилась в Академии на Университетской набережной, а жили многие на других концах города, до школы добирались на общественном транспорте. Дед или бабушка доводили меня по утрам до автобусной остановки, я впихивался в двухвагонный Икарус и ехал в давке до школы. Обратно я обычно возвращался с кем-нибудь из одноклассников, которым было со мной по дороге. Позже мои родители наконец получили отдельную квартиру на Гражданке, и я переехал к ним. Оттуда было ездить дальше и сложнее, но все к этому относились спокойно. Других вариантов все равно не было. Школьные дни были длинными, фактически у нас было одновременно две школы, к обычным общеобразовательным предметам прибавлялись уроки по искусству, всегда сдвоенные парами, как в институте. Таким образом, наша нагрузка увеличивалась на 2, а то и на 4 академических часа в день.
Рисовали мы очень много и не только в школе, а еще и на дом нам постоянно давались задания. В конце каждой недели надо было приносить наброски, которые мы делали дома. До восьмого класса обязательным предметом для всех была скульптура, а в восьмом классе скульпторы выделялись в особый класс. С девятого класса выделялся еще архитектурный класс, класс живописи и графики. Основной идеей СХШ была семилетняя подготовка к поступлению в Академию художеств. И в былые времена схшатики практически поголовно и без проблем поступали в Академию. Начиная с конца 60-х – начала 70-х годов ситуация резко изменилась, схшатики потеряли в академии свой статус и должны были поступать на общих основаниях. Решающим фактором поступления становился блат.
В школе у нас были изумительные учителя, про некоторых из них ходили легенды. Особенно мы любили наших преподавателей-художников, они были не такими main stream, как большинство учителей по общеобразовательным предметам. Их манера общения с нами была более раскованной и между нами существовало особое взаимопонимание. Художники не занимались общепринятой воспитательной работой, не пытались сделать из нас настоящих пионеров или комсомольцев. Они не заставляли нас стричься, носить «приличную» одежду и даже, хотя это может показаться странным, не прививали нам принципы социалистического реализма. Безусловно, наше художественное образование базировалось на сугубо классических традициях, но кроме некоторых избитых советских тем, что нам иногда задавали по композиции, идеология обходила наше творческое воспитание стороной. Во всяком случае, так продолжалось до начала семидесятых годов, или до того, как году так в 1973-м двое наших бывших схшатиков свалили на надувной лодке из Алушты в Турцию. В тот момент они уже учились в Академии Художеств и, находясь летом на практике на берегу Черного моря и, по словам очевидцев, пребывая в веселом настроении, подогретом горячительными напитками, на спор решили махнуть в Турцию. Надули резиновую лодку (кто-то из друзей-студентов им еще и помогал в этом) и поплыли. Насколько затруднительным был их круиз, я не знаю, но факт налицо – в Турцию они все-таки приплыли. И ведь что удивительно, без всяких навигационных приборов, ведь могло и в Грузию и обратно в Крым прибить, а то еще и в Констанцу к Чаушеску ведь могли пожаловать. А уж попав в Турцию, сообразили ребята, что обратной дороги нет или эта дорога должна пройти через тюрягу за нарушение границы СССР. И попросили они политического убежища у американцев. Вот тут-то все и началось. Вначале всех наших учителей стали вызывать в Большой Дом. КГБ уже и так косо смотрело на патлатую молодежь, выходящую из стен СХШ, а тут еще и побег с просьбой о политическом убежище. Срочно были приняты чрезвычайные меры: СХШ была спешно переведена в ведомство Министерства Народного Образования, и на вновь введенную должность заместителя директора по внеклассной работе была назначена дама – бывший следователь КГБ. С тех пор, а вернее последние два года, проведенные мной в школе, были уже другими. Однако нас не так-то легко было перевоспитать. Я вспоминаю случай, когда нас всех, старшеклассников, повели в дом культуры на лекцию об искусстве, читаемую каким-то отставником-аппаратчиком. Этот лектор описывал «ужасные» случаи, когда студенты-художники слишком увлекались рисованием церквей, а потом, зайдя внутрь, совсем теряли контроль над собой и становились жертвами попов, раздающих им свой опиум. Его рассказ вызвал дружный хохот. Немного обескураженный лектор продолжал свой рассказ анализом загнивающего западного искусства и в качестве примера привел Сальвадора Дали. Я думаю, что этому лектору никогда еще до того не приходилось читать лекции такого рода аудиториям. Видимо, все предыдущие лекции проходили спокойно, зал, вероятно, либо вообще не знал, кто такой Дали, либо просто помалкивал в тряпочку. В нашем же случае он столкнулся с осведомленной публикой, обожавшей сюрреализм и в частности Сальвадора Дали, популярность которого в то время была очень высока. Всякий раз, когда лектор показывал очередной слайд и начинал свою песню о загнивающем, смердящем, отвратительном искусстве, из зала сыпались возгласы преувеличенного восторга. В тот день мы победили, бедняга просто вышел из зала. Нас немного поругали, но тем дело и кончилось. Все-таки когда все вместе – это сила.
Однако вскоре последовали репрессии: исключили одного парня из школы за то, что он написал в своем сочинении на тему «Кем я хочу быть».
Наивный школьник Дашкин написал, что хотел бы быть ковбоем, жить где-нибудь в Техасе и скакать по прериям на любимом коне. С ним была проведена беседа в присутствии товарища из КГБ, а затем последовало и отчисление из школы.
Однажды мне тоже пришла в голову совершенно замечательная идея залатать мои джинсы заплаткой в виде красной звезды. Все было бы ничего, но заплатка была на заднем месте. Как только ее увидела наша классная руководительница, она, конечно, потащила меня к завучу по внеклассной работе. К моему величайшему счастью, завуча не оказалось на месте, и пришлось ей вести меня к завучу по искусству.
«Иван Иваныч! Вы только посмотрите, что он тут устроил!» – воскликнула классная дама. «Что такое? Где?» – рявкнул завуч. «Повернись!» – приказала мне классная. Я повернулся задом. «А… Ну это ничего» – заметил Иван Иванович. Классная немного обомлела и пробормотала: «Вы так считаете?» «Да ерунда, Вера Александровна! Вот если бы он американский флаг туда присобачил, а то нашу звездочку, это ничего, это патриотично». Я просто не мог поверить своим ушам. Однако, слава богу, пронесло! На этом, правда, мои хулиганства не закончились. Однажды задали нам склеивать геометрические фигуры по начертательной геометрии. Склеив из бумаги пирамидку, я решил проявить творческую фантазию и расписать ее всякими лозунгами. Написал на ее гранях «Слава партии родной!»; «Вперед к победе коммунизма!»; «Партия – наш рулевой!», а на одной стороне как бы между прочим вставил: «Да здравствует Лаврентий Палыч!». Моя пирамида имела большой успех, преподавательница начертательной геометрии была настолько очарована моим политически грамотным искусством, что отнесла пирамиду в учительскую и стала ее там всем показывать. И все бы так и сошло, но нашелся, однако, преподаватель, который заметил надпись: «Да здравствует Лаврентий Палыч!», и он понял, что это Лаврентий Павлович Берия – железная рука сталинизма. Счастье, что этим преподавателем был замечательный художник-педагог Владислав Иванович Сенчуков. Он ничего никому не сказал, а позже мне рассказал, что не прошло это озорство незамеченным, и хорошо, что только он это сообразил, а никто другой не заметил. Ведь могли бы у меня быть из-за этого большущие неприятности.