Проблемы психологии народов

Вундт Вильгельм

III. Индивидуум и нация.

 

 

1. Индивидуализм в предании и в истории.

Существует естественная, всюду распространенная, характерная для наивного миропонимания склонность приписывать всякое ценное или важное, значительное изобретение — личности как творцу его. Так, уже первобытный миф создает образ "спасителя человечества", который принес огонь, изобрел оружие и орудия, ввел религиозные церемонии, культ. События, почему-либо глубже запечатлевшиеся в народной памяти, сага также связывает с именами отдельных героев. Еще у китайцев их былые властители считались творцами их древнейшей культуры, в замечательном слиянии образов мифического спасителя и сказочного героя. Один из этих властителей создал, по китайскому преданию, язык, другой изобрел письмо, третий ввел земледелие. В более поздние времена место этих былинных героев заступает избранный народ. Так, например, библейское сказание о творении мира и о временах патриархов столь же идет навстречу первобытной потребности в объяснении, сколько само, в свою очередь, служит главной опорой подобных представлений. В глазах современной науки, правда, эта роль израильского народа давно сыграна; но среди других древних народов Востока и до наших дней находятся преемники израильтян в притязаниях на звание первого культурного народа. Различие — не в пользу этих последующих народов — лишь в том, что ни один из них не мог столь неоспоримо, как народ Ветхого Завета, утверждать свое право на первенство. Кроме того, мнения о том, где зародилась культура, менялись, по большей части, сообразно с тем, куда направлялись исследования заинтересованных ученых или, в тех случаях, когда отдельный взгляд приобретал большое распространение, сообразно с той страной, на которую в данный момент было обращено внимание ученого мира. Таким образом, Индия, Египет, Вавилония последовательно считались колыбелью высших духовных приобретений человечества, отчасти же считаются и до сих пор. Конечно, эта смена воззрений имеет полное оправдание в результатах прогрессирующего изучения древности. Но склонность считать такую колыбель культуры исходным пунктом всякой религии, искусства и науки является в то же время, пожалуй, бессознательным возвращением к кругу библейских представлений о происхождении; но такое представление, продуманное до конца, неизбежно приводит к наименее приемлемой из всех теорий о происхождении культуры, к теории изобретения.

Удивительно, что такая точная, всюду на критическое исследование опирающаяся наука как филология, сходится в этом пункте с наивными представлениями о колыбели культуры человечества; укажем два мотива этого явления, чтобы сделать его понятным. Во-первых, по неизменному закону интеллектуальной деятельности, всякое сужение круга зрения влечет за собою концентрацию интереса, имеющую решающее значение для суждения о ценности предмета. Но в этой концентрации интереса встречаются начало и конец: наивное воззрение, переносящее индивидуальный опыт в историю человечества, с одной стороны, и изощренное до высшего совершенства специальное исследование. Видоизменяя известную пословицу: "из-за деревьев леса не видно" можно сказать о специалисте, что он, погруженный в рассматривание отдельного дерева, вообще не замечает, что он в лесу. Вторым же основанием к этому служит метод филологического исследования, несомненно воспитывающий в духе строгой концентрации на частностях. Эта важная, и для науки в высшей степени благотворная особенность филологического исследования имеет однако и обратную сторону, быть может присущую ему более, чем другим методам научной работы. Свою ближайшую задачу филологическое исследование усматривает в критическом анализе и истолковании продуктов духа, причем особенно старается опять-таки выделить частности во всем их своеобразии. Но такой метод работы неизбежно переносится на предмет и определяет его оценку. Это с точки зрения специальных задач исследования оправдываемое до известной степени сужение горизонта легко подменяется другим мотивом, которому уже трудно подыскать какое-либо оправдание: самим объектам, составляющим содержание исследования, приписывается согласное с рефлексией происхождение, которое возможно больше приближает их к деятельности исследующего филолога. И, подобно тому как эта деятельность предполагает напряжение индивидуальных духовных сил, точно так же склоняются, в конце концов, к признанию, что всякий продукт человеческого духа, как и где он нам ни встретился бы, приводит к индивидуальному творцу его и, в крайнем случае, к ограниченному числу индивидуумов. К этому присоединяется, так сказать, цеховой интеллектуализм филолога и, как естественное его дополнение, по большей части резко выраженный индивидуализм, который еще более вкореняется благодаря постоянным занятиям, посвященным духовным творениям действительно индивидуального происхождения. В одной статье о методологии Герман Пауль, например, следующим образом объясняет сущность филологической интерпретации: "мы понимаем известный текст, когда в нашей душе возникают как раз те ассоциации представлений, которые автор хотел вызвать в душе читателей". Это определение вполне приложимо к каким-нибудь дидактическим, учебным сочинениям. Всякий однако, кто сколько-нибудь может перенестись в душу поэта, согласится с тем, что лирический или даже эпический и драматический поэт в моменты своего вдохновенного творчества нисколько не заботится о намеренном воздействии на других. Но для филолога-интерпретатора интеллектуальная работа, путем которой он должен добиться понимания известного творения духа, незаметно переходит в соответствующую интеллектуальную работу самого творца. В основе такой бессознательной подмены несомненно лежит представление, что всякое произведение творчества и, следовательно, всякое словесное выражение является продуктом рефлексии о воздействии на слушателя или читателя. Что может служить иногда побочным мотивом, становится главным. А так как этот, на понимание действительно присутствующего или воображаемого слушателя направленный, побочный мотив является всегда продуктом индивидуальной рефлексии, то ясно, насколько тесно это рационалистическое понимание возникновения продуктов духа соприкасается с индивидуалистическим истолкованием, благодаря которому это крайнее изощрение научной рефлексии вновь отклоняется на путь наивных легенд о спасителях, героях и т. п., так как этот индивидуалистический метод исследования естественным образом переносится с литературных произведений также и на другие создания духа человеческого, на саги, мифы, обычаи и, наконец, на самый язык, служащий органом всех этих продуктов духовного творчества.

Таким образом, когда Пауль допускает, что виновником всякого новообразования, изменения в языке является индивидуум или ограниченное число индивидуумов, на общество же не обращает при этом никакого внимания,- он поступает совершенно в духе вышеприведенного определения филологической интерпретации. Он высказал такой взгляд уже в первом издании своих "Prinzipien der Sprachgeschichte", появившемся в 1880 г., и оставил неизмененным в вышедшем в 1909 г. четвертом издании. Судя по многочисленным заявлениям, взгляд этот пользуется сочувствием круга весьма почтенных языковедов.

Но неправильно трактовать этот вопрос, как это часто делается, конечно, в интересах именно филологического ограничения и сужения проблем, исключительно с точки зрения истории языка или даже литературы. Эти объекты филологии, как ни важны могут они быть сами по себе, никогда не стоят обособленно. Даже сага и миф, вследствие трудности отграничить их от форм литературного предания, лишь несовершенно дополняют то представление, которое составляется обыкновенно о возникновении продуктов духа на основании филологического исследования. Но то, что собственно нужно выдвинуть на первый план, когда речь идет именно о проблемах общества, — это сама общественная жизнь и её формы: право, государство и подготовляющие или дополняющие их общественные союзы. Это как раз тот пункт, в котором с исторической точки зрения интеллектуализм и индивидуализм современной филологии очевидно является возвратом к воззрениям рационалистического просвещения. Как и всякое другое регрессивное движение в истории культуры, этот филологический интеллектуализм и индивидуализм хотя и повторяют прошлое, однако на более высокой ступени интеллектуального развития. Эпоха Просвещения была во власти конструктивной метафизики, современный же филолог находится под гнетом принципа разделения труда. Таким образом, язык представляется ему суммою индивидуальных словообразований, миф — суммою повествований и былин неизвестных сказателей. Как эти продукты творчества духа относятся к другим общим созданиям, к обычаям, праву, государству этот вопрос мало заботит лингвиста и исследователя мифов по специальности. В виду указанных условий точка зрения философов Просвещения хотя и осталось по существу той же, однако несколько видоизменилась. По их учению, в начале всего существовал отдельно живущий естественный человек. Встретившись впервые со своими ближними, он изобрел язык. Для собственной безопасности он основал, по договору с другими людьми, руководимыми теми же потребностями, государство и правовой порядок, и для упрочения всех этих институтов установил, наконец, общий религиозный культ. Таковы идеи философии просвещения, в наиболее резкой форме высказанные крайним представителем эгоистического рационализма, Фомою Гоббсом. В несколько смягченной, благодаря примеси симпатических чувствований, форме они вновь встречаются, однако, у Руссо и его современников.

 

2. Происхождение психологии народов.

Именно в этом пункте романтизм — в языковедении в лице Якова Гримма, в правоведении в лице Савиньи и Пухта — выступает против индивидуализма предшествующей эпохи и проводит ту мысль, что народ, порождающий язык, нравы и право, сам представляет собою личность, "исторический индивидуум". В этом, в то же время, корень того понятия "национального духа", который у Гегеля и у представителей исторической школы права служит дополнением и завершением традиционного понятия индивидуальной души. В особенности Гегель не без намерения употреблял в применении к человеческому обществу общее слово "дух", которое заставляет нас отвлечься мысленно от телесной основы душевной жизни. Конечно, он не думал при этом, что материальные условия в данном случае совершенно отсутствуют. Он ясно высказывается в том смысле, что общество составляется из индивидуумов, а национальный дух — из отдельных душ. Но чем больший круг охватывает духовная жизнь, тем более её идеальное содержание возвышается по своей ценности и непреходящему значению над неизбежным материальным субстратом жизненных процессов. Следовательно, общий национальный дух противополагается отдельным душам не в смысле качественного различия, но в смысле измененного предиката ценности; равным образом и представители исторической школы права пользуются этим термином в том же значении. При этом в понимании государства они, конечно, все еще оставались замкнутыми в рамки старой теории договора, так что идея национального духа оставалась у них погруженною в мистический полумрак, тем более что как раз право, в силу того выдающегося значения, которое имеет отдельная личность для точного определения юридических понятий, легко вело к слишком тесному сближению того индивидуума высшей степени, которого считали носителем национального духа, с действительным индивидуумом. Эта неопределенность понятия повлияла и на зачатки новой психологии народов. В обосновании этой новой дисциплины Штейнталь исходил из философии Гегеля и сродных с нею идей Вильгельма Гумбольдта. Когда он впоследствии сошелся с гербартианцем Лацарусом, то счел нужным подчиниться в своих суждениях своему более сведущему в философии коллеге. Таким образом и случилось, что мысль Гегеля о национальном духе была облечена в одеяния совершенно неподходящей к ней философии. Для создания действительно оправдывающей возлагаемые на нее надежды психологии народов необходимо было претворить гегельянскую диалектику понятий в эмпирическую психологию актуальных душевных процессов. Гербартианская же атомистика души и "национальный дух" Гегеля относились друг к другу, как вода и огонь. Индивидуальная субстанция души в её косной замкнутости оставляла место лишь для индивидуальной психологии. Понятие о ней могло быть перенесено на общество разве лишь с помощью сомнительной аналогии. Подобно тому как в своей механике представлений Гербарт выводит душевную жизнь из игры воображаемых представлений, так по этому образу, можно было, конечно, мыслить отдельных членов общества, как нечто аналогичное представлениям в индивидуальном сознании.

В смысле этой сомнительной аналогии можно было затем говорить, конечно, о "душе народа" — аналогия, разумеется, столь же бессодержательная и внешняя, как и аналогия представлений с членами человеческого общества. Таким образом, и более глубокое основание безрезультатности психологии народов в её первоначальном виде можно усматривать в этом соединении непримиримых друг с другом предпосылок. А так как Лацарус в сущности никогда не шел дальше невыполненной пока программы будущей науки, то и Штейнталь — как ученый, несравненно более значительный и влиятельный, чем Лацарус, — оставался всегда в границах индивидуально-психологических исследований, с которыми его занятия в области языковедения и мифологии не имеют никакой связи. Герману Паулю принадлежит заслуга выяснения внутренней невозможности соединения Гербартовой механики души с имеющей свои корни в романтизме идеей национального духа, следовательно, и безрезультатности оперирующей с таким сочетанием психологии народов. Будучи сам сторонником гербартианской психологии, вооруженный в то же время основательным знакомством с историей языка, Пауль, более, чем кто-либо другой, был способен заметить несоединимость принятой Лацарусом и Штейнталем психологической точки зрения с программою будущей психологии народов. Поэтому критика их программы была вполне подходящим в свое время введением для вышедшего в 1880 г. первого издания "Prinzipien der Sprachgeschichte" Пауля. Но Пауль удержал этот взгляд без изменений во всех последующих изданиях своего произведения. Несколько вновь прибавленных примечаний прямо подтверждают, что автор продолжает стоять на той же точке зрения, которой он придерживался и тридцать лет тому назад. Конечно, он имеет на то полное право. Однако мне кажется, что Пауль погрешает при этом в двояком отношении: во-первых, современная психология в его глазах все еще тождественна с психологией народов в духе Лацаруса и Штейнталя: во-вторых, по его мнению, психология Гербарта, в существенных чертах, все еще является последним словом в психологии вообще. Я отрицаю и то и другое. Не только я лично защищаю новейшую психологию народов: она представлена в целом ряде этнологических и филологических работ, обращающих внимание на психологическую сторону проблем. Но эта психология народов не будет уже тождественна с этнопсихологией Лацаруса-Штейнталя; а Гербартова механика представлений принадлежит прошлому. Она — только интересная страница в истории развития новой психологии. Но стоять на точке зрения её предпосылок для объяснения фактов душевной жизни в настоящее время столь же недопустимо, как и отрицать психологические проблемы только потому, что они не согласуются с этими предпосылками. И не только психология народов и общая психология стали в настоящее время иными, чем были в то время, когда Герман Пауль впервые высказывал свои мысли о невозможности психологии народов: — многое с тех пор изменилось и в филологии. "Wërter und Sachen" — таково знаменательное заглавие одного нового журнала, девиз которого — исследование прошлого, распространяющееся на все стороны культуры. Таким образом, как мне кажется, всюду начинает постепенно проникать убеждение, что языковед должен трактовать язык не как изолированное от человеческого общества проявление жизни; наоборот, предположения о развитии форм речи должны до известной степени согласоваться с нашими воззрениями о происхождении и развитии самого человека, о происхождении форм общественной жизни, о зачатках обычаев и права. Никто в настоящее время не станет уже понимать "национальный дух" наподобие подсознательной души или сверхдуши современных психологов-мистиков — в смысле бестелесной, независимо от индивидуумов пребывающей сущности, как полагали в свое время основатели исторической школы права. Даже рационализация этого понятия на диалектической канве Гегелем стала для нас неприемлемой. Но послужившая основой для этого понятия национального духа мысль, что язык — не изолированное явление, что язык, обычаи и право представляют собой неразрывно связанные друг с другом проявления совместной жизни людей, — эта мысль и в настоящее время остается столь же истинною, как в то время, когда Яков Гримм сделал ее путеводной звездой своих всю область прошлого германского народа охватывающих работ. Кто утверждает, что общий язык возник путем слияния известного числа индивидуальных языков, тот волей-неволей должен также вернуться к фикциям прежнего рационализма о уединенно живущем первобытном человеке, который путем договора с ближними создал правовой порядок и основал государство.

Индивидуалистическая теория общества Фомы Гоббса не устрашилась этого вывода. В вопросе о происхождении языка она имела дело с задачей, которую в те времена вообще можно было решить лишь с помощью произвольных конструкций. Однако в настоящее время условия работы, в значительной степени благодаря развитию филологии, существенно изменились. Разве лишь один язык, да и то с натяжкою, можно трактовать таким конструктивным способом, так как он является древнейшим и во всяком случае наименее доступным для исследования генезиса продуктом совместной жизни людей. Но и в исследовании языка это возможно лишь в том случае, если мы, опираясь на столь далеко идущее в наши дни разделение труда, будем рассматривать языковедение, как совершенно обособленное царство, управляемое по собственным историческим "принципам": тогда языковед столь же мало может заботиться об истории культуры, как и о психологии. Впрочем, Ф. Кауфман на нескольких примерах блистательно показал, что индивидуалистическая теория терпит крушение уже при объяснении тех явлений истории языка, которые касаются вышеуказанных более широких областей совместной жизни людей. Если мы сравним друг с другом в истории немецкого языка первоначальные значения таких слов, которые выражают взаимные отношения членов общества, например, gemein (общий) и geheim (тайный), Geselle (товарищ, первоначально в смысле домашний, свой человек, Hausgeselle) и Genosse (товарищ вообще), то заметим, что не только, как это наблюдается и в других случаях, бледнеет и ослабляется некогда живое, наглядное значение слова, но вместе с тем всюду происходит и изменение смысла, при котором понятие, прежде выражавшее более тесную связь членов общества, допускает теперь более свободное взаимоотношение их.

В истории человеческого общества первым звеном бывает не индивидуум, но именно сообщество их. Из племени, из круга, родни путем постепенной индивидуализации выделяется самостоятельная индивидуальная личность, вопреки гипотезам рационалистического Просвещения, согласно которым индивидуумы отчасти под гнетом нужды, отчасти путем размышления соединились в общество.

 

3. Критика возражений против психологии народов.

Подобно тому, как некогда у представителей старой теории естественного права превратное понятие об отношениях индивидуума к обществу основывалось на логической конструкции, точно так же и возражения, с различных сторон выставленные против права психологии народов на существование, опираются больше на общие логические соображения, чем на наблюдения. Руководство в этом споре филологического индивидуализма против психологического коллективизма взяло на себя языкознание в лице многих своих представителей. Особенный интерес представляет одна произнесенная по торжественному случаю речь Пауля, в которой он кратко излагает общие точки зрения, определяющие его отрицательное отношение к психологическому коллективизму. Она ясно показывает, что эти точки зрения по существу остались теми же самыми, что и отправные точки старой теории естественного права. У Пауля они лишь перенесены с политического общества на словесную общину; кроме того, благодаря специально против психологии народов направленной тенденции, они приобретают критический и отчасти полемический характер, который был чужд прежним индивидуалистическим теориям государства. Критика психологии народов исходит при этом главным образом из двух точек зрения. Одна из них положительного, другая отрицательного характера. Во-первых, утверждается, что понятие "души народа", на которое опирается психология народов, не выдерживает критики: существует лишь индивидуальная душа, а не душа народа, следовательно, наука об этой душе народа невозможна по внутренним основаниям. К этому присоединяется, во-вторых, утверждение, что различные изложения так называемой психологии народов Лацаруса-Штейнталя до сих пор совсем не дают "законов" этой души народа, аналогичных законам индивидуальной души. Это справедливо прежде всего по отношению к языку, а затем приложимо и к мифам.

Стоит поэтому труда несколько яснее осветить обе эти общие точки зрения, так как, если мы принуждены будем признать справедливость первого возражения, психология народов тем самым станет немыслимой, тем более что, если присоединить второе возражение, — она вообще не дала каких-либо результатов, оправдывающих её право на существование.

Аргумент, на который опирается утверждение, что существует лишь индивидуальная психология и, следовательно, согласно истинному характеру психологии, невозможна никакая психология народов, на первый взгляд кажется в высшей степени простым. Всякая душевная жизнь предполагает, по Паулю, "непосредственную связь между психическими состояниями и процессами. Но такая связь имеет место лишь в индивидуальной душе. На внешний мир она может воздействовать всегда лишь через посредство тела, следовательно, на другие души она воздействует лишь косвенным образом. Если поэтому нет непосредственного воздействия одной души на другую, то невозможно точно также и непосредственное познание душевной жизни другого индивидуума. Если, таким образом, всякое психологическое познание ограничено индивидуальною душой, то, следовательно, и все то, что происходит в общественной жизни людей, нужно выводить из индивидуальной душевной жизни: если бы в совместной жизни людей были какие-либо другие элементы, чем в индивидуальной душевной жизни, то они остались бы для нас совершенно непонятными". Это кажется Паулю настолько очевидным, что, по его мнению, "это почти совестно высказывать"; кроме того, эти положения, по Паулю, совершенно независимы от каких-либо метафизических предпосылок.

Но уже давно не тайна ни для кого, что открыто исповедуемая метафизика далеко еще не самая худшая: в особенности остерегаться нужно той метафизики, которая таится за мнимо общепризнанными фактами. "Непосредственная связь состояний и процессов индивидуальной души" состоит, по Паулю, в том, что отдельные душевные переживания, представления, чувствования, ассоциации связаны друг с другом помимо каких-либо физических посредствующих процессов. Но откуда Пауль знает, что дело обстоит действительно таким образом? Конечно, из какой-либо психологии, и все говорит за то, что это его убеждение основано на Гербартовой психологии. Среди хотя бы сколько-нибудь жизненных современных психологических систем, кроме Гербартианской, я не знаю ни одной, которая связывала бы душу с телом чисто внешним образом, душу же в её собственной жизни считала за независимую по существу от тела метафизическую сущность. Для этой Гербартовой души образования представлений, ассоциаций и т. д. действительно являются внутренними переживаниями души, находящимися друг с другом в "непосредственной", нигде телесными процессами неопосредствованной связи. В настоящее время почти все психологи убеждены в том, что психология Гербарта представляет собою метафизическое гипотетическое построение, непосредственная же связь, предполагаемая ею, нигде в действительности не встречается. Все, что относится к нашей душевной жизни, связано, насколько нам известно, с физическими посредствующими процессами, начиная с простых временных и пространственных представлений и кончая наиболее сложными ассоциациями и апперцепциями. Равным образом, когда мы приписываем психологическим законам своеобразное, отличное от физических законов содержание, мы отнюдь не думаем при этом, что законы эти когда-либо могут быть осуществлены без физических промежуточных процессов. "Связь состояний и процессов в индивидуальной душе" на деле, таким образом, столь же опосредствована физически, как и связь между индивидуумами в человеческом обществе. Конечно, связь эта иная в том и в другом случае. Но, ведь, никто и не утверждает, что она одинакова. Скорее же мысль об аналогичной индивидуальной душе "душе народа", индивидуумы которой должны соответствовать представлениям в индивидуальном сознании, кажется нам фикцией, столь же бесплодной для психологии народов, как и Гербартова субстанция для индивидуальной психологии. В действительности же, как психология народов, так и индивидуальная психология, согласно той задаче, которую мы в настоящее время им ставим, должны иметь дело с фактами, а не с фикциями; так как бывают факты, связанные с человеческим обществом, и психологически понять их можно, лишь исходя из особых условий, проистекающих из совместной жизни людей, то ясно, что индивидуальная психология в этом случае нуждается в дополнении, имеющем своей задачей именно эти общие продукты духа и их развитие. Конечно, история при этом вносит свое веское слово. Но психологическое объяснение — нечто иное, чем историческое изложение фактов, как ни важно привлечение истории для психологического исследования.

Дедукция, с помощью которой Пауль доказывает невозможность психологии народов, опирается однако не только на метафизическую фикцию: он пользуется при этом также тем приемом умозаключения, который логики прежних времен называли "Saltus in concludendo". Исходя из бесспорной и никогда никем не оспариваемой однородности душевной жизни людей, он заключает, что и содержание её должно быть одинаковым у всех человеческих индивидуумов, к какой бы расе или нации они ни принадлежали; а из этого тожества психических переживаний по содержанию дедуцируется далее, что именно индивидуумы являются творцами всех продуктов общей культуры, тогда как общество, т. е. пробужденные через взаимодействие индивидуумов духовные силы, не принимает в этом творчестве никакого существенного участия. Сначала, следовательно, "элементы" душевной жизни подмениваются её содержаниями и затем, на основании мнимого тождества их у всех индивидуумов, заключается, что индивидуумы и являются творцами этих содержаний. Таким образом, из того бесспорного факта, что мы не можем объяснить ни одного факта в области психологии народов, не предполагая общей всем людям однородности душевных способностей, иными словами, не прибегая к нашему собственному психологическому опыту, выводится заключение, что вообще нет таких фактов из области психологии народов, которые не были бы в то же время фактами индивидуальной психологии. Психолог и историк культуры здесь явно поменялся ролями с диалектиком. Или же Пауль действительно должен думать, что явления, подобные так называемому "тотемизму" и "экзогамии" и т. д. можно выводить без дальнейших оговорок из фактов индивидуального сознания? И должны ли, действительно, какие-либо "принципы истории" заступить здесь место психологического объяснения, если необходимы психические мотивы для того, чтобы в столь многих местах возникли на вид независимо друг от друга сходные явления? В действительности, ведь, все гипотезы, предложенные до сих пор для решения этих трудных проблем, были, в последнем основании своем, психологического характера.

Но Пауль оспаривает у психологии её право на существование не только в отношении сомнительного априорного понятия "души народа", но полагает также, что этот результат логического рассуждения подтверждается a posteriori тем фактом, что психологии народов до сих пор, по его мнению, не удалось найти какие-либо "законы". Однако этот эмпирический аргумент связан с предшествующим логическим теснее, чем может показаться с первого взгляда, так как в основе своей и этот эмпирический аргумент опирается на ложную аналогию между индивидуальною душою и "душою народа", так что и это возражение при ближайшем рассмотрении носит, как оказывается, более логический, чем фактический характер. Индивидуальная психология, согласно заключению Пауля, должна установить законы отдельной души; следовательно, психология народов, если только она существует, должна установить законы души народа; но такие законы не найдены, следовательно, нет никакой психологии народов. Но при этом Пауль ставит психологии народов такую задачу, которую совершенно не ставит себе, по крайней мере, современная психология народов. Согласно Паулю, психология народов должна выступить в области явлений совместной жизни людей, как то — языка, мифов, обычаев и т. д., законодательницей или, по крайней мере, найти в этой области до сих пор неизвестные законы. Но такую задачу никогда не ставила себе психология народов, и если она где-либо и пользуется вообще выражением "законы", то в таком смысле, который скорее же прямо отрицает подобные притязания. "Исследование законов развития языка, мифов и нравов" — таково заглавие моего сочинения по психологии народов. Оно со всей желательной ясностью показывает, что законы, данные нам объективно в языке, мифах и обычаях, исследуются в этом сочинении с психологической точки зрения; отнюдь однако не говорится при этом, что самые законы эти должны еще быть найдены или же дедуцированы на основании каких-либо априорных рассуждений. Едва ли и сам Пауль будет отрицать, что существуют, например, законы перехода звуков, что развитие форм речи известного языка и его синтаксис следуют известным законам, наконец, что при возникновении таких законов психологические законы играют, по крайней мере, второстепенную роль, до известной степени содействуют этому возникновению. Я склонен поэтому считать второе возражение Пауля недоразумением, корень которого — в его понимании психологии: психология Гербарта построена не на заимствованных из опыта законах, но на основании известных метафизических предпосылок. Если бы психология народов имела тенденцию найти для "души народа" законы, подобные тем, которые Гербартова "механика представлений" установила для индивидуальной психологии, то второе возражение Пауля было бы справедливо. Но она не предпринимает подобной попытки. Психология народов скорее же стремится к тому, чтобы психологически объяснить объективно проступающие в явлениях общественной жизни законы, исходя из известных общезначимых психических мотивов, заимствованных ею из индивидуальной душевной жизни, и из особых условий, в которых эти мотивы действуют на различных ступенях культуры. При этом самые факты всюду приводят ее к предположению, что такие явления как язык, мифы, обычаи с самого начала требуют человеческого общества, почему индивидуальная психология не более способна разрешить заключенные в них психологические проблемы, чем отдельный индивидуум, взятый сам по себе, произвести когда-либо эти продукты общественной жизни. Правда, анализируя какой-либо продукт общего творчества народа, мы не можем обойтись без помощи индивидуальной психологии, но это не значит, что нет никаких связанных с совместной жизнью людей, психологических законов. Скорее же мы должны, прежде всего, причислить к этим специфическим законам психологии народов в объективном смысле слова то явление, что как бы далеко мы ни проследили развитие человека вглубь веков, он всюду представляет собой, по выражению Аристотеля, ζώογ πολιτικόγ, т. е. все продукты его духовной жизни возникают лишь в обществе. Кроме того, во всех областях имеется довольно значительное количество общих фактов, за которыми мы должны признать значение эмпирических законов. Так, само языкознание называет известные закономерные изменения "фонетическими законами", и если замечают, например, что в африканских наречиях группы банту наблюдаются явления перехода звуков, аналогичные с теми, которые по Гриммову закону подмены звуков имеют место и в германских языках, то это наводит на предположение, что влияния, обуславливающие такие изменения, имеют общее, выходящее за исторический горизонт отдельного народа, значение. Еще более приложимо это к возникающим при встрече звуков ассимиляциям и диссимиляциям, к так называемым образованиям по аналогии и ко многим явлениям, относящимся к области изменений значения и к синтаксису. То же наблюдаем мы и в мифологии, культе и обычаях. Так, мотивы обычаев при погребении тела, воззрения, лежащие в основе культа жертвоприношений, изменяются в различных, весьма отдаленных друг от друга, культурных областях с таким поразительным сходством, что мы с полным правом можем говорить здесь о непрерывной, лишь в виде исключения нарушаемой посторонними влияниями закономерности. Если, следовательно, Пауль не нашел в психологии народов никаких законов, то это, правда, доказывает, что он их не заметил, но отнюдь не убеждает в том, что их нет.

Однако и Пауль не может избежать допущения некоторых руководящих положений общего характера при объяснении явлений, относящихся к области тех дисциплин, которые называются им "науками о культуре". Но так как эти науки исторического характера, то и руководящие основные положения их будут не психологическими законами, но "историческими принципами". Однако я должен открыто признаться в том, что сколь ни многими разнообразными сведениями обязан я, несмотря на различие отправных точек зрения, основному труду Пауля (Prinzipien der Sprachgeschichte), я никогда не мог, тем не менее, составить себе ясного представления о том, что собственно понимает он под "принципами". Его рассуждения в данном случае очень неопределенны. Прежде всего мы встречаем нечто вроде определения этого понятия в методологии его "Grundriss der germanischen Philologie". Там говорится, что "наука о принципах" должна дать в руки методологии сумму возможных явлений, к которым можно прибегать, если необходимо дополнить данные явления (1-2, 168); а несколько выше сказано, что степень вероятности известного допущения, равно как и возможность его, должны определяться на основании наблюдавшихся ранее аналогичных случаев. Но, ведь, до сих пор под принципом понимали такие положения, которые характеризуются общностью и строгой необходимостью, не допускающей исключений. В таком смысле будут принципами механики, например, так называемый закон косности и закон параллелограмма сил. Напротив, положения, выражающие простую возможность, вероятность которых решается на основании аналогии с другими опытами, называются обыкновенно гипотезами, а не принципами. В действительности же, принципы Пауля, сводятся, насколько я могу судить, по существу, к одному положению: язык в последнем основании своем является творением индивидуума. К этому положению можно добавить еще королларии: первоначальной формой языка является индивидуальный язык; всякий общий язык возник путем слияния многих индивидуальных языков; всякое изменение в языке имеет локально и индивидуально ограниченный исходный пункт. Но эти положения, очевидно, представляют собой гипотезы, при том, как мне кажется, маловероятные гипотезы. Во всяком случае, лишь основываясь на опыте, можно ответить на вопрос, состоятельны они или нет.

 

4. Индивидуализм в современном языковедении.

Действительно, нет недостатка в попытках привести отдельные эмпирические доказательства в пользу этих гипотез. Но ясно, что всем этим примерам придается значение лишь потому, что та предпосылка, которую они должны доказать, считается уже a priori понятной сама по себе и, следовательно, не нуждающейся ни в каком доказательстве. Замечательно поэтому, что из всех областей филологии языковедение проводит этот индивидуализм в самой крайней форме. В истории культуры, мифов и обычаев довольствуются обыкновенно одним культурным центром, из которого исходит все развитие. Лишь лингвисты заходят порой столь далеко, что всякое новообразование или перемену в языке сводят к влиянию одного индивидуума. Так Бертольд Дельбрюк по поводу одного объяснения происхождения смешения языков замечает: "Прежде чем смешаются языки двух племен, необходимо, чтобы каждое из них выработало иным путем свой собственный язык. Этот другой путь, по моему мнению, может быть только таким, что нововведение вводит отдельный индивидуум, а из него оно распространяется на все более и более широкие круги. Главнейшим основанием, по которому большинство подражает меньшинству, является личное влияние немногих выдающихся индивидуумов.

Так далеко Пауль, конечно, не идет. Наоборот, он тщательно подчеркивает, что значительные изменения в языке, вероятно, исходят от большого числа индивидуумов. Но принципиального значения это различие между Дельбрюком и Паулем не имеет; поэтому нет ничего удивительного в том, что языковеды, предпочитающие занять определенную позицию, склоняются более в сторону крайнего индивидуализма Дельбрюка, чем умеренного индивидуализма Пауля. И для Пауля общество — сумма индивидуумов, не более. То, что в нем происходит, имеет свой источник в одаренных одинаковыми душевными силами индивидуумах. Когда один индивидуум оказывает влияние на другого, то в общем происходит то же самое, что и при возникновении чувственного восприятия из воздействия какого-либо внешнего раздражения. Пауль совершенно не принимает в расчет того факта, что язык, мифы, обычаи создаются именно обществом, и при развитии их во всех существенных отношениях общество определяет индивидуум; индивидуум же не определяет общество даже каким-либо косвенным образом.

Обоснование этого воззрения сводится у Пауля, главным образом, к доказательству с помощью примеров или, выражаясь в логических терминах, к наведению от немногих случаев ко всем, причем противоречащие инстанции оставляются без внимания. Так, изменения в языке, или новообразования, иногда распространяются из одного какого-нибудь места на более обширную территорию, особенности местного диалекта могут перейти в литературный язык, в редких случаях даже отдельный человек может произвольно изобрести слово. Никто не спорит против такого утверждения. Однако такие рассуждения отнюдь не доказывают, что приведенные случаи представляют собою обычный, закономерный ход развития. Всем этим случаям можно противопоставить другие, в которых процесс, по всей видимости, совершается обратным порядком. Общий язык распадается на отдельные диалекты, из местного диалекта, в свою очередь, выделяется индивидуальная манера говорить, которая бывает тем более характерной, чем выше культура. Наконец, тем редким случаям введения новообразований в языке индивидуумом можно противопоставить подавляющее число других случаев, в которых индивидуум сам почерпает из общего языка. Поставим же по отношению к этим двум противоположным друг другу течениям, и здесь, как везде, пробивающимся в душевной жизни, вопрос так, как по справедливости и следует его поставить: что в этом столкновении противоположных сил будет первичным? Тогда не останется никакого сомнения в том, что общее будет, взятое в целом, первичным явлением, а дифференциация и индивидуализация — последующим. Допуская противоположное, мы должны были бы совершенно превратно истолковать развитие культуры или же предположить, что язык является каким-то удивительным исключением среди продуктов человеческого духа. Когда, несмотря на то, делаются все же попытки применить к таким явлениям общеизвестной дифференциации индивидуалистическую гипотезу, то на сцену тотчас же выступают произвольные построения, во всех пунктах противоречащие действительным фактам. Так, например, Пауль утверждает, что распадение языка на диалекты случается всюду тогда, когда "индивидуальные отличия выходят за известную грань". Следовательно, от одного индивидуума или от ограниченного числа индивидуумов должны постепенно распространяться своеобразные отклонения их индивидуальных языков. Я не отрицаю, конечно, того, что можно конструировать процесс таким образом. Но если мы примем во внимание условия, в которых происходит первоначально такое распадение языков, то едва ли будет вероятным, что процесс этот происходит таким образом и в действительности. Дифференциация языка на диалекты, как показывает исследование языков современных первобытных народов, самым тесным образом связана с делением племен на меньшие группы и в дальнейшем — с переселениями племен. Орда вместе живущих людей имеет общий язык, в котором совершенно растворяются индивидуальные отклонения, равно как и различия в обычаях и в культе. Если орда увеличивается, она распадается, часть выделяется и перекочевывает, ищет более отдаленных мест для охоты и начинает далее самостоятельно развиваться в новых условиях. Следы таких выделений встречаются в ясной форме еще и в настоящее время у бесчисленных австралийских и американских племен, и мы наверное не ошибемся, если будем представлять себе, что языки и диалекты современных культурных народов выделились когда-то, в общем, аналогичным образом. Но процесс преобразования одного из таких языков выделившегося племени не может существенным образом разниться от процесса происхождения языка вообще. Подобно тому как язык вообще не изобретен индивидуумом или ограниченным числом индивидуумов, так и развитие языка выделившегося племени не обусловлено распространением индивидуальных языков, но само общество создало новый язык. Следовательно, и в этом случае гипотеза индивидуального языка обобщает явления позднейшей культуры, чтобы затем отнести их к любой прошлой эпохе. Вновь выплывает, таким образом, превратное понятие истории, подобное тому, с которым оперировало индивидуалистическое и рационалистическое Просвещение. Самостоятельная личность ставится не там, где мы должны бы были видеть ее на основании наших антропологических и социологических знаний, — в конце истории, но, наоборот, в самом начале её.

 

5. Естественноисторические аналогии к истории языка.

Тем не менее в одном пункте пути прежнего и нового индивидуализма расходятся. Для индивидуализма прежних времен человеческое развитие было замкнутым в себе царством; от него далека мысль ставить историю созданий духа в связь с возникновением других продуктов природы, вплоть даже до органических существ. В наше время положение вещей совершенно переменилось. Теория эволюции господствует ныне во всех науках. Общепризнаны аналогии между эволюцией человека и животных. Почти всякая гипотеза, в особенности если она более основана на конструкции, чем на фактах, опирается на теорию эволюции. Индивидуализм также не мог обойтись без помощи теории эволюции. И в этом случае Пауль дал обстоятельное разъяснение роли таких естественноисторических аналогий в языкознании.

Подобно тому как роды, классы, породы в органической природе представляют собой не что иное, как "общие понятия человеческого рассудка, которые могут произвольно изменяться", так и каждый индивидуум имеет, в конце концов, свой собственный язык, поэтому объединяя известное число таких индивидуальных языков в диалектическую группу, мы поступаем всегда до некоторой степени произвольно. Сообразно с этим и всякое изменение и словообразование в языке является прежде всего индивидуальным процессом, и от привходящих условий зависит, распространяется ли он на другие индивидуумы или нет. С другой стороны, новые разновидности, как учит нас теория Дарвина, возникают благодаря тому, что случайные индивидуальные отклонения, почему-либо поддерживаемые борьбой за существование, усиливаются и делаются устойчивыми. Совершенно аналогичным образом и в человеческом обществе обычное всюду возникло из случайного. Выполненное впервые по известному поводу действие индивидуума переходит при благоприятных обстоятельствах в привычку, привычка распространяется на окружающих и становится обычаем. Подобным образом и в языке всякое изменение или новообразование исходит от индивидуума. Но благодаря взаимному влиянию и подражанию различия между бесконечным количеством индивидуальных языков постепенно сглаживаются. Таким образом то, что первоначально было индивидуальным отклонением, входит в состав общего языка, из которого затем, с помощью дальнейших индивидуальных отклонений, могут дифференцироваться диалекты.

Как ни сильно импонирует на первый взгляд указание в обеих этих аналогиях на образец, данный современной теорией эволюции, разрушившей понятие неизменного вида, генетическому исследованию человеческого общества, — однако при ближайшем рассмотрении эта аналогия оказывается состоятельною лишь в одном пункте, вообще не нуждающемся в подобных аналогиях: в том именно, что на самом деле в нашем опыте всегда дано лишь конкретное, единичное, абстрактные же понятия лишены реальности. Как только мы пойдем далее этого пункта, аналогия не выдержит критики. Где в животном царстве подыщем мы пример смешения разных пород наподобие того, как смешиваются языки различных племен, или пример уподобления одного индивидуума другому путем подражания? Поистине, аналогия эта рассыпается в прах, как только её коснешься. Физические объекты и психические или психофизические функции не имеют друг с другом ничего общего, кроме того, что и те и другие даны нам в форме конкретных явлений. Однако на основании этого самого общего сходства нельзя сказать решительно ничего относительно того, как произошло то или иное изменение в одном из бесчисленных индивидуальных языков, из которых слагается общий язык. Одно можно сказать с уверенностью, что подражание, влияние которого, хотя оно и преувеличено, во всяком случае нельзя отрицать в развитии языка — не играет никакой роли при изменениях и трансформациях в органической природе.

Но иначе обстоит дело с аргументом, что обычное всюду произошло из какого-либо однажды случайно или произвольно возникшего действия. Конечно, "usus" не свалился внезапно с неба. Обычное возникло из отдельных, первоначально в виде исключения случившихся действий. Но этим не сказано еще, что эти действия всюду исходят от отдельных самостоятельно действующих индивидуумов. Кто делает такое заключение, тот подменяет прежде всего случайное индивидуальным и затем индивидуальное отдельными индивидуумами. Этим, конечно, не исключается возможность перехода привычек и даже произвольных выдумок или причуд отдельных лиц в обычай. Отнюдь нельзя однако возводить это явление в общее правило, и самая возможность такого перехода зависит прежде всего от характера той или иной сферы жизненных явлений? Мода, — вот, несомненно, та область, в которой влияние индивидуума имеет наибольшее значение. Известный фасон платья может быть изобретен любым портным или же лицом, предписывающим законы вкуса в делах внешнего представительства; пожалуй, всего чаще моды создаются именно таким путем. В общем, мода более всего другого является делом изобретения, и каждое изобретение указывает на своего изобретателя. С другой стороны, имеются и такие области, в которых изобретение не играет никакой заслуживающей внимания роли, почему и индивидуальное изобретение возможно лишь в виде исключения. Сюда относится прежде всего язык, который в этом отношении действительно более всех других продуктов духа человеческого напоминает эволюцию органических форм природы. Предположить, что известные изменения в языке, носящие общий характер, как, например, явления закономерного перехода звуков, ассимиляции и диссимиляции, так называемые образования по аналогии и т. д., возникли у бесчисленных индивидуумов одновременно и независимо друг от друга, возможно в данном случае с тем большей вероятностью, чем более такие явления указывают не только на явления, которым одинаково подчинены все сочлены общества, но прежде всего также на взаимодействия между индивидуумами, уже предполагающие существование общества.

 

6. Теория подражания.

Принимая во внимание, что человек, насколько мы можем проследить его развитие вглубь веков, всегда жил в обществе, следовательно, такие создания творчества человека, как язык, мифы и обычаи, возможны лишь в обществе, мы можем допустить индивидуальное происхождение известного явления в этой области, в общем, лишь когда возможно или прямо указать его, или же оно вероятно в силу особых условий данного случая. Так, например, нам достоверно известно, что слово "газ" было произвольно изобретено известным врачом и химиком, Баптиставан Гельмонтом, как он и сам об этом сообщает.

Тем не менее нередко пытаются доказать возможность индивидуального происхождения словесных образований, исходя в своих умозаключениях именно из подобных примеров, которые к тому же носят обыкновенно характер единичных явлений. Так, например, Гуго Шухардт, рассказывает множество небольших анекдотов, частью очень забавных, о новообразованиях в языке, исходящих от индивидуума и принятых затем в общий язык, чтобы удержаться более или менее долгое время. Всем известно, что шуточные прозвища лиц, шуточные названия местностей, профессий и т. д. обязаны своим возникновением индивидуальной изобретательности и остроумию, и я, конечно, далек от того, чтобы оспаривать эти примеры; я склонен был бы даже присоединиться к тому мнению, что и за кругом таких чисто индивидуальных измышлений, в известных специальных диалектах, например, в воровском и мошенническом диалекте, в диалекте студенческих корпораций и т. п., существенная часть характерного для них подбора слов обязана своим возникновением индивидууму; хотя и в этом случае прямое доказательство по большей части невозможно. Возможность, вероятность подобного объяснения основывается в этом случае на произвольном изобретении; но именно отсутствие этого произвольного изобретения и делает маловероятным аналогичное происхождение для большого числа новообразований в общем языке. Правда, история технических изобретений показывает, что иногда два человека независимо друг от друга и приблизительно одновременно приходят к идее одного и того же изобретения; но такой случай встречается очень редко, поэтому в общем нужно придерживаться правила, что индивидуальное происхождение можно допускать в тех случаях, когда факт изобретения чего-либо имеется налицо. Этим, конечно, не сказано, что отсутствие этого признака, т. е. изобретения, указывает на невозможность его. Но для допущения его должны иметься другие свидетельства. Если при возникновении известного явления оказало влияние подражание, то нельзя еще в этом видеть прямое доказательство того, что явление это обязано своим возникновением индивидууму. Характерным примером может служить приводимый Шухардтом гнусавый выговор пуритан, в особенности их проповедников, перешедший, по вероятному предположению, и в современный язык янки. Хотя мотивы этой привычки давно утрачены, однако в том кругу, в котором она возникла, привычка эта имеет общее происхождение, и вывести ее из одного только подражания нельзя. Манера произносить слова несколько в нос имеет свой источник скорее же в том значении, которое пуритане придавали книгам Ветхого Завета. Подобно тому, как они давали себе имена патриархов и пророков, так и выговор их подражал тому гнусавому произношению нараспев, с которым и до сих пор читается в синагогах еврейская библия. Каким образом возникла самая манера такого чтения, — этот вопрос мы оставим в стороне. Отчасти она может быть обусловлена вообще еврейским выговором, отчасти же обоснована фонетическими особенностями декламируемого несколько подавленным голосом нараспев речитатива. Маловероятно, во всяком случае, предположение, что мотив этот первоначально влиял лишь на немногих.

Вообще говоря, хотя при распространении какого-либо новообразования в области психологии народов подражание и является всюду содействующим фактором, — однако оно и не единственный фактор и не дает ответа по существу на вопрос, каким образом возникло то, чему подражают. Если поэтому подчеркивается исключительно подражание как условие возникновения известного явления, то в основе этого всегда лежит, в целях объяснения его генезиса, опять-таки предпосылка первоначального изобретения; а так как изобретение исходит от индивидуума, то и происхождение его считается индивидуальным. Слово "подражание" представляет собою, поэтому, такое выражение, которое всегда лишь несовершенно передаёт процессы, совместно действующие при распространении какого-либо общественного явления. Когда один человек подражает другому, он заимствует у него нечто готовое или заимствованное в свою очередь у других людей или же изобретенное самим этим другим человеком. Но последнее -исключительный случай, иногда действительно имеющий место; в большинстве же случаев известное явление возникает из постоянно переплетающихся друг с другом взаимодействий, в которых каждый и подражает, и одновременно служит образцом для подражания. Чтобы наглядно представить себе этот процесс, присмотримся к тому случаю новообразований в языке и их распространения, в котором возможно прямое, непосредственное наблюдение: возникновение и фиксация языка жестов между живущими вместе глухонемыми детьми или же между глухонемым и окружающими его людьми, владеющими речью. Глухонемой выражает известное представление жестом, который обыкновенно сразу бывает понятен другим людям, а они в свою очередь, уже смотря по обстоятельствам, видоизменяют его, дополняют или возражают на него другим жестом и т. д. В таком случае возможно, конечно, что известный жест будет произвольно изобретен индивидуумом и затем перенят и усвоен окружающими его. Но самое это усвоение было бы невозможным, если бы общее творчество, в котором подражание играет роль лишь содействующего фактора, не служило при этом первичною основою. Взаимодействие индивидуумов, при котором каждый оказывается одновременно и дающим и получающим, никогда не могло бы возникнуть, если бы каждый индивидуум не побуждался воздействующими на него раздражениями к движениям, служащим естественным средством выражения его представлений и аффектов. Поэтому я нахожу маловероятным мнение Шухардта, что взаимодействие между индивидуумами и обществом возможно вообще лишь путем подражания. Всякая попытка объяснить такие общие образования из подражания или, как желают Дельбрюк и Шухардт, из подражания единичному примеру, данному индивидуумом, непременно ведет на деле к психологически невозможным конструкциям. Поучительными примерами в этом случае могут, как мне кажется, служить в особенности явления смешения языков или влияния одного языка на другой, — примерами, которые, казалось бы, прежде всего, поскольку речь идёт об общих процессах в развитии языка, должны бы были навести на мысль о подражании. Интересное явление этого рода представляет собой, например, проникновение в румынский язык так называемой гармонии гласных. Достоверно известно, что она заимствована из турецкого языка, так как, вообще говоря, она чужда как романским, так и индоевропейским языкам. В своих характерных для урало-алтайской группы языков формах эта гармония гласных является процессом прогрессивной звуковой ассимиляции: гласная одного слога ассимилирует гласную следующего, напр., в турецком неопределенном наклонении гласная корня слова ассимилирует гласную суффикса: sev-mek, mд-mäk, bak-mak и т. п. При оживленных, в особенности в прежнее время, сношениях между Турцией и Румынией подобное влияние, в общем, вполне понятно. Но что представляет собою этот процесс при ближайшем рассмотрении? Согласно теории подражания и распространения от одного, служащего образцом, индивидуума, какой-нибудь влиятельный румын должен был бы усвоить себе эту особенность турецкого языка и затем найти себе многочисленных подражателей среди своих соотечественников: таким образом, особенность эта стала бы общим достоянием. Если даже сделать уступку и согласиться с тем, что образцом в этом случае может служить не один индивидуум, а несколько, теория подражания все-таки осталась бы еще в силе. Но увеличение числа индивидуумом не делает ее более вероятной и убедительной. Выводы из основанных на фактах наблюдений над сношениями двух чуждых друг другу по языку народов противоречат обеим гипотезам. Первое, что мы наблюдаем, это тот факт, что большее или меньшее число индивидуумов усваивает оба языка. Такие владеющие двумя языками индивидуумы или вносят в родной язык слова, заимствованные из чужого языка или же смешивают формы речи и склонения и спряжения. Так выходцы из Пфальца в Пенсильвании снабжают в простонародном диалекте английские слова немецкими формами склонения и спряжения; таким же путем перешла, несомненно, впервые турецкая гармония гласных в румынский язык через посредство румын, владевших обоими языками. Если мы назовем этот процесс подражанием, то придется сказать, что говорящий подражает в этом случае самому себе. Но так как ясно, что подобное перенесение форм из одного языка в другой совершается бессознательно, то весь этот процесс вообще не имеет ничего общего с подражанием; суть дела здесь, как и во многих других явлениях языка, в одном из тех процессов психофизической ассимиляции, которые проявляются на всех ступенях душевного развития.

Итак, подражание является лишь сопровождающим фактором при взаимодействиях в человеческом обществе, иногда же, как в последнем примере, оно бывает, в сущности, лишь неточным, заимствованным из вульгарной психологии, описанием ассоциативного процесса, отличного от подражания в собственном смысле слова. Наконец, в многочисленных случаях перехода звуков и изменения значения слов подражание не заслуживает внимания даже в этом переносном смысле слова. Это бывает во всех тех случаях, когда члены одной и той же словесной общины подвергаются приблизительно одинаковым природным и культурным влияниям. Я оставляю здесь в стороне столь спорные влияния природы. Но те переходы звуков, которые можно, подобно словесным ассимиляциям и диссимиляциям с относящейся к ним гармонией гласных, свести к вполне определенным психофизическим влияниям, являются, по большей части в последней инстанции своей, продуктами общения, следовательно, и взаимодействия индивидуумов, и нет нужды в этом случае предполагать подражание, как первичную причину. То явление языка, благодаря которому глагол adsimilare, например, переходит путем регрессивной фонетической ассимиляции в assimilare, dumb в dumm (глупый), brumben в brummen (ворчать, брюзжать), основывается — как справедливо отметил это впервые К. Бругман и как это становится вероятным из результатов произвольного ускорения артикуляции — на постепенно развивающемся ускорении речи. Но это ускорение является следствием общения, т. е. взаимодействия членов одной и той же словесной общины, не имеющим ничего общего с подражанием. Если теория подражания с приданным ей уважаемыми авторитетами языковедения индивидуалистическим оттенком в каждом отдельном случае вновь приводит к теории изобретения, то едва ли может она уберечься и от дальнейшего вывода, что и язык вообще — представляющий собою не что иное, как общую сумму продуктов индивидуального творчества, — является, в конце концов, продуктом произвольного изобретения. Таким образом, мы благополучно вновь приходим к уединенно живущему естественному человеку, который прежде всего изобрел язык, затем вместе с подобными себе основал государство и затем, чтобы положить конец разрастающимся, как сорная трава, предрассудкам, ввел религиозный культ.