В конце сентября 1942 года в составе большого каравана в Архангельск пришел тральщик, «Сом» с ребятами, — участниками новоземельской экспедиции.

Три месяца мы собирали яйца и промышляли кайру на птичьих базарах далекого полярного острова — как могли, помогали голодающему Архангельску. Многое пришлось испытать за это время, многое осталось в памяти на всю жизнь: тяжелой, опасной была работа на море и сорокаметровых отвесных скалах.

Но теперь все это позади. Мы были взволнованы, возбуждены. Как же: родной город — вот он, перед нами!

Судно направлялось к причалу рыбокомбината, на Факторию.

Северный ветер, холодный, порывистый, пенил мутноватые неприветливые волны Двины. День выдался серый и хмурый, но у всех, толпившихся на палубе, было праздничное настроение: нам предстояла скорая встреча с родными и близкими.

— Удивительное дело: ветер сильный, а большой волны не разводит. На море бы сейчас такие горы поднимались!

— И цвет волны в море другой — красивее.

— Смотрите, наша школа видна! Ребята сейчас корпят за партами.

— Борька, вон твой дом показался. Прыгай за борт, топай напрямик, здесь мелко — травку видно!

— Ой! Мою улицу проехали. Скажите капитану, чтобы бросил якорь, высадил меня.

Но вдруг разговоры, шутки как-то разом смолкли. Тихо, тревожно стало на палубе.

Что это? Что стало с лесотехническим институтом?! Вместо пятиэтажного правого крыла здания — изуродованная стена с остатками перекрытий. Кое-где у стен каким-то чудом держались железные койки. Все знали, что в правом крыле института помещался госпиталь, сотни раненых бойцов лежали в палатах. Страшно было представить, что произошло здесь.

На Новой Земле мы не имели известий из Архангельска, ничего не знали о бомбежках. Это было первое напоминание о том, что жестокая рука войны дотянулась и до нашего города.

Радостное оживление сменилось тревогой недобрых предчувствий. Что нас ждет дома? Как там родные?

На причале рыбокомбината судно встречали начальник управления тралового флота Каменев и еще несколько человек в морской форме. Родных не было. Да они и не могли знать о приходе тральщика, ведь «Сом» шел в составе большого каравана, а о таких вещах в военное время сообщали далеко не каждому.

Как только подали трап, встречавшие быстро поднялись на палубу. Нас выстроили вдоль борта. Каменев поздоровался с начальником экспедиции и что-то тихо спросил у него.

— Слава богу, все живы и здоровы, — улыбаясь ответил Грозников.

Каменев поздравил нас с прибытием в Архангельск, похвалил за работу, пожелал успехов в учебе.

— А теперь, ребята, ступайте в баню, — неожиданно заключил он. — Самое лучшее — с дороги да прямо на полок. Вымойтесь хорошенько, белье прожарьте в дезокамере, чтобы домой пришли — блестели!

Вот это здорово! Что-что, а баня всем была нужна в первую очередь: за три месяца мы только раз побывали в ней да и то помешал домыться немецкий «юнкерс».

До чего же приятно было хлестать мягким, распаренным веником зудевшее тело, смывать въевшуюся грязь жесткой, густо намыленной мочалкой, обливаться благодатной теплой водой.

— Не баня, а рай земной! — пыхтел, отдувался в предбаннике Боря Меньшиков.

Баня гудела от шума, смеха, радостных восклицаний.

Никто не обратил взимания на еле слышный из-за этой разноголосицы далекий заводской гудок, но вот к нему присоединился второй, третий… Загудели стоявшие у причала пароходы. Где-то совсем рядом раздался хватающий за душу вой сирены. Все эти звуки слились в один грозный и тревожный сигнал опасности.

Воздушная тревога!

В бане сразу стало тихо.

— Спокойно, ребята! — предупредил появившийся дежурный МПВО с противогазом через плечо и красной повязкой на рукаве. — Никакой опасности нет. Фашистский самолет где-то на подступах к Архангельску. К городу его не подпустят. Продолжайте мыться. Тревога скоро кончится.

Мы продолжали мыться — что же оставалось делать? — но уже без шума и смеха. Чудесного банного настроения как не бывало. Всем было немного не по себе: воздушная тревога… и где! — в нашем Архангельске. Далеко протягивает фашист свои лапы.

— Везет же нам, — ворчал Арся Баков, — в Кармакулах немец обстрелял, здесь опять не дает спокойно помыться — того и гляди, бомбу на плешь сбросит.

— А ты не бойся, — щелкнул его по затылку Толя Гулышев, — у тебя котелок — чугунный, любая бомба отскочит.

Время шло томительно медленно. Не было слышно ни взрывов, ни стрельбы зениток. Все уже вымылись, пора было одеваться, но куда-то девалась работница дезокамеры, сухонькая суетливая старушонка. Она появилась только после отбоя тревоги.

Наша одежда пахла паленым. Брезентовые робы, в которых так хотелось показаться дома, порыжели, просвечивали большими прорехами.

— Передержала! — сокрушалась старушка. — Боюсь я этих тревог. Как ударила бомба около нашего дома, с тех пор и боюсь. Чуть что — бегу в убежище.

— Поддержите меня! Мне дурно. Дайте воды, — стонал Тема Кривополенов, рассматривая свою «амуницию».

На него нельзя было смотреть без смеха: вся одежда — дыра на дыре, одного рукава как не бывало, сзади на брюках — огромная прореха. Немногим лучше выглядели и другие ребята….

Когда наша пестрая, шумная орава вошла в вагон трамвая, пассажиры стали с любопытством посматривать на нас. Таких оборванцев, наверное, еще не видел Архангельск.

У деревни Варавино сошли Геня Перфильев и Арся Баков. Они уже были дома. Их провожали дружескими тумаками, шутливыми пожеланиями. Двое друзей еще долго стояли на трамвайной остановке, махали нам вслед руками.

На углу улицы Урицкого дороги большинства ребят расходились. Постояли на перекрестке, поговорили. Сдержанно попрощались. Многие поехали на трамвае дальше в город, а мы, соседи — Боря Меньшиков, Толя Гулышев и я, пошли пешком.

— А жалко все-таки расставаться. Три месяца жили одной семьей, подружились, а теперь вот разошлись по своим углам, и кто знает, когда с кем встретишься, — вздохнув, сказал Боря.

Мы шли по Петроградскому проспекту, приглядывались, искали следы фашистских налетов. Но все, казалось, было по-прежнему. Редко-редко встречались дома со следами недавних пожаров.

Архангельск за военное время будто постарел, слинял, доски на деревянных тротуарах зияли дырами, хлябали под ногами, заборы кое-где покосились, в трамваях вместо разбитых стекол вставлены листы фанеры. Чувствовалось, что в городе не хватает умелых и сильных мужских рук.

Вот и наша улица. Вот и милый сердцу дом № 3.

Я быстро взбежал по крутой лестнице на второй этаж и громко постучал во входную дверь.

Открыла наша соседка Аня Джерихова, эвакуированная из Мурманска молодая учительница.

— Коля приехал! — закричала она на весь коридор и затормошила, закрутила меня и даже чмокнула в нос. — А мы уже думали, что ваше судно потопили, ведь три месяца не было никаких известий.

— А где наши? — спросил я, увидев замок, висевший на двери.

— Ах, ведь ты и не знаешь! — затараторила Аня. — Мама твоя, сестра Оля и маленькая племянница Ядвига уехали в деревню, в Коми, почти сразу же после твоего отъезда на Новую Землю, еще до бомбежек. Здесь остались сестры Мария и Лида. Обе они сейчас на работе.

Ключ от комнаты висел в коридоре на гвоздике. Я открыл замок. Ну вот и дома!

С каким нетерпением я ждал этого момента, мечтал о нем, но теперь почему-то особой радости не испытывал: не было мамы, а душою дома всегда была она, добрая, заботливая. Без мамы дом превращался просто в место для жилья.

Вечером пришли с работы сестры. Обе они были старше меня. Мария работала участковым врачом, Лидия — учительницей в 17-й школе.

В первую очередь они выкинули на помойку всю мою одежду и заставили второй раз за этот день идти в баню. Напрасно я уверял их, что чист, как стеклышко, — все было бесполезно.

— Марш в баню, и никаких разговоров! — заявила старшая, Мария.

Пришлось шагать в старую «макаровскую» баню. Вымылся, конечно, наскоро: просто постоял несколько минут под душем.

Одевался я в чистое белье Саши, мужа Марии. Он был на фронте. Банщик, худой жердеобразный старик, в мятом халате, с деревяшкой вместо ноги, подозрительно присматривался ко мне, когда я почти до колен подгибал кальсоны и загибал рукава рубашки.

— Мальчик, а ты не перепутал шкафы? — наконец не выдержал он.

Пришлось все объяснять. Хорошо еще, что вместе со мной в предбаннике одевался дядя Петя из соседнего дома. Он сказал, что знает меня и что я не вор и не краду чужую одежду.

Как приятно было дома пить чай из старого, еще дедовского самовара! В комнате чисто, уютно, тихо. Благодать да и только, особенно после трех месяцев кочевой палаточной жизни.

Выпивая чашку за чашкой, я рассказал сестрам о наших приключениях на далеком полярном острове.

Мария и Лидия в свою очередь рассказали о налетах фашистских самолетов на Архангельск. Оказывается, во время бомбежек фашисты сбросили на город тысячи зажигательных бомб. Архангельск — город почти сплошь деревянный, и немцы решили просто сжечь его. Было много пожаров, но горожане быстро научились бороться с зажигалками, бросали их в бочки с водой, засыпали песком.

Сбрасывали немцы и фугасные бомбы. Разрушены канатная фабрика, правое крыло здания лесотехнического института, клуб Октябрьской революции. Были и жертвы среди горожан.

Смутно и тревожно становилось на душе от этих известий. «Вот что значит война, — думал я, — голод, холод, тяжелая работа, бомбежки, кровь… И это здесь, в тылу, а каково приходится бойцам на фронте?!»

Сестры постелили мне на полу широкую мягкую перину, и, усталый с дороги, я быстро стал засыпать… Но вдруг опять, как и утром, загудели гудки, завыли сирены. В круглой черной тарелке радиорепродуктора что-то щелкнуло, и явно взволнованный женский голос объявил:

— Говорит штаб местной противовоздушной обороны. Граждане! Воздушная тревога! Воздушная тревога! Воздушная тревога!

И как-то сразу в коридоре захлопали двери, забегали соседи, заплакали дети.

— Мама, одевайте Аллочку, заберите чемодан с вещами!

— Керосинку, керосинку не забудьте потушить!

— Оля, положи в сумку документы и хлебные карточки.

— Да что вы там копаетесь, нельзя ли побыстрее?

— Не плачь, деточка, не плачь, моя милая!

Мария и Лидия всполошились: им обеим надо было бежать на дежурство. Первой, повесив через плечо противогаз и схватив небольшой чемоданчик, убежала Мария, как врач она не могла задерживаться. Лидия принялась тормошить меня:

— Вставай, одевайся, Коля, ступай в убежище. Забери с собой вот этот узел, в нем наша одежда, что получше.

Ох, как не хотелось подниматься с теплой и мягкой постели! Но пришлось все же встать и одеться.

«Ни в какое убежище не пойду, — решил я. — Стыдно таскаться с узлом за плечами, может, так же, как и утром, все обойдется спокойно».

И вдруг — мне показалось, над самым нашим домом — послышалось низкое, прерывистое гудение чужого самолета. И сразу как будто взорвалась тишина. Где-то совсем недалеко загремели частые, гулкие выстрелы зенитных орудий, от их звука задребезжали стекла в окнах, весь наш старый дом задрожал, затрясся.

«Ну нет, — струхнув, подумал я, — в квартире оставаться нельзя. Наш старый дом того и гляди от одного сотрясения рассыплется, завалит меня вместе со всеми манатками».

Кинув за плечи узел с вещами, я шустро скатился по лестнице.

Сразу же поразило, что улица была ярко освещена. В воздухе горели яркие фонари, озаряя все вокруг диковинным светом. По темному небу беспрестанно шарили, сближались и расходились лучи прожекторов. Временами они скрещивались в одной точке, и тогда еще ожесточеннее становилась стрельба зениток.

На крыши домов как будто кидали камни: это падали осколки, зенитных снарядов.

— Бабушка, пойдем в убежище. Бабушка, скорее же! — послышался испуганный, плачущий голос с крыльца соседнего дома. Две сестры Глухаревы, Люба и Тоня, тянули за собой, взяв под руки, восьмидесятилетнюю бабушку Агнию Ивановну.

— Идите одни, девочки… я останусь… тяжело мне.

Но девочки не отступались и продолжали тянуть ее, каждая несла по большому, видимо, тяжелому для них чемодану. В такие чемоданы обычно заранее укладывались самые необходимые вещи, документы, хлебные карточки. Предосторожность не излишняя: были случаи, когда люди уходили в убежище с пустыми руками, а потом находили вместо дома одни головешки.

Я забросил свой узел с вещами в дровяник, подбежал к девочкам, взял у них чемоданы, понес к убежищу. Оно было рядом.

Бабушка Агния Ивановна с трудом переставляла ноги, тяжело дышала, плакала.

— Ироды… проклятые… душегубы… — бормотала она.

Я донес чемоданы и поспешил обратно.

— Вернись, паренек! — строго окликнул меня дежурный у входа в убежище.

— Дежурю, — соврал я.

Наша улица была безлюдна, только у каждого дома стояли дежурные с красными повязками.

Около углового здания на улице Правды, где располагался какой-то военный штаб, взад и вперед прохаживался высокий пожилой военный с двумя шпалами на петлицах шинели.

— Ты что гуляешь, паренек? Тоже мне, нашел время для прогулок, — строго обратился он ко мне.

— А вдруг зажигалка в дом угодит?

— Ну так лезь на чердак. Зажигалки надо гасить вовремя.

В это время откуда-то со стороны Мхов поднялась и повисла над штабом ракета.

— Сволочи! — выругался военный. — И откуда эти иуды берутся?

Я ничего не понимал.

— Немецкие шпионы это, — пояснил майор, — наводят самолеты на цель. В прошлый раз наши задержали одного.

Мне стало не по себе: в нашем городе — немецкие шпионы?! Они прячутся где-то рядом с нами и творят свои подлые дела. Трудно было даже поверить в это.

Немецкие самолеты рассеяли по городу зажигательные бомбы. Со всех сторон стали появляться багровые отсветы пожаров. То и дело проносились пожарные машины, пробегали группы военных.

Я забрался на чердак своего дома. Там вовсю гулял холодный сквозной ветер. У слухового окна стояла Аня Джерихова, она была дежурной.

— Ой что делается! Что делается! — ломала пальцы Аня.

В чердачное окно были видны зарева.

Совсем близко от нас загорелся большой дом работников газеты «Правда Севера», туда быстро подъехала пожарная машина, подбежала группа солдат.

— Смотри! Дом стариков Васильевых загорается, — схватила меня за рукав Аня. — Они же в бомбоубежище. Все сгорит у стариков! Беги, Коля, помоги затушить, пока не поздно.

Я быстро скатился по чердачной лестнице. Вместе со мной к маленькому одноэтажному домику подбежал Саша Дуркин, молодой верткий паренек, слесарь из трамвайного парка.

— У них нет водопровода! — крикнул он мне. — Надо найти ведра.

Дверь в доме была открыта. Мы вбежали в сени, из сеней — в комнату. В переднем углу маленькой чистенькой комнаты мирно светила лампадка перед образами святых, икон было много. Около дверей на маленькой скамейке стояло два полных ведра с водой, мы схватили их и выскочили на улицу.

К чердачному окну была прислонена старенькая приставная лестница без нескольких поперечин. Рядом стояла железная бочка с водой.

— Подавай! — крикнул Саша, с трудом поднимаясь по лестнице.

Он выбил локтем окно. Оттуда полыхнуло огнем и дымом так, что Саша, отшатнувшись, чуть не упал с лестницы. Изловчившись, он все же выплеснул воду в окно и бросил ведро вниз.

— Подавай.

Я зачерпнул из бочки и, обливая себя, поднял тяжелое ведро.

Саша плескал и плескал, но все было бесполезно: пожар разгорался. Вот уже языки огня заплясали над крышей. Мокрые, усталые, мы стояли, не зная, что предпринять.

Вдруг откуда-то набежала небольшая группа солдат.

— Ломайте забор! Не давайте огню перекинуться на соседние дома, — громко и властно командовал бравый усатый военный с четырьмя треугольниками в петлицах. «Старшина», — определил я.

— А вы чего стоите? — вдруг обратился он к нам. — Помогите спасать вещи, пока еще можно.

Мы с Сашей, вобрав головы в плечи, вбежали в дом, стали выбрасывать висевшие на вешалке у дверей пальто, фуфайки, огромный овчинный тулуп. Два солдата пихали в окно перину, подушки, ящики из комода.

— Всё, шабаш! Вылезайте! — гаркнул с улицы старшина.

Вся крыша уже была охвачена огнем, с жадным треском пожирал он сухое дерево. Солдаты пожарными топорами дружно и сноровисто ломали забор.

До ближайшей водопроводной колонки около сотни метров. Но старшина заставил меня с Сашей и еще двух солдат носить воду, обливать стены дровяника соседнего дома. Огонь мог перекинуться на него.

Вымокшие, вспотевшие от беготни, мы таскали и таскали воду, а рядом, уже полностью охваченный огнем, пылал дом стариков Васильевых.

Занятые делом, мы не обращали внимания на доносившееся сверху гудение чужих самолетов, на цокающие по крышам осколки зенитных снарядов. Не помню, долго ли это длилось: все смешалось в голове.

Когда объявили отбой, на месте дома стояла одна русская печь с невысокой трубой.

— Не пришлось старикам дожить свое в родном гнезде, — качал головой Саша. — Поселят их теперь куда-нибудь в коммунальную кухню: примусы шумят, керосинки коптят, бабы ругаются — невеселая житуха.

— Да, веселого тут мало, — согласился я и вдруг заметил, что у Саши сзади дымится фуфайка.

— Да ведь ты горишь, Саша!

— О, черт! То-то, чувствую, спину припекать стало.

Он скинул ватник и стал топтать его ногами….

Остаток ночи я крутился на своей перине, безуспешно стараясь уснуть: перед глазами снова и снова возникало пламя пожара, скрещивались лучи прожекторов, в ушах стоял гул пальбы, слышался ненавистный шум моторов фашистских самолетов…

И потом, много лет спустя, я видел во сне картины этой тревожной ночи, просыпался и слышал частый стук своего сердца.

На другой день я пошел в школу, в свой 8-й класс. Оказалось, что мы с Борей Меньшиковым пропустили всего два дня занятий: весь сентябрь ребята работали в колхозе, помогали копать картофель.

У всех только и разговоров было, что о воздушном налете.

— Я две зажигалки потушил, — хвалился Володя Воинов, — правда, они во дворе на землю упали. Я их песком, песком… Кидаю лопату за лопатой, а зажигалки все еще огнем фыркают.

— Сашу Чеснокова мать за уши в убежище тащила. Он не идет, упирается, а она его волокёт…

— Хорошо, что на этот раз фашист фугасок не кидал.

Прозвенел звонок. Мы с Борей сели за свободную парту на «Камчатке» — постоянное и любимое наше место. В класс вошла учительница математики Елизавета Николаевна, как всегда аккуратная, строгая, подтянутая. Все еще не успокоившиеся ребята перешептывались, ерзали на месте.

Учительница постучала по кафедре линейкой:

— Ребята! Я понимаю вас. Вы не выспались, переволновались, но урок есть урок… Фашисты рассчитывают запутать нас, нарушить работу в тылу, а мы им покажем, что нас не запугаешь. Вот прошла бомбежка, а у нас все на своих местах: рабочие у станков, школьники за партами. Каждый делает свое дело. Дело школьников — учеба.

И сразу же сухим официальным голосом спросила:

— Дежурный, кто отсутствует в классе?

— В классе отсутствуют Ваня Романов и Слава Пчелинцев, — вскочила с места Аня Корнилова. — У них дом сгорел, Елизавета Николаевна. Они сегодня переезжают, — тихо добавила она.

Учительница помолчала. Лицо ее изменилось, потеряло постоянное выражение строгости, казалось, она вот-вот заплачет. Но, пересилив себя, Елизавета Николаевна глухо сказала:

— Продолжаем урок.

(Позже мы узнали, что она сама — погорелец, ютится у какой-то старушки, дальней родственницы).

И урок продолжался, обычный, похожий на все другие…

Только неделю отучился я в школе.

В привычной школьной обстановке, среди одноклассников я чувствовал себя отлично, но стоило прийти домой, в пустую комнату, и сразу становилось невыносимо тоскливо. Я чувствовал себя одиноким, заброшенным. Как мне не хватало материнской ласки и заботы!

Сестры приходили с работы поздно, кипятили чайник и ужинали ломтиком хлеба с солью.

— Много больных приходится обойти за вечер, — рассказывала Мария. — Кругом темно — светомаскировка. В подъездах, на лестничных площадках шагаешь, как слепая, вытянув перед собой руки. Страшновато: все кажется, что в темноте кто-то притаился, поджидает тебя. На днях оступилась и загромыхала с половины лестницы. Еле поднялась. Хорошо, что еще стетоскоп не сломался… Работают люди на износ, себя не жалеют, а питаются — сами, знаете как, вот и болеют от истощения. Для них лучшее лекарство — хорошее питание, а где возьмешь теперь это лекарство?.. Была я как-то у старика Заборского, Ивана Степановича. Шестьдесят три года ему. Давно уж на пенсии — сердечник. Так нет же, снова пошел работать на свою «Красную кузницу». Жена плачет: «Пожалей ты себя, Ваня! На кого ты стал похож — чистый скелет». — «Замолчи! — кричит. — А Петька с Борькой, сыновья наши, жалеют себя на фронте? Должен я фронту помогать? Я же токарь высшего разряда, а в цехе у нас теперь, считай, одни ремесленники. А умру, так не дома, не на печке, а у станка, на своем заводе…»

Жить в Архангельске было голодно. Четырехсот граммов хлеба и скудного — раз в день — обеда в столовой мне явно не хватало.

…Нынешние сверстники ребят, о которых я рассказываю, не представляют себе, что такое голод. И слава богу, как говорится! Голод — неизменный спутник войны, мучительное чувство, не покидающее ни на минуту. Организм от постоянного недоедания постепенно истощается, человек теряет силы, становится вялым, апатичным.

Кусочек хлеба. Как он был дорог тогда! О нем мечтали, о нем думали постоянно…

А теперь с досадой и сожалением замечаешь иногда, как ребята на улице отфутболивают друг другу белую булку. Если бы знали они, как мечтали их родители в годы войны о куске хлеба!..

Из Коми АССР от мамы пришло письмо. «Пусть Коля обязательно выезжает к нам в Селиб. Все-таки здесь с питанием получше, чем в Архангельске…» — писала она.

«Поеду в деревню к матери, к родным, — решил я, — учиться можно и в деревне».

Сестры, когда я сообщил о своем решении, принялись пугать, отговаривать.

— Куда ты пойдешь? Ты не представляешь, что такое Айкинский волок. Это больше полутораста километров гиблой, болотистой дороги, — убеждала Мария.

— И ни одной деревни по пути. Там и почту-то с великим трудом возят. Не думай, никто тебя не подвезет. Придется все версты считать на своих двоих, — вторила ей Лидия.

— А как же мама и Оля прошли, — возражал я, — да еще и с двухлетней Ядвигой на руках?

— Так то было летом. Летом и дорога лучше. К тому же Аня Джерикова дала им на дорогу три пачки махорки, а за махорку, мама писала, любой возчик может подвезти.

— Так я и для Коли могу найти, — вскинулась сидевшая у нас Аня. Она порывисто вышла и вернулась с двумя небольшими серыми пачками в руке

— Бери. Ярославская. Первый сорт. Курильщики ее больше всего уважают.

Я стал было отказываться, но Аня твердо сказала:

— Бери. Мне муж из Мурманска с товарищем десять пачек послал. Он у меня не курит, а им каждый месяц паек выдают.

Это был щедрый подарок. На махорку в то время можно было выменять все, что угодно.

Сестры в тот же вечер стали снаряжать меня в дорогу. Они решили, что, имея такую ценность, как табак, я смогу увезти с собой кое-что из вещей: вдруг дом сгорит — ведь ничего не уцелеет.

В большой рюкзак я положил школьные учебники, пару валенок, зимнее пальто и еще кое-что из своих вещей. Отдельно сестры упаковали выходной костюм Саши, два шерстяных платка, рубашки и даже новое нарядное покрывало.

Я получил по рейсовой карточке два с половиной килограмма хлеба и немного сахарного песку. Сестры добавили от себя пол-литровую банку отварной трески.

И вот в темный октябрьский вечер старый колесный пароход «А. С. Пушкин» без гудка отошел от речного вокзала и зашлепал плицами, направляясь вверх по реке, к Котласу.

Город был затемнен, сквозь светомаскировку не пробивалось ни огонька. Смутные очертания правого берега, казалось, ничем не напоминали знакомый вид большого, оживленного порта, мимо которого проходил пароход.

У меня был палубный билет. Но и на палубе было трудно приткнуться: везде сидели и лежали люди. Я пристроился на поленнице дров, предназначенной для топки парохода и, пригретый с одного боку теплом машинного отделения, быстро уснул.

Пароход, мерно подрагивая, быстро шел по широкой реке. Правый берег, высокий, почти отвесный, из глинистых и песчаных напластований, сверху густо порос темным щетинистым лесом. На низком левом берегу были видны раскинувшиеся деревушки, окруженные чернеющими осенними, уже убранными полями.

Двина выглядела сердитой, неприветливой. Пароход был наполнен людьми, как муравейник: кончалась навигация, и все спешили управиться со своими делами. На каждой пристани одни выходили, другие заходили, занимая освободившиеся места.

Люди ехали на совещания, в командировки, сопровождали грузы, ехали и по каким-то личным надобностям.

На палубе, неподалеку от меня, расположились призывники. Они громко разговаривали, пели песни, но сквозь оживление и веселость на их лицах проглядывала затаенная грусть расставания с родными местами.

Отдельной кучкой толпились чем-то очень похожие друг на друга старушки, одетые в темное. Они ехали молиться в дальнюю деревню, в церковь.

Меня удивило, что большинство матросов на судне — женщины. Они уверенно ходили среди пассажиров, иногда даже покрикивали на них. На стоянках они таскали с парохода и на пароход тяжелые грузы. Нелегко давалась женщинам эта работа. После погрузки они некоторое время стояли у борта, жадно и часто дышали, а потом расходились, шаркая ногами

Пароход время от времени останавливался у берега, чтобы пополнить запас дров. Матросы укладывали длинные поленья на деревянные жерди, вносили по прогибающемуся трапу на пароход и с грохотом сбрасывали в люк кочегарки…

Недалеко от моей «плацкарты» сидел на скамейке совсем еще мальчишеского вида призывник, его провожала женщина, по-видимому, мать, с дочерна загорелым крестьянским лицом, плотно сжатыми узкими губами и грустными бледно-голубыми глазами, которые она не сводила с сына. Она то поправляла на нем воротник ватника, то застегивала пуговицу, а то и просто гладила по плечу. Сын как будто стеснялся этого проявления материнских чувств, он отодвигался от нее, недовольно сводил свои жиденькие белесые брови, поглядывал на товарищей и, вероятно, опасаясь их насмешек, старался говорить с матерью грубовато, «по-мужски».

— А может, еще не возьмут тебя, Мишенька, — тихо, почти, шепотом говорила мать — какой из тебя вояка?

— Ты что, с ума сошла? — сердито шипел Миша. — Как это не возьмут? Чем я хуже других? А не возьмут, так я сам уйду на фронт. Каково возвращаться в деревню как бракованному коню?! Да меня там все бабы засмеют.

— Ну-ну, не сердись, Мишенька, — гладила его по плечу мать, — а и возьмут, так ты уж, ради бога, не суйся вперед, не высовывайся зря, не подставляй себя под пули.

— Опять ты заладила свою молитву, — недовольно ворчал Миша и отходил к товарищам, а мать вытирала уголком платка выступившие слезинки и шептала ему вслед:

— Господи Иисусе Христе, сохрани и сбереги!

— Не изводись заранее, тетка, — успокаивал ее степенный седобородый старичок в белой заячьей шапке. — Не все же на фронте погибают. Я вот, к примеру, две войны прошел — и, гляди, жив, все еще чирикаю. Ну; конечно, и пораненный был несколько раз и контуженный, но ведь на то и война. Да их еще и не сразу на фронт пошлют, обучать будут с полгода, а к тому времени, может, и Гитлера одолеют — конец войне будет.

— Ой, что-то еще не видно конца войне! — вздыхала женщина.

— Ничего! Скоро сломают хребет ему, злодею, кол осиновый вобьют в могилу!

— Так-то оно так, да сколько еще тыщь ребят поляжет да калеками, станет до этого времени! — качала головой мать призывника.

А ребятам словно и не было до всего этого дела. Собравшись в кружок, они залихватски пели хором:

До свиданья, города и хаты! Нас дорога дальняя зовет. Молодые, смелые ребята, На заре уходим мы в поход…

Старичок в заячьей шапке сопровождал до Котласа какой-то груз. Он то и дело, кряхтя, поднимался со своего места и уходил проверить груз — не покушается ли кто на него.

— Эх, курнуть бы разок! — вздыхал он, почесывая затылок, и с нескрываемой завистью посматривал на призывников, которые по очереди затягивались цигаркой-самокруткой.

Я пожалел его и предложил закурить. Ох, как оживился дедок! Достал из кармана сложенную книжечкой газету, оторвал клочок, а когда я подал ему махорку, он чуть не рассыпал ее — так у него дрожали руки от нетерпения.

Он несколько раз глубоко и жадно затянулся.

— До чего же хороша ярославская махорочка! Будто сердце маслом помазали.

Скоро о моем «богатстве» узнали и призывники. Один за другим со смущенными лицами подходили они ко мне «стрельнуть" на цигарку. При подходе к Котласу махорки у меня осталось цигарки на две-три, не больше, и я отдал ее старичку. Тот порылся в своем заплечном мешке и протянул мне солидный кусок свиного сала. Я было застеснялся, но старик решительно сунул мне сверток в карман:

— Бери, пригодится в дороге.

Да, спорить и ломаться мне было никак нельзя. За двое с половиной суток пути до Котласа мои продуктовые запасы совсем истощились. Я экономил хлеб, но когда то один, то другой пассажир доставал свои припасы и принимался за еду, аппетит у меня разыгрывался зверский… Осталось полкило хлеба и совсем немного сахарного песку.

В Котласе мне надо было сделать пересадку и ехать по Вычегде до деревни Айкино, откуда начинался тракт в Удорский район. В ожидании, отхода вычегодского парохода я решил побродить по улицам Котласа.

По широкой деревянной лестнице я поднялся на угор к двухэтажному зданию речного вокзала. Отсюда открывался вид на заречные луга, кусты, желтый песчаный пляж. Малой Двины, виднелось и место слияния Малой Двины с Вычегдой.

Котлас тогда был мало похож на город. Вдоль всех улиц тянулись одноэтажные, бревенчатые домики, с резными наличниками на окнах. Около каждого домика, как в деревне, — небольшие огородики, а улицы и узенькие деревянные тротуары были так обильно покрыты грязью, что местами я еле вытаскивал ноги из этого жидкого месива. Местные жители ходили в высоких сапогах.

…Как непохож нынешний Котлас с многоэтажными каменными домами, широкими площадями, асфальтированными улицами на Котлас того времени!..

Скоро я опять сидел на поленнице дров, но уже на другом пароходе, бойко пенящем плицами воды Вычегды.

На другой день я должен был сойти на пристани Айкино, но вышло иначе…

Пароход приткнулся к высокому обрывистому берегу. На самом верху берегового откоса в несколько рядов стояли поленницы дров. Длинные чурки скользили вниз по узкому деревянному лотку, в конце которого торчал железный клин. Чурки с ходу ударялись об него и с треском разлетались в стороны.

Пароход должен был грузиться дровами. Я поинтересовался у вахтенного штурмана, долго ли простоим здесь.

— Часа полтора — самое малое, — уверенно ответил он.

Я решил сходить в поселковый магазин, получить хлеб по рейсовой продуктовой карточке. Это можно было сделать и в Котласе, но тогда я подумал, что лучше потерпеть до Айкина: больше хлеба останется на пешую дорогу. Здесь же мучительная пустота в желудке заставила меня забыть о бережливости.

Магазин находился совсем близко от берега. У прилавка стояло всего три покупателя.

Только я успел завернуть в газету полученную буханку, как с берега послышался короткий отходной гудок парохода. Меня как будто кипятком ошпарили. Чуть не сбив с ног входившего в магазин покупателя, я, не разбирая дороги, прямо по грязи бросился к берегу… Пароход, уже набирая скорость, плыл посредине реки.

Я что-то кричал, поднимая руки, бежал вслед за пароходом по берегу, но скоро понял, что все это бесполезно. Пароход скрылся за ближним поворотом, а я без сил опустился на какой-то трухлявый пенек.

Вот это история! Потерял все вещи, остался в неизвестном поселке, где даже пристани нет. Что может быть хуже этого?

Но долго сидеть на месте я не мог. Надо было что-то предпринять, но что именно, я не представлял.

Я подошел к рабочим, разгружавшим дрова с тракторного прицепа.

— Почему пароход отошел раньше времени? — спросил я у них.

— Дрова, видишь ли, ему не понравились. Решил в другом месте брать, — отрываясь от своего дела, ответил бородатый, угрюмого вида рабочий.

— А ты что, с парохода, что ли? — поинтересовался он.

Я рассказал о своем несчастьи.

Бородатый и его напарник, чуть постарше меня парнишка, посочувствовали, поцокали языками, покачали, головами, но мне от этого не стало легче.

— Слушай, кореш! — вдруг вскинулся молодой. — Дуй-ка ты сейчас на почту и подавай телеграмму на пристань Слободчиково. Дотуда двадцать километров, но ведь пароход еще будет останавливаться, грузиться дровами. Вполне успеют получить. Напиши: так, мол, и так, отстал от парохода, вещи такие-то, лежат там-то, прошу снять. А завтра ты сам туда доберешься пешим ходом.

Как же мне это самому не пришло в голову? От души поблагодарив за совет, я побежал на почту.

Дежурившая там женщина даже немного испугалась, когда я, запыхавшийся от бега, потный, возбужденный, ворвался в помещение. Со строго официальным лицом она попросила у меня паспорт и проездной билет. Паспорта тогда у меня еще не было, имелось только свидетельство о рождении со штампами управления тралфлота на обороте — отметками о приеме на работу и увольнении. Проездной билет был при мне.

Телефонистка долго не могла дозвониться до пристани.

— Слободчиково… Слободчикдао… Алё… Слободчиково!.. — ласково и певуче ворковала она в трубку, потом, ожесточась, зло крутила ручку аппарата и кричала:

— Слободчиково! Что вы там уснули, что ли?..

С большим трудом, но телефонограмма была все же отправлена.

У меня стало немного легче на душе: может быть, поможет телефонограмма и снимут с парохода мои вещи.

Время уже подходило к вечеру, стало смеркаться. Я сгоряча хотел было сразу же отправиться в путь, но телефонистка отговорила:

— Куда же ты на ночь глядя? Завязнешь в грязи, замерзнешь в дороге.

Надо было ночевать в деревне, но кто же пустит на ночлег незнакомого, невесть откуда взявшегося парня?

— Ночуй у нас. В избе места хватит. У меня сейчас дежурство кончается, — предложила женщина с почты.

Я с великой радостью согласился.

Было уже совсем темно, когда мы подошли к домику Анны Ивановны (так звали телефонистку). В небольшом окне только вблизи можно было увидеть маленький, с мышиный глаз огонек.

Я заробел немного: как-то встретят мое появление родные Анны Ивановны, но она, как будто почувствовав мою стеснительность, успокоила:

— Заходи, заходи, не бойся, не укусят. Невелика у нас и семья: дедка — отец мой, да два постреленка — Санька и Васька.

Я ополоснул сапоги в ближней лужице и вслед за хозяйкой вошел в избу.

Домашним теплом и уютом дохнула на меня большая горница с широкой русской печью справа от дверей и аккуратно застеленной кроватью слева. Низко над головой — полати.

В левом переднем углу за столом, касаясь лбами, что-то писали двое мальчишек. Справа, чуть в стороне от них, сутулилась старческая спина. По движениям рук было видно, что старик вяжет сеть.

— Мама пришла! Мама пришла! — закричали разом мальчишки и бросились к Анне Ивановне, запрыгали вокруг нее.

— Соскучились, мои козлятки, — ласково приговаривала хозяйка, прижимая их к себе.

Тут ребята увидели меня и молча исподлобья стали разглядывать.

— А это я гостя привела, — объяснила Анна Ивановна. — Шустрый такой. Отстал от парохода, оставил там все вещи и хотел ночью до Слободчикова шагать. Сразу видно — не знает наших дорог.

Старик встал с табуретки, с трудом разогнул спину и прибавил света в лампе, по-видимому, чтобы лучше разглядеть меня.

Был он невысок, сутул и сед, но в кряжистой фигуре еще чувствовалась сила.

— Так что же ты стоишь, как убогий странник? — обратился ко мне дед. — Раздевайся, проходи к свету. Как зовут-то тебя?

— Коля, Николай, — ответил я, снимая пальто.

— Ну вот и будем знакомы. А меня дедом Антоном зовут, по отчеству — Петровичем.

— А меня Саней зовут!

— А меня Васькой!

Ребята закрутились возле меня. Они были удивительно похожи, друг на друга: оба широколобые, белобрысые, и оба, наверное, большие озорники.

— Так откуда и куда ты едешь, Коля-Николай? — спросил дед.

Я сел на длинную скамью у окошка и рассказал о себе.

— Ну как, сильно немцы бомбят Архангельск?.. А как с питанием? Что выдают на продуктовые карточки?.. — засыпал меня вопросами дед.

Я отвечал, что немцы хотя и бомбят Архангельск, но большого ущерба городу пока не причинили, что с питанием в городе плохо и что жить горожанам трудно.

— Да, везде сейчас тяжело приходится, — качал головой дед Антон. — Взять хотя бы наш колхоз. Все здоровые мужики воюют на фронте. Остались здесь одни бабы да старики — мухоморы вроде меня. А ведь как хорошо начали жить в предвоенные годы! Зерно мешками получали, уж не говорю о картошке и, других продуктах. Девать их было некуда, ведь выше горла не наешься. Я двенадцать мешков зерна перед самой войной государству сдал. Кто же думал, что война начнется так скоро? Эх, а как бы он пригодился сейчас, этот хлебушек! — стукнул ладонью по колену дед. — Ну да ладно, мы еще, можно сказать, неплохо живем, не бедствуем. Анна как служащая получает хлебную норму на себя и на ребятишек, я в колхозе работаю: и конюх я, и шорник, и кузнец — по любому делу ко мне обращаются. Все-таки хоть и старый пень, а мужчина.

— Ну, разошелся отец. Сейчас его не остановишь, — с притворной строгостью заворчала Анна Ивановна. — А ребятишки ужинать хотят. Их байками не накормишь.

Семья стала рассаживаться за столом. Комнату заполнил кружащий голову аромат свежей ухи.

— Садись и ты с нами, Коля-Николай, — радушно предложил дед Антон.

— Садись, садись, не стесняйся, — приглашала Анна Ивановна.

— Садись, садись! — тянули за рукав Санька и Васька.

Я не заставил долго уговаривать себя.

Видя, как хозяйка наделяет каждого члена семьи тоненьким ломтиком хлеба, я достал свою нетронутую буханку.

— Пожалуйста, режьте.

У Сани и Васи жадно сверкнули глаза. Давно уж, наверное, они не видали столько хлеба, давно не едали его досыта.

— Отрежь себе, сколько надо, и убери, — строго сказал старик. — Мы не разбойники какие, чтобы проезжего человека объедать. У нас хлеба не густо, да и у тебя не полный мешок.

Мы хлебали из одной большой деревянной миски вкусную уху, ели свежую рыбу. Вместо второго блюда хозяйка поставила на стол чугунок холодного картофеля «в мундире». Быстро «улыбнулся» и картофель.

После ужина старший из мальчиков, Вася, достал потрепанную ученическую тетрадь, несколько цветных карандашей и спросил:

— Дядя Коля-Николай, ты умеешь рисовать?

— Нет, не умею, — честно признался я.

— Тогда посмотришь, как мы рисовать будем.

— Только, чур, про войну! — оживился Саня.

Жирной чертой Вася разделил лист бумаги на две половины.

— С правой стороны — наши, слева — фашисты, — пояснил он. — Вот идут фашистские танки: один… другой… третий… десять. А наши ждут, не стреляют. Вот они — наши пушки. И вдруг — трах! бах! — наши открыли огонь…

С загоревшимися глазами Вася какими-то символическими знаками обозначил пушки, танки, разрывы снарядов и тут же пояснял события.

Тесно прижавшись плечом к брату, Саня сопел от возбуждения, горячо переживая подробности, битвы.

— Ура-а! — Наши пошли в атаку. Немцы побросали ружья, драпают без оглядки.

— Папу нашего нарисуй, — просил Саня.

— А вот и наш папа. С саблей, с наганом. «За мной, — кричит, — в атаку!» А вот и сам Гитлер. Спрятался. Из-за амбара выглядывает. Вот он побежал, только пятки сверкают. Папа — за ним с саблей…

— Пусть папа живым Гитлера в плен возьмет. Пусть в нашу деревню судить привезет, пусть его здесь казнят! — умолял Саня.

— Отстань — горячился Вася. — Вот папа догнал Гитлера. Бах! — Гитлеру в нос, бах! — Гитлеру в ухо. У того аж сопли потекли.

— Ха-ха-ха! — прыгал от восторга Саня. — Так ему и надо — не ходи куда не надо!

Дед сидел у стола и чинил конскую сбрую.

— Смотри, как быстро все у них получается, — тихо рассуждал он. — Гитлера уже полонили и войне конец сделали. А на деле-то все прет и прет Гитлер, и кто знает, когда конец войне, кто знает, жив ли ваш батька — ведь уже месяца два нет от него письма.

Анна Ивановна молча вязала детскую варежку. Судя по выражению лица, мысли ее были далеко. О чем думала эта добрая женщина? Может быть, о муже, от которого нет писем, или о трудностях нынешней жизни, или будущем своих ребятишек…

Вдруг она встрепенулась:

— Ой, засиделись мы, полуночники. Весь керосин выжжем. Его и осталось немного — скоро с лучиной будем жить.

Мать с детьми легла на широкую кровать, дед забрался на теплую печку, я устроился на полатях.

Засыпая под теплым овчинным одеялом, я предупредил хозяев:

— Как бы не проспать мне завтра, разбудите, пожалуйста, пораньше.

— Не бойся, не проспишь, — успокоила хозяйка, — дед у нас, как петух, — всех разбудит.

Он меня и растормошил утром:

— Вставай, Коля-Николай. Умойся да поешь горячей картошки. Дорога у тебя сегодня нелегкая.

Я быстро вскочил, спросонья еще не понимая, где нахожусь. Хозяйка уже хлопотала у русской печи. Дети спали обнявшись. Дед, кряхтя, натягивал бахилы.

— Пойду к своим лошадкам. Надо их напоить, накормить. Пьют-то они вволю, сколько хотят, а вот на сено норму назначили. Кинешь лошадке охапку утром да охапку вечером, вот она и грызет стойло с голоду. А что делать? Сена накосили мало: некому было косить-то. Как зиму перезимуют кони? Как пахать-сеять будут? Посмотришь на них, бедняжек, — и плакать хочется.

Анна Ивановна накормила меня ухой, горячей рассыпчатой картошкой. Собираясь в дорогу, я завернул в помятую газету свой хлеб.

— Ой, не дело так: вымокнет в дороге твой хлебушек.

Анна Ивановна достала чистую тряпицу, завернула хлеб. Потом подумала и положила мне в заплечный мешок картошки, соли в бумажке.

— Вот теперь ладно!

Я от души поблагодарил хозяйку и незаметно выложил на стол пятьдесят рублей.

Хозяйка заметила, нахмурилась:

— Это еще что такое?

— Так ведь надо же…

— Ничего мне не надо. Не за деньги пустила. Убери сейчас же, а то рассержусь!

Пришлось убрать деньги.

— А может, дедушке табаку оставить? — спросил я.

— От роду не курил, — коротко ответила Анна Ивановна.

— Отрежьте хоть хлеба ребятишкам.

— Самому пригодится в дороге.

Еще раз поблагодарив хозяйку, я с теплым чувством к этим добрым и приветливым людям отправился в путь.

Начинался серый сырой осенний день. Глинистая дорога раскисла и чавкала под ногами. Скоро к сапогам прилипло столько красной глины, что я с трудом поднимал ноги, они скользили и разъезжались. Идти можно было только по обочине дороги. Стоило задеть придорожные кусты, как с них щедро лилась вода. Очень скоро я промок насквозь.

Километров десять до ближайшей деревушки я прошел за четыре часа. Устал, как после тяжелой работы, вымок, как будто побывал под проливным дождем. Пришлось постучаться в первую же избу.

Но ни в первой, ни во второй, ни в третьей избе дверь мне не открыли. Наверное, хозяева были на работе. Только в четвертой отозвалась на мой стук дряхлая старушка с запавшими щеками.

— Пусти, бабушка, обогреться.

— Шаходи, шаходи, сынок, — прошамкала она.

Я попросил разрешения положить для просушки на печку свою одежонку. Достал хлеб, несколько картофелин и кусок сала, который мне дал на пароходе старик в заячьей шапке.

— Кушайте, бабушка.

Она придвинулась к столу, взяла хлеб и с видимым наслаждением стала перекатывать его во рту, жуя пустыми деснами.

«Обед» не занял много времени. Тяжело вздохнув, я спрятал в мешок припасы. Аппетит у меня был такой, что я за один присест мог съесть все, что у меня имелось, но надо было думать о завтрашнем дне. Ведь самое трудное — впереди.

Старушка между тем разговорилась.

— Три шына у меня на войне. Шо шнохой живу. Обижает она меня, штаруху, ругаетча. — Старушка заплакала. — Не дай бог, убьют моего Ванюшку — выгонит на уличу она меня, штарую. Кому я нужна? Какая я работнича?.. Придет ш работы жлая, вше рывком, вше швырком. Шлова доброго не ушлышишь. Конешно, и ее понять можно, шелый день на тяжелой работе, а придет домой — одни пуштые шши. Поневоле будешь жлая… Шпашибо еще, внушек Петруша хороший у меня. Весь в отца. Жаступаетча за бабушку, иногда и прикрикнет на мать…

Долго сидеть в теплой избе у меня не было времени. Попрощавшись со старушкой, я опять пошел месить дорожную грязь.

Только под вечер я добрался до Слободчикова и сразу же — на пристань.

На дебаркадере я отыскал каюту начальника, постучал.

— Входи, кто еще там? — раздался сердитый голос.

В маленькой каюте на кровати в сапогах и верхней одежде лежал небритый дядька с заспанным лицом и мутными глазами.

— Чего тебе? — сев на кровати, не очень-то приветливо спросил он.

— Я отстал от парохода. Оставил там вещи. Вы получили телефонограмму?

Дядька искоса глянул на меня и отвел глаза в сторону.

Удивительно много иногда говорит мимолетно брошенный взгляд. Я почему-то сразу понял, что начальник немного боится меня, но его успокаивает то, что я не взрослый человек, а мальчишка, с которым можно не церемониться.

— А откуда я знаю, что это ты отстал? Покажь документы, — потребовал он.

Я дал ему свидетельство о рождении и проездной билет.

Он небрежно посмотрел их и сунул мне обратно.

— А паспорт где? Покажь паспорт! — и уставился на меня тусклыми серыми глазами.

— Какой у меня может быть паспорт? Вы же видите, что мне еще нет шестнадцати, а паспорт выдают только шестнадцатилетним. Вы лучше сразу окажите, сняли мой багаж или нет, — начал злиться я.

Дядька подумал немного, поскреб щетину на подбородке и притворно зевнул.

— Есть тут что-то.

Он сунул руку под кровать и швырнул на середину каюты упакованный в виде посылки сверток с вещами. Сверху на мешковине химическим карандашом был написан адрес: «Коми АССР, Удорокий район, село Селиб. Селивановой Пелагее Назаровне».

Я обрадовался так, что кровь прилила к лицу:

— Большое, большое Вам спасибо!

— Не за что, — буркнул дядька и снова повалился на кровать.

— А мой рюкзак? Вы его тоже сняли? — спросил я.

— Какой тебе еще рюкзак? — вскочил он с кровати. — Ничего там больше не было.

Но по тому, как он опять вильнул глазами, я понял: что-то тут не так…

И тут мне бросилось в глаза, что посылка с вещами стала наполовину меньше и зашита сбоку редкими небрежными стежками, к тому же нитки были другого цвета.

Я сел на стул и, не обращая внимания на ругань начальника пристани, стал вспарывать посылку. Там недоставало самого ценного — нового Сашиного костюма.

— Верните костюм. Это вы его взяли, — сдавленным голосом потребовал я. — На пароходе бы не успели да и не посмели бы расшить посылку, ведь соседи не знали, что я отстал. А если бы и нашелся вор, то он бы не стал вскрывать и зашивать посылку на глазах пассажиров.

Дядька заругался, но было заметно, что он распаляет себя нарочно, строит из себя незаслуженно обиженного.

— Щенок, молокосос! Убирайся отсюда!

Тут он подскочил ко мне с явным желанием вышвырнуть из каюты. На меня накатила такая злость, что я схватил со стола графин и заорал:

— Только тронь!

Он попятился. Не ожидал от меня такой прыти.

— Вор ты, дядька, самый настоящий вор!

— А ты докажи. Попробуй докажи! — шипел из угла начальник пристани. — Ишь ты, еще и графином замахивается. Да я на тебя первый в милицию заявлю.

Да, доказать я действительно ничего не мог, но меня до глубины души возмутила подлость этого человека. Делать было нечего. Крикнув еще раз ему в лицо: «Вор! Ворина!», я громко хлопнул дверью.

— Шпана архангельская! — донеслось до меня из каюты.

До слез было жалко пропавших вещей, а больше всего — нового костюма Саши. Сестра Мария так берегла костюм мужа! Даже в самое голодное время никому в голову не приходило обменять его на продукты. А как отнесутся к этой пропаже родные? Конечно же, не похвалят меня. А вдруг подумают, что я по дороге обменял вещи на продукты? Мама, конечно, ничего не скажет, но ведь может же подумать! От такого предположения у меня даже мурашки побежали по коже…

Скоро к дебаркадеру пристал пароход из Котласа, а на другое утро я уже был в большом селе Айкино.

Айкино — это уже республика Коми. Отсюда начиналась дорога в родной Удорский район, самый труднодоступный район Коми АССР. Он расположен в верховьях реки Мезени и по ее притоку Вашке, впадающему в Мезень около села Лешуконского.

В то время на Удору можно было попасть двумя путями. Первый — по реке, но только во время весенней большой воды. Летом Мезень в своих верховьях так мелела, что даже на лодке не везде можно было проехать. Другой путь — Айкинский тракт, или Айкинский волок, как называли его на Удоре. По этой дороге возили почту, а в зимнее время и грузы. Люди из района и в район тоже добирались по этой дороге. Нелегким это было делом, особенно осенью и весной, когда местами приходилось брести по колено в воде и грязи…

В наши дни Айкинский волок забыт. Да и к чему он? До Удоры сейчас проложена железная дорога, а люди предпочитают самый быстрый транспорт, воздушный. С аэродрома в районном центре Кослан то и дело взлетают «воздушные извозчики» на Сыктывкар и Княжпогост. Даже в отдаленные села теперь попадают по воздуху…

Я — коми по национальности, родился в Удорском районе. В 1931 году, когда мне было 4 года, наша семья переехала в Архангельск. С тех пор этот город стал для меня второй родиной. Но мы не забывали родные места. Там оставался дом, в котором хозяйничала прижившаяся в нашей семье дальняя родственница Меланья Мироновна. Почти каждое лето мама, брат Степан, сестра Оля и я приезжали в родное село. И — помнится, — ох, как прыгало детское сердце, когда из-за поворота реки показывались первые дома!

Сразу же, узнав о приезде, прибегали ко мне мои лучшие друзья Миша и Боря Высоких, Саня Политой, Саня Доронин, Леня Коновалов, и целое лето я приходил домой только поесть да поспать.

Нет, мы не только бегали, играли, купались и ловили рыбу в удивительно чистой и прозрачной Мезени. В наших местах детей рано приучали к труду. Мы пасли лошадей в ночном, боронили, возили копны во время сенокоса. Больше всего мы любили работать на лошадях. С утра вертелись у конюшни. Мы знали недостатки и достоинства каждой лошади, горячо обсуждали характеры наших любимцев.

Что же касается местных жителей, то мне и сейчас кажется, что у нас на Удоре живут исключительно трудолюбивые, добрые и приветливые люди.

Задерживаться в Айкине мне было нельзя. Я с ходу же направился в магазин, чтобы отоварить рейсовую продуктовую карточку. По ней выдавали хлеб на пять дней вперед. Оставалось дополучить только за два дня — килограмм, и тут мне здорово повезло: в магазине по талону выдали еще и килограмм соленой трески.

На полтораста с лишним километров пути у меня имелось два килограмма хлеба, кило трески и маленький кусочек шпигу — не так-то уж густо, но, если питаться экономно, хватит на дорогу. А она займет пять-шесть дней, никак не меньше.

Выйдя из села, я зашел на давно уже вскопанное картофельное поле и, орудуя подвернувшейся под руку железякой, за полчаса выковырял десятка два картофелин.

Обрадованный удачей, я с легким сердцем отправился в путь. Я знал, что до станции двадцать два километра, что на этом участке дорога еще вполне сносная, и бодро шагал, мурлыкая себе под нос маршевый мотив.

Дорога была ровная, сухая. По бокам топорщили голые ветки придорожные кусты, а сразу за ними сплошной стеной стоял вековой дремучий лес — парма. Верхушки деревьев чуть покачивались от верхового ветра и как будто беспрестанно вели разговор между собой глухим шорохом ветвей. Усиливался ветер — громче становился шорох, ослабевал — и сразу стихал разговор леса. Воздух, наполненный лесными запахами, бодрил, прибавляя силы.

Прошагав километров восемь, я решил передохнуть у мостика, перекинутого через небольшой ручей. Из пригоршни попил очень холодной и вкусной воды и привалился спиной к дереву.

Дремотную лесную тишину нарушала только бесконечная песня ручейка да шум в верхушках деревьев. Погода разведрилась, и в просветы между облаками время от времени проглядывало предзакатное, негреющее солнце.

Очень хотелось есть, но я крепился, старался даже не думать об этом. Какая может быть еда, если я прошел всего восемь километров?

Мысль о предстоящих километрах заставила меня вскочить на ноги. «Солнце вот-вот скроется за вершинами деревьев. Успею ли засветло добраться до станции?», — с тревогой подумал я и прибавил шагу, почти побежал, то и дело посматривая на неумолимо опускающееся солнце.

За все время пути мне не встретился ни один пешеход, только рысью пробежала лохматая лошаденка, запряженная в телегу с мешками и узлами. Возница, кажется, даже и не заметил меня. «Почта», — догадался я.

Оставалось еще около пяти километров до станции, когда в лесу совсем стемнело. Ничем не объяснимый страх стал овладевать мною. Кто хоть раз побывал в лесу один в ночную пору, тот поймет мое состояние. Сплошная стена леса, казалось, ожила, придвинулась. «Что надо этому парню? Куда и зачем он идет?» — словно спрашивали деревья друг у друга. Каждый столб, каждое дерево у дороги казались живыми недобрыми существами, подстерегающими меня, хотя я уверял себя, что никаких сверхъестественных сил в лесу нет и не может быть, что это только игра моего воображения, что бояться нечего. В темноте, не видя дороги, идти было трудно. Я спотыкался о каждый бугорок, оступался в каждую ямку, несколько раз угодил в придорожную канаву.

Время шло, и, по моим расчетам, уже давно должна была показаться станция, а ее все не было. Уж не свернул ли я куда-нибудь в сторону, на боковую дорогу? Ведь здесь кругом вековая тайга, парма, и конца и края ей нет.

Вконец расстроенный, я чуть не ударился лбом о верстовой столб. К счастью, в кармане лежала коробка спичек — запасся на всякий случай, — я зажег ее и глазам не поверил: с одной стороны столба стояла цифра 19, с другой — 3. Значит, надо шагать еще три километра! И все же на душе стало легче — не сбился с пути.

Эти последние километры казались нескончаемыми.

Но вот впереди всхрапнула лошадь, тихо звякнул колокольчик, показался желанный свет в окошке станции.

Я вошел в большую комнату для проезжающих. Широкие нары слева, лавки вдоль стен, длинный стол на двух крестовинах вместо ножек составляли все убранство комнаты. Над столом под металлическим абажуром неярко горела семилинейная керосиновая лампа. На стене висели плакат «Родина-мать зовет!» и карикатуры на фашистских фюреров с хлесткими четверостишиями под каждой.

За столом за большим медным самоваром сидел усатый мужчина в армейской гимнастерке с медалью на груди.

— Здравствуйте!

— Здравствуй, здравствуй! — приветливо отозвался мужчина. — Раздевайся, садись за компанию чай пить.

Я снял заплечный мешок, сел на широкую лавку и вытянул гудевшие от усталости ноги.

— Откуда и куда шагаешь? — поинтересовался усатый. Говорил он по-русски с заметным коми акцентом.

— Да вот хочу до Селиба добраться.

— Ну?! — как будто даже не поверил мне мужчина. — Так мы же с тобой попутчики. Я в Разгорт иду. Давай будем знакомы: Власов Иван Степанович, а чтобы проще, зови дядей Ваней.

— Николай Селиванов.

— Роч али коми? — спросил дядя Ваня.

— Коми.

— Так давай же по коми говорить, — предложил мой попутчик. — Соскучился я по родному языку. Не то что мой покойный отец. Он, когда пришел с действительной службы, гоголем ходил по деревне при всем солдатском параде. Кто ни заговорит с ним, отвечал только по-русски, мол, забыл зырянский язык. Как-то вечером мать подала ему стакан чаю, а он, пьяненький, возьми да и пролей себе на штаны, — живо, говорят, вспомнил коми язык и все ругательные слова в нем.

Я развязал вещевой мешок, достал свои припасы.

— Ты, парень, будь осторожней с продуктами, — предупредил мой попутчик. Лучше всего — раздели на шесть частей, чтобы на каждый день понемножку было, и — крепись. Знаешь, как солдаты берегут НЗ — неприкосновенный запас?..

Иван Степанович оказался человеком бывалым. На ночь он заставил меня простирнуть портянки, вымыть ноги.

— За ногами в дороге, как за малым ребенком, надо ухаживать. Не дай бог, собьешь их, тогда кричи «караул»: застрянешь на середине пути. — Он велел мне показать сапоги, долго их рассматривал, щупал рукой изнутри, а потом попросил у хозяйки станции сапожные «лапы».

— А ну подержи, — сунул он мне в руки сапог с «лапой» внутри, а сам принялся бойко стучать молотком, при этом он как-то странно действовал левой рукой, в рукаве гимнастерки, я увидел красный обрубок — культю.

— Что, удивляешься? — заметив мой взгляд, невесело усмехнулся Иван Степанович. — Так я же, парень, с войны иду. Там, бывает, не только руки, но и головы отрывает. Да что рука! Со мной в госпитале — страшно сказать, — какие люди-обрубки лежали — ни рук, ни ног: и жив человек, а жить ему не хочется. Некоторые сами просили яду, да разве доктора пойдут на это?.. Да, жить-то можно и без руки, а вот как работать без нее? Я ведь не канцелярский писарь, а простой крестьянин-колхозник. Мое дело — пахать, косить, сено метать… Не знаю, не знаю, к чему я буду пригоден. А может, опять бригадиром поставят? Я ведь до войны два года в бригадирах ходил. И опыт есть, и люди как будто уважали…

Иван Степанович задумался, но тут же тряхнул головой, как бы отгоняя неприятные мысли.

— Ну ладно, хватит об этом. Пора ложиться спать. Завтра у нас тяжелый день, надо пройти сорок километров, а дорога впереди, прямо оказать, гиблая.

На другой день чуть рассвело мы отправились в путь. Все небо было покрыто низкими серыми облаками. Сырой, холодный воздух проникал под одежду, заставлял зябко ежиться. Было безветренно, деревья стояли спокойные и молчаливые, как будто задумались о чем-то.

Иван Степанович не был похож на бравого вояку, каким я представлял себе воина-фронтовика. Старенькая шинель на нем сидела мешковато и была чересчур низко, не по-военному перепоясана ремнем из брезента, на ногах вместо сапог — ботинки с обмотками, на голове — выцветшая, видавшая виды пилотка. И в лице его бледном, какое бывает у людей, долго лежавших в больнице, не было ничего воинственного: обыкновенное лицо хлебороба-северянина, только чапаевские светло-русые усы придавали ему некоторую молодцеватость. Узковатые голубые глаза его смотрели на все с живым интересом, с доброй лукавинкой. На вид ему было лет за тридцать. Шагал мой попутчик споро, размеренным солдатским шагом: сразу видно — хороший ходок.

— Вань дядь, расскажи, как там на фронте. Тяжело? Страшно? — допытывался я у него.

— Как дела на фронте, ты и без меня должен знать: грамотный, семь классов окончил, радио слушаешь, газеты читаешь. Все еще жмет нас проклятый фашист, теперь он к Сталинграду рвется, к Волге-реке. Техники у него больно много — танков, самолетов, в этом он пока еще сильнее нас, этим и берет. Мы немало его техники перемололи, а он все еще лезет вперед. Но ничего, себе на погибель лезет.

— Все равно победа будет за нами! — бодро вставил я.

Иван Степанович как-то странно, сбоку посмотрел на меня.

— Так-то оно так, только нелегко достанется победа.

Сколько крови прольется, сколько баб без мужей, сколько ребятишек без отцов останется, а сколько будет калек вроде меня! Фашисты — не люди, это зверье. В декабре сорок первого под Москвой довелось мне видеть, что творят они на нашей земле. Видел я и села сожженные, и виселицы, и трупы людей замученных. Пусть не приведется тебе такое увидеть!.. Я человек незлой, в жизни никого не обидел, а тут такая ярость в душе поднялась… Бить и бить, гнать и гнать надо эту заразу!

— А тебе приходилось убивать фашистов?

— А как же! Я пулеметчик, сколько их скосил — не считал, но глаз у меня верный, охотничий. Идут, бывало, в атаку, орут, подбадривают сами себя, а я строчу из пулемета — аж сердце горит: «Получайте сполна, гады, за друзей убитых, за людей замученных, за вдов и сирот!» Не имел я жалости к фашистам. Хуже бешеных волков они — ворвались к нам, терзают страну… Тяжело ли, спрашиваешь, на войне? Страшно ли? Ой Коля, и тяжело там и страшно! Словами это не выскажешь, надо самому пережить. Страх он, конечно, всегда при тебе: смерть-то рядом, а умирать кому хочется? Только страх пересилить надо. Бояться-то бойся, а долг солдатский исполняй как положено. И людям не показывай, что страшно тебе. Особенно молодым, необстрелянным. Видят они, что ты вроде спокоен — и сами чувствуют себя уверенней. Тяжелей всего, Коля, видеть, как рядом с тобой друзья погибают, иные совсем молоденькие, еще и пожить не успели, маму перед смертью зовут. Эх, как вспомнишь!..

— Вань дядь, а за что ты получил медаль «За отвагу»? — спросил я его через некоторое время.

— Воевал — вот и получил, — неохотно отозвался Иван Степанович. — Там на фронте медали зря не дают.

За разговорами мы незаметно прошли шестнадцать километров, на станции Вежайка попили кипятку, съели по ломтику хлеба и, снова тронулись в путь.

— Ну теперь держись, Коля! — предупредил Иван Степанович. — Начинаются самые «веселые» места.

Дорога шла по низменным болотистым местам. По бокам то сумрачно высились вековые ели, то километрами тянулись безлесые желтоватые топи. Местами приходилось брести по колено в воде. На болотистых участках всплыли, жерди-лежневки, приходилось перешагивать или ступать на них, под ногами жерди уходили вниз, как клавиши пианино. Все это очень затрудняло ходьбу.

Наконец выбрались из болота, но идти не стало легче: не дорога, а сплошная грязь; то и дело встречались большие ямы, закиданные жердями и ветками. Рядом с ямами валялись остатки разбитых старых телег: видать, не один бедняга-возчик, застряв здесь, проклинал гиблую топкую дорогу.

Мы шли по грязи, брели по воде. Ноги наши от холода одеревенели, потеряли чувствительность. Выбираясь на сравнительно сухие места, мы старательно выжимали портянки, но они снова намокали и, противно чавкали при ходьбе.

Лицо Ивана Степановича побледнело, губы посинели о холода, но он шутил, улыбался, подбадривая меня:

— Что, Никола, нахохлился, что голову повесил? Замерз? Ничего, вот придешь на станцию, засунешь пятки под мышки — сразу отогреешься.

На полпути к станции нам встретился мужчина в солдатской шинели. Казалось, что на его небритом лице каждая волосинка от холода стоит торчком.

— Издалека шагаете? — полюбопытствовал встречный.

— Я из госпиталя. Демобилизовался, — показал на свою культю Иван Степанович. — Паренек из Архангельска к родным добирается. А далеко ли сам путь-дорогу держишь?

— О-о! У меня дорога длинная. До самого фронта. А там уж видно будет докуда, может, и до самого Берлина, улыбнулся мужчина. — Табачку не найдется у вас, ребята?

— Не курю, — как будто сожалея об этом, ответил Иван Степанович.

Я порылся в своем заплечном мешке, достал завернутую тряпку пачку махорки, отсыпал встречному.

— Вот спасибо! Вот обрадовал! — засиял он и сразу же начал свертывать цигарку.

— А я ведь второй раз на фронт иду, — оказал он, сделав несколько глубоких затяжек подряд. — В конце сорок первого меня контузило. Отпустили домой на излечение. А теперь врачи говорят, что все прошло, годен к строевой службе. Что ж, на то они и врачи, им виднее…

— Как там поживают на Удоре? — поинтересовался Иван Степанович.

— А где сейчас хорошо живут? С питанием плохо стало, просто беда. На трудодень почти ничего не дают. Бабам в колхозе ох как трудно приходится: вся тяжелая работа на их плечи легла. Мужики-то почти все воюют, остались одни старики да убогие.

— А как дорога ближе к Яреньге, не лучше этой? — спросил я.

Он только рукой махнул: нечего, мол, спрашивать, хуже быть не может.

Только к вечеру донельзя усталые, с трудам передвигая ноги, добрались мы до Яреньги. Это была самая большая станция по волоку. Около небольшой речушки Яреньги стояло три жилых дома, конюшня и здание складского типа. Через речку был переброшен широкий, крепко сколоченный мост. Я заметил, что на его перилах вырезано множество инициалов, и оказал об этом Ивану Степановичу.

— Где-то здесь и моя отметка должна быть. — Он поискал немного и указал пальцем: — Вот она.

Рядом с другими инициалами было вырезано: «В.И.С., июль 1941 г.»

— Это уж обычай такой: все, кто уходил в Армию, оставляли здесь свои пометки. Пройдет, мол, кто-нибудь из знакомых, прочитает и вспомнит… Скольких, здесь расписавшихся, уже нет в живых! Видишь буквы «В.А.А.»? Это брат мой двоюродный — Власов Алексей Александрович. Вместе в одной части служили. Погиб под Москвой… Вот дружок мой закадычный Андреев Борис Афанасьевич оставил свою подпись. Петеэровцем был, его немецкий танк гусеницами раздавил вместе с противотанковым ружьем. А вот эти трое — Коновалов Иван, Селиванов Степан, Обрезков Василий даже до фронта не успели доехать: эшелон фашисты разбомбили… Об остальных ничего не знаю, в разных частях, разных местах воевали.

Иван Степанович задумался…

— Я думаю, Коля, что после войны в каждом селе на самом видном месте надо поставить памятники погибшим и обязательно указать фамилию каждого. Пусть знают молодые тех, кто сложил за них головы.

Иван Степанович не торопясь прошел вдоль перил; он читал вырезанные инициалы, у иных останавливался, вспоминал о чем-то своем…

На станции мы увидели колхозников, направленных работать в деревню Жешарт, на лесобазу. Их было человек двадцать: молодые женщины и двое парней, у одного из них было бельмо на левом глазу, другой при ходьбе заметно припадал на правую ногу. Парни страдали без курева и в обмен на оставшийся у меня табак наложили мне полную шапку сухарей. У всех, направленных на лесобазу, были взяты с собой заплечные мешки, туго набитые сухарями: все были наслышаны о трудной, голодной жизни в Жешарте.

Молодые, здоровые, бойкие на язык женщины то и дело разыгрывали двух своих «кавалеров», вгоняли их в краску нескромными шутками.

С моего Ивана Степановича в присутствии женщин как будто вся усталость слетела: он шутил, смеялся вместе с ними, то и дело поправлял «чапаевские» усы.

— Ты хоть и без руки, а теперь будешь первый парень на деревне. Смотри, не загордись, не поднимай высоко нос, — смеялись женщины.

— Что нам гордиться? Мы себе цену знаем, — с напускной скромностью отвечал Иван Степанович и подмигивал им.

На ночь ему как фронтовику уступили почетное место на русской печке. Он остался верен своей привычке — вымыл перед сном ноги, простирнул портянки и заставил меня сделать то же самое.

Спать я пристроился к нему на печку. Там еще оставалось место, и «кавалеры» дружно полезли вслед за нами.

— Эй, эй! — шумели женщины. — А вы-то куда?

«Кавалеры» молчали, сопели, сердито поглядывая сверху…

На другой день с рассветом мы уже были на ногах. А дорога тянулась все такая же: грязь, вода, болота. На пятом километре мы догнали почтовую телегу, выехавшую со станции раньше нас. Она основательно застряла в большой яме. Возница, суетливый старичок с ошалелыми, растерянными глазами, кричал на лошадь и отчаянно размахивал кнутом. Сопровождавший почту мужчина в черном полушубке и с пистолетом на поясе толкал телегу сзади. Лошадь, выгибая спину, напряглась, но телега не двигалась с места.

В нескольких метрах от них около высокой ели стоял паренек в красноармейской форме. Он был страшно худ и до синевы бледен. Он тоже пытался подступиться к телеге, но сопровождающий ласково, но твердо останавливал его:

— Отойди, Вася, не мочи ноги. Мы уж как-нибудь без тебя справимся.

— Помогите ради бога! — обратился к нам старичок возница, — а то нам до завтра отсюда не выбраться.

Иван Степанович обошел телегу кругом, поднял валявшуюся у дороги жердь и просунул ее под тележную ось. Вдвоем с сопровождающим они уперлись плечами в жердь. Я ухватился за телегу сбоку. Вася тоже сумел пристроиться рядом со мной. Ямщик замахал кнутом. Все мы дружно заорали: “Н-но!” Лошадь, испугавшись нашего крика, выгнулась, отчаянно рванулась и вытащила телегу из ямы.

Телега некоторое время двигалась рядом с нами, потом выехала на твердый грунт. Лошадка пошла неторопливой рысью и скрылась за поворотом. Но через три километра мы опять догнали почтарей, опять помогали им выбираться из колдобины…

В этот день мы догоняли их четыре раза.

К вечеру мы с трудом дотащились до станции. Ноги мои ныли и гудели от усталости. Иван Степанович старался подбодрить меня, развлекал веселыми байками, но было заметно, что и ему нелегко давалась эта чертова дорога.

В станционной избушке мы застали знакомого нам Васю. Он неторопливо тянул из кружки кипяток, откусывая по небольшому кусочку сахара. Был он все такой же бледный, как будто в нем не осталось ни кровинки, с тусклым усталым взглядом больших серых глаз, с глухим тихим голосом. «Не жилец», — говорят о таких люди и редко ошибаются. На вид Васе было лет двадцать, не более, но по выражению лица можно было догадаться, что он за свою короткую жизнь успел уже многое испытать и пережить.

— Растрясло всего, — как будто извиняясь, сообщил он, растягивая в слабой улыбке узкие бесцветные губы. — Решил передохнуть до следующей почты.

Мы разулись, ополоснули лица из медного рукомойника и тоже пристроились к самовару.

— Пейте с сахаром, ешьте белый хлеб, — радушно предлагал Вася. — Да вы не стесняйтесь! Меня в госпитале хорошо снабдили. Хватит и на дорогу и на гостинцы родным. Сам-то я как птица: только поклюю — совсем нет аппетита.

Мы, чтобы не обидеть его, взяли по маленькому кусочку сахара и отломили немного от буханки белого хлеба.

Перед сном неумолимый Иван Степанович опять заставил меня мыть ноги и стирать портянки, хотя я и ворчал: «Ведь не лицо же ими вытирать!». Он бесцеремонно вытолкал меня на улицу, к ручью. В ногах после мытья чувствовалась удивительная легкость.

На ночь мы все трое устроились на широких нарах. Утомленный дорогой, я быстро стал засыпать, но тут слева заворочался Вася.

— Спишь, дядя Ваня? — спросил он.

— Да нег. Не спится что-то. Все о доме думаю, — отозвался Иван Степанович.

— И я о том же. Даже не верится, что через несколько дней увижу маму, отца, сестренок. Я ведь чудом остался в живых. Осколочное ранение в живот — это не шутка. Восемь месяцев провалялся в госпиталях. Сколько раз меня там резали, сколько метров кишок вырезали!.. Все перетерпел. Об одном думал: выжить, хоть в последний раз побывать в родном краю, а там и умереть можно.

— Ну что ты, Вася, — сердито отозвался Иван Степанович, — что ты глупые мысли в голову вбиваешь? Тебе не умирать, тебе жить надо. В двадцать лет организм с любой раной может справиться. Придешь домой, будешь пить парное молоко — живо выздоровеешь. Парное молоко это, брат, лучшее лекарство для желудка. Его ни в каком госпитале не найдешь.

— Правда? — вскинулся Вася.

— Точно. Проверено, — подтвердил Иван Степанович.

— Вот только коровы мы не держим.

— А колхоз на что? Колхоз раненого человека всегда поддержит. Да и соседи не оставят в беде.

— Это верно, — согласился Вася. — Ох, только бы выздороветь — снова человеком себя почувствовать!

Он ожил, заговорил горячо, увлеченно. Даже голос у него изменился — стал звонким. Он рассказывал, какая чудесная у них деревня, какие красивые места вокруг. Он мечтал, как будет работать в колхозе, ходить на рыбалку, промышлять белку ставить капканы на зайцев…

«Пусть сбудутся твои мечты, Вася», — думал я, засыпая.

Тяжело было на другой день пускаться в путь. Каждый шаг давался с трудом. Болели натруженные ходьбой ноги, но постепенно мышцы разогрелись, и идти стало гораздо легче. Легче и веселее, потому что позади остались болота, вода, грязь. Места пошли высокие, сухие. Светлый сосновый бор, окружал нас. Высокие стройные сосны стояли обочь дороги. Они не теснились, не заслоняли друг друга, каждая давала возможность соседке пользовался светом и теплом солнца.

Мы полной грудью вдыхали удивительно чистый воздух, наполненный ароматом соснового леса

— Эх, побелковать бы здесь! — вздохнул Иван Степанович. — Да где уж теперь с одной-то рукой…

Через несколько километров нас догнала бойко рысившая почтовая лошадь. В телеге, свесив ноги, ссутулившись, сидел Вася. Он улыбнулся нам, показав белые молодые зубы, бескровные десны. Долго махал нам рукой. Мы тоже махали ему вслед.

На последней станции, нам повезло. Надо было срочно доставить в деревню Буткан двух колхозных лошадей. Иван Степанович сразу же вызвался сделать это. И вот мы с ним, даже не отдохнув с дороги, взгромоздились на лохматых неказистых лошаденок. Они были худые, кожа да кости, но, чувствуя дорогу домой, шли бойко, временами даже пытаясь перейти на рысь.

Уж лучше бы они шли шагом! У моей лошади была такая тряская рысь да вдобавок так выступали кости хребта, что мне казалось, будто я подпрыгиваю на доске, поставленной ребром. Но несмотря на это, настроение было отличное. Иван Степанович даже затянул песню:

По долинам и по взгорьям Шла дивизия вперед…

Ночь была ясная, звездная, светил месяц, дорога была хорошо видна. Подмораживало, и у меня стали мерзнуть ноги. Через некоторое время я уже мучался: болел зад, натертый острым лошадиным хребтом, нестерпимо ныли окоченевшие ноги, их как будто сжимали тисками.

«Терпи, терпи!», — внушал я сам себе. — Ведь терпит же лошадь, а ей еще хуже приходится. Она сама идет да еще и тебя, дурака, на спине везет».

Иван Степанович перестал петь, присмирел, ехал молча и только покряхтывал временами.

— Слушай, Микола, — наконец не выдержал он, — давай-ка пройдемся пешком, а то я ноги свои перестал чувствовать.

Я обрадовался, сразу же остановил лошадь, живо соскочил на землю и… чуть не упал. Ноги мои стали как деревянные, не сгибались в суставах. Рядом так же, как и я, враскорячку стоял Иван Степанович и хохотал:

— Ну как теперь будем шагать, кавалерист? Ногами, как циркулем, двигать придется.

Лошади как бы с недоумением смотрели на нас своими большими глазами.

Смех смехом, а надо было все же идти. Только через несколько километров ноги отогрелись и мы могли шагать, как нормальные люди. Лошадей мы вели под уздцы. Они тихо, покорно шли за нами, по временам вытягивая морды и обдавая нас густым теплым паром своего дыхания.

В одном месте Иван Степанович показал на видневшуюся метрах в ста от дороги небольшую речку.

— Здесь недалеко раньше охотничья избушка стояла. В гражданскую войну там решили заночевать пятеро красных разведчиков. Кто-то увидел, донес белым. Те выслали отряд, окружили избушку, дали несколько залпов. А потом уже издевались над мертвыми: всех перекололи штыками, а избушку сожгли.

Мне невольно вспомнился рассказ отца о том, как он в 1918 году, когда на Удору пришли белые, уходил по этой же дороге к красным партизанам.

Шел он обочь дороги по снегу. Выбился из сил и решил отдохнуть под мостом. Прилег там и…. уснул. Спать бы ему вечным сном (замерз бы), да выручила собака Буско, увязавшаяся за хозяином. Она, чуя неладное, стала лизать ему лицо, руки…

«Может быть, вот под тем мостом, который мы только что прошли, это и было», — подумалось мне.

В небольшое село Буткан мы пришли ночью. Разыскали конюшню, поставили лошадей в свободные стойла, дали сена.

— А где же мы ночевать будем, Иван Степанович? — стал чесать я затылок. — Кто же нас ночью в дом пустит? Может, здесь, в конюшне, на сене расположимся?

— Нет, Микола, мы сегодня, как порядочные, будем спать со всеми удобствами. У меня здесь родная тетка живет, — хлопнул меня по плечу Иван Степанович.

Мы долго, терпеливо и деликатно стучали в дверь, боясь напугать хозяев, но потом у моего спутника лопнуло терпение и он громко забарабанил в оконную раму.

В избе засветился крохотный огонек. Дверь открыла простоволосая старушка в валенках и в пальто внакидку.

— Кто такие будете? Что среди ночи шатаетесь? — недовольно ворчала она.

— Ты сперва в избу впусти, а потом уж расспрашивай, дорогая ты моя тетя Нюша. Что, не узнала? Это же я, племянник твой Иван!

Старушка вскрикнула, запричитала, стала обнимать его, потащила за рукав в избу. Там, протирая глаза, поднялась с кровати молодая женщина с бессмысленным со сна лицом. Все они заговорили разом, перебивая друг друга. На меня никто не обращал внимания. Я сел на лавку и только почувствовал, что тяжелеет, кружится и начинает клониться на грудь голова, как сразу крепко уснул. Сквозь сон я слышал, как будил меня Иван Степанович, снимал с меня пальто и сапоги, но так и не мог по-настоящему проснуться.

— Вставай, вставай, Микола! — тормошил он меня утром. — Люди уж на работу ушли, самовар давно на столе, а он все еще валяется.

Был Иван Степанович чисто выбрит, больше обычного возбужден.

Около стола хлопотала вчерашняя старушка. В избе вкусно пахло свежеиспеченным домашним хлебом.

Я встал, взглянул в окно на улицу и ахнул: все кругом было белым-бело. В воздухе кружились, медленно падали крупные хлопья снега. Ощущение свежести и какой-то беспричинной радости сразу охватило меня.

Я умылся на крыльце из старинного медного рукомойника, постоял, огляделся.

Небольшая деревенька уютно расположилась на берегу озера. Вдоль всего берега виднелись наполовину вытащенные из воды лодки, сушились на вешалах рыболовные сети. Улица была безлюдна, видимо, все уже ушли на работу. Где-то протарахтела телега, лениво промычала корова. И опять тишина, покой.

Тетя Нюша пригласила нас за стол. Это был королевский завтрак! Мы ели суп из рябчиков, какую-то необыкновенно вкусную жареную рыбу, и все это с теплым, только что из печки хлебом.

— Хорошо живете! — удивился Иван Степанович.

— Ой лучше сплюнь, Иванушко! — забеспокоилась тетя Нюша. — Конечно, живем мы у озера, рыбы у всех в достатке. Птицу лесную нет-нет да и занесет соседский парнишка, Ленька Коновалов. А вот с хлебом — беда. Очень уж мало приходится на трудодень в этом году. Все, конечно, понимают — надо фронту помогать, все готовы последнее отдать, только бы скорее фашистов прогнать, войну закончить. Из каждой семьи кто-нибудь да воюет. У нас здесь, слава богу, тихо, спокойно, а там и пули, и бомбы, и всякая такая антилерия. Десять мужиков погибло из нашей деревни: Митрофан Обрезков, Иван Коновалов, Миша Ванеев…

— Что, Мишка погиб? — вскочил Иван Степанович,

— Да, в прошлом месяце из госпиталя извещение получили. Анна, его жена, еще и по сию пору не может прийти в себя.

— Эх, Миша, Миша, друг ты мой хороший! — с грустью проговорил Иван Степанович. — Три года мы с ним в Кослане в школе за одной партой сидели, на действительной в Армии вместе служили…

После завтрака Иван Степанович сразу же засобирался в дорогу.

— Вы бы остались на денек, отдохнули, — предлагала хозяйка. — Я бы вам баньку жаркую истопила, а тебе, племянничек, и чекушку бы разыскала в деревне. Я ведь сегодня на весь день у бригадира отпросилась.

— Что ты, что ты, тетя Нюша! — отмахивался Иван Степанович. — Да я ведь сегодня дома буду. Там же и мать, и жена, и ребятишки. Были бы крылья — полетел бы.

Мы стали одеваться. Я заметил, что мой заплечный мешок заметно потяжелел.

— Я вам курников да хлебушка в дорогу положила, — объяснила тетя Нюша.

Она проводила нас до конца деревни, прослезилась при прощании с Иваном Степановичем.

— Поклон низкий всем передавай. Жива еще, мол, тетя Нюша. Все еще скрипит, старая.

И вот мы опять в дороге. В ногах как будто и не было усталости, они шагали, как заводные, словно чувствовали скорый конец пути.

Снежинки неторопливо падали и падали с низкого серого неба. Молодые елочки и сосенки в белых пушистых шалях — одна другой наряднее — красовались вдоль дороги.

Иван Степанович, чувствовалось, волновался, торопился. Он так широко шагал, что мне временами приходилось бежать, чтобы не отстать от него.

— Даже не верится, Коля, что сегодня вечером буду дома. Понимаешь? До-ма, — говорил он. — Увижу мать, жену, ребятишек. Их ведь двое у меня. Старший, Иван Иванович, серьезный мужик, ему уже семь лет, а младшему, Василию Ивановичу, еще только четыре годика исполнилось, он, поди, и не узнает своего батьку. Сколько раз я их вспоминал в трудные минуты, сколько раз во сне видел!

Из-за молодой поросли деревьев, широкой темной полосой выделяясь среди окружающей белизны, показалась река.

— Мезень! — радостно ахнул Иван Степанович и с мальчишеской резвостью кинулся к реке. Я побежал за ним.

Река как будто застыла на месте, ни одна морщина не рябила ее свинцово-серую поверхность.

Иван Степанович остановился у низкого песчаного берега, постоял минутку. Потом он снял вещевой мешок, достал солдатскую кружку, зачерпнул речной воды и медленно, словно смакуя, выпил. Лицо у него при этом было торжественное.

Иван Степанович обтер усы и низко поклонился реке.

— Здравствуй, матушка Мезень! Здравствуй, родная! Вот и опять довелось увидеть тебя…

Дорога наша подходила к концу.

Став взрослым, я понял, что эта дорога вела меня из страны моего детства в большой и многотрудный мир, поэтому она и запала мне в память… «Да, это дорога на всю жизнь», — говорю я себе.