«Смерти нет – это всем известно,
Говорить это стало пресно,
А что есть – пусть расскажут мне»…
Анна Ахматова
«Всех ожидает одна и та же ночь».
Гораций
«Смерти нет – это всем известно,
Говорить это стало пресно,
А что есть – пусть расскажут мне»…
Анна Ахматова
«Всех ожидает одна и та же ночь».
Гораций
I
У городской окраины, с лицемерным дружелюбием прислонившись оградой к ветхим домикам, расположилось старое кладбище. Лет двадцать назад на нем прекратили захоронения, и вскоре оно укрылось от взглядов прохожих раскидистыми кронами лип и кленов. У побеленного известью кирпичного забора, тщательно скрывая кресты и обелиски, колыхалось на ветру зеленое море черемухи; белые брызги ее цветов ожесточенно бились о выщербленное дождями ограждение. Летом густая сочная листва поглощала солнечный свет и тепло, оставляя кладбищенские аллеи в скорбной тенистой прохладе. Однако осень дерзко и неумолимо сдергивала с деревьев уставшие от жаркого лета темные, погребальных тонов листья и, казалось, непроницаемая завеса тайн смиренно опадала на сырую землю, обнажая лишь одну очевидность – погост подчеркивал категоричность и неотвратимость того, что должно произойти с каждым из нас. Затем зима пуховым одеялом с одинаковой аккуратностью укрывала как убогие холмики бедняков, так и помпезные могилы зажиточных горожан. Невзирая на времена года, здесь всегда, – вернее, почти всегда, – царили тишина, мудрый покой, свобода от порывов и страстей, столь привычных и даже закономерных по ту сторону ограды. Жизнь кладбища была независима от окружающего мира и постоянно пребывала в своей загадочной отрешенности.
Погост, скорее, был даже не старым, а старинным. Среди скромных и невзрачных могилок попадались массивные, покрытые зеленовато-грязным мхом мраморные, а то и гранитные надгробья, большей частью покосившиеся. На заброшенных обелисках печали едва читались имена и даты усопших. В зарослях бузины и чертополоха прятались несколько склепов – приземистых строений из бурого кирпича с чугунными дверями. Некогда здесь были цыганские захоронения, но потом их разграбили лихие люди, и кладбищенское начальство велело наглухо заварить склепы. Жившие возле погоста люди утверждали, что иногда по ночам они слышат грохот массивных металлических затворов. Потревоженные ли это духи ромалов негодуют, либо пьяные бродяги куролесят – уточнять никто не решался.
Городские власти, не сумев найти другого подходящего места для захоронений и убрав с одной стороны забор, продлили территорию юдоли теней еще на километр. Таким образом, погост разделился на две части – старую, где лишь изредка, по особому разрешению (предполагавшему солидную взятку) городской администрации, более значительные покойники находили последний приют рядом с могилами своих родственников; и новую, расположившуюся на месте огромного пустыря, где хоронили простолюдинов.
Южной стороной кладбище примыкало к фабрике детских игрушек, которая щедро одаривала корпоративную границу ароматными опилками и стружками. В мире нет ничего лишнего: в древесных отходах находили ночлег не только бездомные собаки, но и некоторые представители homosapiens с таким же статусом убогости – бомжи, люди с расшатанной волей, с затаенной обидой на судьбу, наследники пустых карманов и долгов. Их существование было неудобно для жителей города: бездомные не вписывались в рамки приличной жизни, и поэтому выходили из своего прибежища лишь на ежедневную работу – к церковной паперти и городскому рынку. Заработанные таким образом гроши они тратили вечером у местной самогонщицы Митревны.
Над сонмом обездоленных в ночное время суток возвышался единственный человек, наделенный властью – кладбищенский сторож. Безусловную таинственность его профессии подчеркивал физический недуг. Страж покоя усопших и их ритуальной собственности был горбат. Уродство его являлось столь очевидным и безобразным, что не заметить изъян было невозможно даже в сумерках. Он бесшумно передвигался на массивных коротких и, к тому же, кривых ногах по тропинкам погоста, причем верхняя часть широкого в плечах туловища сгибалась, располагаясь параллельно земле. Большая голова неудобно – чтобы видеть всё вокруг – задиралась кверху. Зрение было у него великолепное. Страж пантеона не только наблюдал за внутренней жизнью вверенной ему территории, но зачастую и вмешивался в нее, меняя ход тех или иных событий. Словно филин мелких грызунов, замечал он пьяниц, наркоманов, прелюбодеев и на корню пресекал краткосрочный триумф жизни в сумрачных лабиринтах смерти. Как ни таились неприхотливые ценители доступных удовольствий в густых кустарниках и высокой траве, сторож незаметно подходил к ним, и они, встревоженные его грозным появлением, беспрекословно ретировались за кладбищенскую ограду. Его боялись и люди, и звери; прижившиеся на погосте собаки, заметив сгорбленную фигуру, поджимали хвосты и, пугливо оглядываясь, немедленно убегали куда подальше. Лишь работники кладбища знали, что зовут сторожа Вячеславом. Местные жители не мудрствовали лукаво и, несколько исказив имя героя знаменитого романа и придав ему оскорбительное звучание, прозвали сторожа Квазимордой. Он практически не выходил за пределы кладбища – по ту сторону забора была отвратительная, чуждая его образу жизни, толкотня и суета незнакомых ему людей. Однако к Квазиморде, вернее, на «его поле», хотя бы один раз в году приходили все горожане, когда на Радуницу они навещали своих усопших родственников. Или в любой иной день, когда вдруг наступало время хоронить новых покойников. Хотя сторожка его находилась у самых ворот, Квазиморду редко кто видел: ночью он бродил по аллеям погоста, а днем отсыпался. Да никому особо и не хотелось видеть его. О прошлой жизни сторожа, как впрочем, и о настоящей, никто ничего не знал. Так он при кладбище и жил. И на виду немного у него было, и мысли прятались в темной глубине его цепких глаз, сурово взирающих из-под косматых, с проседью бровей.
Территорию кладбища Квазиморда знал, как свою собственную ладонь, испещренную линиями судьбы, темными от въевшейся грязи. Он помнил расположение любой могилки, каждого, даже безымянного холмика. Редкие, потемневшие ото мха и времени надгробные плиты не могли укрыться от сторожа ни в густой траве, ни в глубоком сугробе. Более тридцати лет назад уродливого мальчишку Славку привели на погост нищие, и с тех пор он почти никогда не покидал его пределов. Горбун жил и формировался под сенью вековых кладбищенских лип, непрерывно испытывая на себе таинственное влияние некрополя и постепенно становясь неотъемлемой его частью. Присутствие сторожа, в свою очередь, придавало этому месту особенный характер. От Квазиморды исходила некая энергия, делая погост еще более мрачным, чем это можно было бы ожидать даже от кладбища. Посетители чувствовали, что сторож находится где-то неподалеку, возможно даже, наблюдает за ними, и старались до наступления сумерек покинуть приют мертвых. Всем, кто знал о существовании Квазиморды, встреча с горбуном на узкой кладбищенской тропинке казалась едва ли не дурным знаком. Люди, увидев сторожа издалека, обходили его стороной. Нелюбовь эта была взаимной – и Квазиморда, по возможности, тоже старался избегать любых встреч с ними; лишь вечером, когда он закрывал на замок кладбищенскую калитку, запоздалые посетители поспешно пробегали мимо. Квазиморде не нужны были люди. Когда он находился вблизи от них, то ощущал на себе, в лучшем случае, лишь сочувствующие взгляды. В редких обращениях к себе, – когда людям требовалось отыскать могилу родственника, – горбун чувствовал настороженность, иногда пренебрежение, реже – жалость. Но никогда и никто не обращался к нему как к равному, не акцентируя внимания на внешности – не спросил, сколько сейчас времени, и не «стрельнул» у него лишнюю сигаретку.
Квазиморде достаточно было прямоугольника некрополя с покосившимися крестами и замшелыми памятниками. Он не любил новую территорию кладбища и бывал там крайне редко. Да, собственно, и красть там было нечего – ряды похожих друг на друга холмиков свеженасыпанной земли, заваленных еще не убранными венками.
Была у сторожа и своя тайна… В углу кладбища Квазиморда как-то обнаружил захоронение супружеской пары, которая погибла в автокатастрофе, о чем было написано на памятнике. Горбун часами просиживал на скамейке возле могилки, разглядывая фотографии несчастных на скромненьком обелиске. Нет, сторож ничего не предполагал, ни на что не надеялся и даже не хотел узнать что-либо об этих людях. Квазиморда сидел и молча смотрел на фото красивых, чему-то улыбающихся людей. В этот момент его жалкое и угрюмое лицо, казалось, излучало сияние. Он закрывал глаза, и его сознание проваливалось куда-то очень далеко.
Полуденная сентябрьская жара, запах мусора, непрекращающийся людской поток ввели Славку в полуобморочное состояние. Кроме того, он очень хотел есть. Не обращая внимания на прохожих, малолетний горбун обследовал рыночную урну. Однако ничего, кроме оберток от мороженого и пустых сигаретных пачек, в ней не обнаружил. На скамейке увидел остатки чьей-то торопливой трапезы – недоеденный пирожок и надорванный кефирный пакет.
– А ну, Гунявый, приведи-ка этого «красавчика» сюда, – приказал одному из нищих предводитель бродяг дядя Саша, или как они его называли, Папа.
– Да на кой хер он нам нужен? – огрызнулся оборванец, извлекая пальцем из консервной банки остатки кильки. – Еще один лишний рот будет…
– Поменьше разговаривай, чмо, – дядя Саша ткнул палкой строптивого бомжа. – Этот горбун десяти, таких как ты, стоить будет.
Сунув жестянку в карман и недовольно бурча под нос умеренные проклятия, Гунявый побрел выполнять поручение босса.
– Давай присаживайся, малец, – дядя Саша подвинулся, освобождая рядом с собой место на картонке. – Откуда такой … э … – он немного запнулся, подбирая нужное слово, – смелый будешь? – бродяга достал из кармана кусок шоколадки и, отряхнув его от табачных крошек, протянул мальчишке.
Уродец откусил несколько долек, а остальное лакомство сунул за подкладку поношенной курточки.
– Запасливый… – похвалило Славку какое-то существо неопределенного пола и возраста. – Ты не боись, пацан – никто тебя тут не обидит и мусорам не сдаст, – существо, ощерив гнилые зубы, смачно сплюнуло на асфальт.
– Ну, как знаешь, хлопчик… – не дождавшись от горбуна ответа, дядя Саша чиркнул о подошву спичкой. Зажимая двумя пальцами окурок, задымил вонючим едким дымом. – А теперь пошли с нами, – он кивнул в противоположную от привокзального рынка сторону. – Вздумаешь улепетнуть – вот смотри, – главарь босяков лихо щелкнул перед носом у Славки кнопочным ножом. – Я шутить не люблю.
– Это точно, – вполголоса буркнул Гунявый.
Когда стемнело, бродяги, по несколько человек – чтобы не привлекать внимание милиции и простых любопытных, переместились с вокзала на кладбище. На его окраине, в зарослях бузины и репейника, располагалось лежбище бездомных. В теплое время года, закутавшись от комаров в тряпье, они спали в глубине кустов, прямо на траве. С приближением холодов перебирались в вырытую ими землянку. По ночам нищие топили дровами найденную на свалке печку-буржуйку. Бродяги готовили на ней похлебку, заваривали чай, сушили промокшую под дождем одежду. Рано утром, при любой погоде, они снова ковыляли на вокзал, а по воскресеньям и православным праздникам – к церковной паперти. В обоих местах люди охотно подавали им милостыню еще и потому, что подопечные дяди Саши были нищими особенными – непьющими. Свой контингент вожак подбирал исключительно из трезвенников, которые в этом социуме являлись большой редкостью. Зато «копеечку» им жаловали значительно чаще, чем их алкоголизирующим собратьям – не на пропой ведь, а на «хлебушек», как зачастую просили они сами.
Однако гордостью дяди Сашиной бригады была шестилетняя девочка Оксана, умевшая петь псалмы, вернее, отрывки из них. В выходные дни возле церкви жалобные песнопения малолетней побирушки имели невероятный коммерческий успех. Чтобы Ксюшку не выкрали конкуренты, дядя Саша берег ее пуще своего сучковатого посоха, с которым не расставался ни на минуту.
Поздним вечером бродяги возвращались на кладбище, разводили костер. Варили в котле пакетный суп или разогревали на сковородке тушенку. Затем, громко причмокивая, пили вприкуску с карамельками ароматный чай, со слоником на упаковке.
Дядя Саша разминал в пальцах пару дешевых сигарет и неспешно набивал самодельную, вырезанную из грушевого дерева, трубку. С удовольствием пыхтел, выпуская изо рта клубы желтоватого дыма. Широко скалился, обнажая редкие темные зубы:
– Скажи, Гунявый, а вот пил бы ты, как прежде, бормотуху или одеколон тройной, мог бы себе такое позволить? – то ли от сытого ужина, то ли от едкого дыма забитой в трубку «Примы», он щурился и кивал на закопченный котел.
– Ой, и не говори, Папа, – Гунявый шевелил палкой мерцающие уголья и тыкал ею в сторону темнеющих невдалеке крестов. – Поди, давно бы уж там валялся, – он тяжело вздыхал. – Много наших тут полегло…
Предводитель выбивал о ладонь трубку, долго разглядывал Оксану. Ворчал, что мала еще, и переводил взгляд на другую, годящуюся ей в матери, побирушку. Доставал из кармана тюбик зубной пасты и швырял им в нищенку.
– Почисть, Любка, зубы и бегом в землянку, – дядя Саша отхлебывал из алюминиевой кружки чай и громко полоскал горло. – Да смотри, ежели укусишь, как в прошлый раз, – он трогал себя за причинное место, – последние зубы выбью, паскуда.
Славке у нищих понравилось. И это несмотря на то, что ежедневно – с раннего утра до позднего вечера – приходилось просить милостыню. Работали они вместе с Оксаной. Светловолосая худенькая девчушка держала за руку коротконогого угрюмого уродца и, опустив глаза, жалобно пела. Самые черствые сердца судорожно сжимались, и их обладатели незамедлительно опускали руку в карман за мелочью. Безопасность дуэту обеспечивал сидящий невдалеке Гунявый. Время от времени он подходил к детям и, оглядевшись по сторонам, высыпал в карман мелочь из алюминиевой кружки.
– Молодцы ребятки, – Гунявый поочередно хлопал попрошаек по плечу и удалялся к месту своего наблюдения.
Пока Оксана пела псалмы, Славка периодически монотонно бубнил одну и ту же фразу: «Люди добрые, подайте Христа ради».
– Жалостливее надо просить, горбатый, – дядя Саша, раздумывая дать ли мальчишке затрещину или попытаться более доходчиво объяснить интонацию произносимых слов, в очередной раз напутствовал детей перед работой. Но пожалостливее у Славки никак не получалось – не привык. Не привык с тех пор, как попал в детдом.
II
В дальнем углу старого кладбища, упершись стеной из шлакоблоков в фабрику игрушек, стояло неказистое здание ритуальных мастерских. Это место на погосте здешние острословы называли живым уголком. Оно представляло собой длинный барак, в котором располагалось несколько помещений для специфических ремесленников. Узкий сумрачный коридор барака время от времени раздраженно похлопывал темно-коричневыми дверями и поскрипывал полом из давно некрашеных досок. На первый взгляд улавливалось некоторое сходство с малосемейным общежитием, где сквозь тонкие стены слышались не только шаги и голоса, но даже и вздохи обитателей комнат. Однако здесь не чувствовалось никаких кухонных запахов и не доносилось привычных будничных звуков, присущих малосемейке.
По накрытым полиэтиленовой пленкой доскам можно было определить, что здесь находится небольшой столярный цех, где единственный его работник, плотник Коля Белошапка, за пару часов мог сколотить сосновый гроб на любой размер, а также смастерить возле могилы лавочку или столик. Как известно, в подобных местах печали человек погружается в особое философическое состояние, которое предполагает, чтобы минорный мыслитель находился в сидячем положении и, желательно, в одиночестве. Не потому ли индивидуально-скорбные пространства не только оснащены лавочками и столиками, но и ограничены низкими заборчиками.
Гробовщик беспробудно пил. Впрочем, как почти все остальные служители ритуального сервиса. Изъян для могильщиков, надо сказать, мало существенный. Сама профессия предполагает разбавлять присущую ей мрачность расслабляющими алкогольными парами. Разумеется, выпивка не должна отражаться на повседневной работе кладбищенского люда, иначе провинившемуся грозит немедленное увольнение. Но всё же, незаметно для начальства, работники погоста пили ежедневно, независимо от времени года и настроения, ибо искренне считали, что «бухло» невероятно полезно для восстановления их психического здоровья.
Гробовщик Коля с утра выпивал стакан водки и, символично позавтракав, шел на работу. Он распускал на пилораме доски, строгал их, на что уходило пару часов, затем выпивал второй стакан. Основную и наиболее важную часть своей трудовой деятельности – разметку – Николай совершал с необыкновенной (для подобного состояния) тщательностью. Каково, ежели клиент не поместится в гроб?
Приняв третью дозу, плотник приступал к заключительной и генеральной фазе процесса – сколачиванию гроба. Пил гробовщик очень давно и был хорошо осведомлен в своей алкогольной мере – когда водка хоть ненадолго улучшает состояние, а когда стремительно его разрушает. И надо отдать должное профессиональной сноровке Коли Белошапки – несмотря на изрядное количество употребленного за день спиртного, временные пристанища покойников получались крепкими и ровными. Потный, усталый гробовщик, с прилипшими ко лбу мокрыми волосами, ходил с рубанком вокруг своего соснового детища и, словно живописец перед готовой картиной, добавлял уже ничего не значимые для постороннего наблюдателя символические штрихи. Он поглаживал гроб, похлопывал ладонью по пахнущим живицей свежеструганным доскам и бормотал себе под нос:
– Ну, кажись, Лександер будет доволен, – Николай щедро сыпал в готовый товар бледно-розовые завитки ароматных стружек.
Лександеру, скорее всего, будет теперь безразлично, где лежать, – Сашка Белый вчера упал на мотоцикле в озеро и утонул, – но родственники претензий к качеству деревянного изделия, видимо, не предъявят.
Были у плотника и готовые домовины. Пурпурные, лиловые, бордовые и, конечно, черные – разных конфигураций и размеров. Желая быть купленными, чтобы вместе со своим хозяином их торжественно пронесли по главной аллее кладбища, гробы угловато выставляли свои печальные бока. Неважно, что они вскоре станут тленом, зато сегодня все взоры людей будут обращены к ним.
Коля, беспрерывно выглядывая в окно, собрал инструменты и подмел в жестяный совок древесные отходы. С минуты на минуту должна прийти его жена Людмила. Она оббивала изготовленные супругом гробы красной или черной – в зависимости от возраста покойного – материей. Повышенный интерес к появлению жены был обозначен не только семейным бизнесом – Людмила должна была принести к обеду бутылку водки. Негласный договор действовал уже несколько лет: после завершения работы Николай получал от супруги поллитровку. «Всё равно ведь нажрется где-нибудь, ирод»! – у очевидного либерализма женщины не было альтернативы.
– Еще не пришла? – в комнату заглянул мастер по изготовлению надгробий бригадир Виталик Калошин. Работал он в соседнем помещении со своим молчаливым подсобником Гришкой. Виталик некогда творил в скульптурных мастерских художественного фонда города, но пристрастие к спиртным напиткам нанесло ощутимый удар по карьере мастера. Однако изготовленные им барельефы и изваяния великих сограждан украшали некоторые города и веси Краснодарского края, а одна монументальная работа стала иронично знаменитой в столице Кубани. Надо сказать, что скульптор – во всяком случае, внешне это не бросалось в глаза – не страдал от понижения социального статуса. Быть почти постоянно под кайфом для него оказалось ничуть не хуже, чем творить. «Мои нынешние модели не столь знамениты, – он обводил рукой скорбный ландшафт, – но каждая из них имеет право на эпитафию», – баритон Калошина разносился по всему кладбищу и был слышен на фабрике детских игрушек. Громкоголосости ваятеля соответствовала его недюжинная внешность. Порой, направляясь на установку памятника в дальний угол погоста, куда по извилистым тропинкам не мог проехать мотороллер «Муравей», Виталий брал подмышки по мешку цемента и, весело напевая какую-нибудь песенку, не спеша добирался до места.
В мастерской у Калошина всегда царил немыслимый беспорядок. Всюду валялись ломы, лопаты, кирки. Между хаотично расставленными глыбами песчаника, ракушечника и мрамора высились холмики гравия. Обрывки бумажных мешков из-под цемента раздраженно шуршали под ногами. К изысканному камню для богатых клиентов – граниту – мастер проявлял некоторое профессиональное уважение: мрачные глыбы покрывались кусками потрепанного, выцветшего на солнце брезента. Лишь место, где Виталий иногда выполнял творческую работу, находилось в относительной чистоте, и было огорожено древесно-стружечными листами. На эту территорию он никого не пускал. Разницы между работой и удовольствием Калошин не ощущал. Ему нравилось с утра выпить полстакана водки, и его жизнь мгновенно приходила в гармонию с окружающим миром. Когда ваятель на мраморной плите высекал барельеф усопшего или делал форму для отливки бюста, лицо его преображалось. Из опустившегося неряшливого человека с опухшей физиономией он превращался – хотя бы на время – в ощутимого и искусного мастера. Только когда деликатная скульптурная работа была полностью завершена и мастер откладывал в сторону резец или циркуль, он мог позволить себе ещё выпить водки. И тогда снова атмосфера пофигизма и блаженной медлительности воцарялась в мастерской ваятеля.
Незначительный помощник Калошина молчун Гришка – «принеси-подай-сбегай» – был известен крайней своей немногословностью. Бывало за несколько дней никто не слышал от него ни единого слова. Приходя на работу, он лишь кивал мужикам и, облачившись в рабочую одежду, разводил цементный раствор, шлифовал мраморные или гранитные плиты. Иногда Виталий за бутылочкой, выискивая новые и маловероятные подробности, рассказывал, что однажды при разгрузке ракушечника его помощнику придавило пальцы, но никто этого не заметил. Пострадавший терпел боль и не проронил ни звука, пока другие рабочие не закончили перекур и не освободили Гришку от тяжести коварного камня.
– Правда что ль, Гриша? – похохатывал Белошапка, видимо, не в первый раз слушая эту историю.
Но молчун лишь неопределенно пожимал плечами и беззлобно прятал ухмылку в рыжей бородке. Доброта его и безобидность были столь же очевидны, как и немногословность. Ещё одной отличительной чертой Гришки являлось безграничное милосердие к людям, к животным и даже к растениям. Карманы его потрепанного пиджака всегда были набиты засохшими корками хлеба и сыра, семечками. Все, проживающие на кладбище животные, едва завидев худощавую Гришкину фигуру, немедленно окружали его, ожидая подаяния. Нацелив голодные глаза на карманы разнорабочего, собаки жалобно поскуливали, а кошки истошно орали. Гриша, не спеша, раздавал корм сначала сильным и крупным, а затем щедрее – маленьким и слабым. Зимой, когда погост заносило снегом, он развешивал на деревьях кормушки и пластиковые бутылки, наполненные зерном. Птицы, сопровождая его, оживленно щебетали и едва ли не садились на плечи своего покровителя. Пробираясь в самые дальние углы кладбища, он осторожно стряхивал снег с веток. Растения Гришка тоже считал живыми существами и несказанно огорчался, если на предполагаемом для новой могилы месте росло деревце или кустарник – ведь его предполагалось срубить. Оказав помощь дереву, он подсыпал пернатым корму и возвращался в мастерскую. Глаза рабочего светились теплом и тихой радостью.
– Покормил скотину, Божий человек? – не предполагая немедленного ответа, спрашивал Калошин и хлопал напарника по плечу. Гришка веником обметал с сапог налипший снег, слегка кивал и чему-то улыбался. Виталий задумчиво морщил лоб. – Согласен, что порой молчание красноречивее всех наших слов, и людям иногда более понятны жесты. – Он в недоумении разводил руками. – Но однажды, когда я в шутку предложил помощнику отдать корку хлеба не собакам, а Белошапке на закуску, Гришка сказал мне, что нет у человека преимущества перед животными: и те умирают, и эти. После таких слов действительно можно не говорить годами. – Калошин с некоторым умилением посмотрел на напарника. – Во всем он видит скрытую духовность тварного мира.
За мастерской скульптора находилась небольшая комнатка с шатким столом посредине и парой колченогих табуреток. В углу стояло несколько лопат и деревянные козлы – на них ставили гроб с покойным, прежде чем опустить его в могилу.
Хозяевами этого крохотного помещения были могильщики, как их называли на местном диалекте – копачи. Червон и Юрка являлись полной противоположностью друг другу, хотя в прошлой – докладбищенской – жизни оба были спортсменами. Высокий, атлетичный Червон некогда был гордостью города. Было время, когда его имя – Виктор Червоненко, участник Олимпийских игр, призер чемпионата Европы, чемпион страны по метанию диска, – не сходило со страниц газет и экранов телевизоров. Но серьезная травма перечеркнула все дальнейшие мечты и планы. Как-то незаметно короткая профессиональная деятельность чемпиона остановилась на последнем пункте связи – спортинструктор-грузчик-могильщик. Выход обуревавшим его горьким чувствам был найден чисто русский – он начал пить. Сперва крепко, а затем беспробудно. Ведь, как известно, последствия значительных карьерных перепадов легко топятся в вине. В чем Червон, собственно, и преуспел. Жесткое пьянство нанесло ощутимый удар по умственным способностям спортсмена, которыми он и раньше не блистал. Ничем не прикрытая его ископаемость была очевидной. «Много в теле, ничего в голове», – буркнул как-то вслед Червону Калошин. Не отставал от него в пристрастии к рюмке и коллега по лопате. Юрка – бывший боксер-легковес. Причем, неплохой боксер. Худой, жилистый, злой; он мог в уличной потасовке управиться с двумя-тремя амбалами. В одной из таких драк Юрка сломал челюсть сыну высокопоставленного местного чиновника, что немедленно сказалось на его свободе: несмотря на усилия знакомых адвокатов, обвиняемый получил четыре года тюрьмы. Правда, через пару лет он вышел на свободу по амнистии, но со спортом было покончено.
Червон в это время уже работал на кладбище, и когда у Юрки закончился срок, он пригласил приятеля к себе в напарники. Работали они споро и быстро – физической силы им было не занимать, но редкий день обходился без скандала. Почти любое слово, сказанное Червоном, вызывало у Юрки бурный протест. Или наоборот: все инициативы Виктора бывший боксер принимал в штыки. Друг друга они считали болванами и алкашами и заявляли об этом прямо и открыто. Иногда только вмешательство скульптора Калошина предотвращало потасовку между могильщиками. Впрочем, остывали они так же быстро, как и заводились. Оба понимали, что впереди их ждала та часть жизни, которая, по их мнению, будет относительно неплохой, уже хотя бы потому, что сразу за кладбищем, в соседнем переулке у Митревны, не переставая, гудел самогонный аппарат. Воздух в округе был наполнен сладковато-сивушным запахом, на который, словно шпанские мушки слетались местные забулдыги. В том числе и кладбищенские работники.
Последнюю комнату в этом бараке занимал я. Мудреная запись в моей трудовой книжке гласила, что ее обладатель является «художником-оформителем комбината ритуальных услуг». Круг моих обязанностей был прост, как и сама смерть – сделать надписи на лентах траурных венков, да обозначить именную табличку с датами рождения и смерти на памятниках и крестах. Как-то в дни особой занятости ваятель Калошин доверил мне невероятно сложную и ответственную, по его мнению, работу: на мраморной или даже на гранитной плите – уж не помню – керном выбить точечный портрет усопшего. Почти сутки я корпел над ликом покойника и, по мнению его родственников и самого Виталия, работа мне удалась. С тех пор подобные заказы постепенно переместились в мою мастерскую.
Работал я на погосте хоть и недавно, но уже привык к этим мало и плохо разговаривающим (кроме скульптора Калошина, разумеется, который был вполне дружен со словом) и расплывчато думающим людям. Они притягивали меня к себе – с ними было спокойно и легко. Человек на самом деле прост; нет у него ни сложности, ни глубины, ни содержания, а есть только ежедневное бремя существования. Мы занимались несложным и важным делом, но всё же деятельность нашу, несмотря на безусловную необходимость, вряд ли можно было назвать созидательной.
Контора комбината располагалась в самом начале нового кладбища, и непосредственный наш начальник – инженер-нормировщик Копылов – появлялся в мастерских пару раз в день. C заметной на лице жадностью он быстрыми глазами осматривал помещения, пересчитывал заготовки обелисков, мраморные плиты, мешки с цементом и прочие материальные ценности. Иван Владимирович работу свою любил и в затхлом воздухе тлена чувствовал себя довольно уверенно. Более того, погребальная деятельность приносила ему существенный (помимо зарплаты) доход, ибо именно инженер давал разрешение на подзахоронение к родственникам на старой территории. Копылов также доставал где-то дешевый камень, который проводил через бухгалтерию по завышенной цене. Жизнь, прожитая в непрерывной суете и заботах, отложила отпечаток на его лице. Был он не по чиновничьи смуглолиц и не по годам морщинист. Темно-серый твидовый костюм, который ежедневно носил Иван Владимирович, был бы ему к лицу, если б не слишком торопливая, пружинистая походка. Усталый, настороженный взгляд из-под крупных очков скоро скользил по предметам и людям, моментально давая увиденному не только оценку, но и цену. Копылов был маленькой рыбешкой в очень зарыбленном водоеме по имени Стикс. Кладбищенский бизнес по бюрократично-иерархической каменной лестнице взбирался достаточно высоко. Начальник, по общему мнению коллектива, был не очень хороший человек. Сукин сын, проще говоря. Главным достоинством своей жизни Иван Владимирович считал то обстоятельство, что он некогда организовывал захоронение первого секретаря крайкома КПСС. Несмотря на безупречную фамилию инженера, говорили, что он – еврей.
III
Иван Владимирович заглянул в глаза Белошапки и сморщил лицо. Достал из кармана сигареты, чиркнул спичкой. Пурпурный дымок нехотя потянулся к фанерному потолку мастерской. К своим подчиненным Копылов относился с тихим, но постоянным раздражением.
– Коля, ты меня знаешь – я цацкаться не буду. Живо у меня напишешь заявление, – инженер огляделся по сторонам. – А где Людмила?
– Здесь я, – жена плотника проворно сунула полиэтиленовый пакет за штабель досок. – Не пил он сегодня, Иван Владимирович, – она из-за спины пригрозила мужу кулаком.
– Еще раз услышу запах, – Копылов обвел взглядом подтянувшийся на шум коллектив, – хоть от кого… – не договорив бесполезную тираду, он махнул рукой. Неуверенность в себе Иван Владимирович прикрывал прищуренными глазами и напористой решительностью. – Все собрались?
– Владимырыч, ты дело говори, – Калошин присел на глыбу песчаника, – а свои ораторские способности дома тренировать будешь.
Он был единственным человеком в бригаде, который мог противоречить и даже дерзить инженеру. Некоторые махинации с камнями и изготовление памятников «мимо конторы» они проворачивали на пару. Кроме того, зная саркастичность суждений скульптора, Копылов избегал прямых замечаний в его адрес. Не послужила исключением и эта реплика Калошина: инженер пропустил колкость мимо ушей.
– Завтра с утра всем быть на местах, – он указал рукой на Юрку с Червоном. – Особенно это касается вас двоих. – Копылов сдвинул шляпу на затылок и вздохнул. Иван Владимирович, несмотря на свой рациональный ум и практическую находчивость, не блистал красноречием. Более того, его речь была невероятно косноязычна и порой даже непонятна. Он щедро сдабривал свои лингвистические конструкции жестами, мимикой и междометиями. Столь динамичная передача мысли, скорее всего, приносила свои плоды: передвигаться в пространстве Копылов стал на серебристом Nissan, гараж для которого находился в двухэтажном особняке в престижном районе города.
– И не приведи Господь, кто из вас выпьет, – Иван Владимирович не поленился повторить свою угрозу. – Экс.. Эксгимация у нас завтра состоится. Вот… – Он несколько торжественно донес основную причину предполагаемой завтрашней трезвости.
– Эксгумация, – поправил начальника Калошин.
– А это еще что такое? – осмелел Белошапка и шепотом спросил супругу: – Принесла?
Людмила дернула его за рукав, но утвердительно кивнула.
– Завтра в присутствии… этих… как их? – замямлил Копылов. – А… Судмедэкспертов и работников прокуратуры будем вскрывать могилу, – Иван Владимирович полез в карман и достал бумажку, Арутюняна Самвела Георгиевича.
Людмила тихонько вскрикнула, а Гришка спешно перекрестился.
– В десять часов утра, – добавил инженер.
– А по какой причине, Владимырыч? – спросил Калошин.
– Не знаю, Виталик, – нахмурился инженер. – Милиция мне не докладывает. У них спрашивай, – он кивнул на Юрку с Червоном. – Они ж его закапывали, может, что и слышали от людей.
– Хоронили этого армяна в закрытом гробу. Позавчера. – Червон указательным пальцем вдохновенно измерял недра своего носа. – Говорят, сильно побился в автокатастрофе, – он пожал плечами. – А больше мы ничего не слышали.
– Их двое в машине было, – добавил Юрка, – и оба – всмятку.
Копылов, заглядывая в помещения, прошелся по мастерским, послал копачей на новую территорию рыть очередную могилу, затем остановился возле скульптора.
– Бригадир, ты за порядком следить не забывай, – Иван Владимирович кивнул на столяра. – Всё ж прибавка к пенсии тебе будет, – усмехнулся инженер.
– С ног никто не валится, и работу свою все выполняют, – не поворачивая головы, ответил Калошин. – А до пенсии, Владимырыч, мне еще как три дня лесом, – нахмурился ваятель. – Да, Гриша?
Напарник на несколько секунд перестал размешивать цементный раствор и радостно закивал головой.
Копылов махнул рукой и пошел к воротам. Хлопнула дверца. Недовольно фыркнув, его машина тронулась с места.
– Стоило ради этого говорить столь долго и искусно? – скульптор проводил взглядом удаляющийся Nissan. – Принесла? – он повернулся к Людмиле.
– Принесла, – раздраженно буркнула она. – Только в столярку не суйтесь – я буду там работать.
– Зачем шумишь, женщина? – усмехнулся Калошин. – Эх, Коля… – он похлопал Белошапку по плечу, – не умеешь ты супругу воспитывать. Политика кнута и пряника – это единственно приемлемое для них сочетание.
– Забыла я, Виталик, вкус этих пряников, – непритворно вздохнула Людмила. – А кнут… Кнут я могу и сама применить.
– Понимаю… – скульптор сочувственно закивал головой. – Правильно, Люда. Нельзя русским человеком управлять с помощью кнута и пряника: еще нужна водка, – усмехнулся он. – А мы к художнику пойдем, да, Василий? – Виталий взглянул на меня. Светлые прозрачные глаза смотрели чуть исподлобья, испытывающе и серьезно. Не тяжелый взгляд, а выдержать трудно – словно мысли читает и в душу заглядывает.
– Как я могу возразить бригадиру? Культ поклонения начальству был у меня привит еще в эпоху развитого социализма, и вакцинация оказалась невероятно стойкой – действует уже в течение многих лет, – я попробовал отшутиться.
– Полку философов прибыло, – улыбнулся Калошин.
– А кто еще философ? – спросил я.
– Каждый из нас. Разве возможно работать на кладбище, не размышляя о смысле жизни? Истинный философ, как известно, жизни не боится. Смерти, тем более.
Возражать против такой точки зрения не было особого желания, но я был уверен, что подобные мысли ни к чему хорошему не приведут.
Я сдвинул ленты и банку с бронзовой краской на край стола, постелил на него газету и достал из шкафа граненые стаканы.
– Эстет, – отметил мой незамысловатый сервис Калошин. – Кстати, господин художник, не подскажете, кто автор сего сосуда? – ваятель подкинул на ладони граненый стакан.
Я пожал плечами – стакан он и есть стакан – и нехотя буркнул:
– Думаю, что это изобретение входит в категорию «слова и музыка народные», – я порезал яблоко на мелкие дольки.
– Ошибаешься, батенька… Запатентовано знаменитым скульптором Верой Игнатьевной Мухиной, коллегой то есть. «Рабочего и колхозницу», надеюсь, помнишь? – Виталий вздохнул и поставил граняш на стол. – Такие вещи человеку искусства надо знать.
Насмешку бригадира я оставил без комментариев – нельзя обижаться на человека, который еще не опохмелился. Тем более, что версия об авторстве граненых стаканов уж очень похожа на байку.
– Почему напарника своего не пригласил? – спросил я у скульптора.
– А он не пьет, – ответил Виталий. – Божий человек. Ну, а ты-то как, освоился?
– Да вроде освоился, – я неопределенно пожал плечами. Вопрос был не из легких и, скорее всего, конкретного ответа не предполагал.
Калошин разлил водку по стаканам и сказал:
– Ну, выпьем за раба Божьего Самвела – на завтра ему уготовлен трудный день.
– Думаю, что ему-то, как раз, всё равно, – отметил я. – Нам, наверное, будет не легче.
– Это точно, – согласился со мной Белошапка. – Неприятное зрелище.
Соприкоснувшись плодами творения Мухиной, мы выпили и некоторое время посидели молча. Уже после первых дней работы на погосте стало ясно, что передо мной отчетливо замаячила зеленовато-сумрачная действительность алкоголизированной жизни. Впрочем, тогда мне это было безразлично.
– А мне однажды пришлось быть непосредственным участником мероприятия по изъятию трупа из царства Аида, – закурив сигарету, сказал скульптор. – В силу определенных обстоятельств я занялся деятельностью, которой не посвятил бы себя никто из порядочных людей – гробокопательством…
Медленно пьянея, Виталий становился необыкновенно словоохотливым и вспоминал новые подробности уже не раз рассказанных им историй, в которых – для полной достоверности – он, как правило, был, если не главным героем, то уж точно участником повествуемых событий. Слушая его байки, мужики всегда ржали до упаду. Являясь продуктом перестроечного времени, он никого и ничего не боялся: персонажами его рассказов были люди известные не только в богемных кругах, но и в политических. Калошин снова наполнил стаканы и начал рассказ:
– Как-то летом я с любовницей отдыхал в Крыму, если точнее, в Форосе. – Уловив мой вопросительно-ироничный взгляд, ваятель уточнил: – Это было до известных событий, связанных с предательством Горбачева. – Собственное упоминание имени бывшего генсека привело Виталия едва ли не в ярость, столь не присущую его характеру. Он сузил глаза до щелочек и решительно опрокинул содержимое стакана в рот. Сморщился; то ли от водки, то ли от горьких воспоминаний. – Никогда не прощу ему сухой закон. Да черт с ней, с выпивкой! – Калошин ожесточенно рубанул рукой воздух и почти членораздельно сказал: – Страну он продал. В интеллектуально отсталых странах – как, например, в Америке – до сих пор бытует мнение, что Горбачев – инициатор новой жизни в России. А он – ее враг. Но это, как обычно, станет известно лишь через несколько десятилетий.
– Как продал? – плотника, похоже, крайне удивил факт купли-продажи державы, однако эта заинтересованность не помешала ему выпить водку. Белошапка занюхал напиток рукавом и уточнил вопрос: – За сколько, интересно?
– А как продают? – наконец успокоился ваятель. – За деньги. А за сколько, надо у американцев спросить – Меченый до сих пор от разных штатовских фондов медали и премии получает. Кстати, финансируемых Госдепом США. – Калошин полез в карман за сигаретой. – Я думаю, что истинное открытие Америки еще впереди. Да и Горбачева, кстати, тоже…
– Мы будем говорить об эксгумации политической деятельности Горбачева? – поинтересовался я у рассказчика. Когда вокруг меня затевается разговор о политике, нравственности или, предположим, о новых технологиях, я начинаю зевать, и у меня появляется возможность хорошо поспать.
– Да, ты прав, – согласился Виталий. – Поговорим о вещах более приятных, – скульптор скользнул беглым взглядом по бутылке и продолжил: – Василий, никогда не отправляйся на отдых с любовницей, – он тяжело вздохнул. Я никогда не считал себя разумным человеком, но на подобное безрассудство, пожалуй бы не решился. Мужчина, посещающий курорт с собственной женщиной, несколько смахивает на гурмана, попавшего на пир с завязанными руками. Калошин лишь утвердил меня в безальтернативном мнении. – Вскоре она мне осточертела до такой степени, что я уже и смотреть на нее не мог. Однажды под вечер, пока моя утомленная любовными играми подруга спала, я тихонько оделся и вышел из отеля. Жара слегка утихомирилась, легкий бриз с моря колыхал белые длинные скатерти на столах уличных кафе и ресторанов. Модно, а порой и легкомысленно, одетые женщины, – не такие красивые, как моя, но незнакомые, а посему столь желанные, – не спеша прогуливались по набережной. О, я готов был кусать себя за локти! В немыслимом состоянии печали и безысходности, я сел за столик одного из ресторанчиков и заказал кружку пива. Вскоре солнце окончательно погрузилось в мерное колыхание моря, и отдыхающих на набережной значительно прибавилось. – Лексические изыски скульптора ввели плотника в гипнотический транс – Белошапка, потеряв контроль над нижней челюстью, внимал сладкозвучию бригадира. «Умеет ваятель подать глыбу матерьяла, но не всегда отсекает лишнее», – подумал я и улыбнулся.
– Спросив разрешения, ко мне подсел интеллигентного вида мужчина. Возраст у нас был примерно одинаков, и мы быстро нашли довольно много общих тем для бесед. Мой собеседник служил администратором какого-то провинциального театра и являлся невероятно интересной личностью. Кроме того, что для меня было весьма немаловажно, он знал толк в коньяке. Звали его, правда, Иосифом Львовичем, но это совершенно не помешало нам сблизиться. Да, он оказался евреем, но в остальном, на мой взгляд, был неплохим человеком. – «А Калошин-то – антисемит, – подумал я, – но, в остальном тоже неплохой человек». – Встречаться мы стали каждый вечер, проводя его, как правило, в этом же ресторанчике, – продолжил Виталий. – Возвращался я в отель далеко за полночь, «и не то, чтобы сильно пьян, но весел бесконечно». Любовница моя, обидевшись на отсутствие внимания к ней, уехала через несколько дней. Я лишь облегченно вздохнул этому обстоятельству. Двое импозантных мужчин, надо отметить, производили определенное впечатление на прекрасный пол, но мы предпочитали проводить время за рюмочкой коньяка (порой их количество не поддавалось счету) и беседами – конечно! – об искусстве. Однако одна довольно щекотливая особенность не могла не броситься в глаза – мой новый приятель оказался неправдоподобно скупым человеком. Когда приходило время оплачивать в ресторане счет, Иосифу Львовичу нужно было либо срочно посетить туалетную комнату либо сделать неотложный звонок по телефону. Могло случиться так, что, предчувствуя приближение официанта, администратор вдруг замечал давнего приятеля и уходил к его столику. Несколько раз он «забывал» портмоне в отеле. Несомненно, это обстоятельство не могло испортить моего отношения к Иосифу Львовичу, но… Вы меня понимаете, да?
– Жлоб, короче, – предельно лаконичная характеристика плотника оказалась невероятно уместной.
Калошин, мгновение подумав, согласно кивнул, плеснул немного водки в стаканы и вернулся к рассказу:
– Но даже такая анекдотичная скаредность имеет свои пределы – однажды в баре администратор предложил оплатить заказ пополам. Вслед за Иосифом Львовичем я подал бармену половину суммы, и на сдачу он предложил нам лотерейный билет, который мой приятель незамедлительно сунул в карман. Мы вышли на улицу. Ни прекрасная крымская погода, ни очаровательные женщины, встречающиеся на нашем пути, ни даже мои реплики по поводу последних не могли нарушить некую сосредоточенность Иосифа Львовича. Я поинтересовался состоянием его здоровья. Словно не услышав моего вопроса, он остановился и застыл в учтивом замешательстве. Затем, порывшись в карманах, достал лотерейный билет и сказал:
– Виталий, я – человек порядочный и, как вы уже, очевидно, поняли – справедливый, – было заметно невооруженным глазом, что Иосиф Львович пребывает в сильном волнении, – и поэтому считаю своим долгом переписать номер билета и вручить его вам. – Не зная, что ответить, я молчал. Впервые я видел человека, пронзенного такой всепоглощающей любовью к денежным знакам. С другой стороны, подобная практичность и педантичность, которой мне, признаться, иногда не хватало, вызывала уважение. Приняв мои раздумья за согласие, театральный работник щелкнул авторучкой, переписал номер билета на клочок газеты и с неподдельной торжественностью засунул бумажку в мой карман. Чувствовалось, что соломоново решение далось ему нелегко.
После этого случая, – хотя я всегда был рад видеть Иосифа Львовича, – наши отношения стали какими-то стилизованными, утратив самое главное, что нас сближало: рафинированную проникновенность в любую тему, бесшабашность суждений, то исповедально-курортное доверие, которое ты никогда бы не позволил себе в повседневной жизни. Почувствовали мы это оба, и когда настал день его отъезда, я даже облегченно вздохнул. Мы обменялись служебными и домашними телефонами, и Иосиф Львович отбыл на свою географическую родину, кажется, в Новосибирск. В тот же вечер я познакомился с очаровательной блондинкой, с которой уже не надо было обсуждать, например, голубой период творчества Пикассо. С новой страстью я погрузился в атмосферу запахов Chanel, кружевного белья и томных женских вскриков.
Всё хорошее проходит стремительно, и вскоре настал последний день отдыха. Как художник, я должен был осмыслить, впитать в себя происшедшие события, людей, принимавших в них участие, и саму атмосферу этого крымского городка, – очевидно, Калошин снова вспомнил Горбачева, ибо лицо его несколько исказилось. – Я бродил по набережной и даже не обращал внимания на многозначительные взгляды женщин, думая, почему-то не о них, а об Иосифе Львовиче.
На следующий день я уже был дома и сразу окунулся в работу. Жаркие курортные будни стали постепенно уходить в прошлое.
Однажды друзья пригласили меня на рыбалку. К полудню клев закончился, и мы достали из речки заранее опущенные туда бутылки с пивом. На расстеленную газету поставили бокалы и бросили огромного вяленого судака. – Белошапка нервно заерзал на стуле, заглядывая в опустевший стакан. Калошин, углубленный в воспоминания, не заметил его жаждущий призыв и продолжил свой рассказ.
– Смотри-ка, таблица розыгрыша лотереи ДОСААФ, – ткнув пальцем в газету, сказал один из приятелей. – Говорят, в этом году будет разыгрываться новая, двадцать четвертая модель «Волги».
Какое-то неясно-тревожное предчувствие возникло на пороге моего сознания, но, так и не успев конкретизироваться, исчезло. Я пил пиво без особого желания, и мысли мои были далеко. Самое странное заключалось в том, что я не понимал где именно; во всяком случае, не здесь, возле реки. Когда спала жара, мы снова возобновили рыбалку. Я рассеянно следил за поплавком, не замечая поклевки. Вечером, собравшись варить уху, мы приготовили сухие ветки для костра. Один из моих друзей скомкал служившую скатертью газету, сунул ее в хворост и поднес спичку. Малиновый язычок пламени охотно лизнул промасленную рыбьим жиром бумагу. Билет! Лотерейный билет! Таинственные механизмы удачи наотмашь ударили по ветхой моей памяти. Я выхватил газету из костра и голыми руками затушил огонь.
У меня не было никаких сомнений в том, что билет, который находился у Иосифа Львовича, выиграл автомобиль. С трудом я переждал ночь, а утром, сославшись на недомогание, уговорил друзей ехать домой, чем вбил последний гвоздь в гроб своей рыбацкой репутации.
Дома я разыскал некогда сунутую мне в карман значительную бумажку и, разгладив разорванную пополам обгоревшую газету, долго не решался заглянуть в таблицу розыгрыша. Наконец два травмированных ошметка соприкоснулись друг с другом, и взгляд мой медленно заскользил по столбцам цифр. Несколько раз, покосившись в шпаргалку, я уточнял в памяти написанные шариковой ручкой каракули. Заветный код становился всё ближе и ближе, сердце мое билось всё учащеннее, я уже почти видел вожделенные цифры! Но, – Виталий стукнул кулаком по столу, в который уж раз испытывая потрясение от досады, – на предполагаемом месте совпадения оказалась… прожженная угольями дыра.
Белошапка подскочил со стула и довольно грубым словом высказал свое волнение и, я бы сказал, восхищение. Признаться, меня тоже задело остросюжетное повествование ваятеля.
– Экие вы, однако, впечатлительные, – сказал Калошин, но было заметно, что он доволен произведенным на нас эффектом. Виталий хотел было разлить оставшуюся водку, но вдруг передумал и поставил бутылку на стол. «Видимо, на концовку легенды оставляет», – подумал я. «Андронников, хренов»… – Я прижал газету к груди, – продолжил рассказ скульптор, – и заплакал. Нет, не потому что мне стало обидно за столь нелепую коллизию судьбы, а оттого, что мое нервное напряжение уже, вероятно, достигло апогея. В голове мелькнула мысль: «А может, не получить желаемого – это иногда и есть везение»? Но я оделся и пошел в сберегательную кассу. Развернув свой клочок газеты с написанным номером, я приблизился к стенду с таблицей розыгрыша и взглянул на запомнившееся место. Номера на выигрыш «двадцатьчетверки» совпадали. Неимоверное спокойствие, даже умиротворение, овладело моим сознанием. Я брел по улицам, ничего не замечая перед собой. Придя домой, я лег на диван и проспал до позднего вечера. Такого глубокого и, к месту сказать, мертвецкого сна у меня не было со времени службы в армии. Проснувшись, я разыскал номер телефона крымского приятеля и позвонил в Новосибирск. На том конце провода подняли трубку; ответила женщина с печальной, как мне показалось, интонацией в голосе. Я представился и попросил позвать к телефону Иосифа Львовича. После достаточно длинной паузы она едва проговорила, что ее муж на прошлой неделе… скончался. В трубке послышались глухие рыдания. Я молчал, не зная, что сказать в ответ. Наконец я выразил вдове свои соболезнования, и связь тут же прервалась – очевидно, она положила трубку.
Бессвязные мысли хаотично крутились в голове, но к вечеру я почти утвердился во мнении, что администратор решил таким кощунственным способом обмануть меня и в сговоре с женой инсценировал свою смерть. В памяти сразу воскресили его удачные попытки любыми путями избежать расплаты за выпивку. Театрал хренов – не на того нарвался! Но уже через минуту я кардинально поменял свое предположение: а что если он действительно умер? Я закурил сигарету и подошел к окну. А, может быть, его жена не ведала о крупном выигрыше и после ритуально-погребальных затрат, скорее всего, ей такие деньги не помешают? Но сумеем ли мы найти лотерейный билет? В любом случае, я решил ехать в Новосибирск. Пожалуй, удивится Иосиф Львович, увидев меня, ежели, он всё-таки пребывает во здравии.
Ранним утром я сел в скорый поезд Адлер – Новосибирск, который уже через несколько минут увозил меня в столицу российской науки, – Калошин снова взял со стола бутылку и, на сей раз, намерения своего не поменял: плеснул в стаканы немного водки.
– Виталик, а ты не брешешь? – с подкупающей прямолинейностью спросил плотник.
– Век воли не видать, – ногтем большого пальца ваятель клятвенно дернул себя за передний зуб. Обет бригадира, видимо, настолько убедил Белошапку, что, едва выпив спиртное, он потребовал продолжать рассказ.
– Ну, дальше начинается самое интересное, – Калошин последовал примеру гробовщика, затем, не спеша, закурил сигарету. – Елизавета Владимировна, – именно так звали хозяйку, – долго не могла понять, чего же от нее хочет курортный знакомый покойного супруга. Подозрения об имитации смерти Иосифа Львовича я отбросил сразу – настолько естественной оказалась скорбь вдовы, что не вызывала никаких сомнений. Да и обстановка в доме соответствовала недавно побывавшей здесь смерти: я почувствовал это.
– Как это – почувствовал? – удивился плотник.
– Коля! Ты же на кладбище работаешь… – возмутился скульптор. – Неужели не ощущаешь, когда разобщаются дух и материя? – но, взглянув в лицо Николая, лишь махнул рукой. – Елизавета Владимировна сказала, что о лотерейном билете муж ей ничего не говорил. И это было похоже на правду. Возможно, забыл. А может быть, хотел утаить крупный выигрыш. Я стоял в растерянности и не знал, как сформулировать намек, что надо бы этот чертов билет найти. Но вдова оказалась не только догадливой, но и практичной женщиной – она тут же организовала в квартире тщательные поиски, к которым подключился и ваш покорный слуга.
Мы обследовали рабочий стол Иосифа Львовича, перетряхнули все книги в домашней библиотеке, которых оказалось очень много, вывернули карманы всех его брюк, пиджаков и рубашек, но наши усилия оказались тщетными. Елизавета Владимировна предложила кофе, и пока она гремела чашками на кухне, я рассеянно перебирал бумажки, хаотично валявшиеся на столешнице. В руки попалась газета, дизайн которой показался невероятно знакомым. Я немедленно развернул печатное издание, и перед моими глазами предстала таблица розыгрыша лотереи ДОСААФ. Ровные, на первый взгляд, ничего не значимые столбцы цифр беспристрастно застыли на странице. Лишь одна из нескольких сотен строчек привлекала внимание, ибо она была подчеркнута красным карандашом. Я хорошо помнил это магический код: серия А 069 номер 49478299. Выигрыш: автомобиль ГАЗ-24 «Волга». Я медленно опустился на стул. Выходит, смерть позволила Иосифу Львовичу узнать о привалившей ему удаче, но решительно отвергла возможность вкусить материальный эквивалент благой вести. Порой, этого достаточно, чтобы быть счастливым. Ведь говорят же, что исполнение – враг желания.
В комнату, с подносом в руках, вошла Елизавета Владимировна. Я молча показал ей газету с таблицей розыгрыша. На несколько секунд вдова задумалась.
– Вы знаете, Виталий, у меня прекрасная память – я знаю эту газету, – Елизавета Владимировна пригубила из кофейной чашечки. – Более того: помню момент, когда я неожиданно вошла в его кабинет, а Иосиф что-то черкал в газете красным карандашом, а затем… – женщина пролила кофе на платье; было заметно, что она волнуется. Вдова прикоснулась рукой ко лбу. – Затем муж, как мне показалось, поспешно сунул во внутренний карман своего пиджака какую-то бумажку. Я подумала, что это были деньги. Надо признать, что несмотря на достаточно устойчивое материальное положение нашей семьи, Иосиф был невероятно скупым человеком. – Я понимающе кивнул. – Допускаю мысль, вернее, даже уверена, что в тот момент в руках его был лотерейный билет. – Елизавета Владимировна вздохнула. – Буквально через несколько минут ему стало плохо, я вызвала бригаду скорой помощи, – глаза женщины наполнились слезами, она достала носовой платок, – обширный инфаркт… Его не довезли даже до больницы… – Я молчал, понимая, что любой вопрос сейчас будет неимоверно бестактным. Когда вдова несколько успокоилась и снова взяла в руку кофейную чашечку, я спросил:
– Елизавета Владимировна, а в какой пиджак он положил билет? – Я встал со стула и в волнении принялся ходить по комнате. – И где сейчас находится этот пиджак?
Лицо вдовы стало еще более скорбным.
– Это был новый темно-синий костюм из чистой шерсти. Мы купили его всего три года назад. – Я понял, что фундаментальность их брака была обозначена еще и национальной общностью. – Иосифу очень нравился этот костюм, и надевал он его в особо торжественных случаях. В тот день, – Елизавета Владимировна снова вздохнула, – в нашем театре давал концерт Дмитрий Хворостовский. Надеюсь, вы понимаете, что профессиональных забот у администратора было предостаточно, а тут еще такой – хоть и положительный – стресс с лотерейным билетом. Вот сердце и не выдержало эмоциональных нагрузок, – вдова умолкла и опустила глаза. – А похоронили мы его, Виталий, в этом темно-синем костюме. Карманы брюк и боковые пиджака я проверила, а вот внутренние… В тот момент, когда я собиралась это сделать, меня кто-то отвлек, и я отдала костюм санитарам. На моих глазах они одели мужа, положили его в гроб и …
– Выходит, что билет остался во внутреннем кармане? – я не выдержал и перебил Елизавету Владимировну, не дав ей договорить предложение. – Пиджак вы зарыли, как клад.
– Выходит, что так, – тихо ответила она.
Некоторое время мы молчали. Я лихорадочно обдумывал все дальнейшие варианты создавшейся ситуации. Надо сказать, их было немного.
– Эксгумацию нам никто не позволит делать, – сказала вдова. – Для этого необходимо разрешение прокуратуры. Но сами понимаете, что у них нет для этого никаких оснований.
«Отчаянная женщина. Для определения ее характера можно подобрать и более смелое слово», – подумал я и предложил эту, весьма далекую от этических вершин, операцию произвести нелегально.
– То есть, вы хотите сказать, что мы с вами возьмем мотыги и в полночь отправимся на кладбище, чтобы… – возмущение и сарказм Елизаветы Владимировны были достаточно заметны на ее лице.
– Нет, зачем же? – Я осторожно подбирал слова.– Можно кого-нибудь попросить об этом одолжении. Иначе говоря – нанять, – спросив у хозяйки разрешения, я закурил сигарету. Когда я вдыхаю табачный дым, мне как-то легче думается. Еще пару часов назад мысль о тайной эксгумации едва ли могла прийти мне в голову. – Думаю, что лучше всего эту деликатную работу поручить местным могильщикам. Они аккуратно всё сделают, возьмут билет и снова …э… зароют могилу. Рано утром, если останутся какие-то следы, то копачи…
– Кто, простите? – переспросила вдова.
– Копачи… Это у нас на Кубани народ могильщиков так называет, – я стал вертеть головой в поисках пепельницы. Елизавета Владимировна подвинула ко мне кофейное блюдце. – А утром копачи поправят могилку и накроют ее венками, чтобы прикрыть от посторонних взглядов влажную землю.
– А вы, Виталий, уверены, что эти… как их там … копачи вернут нам билет? – Взгляд вдовы стал пронзительным и, как мне показалось, даже жестким. – Пожмут плечами и скажут, что никакого билета не было?
– Во-первых, я буду присутствовать при эксгумации, а во-вторых: зачем докладывать могильщикам, что именно мы ищем? Предположим, нам нужны какие-то документы, по невнимательности оставленные в кармане покойного.
– В какой-то степени логично, – Елизавета Владимировна согласилась с моими доводами. – Ну, и когда вы предполагаете заняться этим делом?
– А зачем тянуть? Завтра с утра и поеду. – Я еще раз осмотрел квартиру и спросил хозяйку: – Елизавета Владимировна, как мне проехать к ближайшей гостинице?
– Я думаю, что вы можете переночевать здесь, – она кивнула на кабинет Иосифа Львовича. – Тем более что утром на кладбище я поеду с вами. Впрочем, ночью тоже.
Я зашел в комнату, выключил свет и, не снимая одежды, лег на диван. Предметы исчезли, и лишь темнота, чуть подрагивая, колыхалась в пространстве. Больше всего в тот момент мне хотелось встать, немедленно отправиться на вокзал и, взяв билет, уехать домой.
IV
Калошин триумфально посмотрел на нас с Белошапкой – мол, каков сюжет, а главное, каков рассказчик? Плотник изумленно покачал головой. Задумался и я: интересно, есть хоть толика достоверности в словесных экзерсисах ваятеля?
Хотя, какая разница – правда это или вымысел? Хитроумно приготовленная бригадиром интрига, словно нить Ариадны уверенно и смело вела нас по лабиринтам его байки.
Скульптор приподнял бутылку и потряс ею. На дне еще плескался незначительный остаток водки.
– Коля, может, сбегаешь к Митревне? – для пущей убедительности он повторил манипуляцию с бутылкой.
– Так Людка ж увидит, что я куда-то пошел, – Белошапка в растерянности развел руками. – Знамо дело, куда…
– Так ты через забор, Коля, – Калошин ткнул рукой в сторону переулка. – Это ж десять минут, не больше, – он сунул в карман Николая деньги.
Бригадир оказался прав: через указанное время пространство комнаты наполнилось специфическим запахом самогона. Мы с Белошапкой доморощенный напиток пить отказались – Коля от страха быть застуканным женой или Копыловым, а я по каким-то другим, не вполне внятным мотивам. Ваятель выпил, смачно крякнул и развернул карамельку.
– Ну что, коллеги, рассказывать дальше? – Он, явно довольный жизнью, хлопнул себя ладонями по коленям. – Или немножко поработаем?
– Давай рассказывай, а то на самом интересном месте прервал, – плотник, приготовившись слушать, подпер руками подбородок.
Виталий, входя в роль, замедленным, едва ли не театральным движением вынул из пачки сигарету, щелкнул зажигалкой и продолжил рассказ:
– Вы, наверное, заметили, что вдова оказалась не таким уж божьим одуванчиком, не убитой горем супругой, а ее меркантильность в значительной степени затмила скорбь по умершему мужу. Чем подтверждается мое предположение, что при выборе своей второй половинки, жених или невеста – зачастую подсознательно – выбирают себе подобных. Разумеется, по физическим параметрам, по нравственным критериям, по интеллекту и так далее.
– Короче, два сапога – пара, – интерпретировал сентенцию плотник.
– Совершенно верно, Коля, – одобрил сравнение бригадир. – На такой отчаянный поступок решится далеко не каждая, даже мужественная, женщина, а уж тем более, жена. Не думаю, что бросив подобный вызов морали, этике, вере, да чему угодно, ее шаг был обозначен только немыслимой любовью к деньгам. Судя по ее рассказу, да, собственно, и по моим наблюдениям, Иосиф Львович держал супругу на ограниченном финансовом пансионе, и это Елизавету Владимировну, видимо, очень угнетало. И, как оказалось, продолжал удерживать, уже в статусе вдовы. Она терпела денежное ущемление всю свою семейную жизнь, но отказалась подчиниться этому после смерти мужа. Это был протест образу жизни, ее воля аккумулировалась, как это ни странно, уходом Иосифа Львовича в мир иной.
– Судя по интонации, ты хочешь оправдать поступок несчастной вдовы? – спросил я у Калошина.
– Вряд ли кто-то сможет дать точную оценку чьим либо действиям и словам, а характеристики, данные людям или предметам, простираются не далее этого самогона, – Виталий двумя пальцами приподнял бутылку за горлышко и снова поставил ее на место. – Паршивый, кстати, самогон. – Несмотря на произнесенную декларацию, вопрос ваятелю не понравился. Он затушил окурок в пепельнице и снова налил себе сивухи.
– Тем не менее, утром, слегка перекусив, мы отправились с Елизаветой Владимировной на новосибирское центральное кладбище, – скульптор осклабился, – к коллегам, то есть.
Подойдя к постройкам, примерно таким же, как и у нас, я стал присматриваться к рабочим – ведь от правильного выбора исполнителей зависел результат нашей, не побоюсь этого слова, авантюры. Зачастую люди говорят: никогда не связывайся с пьяницами. В корне неверное определение, ибо человек, якшающийся с Бахусом, – Калошин сжал и тут же разжал кулак, красноречиво показав нехитрую манипуляцию, – вот у нас где. И пока ты ему не нальешь, никуда он от тебя не денется. Дай задание, а когда исполнит – налей. – Пьяницы органичны и естественны. Как навоз, как язва, как насморк. – Бригадир взглянул на Белошапку. – Когда у тебя насморк – это ведь естественно? Согласен со мной, Коля?
Плотник шмыгнул носом, взглянул на бутылку и согласно закивал головой.
– Я обратил внимание на двух хмурых мужичков, – продолжил рассказ ваятель, – которые, похоже, были с бодуна. Они ни с кем не разговаривали, а молча курили в сторонке. Вскоре подошел начальник – их «копылов» – и, получив задания, рабочие стали разбредаться по объектам. Петляя вдоль могилок, мы с Елизаветой Владимировной пошли вслед за хмурыми мужичками. Они остановились около старого, покосившегося памятника. Скорее всего, под ним просела земля, и рабочие собирались подложить под опору обелиска мощный швеллер. Мы подошли к ним. Мужики нехотя подняли головы.
– Извините, можно вас побеспокоить? – обратилась к ним моя спутница. Но я, не дав ей договорить, сел за столик у покосившегося памятника, достал из пакета бутылку водки, пластиковые стаканчики и пару малосольных огурцов.
– Мужики, давайте помянем раба Божьего, – я взглянул на потускневшую бронзу эпитафии на памятнике… – Корнея, – и разлил спиртное по стаканчикам.
Рабочие, пожав плечами, взяли емкости в руки, пробормотали традиционное «будет земля ему пухом» и выпили водку. Я повторно наполнил стаканчики. Лица могильщиков просветлели и обрели весьма заметную жизнерадостность. Елизавета Владимировна, приняв правила игры, сунула рабочим в руки по огурцу. Я достал из кармана несколько крупных купюр и, положив их перед собой, довольно подробно изложил мужикам суть дела. Они переглянулись и на пару минут отошли от столика.
– Мы согласны, – возвратившись, буркнул один из них, низенький крепыш с лицом красным и лоснящимся, как пареная свекла. – Только в два раза больше, – он кивнул на деньги.
– И аванс бы небольшой не помешал, – вступил в разговор другой рабочий – высокий и неимоверно худой.
– Насчет «в два раза больше» – нет проблем, а аванса не будет, – я был весьма категоричен, ибо знал подобных людей: получив задаток, они тут же пропивают его и завершить уже начатое дело вряд ли смогут.
Вдова испуганно взглянула на меня, опасаясь, что могильщики откажутся, но они, едва кивнув, собрались уходить. Договорившись встретиться в полночь у кладбищенских ворот, мы распрощались. Как все не особенно решительные люди, я был, в какой-то степени, доволен, что рискованный шаг надо было делать не сейчас, не сию минуту.
Дома Елизавета Владимировна накормила меня обедом, и я, решив отдохнуть, улегся на диване в кабинете администратора. Хотелось проспать до позднего вечера, но мрачные мысли не давали покоя. На стене висел портрет бывшего хозяина. Иосиф Львович подозрительно вглядывался в меня, словно знал, что я замыслил нечто нелицеприятное и даже омерзительное. Я ворочался с боку на бок, но так и не смог заснуть хотя бы на час. Ощущение стыда, нечистой совести и даже подлости наполнило сознание.
Без четверти двенадцать такси остановилось за два квартала до погоста. Чтобы не привлекать к себе чьего бы то ни было внимания, оставшееся расстояние мы решили преодолеть пешком. Недалеко от входа нас уже поджидали утренние знакомые. Неожиданно для себя я усмехнулся – карикатурный контраст внешности рабочих в самом деле вызывал улыбку. Моя спутница удивленно посмотрела на меня. Копачи предложили нам зайти на кладбище через дыру, которая, по их словам, находилась в заборе за углом.
Предосторожность могильщиков показалась разумной, и мы пошли вслед за ними. С боковой стороны пантеон был огорожен металлической сеткой и крашеные алюминиевой краской кресты предстали перед глазами. Несмотря на то, что настрой у меня был весьма решительный, тело мое дрожало, словно в ознобе. Сейчас, по прошествии нескольких лет, я с уверенностью могу сказать, что это был не трепет перед покойниками, а страх перед поступком низким и недостойным – страх Божий, как говорят верующие люди. Ведь одна ночь подлости может омрачить всю твою жизнь, а несколько часов непреодолимого трепета исковеркать душу. Страх всегда сопровождает человека в опасности, но он не должен превосходить разумный предел и ниспровергать разум. – Калошин снова потянулся за бутылкой, налил себе немного самогона и вопросительно посмотрел на нас с Белошапкой. Николай подвинул свой стакан бригадиру. Я отрицательно покачал головой. Пожалуй, впервые за время рассказа Виталия я допускал мысль, что он говорит правду – столь глубоки были его переживания, а подробности и даже нюансы в его воспоминаниях не позволяли усомниться, что ваятель был участником подлинных событий. Уровень исповедальности за бутылкой у русского человека – угрожающий. Честнее, чем перед священником на исповеди.
– Спустя несколько минут мы уже шли по одной из аллей кладбища. Тишина и таинственное тление страха, словно молчаливые родственники, шли рядом. Луна ярко освещала приют покойников. Стало не просто тревожно, а жутко. Высокий могильщик свернул с дорожки и, порывшись в кустах, извлек из них две лопаты и гвоздодер.
– Куда идти-то? – спросил крепыш. Он достал из кармана сигареты и чиркнул спичкой. Лицо его блестело так же, как и утром.
– Четырнадцатый участок, в самом начале, – ответила Елизавета Владимировна. Голос ее задрожал, и вдова прокашлялась.
Мы медленно продвигались по заросшей бурьяном тропинке, пока не пришли к участку недавних захоронений.
– Где? – крепыш бросил окурок на землю и затоптал его ногой.
– Здесь, – Елизавета Владимировна указала на могилу мужа.
– Посидите пока за тем столиком, – длинный могильщик ткнул лопатой на лавочку, находящуюся в некотором отдалении от места незаконной эксгумации. Затем сплюнул на руки и вонзил инструмент в землю. Вдова вздрогнула, я взял ее под руку, отвел в указанное место и посадил на скамейку. Достал сигареты, закурил. Когда-то, еще в студенческие годы, на одной вечеринке я попробовал гашиш. Кайфа особого не ощутил, а перепугался основательно: мои разум и тело были неузнаваемы, то есть, это был не я, а совсем другой человек – скульптор Виталий Калошин так никогда не думал и не поступал. От животного страха, что меня никто не узнает, я по пожарной лестнице забрался на чердак дома и, горько плача, просидел там до утра. Как говорят наркоманы – «пробило на измену». Примерно то же самое случилось со мной и в эту ночь. Раздвоение сознания происходило так наглядно, что я почти видел рвущиеся линии реальности и исчезающие краски мира. Душа сдвинулась в испуге с постоянного своего места, ибо мохнатый зверь страха уже трепетал в моем теле. Я никак не мог понять, почему сейчас нахожусь здесь, и зачем по моему указанию раскапывают могилу курортного приятеля. Отчего рядом со мной сидит эта женщина. Я с ненавистью посмотрел на Елизавету Владимировну. Еще вчера мне показалось, что она без колебаний была готова взойти на погребальный костер, а теперь почти хладнокровно ждала, когда ради презренного металла чернь начнет ворошить прах ее мужа. «О, женщины! Ничтожество вам имя». – Калошин буркнул, что это Шекспира, если кто не знает, слова, тяжело вздохнул и продолжил рассказ. – Стало невыносимо противно, в первую очередь, по отношению к самому себе. Я поднялся со скамейки и собрался было уйти прочь.
– Мужик, подойди-ка сюда, – махнул рукой долговязый. Несколько отвлеченный от жесткой реальности страхом, раздумьями и самокопанием, я не сразу осознал, что призыв относится ко мне.
Я подошел к могиле. В ту же секунду лопаты глухо застучали о дерево. Рабочие немного расширили яму и стали по ее торцам. Затем крепыш просунул конец гвоздодера между крышкой и гробом и нажал на инструмент. Пронзительно заскрипели гвозди. Ту же самую операцию проделал и высокий могильщик.
– Давай, мужик, принимай, – они подали мне крышку и вылезли из ямы. – Ну, чё стоишь? – крепыш шумно высморкался и подтолкнул меня к могиле. – Бери свои документы скорее. Поди, не на пикнике находимся.
– Я? – вопросительно прохрипел мой голос.
– Наше дело откопать клиента, а насчет остального мы не договаривались, – рабочие отошли в сторону и закурили.
На ватных ногах я подошел к могиле и глянул в ее полутораметровую глубину. Иосиф Львович был совершенно спокоен. На освещенном луной его бледном лице не дрогнул ни один мускул. Ну разумеется – происходящее не произвело на него никакого впечатления. Я спустился в могилу. Пугающая тишина сомкнулась над моей головой. Нагнувшись над телом, я засунул руку в правый внутренний карман пиджака покойника. Пусто. В левом мои пальцы нащупали какую-то бумажку и… тут я ощутил дыхание Иосифа Львовича. Я медленно повернул голову и увидел, что он улыбается. Едва заметно, но так, знаете ли, яхидненько. Они это умеют делать даже после смерти… Потрясение было столь внезапным и значительным, что я замер в невесомости страха. И вдруг неожиданное открытие пришло мне на ум: покойники живут в своем, невидимом для нас, здравствующих, мире. Всё, происходящее в замкнутом пространстве некрополя, является невероятно значительным для их бытия. А тут вдруг такое! Границы здравого смысла напрочь отсутствовали. Вероятно, я заорал, и сжатая внутри пружина ужаса, резко распрямившись, вытолкнула меня в мир живых.
– Крыша у тебя поехала, или он впрямь живой оказался? – не выдержал напряжения Белошапка. Не обратив внимания на существенный (для формирования жанра повествования) вопрос, Калошин продолжил триллер:
– Очнулся я на диване в кабинете покойного администратора. С портрета на меня снова смотрели глаза Иосифа Львовича. Бывший хозяин, слегка поменяв интонацию взгляда, словно ободрял меня: «ничего страшного не произошло, я не осуждаю тебя и даже понимаю. А здорово я придумал с лотерейным билетом, да»? Я застонал и повернулся на другой бок.
В комнату вошла Елизавета Владимировна.
– Ну, как, герой, дела? Я всерьез опасалась за ваше здоровье: могильщики с трудом дотащили вас до входа и помогли посадить в такси.
Я молчал, не зная, что сказать в ответ.
– Вы что-то бормотали и постоянно пытались удрать от нас, – вдова облегченно вздохнула и достала из кармана халата злополучный лотерейный билет. – Завтра получим в сберкассе деньги, и … – она неопределенно развела руками, очевидно, имея в виду право каждого из нас распорядиться этой суммой по собственному усмотрению.
На следующий день мы действительно получили деньги и разделили их с Елизаветой Владимировной поровну. Новая «двадцатьчетверка» стоила тогда пятнадцать тысяч рублей – деньги по тем временам немалые. Можно было, конечно, продать лотерейный билет подпольным цеховикам, которые подобным образом легализировали свой незаконно нажитый капитал и давали за выигрыш вдвое больше, но я уже ничего не хотел. Эмоциональное напряжение было столь велико, что я нуждался в экстренной, полноценной разрядке. Однако долго нервничать неинтеллигентно и даже глупо: вернувшись домой, я несколько дней отдыхал на Черном море, на сей раз, отдав предпочтение Геленджику. Девочки, шампанское, бильярд вскоре вернули мне утраченное психическое здоровье. Потом я получил солидный заказ – монументальную скульптуру в Краснодаре и, слава Богу, потихоньку стал забывать улыбку Иосифа Львовича. Вот такие дела, братцы. – Калошин поднялся из-за стола и взглянул на часы. Потянувшись, хрустнул костями. – Время к обеду; пожалуй, надо поработать, – он выглянул в окно. – Кажется, «Виртуозы погоста» прибыли.
Именно так, а еще группой «Земля и люди», работники ритуального сервиса называли духовой оркестр дома культуры соседней фабрики. Бессменный руководитель музыкального коллектива Василий Васильевич Кадочников, для компактности звучания – Вась-Вась, в городе был, пожалуй, известен не менее, чем его знаменитый кинематографический однофамилец. Прежде всего, служитель Орфея прославился неуемной страстью к прекрасному полу. Несмотря на свой, надо признать, почтенный полувековой возраст, Василий Васильевич зачастую добивался ответного чувства у соблазняемых им женщин. Романы музыканта не отличались своей продолжительностью, скорее наоборот – вкусив плотской любви от очередной избранницы, он тут же утрачивал к ней всякий интерес и уже с нескрываемым вожделением смотрел на другую пассию. Вась-Вась предпочитал замужних и не совсем молоденьких прелестниц. Почему добропорядочные женщины, обремененные семьями, так размякали от немудреного ухаживания музыканта? Умел Кадочников тонко и мягонько влезть в бабью душу: конфетку из бездонного кармана достанет, от крошек отряхнет и на чай напросится, цветочек незамысловатый с клумбы сорвет и подарит, а то и просто к локоточку дотронется, да в глаза заглянет. Когда последний раз ее муж в цветник лазал? А за руку когда брал, масляно одаривая томным взглядом? То-то же… Сам Василий Васильевич достаточно просто объяснял свой оригинальный выбор – «проблем с ними меньше». Спорный тезис, ибо стареющий местный Казанова был жестоко и не единожды бит обманутыми мужьями.
– Вася, они тебя когда-нибудь рогами заколют, – похохатывал скульптор Калошин. – Было б из-за чего страдать…
– Да, – скорбно кивая, соглашался с ним Вась–Вась. – Женщины существа, в общем-то, бесполезные, но на ощупь приятные.
– Ну смотри, Василич, дело твое, – ваятель хлопал музыканта по плечу. – Зато я тебе монумент бесплатно изваяю; как герою, отдавшему жизнь на любовном фронте.
Дирижер духового оркестра качал головой, при этом высовывая на максимальную длину свой язык, что означало крайнюю степень изумления. Эту странную привычку, – в шутку, конечно, – у него пытались перенять многие, но так органично передать смысл гримасы никому, разумеется, не удавалось.
Кадочников, как и подобает истинному самцу, был худощав, широк в кости и необычайно подвижен. Постоянно ниспадающий на глаза русый чуб Вась-Вась залихватским движением головы скидывал на лысеющий крупный череп. Карманы музыканта всегда рельефно оттопыривались мятными таблетками, карамельками, упаковками презервативов и клочками нотной бумаги. Василий Васильевич Кадочников, кроме упомянутых достоинств, еще и музыку писал. В такие моменты одержимость высоким искусством не оставляла в нем места для других, более приземленных чувств: пару дней он принципиально не смотрел на женщин. Как правило, сочиненные произведения являлись миру в форме вальсов и маршей, ибо маэстро не считал целесообразным выходить за близкие ему жанровые рамки. Главная тема созданных музыкальных полотен казалась подозрительно знакомой, и когда слушатели мягко намекали композитору о, конечно же, случайном совпадении, Вась-Вась приходил в ярость.
– Десятки художников писали сюжет картины «Святое семейство», но никому не приходило в голову упрекнуть их в плагиате. – Он возвращался к более современному своему детищу. – А интонация, а тембр звучания, а ритм? Тоже похожи?! – дирижер духового оркестра являл присутствующим свой язык и неистово мотал головой. В глубокие дебаты с Василием Васильевичем никто не вступал, ибо в моменты наивысшего эмоционального напряжения служитель муз мог влепить оппоненту звучную оплеуху, а то и использовать подвернувшийся под руку какой-либо предмет. Альт, например.
V
Кадочников зашел в помещение и, поздоровавшись с нами, устало присел на табуретку.
– Тяжелый день, Василич? – поинтересовался Калошин.
Музыкант лишь махнул рукой и угрюмо взглянул на бутылку – он на дух не переносил спиртные напитки.
– Отчебучили мои виртуозы сегодня номер, – Василий Васильевич горестно вздохнул.
– Что, польку при погребении сыграли? – шутя, спросил я, еще не подозревая, насколько близок к истине.
– Почти, – музыкант свирепо дернул головой, убрав с глаз челку. – Семь-сорок, паршивцы, сбацали…
– Та иди ты … Еврея что ли отправляли в последний путь? – оживился скульптор. – Расскажи, Вася?
– Хоронили сегодня какого-то коммерсанта по фамилии Розенберг. Всё происходило вроде бы прилично, только тромбонист Эдик слегка фальшивил: видимо, был подшофе. Тем не менее, отыграли чин по чину, вроде всё нормально. Сели в автобус и поехали, как водится, на поминки. Ну, и … – Вась-Вась, глянув в окно, вдруг реанимировал свой гнев. – А вот он, мерзавец, и сам идет!
– Здравствуйте, могильщики, – радостно поприветствовал присутствующих Эдик, но, увидев руководителя, несколько стушевался. – Василь Василич, ну выслушай ты меня … – вещая о своей невиновности, он кулаком постучал себя в грудь. Назвать речь тромбониста членораздельной можно было лишь с большой натяжкой.
Трудовую деятельность после службы в армии Эдик начал на фабрике по производству детских игрушек простым разнорабочим – подносил деревянные заготовки матрешек к токарному станку. Невообразимый грохот и никогда не оседающая пыль в цехах вскоре значительно укротили его трудовой энтузиазм, и демобилизованный хотел уж уйти с предприятия. Но как раз в это время Кадочников набирал состав духового оркестра. Эдик решил проверить свои музыкальные способности и остался в творческом коллективе. Подошел, ибо таланта особого от претендентов не требовалось. Стоит отметить, что тогда Эдуард различал лишь две ноты: до и после.
Платили музыкантам мало; да, собственно, и работы было немного: ежедневные репетиции по два-три часа, игра на демонстрациях, торжественных собраниях и субботниках. Через пару недель Василий Васильевич полностью сформировал состав – девять человек. Правда, ноты знали только трое, они же и несли основную музыкальную нагрузку. Руководитель на саксофоне вел основную тему мелодии, а эта троица не совсем умело подыгрывала. Остальные виртуозы лишь подносили инструменты к губам, являясь только статистами ансамбля. Зарплату коллективу выделяли на девять человек, но фактически ее получали четверо. Имитаторам Вась-Вась выделял по пятьдесят рублей за проведенное мероприятие, однако не оставлял надежды научить их играть. На каком-то торжественном собрании Эдик впервые познал крутой нрав дирижера. Получив огромную трубу под интригующим названием геликон, новоиспеченный музыкант поднес ее мундштук к губам и просидел до перерыва, не издав – как и наставлял Кадочников – ни звука. Скучное, надо признать, занятие для вчерашнего воина.
Пятнадцатиминутный отдых виртуозы использовали весьма плодотворно: скрывшись от руководителя за углом дома, они «приговорили» две бутылки красного портвейна «Кавказ» и вовремя вернулись в зал заседаний. Взяв инструмент в руки, Эдик тут же ощутил свою эстетическую значимость и необыкновенный прилив вдохновения. Он, стараясь попадать в такт, отчаянно дул во вверенную ему трубу, не обращая внимания на свирепые взгляды дирижера и пинки коллег по оркестру. Когда же хохот в зале стал заглушать исполняемый музыкантами гимн Советского Союза, Эдик получил существенный удар по голове футляром от саксофона. Нетрудно догадаться, что это была карающая десница Василия Васильевича. С тех пор молодой музыкант стал более тщательно относиться к своим обязанностям, а вскоре и сам освоил азы исполнительского мастерства. Через полгода Эдик уже знал ноты и Кадочников доверил ему тромбон. Существенным дополнением к зарплате музыкантов были приглашения духового оркестра на похороны. Фабрика находилось рядом с кладбищем, и вскоре группа «Земля и люди» из-за частых «выступлений» стала невероятно популярна в городе. Едва ли не ежедневно, а то и по нескольку раз в день творческий коллектив исполнял на похоронах траурный марш Шопена.
– Расскажи-ка людям, как вы меня опозорили, – Василий Васильевич злобно осмотрелся по сторонам, но ни один предмет для наказания не годился. Эдик благоразумно переместился к двери.
– Василич, может, эта музыка была приятней слуху покойного, чем традиционно-унылые марши? – Калошин ободряюще подмигнул провинившемуся музыканту.
– Так я это, кстати, и имел в виду, – тромбонист, почувствовав поддержку, несколько оживился.
– Да меня из-за вас чуть не избили! – голос Кадочникова сместился к фальцету.
– Успокойся, Василич, – ваятель отодвинул пепельницу подальше от дирижера. – Пусть расскажет.
– А что рассказывать… – вздохнул Эдик. – После похорон автобус привез нас к дому покойного. Шефа пригласили на тризну, – он кивнул на руководителя оркестра, – а нам принесли тарелку котлет и две бутылки водки.
– Понятное дело… Зажали… – Калошин обвел присутствующих ироничным взглядом. Но антисемитскую тему скульптора никто не поддержал – все ждали мотивации звучания столь популярной мелодии.
– Ну, выпили мы, закусили, – тромбонист опасливо поглядывал на Кадочникова. – Снова выпили… Потом стало скучно, и мы заиграли. Хотели потихоньку…
– Разве ж на таких больших дудках тихо сыграешь? – обнаружил себя Белошапка.
– А почему именно семь-сорок? – спросил Вась-Вась, когда умолк хохот.
– Так… – Эдик неопределенно пожал плечами. – Еврей ведь – думали, приятно будет.
– Кому!? – дирижер взвился над табуреткой и, прихватив ее в качестве оружия, кинулся на тромбониста.
– Родственникам, – уже в дверях выкрикнул не потерявший бдительности Эдик.
«Дорогому брату Александру от Алексея», – я тщательно выводил золоченые буквы на темно-лиловой поверхности траурной ленты. Скорее всего, Лешка – родной брат утонувшего вчера Сашки Белого, даже не подозревал о существовании этой сдержанно-скорбной эпитафии, а вышибающий слезу текст предоставили родственники, к тому же дальние. Братья люто ненавидели друг друга, и редкий день обходился без пьяного мордобоя между кровниками. Такими их обычно видели соседи, и спрос с братьев был минимален. Всем жителям микрорайона Белые казались законченными алкашами и психопатами, но для себя они были вполне разумны и рассудительны. «Посидим сейчас с братухой, винца маленько выпьем», – говорил один из них, покупая в магазине с полдюжины бутылок портвейна. Даже участковый, старший лейтенант Милешкин, давно махнул на братьев рукой, лишь изредка попугивая дебоширов: «Посажу я вас когда-нибудь». Особых причин для вражды, казалось, не было, но к вечеру, когда опустошалась далеко не первая бутылка дешевого крепкого вина, атмосфера в доме накалялась до такой степени, что мать и сестра братьев предпочитали ретироваться из дома. В тот день тоже всё было буднично и привычно: Сашка и Лешка успели уже несколько раз подраться. В перерывах между жестокими поединками они отдыхали – пили вино, но затем оно закончилось, впрочем, как и деньги, что свойственно любой материи. Это был дурной знак, ибо именно спиртное, как это ни странно, разрешало сложную обстановку в доме: перепив, братья засыпали до утра мертвецким сном. Мать и сестра на цыпочках пробирались к своим кроватям, и до утра покой в доме нарушался лишь богатырским храпом братьев. Не допив же свою дозу, более энергичный и, на тот момент, злой Сашка, сел на мотоцикл и поехал к своему куму за ружьем. Ружье было нужно, чтобы застрелить Лешку, о чем не раз ему намекал этот самый кум. И вот он решился. Но, несмотря на то, что для таких людей Небеса пусты, душа его грешная, уготовленная на мучения вечные, была спасена: пьяный Сашка, не справившись с управлением, вместе с мотоциклом рухнул в озеро и утонул. Каин сегодня не убил Авеля – он убивал его все предыдущие дни. Порок стал едва ли не добродетелью.
«Дорогому брату…» Лицемерие – это знак уважения, которого, мягко говоря, не было и в помине. Лешка будет рыдать на груди брата, который уже никогда не съездит его по физиономии, не сбегает в магазин за бутылкой и … не будет им – Сашкой – застрелен. Отчего же он так горько плачет? Оттого, что разрушился весь их мир; пусть такой нелепый, жестокий, безысходный… Это было их существование – по-другому они жить не хотели. И не умели. Но над такими вопросами братья не задумывались, а если и задумывались, то ответа всё равно не знали.
Рабочий день окончен. После восемнадцати часов захоронения на кладбище прекращались. Я закрыл свою мастерскую и направился к выходу. Калошин, мурлыча незатейливый мотив какой-то песенки, отсекал лишнее от розовой глыбы мрамора. Гробовщик суетливо вился около скульптора и подавал ему инструменты, ожидая окончания его недолгого зыбкого вдохновения. Однако надежды плотника оказались тщетными – Людмила прибила последнюю ленточку на крышку гроба, и унылый Белошапка вскоре поплелся домой вслед за супругой. Гришка в старенькой алюминиевой кастрюльке намешивал похлебку для кладбищенских собак, которые в сторонке терпеливо ждали своего благодетеля. Музыканты, так и не определившись со скорбным репертуаром, уже ушли. Тянулись к выходу посетители, наводившие порядок на могилах своих усопших родственников.
Я стоял на крыльце и наблюдал последние всплески жизни в пространстве смерти. Жизнь вторгается в эти пределы, чтобы выполнить свой долг то ли перед умершими, то ли перед собой. Так и смерть, по одной ей ведомым непреложным законам, зачастую неожиданно и непредсказуемо, вламывается во владения жизни и выдергивает бесстрастно и неумолимо ее носителей, будто свечи задувает – одну за другой… Жизнь и смерть, как сиамские близнецы, неотъемлемы друг от друга. Просто функции у них разные: жизнь взращивает материал для смерти, а та, в свою очередь, передает его дальше, в другие миры для дальнейшего совершенствования. Увлекшись этим незатейливым философствованием, я не заметил появления Калошина, который стоял рядом и, неторопливо прикуривая, задумчиво оглядывал территорию опустевшего кладбища.
– Да… – как бы отвечая на мои невысказанные мысли, несколько драматично произнес скульптор. – Растворив горем свои обиды, мы, порой, мертвым людям уделяем больше внимания, заботы и любви, чем живым. Оказывается, чтобы тебя любили, почитали, говорили хорошие слова, надо совсем немного: умереть. А это ведь значительно проще, чем заботиться о близких, стать уважаемым человеком в обществе или, предположим, написать хорошую картину.
Я молча кивнул, соглашаясь с ним, но не стал развивать его мысль, не желая нарушать предвечернюю тишину, особенно мягкую и значительную в таком специфическом месте. Калошин, вероятно, тоже не был расположен к более длительному разговору. Мы стояли, вглядываясь в подернутое зыбкой пеленой сумерек пространство, и молчали. Скульптор докурил сигарету, небрежным щелчком бросил окурок в стоявшее у входа ржавое цинковое ведро и, слегка кивнув мне, исчез в темном чреве своей мастерской, где его ожидало притаившееся в глыбе розового мрамора вдохновение. А я медленно побрел по аллее к кладбищенским воротам. По обе стороны, как в почетном карауле, застыли скорбные памятники. Я остановился у одного из них, рассматривая искусно выполненный портрет женщины на фоне какого-то нереального пейзажа. Что-то средневековое было в этом барельефе, далекое и необъяснимое, скрывающее в себе тайну именно этой жизни, со всеми ее коллизиями и нюансами, с любовью и страданием. Я вглядывался в изображение, вспоминая прозвучавшие несколько минут назад слова Калошина: «… или, предположим, написать хорошую картину».
Очнувшись от раздумий, я вздохнул и вдруг почувствовал чей-то пристальный взгляд. За сереющими невдалеке крестами стоял кладбищенский сторож и внимательно смотрел на меня. «Почему его все боятся? Что в нем странного и особенного и, уж тем более, страшного? И прозвище человеку дали оскорбительное – Квазиморда. Вот подойду сейчас к нему, познакомлюсь и спрошу что-нибудь. Или просто закурю и предложу сигарету ему – ведь сотрудник же», – усмехнулся я и, отклонив ветку черемухи, направился к сторожу. Но, опередив мои дружелюбные намерения, горбун тут же скрылся из виду. Память моя напряглась и в недоумении застыла. Где я, еще до работы на погосте, мог видеть этого человека? Ах вот оно что… Оказывается, наш сторож – это тот самый горбун, что некогда пророчествовал мне перед воротами погоста. В ту же секунду в дрожащем вечернем мареве я почувствовал влажное, как ночная прохлада, прикосновение страха. Более привычные скука и безделье меня всегда угнетали сильнее, чем ирреальная жуть зазеркалья. Я не боялся кладбища – это ведь мое рабочее место, но сейчас мне стало страшно. Не просто страшно, а даже жутко. Я закурил сигарету и, невольно поежившись, быстро пошел к выходу.
VI
«Почему они все за мной следят? – сторож огляделся по сторонам. – Вот теперь художник. Вроде, на первый взгляд, воспитанный, тактичный молодой человек… Со скульптором подружился, – горбун вздохнул. – Ни к чему хорошему эта дружба не приведет. Похоже, художник что-то мне хотел сказать. Тогда почему не подошел? Стесняется? Боится? Хотя, я и сам, надо признать, не стремлюсь к разговорам – о чем мне с ними говорить? О футболе, о женщинах, о политике? Они всегда эти темы поднимают, – Квазиморда взглянул на мастерские. – Так я в этом ничего не понимаю… О смерти? А что о ней можно сказать? – Сторож уверенно передвигался между могил. – Ага, вот она. – Он остановился у холмика, сплошь заваленного венками. Отодвинул один из них, который прикрывал прислоненный к кресту портрет. С фотографии, задорно улыбаясь, смотрел мальчик. Лет десять, не больше… «Он, кажется, даже похож на разбившихся в автокатастрофе супругов, что похоронены в другом конце кладбища, – подумал Квазиморда. Сторож опустился на корточки и вгляделся в детское лицо. – Да, действительно, очень похож»…
Жизнь Славы Ковальчука в одночасье беспощадно разделилась на две, совершенно не похожие друг на дружку половины – до аварии и после нее.
Вполне нормальная, среднестатистическая, обеспеченная – по брежневским временам – семья иногда ездила отдыхать к Черному морю на своей «копейке». Славкин отец – инженер крупной фабрики, мама – воспитатель детского сада, подведомственного той же фабрике. Жили дружно; чадолюбие было далеко не последней связью, объединяющей супругов. Если, не первой…
Глава семейства редко бывал дома, и Славка почти всё время находился рядом с мамой. И дома, и на ее работе – в детском саду. Когда же у отца случался редкий выходной, то они, как правило, проводили его вместе: ходили в парк или в поход, часто бывали в кино. Изредка баловали себя театром или концертом эстрадной звезды. Славке было радостно, тепло и уютно рядом с родителями.
День накануне поездки он почему-то особенно запомнил. Все были немножко возбуждены предстоящим путешествием, хотя до моря не более ста пятидесяти километров, и ехать до Геленджика – не очень быстро – всего каких-то три часа. Отец еще вчера подготовил машину к поездке и теперь ходил вокруг нее, в который раз проверяя: достаточно ли накачаны шины, исправны ли тормоза, залиты ли в баки бензин и масло. Он постукивал ботинком по колесам и, довольный проверкой, отходил от автомобиля на несколько шагов.
– Эх, Славка! Смотри не проспи утром, а то без тебя уедем, – отец хватал его подмышки и подкидывал высоко-высоко. Раз за разом Славка взлетал над его головой, касаясь макушкой яблоневой ветки. Было совсем не страшно, а даже наоборот – восторженно-приятно. Хотя Славке и хотелось смеяться, он неправдоподобно хмурился и ворчал:
– Ну хватит, не маленький уж…
– Вырос сын, – хохотал отец и ставил его на землю.
Мама же, напротив, была чем-то удручена и даже печальна.
– Петечка, а может, всё-таки не поедем? – она трогала отца за рукав рубашки и умоляюще заглядывала ему в глаза. – Ну, куда мне ехать в таком положении? – мама гладила свой округлившийся живот и, задержав взгляд на Славке, спрашивала отца: – Ему-то когда скажем, что у него скоро братик будет?
– Сестричка, – смеялся отец, и глаза у него искрились. Он целовал маму в щеку. – Вот вернемся домой и скажем.
Проснулись очень рано – чтобы не ехать по жаре. После скорого завтрака двинулись в путь. Славка, прижавшись к теплому маминому боку, почти сразу же задремал. Монотонно урчал автомобиль, слегка постукивала какая-то железка в багажнике. Любимый певец мамы Лев Лещенко уверял о преимуществах именно его соловьиной рощи. В глазах у Славки, словно в калейдоскопе, мелькали разноцветные, разной интенсивности и размера, кружочки и квадратики. «Хорошо-то как»… подумал Славка сквозь полудрему и улыбнулся. Вдруг что-то загрохотало. Ярко-оранжевый шарик стремительно увеличился в размерах и стал невыносимо ярким. Кто-то очень сильный и, наверное, злой, больно схватил Славку за плечо и оторвал от мамы. Руки у него были такие же крепкие, как и у папы, но не теплые и бережные, а холодные и цепкие. Они тащили Славку по острым камням и жесткой земле, в его тело впивались колючки и сухие ветки, в лицо сыпался горячий белый песок. Наконец руки расслабили узловатые пальцы и бросили свою жертву. Славка больно ударился спиной обо что-то твёрдое спиной и закричал. Тут же всё исчезло, и темнота навалилась на него тяжелым, пахнущим лекарством покрывалом.
Через неопределенные промежутки времени Славка открывал глаза и пытался спросить у незнакомых людей – где он находится, но не успевал: жуткая боль пронзала его тело, и он проваливался в глубокую страшную яму, откуда ему, наверняка, самому не выбраться. Но было и по-другому: он с родителями едет куда-то в машине, – может быть на море, – и кругом так красиво! Цветут деревья, поют птицы, а мама и папа смотрят на него и улыбаются. Славка вглядывается в их лица и хочет узнать… Нет, это не родители, а скорее всего, воспитатели из детского сада, ведь они в белых халатах. Но мамы среди них нет. Они что-то говорят, но он их не понимает.
– Бедный мальчишка… Он ведь еще ничего не знает …
– Господи… Сирота, да еще калека. Какая же у него будет жизнь?
– Он хоть ходить-то будет?
– Я слышала, главный сказал, что вряд ли – сильно поврежден позвоночник.
– Несчастный ребенок … Сколько ему-то?
– Говорят, седьмой годок пошел.
– Эх, Господи, неведомы дела Твои…
И сердобольные санитарки принялись убирать палату.
«О ком это они? И где этот несчастный ребенок, которого они жалеют? Почему эти тети в белых халатах смотрят на меня так, словно это обо мне? И что я должен им сказать в ответ? Да разве это важно? Ох, как снова болит спина… Где моя мама? Мамочка, мне больно! Ну где же она»?! – Славка стонал и пытался повернуться на бок. Он вскрикивал от резкой боли и снова летел в жуткий колодец. Иногда приходила в голову мысль, что это ему просто снится, и он немножко прихворнул. Сейчас подойдет мама, даст таблетку и наутро всё пройдет.
Вскоре боль для него стала настолько привычной, что он уже не представлял себе – как это, когда ничего не болит. К вечеру она всегда усиливалась и становилась нестерпимой. Славка стонал, кричал, плакал, звал маму. Соседи по палате стучали по стене, приходила медсестра и делала ему укол. Страшный скрежет в спине прекращался. Она немела, становилась словно чужой и поэтому не болела. Славка понял, что находится в больнице, но по какой причине – разобраться не мог. Он часто спрашивал у окружающих его людей – где его родители и почему они не приходят. Но те, с кем он заговаривал, отводили глаза и интересовались: не надо ли ему что-нибудь подать.
Его пребывание в больнице превратилось в бесконечный тягостный поток, который прерывался на несколько часов после вечернего укола. Через несколько минут после инъекции Славку подхватывал феерический цветной вихрь и неизменно забрасывал в недалекое беззаботное прошлое. Он в который раз проверяет содержимое своего новенького портфеля, перебирает пахнущие свежей краской учебники, хрустящие белоснежные тетради, гремящие в деревянном пенале карандаши и ручки. Через две недели он пойдет в школу, в первый класс. Славка складывает свои сокровища обратно в портфель и хочет положить его в шкаф. Полка находится высоко, и Славка подвигает стул.
– Давай помогу, – улыбается папа.
– Нет, я сам, – поспешно возражает Славка, словно ожидает от отца какой-то каверзы. Пыхтя, он влезает на стул и ставит портфель на верхнюю полку. Комната вдруг покачнулась, и Славка, взмахнув руками, падает на паркет. Больно… Снова болит спина.
За окном палаты забрезжил рассвет. Зачирикали проснувшиеся воробьи. Невдалеке зазвенел первый трамвай. По Славкиной щеке поползло что-то щекотно-теплое, и, достигнув полуоткрытого рта, оказалось еще и соленым.
Теперь, опершись на две подушки, Славка может вполоборота сидеть в кровати. Прямо сидеть мешает нарост на спине. Он образовался после второй операции, но, как говорят врачи, мог быть и более крупным, если бы их – операции – не делали. С ног недавно убрали гипс, но врачи ходить пока не разрешают. Да Славка и боится идти – ноги стали тонкие и белые. Три страшных бордовых шрама – на правой ноге и один, немного поменьше – на левой. Славка осторожно потрогал их пальцами; шрамы на ощупь были шершавые и очень чесались.
Вчера к его кровати подходили несколько врачей, – ему объяснили, что это консилиум. Старенький седой дедушка, которого все называли профессором, щупал Славкин небольшой горб, клал на него указательный палец одной руки и стучал по нему согнутым пальцем другой. Старичок недовольно хмурился и что-то спрашивал у врачей. Высокий худой доктор, указывая авторучкой на Славкину спину, говорил и вовсе непонятные слова.
« … репозиция дисков исключена». Ему вторила женщина-врач: «… возвратить позвонки на прежнее место невозможно», – она показывала рентгеновские снимки и при этом не отрывала взгляд от профессора: «во-первых, это технически очень сложно, а во-вторых, есть опасность возникновения осложнений». Худой тут же подхватывал, заученно тараторя выписками из лечебной карточки: «нейродистрофические изменения необратимы и деформация …э… – он дотрагивался длинным, холодным пальцем к Славкиному наросту – … э … будет возрастать, потому что кроме травмы позвоночных дисков, нарушена нормальная иннервация некоторых мышц спины».
Профессор долго сидел не шелохнувшись. Затем хлопнул ладонями по своим коленям и решительно поднялся с кровати.
– Будем оперировать, – он улыбнулся и прикоснулся к Славкиному плечу. – Не возражаете, голубчик? – старичок обернулся к врачам: – Это какая будет операция по счету?
– Третья, профессор, – ответила доктор.
– Будем оперировать, – повторил старичок и пошел к выходу. За ним двинулись остальные врачи.
Но ни третья, ни четвертая операции успешными не оказались. Жуткие изнуряющие боли в позвоночнике прошли и уже почти не беспокоили Славку. Но нарост на спине не уменьшался. Он стал тверже и даже немного увеличился в размерах. Шли, вернее, едва передвигались, дни, недели, месяцы. Славка стал привыкать к своему физическому недугу. Спать он мог теперь только на боку или на животе. Славка приучился к тому, что, надевая рубашку, ее приходилось одергивать сзади.
Вопреки страшным прогнозам врачей он стал ходить. Но начинать приходилось заново. Вначале, с помощью медсестры, Славка опирался на костыли и делал первые неуклюжие, скованные страхом, движения. Однако много внимания медперсонал калеке не оказывал, и не из-за черствости своей, а потому, что медсестер и, особенно, санитарок в больнице катастрофически не хватало. Костыли Славка тоже вскоре отложил в сторону и медленно ходил по коридору, держась за скользкие, крашенные голубой масляной краской стены.
Телесная боль уходила, душевная нарастала с каждым днем. Ему перестали давать на ночь снотворное, и, с наступлением темноты тяжеловесно накатывалась не по-детски беспощадная бессонница. Лечащий врач – Славка никак не мог запомнить его имя – как-то ответил на его настойчивые, временами истерически-слезные вопросы – где папа и мама, что он с родителями попал в очень тяжелую аварию, и они тоже сейчас находятся в больнице. В другой – для взрослых, и что они …
Славка, неожиданно для себя, перебил доктора и спросил:
– Они живы?
Врач на мгновение замер и, увидев в открытую дверь медсестру, крикнул:
– Наташа, вы не видели, где я оставил свой стетоскоп? – он поднялся с кровати и быстрым шагом вышел в коридор.
Каждый понедельник в отделении был обход. Свита врачей, под предводительством профессора, с преувеличенным достоинством неспешно перемещалась из палаты в палату, задерживаясь у кроватей тяжелых больных. На сей раз к Славке старичок не подошел, а лишь задержал на нем пронзительный взгляд слезящихся линяло-голубых глаз.
– Доктор, скажите ему, – у самой двери профессор тронул за рукав длинного, указав папкой на мальчика.
Врач вздохнул и несколько раз кивнул. Когда все вышли из палаты, он подошел к Славкиной кровати и присел на нее, откинув простыню. С минуту посидел молча, что-то внимательно разглядывая за окном.
– Ты знаешь, – врач раскрыл папку с документами и тут же закрыл ее. – Ты уже взрослый, и поэтому мы ничего от тебя не скрываем, – он слегка коснулся плеча больного.
«Еще одна операция», – тоскливо подумал Славка. В спине тяжело и надрывно заныло. Но он ошибся.
– Мы ничего от тебя не скрываем, – повторил доктор и посмотрел ему в глаза. – Твои родители умерли, Славик, – он хотел сказать что-то еще, но замолчал.
«Умерли… Как это умерли?! А что же ему – Славке – теперь делать? – беспокойными длинными пальцами он теребил край одеяла.
Врач, словно прочитав его мысли, заговорил быстро и непонятно. Движения его стали суетными.
– Ты у нас находишься почти год и, надо сказать, дела твои неплохи, – доктор встал и подошел к окну. – Хорошо ходишь, боли в спине прекратились. А нарост… – он снова раскрыл папку и достал из нее какую-то бумажку. – Через некоторое время, при стечении определенных обстоятельств, мы планируем сделать еще одну операцию и искривления позвоночника практически не будет заметно.
Из сказанного Славка понял только одно: папы и мамы у него больше нет. Сквозняк из-под двери шевелил застиранную штору на окне, холодил узкие, словно не его, ступни и от этого, казалось, съеживается сердце. Доктор продолжал что-то говорить.
– В общем, – врач повернулся к Славке, заглянул ему в глаза и повторил: – Ты у нас находишься уже почти год, и состояние твое заметно улучшилось, – на его лице возникло подобие улыбки. – Поэтому мы тебя выписываем, а так как … э … других родственников пока не объявилось, мы оформили документы на твое размещение в специнтернат, – доктор захлопнул папку. – Завтра за тобой приедут.
Готовили в дорогу Славку недолго: нищему собраться – только подпоясаться. Хохлушка кастелянша собрала в кладовке кое-какую одежду и обувь. Тихо всплакнула, завязывая на чужих поношенных ботинках шнурки:
– Шо ш цэ такэ творицца на свити билом? – она разгладила теплой шершавой ладонью Славкины вихры. – Жив соби хлопчик жив, и вдруг – на тоби!
Кастелянша взяла его за руку и отвела в приемное отделение, где их уже ждала представитель интерната.
VII
Я часто вспоминаю череду не совсем удачных событий, которые так или иначе повлияли на то, что последний приют стал моим нынешним местом работы.
Жилище холостяка – субстанция далеко неоднозначная. Изнеженная плоть сибарита, едва переступив порог моего дома, затрепетала бы в отчаянии, ибо свою квартиру я давно превратил в художественную мастерскую. Бытовые островки цивилизации затерялись в непригодных для нормального существования атрибутах изобразительного искусства. То есть кухня, телевизор, кресло, кровать, разумеется, были, но постороннему человеку их надо было еще и разыскать, ибо пространство жилого помещения дерзко оккупировали подрамники, холсты, мольберты и прочий художественный хлам. В раскрытых этюдниках, весело поблескивая разноцветными глазками красок, лежали палитры, на столах, подоконниках, топорщась щетиной, словно дикобразы, стояли кувшины с кисточками. На весь этот творческий бедлам, саркастично улыбаясь, – мол, во всем этом скарбе лишь наличие граненого стакана было обосновано, – поглядывал гипсовый Диоген. И еще было много картин… Они, почти полностью закрыв собой узор обоев, висели на стенах; доверчиво прислонившись друг к другу стояли на полу, загромоздив проход; решительно обживали прихожую; обездоленно и жалко ютились на балконе; впитывая гастрономические ароматы, пристраивались на кухне; а самые значительные из них, порой, стыдливо жухли красками, расположившись подле кровати своего автора. Этюдов я писал много, но лишь единицам из них суждено было стать законченными картинами. Вдохновение, словно аппетит, насытившись удачной композицией, мягким колоритом, смелой, а бывало и дерзкой идеей, стремительно и настойчиво покидало меня. На то, чтобы доработать набросок, «долепить» его объем и цвет, мне, как правило, не хватало не только времени, но зачастую и желания. Этюды, в тщетной надежде явиться миру законченными полотнами, постепенно заполоняли квартиру. Иногда, как довольный выбором коллекционер, я медленно ходил по своей маргинальной галерее полуфабрикатов и мысленно дописывал холсты. Завершенные моим воображением картины искаженно мерцали красками в тусклом свете небольшой лампочки и гордо взирали на мир. Особенно я любил одну из них. Это был пейзаж с видом на кладбище. В сюжете наброска едва ли просматривалось нечто мистическое – я был молод, и трепет перед потусторонним являлся совершенно чуждым моей ясной и чистой душе. Но невероятный, холодящий разум, контраст между жизнью и смертью, часто раздирая мое праздное и творческое любопытство, задавал одни и те же вопросы: что же там за чертой? Кто сможет ответить на извечные загадки человеческого ума – Почему, Как, Куда и Где? Зачем же происходит это юридически допустимое явление – смерть? Кто придумал прерывание, прекращение всего любимого, знакомого, желанного? Какой смысл в ошеломляющем вылете в неведомое, в неопределенное, во внезапном конце всех планов и проектов? Прихватив этюдник, я брел к городскому кладбищу. Делал углем набросок, не спеша разводил краски на палитре и, почти ни о чем не думая, накладывал на холст мазок за мазком. Низкий, высветленный известью, кирпичный забор категорично отделял пространство мертвых от города живых. По эту сторону заграждения сновали чем-то озабоченные, веселые или грустные люди, урчали машины, жизнеутверждающе шелестели на ветру огромные липы. А там? Хотелось бы знать…
Левая – здравствующая – сторона этюда, где не было места для печали и уныния, получилась в мажорных, светлых тонах, а на правой, в которой было изображено кладбище, помимо моей воли возникали унылые и даже мрачные оттенки. От столь резкого контраста колорит полотна упорно не хотел складываться в удачную цветовую гамму. Я приходил на это место уже несколько раз, но работа, как говорится, не шла. Приближалась городская выставка, и я хотел среди прочих своих картин выставить и эту. Однажды я решил прийти на этюд поздно вечером, когда краски мира уже не так ярки и вызывающи. Лишь луна, на свое усмотрение, придает им определенную тональность. Я стал под фонарем, раскрыл этюдник и долго разглядывал набросок.
Затем выдавил краски на палитру и … вдруг почувствовал за спиной чье-то присутствие.
– Там не так страшно, как ты нарисовал.
Я обернулся и увидел перед собой горбатого человека. Его возраст определить было сложно, так как большую часть крупного лица прикрывала темно-синяя фетровая шляпа. Я не стал поправлять незнакомца, что картины пишут, а не рисуют, и спросил:
– А вы откуда знаете?
Он неопределенно пожал плечами и через некоторое время сказал:
– Жизнь и смерть – это одно и то же.
До меня не сразу дошел смысл сказанного, ибо вначале я принял слова горбуна за элементарную банальность скучающего прохожего.
– Одно и то же? – я положил кисти на этюдник. – Вы хотите сказать, что мы не умираем?
– Ну, наверное, такое тебе в любой церкви скажут, – горбун внимательно рассматривал набросок. – Просто я хотел сказать, что смерть ничуть не хуже жизни.
– Вполне возможно, – я кивнул на кирпичный забор, – но там, по-моему, не у кого об этом спросить.
– А ты пробовал? – незнакомец, наконец, отвел взгляд от холста. Лицо его, и без того неприятное, стало отталкивающим.
– В каком смысле? – по моей спине пробежал холодок.
– В прямом, в каком же еще, – буркнул горбун и побрел к кладбищенским воротам.
«Что ему понадобилось в приюте теней в такое позднее время»? – подумал я и от чего-то поежился.
Дома я уравновесил на картине цветовую гамму, и полотно, вроде бы, «заиграло». Я дописал еще несколько других холстов и решил отправить их на выставку. За время работы вернисажа мне несколько раз делали предложение купить пейзаж с видом на кладбище. Несмотря на то, что деньги для меня тогда были нелишними, я почему-то отказывался, хотя суммы назывались вполне приличные. После закрытия выставки мои произведения получили удручающе плохую прессу. «Сюрреалистические выкрутасы», «целлулоидный декор», «мертвые пейзажи» – были не самыми обличительными определениями в разгромных статьях журналистов. Однако последний термин заинтересовал меня и показался невероятно точным. Тема мистики постепенно вытесняла другие жанры моего творчества, так как я стал усматривать в устройстве бытия неочевидные и даже пугающие вещи: вокруг безобразно шевелится сложный хаос жизни, а там лишь шепот лип и запах любимых вдовами цветов – хризантем. Пронзительная пустота в квартире, безысходность, бессмысленность усилий, безразличие к жизни стали настолько полными, что само существование начинало меня тяготить. Привычный и, казалось, удобно обустроенный уклад моего бытия вдруг утратил внутренние связи и стал до отчаяния, тусклым. Видимо, отношение к собственным успехам или неудачам определяется еще и теми жертвами, на которые пришлось пойти ради достижения цели.
С тех пор я довольно часто бывал на кладбище и делал там зарисовки с натуры. Даже если погода была не совсем пригодная для этюдов – шел дождь или сыпал снег – меня буквально притягивала сюда какая-то необыкновенная сила. На маршрутном такси я приезжал на погост и часами бродил по сумрачным его аллеям. Не совсем понятное влечение иногда приводило меня в некое замешательство, и я решил обратиться к знакомому психиатру.
– Ничего страшного, друг мой, – приятель ободряюще похлопал меня по плечу. – Я иногда прописываю своим пациентам лечение кладбищем. Место для подобных раздумий – самое подходящее. Люди, к сожалению, не придают значения простым вещам. А всего-то нужно: ничего не определяя, пройтись по главной аллее пантеона, – врач достал из пачки сигарету, щелкнул зажигалкой и впал в монолог. Лицо его при этом стало важным и многозначительным. – Ежедневный ритм утомляет, каким бы оптимально отработанным он ни был. Современный человек достаточно быстро изнашивает свой психический потенциал – неудачи на работе и в постели, семейные разборки, суета, нехватка времени, – он, как мне показалось, с досадой стряхнул пепел в урну под столом и махнул рукой. – Думаю, ты меня понимаешь.
Конечно, не по всем позициям, но, безусловно, психиатра я понимал.
– Отыскав некое облегчение на футболе-рыбалке, а также призвав в спасители алкоголь или, предположим, женщин, наш клиент попадает в еще большую беду. Представь, – хохотнул приятель, – естественно, что импотент вскоре становится алкоголиком, а рыбак – бабником. Смешно, правда?
– Невероятно, – кивнул я и поинтересовался о более близком мне варианте: сможет ли алкоголик стать бабником?
Врач с профессиональным интересом посмотрел на меня и продолжил:
– А там, – он указал рукой в окно, очевидно, имея в виду город мертвых, – тишина и покой, умиротворение и ликование победителя.
– Ликование победителя? – я не был уверен, что правильно расслышал или понял психиатра.
– Ну да. Ты разве никогда не ощущал, замечая очередную похоронную процессию, тихую, едва заметную радость оттого, что и на этот раз не я? – приятель вопросительно взглянул на меня. – Старуха с косой вновь прошла мимо моего дома.
Я промолчал и стал вспоминать свои ощущения при виде посторонних покойников. Надо признаться, что радости, даже тихой, я не ощущал, но, насколько я помню, корвалол мне не требовался. Впрочем, капризная память один случай нехотя вернула.
Когда я был студентом, то не совсем трезвый, вернее, совсем нетрезвый, возвращался домой с одной вечеринки. Наступила поздняя ночь, и улицы были совершенно пустынны. Я уже почти подошел к своему дому и, заглянув в открытую калитку соседей, заметил прислоненную к стене крышку гроба и несколько венков. Помимо своей воли, я зашел в дом и увидел сидящую подле гроба вдову. Кроме нее в комнате никого не было. Она и ее муж были едва знакомые мне соседи. И вот теперь, – уже не помню, как звали хозяина, – он навечно застыл в монументально-унылой позе. Женщина, оглянувшись на мои шаги, слегка кивнула и снова обратила взор на мужа. Я стал мучительно и безрезультатно припоминать события, хоть каким-то образом связанные с покойным. Кажется, пару раз я давал ему закурить и один раз за что-то послал в пешее эротическое путешествие. Больших по значимости событий, хоть убей, я не мог вспомнить. Вдруг совершенно непроизвольно слезы потекли из моих глаз, и я с трудом крепился, чтобы всерьез не заплакать. Однако вскоре всхлипы нарушили звенящую тишину в комнате, и я уже громко рыдал, не сдерживая себя.
Вдова удивленно взглянула на поверженного горем соседа и, поднявшись со стула, принялась меня утешать. Таким рыданиям, видимо, позавидовали бы восточные профессиональные плакальщицы – лишь лицо свое я не раздирал ногтями. Самое странное заключалось в том, что мне совершенно не было жалко ни умершего соседа, ни вдову и скорби я никакой не испытывал, но эмоции буквально захлестывали сознание. Мои стенания были столь убедительны и искренни, что женщина вывела меня на улицу, где я немного успокоился, и попросила закурить. Мы молча задымили сигаретами. Я достал из кармана носовой платок и вытер глаза. Вдова затушила окурок о кирпичную стену, щелчком швырнула его в кусты и пошла в дом. В дверях остановилась и, слегка повернув голову в мою сторону, сказала:
– Ох, и козел же он был!
– В данной ситуации я не вижу ничего особенного, – врач улыбнулся моей последней фразе. – Как известно, алкоголь – сильный эмоциональный возбудитель, вот твоя психика и не выдержала напряжения в достаточно неординарной обстановке.
– Скорее всего, – согласился я. – А может, это лишняя водка глазами выходила.
– Так что ничего страшного: гуляй по кладбищу, думай о бренности бытия, размышляй о вечном, – словно не услышав моей ремарки, банально завершил разговор приятель и похлопал меня по плечу.
«Ну да… – С одной стороны, если не обдумывать жизнь, то и жить незачем, но с другой – когда не думаешь, то многое становится ясным».
В который раз убеждаюсь в том, что поход к психиатру – никчемное, бесполезное занятие: люди нередко чувствуют и совершают поступки не в соответствии с действительными фактами, а исходя из субъективного отношения к этим фактам. Предположим, я могу допустить мысль, что вино и женщины – в избытке, конечно – это плохо. Но вряд ли она перерастет в стойкое убеждение, какими бы вескими доводами передо мной ни манипулировали. Надо не только прислушиваться к советам докторов, но и, повинуясь внутреннему голосу, учиться нарушать некоторые из их запретов.
VIII
В какой-то день я, как обычно, подъехал к кладбищу и увидел на его воротах объявление, гласившее о том, что ритуальным мастерским срочно требуется художник. Не раздумывая ни минуты, я скорым шагом направился к административному зданию.
В своем кабинете меня принял инженер Копылов.
– Выпиваете? – он пристально и, как мне показалось, подозрительно рассматривал мое лицо. – А то, знаете ли… – начальник долго подбирал слова, но смог выдвинуть лишь главный, на его взгляд, критерий профпригодности работников ритуального сервиса, – пьяницы нам не нужны. С художником, работавшим до вас, руководству пришлось расстаться.
– Они, к сожалению, никому не нужны, – заметил я и подумал, что алкоголь – неизбежное дополнение к такому ремеслу. Как, например, молоко – маляру.
Инженер сказал, чтобы я завтра пришел с документами и повел меня знакомиться с коллективом.
Больше всех обрадовался новому специалисту скульптор Калошин, которому, отвлекаясь от основной работы, приходилось делать надписи на лентах.
– Ну, наконец-то, Владимирыч, – он обернулся к Копылову. – Новый художник в могилу не упадет? – захохотал ваятель.
– Я его уже предупредил, – нахмурился инженер. – Это – бригадир, – он кивнул на скульптора, – ваш прямой начальник.
Бригадир вначале показался мне грубым, даже резким. Одет в выцветшую, некогда черную робу. На голове черная же беретка. Огромного роста, лицо широкое, красное, глаза чуть навыкате, с тяжелыми набрякшими веками. «Очевидно, любит выпить», – подумал я. Определение персона к нему явно не подходило. Но, оказалось, я ошибался.
– Виталий, – протянул мне руку Калошин. – Ты не обижайся, у нас тут такая история весной приключилась. Почти детективная …
Скульптор положил на гранитную плиту рукавицы и, приготовившись к рассказу, сел на них. Копылов раздраженно махнул рукой и пошел к выходу. В дверях остановился и сказал, очевидно, обращаясь ко мне:
– Завтра в восемь я жду вас с документами в моем кабинете.
– Еврей. Но в остальном – человек неплохой, – представил будущего начальника Калошин, когда тот скрылся за оградой.
– Мне тоже доводилось встречаться с неплохими людьми, и при этом, не все из них обязательно были евреями. Но самое удивительное заключается в том, что иногда мне попадались и плохие люди. Эта группа также не отличалась единством этноса, – я полез в карман за сигаретами. Видимо, Калошин живет с непоколебимым убеждением в том, что Россия пребывает в таком плачевном состоянии только по вине евреев. Но если спросить его, при чем тут евреи, он будет долго и эмоционально рассуждать о национальной идее, цитировать философа Розанова, но, скорее всего, ничего внятного так и не произнесет. – Англичанина как-то спросили, почему у них в стране нет антисемитизма. Он ответил – лишь потому, что мы не считаем себя хуже евреев.
– Это я так, к слову, – скульптор зачем-то надел и тут же снял пылезащитные очки, протер их о рубашку и, слегка прищурившись, покосился на меня: не соратник. – Копылов ввел дурацкое правило – в рабочее время не употреблять спиртные напитки, но кто его придерживается, да, Коля?
Подошедший плотник радостно закивал и сел рядом с бригадиром.
– Поэтому вечером – по просьбе родственников, конечно, – мы поминаем погребенных за день людей. Бывает, что за день Юрка с Червоном – это наши копачи – приносят пять-шесть бутылок водки. Твой предшественник, надо отметить, тоже не дурак был выпить, всё к шкафчику подходил, да наливал себе по «соточке». Порой, за написанием эпитафий и засыпал. Мы его прозвали Бронзовый Лоб. Краска-то на ленте не сразу высыхает, а художника после очередной дозы обычно в сон клонит. Вот он головкой и промокал свежий текст, – пояснил прозвище коллеги Калошин. – Бывало, проснется, а на лбу две-три бронзовые буквы сияют. Однако смывал быстро, ибо это была улика для Копылова. Когда инженер уходил, коллектив дружно садился за стол и скорбел по умершим, – ерничал ваятель. – Беспечальные ежевечерние, а порой и ночные тризны вскоре избавили весь коллектив от элементарной трудовой дисциплины, что, по меньшей мере, насторожило нашего инженера. – Калошин задумался, вспоминая. – Думаю, в тот мартовский вечер Бронзовый Лоб все-таки немножко перебрал, так как свалился в вырытую для завтрашнего захоронения могилу и благополучно там уснул. К сожалению, вода, которая была на дне ямы, ночью замерзла. В природный физический процесс оказался втянут и плащ художника – его полы намертво примерзли к земле-матушке.
Ближе к утру, – видимо, от холода, – Бронзовый Лоб проснулся и, конечно, не сразу смекнул, в чем дело: какие-то темные неведомые силы не позволяли ему принять вертикальное положение. Несчастный стал взывать о помощи, и так как голосом обладал достаточно громким, то, возможно, его и слышали люди. Но кто же рискнет пойти ночью на кладбище?! Тем более, на такие вопли. Страшно… Так и проорал до рассвета. Представь: раннее утро, еще темно. Редкие прохожие, чтобы сократить путь к фабрике, идут через погост. – Калошин, сопровождая повествование жестами и мимикой, имитировал предполагаемые действия художника. – И вдруг отчаянный вопль: «Помогите»! Самые отважные, опасливо озираясь, двинулись на крик. Но он раздавался из могилы! Вдвойне страшно… Однако наиболее дерзкие из них всё же спасли Бронзового Лба от неминуемой гибели, вызволив его из злополучного плаща. – Ваятель сделал паузу и полез в карман за сигаретами. – Художник даже не заболел, но о ночном происшествии кто-то доложил Копылову, и теперь… – Бригадир развел руками и посмотрел на меня. Его розово-энергичная физиономия расплылась в улыбке. – Вот он сейчас и лютует; тебя, наверное, тоже спрашивал: «Выпиваете»? Не смущайся, он у всех интересуется. Пойдем, покажу рабочее место.
Утром возле мастерских было, как никогда, оживленно. У кладбищенских ворот стояло несколько автомобилей: милицейский «газик» и машины родственников эксгумируемого покойника. Ждали судмедэксперта из краевого управления внутренних дел. Никто из работников кладбища не знал истинной причины извлечения трупа из захоронения. Копылов на вопросы подчиненных пожимал плечами и однозначно отвечал «не знаю». И это было похоже на правду. Он подошел к Юрке с Червоном и подозрительно заглянул им в глаза – трезвы ли?
– Лопаты захватите, – инженер явно волновался.
– Ага, а мы думали, детские совочки надо брать, – буркнул Червон.
Вскоре на белой «Волге» прибыл и судмедэксперт. Ворота закрыли и никого на территорию погоста больше не впускали. Процессия из пары десятков человек направилась к месту захоронения Самвела Арутюняна.
– Пошли, – кивнул мне Калошин. В его голосе звучала непоколебимость повторного участия в эксгумации.
– Не, как-нибудь в другой раз, – я отрицательно покачал головой. – Зрелище, по моим убеждениям, явно не будет способствовать вдохновению.
– Нет, ты не прав, коллега, – скульптор прищурил глаза. – Любые эмоции идут лишь на пользу художнику. А отрицательные – и подавно. Всё наше творчество проходит через невроз, – было похоже, что Виталий, несмотря на предупреждение Копылова, уже принял свою утреннюю «соточку» и его живой интерес к смерти обострился, – чем он проникновеннее, тем глубже становятся наши творения.
Я вспомнил сотворенное Калошиным многометровое монументальное изваяние на въезде в город. Статично-унылый столп, бетонной головой упирающийся в высокое кубанское небо, народ беззлобно прозвал Фантомасом. Скорее всего, художник в то время не истязал свое вдохновение отрицательными эмоциями, и воплощение оказалось бледнее и проще, чем замысел.
С другой стороны, чужая смерть, как справедливо заметил мой знакомый психиатр, невероятно притягательна. Я задумался. Прошло немало лет, а три искаженных предсмертным ужасом лица до сих пор не стерлись временем в моей впечатлительной памяти. Праздное любопытство на долгое время лишило меня не только сна, но и покоя. Беззаботным юношей, – о, как давно это было! – я на велосипеде прогуливался по тенистым улочкам нашего городка. Был тихий летний вечер, и всё вокруг дышало умиротворением и покоем. Днем прогремела гроза, и чистый воздух трепетал запахом левкоев и жасмина. По-детски неосознанная, а оттого самая значительная, радость бытия наполняла мое существо. У незнакомого частного дома я заметил скопление людей и подъехал поближе. Оказалось, здесь кто-то умер. Однако бросилось в глаза, что многие женщины плакали, и даже некоторые мужчины неловко утирали слезы рукавом рубашки и, сжав зубы, бормотали проклятия. На рядовых похоронах такого не заметишь: там, как правило, люди более сдержанны в проявлении своих эмоций. Я заглянул во двор. Под раскидистой кроной грецкого ореха тревожно краснели три гроба: один стандартного размера, а два – поменьше. Чуть поодаль, подчеркнуто обособленно стоял еще один. Он был черный и закрытый. Вдруг от толпы отделилась какая-то женщина и стремительно подбежала к этому гробу. Что-то громко, но неразборчиво причитая, она принялась неистово колотить кулаками по его крышке. Двое мужчин взяли женщину под руки и, прилагая некоторые усилия, оттащили в сторону. При этом она несколько раз успела плюнуть на чёрный гроб. Вновь прибывшие зеваки интересовались у присутствующих, что же здесь произошло. С блестящими от возбуждения и слез глазами и со скорбным пафосом посвещенного, соседка-старуха, надо полагать, в который уже раз, принялась рассказывать трагедию, разыгравшуюся на этой тихой улочке. Ее сюжетом, вероятно, заинтересовался бы сам Шекспир. Невероятный драматизм произошедшего я мог понять тогда только с внешней – жестокой и страшной стороны, но по прошествии лет неоднократно пытался разобраться и в глубинных схемах этой жуткой истории.
Истоки ее оказались банальны и стары, как сам мир. Жила-была одна ничем непримечательная семья: муж, жена, двое детей – очаровательные мальчик и девочка. Родители работали, дети ходили в школу. Всё, казалось, внешне благопристойно и обыденно. Но муж вдруг стал ревновать жену. А может, и не вдруг. Такая точка зрения была вполне допустима: супруга работала официанткой в ресторане. То она со службы придет позже обычного, то, на его взгляд, губы ярче, чем следовало, накрасит, а бывало, что ее и на машине к дому подвозили. «Всё есть у ревности, лишь доказательств нет». Вышеупомянутого трагика, кто не знает, слова. Начались сцены, а потом и побои. Дети, разумеется, становились на сторону матери. Под горячую руку доставалось и им. Враги человека – домашние его. После очередного вечернего скандала женщина, прихватив сына и дочь, убежала ночевать к подруге. На следующий день они вернулись – не будешь же постоянно жить в чужой семье. Но ночь, проведенная ими вне дома, стала для мужчины невыносимым испытанием, а для женщины – роковой. Впрочем, для детей – тоже. Глава семейства стал тихим и спокойным. Но только внешне, ибо ревность жадно съедала остатки его помутневшего разума. Под утро она, окончив последнюю трапезу в мозгу этого человека, подала ему в руки топор. Никто и никогда не узнает подробностей жуткой трагедии, но лишь женщина умерла без мучений – супруг зарубил ее во сне. Несчастные дети, видимо, проснувшиеся от шума, были убиты при попытке выскочить в окно. Затем убийца взял нож, вышел на улицу и, покуривая «Беломор», стал дожидаться первого трамвая. Судя по количеству окурков возле скамейки, это заняло довольно много времени. О, таких часов ожидания я не пожелал бы и своему врагу! Но трамвай всё же появился. Некогда счастливый отец и муж, воткнув себе в живот нож, бросился под грохочущее транспортное средство. Ревность умерла, но, словно корыстолюбивый ростовщик, прихватила с собой три невинные души. Правопорядок мира оказался невероятно сомнительным, но претензии предъявлять было уже некому.
Потрясенный рассказом старухи я стоял, и мысли мои не могли сложиться в хоть сколько-нибудь устойчивую конструкцию, а лишь вопили: жизнь, почему ты так жестока!? Детская впечатлительность на несколько дней поражала мое сознание при виде погибшего животного, а тут… Богу я тогда вопросов не задавал, да, впрочем, и сегодня стараюсь особо не беспокоить, полностью полагаясь на Его промысел – ясно же проинформировал паству: «В жизни будете иметь много скорби, но мужайтесь».
Мне захотелось взглянуть, вернее, пожалеть хотя бы взглядом бедных детей, которые были, скорее всего, не намного младше меня. Я прислонил велосипед к забору и, с трудом поборов патриархальный ужас перед покойниками, вошел во двор. Медленно приблизился к гробам. Жена убийцы лежала спокойная и умиротворенная, всем своим видом показывая, что о жуткой участи детей она, якобы, ничего не знает. Если бы это было так! Я перевел глаза на стоявшие рядом гробы поменьше … и отшатнулся – столь изувечены были детские лица. У изголовий стояли их большие портреты. Веселые глазки, улыбчивые губки, задорные вихры… Вот какие мы были; ну-ка, посмотрите, люди.
– Господи, какие малые детки! – причитали, стоящие рядом старухи. Однако молодыми они уже не были, потому что мертвые – существа без возраста. Страшных фильмов тогда я еще не смотрел, но увиденного и услышанного в тот вечер кошмара хватило едва ли не на всю оставшуюся жизнь. С трудом передвигая ноги, я попятился к выходу и чуть не наткнулся на стоящий в стороне гроб с извергом. Черный параллелепипед источал собой неописуемый животный ужас. Там, внутри, находилось жуткое существо, исчадие ада, совершившее поступок, не укладывающийся в суть самой жизни. Вряд ли Господь хотел этого, создавая человека. Самая великая проделка дьявола заключается в том, что он убедил всех нас, будто его не существует.
Снова ощутить холодящий душу восторг страха? Я прислушался к себе, пытаясь отыскать крепкий контраргумент, но ноги уже вели меня потрескавшимся асфальтом по липовой аллее, уходящей вглубь кладбища. Люди подошли к могиле, и представитель прокуратуры что-то сказал Копылову. Инженер кивнул стоящим недалеко Юрке с Червоном.
– Начинайте.
Могильщики убрали с холма венки с еще зеленой хвоей и не успевшими полинять бордовыми лентами, раскачав, вытащили деревянный крест. Молодая красивая женщина в черном, – видимо, вдова, – громко заплакала, и армянские мужчины, строго контролирующие свою скорбь, увели ее в сторону. Все остальные стояли притихшие и, как мне показалось, даже несколько настороженные, поглядывая на могилу мутно и с испугом. Озлобленно зашуршала под лопатами копачей уже успевшая засохнуть земля. «Удивительно, – подумал я, – сколько захоронений видели все здесь собравшиеся, так почему мы так взволнованы сейчас, когда тревожится покой одного из мертвецов? Может, мы надеемся на чудо, и тлен не коснулся этого человека? Или мы допускаем мысль, что Самвела Арутюняна там больше нет? Скорее всего, ни то и ни другое. Тогда почему с таким кощунственным любопытством мы вглядываемся в чужой гроб или могилу, созерцая смерть, вернее, ее результат? Наверное, люди хотят знать, что будет с ними, когда последний вздох растает уже за гранью этого мира. Бессмысленно задавать вопросы, на которые нет ответа», – вздохнул я и по тропинке побрел к мастерским.
– Василий, ты почему ушел? – Калошин о край стола открыл бутылку пива и с жадностью припал к ее горлышку. – Страшно стало? А представь, каково мне было ночью на новосибирском кладбище? – он присел на табуретку.
– Глупо бояться того, кто уже не сможет причинить тебе зла, – ответил я.
– Беспримерная смелость, – ухмыльнулся скульптор и кистью руки обвел периметр комнаты. – Здесь. А ты попробуй сходить туда в полночь, – он ткнул бутылкой в окно, за которым маячили кресты. – Знавал я одного такого смельчака, царствие ему небесное, – Виталий спешно, декорируя до неузнаваемости крестное знамение, потыкал себя сложенными в щепоть пальцами. – Боитесь вы все ночного кладбища, а мне после Новосибирска уже ничего не страшно.
– Да ладно, успокойся – не для меня, наверное, такое зрелище. – Я приготовил к надписи очередную ленту и распрямил ее на столе. – Ну, что там было?
– А было там очень интересно, – оживился Калошин. – Не армян там вовсе лежал.
– А кто же – узбек?
– Возможно, – хмыкнул ваятель. – Когда они вляпались на своей машине в КамАЗ, – а дело было в другом городе, – то всё, что осталось от тел, сразу отвезли в морг и эти фрагменты сложили в гробы. Уж не знаю, кто из родни был на опознании и в каком состоянии, но останки Самвела в цинковом гробу отправили во Владик, где жил другой погибший, а лже-Самвела похоронили у нас – родственники, видимо, по этическим или религиозным причинам не стали открывать гроб, – Калошин вытер пот со лба. – Понимаешь?
– Перепутали? – дошло, наконец, до меня.
– Ну конечно! – рассказчик обрадовался столь быстрой моей сообразительности.
– А как же во Владивостоке узнали, что там не их …э… покойник?
– Во Владик «груз 200» прибыл только позавчера, и дома родня, словно что-то почувствовав, решила гроб открыть, – Виталий развел руками. – А на нашем кладбище, как ты знаешь, похороны дальневосточного покойника уже состоялись. Вот и закрутилась канитель, – он поставил под стол пустую пивную бутылку.
– И что же теперь?
– Как что? Поменяются, естественно.
– За чей счет? – не унимался я.
– За твой, – вспылил вдруг ваятель. – За свой, конечно.
Он, кряхтя, поднялся со стула и шаркающей походкой усталого человека пошел к двери. Пить каждый день – невероятно трудное и утомительное занятие.
IX
На отшлифованной гранитной плите специальным резцом я выбивал портрет пожилой женщины. Я был знаком с покойной – семья Валентины Тимофеевны, именно так звали умершую, жила недалеко от меня. Со дня ее смерти минуло уже много лет, но только теперь внуки решили увековечить облик бабушки в камне. Длинная жизнь предполагает долгую память – то, что не смогли или не захотели сделать дети женщины, сделали ее внуки. Родственная любовь через поколение, ¬– особенно, если вы не живете под одной крышей, – порой, становится значительно сильнее прямой. Родители всю свою жизнь, в любом возрасте, настойчиво предлагают воспользоваться плодами их поражений, а после смерти укоризненно смотрят на нас с обелисков.
Соседи за глаза называли ее лагерной сукой. Сама же Валентина Тимофеевна считала, что прожила жизнь хоть и нелегкую, но невероятно значимую, а главное, полезную для окружавших ее людей. Характер у нее был тяжелый, в деда – сурового кубанского казака. Ей всегда хотелось, чтобы она была непременно права. Если же порой случалось иначе, то Валентина Тимофеевна приходила в неописуемую ярость и в ход шли не только ненормативная лексика и проклятия, но и подручные предметы, в основном, традиционно-шумная посуда. На неправдоподобно крохотной ее голове выделялись лишь достаточно широкие скулы; все остальные части лица являли собой верх неприметности и невзрачности. Маленькие, кажется, серые глаза были посажены близко друг к другу и колюче гнездились под белесыми неровными бровями. Тонкие, но длинные губы хищно змеились в нижней части желтовато-рыхлого лица. Редкая жизнерадостная мимика Валентины Тимофеевны вряд ли могла придать ее облику хотя бы некоторую условную приятность, но людям, видевшим эту женщину в гневе, физиономия моей соседки запомнилась надолго. Сотрудники, – она работала мелким управленцем в солидной организации, – зная крутой нрав коллеги, по мере возможности старались избегать прямого с ней общения, но как быть домашним? Дать она никому ничего не могла, но с невероятной настойчивостью постоянно пыталась всучить окружающим всевозможные советы, нравоучения, домыслы. Валентина Тимофеевна дважды была замужем и оба ее мужа покинули сей бренный мир (кто бы сомневался?) от инфаркта. От каждого брака, с интервалом в одиннадцать лет, у нее родились две дочери. Воспитанные в крайней строгости девочки росли замкнутыми и нервными. Зачастую мать не чуралась и физического наказания. Прожив долгую жизнь, Валентина Тимофеевна, как это ни странно звучит, исковеркала судьбу своим дочерям.
Черное гранитное крошево осыпалось на фартук, падало на пол, хрустело под ногами. Ширина и глубина выбоин на плите создавали определенную игру светотени, и на гладкой поверхности камня постепенно выявлялся портрет умершей женщины. Работа настолько увлекла меня, что я совершенно потерял счет времени. Я взглянул на часы – скоро двенадцать. Сегодня придется доказать Калошину свою «беспримерную смелость» и идти домой через кладбище в полночь. Можно, конечно, перемахнуть через забор и оказаться на территории фабрики детских игрушек, но там немедленно поднимут лай собаки, разбудив тем самым своего сторожа. Объясняй потом, кто ты, и с какой целью в столь поздний час преодолел ограждение.
Я собрал инструменты и, закрыв мастерскую на ключ, направился к выходу. Полночь, безветренная и звонкая, нависла над погостом. Слезящиеся глаза кладбищенской ночи уставились на меня из мрака. Огромное ультрамариновое небо мириадами оранжевых точек настороженно вглядывалось в город мертвых. Отовсюду доносились различные по интенсивности и тембру звуки: шуршание мышей, визг кошачьих драк, вскрики и шум крыльев ночных птиц. Какие-то, едва слышные, вздохи, переплетались и наслаивались друг на друга в сумраке погоста. «Вовсе не страшно, – подумал я, успокаивая себя. – Словно ты идешь по вечерней, безлюдной улице». И вдруг, будто в ответ на мои мысли, всё смолкло. Стало не просто тихо, а пронзительно безмолвно. Я остановился, пораженный такой неожиданной метаморфозой, и почти физически ощутил тошнотворное исчадие ужаса в мерцающей темноте аллей. Оглядываться по сторонам и вовсе не хотелось – с размытых мраком портретов на обелисках я чувствовал взгляды умерших людей. Что тебе здесь надо в полуночный час? Или ты забыл, что это наше время? Мы ведь не ходим к вам днем. Я поспешно закивал, хотел достать сигарету и закурить, но дрожащие пальцы не справились, и спички с неимоверным грохотом рассыпались по асфальту. Я зажмурил глаза и … услышал чьи-то шаги. Хотел повернуться и бежать назад, в мастерскую, но ноги словно стали ватными и не слушались меня, а сжавшееся в трепетный комочек сознание стремительно сместилось в кроссовки. Я медленно повернул голову на звук, и среди могил, в зарослях кустарника увидел невнятный человеческий силуэт. Боже мой, кто это? Словно в ответ на мой вопрос там щелкнула зажигалка, и ее трепетный огонь зажег тонкую церковную свечу. Удвоенная интенсивность пламени на миг осветила лицо этого создания. Я едва не вскрикнул от удивления: создание оказалось Людмилой, женой гробовщика Николая Белошапки. С одной стороны, я сразу испытал довольно значительное облегчение – всё-таки знакомый человек, но с другой – мгновенно возник естественный и неоднозначный вопрос: что она делает на кладбище в полночь? Я притаился за жасминовым кустом и стал наблюдать за женщиной. Она бормотала, читая какую-то бумажку, и с зажженной свечой ходила вокруг могилы. Судя по неубранным с холмика венкам, это было недавнее захоронение. Я внимательно присмотрелся к нему – на этом месте позавчера нашел последний приют утонувший в озере местный алкаш и хулиган Сашка Белый. Колышущийся язычок пламени вскоре потух, но убывающая луна давала достаточно света, чтобы я мог видеть странные манипуляции женщины. Присев на корточки, Людмила отодвинула один из венков, и руками зарыла свечной огарок в землю. Мне стало всё ясно: жена плотника совершала какой-то магический обряд. Я вздохнул. Уже в том, что человек призывает магию для разрешения собственных интересов, мало хорошего, но тут ничего не поделаешь – люди всегда хотят, чтобы многие вещи происходили по их сценарию. Чего бы этого ни стоило. Такие поступки не всегда приносят желаемые результаты, да и соприкосновение с колдовством вряд ли идет человеку на пользу.
Когда-то меня настигла несчастная любовь – от меня ушла любимая женщина, оставив наедине с банальной драмой, называемой несчастной любовью. Видя мои довольно продолжительные страдания, знакомые посоветовали обратиться к бабке-ворожее. Я хмуро усмехнулся нетрадиционной рекомендации и продолжал топить кручину в горьком вине. Но однажды пришел день, когда я всерьез занялся поисками крюка в потолке. Уже не помню, кто меня взял за руку и отвел к колдунье. Звали ее бабкой Евдокией, но за глаза величали Овчаркой, и старуха, обладая нравом крутым и решительным, оправдывала свое прозвище. Высокая, статная, с лицом морщинистым от жизни долгой и трудной, с темной цыганщиной в пронзительных глазах, взгляд которых редко кто выдерживал, бабка Евдокия в колдовских делах могла делать всё: привораживать-отвораживать, наводить и снимать порчу, сглаз, проклятие. Она лечила травами, вправляла вывихнутые суставы, заговаривала болячки, гадала на бобах и картах. Люди поговаривали, что бабка Евдокия могла сделать и «на смерть», если принесешь ей землю со свежей могилки. Местные Овчарку боялись, старенький ее домик обходили стороной и обращались только в случае крайней необходимости.
С незапамятных времен жила Евдокия одна и никто не знал, есть ли у нее родственники. Покосившееся строение с черепичной крышей, видевшее, как утверждала хозяйка, последнего российского императора, настороженно прикрывали раскидистые кроны дикой акации. У ворот всегда толпились люди; некоторые из них приезжали к ворожее даже из других городов. Страждущие знахарской помощи посетители занимали очередь еще с вечера, а ночью, прислонившись к стволам огромных деревьев, забывались в коротком тревожном сне.
Отстояв почти сутки в очереди, я переступил порог таинственного дома. Занятие это казалось никчемным и даже глупым, но моя воля в тот период была настолько парализована, что я безропотно подчинился постороннему решению. Внутри помещения было чисто, но как-то сумрачно. Передний угол занимал большой киот с иконами, перед которыми теплился пурпурный огонек крохотной лампадки. Икон было очень много, куда больше, чем в обычном доме верующего человека, да и были они непростые, а хорошего старинного письма. Запах опрятной старости перемешивался с благоуханием ладана и лекарственных растений. Завешенные плотной материей окна совершенно не пропускали солнечного света. Серые стены, освещаемые тусклым пламенем горящей на столе свечи, были сплошь увешаны ароматными пучками различных лечебных трав. Впервые в жизни я видел настоящую колдунью. Старуха коротко взглянула на меня темными глазами, и – будто за сердце кто-то взялся холодными, влажными пальцами. Я сделал шаг назад.
– Забыть женщину хочешь али соперника убрать? – ворожея лениво ворошила на столе игральные карты.
Я хотел что-то ответить, но, к удивлению своему, издал лишь несколько нечленораздельных звуков. Сонное мое сознание успело зафиксировать пронзительный, настойчивый взгляд.
– Понятно, – кивком головы Овчарка указала мне на дверь. – Завтра на рассвете с черным петухом приходи.
– С живым петухом? – прохрипел я.
– Болван, – зевнула старуха. – Не удивительно, что от таких недоумков бабы сбегают. С живым, конечно.
Едва взошло солнце, я уже был во дворе у колдуньи. Десятка три страждущих топтались у дома Овчарки. «Снова полдня дожидаться придется», – усевшись под старую яблоню, тоскливо подумал я. Хотя ярко светило солнце и всё сверкало красками августовского утра, от этой идиллии становилось почему-то печально и даже тревожно. Может быть, причиной была непонятная тишина, стоявшая вокруг. Не слышно было привычных звуков загородной жизни: кудахтанья кур, мычания коров, собачьего лая. Вдруг стало сумрачно. Утро, еще несколько минут назад светлое и ясное, потускнело и сделалось серым. Подул прохладный ветерок. Затхлым, сладковатым запахом потянуло с кладбища. Я невольно съежился и поднялся с земли. Сидевший в сумке петух, словно предчувствуя скорую смерть, встревоженно заквохтал. Со скрипом открылась дверь и на порог вышла старуха. Прихрамывая на одну ногу, Овчарка приблизилась ко мне и коротко бросила:
– Пойдем со мной.
Мы обошли дом и оказались возле дощатого, покосившегося сарая. Колдунья ногой поправила толстое полено и протянула мне руку.
– Здравствуйте, – сказал я.
– Птицу давай, придурок.
От удара топором голова петуха отлетела в сторону, а тело, трепеща крыльями, еще долго билось в конвульсиях. Рубиновые струйки крови, мягко скользя по черным перьям, стекали в эмалированную миску. Бабка Евдокия, отбросив в сторону затихшую, наконец, тушку, налила полстакана горячей дымящейся крови и добавила туда немного кагору. Поставила зелье на пенек и, встав на колени, что-то прошептала над ним.
– Пей, – она протянула мне стакан.
С неимоверным отвращением, едва сдерживая рвотные спазмы, я выпил слегка пахнущую кагором теплую кровь только что умершей птицы. Допив колдовскую жидкость до дна, я бросил стакан в жухлую траву, сел на пенек, пару минут назад служивший плахой, и закурил.
– Нечего чужим добром разбрасываться, – пробурчала Овчарка и, подняв стакан, заковыляла к дому. – Из петуха борщ сваришь, – обернулась в дверях ворожея, – а завтра придешь снова.
– Опять кровь пить? – ужаснулся я.
– Упырем станешь, – ухмыльнулась знахарка. – Да с собой захвати гвоздь с кладбища.
– А где же я его возьму?!
– Я ж и говорю – болван! – старуха возмущенно всплеснула руками. – Из лавочки вытащи или из штакетника на погосте. Не из гроба же, – осклабилась Овчарка.
Ржавый, согнутый гвоздь я расшатал и выдернул из ветхой оградки в самом дальнем – чтобы не видели посторонние – углу кладбища. Бабка Евдокия вернула мне его через сутки.
– Сделай так, чтобы твой соперник дотронулся до него рукой, – колдунья протянула мне завернутый в черную тряпицу гвоздь.
По известной уже причине не задавая больше никаких вопросов, я взял таинственный предмет и попятился к выходу.
Этим же вечером, дождавшись, когда мой ненавистный конкурент подъедет к дому нашей общей зазнобы и скроется в ее подъезде, я засунул гвоздь в замок дверцы его автомобиля. Надо было еще проследить, чтобы к ржавой страшной железяке никто не прикоснулся раньше моего разлучника. Я ходил возле машины и отгонял от нее гулявших во дворе детей. Наконец, радостно насвистывая мотив известной песенки, сластолюбец вышел из дома и достал из кармана ключи от автомобиля. Свист внезапно прекратился, а гвоздь, брошенный счастливым любовником, ударился об абрикосовое дерево и срикошетил в кусты.
На следующий день мой соперник в альковных делах пропал. То есть, он исчез совсем. Машину обнаружили на берегу реки, а ее хозяин словно испарился. Через несколько дней водолазы обследовали дно водоема, но человек найден не был Его искали родственники, коллеги по работе, милиция. Однако бросалось в глаза, что мою бывшую подругу вовсе не терзал факт исчезновения нового возлюбленного – с лицом весьма жизнерадостным и, я бы сказал, счастливым, она выходила из дома и куда-то бежала. Видимо, в институт. Меня это обстоятельство несколько обнадеживало: не все шансы потеряны, и она еще ко мне вернется. Жили мы с ней в одном дворе и виделись ежедневно. Но, как оказалось, девушка спешила вовсе не в институт. Как-то законная жена моего конкурента (да-да, он оказался связан узами брака), чтобы хоть как-то отвлечь себя от горя, поехала повозиться на дачу и обнаружила там известную нам парочку в весьма фривольном состоянии. Пропажа была инсценирована хитроумным любовником, чтобы ввести в заблуждение собственную жену. Сведениями о дальнейших его планах я не располагал, ибо сразу утратил интерес к своей бывшей зазнобе. Над всеми героями этой истории, равно как и над незадачливой, на первый взгляд, ворожеей можно было бы посмеяться, если бы не одно «но». Спустя несколько дней я сидел на лавочке и читал газету. Приближалась сильная гроза. Солнце скрылось за темно-лиловыми тучами, под порывами ветра закачались ветки деревьев. Раскаты грома нарушили тишину, и крупные капли дождя стали падать на пыльный асфальт. Я поспешно свернул газету и поднялся, чтобы идти домой, но едва успел сделать несколько шагов, как с неимоверным грохотом на скамейку, разнеся ее в щепки, рухнуло старое абрикосовое дерево.
После этого, знакового для меня случая, я не только перестал манипулировать тонкой материей, но даже старался избегать разговоров о магии и колдовстве.
И вот судьба мне вновь уготовила встречу с неведомым. Но, несмотря на очевидную таинственность происходящего, страх куда-то улетучился. Видимо, потому что недалеко от меня находилась Людмила. Мне стало интересно: а боится ли она? Я уже собрался уходить, но увидел, что в нескольких шагах от могилы Сашки Белого зашевелились кусты, и мелькнул силуэт еще одного человека. Его было трудно с кем-либо спутать – в густых зарослях бузины скрылся сторож-горбун.
Утром я подошел к Калошину и долго мялся, не зная, как сформулировать вопрос.
– Был я вчера на кладбище…
– Да что ты говоришь?! – не удержался от сарказма ваятель.
– В смысле, ночью.
– Да ну! – Виталий заинтересованно взглянул мне в глаза. – По тебе вижу, что в нашем королевстве не всё в порядке.
– Да как тебе сказать…
– Не мнись ты, как девочка, – скульптор отложил в сторону резец. – Говори толком, что видел? Если хочешь, конечно…
– Людмилу я ночью видел, – вздохнул я. – Вокруг могилки Сашки Белого со свечей в руках кружила, – я огляделся по сторонам: где бы присесть. – Зачем?
– Плотникову жену, что ли? – скорее подтвердил вопрос, чем ответил на него Калошин. – Это уже ни для кого не секрет, – ваятель снова принялся долбить мраморную глыбу. – От пьянства его Людка хочет избавить, вот и пускается на всякие ухищрения. Люди ее видели в очереди к местной ворожее, тетке Евдокии. Какие только средства Колькина жена не испробовала, но никак не может понять, что пока мужик сам «завязать» не решится, никакие заговоры не помогут.
– А ты откуда знаешь? Может она… – я сдунул пыль с мраморной плиты и уселся на нее.
– Приворожить тебя хочет, – не дал мне договорить Виталий и захохотал.
– Всё равно, не нравится мне это. Колдовство на кладбище ни к чему хорошему никогда не приводит. Трепетная любовь к полнолунию и потревоженным могилам вызывает, по меньшей мере, недоумение.
– Не обращай внимания, – ваятель потянулся за сигаретой. – Бабы ведь, по сути своей – дуры. А какой с дуры спрос?
Я промолчал. Тезис весьма спорный – вряд ли кому придет в голову, например, Кассандру назвать дурой. Я всегда считал, что мистическое начало женской души неподвластно логическому объяснению, но вступать в полемику с Калошиным почему-то не хотелось.
Раздались звуки траурного марша – видимо, захоронение происходило в непосредственной близости от мастерских. В помещение зашел Белошапка. На лице плотника вряд ли можно было отыскать скорбные эмоции. Более того, Николай давился от смеха, который не совсем соответствовал звучащей музыке. Мы с Калошиным удивленно переглянулись.
– Коля, с тобой всё в порядке?
– А вы сходите и посмотрите, – гробовщик ткнул рукой в окно. – Ансамбль «Земля и люди» дает бесплатный концерт.
Игра музыкантов, действительно, слышалась несколько странной: марш Шопена заканчивался, но звук басового барабана, словно эхо, еще два-три раза продолжал разноситься над погостом.
Мы вышли на улицу и приблизились к забору. Скорбное торжество происходило в нескольких метрах от мастерских. Хоронили какую-то старушку. Немногочисленные родственники, сгрудившись у гроба, прощались с усопшей. Чуть в стороне стояли ее бывшие соседи и, по мнению психиатра, «ликующие» зеваки. Снова грянул реквием. Я взглянул на духовой оркестр: его руководитель Кадочников, высокий и опрятно одетый, выделялся из присутствующих музыкантов. Тут же бросилось в глаза, что барабанщик Петька был нетрезв. То есть, он был пьян до такой степени, что не мог самостоятельно стоять на ногах – его крепко держали за плечи двое добровольных помощников. Большой барабан был привязан к спине стоящего перед исполнителем, мальчишки. Грохот каждого удара сгибал тело юнца в три погибели, но, видимо, мысль о предстоящем гонораре позволяла стойко переносить выпавшие на его долю испытания: мальчик, крепко зажмурившись, снова решительно распрямлялся. Несмотря на очевидную физическую несостоятельность, чувство ритма у Петра сохранилось, и он довольно успешно попадал в такт марша. Печальная музыка окончилась, но траурный там-там еще несколько секунд продолжал солировать, пока руку исполнителя не перехватывал один из держащих его мужиков. Погруженные в печаль родственники не замечали виртуозной игры барабанщика, но зеваки едва сдерживали смех. Они никогда не участвуют в чужой беде, им просто интересно смотреть на то, что происходит. Поразил меня и цвет лица Кадочникова – физиономия Василия Васильевича была если и не радикально зеленой, то, во всяком случае, носила пастельно-изумрудные оттенки. Надо полагать, от злости.
– Убьет Вась-Вась сегодня Петьку, – вздохнул Калошин, тем самым подтвердив мои предположения.
X
Только что над городом прогремела гроза. Лениво ворча, стихали раскаты грома, темно-синие лохматые облака неспешно уползали на восток. Деревья стряхивали с себя избыток влаги – крупные капли, стекая с листьев, громко шлепались в охристые от глинозема лужи. Накрывшись газетой, я бежал из конторы в мастерскую. На липовой аллее под огромной раскидистой кроной стояла женщина. Густые ветки не смогли защитить ее от только что закончившегося сильного дождя: темное платье прилипло к телу, длинные темно-каштановые волосы мокрыми сосульками спадали на плечи. Руки женщина прижала к груди, и было заметно, что она замерзла. Я остановился. На кладбище не принято задавать вопросы – человек находится в интимно-скорбном состоянии и, скорее всего, не хочет, чтобы ему мешали. Я твердо решил идти дальше, ни о чем женщину не спрашивая, и вдруг спросил:
– Смогу ли я вам чем-нибудь помочь?
Внешность ее необыкновенно, я бы даже сказал поразительно, была схожа с персонажем картины Крамского «Неизвестная». Факт хоть и приятный, но в целом незначительный. Если бы не одно но …
Во времена моего отрочества эта картина висела на стене в спальне моих родителей. Я иногда подходил к полотну и долго рассматривал «неизвестную». В дерзко-уверенном взгляде этой красивой девы было нечто притягательное, нет, скорее влекущее. Она не заглядывала в душу, а чуть пониже, и вскоре добилась своего: я захотел ее как женщину. Впервые в жизни. Невероятно стесняясь своей избранницы, в своих ночных фантазиях я позволял себе невероятные смелости – еще бы: «незнакомка» была старше меня более чем на век (Если мне не изменяет память, холст Иван Николаевич написал в 1883 году). Однако через некоторое время мы привыкли друг к другу и, судя по едва заметной улыбке, ей нравилось, что она совращает мальчишку.
Влечение к этой женщине было невероятно сильным. «Отношения» наши продолжались несколько лет. Чудные отроческие годы как-то незаметно пролетели.
Пришло время знакомиться с реальными женщинами. Естественно, что многие из них внешне были похожи на «неизвестную».
Картина куда-то запропастилась – очевидно, утерялась при переезде на новую квартиру. Да, собственно, она была мне уже не нужна.
И вот снова встреча с этой женщиной… Передо мной – «Неизвестная». Золоченая рама тускло поблескивает в умеренном вечернем свете, льющемся из окна родительской спальни. А рядом – я.
Женщина вопросительно посмотрела сквозь меня, словно не поняла вопроса. Во всяком случае, взгляд не предполагал разумного и скорого ответа, но удивление немедленно отразилось на ее лице и застыло на нем непроницаемой маской. Нельзя было разобрать: плачет ли она или по ее щекам текут падающие с дерева капли.
– Вас проводить к выходу? – я надеялся, что мои слова не покажутся ей слишком назойливыми и, указав ладонью в светлеющее небо, справедливо заметил: – Дождь уже закончился, и вы можете идти домой.
– Да, конечно, – «неизвестная» слушала неохотно, но посиневшие губы изобразили некое подобие учтивой полуулыбки, и женщина слегка кивнула. – Спасибо большое. – Полыхнув такой знакомой темно-вишневой молнией, ее глаза на пару секунд остановились на мне. – Спасибо, – повторила она и, вздохнув, медленно побрела к выходу. Дождь окончательно закончился. Вокруг стояла влажная тишина, только иногда с деревьев срывались одинокие капли, и звук их падения казался громом. Пройдя несколько шагов, вдова остановилась и оглянулась. Взгляд женщины застыл на небольшом темно-коричневом обелиске, стоявшем в нескольких шагах от аллеи. Видимо, на этом месте покоился ее недавно умерший муж. Мое сердце сжалось: если мне раньше приходилось видеть печаль и вдовью беспомощность, то далеко не в такой степени. Безысходность еще не захлестнула ее, не накрыла с головой. Отрешенные глаза женщины обратились вдаль, поверх памятника, словно она, хоть на мгновение, хотела забыть о смерти близкого человека, но уперлись в легион крестов, заполнивших, казалось, всё пространство. В этот момент она, скорее всего, впервые поняла, что муж уже никогда не вернется и настигшее горе никогда не отпустит ее. Дрожащие плечи женщины поникли и она, едва кивнув, пошла по тропинке. Едва ли походила на «неизвестную» Крамского.
«Все жены – вдовы». Я вздохнул и направился к мастерским. Вдруг сдернул с себя пиджак и, догнав женщину, накинул ей на плечи.
– При случае занесете туда, – я указал рукой на сереющее невдалеке здание из шлакоблоков и пошел по аллее. Словно великан я вышагивал по огромным, коричневым от глины лужам. Со мной что-то случилось, и больше всего я боялся признаться себе в этом.
Из столярной мастерской вышел Копылов и, столкнувшись со мной в коридоре, остановился.
– Это… – озабоченное и даже многозначительное его лицо намекало, что он силится сказать нечто важное. Инженер, наконец, собрался с мыслями. – Белошапку когда последний раз видели?
– Вчера вечером, в конце рабочего дня.
– Николай был сильно пьян?
Разговор напоминал допрос следователя. В такие моменты я чувствовал себя неуютно.
– Плотник вчера вообще не пил, – я попытался зайти в свою мастерскую, но Иван Владимирович придержал меня за рукав.
– Вы предполагаете, что я поверю вашим словам? – довольно уверенно сказал инженер.
– Спросите у кого угодно, – я кивнул на дверь скульптора, – да хоть, например, у Калошина.
– Владимирыч, ты что – не русский? – из-за дощатой перегородки прогремел бас ваятеля. – Я ж тебе только что сказал – Николай вчера не пил.
Копылов воспринял реплику скульптора, как намек и, побагровев лицом, вышел на улицу.
– А что случилось, Виталий? – я зашел в мастерскую Калошина.
– В принципе, ничего страшного – семейные разборки, – бригадир развел руками.
– Почему же тогда начальство волнуется?
– На какое-то время Копылов может лишиться обоих работников, – ваятель о мраморную глыбу затушил окурок. – Где он им так быстро отыщет замену?
– Замену? Что они, друг друга покалечили?
– Людмила вряд ли на улицу выйдет, пока синяки с лица не сойдут, а Коля… – скульптор вздохнул. – А Коля, если жена заявление в милицию напишет, в лучшем случае, под «двести шестую» попадает.
– Хулиганство, что ли? – На моем жизненном пути, к сожалению, не раз приходилось слышать это неблагозвучное сочетание цифр. – А в худшем случае?
– Нанесение тяжких телесных повреждений, – видимо, Калошин тоже не понаслышке был знаком с Уголовным Кодексом Российской Федерации.
– За что же он так на супружницу осерчал?
– Я никак не возьму в толк, почему это произошло – ведь плотник никогда не был склонен к агрессии, – Виталий пожал плечами и вздохнул. – А тут, словно дьявол в него вселился.
«Дьявол вселился»… Я задумался.
– А ты не связываешь этот случай с … – мне никак не приходило в голову подходящее слово, – скажем, с ночным походом на кладбище его жены и определенными манипуляциями на могиле?
– Боюсь, ты преувеличиваешь влияние темных сил, которое они оказывают на нас.
– Думаю, что лучше переоценить, чем…
– Вы все какие-то чокнутые, – вспылил вдруг Калошин и, отбросив молоток в сторону, принялся ходить по мастерской. – Тебе никогда не приходила в голову мысль, что чем глубже мы проникаем в механизмы собственного поведения, тем сложнее нам управлять ими? – Ваятель снова потянулся за сигаретой. – Почему со мной никогда ничего сверхъестественного не происходит, и я уверен, никогда не произойдет? Хожу по ночному кладбищу, тревожу могилы, лазаю по карманам покойников, – скульптор чиркнул спичкой и жадно затянулся. – И ничего. Понимаешь, ничего! – заорал бригадир. – А знаешь, почему? Потому, что я не задаю себе подобных дурацких вопросов.
– Не зарекайся, Виталик, – из глубины мастерской раздался голос его помощника.
Мы с Калошиным изумленно переглянулись.
– За всё время работы со мной, лишь второй раз имею честь слышать его речь, – ваятель присел на табуретку. – Гриша, повтори, пожалуйста.
Виновато улыбаясь, напарник принялся собирать пустые цементные мешки.
– Теперь снова на год замолчит, – махнул рукой ваятель. – Однако общение без слов, для нас обоих, иногда бывает неимоверно полезным.
– А ведь он прав, Виталик, – я кивнул головой в сторону Гришки. – Неизвестно на кого завтра укажет перст судьбы. Некоторым из нас, по тем или иным причинам, приходилось ночью бывать на кладбище, но далеко не все это делали с удовольствием.
– Ну, схожу я в полночь на погост и что я там увижу? – усмехнулся Калошин. – Еще не до последнего предела спившихся дебилов, которые таскают в кусты таких же дурочек? Или уже совершенно спившихся и сладко спящих на могильных холмиках мужиков? – Похоже, скульптор снова завелся. – Но стоит в это же время туда попасть, например, тебе – мистика обеспечена: то горбатое приведение меж крестов ходит, то колдунья со свечей над могилой парит.
– Страх мы потеряли, оттого и неприятности многие, – я уже пожалел о том, что рассказал бригадиру о своем ночном приключении. – Страх человеческий и, главное, страх Божий. Правильно ты говоришь: сейчас на нашем кладбище можно увидеть кого угодно и что угодно, и если бы не грозный вид Квазиморды, да его решительность, то ночной погост давно бы стал вертепом распутников. Попроси свою память, чтобы она вернула тебя на несколько десятилетий назад: нашелся бы среди твоих знакомых хоть один человек, который отважился бы переступить ворота кладбища после захода солнца, а уж тем более, творить там безобразия?
– Был один, – буркнул ваятель. – На центральном кладбище устанавливали памятник – я тогда еще в худфонде работал – академику Пустовойту. Помнишь, это который новые сорта подсолнечных семечек выводил?
Я кивнул. Мне когда-то рассказывали об этой истории, но деталей, разумеется, я не помнил.
– Установкой руководил мой учитель, известный скульптор N. Он же являлся и автором монумента. Бабником Иваныч был необыкновенным; куда нам до него!? – Калошин восхищенно прищелкнул языком и обвел помещение рукой. Я огляделся вокруг. Было непонятно, кого Виталий, кроме себя, подразумевал под определением «бабник». Может быть, Гришку? – В крайкоме КПСС решили, что памятник академику должен быть установлен к годовщине смерти ученого, которая наступала через несколько дней. Чтобы уложиться в срок, коллектив работал едва ли не круглосуточно. Заслуженному скульптору, дабы он неотрывно следил за творческим процессом, на главной аллее кладбища поставили обустроенный почти всеми удобствами вагончик
За время установки памятника, на зависть подчиненным маститого ваятеля, женщин в нем побывало не меряно. Правда, в покоях мэтра прелестницы надолго не задерживались. Как-то N, проводив к воротам очередную пассию, подошёл к памятнику и долго разглядывал старческий лик гранитного академика. Затем взял меня под руку, – а я был любимым учеником скульптора, – не преминул заметить Калошин, – и, несколько назидательно, произнёс в очередной раз:
– Знаешь, Виталий, человек должен умирать неожиданно, в расцвете сил, не подозревая, даже не догадываясь о своей скорой кончине, оставив массу неоконченных дел, новых романов, – мэтр указал рукой на полуфабрикат памятника, затем его взгляд сместился к воротам пантеона, от которых только что отъехала машина с его любовницей.
Не предполагал, однако, Иваныч насколько его декларация, в общем-то, верных убеждений, в этот день оказалась пророческой. Не прошло и пары секунд, как раздался истошный крик водителя автокрана:
– Берегись!!!
Стальной трос, удерживающий на весу один из многотонных фрагментов подиума, вдруг затрещал, его, казалось, невероятно прочные проволоки стремительно расплетались и рвались, словно нитки. Мы с учителем, аки заморская скотина кенгуру, на пару метров сиганули в сторону. В то же мгновение на место, где мы только что изволили обременять землю, злобно рявкнув, плюхнулась мраморная глыба. Следует отметить, что в почву камень углубился сантиметров на тридцать. Все вокруг затихли. Мэтр, как истинный художник, отнесся к происшествию философски: он пригласил меня в свой вагончик и мы распили там бутылку коньяка – за второе рождение.
Я усмехнулся. Рассказ, действительно, был поучительный.
– А почему ты считаешь, что акция возмездия была направлена именно на N? Может быть, камень был уготовлен тебе?
Калошин некоторое время молчал.
– Ты знаешь, а я об этом думал. Причем, не один раз, – Виталий пристально посмотрел мне в глаза. – Но один факт, как оказалось, еще в незавершенной тогда истории, стал решающим, чтобы я понял – наказание в тот день предназначалось не мне.
– Почему ты так решил? – ничем не обоснованная подчас уверенность бригадира, мягко говоря, казалась мне спорной.
Калошин вздохнул и достал из кармана пачку сигарет. Лениво-медлительно чиркнул спичкой.
– Тогда я не верил в некий перст судьбы, в провидение, если хочешь, – он слегка нахмурился, и что-то особое появилось в выражении его лица: некая задумчивость, печаль еще что-то неуловимое – страх, наверное… – А потому что умер Иваныч. Той же ночью. В своем вагончике, на кладбище. Вскрытие показало, что у него был обширный инфаркт, – Виталий пожал плечами, – но я думаю – инфаркт лишь следствие. А причина … – ваятель неожиданно умолк и задрал голову, словно остерегаясь, что с небес снова может упасть камень. – А нету никакой причины… Смерть сделала всё неопровержимым – и талант, и славу, и почёт. Тетка с косой отменяет частности, оставляя лишь главное. – Калошин, оглядевшись по сторонам, швырнул окурок в мешок с цементом.
Я медленно брел по центральной улице города. Навстречу шли хорошенькие девушки, с отрытых кафешек доносилась музыка модных шлягеров. Как это всё не вязалось с атмосферой печали и застывшей жизни на месте моей работы. Город мертвых не любит суеты и шума. Что уж говорить о физической любви, когда она по недомыслию вторгается в покои пантеона. Любовь и смерть есть антиподы, и они никогда не уживались на одном поле. Учитель Калошина, нарушив негласную конвенцию, поплатился за это жизнью. Моя бабушка рассказывала историю, которая предполагала лишь некий намек на фривольность в пространстве погоста и, по сути своей, была почти целомудренной. Но и здесь рок счел нужным вмешаться в чью-то судьбу.
XI
Раньше, во времена молодости бабушки Акулины, кладбища боялись неимоверно. Чтобы проведать своих умерших родственников или навести порядок на могилке, люди ходили на погост только в определенные церковью дни. О том, чтобы пройти через кладбищенские ворота ночью, не могло быть и речи.
Когда за верхушки тополей, сочно окрашивая их красной медью, пряталось светило, молодежь собиралась на окраине станицы и, набив карманы подсолнечными семечками, рассаживалась на огромном бревне акации. В начале апреля – даже на Кубани – погода всегда отличалась неустойчивостью. Бывало, что по утрам на молодых побегах растений появлялся иней, а уже к полудню вовсю припекало солнце, и работавшие на земельных наделах казаки снимали с себя верхнюю одежду. Однако к вечеру снова холодало, и идущие на вечерние посиделки дивчины надевали теплые вязаные кофты, а парубки не считали лишним накинуть на плечи сюртук.
В тот далекий день в станице было хмуро, неприветливо. На пустынных мрачных улицах уныло темнела непролазная грязь. Казачий люд, скучая, сидел у окон и поглядывал на редких прохожих. Вяло и беззлобно кого-то облаивали кладбищенские собаки. Станичный погост за околицей старались обходить стороной даже в дневное время. Старики, торопливо крестясь, говорили, что ОНА живет здесь, на кладбище, но ЕЕ невозможно увидеть. Никто, правда, не знал – что это за ОНА, да и не хотел знать. Но всё равно было очень страшно. Даже жутко.
Андрей пришел за околицу позже обычного. Приехавший с надела отец велел распрячь и накормить лошадь. Затем оказалось, что в лампе закончился керосин, и хлопец сходил в сарай за бутылью. Хотел было уж совсем не идти на посиделки – поздно, но тут же вспомнил об Оксане и, прихватив сюртук, направился к калитке.
Оксана… При мысли о гарной дивчине на душе у парня стало светло и радостно. Сколько парубков сваталось к чернобровой, статной молодой казачке, но Оксана всем женихам неизменно отказывала.
– Вот кто станет мил сердцу моему, за того и пойду замуж, – говорила она, смеясь. Андрей тоже украдкой поглядывал на красавицу, но застенчивость и скромность не позволяли ему ухаживать открыто за дивчиной. Вздыхал хлопец, тосковал, но виду никому не показывал, что люба ему черноокая Оксана.
«Так и есть»… – Андрей подошвой сапога раздраженно шлепнул по луже. Сын станичного кошевого Павло уже увивался около девушки. «Везде успеет толстяк».
Павло был язвительным человеком. Его насмешек побаивались многие хлопцы. А ведь затрещин не надаешь – отпрыск станичного начальства. Потом горя не оберешься. Открыто, конечно, тебя никто преследовать не станет, но повод как-нибудь унизить кошевой всегда найдет. Несколько раз Андрей не сдерживался и хотел побить дерзкого парубка. В такие, опасные для него, минуты другие хлопцы вешались на руки смельчака, и кровопролития пока удавалось избежать.
Андрей, кивнув присутствующим, сел на бревно. Павло рассказывал какую-то байку, а девчата и парубки задорно смеялись. Звонкий хохот Оксаны трогал Андрея за самое сердце. Хлопец задумчиво слушал. Но не рассказ толстяка, а как реагирует на него девушка.
Неожиданно распогодилось. На небе вспыхивали первые звезды. Ночь наступала темная, безветренная. Влажный воздух мягкими струями обдавал лица молодых людей. Вдруг раздался пронзительный жуткий вопль. Все вскрикнули и вскочили на ноги. Оксана в страхе прижалась к Андрею.
– Тьфу! – худой рыжий парубок Микита сплюнул на землю. – Так это ж сова. – Его отец был охотником и иногда брал сына в лес.
Молодые люди рассмеялись. Смущенно прикрыв лицо руками, Оксана отпрянула от Андрея.
«Как она хороша»! – теплая волна радости, счастья и еще чего-то, ранее не изведанного, стремительно прокатилась по телу хлопца. – «Волосы у Оксаночки пахнут цветами… Все что угодно для нее сделаю!» – Андрей дрожащими пальцами раскрыл кисет
– Угости табачком? – Микита протянул руку. – Сова-то-сова… А вот батько говорил, что там, – он раскурил самокрутку и, выпуская изо рта клубы желтого дыма, кивнул головой в сторону кладбища, – водится ОНА.
Все замолчали, ибо каждому родители говорили, чтобы в сторону кладбища дети даже не смотрели. Павло сидел, насупившись – ему не понравился, пусть и не осознанный, порыв Оксаны. Сын кошевого давно положил глаз на дивчину и даже сказал отцу, чтобы тот засылал в ее хату сватов.
– А я бы сходил на кладбище, – Павло притворно зевнул. – Бабкины сказки всё это.
– Брешешь, – Микита метнул испуганный взгляд в сторону погоста.
– Схожу, – Павло поднялся с бревна. – Только пусть меня Оксана поцелует.
– Еще чего придумал, – вспыхнула девушка. – Иди хоть к черту на кулички, мне-то что?
Какая-то неведомая сила подхватила Андрея, и против своей воли он выкрикнул:
– А меня поцелуешь, Оксана?
– Поцелую, – не раздумывая, ответила дичина и в смущении отвернулась.
Андрей медленно подошел к девушке и снял папаху.
– Э, нет. Так дело не пойдет, – Павло встал между Оксаной и Андреем. – Вот пусть вначале сходит, а потом и целуйтесь, голубки, – сын кошевого злобно прищурил глаза.
– Ты что, мне не веришь, толстяк? – Андрей схватил обидчика за сюртук.
Несколько хлопцев подскочили к смельчаку и оттащили его от соперника.
– Вот сходи на середину кладбища, да вбей колышек возле могилы… – Павло задумался, – возле могилы бабки Меланьи. А мы завтра днем придем и посмотрим, есть ли он там, – сын кошевого хрипло рассмеялся. – А то проспишь возле забора, а нам скажешь, что ходил на кладбище.
Все притихли. Даже Андрей не бросился на обидчика. К бабке Меланье и к живой-то ходить боялись: колдовала она по черной магии. Долго и тяжело умирала, а священник идти к ней отказался. Иногда душа от тела отделяется медленно, а родственники уже о погребении думают. Сжалились над старухой люди – привезли из соседней станицы ворожею. Та коротко взглянула на умирающую и сказала:
– Дырку в потолке пробейте.
Проковыряли мужики на горище небольшое отверстие, и в тот же вечер бабка Меланья скончалась – отошла ее душа грешная в преисподнюю.
При жизни колдуньи и дом-то ее не вызывал особой радости, а уж могила и подавно.
– Небось, душа в пятках бродит? – осклабился Павло. – Правильно, Андрюша, не ходи: жисть ведь, она дороже, чем … – он повернул голову в сторону Оксаны. – Чем бабы…
Андрей поправил папаху, подтянул сюртук и, ни на кого не глядя, пошел в сторону кладбища.
– Колышек-то не забудь вколотить возле могилки, смельчак, – выкрикнул вдогонку сын кошевого.
Андрей перемахнул через наполненную дождевой водой канаву и решительно зашагал по дорожке, ведущей к погосту. Луна оранжевым блюдцем нависла над станицей, хорошо освещая всё вокруг. Подойдя к последнему плетню, хлопец вытянул из него кол и, хряснув им о колено, оставил себе часть деревяшки, а остальное отбросил в сторону. Осмотрелся, подыскивая приличный камень. И колышек забить пригодится, а главное, с ним как-то спокойнее. Сунул каменюку в карман, трижды перекрестился и, оглянувшись на станицу, вздохнул. «Там Оксана…Завтра она его при всех поцелует. А потом они будут целоваться где-нибудь под цветущей вишней, в стороне от всех. А потом…». По его телу разлилась сладостная истома. В предчувствии чего-то значительного и невероятно приятного на душе стало радостно и даже спокойно. «Ну, найду я эту могилку, вобью эту дурацкую деревяшку. Делов-то…» Андрей сжал правой рукой камень в кармане и решительно двинулся к кладбищу. Никакой ограды у погоста не было, лишь местами рос какой-то дикий кустарник. Хлопец по извилистой тропинке быстрым шагом продвигался к середине кладбища. Вокруг угрюмо темнели кресты. «Кажется, здесь. Да, вот могила кузнеца Степана, а вот, чуть наискосок, и холмик – без креста – бабки Меланьи». Андрей подошел поближе, присел на корточки, поставил колышек на землю и несколько раз сильно ударил по нему камнем. «Вот и все. Теперь быстренько назад». Хлопец резко поднялся, но вдруг ОНА схватила его за полу сюртука и прохрипела: «Ты зачем …?»
Что-то жуткое, темно-красное полыхнуло перед лицом Андрея. Тысячи иголок впились в его руки, сердце, глаза, мозг. «А-а-а-а»! – здавленно захлебнулось эхо.
На рассвете отец Андрея, казак Еремей, хоть и предполагал, что сын стоит с Оксаной возле ее хаты, но всё ж не выдержал и пошел к соседям. Однако возле калитки никого не было. Постучал в окно. Заспанная Оксана рассказала соседу, что его сын ночью пошел на кладбище. Правда, подробности опустила.
Еремей стремглав помчался на погост.
Андрей лежал на боку. Лицо парубка было искажено жуткой гримасой. Руки хлопец держал возле груди чуть согнутыми, словно в последнюю секунду хотел от кого-то защититься. Несчастный отец присел возле сына. Вдруг Еремей обратил внимание на то, что одна пола сюртука прибита к земле каким-то колышком.
Всё оказалось довольно просто – в ту злополучную ночь Андрей присел на корточки и, незаметно для себя, одну полу сюртука прибил деревяшкой к земле, а когда попытался встать, то подумал, что его кто-то держит. ОНА?! Смерть наступила мгновенно.
XII
Людмила, с тех пор как Николай ее избил, очень изменилась. Если раньше она была улыбчивой, добродушной простушкой, то теперь стала резкой, слишком нездорово-разговорчивой, сварливой. В общем, по мнению окружающих, совершенно несносной женщиной.
– Говорили мне люди добрые, – ворчала она в нос (у гробовщицы была привычка держать маленькие гвоздочки в зажатых губах), – что все мужики сволочи. Не верила… Всё надеялась, исправится муженек да пить бросит. Только через несколько лет поняла – никогда этого не будет. Так и привыкла к тому, что Николай мой неопрятный и почти всегда нетрезвый, – вздохнула Людмила.
Маленький молоточек шустро и зло постукивал по крышке гроба, вколачивая в нее гвозди. Людмила ловко и споро перебирала руками красный ситец, и сосновые доски стремительно исчезали под тревожным кумачом. – Вспоминаю первые дни, когда Коленька пришел ко мне после службы в армии, мать его… Ласковый был, заботливый. Цветочков нарвет у Митревны на грядке и несет мне. Там же и самогонки выпьет. А мне это даже нравилось: смешной он становился. – Людмила перевернула крышку и расстелила внутри белый сатин. – Смешной и приставучий. А какой бабе не нравится, когда к ней пристает приглянувшийся парень. Обнял меня как-то крепко в саду, я и растаяла – не очень сильно сопротивлялась, когда милый на травку весеннюю меня укладывал. Делал он это неумело, но усердно; а где ж нам было учиться? – довольно громко бубнила Людмила. – Порнографиев разных тогда не было, сами науку любви изучали.
– «Самка крокодила обожает, когда ее насилует возлюбленный…» – продекламировал стоявший в дверях Калошин.
– Ох, и хам же ты, Виталька, всё-таки! – вздрогнула от неожиданности Людмила.
– Это не я «хам», а Вознесенский, – хохотнул скульптор.
– Тоже, поди, алкаш, как и вы.
– Даже при моем умеренном воображении не могу предположить алкогольный статус любимого поэта, – в задумчивости почесал затылок Калошин.
Людмила закончила оббивать крышку и поставила ее к стене. На пару шагов отошла назад и словно художник, слегка наклонив голову, оценила свою работу.
Виталий с улыбкой наблюдал за действиями гробовщицы.
– Что скалишься? – вернулась к действительности Людмила. – Помоги лучше гроб на стол поставить. Оббивать его сейчас буду.
– Гроб – это когда в нем усопший лежит, а без оного – просто ящик, – Виталий ладонью похлопал по струганным доскам. – Для хранения картошки хорошая емкость. Или, например, просмолить днище и на реку, – от смеха ваятеля задребезжали стекла на окнах. – Вот рыбаки охренеют…
– По-моему, не только рыбаки, но и рыба охренеет, – Людмила раскинула по гробу красную материю и громко вздохнула. – Нет, нельзя, Виталька, так со смертью. Не любит она этого.
– Ты-то откуда знаешь, что она любит, а что – нет?
Гробовщица неожиданно рассердилась:
– Отойди не мешай! Стоит тут, под ногами путается, – она снизу вверх свирепо взглянула на скульптора. – Зачем вообще-то приходил? Если за ней, – Людмила двумя пальцами, большим и мизинцем, изобразила бутылку, – то у меня нету.
Калошин, буркнув под нос «все бабы – дуры», махнул рукой и вышел из помещения.
Какую по счету ленту я пишу? Пятисотую, тысячную? Сколько скорбного сочувствия содержится в небольшом кусочке тряпицы? И можно ли его выразить скупыми словами: «Дорогой Катеньке от папы»?
Четыре подонка изнасиловали, а затем и убили шестнадцатилетнюю девушку. Этих нелюдей удалось задержать. Их ждет суд, тюрьма и, наверняка, незавидная роль «опущенных». Но они будут жить. И этого никак не может понять отец убиенной. В зале суда он тупо и отрешенно будет смотреть на жалкие (теперь) лица обвиняемых. Он их запомнит, чтобы по ночам, сжимая побелевшие кулаки и воя, словно смертельно раненный волк, проклинать в бессильной ярости. Он опустошит ненавистью свою душу и тело, он продаст и то, и другое дьяволу. Он будет заклинать Небо и Землю, вымаливая лишь одно – чтобы ему отдали на растерзание этих, условно говоря, людей. Со смертью дочери в его существовании уже не осталось никакого смысла. Кроме мести.
«В жизни будете иметь много скорби, но мужайтесь». Пойдите и скажите это несчастному отцу.
В мастерскую вошел Кадочников. Остервенело дернул головой, скидывая пегую челку на затылок. Утер носовым платком лицо, тяжело выдохнул. На улице жарко.
– Говорят, в СИЗО уже одного придушили, – сказал Вась-Вась, кивнув на ленту.
– Повезло ему, – я сплюнул на пол. – У других, думаю, жизнь повеселее будет.
– Это точно, – музыкант снова вздохнул. – А где Калошин?
– Они все на установку нового памятника пошли, – я ткнул рукой в окно. – Был такой поэт Неподоба. Может слышал, Василь Василич?
– Не только слышал… У меня даже музыка на стихи Вадика есть, – Кадочников скоро и неумело перекрестился. – Земля ему пухом, хороший человек был.
Постучав в дверь, в помещение, как-то боком, ввалился тромбонист Эдик. Но трезвый.
– Василь Василич, я обязательно должен это кому-нибудь рассказать, – чувствовалось, что его распирает необыкновенно значимая информация. – А то ведь самые яркие впечатления в памяти сотрутся.
– А, ты об этом придурке, – Вась-Вась щедро высунул язык и затряс головой, показывая степень крайнего изумления. Судя по мимике музыканта, рассказ действительно обещал быть интересным. – Вот художнику и расскажи.
Эдик попил из-под крана воды, сел на стул, достал из кармана пачку сигарет. Хотел было начинать рассказ, но, видимо, поза, занимаемая в пространстве, показалась ему недостаточно эстетичной и тромбонист переместился на другое место. Не спеша закурил сигарету, лениво выпустил дым изо рта.
«На погосте уже можно устраивать конкурс художественного чтения», – усмехнулся я. – «Достойный соперник Калошину».
– Умер вчера один мужик, – с шекспировской интонацией погрузился наконец в повествование Эдик. – Ничего не поделаешь – уже сегодня надо хоронить. Родственники, видимо, решили немножко сэкономить деньжат и отказались от услуг катафалка. Сын покойного попросил своего друга Сергея, который работает на маршрутном такси, чтобы тот оттранспортировал прах отца к последнему приюту. Ну конечно, он согласился, ибо мужская дружба превыше всего. – Тромбонист поднялся со стула и медленно обошел вокруг стола. «Этот, пожалуй, поартистичнее Калошина будет, но слог не такой изысканный» – подумалось мне, а Эдик тем временем продолжил. – Отвинтил шофер со своей собственной «Газели» кресла, тщательно подмел салон и, вроде бы, транспортное средство к ритуальной перевозке готово. Всё хорошо, но водился за Серегой один грешок: любил он иногда покурить травки. Той самой Cannabis sativa, что в простонародье коноплей зовется. Так как пассажиров по маршруту везти не надобно было, наш шофер дозу маленько увеличил, – Эдик снова подошел к раковине и жадно припал ртом к крану. Бурный вчерашний сабантуй был налицо. Кадочников понимающе скривился, но промолчал, – чем докажешь? – ибо питие воды не есть изобличающее обстоятельство. – А потом, ещё – повод же появился, далеко ходить не надо, типа горе друга душу рвет, и Серега выкурил совсем незапланированный косячок. Мир вдруг распух, стал легким, звенящим и приобрел ярко-желтый цвет. Однако пришло время ехать на специфический заказ. Водитель развернул бумажку с адресом, по городской карте сориентировался на местности и включил зажигание. Через полчаса микроавтобус был уже на месте. Сыну покойного надо было взглянуть в глаза товарищу. Если бы он это сделал, то точно отменил бы рейс. А так… – Тромбонист тяжело вздохнул и сделал скорбное лицо. – Гроб с телом покойного поместили в «Газель», по бокам, как положено, поставили венки. Мы, – Эдик кивнул на руководителя духового оркестра, – заиграли марш Шопена. Траурной процессии пришло время выезжать на кладбище.
«Серега, поехали» – кто-то из присутствующих легонько подтолкнул шофера к автомобилю.
Водитель, наконец, очнулся. Подошел к машине, открыл дверь в салон и привычным зычным голосом прокричал:
«Так! Оплачиваем проезд! Пока все пассажиры не передадут по десять рублей, никуда не поеду, – он громко икнул и снова заглянул в салон. – А за этого пьяного кто будет платить?»
Сергея били недолго – после нескольких пинков скорбящих родственников, он завалился на траву и уснул крепким сном праведника.
– Это очередная легенда, Эдик? – спросил я.
– Только что с похорон. Спроси у Василь Василича.
Вась-Вась подтверждающе кивнул головой и повторил манипуляцию с языком. Более убедительного свидетельства было трудно предположить.
На улице раздался зычный голос Калошина. В унисон ему звучала вялая перебранка Червона и Юрки. Бригада возвращалась с установки памятника поэту Вадиму Неподобе.
– Смолкните, могильщики! – вдруг рявкнул скульптор и начал декламировать стихи литератора. Судя по интонации, все трое были пьяны.
Я вышел на улицу.
– Виталик, здесь только что был Копылов. Вы бы спрятались куда…
– А пошел он… – ваятель уточнил предполагаемое, на его взгляд, местонахождение инженера.
И только сейчас в руках у Калошина я заметил свой пиджак, который во время грозы давал вдове-«неизвестной».
– Откуда это у тебя?
– Это? – Виталий повертел пиджак в руках. – Ах, это… – тут, вероятно, к нему вернулась память. – Во время установки памятника к нам подошла женщина, с лицом, хранящим бесконечную тайну. Правда, могильщики?
Червон и Юрка неопределенно пожали плечами: регулярная выпивка и женщины –вещи совершенно несовместимые. Из всех представительниц прекрасного пола на данный момент им была интересна только одна – самогонщица Митриевна.
– Просила тебе передать. Описала твою внешность, – ваятель смерил меня с головы до ног, словно сверяя словесный портрет «неизвестной» с оригиналом. – Правда, заинтересовать ее можно, только предложив сесть в стоящий, предположим, справа от кладбищенских ворот темно-вишневый «Мерседес».
– Почему ты так думаешь? – спросил я.
Калошин изобразил на физиономии довольно замысловатую гримасу, смысл которой понять было невозможно. Он сделал кистями рук несколько круговых движений и задумчиво произнес:
– Сложна больно, – ваятель тяжело вздохнул. – Женщины, как искусство – должны быть просты, понятны и доступны массовому потребителю. А они, бабы, как дорогой мобильник – наворотов много, а функция одна. – Виталий сунул пиджак мне в руки. – Впрочем, ты ее можешь еще увидеть. Она пошла на могилу мужа. Кстати, я помню установку этого памятника. Тогда вдова была само воплощение скорби, но время сделало свою болеутоляющую инъекцию, и сейчас она выглядит вполне женственно, то есть, доступна для любви.
– Как ты быстро сориентировался, – меня почему-то раздражал пьяный монолог Калошина.
– Да ты не злись, а лучше беги. Может, и застанешь ее, – усмехнулся скульптор. – Когда в женщине много печали, она, почти не раздумывая, идет навстречу любовным приключениям. Удачи, – Виталий помахал мне рукой.
Я быстро, почти бегом, шел по главной аллее погоста. Почему я так хотел видеть эту женщину? И должен признаться, что в последние дни образ вдовы, словно фантом, неоднократно проходил через мое сознание. На обычно капризную память повеял ветерок недельной давности, и я снова слышал легкий аккомпанемент уходящего дождя, далекие, гулкие раскаты грома, настороженный шелест каплющих лип. И видел печальное, очаровательное лицо «неизвестной». Однако кладбище – не то место, где можно реализовывать подобные, пусть даже романтические, увлечения. Я не допускал своей мысли остановиться на том, чтобы желать от вдовы чего-то земного… Но почему мои ноги так быстро идут? Если бы я имел четкое представление о том, что бы это всё значило… Может, в моей жизни давно не хватало самого главного, значительного? Когда жарко замирает сердце, а мысли и поступки чисты, как июльское утро. Возможно, мы такие по волеизъявлению неба, а не потому, что считаем – хорошо это или плохо. Над такими вопросами редко задумываешься. А если и задумываешься, то ответа всё равно не находишь.
«Неизвестная» в своей непритворной печали сидела на скамейке возле памятника мужу. Я тихонько подошел поближе. Вокруг могильных крестов и обелисков, жизнеутверждающе щебеча, порхали желтобокие шустрые синицы. Последний солнечный луч, запутавшись в волосах вдовы, трепыхался, словно угодившая в силок одна из птиц. Почувствовав чьё-то присутствие, женщина обернулась. Испуг, удивление и – может быть, я так хотел видеть – далеко запрятанная радость отразились в ее глазах.
– Вы? – «неизвестная» приподнялась со скамейки. – Пиджак я передала вашему коллеге, – она слегка улыбнулась. – Он такой смешной. Рабочий, а комплименты такие изысканные говорил. И утешал странно. Сказал, что грех предаваться унынию, когда есть другие грехи, – вдова вздохнула. Чувствовалось, что женщина давно ни с кем не общалась и, видимо, ей хотелось поговорить. – Печально, но, наверное, так и есть.
– Виталий – известный скульптор, а на кладбище стал работать, – я развел руками, – по прихоти судьбы.
– Вот как? – едва заметным движением вдова убрала с лица скорбную мимику. – Никогда бы не подумала. На первый взгляд, он такой простой.
Калошин оказался прав: даже при беглом общении «неизвестная» казалась далеко неоднозначной женщиной. Ее таинственные глубокие глаза коротким скорым взглядом, казалось, проникали в мое сознание. Одета она была в строгий темный костюм с белой блузкой. Каштановые волосы сверкающим водопадом ниспадали на плечи. Простота, граничащая с великолепием. Безусловно, вдова знала о своей женской значимости и, очевидно, привыкла к мужскому вниманию. В то же время поражала ее верность памяти мужа – скоро год, как он ушел в лучший мир, а вдова довольно часто посещала его могилу. Любящая контрасты русская душа замирает от такого противоречия. А может, всего лишь первобытный инстинкт липко блуждал по моему телу? Красивая женщина осталась одна и… Отгоняя рой взаимоисключающих друг друга мыслей и предположений, я тряхнул головой – чем меньше мы погружаемся во внутренние диалоги, тем легче разбираться в сути происходящих вокруг событий. «Будьте мудры, как змии, и просты, как голуби…».
Некоторое время мы молча стояли перед темно-коричневым обелиском. Судя по фотографии умершего и датам, отмерившим его жизнь, этот человек был значительно старше своей жены. На меня пристально и раздраженно смотрели его усталые и чуть прищуренные глаза. Он, казалось, понимал мои истинные намерения – от портрета исходили весьма ощутимые холодные флюиды неприязни. Я отвернулся и на несколько шагов отошел от могилы: «В конце концов, вдове надо попрощаться с мужем».
Мы медленно шли по аллее. Разговор банально завис на информационно-бытовой теме. Знакомая до каждой трещинки асфальтовая дорожка хрустела под ногами рассыпанным по ней гравием. Ирина – именно так звали мою новую знакомую – работала в небольшой частной фирме менеджером. Производственный коллектив состоял из женщин, и общение с мужчинами было довольно редким и случайным. Сказав несколько фраз, «неизвестная» неожиданно замолчала. Едва ли сейчас вдова могла рассказать все подробности недолгой, но, наверное, счастливой семейной жизни. Мы шли и молчали, каждый из нас думал о своем. Ирина внезапно остановилась, посмотрела на меня внимательно, даже пристально. И снова заговорила, медленно отмеряя слова и шаги по кладбищенской аллее.
– Да, на улице, в общественном транспорте я ловила на себе, как минимум, заинтересованные взгляды сильной половины человечества, но первые месяцы после смерти мужа подобное внимание лишь раздражало меня. Долгое время я никак не могла поверить, что Анатолия больше не будет в моей жизни. Смерть мужа подчеркнула: до какой степени я от него была зависима. Я возвращалась с работы домой, не спеша стряпала ужин на двоих, накрывала его салфетками и, поглядывая на часы, терпеливо ждала мужа. Разбирала постель, взбивала обе подушки. Прилежно готовила интимные аксессуары – Анатолий был неистов в любви – Ирина тяжело вздохнула. – Он приходил в крайнее недовольство, если я – неважно по какой причине – отказывала ему в близости. Всё готово – можно было прилечь на диван и посмотреть телевизор. Я в полудреме не переставала ждать; сейчас щелкнет замок в прихожей, муж подойдет ко мне, и привычно-бесстыдно тронет рукой… Затем он примет душ и мы будем ужинать. Потом он будет любить меня. Здесь было бы уместнее другое, более вульгарное слово, – Ирина ладонью прикрыла глаза. – Простите, я должна это кому-нибудь рассказать, иначе я сойду с ума.
XIII
После окончания школы я пошла работать секретаршей на фабрику детских игрушек, – Ирина указала рукой на виднеющийся из-за деревьев одинокий кирпичный корпус. – Сама я из глубинки и жила в фабричной общаге. Параллельно готовилась к поступлению в политехнический институт. Специализацию, правда, тогда еще не выбрала. Работа была скучной, однообразной и, что более всего угнетало, низкооплачиваемой. Прелый запах прошлогодних опилок, невыносимый визг распускающих доски пилорам, отвратительная вонь от лака просыхающих матрешек. Серой, унылой чередой пробегали рабочие дни и примитивные, с общаговской неустроенностью, выходные. Месяц сменялся месяцем, но в жизни моей ничего не менялось. Личная жизнь? Первые мои влюбленности были исключительно платоническими, но надо признаться, их эмоциональная насыщенность не лишала меня покоя и сна. Был, правда, один голубоглазый блондин; он жил на соседней улице, рядом с общежитием. Я вначале не придавала значения нашим довольно странным отношениям. Мы виделись почти каждое утро, когда я шла на работу. Наши взгляды, встречаясь, являли собой верх многозначительности и, я бы сказала даже пылкости. Потом я, очевидно, влюбилась. У меня всё замирало внутри, когда его небесно-синие, с томной поволокой глаза надолго останавливались на мне. Но блондин почему-то не подходил, хотя я ждала этого момента каждый день.
И вдруг появился Анатолий. Неожиданно, эффектно, неопровержимо. Он зашел в приемную, приоткрыл дверь кабинета директора, но тут увидел меня и остановился. Нельзя сказать, что комплименты его были изысканными или хотя бы вежливыми. Это была неприкрытая лесть уверенного в себе импозантного самца. Холеный пятидесятилетний мужчина, облачённый в дорогой модный костюм чуть грубовато ухлестывал за глупенькой, но смазливой девятнадцатилетней девушкой. Дерзкий, даже чуть наглый взгляд, твердая поступь, решительные действия. Я смотрела на него, как ребенок на игрушку: вот такого мужчину, скорее всего, мечтает заполучить каждая женщина. Хотя я не успела понять, разобраться – нравится ли мне всё это, Анатолий мгновенно заслонил собой мой маленький, тщедушный, никчемный мирок. В его появлении было что-то для меня судьбоносное. Когда у человека нет выбора, он принимает многие, даже чуждые ему, правила игры.
«Сегодня вечером мы идем в ресторан, – проинформировал меня на следующий день великовозрастный поклонник и положил на стол несколько красных роз. Я ничего не сказала в ответ, но мое молчание он принял за согласие. – В восемь часов я заеду за тобой в общежитие» – кажется, я едва кивнула.
Мы пили шампанское, ели изысканные блюда, танцевали под пошленькие блюзы местного оркестра. Анатолий крепко и уверенно вел меня в танце, рука его смело и тепло гладила мою спину. Он рассказывал, как перевозит лес из Сибири на Кубань, сколько необыкновенных приключений случается при транспортировке бревен. Был он не красноречив, но уверен и тверд. От вина у меня кружилась голова, и лицо Анатолия было необыкновенно мужественным и по-особому красивым.
Мы подошли к кладбищенским воротам. Смеркалось.
– Я вас не утомила своей исповедью? – Ирина заглянула мне в глаза. – А то, знаете, работаю среди женщин, не очень-то хочется делиться с ними бабьими секретами.
– Нет, что вы… – мне действительно был интересен рассказ «неизвестной».
– Тогда, может быть, немного пройдемся пешком?
– С удовольствием, – когда рядом со мной находится красивая женщина, то, кажется, сама жизнь подступает почти вплотную и идти хочется куда угодно.
Мы вышли с погоста на улицу, и Ирина продолжила свою историю.
– Пока мы сидели в ресторане у меня, кажется, впервые в жизни, возникло ощущение «дежавю»: я всегда хотела иметь рядом взрослого мужчину, который мог бы мною руководить, кого бы я могла слушать и радостно ему подчиняться. Мне казалось, в этом человеке было нечто такое, отчего заранее хотелось соглашаться со всем, что бы он ни сказал. Той же ночью мой ухажер привез меня к себе домой и уложил в свою постель. Честно говоря, я и не очень-то сопротивлялась. Анатолий уверенно и умело – очень даже умело – взял меня. Мне было немного больно и страшно, я бормотала что-то невразумительное, но мой партнер, разумеется, не слышал меня. Потом я лежала опустошенная и несчастная, источая из себя тихие, горькие слезы. Я вспомнила о прежних романтических днях, и сердце мое заныло от тоски: неужели голубоглазый блондин никогда не сожмет мою руку, не поцелует нежно, ласково, неумело? Неужто это всё в прошлом?! Зачем я согласилась прийти сюда? Анатолий шумно посапывал рядом. Его правая рука тяжело и по-хозяйски покоилась на моей груди.
То, что теперь я стану жить у него, даже не обсуждалось – утром мы поехали в общежитие и забрали мои два чемодана с вещами. Вскоре мне стало ясно, что Анатолию я нужна лишь как игрушка для любовных утех. У нас не было ни общих интересов, ни увлечений, ни тем для разговоров. Оказалось, что никакой интеллигентной утонченности и даже высшего образования у него нет. Из фабрики он меня заставил уволиться, и целыми днями я сидела в комнате одна. Но надо отдать должное – Анатолий сразу же прописал меня в свою квартиру. Я лениво листала учебники, изредка делала уборку. Готовить я практически не умела, питались мы полуфабрикатами, а в выходные дни ходили в кафе.
Никогда не думала, что физическая близость может быть такой неприятной. Если Анатолий хотел какой-то новой, необычной ласки, он говорил об этом открыто, совершенно не стесняясь и не подбирая выражений. Некоторые из этих ласк были не только неприятны, но и болезненны, но я делала вид, что всё это мне неимоверно нравится и я ему благодарна за доставленное неземное удовольствие. В противном случае Анатолий обижался на меня и мог за целый день не проронить ни слова. Иногда, при приближении любовника, я внутренне сжималась и брезгливо морщилась. Если бы он это увидел! После близости я с нетерпением шла в ванную, и прохладные потоки воды омывали мое грешное тело, унося следы похоти и ее запахи. Больше всего я опасалась, что Анатолий снова притянет меня к себе, и лежала тихо, как пугливая кошка, боясь пошевелиться. Потом в ванную шел мой сожитель. Через несколько минут он возвращался но, несмотря на принятый душ, от него пахло жареной уткой, приготовленной три дня назад. Анатолий кряхтел, сопел, и вскоре, слава Богу, засыпал. Сожитель мой радовался жизни и с каждым днем словно молодел.
Однажды на улице я увидела своего возлюбленного. Он остановился и посмотрел на меня – вы не поверите – как на икону. Не как на женщину, предназначенную для любовных утех, а как на цветок. Как на мотылька, которым можно любоваться, но нельзя взять в руки. На глазах у юноши, как мне показалось, выступили слезы. Да и у меня в горле встал комок. Я медленно шла и боялась оглянуться, зная, что блондин стоит и провожает меня взглядом.
Я пришла домой сама не своя, села в кресло и стала смотреть телевизор, естественно, ничего в нем не замечая. Анатолий сразу определил, что со мной творится что-то неладное, и вызвал меня на откровенный разговор. Я ему сказала, что сомневаюсь в его любви. Нет, всё нормально, но нет мягких взглядов, нежности, простой, внепостельной ласки. Всего этого мне так не хватает…
Похоже, мой любовник успокоился. Он ответил, что схема жизни довольно проста – мужчина хочет женщину, а женщина должна родить от него ребенка. Выйти за рамки этой природной директивы – значит, разрушить сложившуюся в веках гармонию.
«А романтику, – Анатолий улыбнулся, притянул меня к себе и расстегнул молнию на моем платье, – оставь себе, глупышка» – Я сразу же умолкла и сжалась – нет ничего страшнее агрессивной мужской правоты.
Утром мой сожитель завтракал и спешил на работу. Я выглядывала в окно, иногда выходила на улицу в надежде увидеть или встретить моего возлюбленного. И что бы я ни делала: читала книгу, смотрела телевизор, разгадывала кроссворд – блондин мысленно всегда был рядом со мной. Я окружила его безмолвным обожанием, тихой самопожертвенной любовью, не смеющей ждать ответа.
Выходные дни, когда Анатолий оставался дома, были заранее испорчены. Он быстро решал какие-то дела, и мы шли обедать в кафе. Любовник заказывал мне бутылку красного вина, а себе графинчик коньяка. Анатолий нес какую-то чушь про свои бревна, которую я почти не слушала, но потом он распалялся новыми сексуальными фантазиями и спешно вел меня домой. Отключал телефон, звонок в прихожей, слегка задергивал шторы. Затем переодевал меня то в гимназистку, то в горничную и устраивал настоящую оргию, от которой некуда было скрыться. Дневной свет, льющийся сквозь опадающие шторы, давал достаточно света, чтобы я могла видеть его крупное, если не сказать, полное, волосатое тело. Он ходил по комнате совершенно нагой и, словно эксгибиционист, призывал меня рассматривать его внушительное мужское достоинство. Анатолий брал меня, как уличную шлюшку, как потаскуху, приговаривая неприличные слова и больно шлепая ладонью по моим ягодицам. От обиды, от злости, от безысходности в эти минуты я становилась неистовой любовницей, и вскоре мы оба достигали чудовищного оргазма. О, как я не любила выходные! Затем наступало неимоверное опустошение и зачастую меланхолия. Я уходила в спальню, принимала снотворное и, накрывшись с головой, уходила за пределы третьего измерения.
Прошло несколько лет. Анатолий постепенно старился, но никак не мог с этим примириться. Я заметила, что перед сном он пьет какие-то таблетки, очевидно, сексуальные стимуляторы, так как его энергия в этом смысле продолжала быть неуемной. Иногда по вечерам ожидание близости доводило меня едва ли не до отчаяния. – Ирина остановилась и повернулась ко мне.
– А у вас сигаретки не найдется?
Я достал сигареты, щелкнул зажигалкой. «Неизвестная» жадно вдохнула дым. Чувствовалось, что ворошение памяти дается ей нелегко, но, видимо, она твердо решила выговориться. В старинных лечебных трактатах сказано, что пока больной не расскажет о своих недугах десяти человекам, о выздоровлении не может быть и речи. В данном случае, думаю, достаточно было и одного слушателя. Ирина бросила окурок в урну и продолжила повествование:
– Стоило огромных усилий уговорить Анатолия, чтобы он разрешил мне устроиться на работу. Сожитель сам подыскал для меня фирму с чисто женским коллективом – в его сознании, видимо, уже бродили комплексы стареющего самца. Да, собственно, секса мне хватало с избытком. Лишена я была другого, о чем уже говорила ранее: теплых заботливых взглядов, нежного прикосновения мужских рук, ласковых, не обремененных эротическими интонациями, поцелуев. Скорее всего, чадолюбием Анатолий не страдал: он регулярно осведомлялся – нет ли у меня задержки.
Своего возлюбленного, который стал таким далеким и нереальным, я видела очень редко. Общались мы, как и раньше, посредством взглядов, красноречивых и многозначительных. Однако после встречи с блондином, мое настроение значительно улучшалось, я целый день думала о нем, а ночью… А ночью я, закрыв глаза, погружалась в постылую близость с нелюбимым – я уже точно это знала – человеком и мечтала, чтобы на его месте оказался мой возлюбленный.
Однажды вечером мы с Анатолием молча – нам по-прежнему не о чем было говорить – смотрели телевизор. Любовник мой поднялся, зашел в другую комнату и, открыв стол, зашуршал баночкой с таблетками. Я уже знала, что в среднем ящике стола у Анатолия хранится упаковка «Виагры». Через несколько минут он вернулся в спальню, подошел ко мне и довольно грубо взял рукой за грудь. Я вздохнула и добровольно сняла с себя халатик. Впереди меня ждал час мучений.
После разнузданной оргии я с удовольствием приняла душ, выпила две успокоительные таблетки и, отвернувшись к стенке, попыталась уснуть. Анатолий закряхтел и поднялся с кровати. Я невольно сморщилась. Тяжелой, шаркающей походкой пожилого человека он проследовал на кухню, шумно попил чаю и пошел в ванную. Шум струящейся воды несколько успокоил меня, и я стала проваливаться в розово-наркотический калейдоскоп сна. События дня сплетались в замысловатую гибкую косичку, которая извивалась вокруг моего тела, словно экзотическая яркая змея. Вдруг какой-то необычный шум заставил меня подскочить на кровати. Сквозь злобное шипение крана я услышала стоны. Стремглав я помчалась в ванную. Анатолий, неудобно изогнувшись, лежал на спине. Лицо его было темно-синим и неузнаваемо страшным. Я почему-то посмотрела на его детородный орган. Унылый и незначительный, он открыто заявлял о своей полной и окончательной капитуляции. Наш нелепый союз мая и сентября рушился на глазах. Мое сознание стремительно раздваивалось: с одной стороны неимоверное волнение и тревога о здоровье любовника заполняли разум, а с другой – неосознанный покой и даже, признаюсь, некое удовлетворение от происшедшего приятно щекотали душу. Концом печали может быть и радость, а бывает и наоборот. Однако через несколько минут я бросилась к телефону. Через четверть часа бригада скорой помощи была в нашей квартире. Но было уже поздно – Анатолий скончался. Обширный инфаркт. Я рассказала врачам, что муж – да, я его первый раз в жизни назвала мужем – практически каждый день принимал «Виагру» и, разумеется, с такой же регулярностью совершал адекватные препарату действия. На что доктор лишь развел руками и добавил: «Глупо в его возрасте». Да, подумала я. Глупо. И противно – эти слова давались Ирине с большим трудом. Голос ее дрожал, и она снова попросила сигарету. Закурив, немного успокоилась. Я молчал. Да, собственно, что я мог спросить или добавить? История хоть и была сложна в психологическом аспекте, но невероятно проста логически – для мало-мальски порядочного человека секс без любви является совершенно неприемлемым и разрушающим душу действием.. Даже разовые случайные интимные инъекции приносят определенный дискомфорт, а в данном случае, связь продолжалась несколько лет.
– Анатолий был детдомовский, и похороны организовали его сотрудники по фирме, – Ирина вздохнула и сокрушенно покачала головой. – Если бы не их помощь, я бы и не знала что делать. Вы представляете, что значит совершенно непрактичная девчонка из провинции? – Да, я представлял, что значит «девчонка из провинции» и понимающе кивнул.
Потом потянулись однообразно-тоскливые дни и ночи. У меня умер муж. Наверное, с этим у меня закончилась прежняя жизнь и должна была начаться новая. Но она не начиналась. Знакомые меня утешали: «Каждый день у тысячи женщин мужья умирают, ты крепись». Переубеждать я их не собиралась – скорее всего, умирают. Состояние щемящей жалости, прожив во мне несколько недель, постепенно уходило. Днем я работала, а по ночам не могла заснуть, у меня выработалась стойкая бессонница. Но чувство вины осталось – он умер, а я защитить его не смогла. Я смотрела на умирающего, наблюдая за увядающим его оружием, словно боясь, что он снова наполнится силой и вожделением. Смерть многое прощает и упрощает: а так уж ли плохо мне было? Сейчас я на этот вопрос ответить не готова. – Ирина остановилась и посмотрела на часы. – Ну, вот мы и пришли, – она кивнула на ближайшую девятиэтажку. – Здесь я живу. А знаете, что самое интересное в этой истории? На девятый день после смерти Анатолия я шла с кладбища и встретила, знаете кого? Правильно, моего возлюбленного. Он катил перед собой детскую коляску, а рядом с ним, под руку, шла очаровательная молодая женщина. Надо полагать, его жена. Блондин, как и раньше, жутко застеснялся, но успел одарить меня беглым восхищенным взглядом. Говорят, что от любви до ненависти один шаг. Моя же дистанция оказалась еще короче – как я его в тот момент ненавидела! Для меня этот взгляд значил, пожалуй, больше чем вся моя совместная жизнь с Анатолием, – Ирина беспомощно развела руками. – Вот так я сейчас и живу. Ведь перемена статуса семейного положения – это перемена участи. Ни прошлого, ни настоящего, ни, наверное, будущего. Слишком многое поменялось в моей жизни за эти месяцы, – она попыталась улыбнуться, причем, улыбка больше походила на гримасу зубной боли. «Неизвестная» протянула мне руку. – Зачастую, наши поражения бывают полезнее наших побед. Извините за отнятое у вас время. До свидания, – Ирина скрылась в подъезде.
– До свидания, – ответил я с некоторым опозданием.
Я медленно брел по вечерним улицам и обдумывал рассказ вдовы. Исповедальность ее повествования была угрожающей. Порой могло показаться, что Ирина нездорова психически, но это было не совсем так – попробуйте прожить под одной крышей с нелюбимым человеком, при этом разделяя с ним ложе любви. Такое отважное безрассудство не каждому по зубам. Однако многих женщин можно понять: большинство из них хотят научиться не летать, а вить гнезда. Но вот беда – однажды из него выпав, редко кому удается вернуться. Делать же второе – занятие хлопотное и, как правило, неблагодарное.
XIV
Второй час, не прерываясь даже на короткий перерыв, Николай на станке фуговал доски. Машина отчаянно трещала, визжала, словно уготовленный на закланье поросенок. Рукавом рубашки плотник вытирал застилающий глаза пот, морщился от раздражающего шума и что-то недовольно бубнил под нос. А ведь раньше любая работа в столярке доставляла ему только удовольствие. Вторую неделю Белошапка не пил. Состояние для него, в лучшем случае, было совершенно непонятным. Физически он стал чувствовать себя намного лучше, но пропал аппетит, тяжелой темной глыбой навалилась бессонница, от испытания беспричинной тревогой всё валилось из рук. Что ни говори, а не пить с непривычки одиннадцать дней кряду – не такое уж и простое занятие.
Копылов уговорил Людмилу в ответ на случай с избиением написать заявление в милицию и тут же забрал его. На следующий день, потрясая зловещей бумажкой перед носом у плотника, инженер сказал, что если еще хоть раз услышит от него запах спиртного, то немедленно отдаст заявление участковому Милешкину, а потом, сам знаешь – Иван Владимирович, изображая тюремную решетку, красноречиво скрестил четыре пальца. Николай, конечно, испугался и выпивать перестал, но более всего его беспокоило другое обстоятельство. Накануне скандала с Людмилой он проснулся ночью и, пытаясь нащупать бутылку с остатками водки, привычно полез рукой под кровать. Бутылку нашел, но она оказалась пустой. Как-то сразу ему стало плохо. Тяжелая тишина выплескивалась из темноты и медленно растекалась по комнате. «Странно», – подумал плотник, ведь он хорошо помнил, что в ней еще оставалось на пару глотков водки. Желая провалиться в беспокойный пьяный сон до утра, Белошапка повернулся к жене и хотел попросить, чтобы она плеснула немного из заначки, но кровать оказалась пуста. Николай, кряхтя, накинул рубашку и обследовал дом. Людмилы нигде не было. Плотник вышел во двор. Пронзительно трещали сверчки. Малиновые звезды меркли при свете полной луны. «Где же она»? Ни на что не похожее беспокойство и, может быть, даже ревность, которую прежде он не испытывал, холодными мерзкими змеями медленно заползали в грудь к Белошапке. Он вернулся в дом и, пошарив за комодом, обнаружил полбутылки водки. Спешно налил в стакан «соточку» и жадно выпил, занюхав спиртное куском хлеба. Опьянение привычно засновало по его телу, тяжело задышало и, наконец, обозначилось приятной мягкостью тела. Николай закурил сигарету и, упершись взглядом в липкую, порезанную в нескольких местах, обшарпанную клеенку, мучительно искал на ней ответ на вопрос: почему у них с Людмилой всё так неладно получается? Простым мужицким взглядом он пытался проникнуть в недалеко запрятанные невеселые мысли, но как ни старался – ответа не находил. А ведь так всё хорошо начиналось!
Вернувшись со службы в армии, Николай в первый же вечер пошел к Людмиле. Переоделся в гражданский костюм, выпил для храбрости у Митревны стакан самогона, у нее же на клумбе сорвал несколько тюльпанов и радостный и влюбленный пошел к своей соседке. Ему нравилось в Людмиле всё, и ничего не противоречило его простому, неприхотливому выбору: и неуклюжая тяжесть в ее походке, сильное, крепкое, едва ли женственное тело, некая вульгарность в почти не сходящей с простоватого веснушчатого лица улыбке, ее полноватые белые ноги. Для любого другого мужчины этого, наверное, было бы ничтожно мало, но Николай видел соседку каждый день и она, несомненно, ему нравилась. На третий или четвертый день их встреч – Белошапка снова плеснул себе в стакан водки – он овладел Людмилой. Получилось это почти насильно, – соседка упорно сопротивлялась, – но ему понравилось. Похоже, его избраннице – тоже. Встречаться они стали каждый вечер. Правда, свидания продолжались недолго: вскоре сыграли традиционно-пошловатую свадьбу. С привязанной на капот белой «Волги» куклой, с маршем Мендельсона в районном ЗАГСе и утомительной двухдневной попойкой в столовой фабрики детских игрушек. Николай, кстати, к тому времени уже устроился на фабрику рабочим в столярный цех.
Лишь медовый месяц, в некоторой степени, оправдал свое сладкозвучное название. Затем стремительно помчались серые будни. Близость их была поспешна и невнятна, словно они куда-то торопились. Через минуту-другую Николай, отвернувшись к стене, сладко посапывал. В выходные дни зачастую предпочитал компанию сомнительных друзей-выпивох обществу молодой жены. Для него самого и для среды, где он обитал, это было совершенно нормальным явлением. По-другому он просто не мог, да и не знал, как это по-другому. Николай любил жену и был убежден, что она ему отвечает тем же. Людмила же страдала неимоверно. Она никак не могла понять, почему ее муж пьет практически каждый день. Ведь для этого, скорее всего, была нужна причина. Но объективной причины как раз и не было: плотник пил, потому что пили все – сотрудники на фабрики, соседи, родственники. Почти все разговоры Колиных знакомых были обозначены одной темой: кто, сколько употребил вчера водки, и как они сегодня себя чувствует. А чувствовали все себя плохо, ибо пили дешевую самопальную водку, так называемую «катанку». Как правило, изготовляли её заезжие азербайджанцы в подпольных грязных цехах, из нелегально привезённого из Северной Осетии низкосортного спирта. Зелье напоминало бомбу замедленного действия. Примерно через год употребления «катанки» человек высыхал, желтел и вскоре умирал. Народ самоизлечивался водкой и от нее же погибал. Борьба участкового Милешкина с цеховиками напоминала сражение известного рыцаря с ветряными мельницами: вместо только что обнаруженного и уничтоженного подпольного предприятия тут же возникало новое. Уж больно прибыльным оказался смертоносный бизнес. Покровители-мздоимцы находились в самых высоких кабинетах УВД – за всё время по материалам о фальсифицированной алкогольной продукции не было открыто ни одного уголовного дела.
Через год совместной жизни у Людмилы опустились руки. На Николая не действовали ни уговоры, ни угрозы, и он, по-прежнему, выпивал каждый день. Здоровье его значительно ухудшилось, появилась одышка, лицо стало желтоватым и отекшим. Тогда она выбрала меньшее из двух зол – стала сама покупать ему магазинную водку или брать самогон у Митриевны, лишь бы он не брал «катанку» у азербайджанцев.
Николай тоже заметил перемены, как в облике, так и в характере жены: миловидность Людмилы стала привычной, а потом и вовсе стремительно пошла на убыль. Раздражительность и даже злость были настолько очевидны, что плотник старался как можно реже попадаться на глаза спутнице жизни. По мнению же Людмилы, бестолковость и недалекость супруга открывались всё глубже и становились нетерпимыми. Вскоре стало ясно, что единственное, в чем он преуспевал, было пьянство. Родственники и знакомые, вздыхая, отмечали, что оба они уже давно являли собой верх неразумности, если не сказать тупости. Не спас их отношения и тот факт, что вскоре Николай и Людмила стали работать вместе в комбинате ритуальных услуг, то есть на кладбище. Правда, плотник, побаиваясь инженера Копылова, на работе почти не пил, зато с лихвой наверстывал упущенное дома. Как-то незаметно и непротиворечиво их семейная жизнь превратилась в пытку. Кто-то из соседок посоветовал Людмиле сходить к местной знахарке бабке Евдокии.
– Не пойдет Николай к колдунье ни за что, – сказала она тогда доброхотке.
– Так и не надо, чтобы он туда ходил, – ответила соседка. – Возьми с собой нестиранную Колькину рубашку или майку, а еще лучше несколько волос с его головы. Овчарка всё сделает, не беспокойся, – она наклонилась к Людмиле и зашептала ей на ухо: – Мой-то уже второй год ни капли спиртного в рот не берет. Думает, что сам бросил, – соседка, довольная собой, хихикнула. – Ну и пусть себе думает, лишь бы не пил.
Затея Людмиле не понравилась, но у нее не было другого выхода – Николай медленно, но верно погибал.
Как-то вечером, после работы, она налила мужу полстакана водки и сказала:
– Зарос ты Коля, как хиппи. Садись, подстригу.
Николай что-то пробурчал, но супруге подчинился. Она усадила его на стул, накинула на плечи простынку и шустро защелкала ножницами. Волосы у мужа были жесткие, слегка курчавые, щедро разбавленные проседью. Николай сидел на стуле ссутулившись, остро выставив худые смуглые плечи. На его шее беспокойно пульсировала дряблая темно-синяя жилка. Щемящая, давно забытая жалость огненной стрелой вдруг пронзила сознание Людмилы. Она ладонями коснулась головы мужа, затем опустила руки на его плечи.
– Ты чё? – Николай резко отпрянул от жены. – Давай стриги, – раздраженно буркнул он. – Мне еще футбол смотреть.
Ножницы снова ожесточенно заклацали над головой у плотника. Он вопросительно глянул на Людмилу.
– Нальешь на ночь?
И тут на нее нашла такая злоба, что она даже сама испугалась. Если у Людмилы до этого и возникали некие сомнения по поводу визита к Овчарке, то теперь она решила окончательно – пойдет.
– Налью, – сжав зубы, буркнула она. – Иди, смотри свой дурацкий футбол.
Николай медленной, нетвердой походкой побрел в комнату смотреть телевизор. Он что-то глухо бормотал в ритм петляющему шагу. «Неужели он так быстро опьянел?» – подумала Людмила. Она взяла веник и принялась сметать кудри мужа в совок. Закончив уборку, подняла прядь волос Николая, завернула ее в бумажку и положила в карман халата.
– Зачем приперлась? – бабка Евдокия окинула Людмилу тяжелым, темным цыганским взглядом. – Допился муженек до ручки? Сама, поди, довела? Садись, – Овчарка кивнула на стул.
– Понимаете, он … – начала говорить Людмила.
– Всё я понимаю, – перебила ее ворожея. – Будешь рассказывать, когда я спрошу. Хотя, что тут рассказывать? И так всё ясно, – сказала бабка Евдокия. Вздохнув, она взяла из шкафа холщовый мешочек. Запустив в него сухую, морщинистую руку, достала щедрую горсть какой-то серой травы. – Это копытень; будешь добавлять его в водку по маленькой щепотке. Пусть пьет, – усмехнулась Овчарка.
– А что будет после того как он выпьет? – в глазах Людмилы мелькнул испуг.
– Ничего не будет, – буркнула старуха. – Только как выпьет – сразу блевать начнет. И так постоянно. Вскоре у него на водку выработается, как дохтора говорят, рвотный рефлекс, – бабка Евдокия завернула снадобье в клочок газеты и бросила его Людмиле. – Если надоест Мыколе рыгать, то пить не будет, но учти, – Овчарка покачала указательным пальцем перед носом у посетительницы, – некоторые самые заядлые алкаши перебарывают в себе тошноту. Его вырвало, а он снова выпил. И так несколько раз подряд, – она испытующе взглянула на Людмилу. – Так и побеждают этот самый, мать его, рвотный рефлекс.
– И что же в таком случае делать? – спросила Людмила.
Бабка Евдокия ничего не ответила. Кряхтя, подошла к иконам и неспешно перекрестилась.
– Господи, прости мою душу грешную, – ворожея снова подошла к шкафу и, порывшись в нем, положила на стол небольшой огарок тонкой церковной свечи.
– Что это? – Людмила почувствовала недоброе.
– Что-что… – рявкнула Овчарка. – Не видишь, что ли? Свеча с похорон.
– А зачем она?
– Я тебя сейчас выкину отсюда! – старуха в бешенстве подскочила со стула. – Ты зачем сюда пришла? Так и заткнись, пока я говорю! Нестиранные Мыколины шмотки принесла?
Людмила опустила голову, обиженно засопела и едва заметно кивнула.
– Давай сюда. Пойдешь в полночь на кладбище, – так же неожиданно, как и разозлившись, бабка Евдокия мгновенно успокоилась, – и сунешь этот огарок в одно из последних захоронений. К Сашке Белому, например. – Она взяла со стола кусок бумажки и, нацепив на нос очки, написала на ней какие-то слова. – Зажжешь свечу и, читая текст, обойдешь три раза вокруг могилы. Закопаешь свечку и снова прочитай эти слова.
Людмила, боясь задавать вопросы, настороженно смотрела на ворожею. Дописав заклинание, Овчарка сунула бумажку посетительнице.
– Значь, так, – бабка Евдокия, словно обдумывая слова, на минуту замолчала. – Если сделаешь всё, как я сказала – пить больше не будет.
– А если всё-таки выпьет? – тихо, опасаясь старухиного гнева, спросила Людмила.
– А если всё-таки выпьет, то сразу сдохнет, – безапелляционно ответила старуха. Она успокаивающе тронула женщину за плечо. – Не бойся, не выпьет, еще не было такого случая, – Овчарка вздохнула. – Зато тебя будут ждать другие беды.
– Какие?
– Не знаю, – бабка Евдокия пожала плечами. – Самые мерзкие на свете люди – это алкаши, бросившие пить. Сама скоро убедишься, – старуха вновь повернулась к иконам и перекрестилась. Коротко взглянула на Людмилу: – Ты еще здесь? Давай, уматывай к едрени фене.
Людмила долго не могла уснуть. Разгоряченный выпитой водкой, Николай смотрел футбол. Видимо, недовольный игрой команды, он что-то вскрикивал и довольно громко бурчал. Потом пошел на улицу курить и, наконец, источая запах перегара и дешевого табака, шумно улегся рядом. Вскоре громко захрапел.
Людмила еще, примерно, час лежала без движений. Первый раз закукарекали петухи, что означало – скоро двенадцать. Женщина тихонько поднялась с кровати, сняла ночную рубашку и, надев темное платье, выскользнула из комнаты. Дорога до кладбища занимала минут пятнадцать. Она подошла к погосту и в нерешительности остановилась. От ночного прохладного ветерка едва слышно шелестела листва на липах. Канава перед кладбищенскими воротами была заполнена дождевой водой и предостерегающе поблескивала. Людмила медленно подошла к забору. Ей стало страшно. Но не близости могил и тлена – привыкла, а последствий своего поступка. Вдруг в сознании мелькнула еще одна, неприятная мысль: «А что будет, если увидит Квазиморда? Ведь говорят же, что ночами он рыскает по аллеям и дорожкам погоста. Выгонит с треском? – она тяжело вздохнула. – А если о моём ночном визите на кладбище сторож расскажет Копылову? Что я отвечу начальству? Позора потом не оберешься… Может, не идти?
Покойников же Людмила не боялась с детства. Поэтому с легкостью согласилась работать на погосте, да еще и Николая уговорила. Ее мать – тетка Ефросинья – отчитывала по Псалтырю умерших соседей и даже иногда, перед положением во гроб, помогала их омывать. Зачастую она брала с собой дочку. Жили они вдвоем. Муж Ефросиньи несколько лет назад уехал на побережье на заработки, но так и не вернулся. Кто-то говорил, что в Новороссийске у него появилась другая семья, иные же утверждали, что не чистый на руку Артем был убит местными греками за невозвращенный карточный долг. Так или иначе, надеяться Ефросинье было не на кого. Самой приходилось добывать средства на хлеб насущный. Она и научила Людмилу не страшиться покойников, хотя не раз замечала необычные вещи. Читают Псалтырь над усопшим по ночам и, как правило, в комнате, кроме умершего, никого нет – родственники перед трудным днем погребения стараются хоть немного отдохнуть. Видела Ефросинья, как у мертвецов неожиданно открываются глаза, отвисают челюсти, дергаются конечности. Один покойник, словно издеваясь над читакой (так люди в кубанской провинции называют читающих над покойником Псалтырь), даже пустил ветры. Ко всем этим, на первый взгляд, страшным вещам она относилась спокойно – физиология. Как объяснил знакомый санитар в морге: остаточное сокращение мышц того или иного органа. Настораживало Ефросинью нечто другое, а именно: лица умерших людей. Они всегда являли собой величие и гордость, и наверняка были посвящены в то, что неведомо нам – живым. Читаку это неимоверно интриговало. «Я умру – думала она, – но очень хочу знать, что будет со мной после смерти. Нельзя знать? Тогда я постараюсь увидеть это во сне, отгадать, погадать. Но, очень хочу»! Такая заинтересованность потусторонним миром вскоре превратилась у Ефросиньи в манию: ни один покойник не оставался без внимания, которое она ему уделяла. Читака, забыв про прямые профессиональные обязанности, часами сидела возле мертвеца и внимательно разглядывала его восковое лицо, прикасалась к холодным, перевязанным бинтиком кистям рук. Кстати, за эту, казалось, незначительную тряпочку, а также за воду, которой она омывала труп, местные ворожеи сулили Ефросинье большие по тем временам деньги. Бинтик, удерживающий руки вместе, и вода с покойника, при определенных колдовских манипуляциях, могли принести страшное зло, а именно – свести любого человека в могилу. Разумеется, читака на такие грязные дела не соглашалась: когда ей предлагали подобную сделку, она невероятно сердилась, округляла и без того большие глаза и, тыча указательным пальцем в небо, гневно говорила одно и то же:
– Побойся Бога, Он ведь накажет!
Однако вскоре люди стали замечать, что тетка Ефросинья разговаривает не только с покойниками, но и сама с собой, то есть, явно нарушилась здравомыслием. Ее перестали приглашать читать Псалтырь над усопшими. Если какую-либо семью постигало горе и кто-то в ней умирал, читака долго ходила возле забора, затем все-таки набиралась смелости и заходила в дом. Вывести ее хозяева не решались. Она садилась на стул в некотором удалении от гроба и с застывшей на лице улыбкой, глупой и неуместной, что-то тихо и невнятно бормотала. Но с наступлением темноты тетку Ефросинью всё же выпроваживали на улицу. Ежели в округе никто не умирал, то вела она себя вполне нормально – хозяйничала по дому, возилась в огороде, занималась с дочкой, которой уже шел шестнадцатый год. Но едва где-то поблизости человек уходил в мир иной, читака тут же преображалась: ее словно притягивала чужая смерть – она не отходила от покойника, пока его не предавали земле. Столь значительное влечение к умершим возымело свое действие на окружающих: тетку Ефросинью уже не считали нормальной и перед ней никто не отворял дверей. И однажды произошел тот страшный случай, который потряс весь город. Люди, шедшие на работу через кладбище, обнаружили разрытую кем-то могилу. Они подошли поближе и заглянули в ее мрачную глубину. В раскрытом гробу, в ногах у покойника сидела бывшая читака и разговаривала с мертвецом. Пальцы ее были изодраны в кровь – похоже, что могилу она разрывала руками. Крышка от гроба лежала недалеко в кустах; как тетка Ефросинья ее смогла выдернуть вместе с гвоздями, до сих пор остается загадкой. Тут же вызвали скорую психиатрическую помощь, и больше читаку никто в городе не видел. Людмиле на следующий день исполнилось семнадцать лет. Взрослая девушка. Через месяц Николай Белошапка должен возвратиться из армии.
Людмила толкнула кладбищенскую калитку. Она, пронзительно заскрипев, нехотя отворилась. В каморке у Квазиморды было темно: значит, сторож спит или, скорее всего, где-то бродит по погосту. Женщина, озираясь по сторонам, пошла вдоль забора, а возле засохшей липы повернула к центру кладбища. Несколько секунд, прислушиваясь к звукам, она стояла неподвижно, затем направилась к центру кладбища – там находилась могила Сашки Белого. «А вот и она». Засохшие венки зашелестели под руками. Людмила отодвинула один из них в сторону. Зажгла свечу и, достав из кармана бумажку, принялась читать текст.
Молитесь луне, когда она круглая.
Удача тогда будет тебе в изобилии.
Все, что ты ищешь, будет найдено
В море, на небе или на земле.
Вспомнив, что надо ходить вокруг могилы, женщина, спотыкаясь о корни деревьев, стала бродить около захоронения. Вдруг ей показалось, что на главной аллее, находящейся в нескольких метрах отсюда, под чьими-то шагами зашуршал гравий. Людмила остановилась и, прикрыв рукой свечку, снова прислушалась. «Может, Квазиморда»? Но звуков больше не было. Над освещаемым полной луной погостом нависла тревожная, звенящая тишина. Где-то недалеко заухал, захохотал филин. У Людмилы по коже «прошел мороз». Птица успокоилась и снова наступила тишина. Однако она была недолгой. Послышались новые звуки, но не резкие и гулкие, а, напротив, глухие и унылые. Вскоре женщина поняла: где-то далеко звонит колокол. Но почему ночью? Тут же ночное светило скрылось за небольшой тучей. Погребальный звон внезапно прекратился и сменился нестройным жалобным пением, скорее, воем. Очертания памятников и крестов исчезли и лишь темнота, тяжелая и гнетущая висела в пространстве пантеона. Вздохи прерывистого ветра переплетались и наслаивались друг на друга в полуночном мраке, рождая какой-то новый непонятный звук. Людмила была уверена, что это бесы хотят ее испугать и заставляют любыми путями отказаться от намерений. Она скоро перекрестилась и, как наказывала бабка Евдокия, проделала манипуляции до конца – закопала руками свечку и поспешно направилась к выходу. Рядом хрустнула сухая ветка. Женщина, вздрогнув, остановилась. «Неужели кто-то шастает в такое время по кладбищу? А может, это всего лишь кошки»? Невдалеке мелькнула чья-то тень, и заколыхались заросли бузины. Людмила успела заметить, что это был сторож-горбун. «Значит, всё-таки он меня увидел? – она вздохнула и, петля между могил, быстро побежала к выходу.
– Ты где, сука, шлялась? – Николай, пьяный и неимоверно злой, что ранее считалось решительно несовместимым, агрессивно подняв руки, надвигался на Людмилу.
– Так у подруги была, Коля. У Вальки, – она невольно шагнула назад. – Не спалось мне что-то. Потихоньку – чтобы тебя не разбудить – поднялась и пошла. Кофейка попили, да, видимо, заболтались. Как глянула на часы – а уже полпервого. Ну, я и бегом домой… – Людмила старалась придать голосу спокойное звучание. – А ты почему до сих пор не спишь?
Николай, немного успокоившись, опустил руки, но возмущенная интонация осталась.
– Что-то раньше ты к ней не особо бегала, – обиженный муж медленно опустился на стул. – А, может, хахаля себе завела? – плотник злобно сверкнул покрасневшими от бессонницы и водки глазами.
– Ты, что – спятил? Не веришь – позвони, – Людмила отчаянно рисковала. Но, увидев, что супруг махнул рукой, несколько осмелела. – Коля! Ну, кому я такая нужна? Старая, да злая.
Николай, застонав, опустил голову на стол. Неимоверно кружилась голова, чья-то жесткая холодная рука сдавила сердце. Тошнило. Плотник пил давно, но таких проявлений алкоголя, вернее, его последствий, никогда не ощущал. Невероятно, но, может быть, впервые за несколько лет ему не хотелось выпить.
– Тебе плохо, Коля? – Людмила подошла к мужу и положила ему руку на плечо. Николай резким движением туловища тут же ее сбросил. Он с трудом поднялся со стула и, пошатываясь, побрел к постели. Людмила попыталась ему помочь, но Николай прорычал:
– Отойди.
– Как знаешь, – она обиженно буркнула и, обогнав мужа, зашла в спальню. Ей вдруг стало страшно: а если бабка Евдокия что-то недосказала? Если муж всё-таки решит сейчас опохмелиться? Он же, как нарекла Овчарка, может умереть! – Людмила охнула и поднесла ладонь к губам: «Боже мой, что я наделала»?
Николай, словно древний старик, тяжело кряхтя, завалился на кровать. Он пытался заснуть, но перед глазами мельтешила отчаянная круговерть из оранжевых точек. Потом на этот яркий дождь стало надвигаться зловещее темное пятно. Испугавшись, плотник подскочил и сел на кровати. «Что это со мной происходит? Может, за шкафом стояла азербайджанская катанка и я ею отравился? А если это «белочка» начинается»? – Николай, пытаясь обнаружить в помещении знакомые предметы, затравленно озирался вокруг.
– Коля, что с тобой? – Людмила, осторожно взяв мужа за плечи, попыталась уложить его на подушку.
«Это еще кто? Жена, что ли? – плотник с ужасом вглядывался в лицо сидевшей рядом с ним женщины. – Да нет, вроде непохожа. А как она сюда попала?»
Лицо дружелюбно улыбнулось, но тут же вдруг исказилось, превратившись в немыслимо мерзкую, отталкивающую зеленоватую физиономию. Николай стремительно отпрянул в сторону и, закрывшись руками, в ужасе закричал.
– Коленька, успокойся! Это я – Людмила, твоя жена, – кошмарное существо протянуло к нему руку. Плотник дико взвизгнул и, размахнувшись, ударил кулаком по лицу эту жуткую женщину. Она зарычала, как подбитый зверь и свалилась на пол. Николай спрыгнул с кровати. Извергая проклятия, ногами принялся избивать незваную страшную пришелицу.
XV
Квазиморда после смерти матери никогда не доверял женщинам.
Разве что Оксане… Хотя какая она женщина? «Вот и эта, – сторож наблюдал за Людмилой, – какие-то странные вещи на кладбище по ночам творит. Колдует что ли? – горбун усмехнулся. – Думает, что это так просто. Почему именно женщины, в большинстве своем, предпочитают заниматься темными делами? – Квазиморда раздраженно подпнул комок земли. – Видимо, оттого, что глупые. И злые… Хотя была одна добрая». Он вдруг вспомнил, как его забирали из больницы в интернат.
– Зовут меня Надежда Ильинична, – несколько официально и даже строго представилась чуть полноватая женщина, когда машина – старенький УАЗик – тронулась с места. – Я завуч учреждения, куда мы сейчас направляемся. Интернат у нас хороший, – она говорила сухо и отрывисто, в упор разглядывая Славку и его одежду. – В прошлом году нас назвали лучшим среди коллективов ГОРОНО, и мы были награждены переходящим знаменем.
Машина резко затормозила на красный цвет светофора. Завуч отвлеклась, поправляя прическу.
– Осторожнее, Сергей Иванович, не дрова везете – повысила голос Надежда Ильинична. – Повернувшись к Славке, спросила: – А кто были твои родители, мальчик? – Чуть подумав, добавила: – Как, кстати, тебя зовут?
Он назвал свое имя и замолчал, не зная, что ей ответить на первый вопрос. «Кто были мои родители? Папой и мамой…» А что еще можно было добавить, он не знал. Кроме того, Славку немного смутило сообщение о красном знамени. Как ему к этому относиться, он тоже не знал.
– Молчишь? – завуч нахмурилась и отвернулась к окну. – Учти, Вячеслав, у нас таких не любят.
– Приехали, Надежда Ильинична, – машина остановилась перед трехэтажным кирпичным зданием. – На территорию будем заезжать?
– Выходи… э… мальчик, – завуч, не удостоив водителя ответом, открыла дверцу автомобиля.
Она слегка подтолкнула Славку в плечо, и они вошли в помещение. Навстречу им вышла девушка.
– Надежда Ильинична…
– Отведите его в баню, Алла Ивановна,обязательно сделайте санобработку… И карантин на неделю, – завуч, не дослушав, перебила подчиненную и указала на Славку папкой. – Затем, по прошествии указанного времени, определите в дошкольную группу, – она обернулась к новичку. – Сколько тебе лет?
Славка никак не мог вспомнить, сколько ему лет и даже покраснел от напряжения.
– Или слишком гордый, или, скорее всего, слишком тупой, – неизвестно к кому обращаясь, сказала Надежда Ильинична. – Нет, пожалуй, определите его в подготовительную группу.
– Да не бойся ты так… У тебя даже ладошка вспотела, – девушка крепко держала Славку за руку, когда они шли по бесконечным узким коридорам. – Привыкнешь, – Алла Ивановна улыбнулась.
Они зашли в отделанную кафелем душевую, и его спутница сказала:
– Раздевайся и иди, принимай душ, – она кивнула на одну из кабинок. – А я пока схожу за новым обмундированием. У тебя какой размер обуви и одежды?
Славка этого не знал и пожал плечами.
– Ну, раздевайся, чего ты ждешь? Вот полотенце, – она сунула ему в руки пахнущий хлоркой кусок грубой материи с рыжими пятнами.
Он отвернулся и снял с себя курточку, неловко стянул штаны. Алла Ивановна взяла одежду в руки.
– Сорок второй, пожалуй, – она вздохнула. – Купайся, я скоро приду.
Славка зашел в одну из кабинок и встал на резиновый коврик. Слегка крутанул холодный, скользкий барашек сместителя. Вверху что-то зашипело, и из крана хлынула едва теплая вода. Славка взял на железной полочке раскисший кусочек розового мыла и заплакал. Ему было холодно, стыдно и немножко страшно. Сейчас вернется Алла Ивановна и, наверное, будет смеяться над его внешностью. Он закрутил кран и осмотрелся по сторонам – где полотенце?
Послышались чьи-то голоса, и дверь распахнулась. В душевую комнату вошли несколько мальчишек, похоже, его сверстников. Славка прикрылся полотенцем. Несколько секунд они разглядывали новичка.
– Вот это красавец! – воскликнул один из них. Остальные дружно засмеялись. – И откуда ж ты такой взялся? – спросил тот же самый, видимо, заводила. Он подошел к Славке, с интересом рассматривая его горб. – Ну, дела! Прямо, как у верблюда… – мальчишки снова рассмеялись.
Они обступили Славку и, передавая друг другу зажженную сигарету, задавали ему глупые вопросы.
– А как он у тебя образовался?
– А что там находится внутри?
– А откуда ты приехал?
Славка переводил взгляд с одного мальчика на другого и не знал, что сказать им в ответ.
– Ты что, немой, придурок? – заводила выхватил у Славки полотенце и швырнул его в угол, чем в очередной раз невероятно рассмешил своих приятелей.
– Что здесь происходит? – с одеждой в руках в душевую вернулась Алла Ивановна. – Кто курит? Симонян, ты снова безобразничаешь?
– Мы ничего не делаем, Алла Ивановна, – Славкин обидчик спрятал сигарету за спину. – Это… это верблюд курил, – он кивнул на Славку.
– Симонян, как тебе не стыдно!? – воспитатель подняла полотенце и подала его Славке. – Убирайтесь отсюда немедленно, а то доложу о курении Надежде Ильиничне.
Мальчишки, посмеиваясь, нехотя пошли к выходу.
– Верблюд… Классно ты, Гарик, придумал, – сказал один из них Симоняну, и они снова рассмеялись.
– Одевайся, Славик, не обращай на них внимания, – Алла Ивановна сложила на скамейку одежду и поставила на пол новые ботинки.
Кличка Верблюд приклеилась к Славке намертво и надолго. По имени его называли только учителя и воспитатели. Учение Славке давалось невероятно трудно, что давало повод для новых насмешек. Он почти всегда отвечал невпопад и даже слегка заикался.
– Ну, Верблюд, смелее, – веселя класс, подбадривал его Симонян.
Славка еще больше тушевался и краснел, от волнения покусывая губы.
– Садись, Ковальчук, – Надежда Ильинична, преподаватель грамматики, хмурилась и махала рукой. – Не будет с тебя толку, – она поворачивалась к Славкиному обидчику. – А ты, Симонян, выйди из класса, – завуч кивала на дверь.
В столовой Славке могли незаметно подсыпать в чай или суп горсть соли, и когда он делал первый глоток этой бурды, то неимоверно морщился. Все, сидящие за столом, дружно хохотали.
– Разве верблюды соль не любят? – сквозь смех говорил кто-нибудь из учеников.
От соленого чая, обиды, беспомощности, размазывая по лицу слезы, Славка выскакивал из-за стола и мчался к выходу. Но его хватал за плечо и останавливал дежурный по столовой воспитатель.
– Ты куда это лыжи навострил, Ковальчук? – и, водворяя Славку на место, добавлял: – Что пища сильно не понравилась?
– Ага, говорит, не нравится, – серьезным голосом отвечал за него Симонян. – Жалуется, что соли слишком мало.
– Так возьми и добавь, – ничего не подозревающий воспитатель подвигал к Славке солонку. – Чего вы смеетесь, я не понимаю, – он удивленно смотрел на сползающих от хохота под стол мальчишек. – Ну, любит человек еду посолонее.
Уроки физкультуры для первоклашек – Славка из подготовительной группы был переведен в первый класс – не отличались особой сложностью. Бег с эстафетной палочкой, игра в футбол, а для воспитанников с физическими отклонениями и вовсе только простенькие физические упражнения. Любыми путями Славка пытался отлынивать от уроков, но преподаватель физкультуры был неумолим, отыскивая его в укромных уголках интерната: «Ковальчук, тебе это необходимо». Славка не столько боялся оказаться в какой-нибудь неловкой ситуации, сколько его страшил сам урок – ведь на физкультуре надо быть только в трусах и майке и его недуг становился очевидным.
Но более всего ему докучали по ночам. Стоило Славке заснуть, и сразу же мальчишки совершали над спящим различные пакости. Намазывали лицо зубной пастой, а затем, разбудив, говорили, что его вызывает дежурный воспитатель. Славка, позевывая, медленно одевался и под приглушенные смешки шлепал босыми ногами по коридору в кабинет воспитателя. Дежурный, услышав чьи-то шаги, выходил из кабинета, усмехнувшись, брал Славку за руку и вел в душевую комнату.
Зачинщиком всех проказ был Гарик Симонян. Осторожно, чтобы не разбудить, Славку за руки-ноги привязывали полотенцами к кровати и начинали ее слегка раскачивать. Он всхлипывал, вскрикивал и, пытаясь от чего-то защититься, хотел поднять руки, но крепкие путы держали намертво. Славка знал, что через мгновение произойдет что-то страшное и, надеясь предупредить аварию, надрывно кричал: «Папа, папа»!
Симонян даже удивлялся:
– Надо же! Обычно все маму зовут, а этот, – он кивнул на Славку, – папу.
Но самой изощренной шуткой считался, так называемый, «велосипед»: спящему между пальцами ног вкладывались небольшие бумажки и затем поджигалась. Пытаясь избавиться от внезапно возникшего источника боли, жертва отчаянно сучила ногами, что напоминало езду на велосипеде, и истошно орала. Зрителям же было невероятно весело.
Когда Славка увидел огонь и почувствовал резкую боль, он решил, что ЭТО началось снова. Рядом стояли мальчишки и хохотали.
– Что испугался, дурачок… – усмехнулся Симонян. – На велосипеде никогда не ездил?
За окном что-то загрохотало. То ли это был гром проходящей невдалеке грозы, то ли на крыше от ветра поднялся и опустился лист старой жести, но звук был очень громким и неприятным.
Грохот, боль, огонь… Славка неуклюже прикрыл голову руками и закричал: протяжно, обреченно. Словно щенок, которому ощутимо наступили на лапу.
– Да он, оказывается, шизанутый, – Симонян подошел к Славке и ладонью ударил его по голове. – Ты чё орешь, козел?
«Так вот кто виноват во всём этом…» – Славка замолчал и уставился на своего лютого обидчика немигающим взглядом. Мысли хаотично сновали в его маленькой голове, словно пчелы, у которых разрушили улей, раздавили матку, а теперь пытаются уничтожить их самих. Они становились всё злее и злее; не подходи к ним – ужалят. Хотя и погибнут при этом сами.
Славка зарычал, как рассерженный медвежонок и, наклонив голову, ринулся на Симоняна. От столь неожиданного напора тот отступил на несколько шагов и, споткнувшись о чью-то ногу, упал на спину. Славка набросился на него и принялся колотить обеими руками по лицу. «Вот тебе! Вот тебе»! – выкрикивал он в тупой иступленной ярости, которая выплескивалась из его переполненного невзгодами тщедушного, уродливого тельца и никак не могла иссякнуть. Одноклассники пытались оттащить Славку от Симоняна, но он, вцепившись в него мертвой хваткой, продолжал валтузить.
– А ну-ка прекратить немедленно! – раздался голос Надежды Ильиничны.
Славкина рука, занесенная для очередного удара, застыла на полпути. Он медленно поднялся и разжал кулаки.
– Так ты, оказывается, еще и хулиган, – завуч свирепо сверлила его взглядом.
Славка тяжело дышал, шмыгал носом и осматривался по сторонам. Почему в помещении столько воспитателей? Он никак не мог осознать и понять, что же произошло сейчас в спальной комнате. У Симоняна разбит нос, с него капает кровь. Славка взглянул на свои дрожащие ладони. Они были в крови. Он побил Симоняна?
– В карцер его! – Надежда Ильинична мельком взглянула на одного из воспитателей и кивнула на Славку.
Карцером в интернате называлась отдельная небольшая комната, в которой помещались лишь кровать и тумбочка. Особый неуют этого помещения был обозначен отсутствием окон. Покрашенные темно-зеленой масляной краской стены неприятно пахли и не добавляли комфорта. Воспитанники побаивались этой комнаты, и жесткое слово «карцер» являлось крайним ограничением свободы, которая и так у них не была в избытке.
Дверь закрылась, щелкнул замок. Послышались удаляющиеся шаги воспитателя. Славка прикоснулся к губе и посмотрел на пальцы. На них была кровь – видимо, отмахиваясь, Симонян зацепил его по лицу. Славкино тело бил озноб, руки сильно дрожали. Он устало опустился на кровать. Не хотелось ни о чем думать. Через несколько минут Славка провалился в беспокойный, временами прерывающийся, сон.
Его разбудил звук отворяемой двери. С подносом в руках в комнату вошла Алла Ивановна.
– Вот обед тебе принесла, драчун, – она улыбнулась. – Поднимайся.
Славка нехотя сел на кровати и посмотрел на тарелки. В интернатовской столовой меню не отличалось разнообразием – суп, котлеты, с едва уловимым вкусом мяса, каши, компот из сухофруктов или чай. Есть совершенно не хотелось.
Воспитательница подсела к нему поближе и заглянула в глаза.
– Славик, тебя спросить можно? – она прикоснулась к его руке.
Славка нахмурился и немного отодвинулся.
– Скажи мне, пожалуйста, тебя никто здесь не обижает?
– Нет, – буркнул Славка и отдернул руку.
– Ну, я же видела. Тогда в душевой … – Алла Ивановна погладила его по голове.
Что-то неожиданное и давно забытое дрогнуло в Славкиной груди, мягко и тепло разлилось по всему телу, приблизилось к глазам. Слезы, непрошенные, желаемые и так ему необходимые, заструились по щекам. Он пытался не заплакать, но ничего не получилось – рыдания сотрясали его плечи и, закрыв лицо руками, Славка уже не сдерживал себя. Эта молодая женщина пахла, как мама. Руки у нее были такие же ласковые, а голос – добрый и спокойный. Славка всхлипывал, размазывая слезы по лицу, и временами подвывал, словно брошенный на улице щенок.
– Плачь, мальчик, плачь, – Алла Ивановна прижала его голову к груди, не пытаясь даже утешить. – Плачь… Давай вместе поплачем, – она смахнула с ресниц предательские слезы.
Через три дня Славку выпустили из карцера. С этого момента его постоянный страх и неуверенность уступили место апатии и безразличию к происходящим вокруг него событиям.
– У тебя должок передо мной, – сказал ему Симонян при встрече. – Не желаешь возвратить? – с нескрываемой злобой он посмотрел на Славку. – Сегодня ночью, например.
Но Славка так холодно и равнодушно смерил его взглядом, что Симонян стушевался.
Однако пришла ночь. Стихли шаги в коридоре, только дежурный воспитатель проверял, во всех ли спальнях выключен свет. Всё реже слышался за окном шум проезжающих автомобилей. Сон неспешно обволакивал Славкино сознание.
– А ну вставай, козел! – кто-то резко толкнул его в плечо. Славка приподнялся на локте и тут же получил удар в лицо. Затем еще… И еще… – Ну что, нравится? – голос и кулаки Симоняна, казалось, проникали со всех сторон.
Каким-то чутьем, пробуждающейся мужской интуицией Славка понял, что надо менять позицию, иначе противник добьет его до потери сознания. Он кубарем скатился с кровати, больно ударившись спиной о стоящий рядом стул. Симонян подбежал к мальчишке и, не дав подняться с пола, несколько раз ударил ногой в живот. Славка не чувствовал ни боли, ни страха – его тело стремительно наполнялось уже изведанной однажды яростью. Сейчас он встанет и… Но едва он привстал, особо сильный удар Симоняна пришелся ему в лицо. Славка снова рухнул на пол. Желтые, оранжевые, красные шарики замельтешили у него перед глазами. Где-то он такое уже видел. Ему стало жутко – это больше не должно повториться. Славка вскочил на ноги и, схватив стул, обрушил его на голову Симоняна.
Выбившись из сил, Славка рухнул на кучу мусора возле недостроенного дома. Он вдыхал запах цемента, кирпичной пыли, древесных стружек и хотел верить, что страшный случай произошел не с ним, а с кем-то другим. Этот другой ударил Симоняна стулом и, наверное, почувствовав, что он явно переусердствовал, ринулся прочь из спальной комнаты. Он бежал неуклюже, неловко выгнув спину, высоко поднимая острые коленки и широко размахивая длинными тонкими руками, но передвигался достаточно резво. Вышедший из кабинета дежурный воспитатель лишь на мгновение увидел нескладную фигуру нарушителя, которая тотчас скрылась за входной дверью. Одетый только в линялые, некогда черные сатиновые трусы, Славка неожиданно легко перемахнул через высокий бетонный забор и, оглядевшись по сторонам, пересек асфальтированную дорогу. Вокруг не было ни машин, ни людей. Он, задыхаясь, бежал по темным извилистым улочкам, сопровождаемый неистовым лаем собак, отдаляясь всё дальше и дальше от интерната. Наконец силы покинули его, и он свалился в какой-то строительный хлам.
Славка проснулся от кукареканья петуха и от холода. В середине сентября рассветы были уже довольно прохладными. Открыв глаза, он тут же вспомнил события прошлой ночи. Поднявшись с мусорной кучи и отряхнув с себя пыль и стружки, Славка осмотрелся вокруг. Находился он в загородном, очевидно, дачном поселке. Невдалеке виднелись недостроенные остовы кирпичных и шлакоблочных домов. Взошло солнце и сразу стало теплее. Послышался шум приближающегося автомобиля, раздались чьи-то голоса и смех. Наверное, это были строители. Славка бросился в дом, но, на его счастье, люди прошли мимо. «Надо уходить – подумал он. – Но как идти по улице в таком виде?» На деревянных козлах висела рабочая одежда строителей. Славка торопливо перебирал заляпанные известковым раствором брюки и ветхие рубашки без пуговиц. Они оказались большими; очень даже большими. Но другого выхода у него не было. Чтобы штаны не спадали, он подпоясался куском алюминиевой проволоки и туго затянул ее. Накинул на себя пахнущую потом фланелевую рубашку, завязав ее полы узлом на животе.
Рядом остановилась машина. Хлопнули дверцы, послышались голоса, лязг извлекаемых из багажника инструментов. Славка тут же выпрыгнул в окно и, пригнувшись за сложенным в стопки кирпичом, побежал в сторону от поселка. Поплутав по заросшему бурьяном пустырю, он вышел к дороге. Было не трудно определить, в какой стороне находится город – не далее, чем в километре в утреннем тумане высились голубоватые столбики многоэтажек. Славка представления не имел об аксиоме, гласившей, что нарушителя закона почти всегда тянет на место преступления, но ноги уже вели его по направлению к интернату.
Через полчаса он был возле знакомых корпусов. Славка подполз к бетонному забору и заглянул в щель между двумя его секциями. Возле спального корпуса стоял интернатовский микроавтобус, машины «Скорой помощи» и милиции. У Славки учащенно забилось сердце. «А может, Симонян жив и всё обойдется? Ну разбил я Гарику голову в драке… С кем не бывает? Но не убил же! Да нет, конечно! Просто от удара стулом Симонян потерял сознание, и дежурный воспитатель был вынужден вызвать «Скорую помощь» и милицию. Конечно, меня накажут за этот проступок и наверняка снова определят в карцер. Но ничего страшного… Теперь я никогда не буду обращать внимания на глупые шутки и даже на нападки Симоняна. Пусть говорит, что хочет»… Славка с облегчением вздохнул.
В это время открылась входная дверь, из помещения вышли двое санитаров. В руках они держали носилки. На них кто-то лежал. И этот кто-то с головы до ног был накрыт простыней. Славка похолодел: «Неужели всё-таки убил?!» Следом появились несколько милиционеров, Надежда Ильинична, дежурный воспитатель и еще какие-то незнакомые люди. Из микроавтобуса вышел водитель и открыл заднюю дверцу. Санитары погрузили носилки в машину.
Славку трясло, словно в ознобе, по лицу стекали крупные капли пота. Он пытался их вытереть, но руки его дрожали, и пальцы совершенно не слушались.
«Надо бежать отсюда немедленно, и чем скорее, тем лучше. Ведь меня уже, наверное, начали искать». Он поднялся и на нетвердых ногах побрел вдоль забора. Время от времени оглядываясь, Славка всё дальше уходил от интерната.
Целый день он в оцепенении просидел в кустах на окраине города, а к вечеру пробрался в уже знакомый ему дачный поселок. Сильно хотелось есть. На грядках он нашел несколько перезрелых помидоров и пожелтевших огурцов, выдернул из земли пару морковок. В том же недостроенном доме на сложенных досках Славка обнаружил оставленные строителями полбулки хлеба и немного кефира в пакете.
О сне он и не думал – необходимо уходить из города. По ночам в интернате слышались гудки электровозов и стук колес: где-то недалеко проходила железнодорожная линия. До рассвета нужно было пробраться к ней. Славка прислушался. Действительно, с правой стороны послышался шум проезжающего состава. Мальчишка завернул в обрывок газеты остатки хлеба и сунул сверток в карман широченных брюк – неизвестно, когда ему удастся достать хоть какую-нибудь провизию. «Эх, видела бы меня сейчас мама», – подумал он, и глаза его наполнились слезами. Славка тряхнул головой. «Нет, не раскисать и не плакать! Обо мне, кроме меня самого, сейчас некому заботиться. Вперед»!
Славка подошел к железнодорожной станции и устало выдохнул воздух. Сколько времени он сюда добирался? Час? Два? А может быть, три? На нескольких путях стояли составы. Этот – с цистернами, наполненными горючим, ему явно не подходил. Славка, нагнувшись, полез под вагонами и вдруг испугался – а если состав сейчас тронется!? На следующем пути стояли теплушки, но все они оказались закрытыми. Мальчик снова пополз между колес. Едва он вынырнул из под вагона, как раздался жуткий лязг, и состав, дернувшись, медленно двинулся с места. Славке стало страшно. Во рту у него пересохло, ладони покрылись мокрой испариной. За что Небеса так разгневались на него?!
Впереди показался человек с большим красным фонарем в руках. Наверное, это был стрелочник или обходчик. В любом случае, встреча с ним не сулила Славке ничего хорошего. Начнет спрашивать – кто он и откуда? И что ему отвечать? Славка осмотрелся по сторонам. В нескольких шагах стояла приоткрытая теплушка. Рядом, грохоча, набирал скорость едва не погубивший его состав. Рубиновое пятно фонаря в руках железнодорожника скакало и приближалось. Славка подбежал к вагону и, облокотившись об основание, с трудом ввалился вовнутрь. На него дохнуло запахом прелой соломы, навоза и еще чего-то очень знакомого, но забытого. Он поднялся на ноги и тут же ткнулся лицом в что-то теплое и мягкое. Славка в испуге отшатнулся и уперся спиной в стенку теплушки.
– Кто здесь? – выкрикнул он.
Ему никто не ответил, но Славка слышал шумное дыхание. Вскоре глаза привыкли к темноте, и он увидел привязанных к перегородкам коров. Мальчик пробрался в угол вагона и плюхнулся в ворох соломы. Поневоле вспомнилось, как он с родителями ездил на дачу и мама водила его к соседке, которая держала корову. Они покупали трехлитровую банку парного молока. Мальчику очень нравился запах, исходящий из сарая, где стояло животное.
На мгновение полыхнуло красным светом, и тут же загрохотала закрываемая кем-то дверь. Резко прозвучал гудок тепловоза, состав дрогнул и тронулся. По стенам вагона метались отблески станционных фонарей, из громкоговорителей слышался голос диктора вокзала. Судьба преподносила мальчишке новое испытание. Куда набирает ход этот поезд, какие места его ждут? И ждут ли… Славка вздыхал и обреченно смотрел в потолок теплушки. Коровы, меланхолично пережевывая сено, равнодушно поглядывали на непрошенного гостя. Зарывшись в солому, Славка достал из кармана сверток с хлебом и сунул корку в рот. Через несколько минут убаюканный монотонным стуком колес маленький пассажир провалился в глубокий, но тревожный сон.
За ночь состав несколько раз останавливался на каких-то полустанках. Славка подползал к двери и смотрел наружу в небольшую щель. Состояние крайнего беспокойства прошло, но ощущение беспомощности и нереальности происходящего не покидало его сознание. Куда он всё-таки едет и что будет делать дальше? Славка тут же пытался отбросить эти мысли, но они снова и снова возвращались к нему. Он сам себе задавал одни и те же вопросы, на которые, впрочем, не было ответа.
Рассвело. Славка уже не покидал свой наблюдательный пункт, рассматривая в щелку однообразные поля и пролески. Показались жилые дома: сначала небольшие, а затем многоэтажные. Снизив скорость, поезд въехал в большой город и вскоре остановился. Славка попытался открыть дверь, но она не поддавалась: видимо, была на засове. Он вернулся в свое убежище и плюхнулся на солому. Рядом послышались голоса.
– Виктор, стоим четыре часа, – кричал кто-то. – В тринадцатую и четырнадцатую теплушки принеси воды и напои скотину.
Лязгнула задвижка и открылась дверь. Прикрывшись ворохом соломы, Славка видел, как в вагон забрался мужик, взял ведра и спрыгнул на землю.
«Пора»! – решил Славка, выглянув наружу. Мужик, гремя ведрами и удаляясь от поезда, перешагивал через рельсы. Славка, схватившись за дверь, соскользнул на землю и шмыгнул под вагон. Судя по количеству запасных путей, город был большой. Но какой? А, собственно, имело ли это для него значение? Сейчас главное – найти что-нибудь поесть. Славка шел по перрону, подметая асфальт штанинами своих безразмерных брюк. Становилось жарко. На скамейке лежала оставленная кем-то газета. На ней он увидел недоеденный пирожок и надорванный пакет кефира. Оглядевшись по сторонам, Славка взял добычу и рассовал ее по карманам.
– Эй, малец, подойди-ка сюда, – на него мрачно глядел какой-то бродяга и манил к себе пальцем.
В тот день Славка примкнул к шайке нищих, вожаком которых был дядя Саша, больше известный под кличкой Папа.
XVI
Шли месяцы, годы. Жизнь на кладбище почти не менялась. Разве что покойников прибавилось. Дядя Саша держал бомжей в ежовых рукавицах: за малейшую провинность или непослушание – будь то пьянство или сокрытие милостыни, нарушитель тут же получал увесистых тумаков от помощника вожака Гунявого, а особо проштрафившихся Папа потчевал увесистой клюкой, с которой не расставался ни днем, ни ночью. В случае повторного, как говорили бродяги, «косяка» виновный изгонялся из шайки.
По-прежнему, львиную долю доходов дяде Саше приносили Оксана и Славка. Возле церкви их уже хорошо знали, и идущие на службу прихожане охотно подавали им деньги. Гунявый бесцеремонно освобождал от других нищих лучшее место убогому дуэту и следил, чтобы его подопечных никто не обижал. Доставалось, порой, и праздным любопытствующим.
– Деточки, а у вас есть-то хоть где жить? – спрашивала какая-нибудь сердобольная старушка, обращаясь к Славке с Оксаной.
– Иди, бабка, своей дорогой, – перед прихожанкой, словно из-под земли, возникал Гунявый.
– Да Бог с вами, мужчина! – изумлялась бабушка. – Я ведь только спросить хотела.
– Любопытной Варваре на базаре нос оторвали, – Гунявый, мрачнея лицом, надвигался на спешно крестящуюся старушку. – А вы поменьше языком мелите, – он поворачивался к Славке с Оксаной.
– Мы и слова не сказали, – оправдывалась девочка.
– Вот и не говорите! – рявкал Гунявый, свирепо вращая глазами.
Однако дядя Саша был добр к подросткам. Неправдоподобно даже добр, что вызывало у Славки некоторые сомнения.
– Надежда вы моя и опора, – говорил вожак, попыхивая трубкой и подсаживаясь поближе к Оксане. Глаза его при этом теплились и загадочно поблескивали. – Красавица подрастает, – ворковал Папа, пытаясь приобнять девочку. – Надо с этим что-то делать, – вполголоса бубнил он, выбивая трубку о колено.
В такие минуты Славка сердито смотрел на дядю Сашу, – вроде как ревновал, – догадываясь, что вожак имеет ввиду. Прав Славка был лишь отчасти: то, что задумал дядя Саша, можно было увидеть только в страшном сне.
Славка морщился то ли от едкого дыма, то ли от услышанных слов, брал Оксану за руку и отводил подальше от сборища нищих. Гунявый долго и пристально смотрел вслед подросткам и чему-то ухмылялся. Славка и Оксана садились на лавочку возле какого-нибудь захоронения и рассказывали друг другу о своем неожиданно прервавшемся детстве. Возвращались они к землянке под утро, когда на востоке уже начинало светлеть небо. В теплые ночи бомжи ложились спать на траве, между могилок. Разумеется, дети за несколько лет жизни на кладбище привыкли к его таинственности, и вся реальная и нереальная атрибутика погоста была им знакома. Но бывали особые ночи, когда в обычный кладбищенский шум врывались новые, неизвестные и тревожные звуки, незнакомые тени черными сполохами мелькали среди могил, полная луна злорадно освещала кресты и обелиски.
– Слышала? – Славка трогал за плечо Оксану.
– Наверное, это Гунявый невдалеке храпит, – неуверенно шептала девочка. – Ты почему не спишь?
– Да нет… Другой звук, протяжный и жалобный, – Славка, облокотившись на локоть, неуклюже приподнимался и всматривался в дрожащую глубину кладбища. – Вот снова, слышишь?
Оксана слышала, и ей тоже было страшно. Девочка вздыхала, брала Славкину ладонь в свою руку и, прижавшись головой к его плечу, бормотала:
– Давай спать, тогда не будет так страшно.
Своего отца Оксана не помнила: он умер, когда дочь была еще совсем маленькой. Говорили, что ее мама почернела от горя и несколько месяцев ходила сама не своя. А потом вдруг запила. Отчаянно и беспробудно, не желая быть трезвой в этом реальном мире, который так жестоко с ней обошелся. От голодной смерти и прочих неприятностей девчушку спасали соседи. Но однажды и они не смогли уберечь дочку непутевой мамаши – Оксану то ли купили, то ли попросту выкрали бродячие цыгане. Это случилось в теплое время года, когда их пестрый, дымный табор раскинулся на окраине города, в лесополосе, а с первыми холодами – исчез. Вместе с ним пропала и девочка Оксана. Больше ее в тех краях никто не видел. Цыганский период в жизни Оксаны был шумный, грязный, суетливый. На зиму ромалы остановились в одном южном городе, где сняли большой, но ветхий дом. Гадали, попрошайничали, развозили по улицам известь, за копейки скупали у местных жителей металлолом, сдавая его затем в пункты приема. Оксана с двумя женщинами собирала милостыню в трамваях. Она «работала» в самой оживленной точке города – возле центрального рынка, в интервале между двумя остановками. Садилась в вагон на одной, где ее отправляла в путь пожилая цыганка Вера, а выходила на другой. Там малолетнюю попрошайку уже поджидала вторая цыганка – Люська. Целый день Оксана моталась между остановками, тут же отдавая заработанные гроши своим старшим подельницам. Городской рынок и церковь были вотчинами дяди Саши, и вскоре ему доложили о «несанкционированных» гастролерах. На следующий день к дежурившему на рынке милиционеру подошел Гунявый.
– Начальник, конечно, мое дело маленькое, но та худая цыганка, – он пальцем указал на Люську, – кошельки у трудящихся тырит. Видишь, уже который час на остановке ошивается.
Через несколько минут ромала была препровождена в опорный пункт милиции для выяснения обстоятельств. Гунявый усмехнулся вслед возмущающейся цыганке и пошел на остановку встречать трамвай.
Так Оксана оказалась в шайке бомжей.
Всю ночь моросил холодный, монотонный дождь. Сквозь прохудившийся настил землянки падали капли. Они звонко стучали в подставленную посуду и мешали Славке заснуть. Рядом, уткнувшись лицом в его плечо, едва слышно посапывала Оксана. Храп и надрывный кашель остальных обитателей приюта обездоленных Славка научился не замечать – привык. Буржуйка уже давно затухла, и в землянке стало холодно. Оксана зашевелилась и еще теснее прижалась к Славке. «Замерзла, бедная», – он поправил на спине девушки какую-то тряпку.
Дядя Саша чиркнул спичкой и взглянул на часы.
– Подъем, братва, – гаркнул он. – Полседьмого уже.
Бомжи, кряхтя и кашляя, неохотно выбирались из груд тряпья.
– Гунявый, кто за печкой сегодня следил? – спросил вожак, подтягивая к себе посох.
– Любка, – буркнул тот, разглаживая ладонью волосы.
– Проспала, курва, – дядя Саша ощутимо пнул ногой провинившуюся подругу. – Из-за тебя сегодня без чаю останемся, – поежился он. Достал из мешка черствую булку хлеба и луковицу. Порезал скудную снедь на равные части и раздал подопечным. – Всё, выходим на работу, братва, – дядя Саша клюкой подгонял бомжей к выходу.
Славка ладонью зачерпнул из ведра воды и плеснул себе в лицо.
– Хорошо! – сказал он, задорно тряхнув головой.
Оксана улыбнулась, глядя на него. Славка улыбку заметил, и на душе стало так приятно! Что бы он делал, если бы не эта девушка? Рядом с ней любые невзгоды и лишения казались не такими уж страшными. Славка был уверен, что подобная жизнь – лишь временное явление, а может, и испытание. Вскоре судьба станет к нему более благосклонной: он найдет нормальную работу, женится на Оксане и, конечно же, у них будет свой дом. И дети…
Славка отворил дверь. В лицо полетели крупные, мягкие снежинки, уже прикрывшие тонким саваном унылый кладбищенский пейзаж. «Наверное, последний снег в этом году», – по-взрослому подумал он.
Возле церкви было много народу. Даже для воскресного дня прихожан оказалось больше, чем обычно.
– Сегодня разве праздник какой? – спросила Оксана.
Их постоянный провожатый Гунявый лишь пожал плечами.
– А у них каждый день праздник, – проворчал он, кивнув на храм. – Становитесь на свое место, а я схожу в магазин за сигаретами.
Оксана и Славка прислонились к церковной ограде, девушка привычно запела:
– Да услышь тебя Господь в день печали и защитит тебя имя Бога…
– Подайте, Христа ради, люди добрые, – хриплым голосом вторил напарнице Славка.
Металлические гроши щедро сыпались в мятую алюминиевую кружку, которую время от времени опустошал подходивший к ним Гунявый.
Прихожане с жалостью смотрели на худенькую девушку, почти еще девочку, и горбатого парнишку, в искреннем смущении отводившего глаза и опускавшего давно не стриженую голову.
– Простите меня, детки, ради Бога, – перед ними остановилась пожилая женщина и поклонилась в пояс.
Оксана и Славка удивленно переглянулись.
– За что же нам вас прощать, матушка? – спросила Оксана.
– Сегодня – Прощеное Воскресенье, – пояснила женщина, – все люди должны просить друг у друга прощения.
– А если у одного человека нет никакой вины перед другим? – осмелел Славка.
– Да, – добавила Оксана. – Вот как, например, у вас – перед нами.
– У каждого из нас есть доля вины перед ближним, – ответила женщина. – Почему вы здесь стоите? Значит, кто-то в этом виноват.
– А почему же именно вы за него просите? – не унималась Оксана, оглянувшись в сторону Гунявого. К счастью, его на месте не оказалось. – Каждый пусть сам за свои грехи отчитывается.
– Все мы – дети Божьи, – сказала она. – Братья и сестры. Разве ты за своего братика не попросишь прощения? – женщина опустила в кружку несколько монет. – Вы бы подошли к настоятелю храма отцу Георгию, коли вам жить негде и на хлебушек не всегда деньги имеются. С Божьей помощью, – она перекрестилась на храм, – он поможет вам с кровом и пропитанием. А работа в церкви всегда найдется. Да хранит вас Бог, детки, – она снова поклонилась и пошла к храму.
– Какая добрая женщина! – Оксана долго смотрела ей в след. – Если бы моя мама была такая, – добавила она, тяжело вздохнув.
Славка ничего не сказал. Его мама тоже была добрая. Тяжелый ком застрял у него в горле и надолго там задержался, мешая просить милостыню. «Разве я виноват, что мои родители погибли? А в чём же я тогда провинился?» Славка задумался. Вдруг он вздрогнул, словно его ударило током. «Симонян! Я убил человека… И у кого просить прощения? Скорее всего, у родственников Гарика. Но, как и где? И простят ли они меня?» – Славка застыл, уставившись в одну точку.
– Что с тобой? – спросила Оксана, заметив его замешательство.
– Нет, ничего, – ответил Славка и, прокашлявшись, затянул: – Подайте, Христа ради, люди добрые.
Служба закончилась, о чем тожественно благовестили колокола. Их звон, разрывая вязкую промозглость серого утра, медленно уносился вверх – в снежную мартовскую круговерть. Прихожане потянулись к выходу. Славка присмотрелся к их лицам – они были добрыми и изливали какую-то особою чистоту, неброскую и естественную. Монеты снова застучали о дно кружки. Однако Гунявый не появлялся. Из всей шайки бродяг лишь он один мог позволить себе выпить стаканчик-другой спиртного и, прежде чем вернуться на кладбище, отоспаться в кустах или в люке теплотрассы. Дядя Саша не замечал или делал вид, что не замечает его выходок.
Славка с Оксаной, дожидаясь Гунявого, топтались возле церковных ворот. Возвращаться на кладбище без провожатого они не решались – как отреагирует на это вожак? Да и добычу могли по дороге отобрать конкуренты.
– Давай зайдем? – девушка кивнула в сторону храма. – Заодно и погреемся.
– Давай, – Славка еще раз огляделся вокруг. Гунявого не было видно.
Они поднялись по каменным ступенькам и в нерешительности остановились у открытых дверей.
– Проходите, молодые люди, не стесняйтесь, – какая-то старушка легонько подтолкнула их в спину.
И Славка, и Оксана впервые в жизни переступали порог церкви. После службы в храме было пустынно и тихо. По углам, на золоченых подставках, мерцали свечи. За низкой перегородкой старенький дьячок монотонно-глухо читал псалтырь. Под ногами поскрипывали крашеные, местами вытертые, полы. На стенах висело множество темных от времени икон, с которых строго смотрели вытянутые лики святых. Перед некоторыми – видать, самыми главными и значительными – теплились висящие на тонких цепочках лампадки. У распятия стоял на коленях мужичок в потертом пальто и, беспрестанно наклоняясь, касался лбом пола. Славке вдруг стало неуютно и даже немножко страшно.
– Пойдем отсюда, – буркнул он и направился к выходу.
– Нет, что ты! Давай свечки поставим, – Оксана остановила Славку, взяв его за рукав. – Нам ведь очень надо, – девушка с мольбой посмотрела на своего спутника.
Они подошли к церковному ларьку и купили две свечки.
– А каким святым их надо ставить? – спросила Оксана.
Продавщица внимательно посмотрела на новых прихожан.
– Поставьте Спасителю, Богородице и Николаю Чудотворцу, – она протянула им еще одну свечку и ладонью указала на иконы. – Приходите к нам на службу, – улыбнулась женщина. – Вам понравится.
Славка зажег свечу и поставил ее перед большой иконой Божьей Матери. Глаза Богородицы излучали необыкновенное тепло, и взгляд ее был похож на мамин. Славка, не отрываясь, смотрел на светлый лик иконы. Ему казалось, что эта добрая женщина сейчас протянет руку и коснется его головы. Славка зажмурился. Когда он открыл глаза, живой огонек свечи метался, словно его пытались задуть, хотя рядом никого не было. Пламя почти гасло, затем снова вспыхивало, неистово трепыхаясь. Фитилек трещал и дымился; оранжевые змейки искр, высоко взлетая, старались попасть Славке в лицо.
– Что это? – в испуге прошептал он.
– Свеча, наверное, отсырела.
Славка обернулся. Рядом стоял священник. Близко посаженные глаза на узком смуглом лице смотрели внимательно и строго. На батюшке, так же, как и на дьячке, был надет длинный черный балахон, а на груди висел массивный золоченый крест. Священник чуть наклонился и, положив на Славкино плечо ладонь, спросил:
– На исповеди давно был, отрок? – он перевел взгляд на «беспокойную» свечу.
– На какой исповеди? – испуганно пролепетал Славка.
– Ну, может, ты совершал какие-нибудь нехорошие поступки и хочешь в них раскаяться, – сказал батюшка. – Поведать о них Господу.
«Откуда он знает про Симоняна!?» – похолодел Славка.
– У каждого из нас в жизни были беды, лишения и ошибки, но в скорби и унынии, а особенно в грехе, не стоит замыкаться, ибо Господь любит всех своих детей, – продолжил священник.
– И меня любит? – удивился Славка. – А откуда же он обо мне знает?
– Христос, – священник, обернувшись на распятие, перекрестился, – не только знает тебя, но и видит всё, что происходит с тобой. И хорошее, и плохое, – добавил он.
– А если знает, то зачем ему рассказывать? – спросил Славка, чуть осмелев.
– Чтобы Господь увидел, что ты сожалеешь о своих скверных поступках и просишь прощения за них, – пояснил батюшка. – Он ведь любит тебя и Ему плохо оттого, что ты совершаешь нечестивые поступки.
«Знает, – у Славки не оставалось сомнений, что священнику кто-то рассказал о его страшной тайне. – Но кто? Бог? Значит, Он действительно всё видит…»
– Я ведь не хотел! – выкрикнул Славка. – Симонян первый начал.
– Я знаю, – сказал батюшка и улыбнулся. – Вот поэтому ты должен всё рассказать и не носить этот грех в себе.
– Богу рассказать? – спросил Славка, посмотрев на распятие.
– Рассказать мне, а Господь всё услышит, – священник снова перекрестился. – Приходи завтра утром на исповедь, я тебя буду ждать.
– Что он тебе говорил? – спросила Оксана, когда они вышли из храма.
– Сказал, что нужно исповедаться – покаяться в своих грехах.
– И ты пойдешь?
– Пойду, – твердо ответил Славка.
Теплый мартовский ветер гнал по небу темно-синие клочки туч. Выглянувшее из-за них солнце Прощеного Воскресенья заполыхало на близких куполах церкви.
Но на следующий день Славке так и не удалось сходить в храм – не пустил Гунявый. «Не занимайся ерундой, горбатый», – буркнул он. Казалось, твердое убеждение покаяться в своем единственном, как думал Славка, грехе откладывалось изо дня в день и вскоре стало каким-то размытым и не столь важным. «Нет, я, конечно, исповедуюсь. Но не сегодня, а как выкроится свободное время…»
Пришла настоящая весна. Растаял снег, высохли лужи, и стремительно – как это бывает на юге – зазеленела трава, на деревьях набухли почки. Славка с Оксаной, прежде чем идти спать в землянку, подолгу бродили по кладбищу. Они перекидывались парой ничего не значащих фраз и, мельком взглянув друг на друга, надолго умолкали. Славка давно хотел сказать девушке, что она… Он вздыхал, не зная как сформулировать свои слова, и словно нечаянно притрагивался к ее руке. Славка останавливался, поправлял выбившуюся из-под платка прядь Оксаниных волос. Его подруга, смущаясь, краснела и, легонько отстранив его руку, шла дальше.
Однажды Славке довелось случайно увидеть, чем занимались забредшие на кладбище парень с девушкой. Сначала они, сидя на скамейке, долго целовались. Затем переместились на траву между могилок. Парень снял с девушки майку, джинсы, а вскоре, продолжая ласкать свою подругу, и нижнее белье. Славка, затаив дыхание и боясь пошевелиться, наблюдал за парочкой. Они сблизились, нежно касаясь друг друга и шепча какие-то слова, и стали одним целым. Славка впервые в жизни видел физическую любовь. Иногда по ночам обитателям землянки приходилось слышать, а то и наблюдать похабные манипуляции вожака со своей неопрятной пассией. Славке становилось противно и отчего-то стыдно перед Оксаной. Он накрывал девушку полой своей куртки и тихонечко шептал ей на ухо сказки, которые ему рассказывала перед сном мама. Вскоре мерзкая возня вожака и Любки прекращалась. Через несколько минут приют обездоленных наполнялся исполинским храпом. Но Славка слышал лишь дыхание Оксаны. Она лежала, доверчиво уткнувшись лицом в его шею. Славке хотелось погладить ее худенькие плечи, поцеловать в щеку, но он не решался это сделать. Он закрывал глаза и уносился из убогого мира реальности в далекие и, казалось, несбыточные грезы своих фантазий.
…Новенькая, сверкающая на солнце машина останавливается возле церковных ворот. Славка, одетый в элегантный черный костюм, выходит из автомобиля и подает руку Оксане. Она – в длинном белом платье – ослепительно красивая и словно невесомая. Сейчас их будут венчать. Невеста берет жениха под руку, и по каштановой аллее они идут к храму. Славка с Оксаной счастливы и не отрывают друг от друга влюбленных взглядов. В толпе зевак они замечают дядю Сашу, Любку, Гунявого и остальных нищих. Но почему Гунявый снова ухмыляется, словно задумал что-то недоброе? Оксана, похоже, тоже пугается и, ища защиты, прижимается к плечу суженого.
– Не бойся, любимая, – говорит Славка и ободряюще смотрит на невесту. Но что это!? Перед ним стоит вовсе не Оксана, а одетая в тряпье какая-то женщина с обезображенным лицом. Славка вскрикнул и проснулся.
– Что случилось? – приподняла голову Оксана.
– Ничего, Ксюша. Спи, – он поплотнее прикрыл девушку полой своей куртки.
Веселыми липовыми листочками зашелестел апрель. Зажужжали мохнатые пчелы, бодро затренькали желтобокие синицы. Раздвигая землю на могилках, словно привет от покойников, встали столбики алых тюльпанов и пронзительно желтых нарциссов.
– Горбатый, подь-ка сюда, – однажды вечером гаркнул дядя Саша и для пущей убедительности громко выругался.
Славка с Оксаной, как всегда, находились чуть поодаль от остальной честной компании.
– Чё, в падлу рядом с нами сидеть? – вожак клюкою ворошил в костре тлеющий хворост.
– Голубая кровь, – хихикнула Любка, заглядывая в глаза дяде Саше.
– Заткнись, дура, – Папа сплюнул в огонь и повернулся к Славке. – Через неделю – на Пасху – на другом конце города открывается новый храм, – дядя Саша достал из кармана трубку и стал набивать ее табаком. – В праздник все будем работать там, – он окинул взглядом своих подопечных, остановив его на Славке. – А с тобой мы завтра поедем договариваться с местной братвой, чтобы нас оттуда не поперли. – Дядя Саша вынул из костра головешку, и воздух разбавился едким табачным дымом. – Гунявый, Любка, Оксана – с утра, как всегда, идете к церкви.
Славка задрал голову. Новый храм был большой и красивый. Золоченые купола упирались в высокое голубое небо. Колокольный звон широко и гулко стелился над городом. Славка хотел было заглянуть в открытые двери церкви, но дядя Саша дернул его за руку.
– Нечего тебе там делать, горбатый, – хмыкнул он. – Наше дело – паперть, а дорогу туда забудь: рылом, брат, не вышел.
Местных нищих они нашли в кустах, за церковным забором. Убогие сидели на траве и пили из горлышка вино, передавая бутылку друг другу.
– Здорово, братва, – дядя Саша присел рядом и положил клюку на колени.
– Здоров, коли не шутишь, – ответил лохматый, давно не стриженый мужичок с красным лицом. Судя по интонации, он был их главарем. Папа достал из кармана несколько мятых десяток и положил деньги на траву перед мужичком.
– Угостите вином, бродяги?
Красномордый, немного подумав, протянул ему початую бутылку портвейна. Дядя Саша, приложившись к горлышку, сделал несколько глотков. Вскоре один из нищих сбегал за добавкой, и разговор принял деловой оборот.
Славка не прислушивался к обсуждению процентной доли заработка от их пребывания на паперти. Он рассматривал храм. «Красивое здание, ничего не скажешь… На самом ли деле здесь Бог проживает? А в той церкви, возле ворот которой мы с Оксаной стоим – тоже? И сколько их тогда? Любка не раз говорила, что Бог един. Тогда как же Он везде успевает? Может, оттого, что Бог так занят, Ему не удалось уследить за моими родителями. Почему Он их не спас? И почему Он так сильно наказал меня? Кого бы знающего расспросить об этом?» – подумал Славка.
Возвращались они на кладбище, когда уже стемнело. Дядя Саша был немножко пьян и, как никогда, словоохотлив.
– Необходимость такая, горбатый, – оправдывая своё состояние, говорил он. – Для них, – Папа ткнул палкой в сторону недавних собутыльников, – непьющий человек подозрительнее мента. Вот и пришлось маленько нажраться, – дядя Саша шумно втянул в себя воздух. – Ты не пробовал еще пойло, горбатый? – вожак остановился, грозно посмотрел Славке в глаза и вдруг расхохотался. – А кралю-то свою пощупать хоть успел? – Он достал из кармана трубку и сказал: – Пора, брат, пора… – и вполголоса добавил: – А потом я попробую.
– Что попробуешь, дядя Саша? – не понял Славка.
– А, это я так… О своем, – вожак запыхтел трубкой. – Однако красивой девка становится. Как бы вокзальные сутенеры не увели Ксюху, – он вздохнул. – Против них я ничего не смогу сделать.
Некоторое время они шли молча.
– Есть у меня одна идея, горбатый, – дядя Саша ощутимо хлопнул ладонью по Славкиному плечу. – Уж ты не обижайся – для вас обоих это благом окажется.
«Благо» – в связи с чрезвычайными обстоятельствами – свершилось в эту же ночь.
Они подошли к месту своего обитания. Бродяги, потягивая из закопченных кружек чай, сидели возле костра.
– Где девка, Гунявый? – спросил дядя Саша, оглядевшись по сторонам.
– А я почем знаю? – тот лишь пожал плечами. – В землянке, наверное.
– Поимел он ее, козел, – сказала Любка, сплюнув в костер.
Славка, обогнав Папу, ринулся в землянку. Оксана, отвернувшись к стене, лежала на куче тряпья. Дядя Саша сдернул с девушки ветхое, некогда оранжевое, покрывало. Оксана была голой, но даже не попыталась прикрыться.
– Ничего особенного, – проворчал вожак и присел на колченогую табуретку. – Я ж и толкую, что хороша больно девка, вот и внимания много мужского привлекает, – он вздохнул. – Придется маленько подкорректировать, – дядя Саша полез в карман. – А ну-ка, пацан, пойди погуляй, – в руках у него появился нож. Щелкнуло лезвие.
– Что ты хочешь делать, Папа!? – Славка широко раскинул руки, пытаясь прикрыть собой Оксану.
– Я сказал, вали отсюда, горбатый! – вожак замахнулся на него клюкой. – Но, увидев Славкины глаза, более миролюбиво добавил: – Волосы ей обрежу покороче, чтобы кобелям принцессой не казалась, – и, перейдя на шепот, прохрипел: – Лучше по-хорошему уйди, малец – ведь порешу.
Поверив и в то, и в другое обещание, Славка попятился к выходу.
– Любку позови, горбатый, – приказал дядя Саша.
Через несколько минут из землянки послышался приглушенный крик Оксаны. Славка вскочил на ноги, но Гунявый силой усадил его на место.
– Поздно за красавицу напрягаешься, браток, – бродяга сморщил лицо. – Да и не красавица она теперь.
– Это почему – не красавица? – насторожился Славка.
– «Расписал» ей Папа фейс, – Гунявый потянулся, хрустнув суставами. – Жаль… Хорошая бабенка могла получиться.
– Как это – расписал?
– Шрам на морде ей сделал. Он давно собирался, – бродяга, нахмурившись, посмотрел на свою ладонь. – Я сам ей хотел сегодня рожу малость подпортить, – он показал Славке рану на пальце. – Видишь, укусила твоя Оксана.
– Зачем укусила? – удивился тот, не желая верить, что дядя Саша только что изуродовал девушке лицо.
Гунявый рассмеялся и полез в карман за сигаретами.
– Ты, горбатый, совсем дурачок или только прикидываешься? – бродяга чиркнул спичкой. – Поимел я ее, понимаешь? – он запыхтел, раскуривая «примку». – А чё? Баба она общая, никому ни жена, ни сестра, правда ведь, братан? – Гунявый скосил глаза, наблюдая за собеседником. – Я ж не Любку тронул – она Папина.
До Славки, наконец, дошел смысл происшедшего. Он застонал. «Оксану… Мою Оксану… Какой-то мерзавец…» Белое пятно ярости застлало собой остальной мир, какая-то непонятная и страшная, но уже знакомая сила свела ему скулы, невероятно крепко сжала кулаки и бросила его тело на обидчика Оксаны. Они оба упали на траву и, хрипя от напряжения, пытались вцепиться друг другу в горло. Но силы оказались неравны – Гунявый всё сильнее сжимал крепкие узловатые пальцы на Славкиной шее. «Воздуха не хватает, воздуха! – отец подбрасывает Славку высоко вверх, и он макушкой касается яблоневой ветки. Славке очень приятно, но он ворчит: – Хватит, не маленький уж… Но почему так катастрофически не хватает воздуха?!»
Всё закружилось в ураганном вихре – звездное небо, большие красные яблоки, лицо мамы. Но откуда взялась гнусная физиономия Гунявого? Она приближается всё ближе и ближе, и вдруг падает на Славку.
– Эй, горбатый, ты живой? – его кто-то настойчиво теребил за плечо.
Славка открыл глаза. Над ним склонился дядя Саша.
– Живой, я спрашиваю? Живой, слава Богу… Ну поднимайся, – вожак протянул ему руку.
Славка ладонью притронулся к горлу. Оно горело, словно он только что проглотил столовую ложку горчицы, и было больно глотать, как во время ангины. Он приподнялся на локте. Рядом, неловко подогнув под себя руки, лежал Гунявый. Из-под черных завитков волос змеилась темная струйка. Вожак пучком травы вытирал свой посох. «Кровь»? – Славка вопрошающе взглянул на дядю Сашу
– Допросился, гад, – Папа сплюнул на землю. Затем неожиданно рассмеялся. – Теперь по гроб мне будешь должен – задушил бы тебя Гунявый, как котенка, – дядя Саша присел рядом со Славкой. – А за Оксану, горбатый, не обижайся, – он достал из кармана трубку и постучал ею о колено. – Так даже лучше: теперь на Ксюху, кроме тебя, мужики заглядываться не будут.
Славка нахмурил брови и отодвинулся от дяди Саши.
– Ну, как знаешь, малец, – вожак, не спеша, набивал трубку. – Подрастешь – поймешь, дурачок, – он взглянул на Славку и притянул к себе клюку. – Сейчас Любка водярой промоет ей морду, и заживет, как на собаке. Останется-то полосочка небольшая… Зато никакой кобель больше на девку глядеть не будет, – он вздохнул. – Через неделю пойдете работать к новому храму. А сейчас, горбатый, давай этот кусок свинины, – дядя Саша оглянулся на тело Гунявого, – где-нибудь схороним.
«Вот еще одним убитым больше стало, – с тоской подумал Славка. – Неужели таким образом люди избавляются от своих противников?»
За ноги они оттащили труп к недавнему захоронению и, откинув в сторону венки, стали разрывать могилу.
– Хорош, горбатый. Кажется, до хозяина добрались, – хриплым голосом сказал вожак и, нагнувшись, столкнул труп в яму. Тело глухо ударилось о крышку гроба. – Ну, будет тебе, Гунявый, земля пухом, – дядя Саша тыльной стороной ладони вытер пот со лба. – Загортай, малец, обидчика своей бабы. И научись мстить, горбатый: жизнь не любит добрых и беспомощных, запомни это, – Папа достал неизменную трубку и раскурил ее. – Давай пошевеливайся, а то не дай Бог, кто заметит.
Через час они вернулись к землянке. Вожак устало опустился на землю.
– Ну, иди до Ксюхи, горбатый – утешь женщину, – осклабился дядя Саша. – Они енто любят…
Оксана, после случившихся с ней потрясений, замкнулась в себе и не желала ни с кем общаться. Целыми днями она лежала в землянке, уставившись в одну точку на стене. Шрам, на самом деле, оказался ужасным: бурая извилистая полоса засохшей крови протянулась от виска к подбородку. Однако рана заживала быстро: Любка утром и вечером промывала ее водкой, а затем накладывала листки подорожника.
Славка не отходил от девушки и, время от времени, прикасаясь к ней ладонями, спрашивал:
– Ксюша, тебе ничего не надо? Давай я за мороженым сбегаю?
Оксана не отвечала. Глаза ее вновь наполнялись слезами. Славка в бессильной злобе сжимал кулаки, не зная на кого выплеснуть свой гнев. «На Гунявого? Серчать на мертвого, скорее всего, глупо. На дядю Сашу? Но что я могу сделать с вожаком? Броситься на него с ножом? Не вопрос… Но после нападения я, скорее всего, составлю компанию Гунявому, – он тяжело вздыхал и тряс головой, пытаясь отогнать дурные мысли. – Надо уходить из шайки… А куда? В церковь, как советовала та сердобольная женщина? Но что мы там будем делать?»
Скрипнула дощатая дверь. В землянку вошел дядя Саша.
– Ну, хватит прохлаждаться, молодежь, – он присел на табуретку рядом с Оксаной. Девушка отпрянула в сторону, вжавшись в стенку. – Не боись, дуреха, – хмыкнул вожак. – И запомни, что это – он ткнул пальцем в ее лицо, – лучший для тебя вариант. А то б пошла в вокзальные девки и совсем бы пропала, – дядя Саша поднялся и пошел к выходу. – Всё, что ни делается – делается к лучшему, – ухмыльнувшись, добавил он. – Послезавтра выходим на работу к новому храму.
ХVII
А послезавтра было накануне праздника Пасхи. Дядя Саша собрался вывести нищих, чтобы они освоились на новом месте работы. Бомжи выбрались из землянки и, поеживаясь от утренней прохлады, побрели по тропинке к дыре в кладбищенском заборе.
– С местными не скандалить, – наставлял Папа своих подопечных, – всё уже обговорено. Хотя кому теперь скандалить? – вздыхал вожак. – Разве что Любке…
Едва дядя Саша вынырнул из прорехи в ограде, как в ту же секунду рядом остановились два микроавтобуса, из которых выбежали милиционеры.
– Всем стоять, господа бомжи, – гаркнул упитанный майор, вероятно, самый главный из них. – Проходим по очереди в автобус, – осклабился блюститель закона, постукивая резиновой дубинкой по ладони. – И не приведи Господь, если кто вздумает бежать, – он пошевелил полными губами и чуть-чуть их раздвинул. Это, видимо, означало, что майор улыбается.
– За что, начальник?! – несколько театрально возмутился дядя Саша, сделав шаг вперед. – Мы – законопослушные граждане, никого не трогаем, живем тем, что люди добрые подадут, – он оглянулся на нищих, указав на них посохом.
– Документы предъяви, законопослушный гражданин, – заорал майор, заметно краснея лицом. – А может из них кто паспорт покажет? – свирепо вращая глазами, он ткнул дубинкой в сгрудившихся бомжей. – До выяснения обстоятельств каждый из вас направляется в спецприемник, – подвел итог милиционер. – В машину бегом марш!
Славка и Оксана, держась за руки, подошли к автобусу.
– Мужчины – в одну машину, женщины – в другую, – майор взял Оксану за плечо. – А что у тебя с лицом? – он слегка сморщился, вглядываясь в девушку. – Откуда у тебя такой шрам? – Оксана ничего не ответила. – Ладно, там разберемся.
Милиционер подошел к Любке, подталкивая ее к микроавтобусу.
– Руки убери, мусор поганый! – взвизгнула бомжиха.
– Я смотрю, среди вас и блатные имеются, – усмехнулся майор. – Ничего, всех по мастям рассортируем.
Автобус, покачиваясь на ухабах, выехал на асфальтированную дорогу, ведущую в город.
– Главное, горбатый, не сболтни чего лишнего, – дядя Саша, наклонившись к Славке, шептал ему на ухо. – Мол, ничего не знаю, милостыню возле церкви просили и всё… А то тебе ж хуже будет, – он покосился на майора. – Ты еще, пацан, не знаешь, как менты «гнилить» могут, – дядя Саша вздохнул. – Типо мы всё знаем, а ты только бумагу подпиши. Не вздумай, – зашипел Папа.
– Прекращай базар, мужик, – рявкнул на него милиционер. – Будет еще время в «козлятнике» наговориться.
Машина на трассе быстро набирала скорость. Трепыхавшиеся на ветру занавески хлестали Славку по лицу. Мимо со зловещим ревом проносились встречные автомобили. Славка, вжавшись в сиденье, со страхом поглядывал в окно.
– Андрей, включи приемник, – сказал сидевший рядом с дядей Сашей милиционер.
Водитель щелкнул ручкой. Салон автобуса заполнил голос Шевчука. «Осень – в небе жгут корабли. Осень – мне бы прочь от земли…» – авторитетно уверял певец. «Эта песня нравилась отцу», – вспомнил Славка. Отцу… Они едут на море. Папа вполголоса напевает. Вдруг страшный взвизг тормозов, вскрик мамы. Завертелись в жутком калейдоскопе небо, земля, деревья…
«Осень – это небо под ногами…» – милиционер подпевал Шевчуку.
Славка глянул в лобовое стекло. С включенными фарами на них стремительно надвигался огромный желтый КамАЗ.
– Он что, спятил?! – закричал водитель, резко выворачивая руль вправо. Снова визжат тормоза, о днище машины злобно стучит щебенка. Славка уже не сомневался в том, что будет дальше. Сейчас зазвенят бьющиеся стекла, заскрежещет гнущийся металл, и в тело сотнями молний вопьется невыносимая боль. И никуда от нее не деться.
– А-а-а-а-а! – возопил Славка и, обхватив голову руками, рухнул на пол автомобиля.
Через несколько секунд автобус остановился.– Что с тобой, пацан? – над Славкой наклонился майор.
– А-а-а-а-а!
–Да больной он на голову, начальник, – дядя Саша многозначительно повертел пальцем у виска. – Убогие мы люди, не понимаешь, что ли, майор? Отпустил бы ты нас, а? – вожак приподнялся с сиденья.
– Сядь, я сказал! – гаркнул милиционер, сморщившись от пронзительного крика задержанного.
– А-а-а-а-а! – не унимался Славка, качаясь по полу и пытаясь залезть под сиденье.
Майор открыл дверцу и вышел из машины. Пошарив в карманах, достал пачку сигарет. Щелкнул зажигалкой и, оглядываясь на автобус, подошел к кустам.
– Бежим, горбатый! – выкрикнул дядя Саша и, спрыгнув с подножки автомобиля, побежал через дорогу.
– Стой, козёл! – майор кинулся за вожаком, на ходу застегивая ширинку. Славке хватило доли секунды, чтобы понять, что другого шанса для побега у него не будет. Он скатился на обочину и, мгновенно поднявшись, побежал в противоположную от дяди Саши сторону – в кусты. Оглушительно прогремел выстрел. Славка пригнулся и на четвереньках продрался сквозь заросли дикой акации. В его плечи и руки вонзались иголки, но он, вскрикивая от боли, стремительно удалялся от преследователей. Славка был убежден, что один из милиционеров бросится за ним вдогонку. Словно раненый зверек от охотников, опираясь о ладони и коленки, он всё дальше и дальше удалялся от ментов. Совершенно потеряв счет времени, обессилевший, Славка упал навзничь на мокрую от росы траву. «Всё, больше не могу!» – прохрипел он. Вокруг было тихо. Где-то вдалеке шумели проезжающие машины, да на стволе засохшего тополя выводил замысловатую дробь дятел. Перед Славкиным носом пробежала юркая ящерица и застыла, уставившись на пришельца крошечными бусинками глаз. Окружающий мир жил по своим законам, и каждому находилось в нем место. Не было его только у Славки. «Но почему?!» – он опустил голову и, в который уже раз, горько заплакал.
Переждав день в кустах, вечером Славка двинулся в обратную сторону, к кладбищу. Другого места, где бы он смог укрыться и найти пристанище на ночь, у него не было. Пробираясь вдоль дороги, по лесополосе он вернулся туда, где их задержала милиция. Сквозь в дыру в заборе он проник на погост и, оглядываясь по сторонам, побрел к землянке.
В ультрамариновом небе, окружив себя россыпью зеленоватых звездочек, завис тощий месяц. Со всех сторон на Славку надвигались покосившиеся кресты и мрачные обелиски. Резко закричала какая-то ночная птица, и тут же в зарослях крапивы кто-то зашевелился. Славка отпрянул в сторону. Из бурьяна выскочила потревоженная кошка и бросилась наутек. Славке вдруг стало очень страшно. Он прежде не боялся сумрачных липовых аллей, петляющих в высокой траве кладбищенских тропинок и даже цыганского склепа, а покойники для него были чем-то несущественным и нереальным – как соседи в многоэтажке. Славка опустился на лавочку и ногой отодвинул лежащий на дорожке венок. Присмотревшись к ближайшей могилке, похолодел: пару недель назад они с дядей Сашей в этом месте закапывали Гунявого. Над зеленоватой столетней надписью на выщербленном крупно-зернистом песчанике Славке показалось лицо убиенного вожаком сотоварища. Он попятился от страшного захоронения. Невзирая на опасность снова быть задержанным милиционерами, Славка пробрался к землянке и улегся на свое место. С невероятным беспокойством в сознании и коркой черствого хлеба в желудке он закрыл глаза и представил себя маленьким мальчиком, сидящим за обеденным столом рядом с родителями. За окном чирикают воробьи и приторно пахнет сирень. Мама уговаривает его съесть еще один кусочек торта. Но Славка уже не хочет есть, он очень хочет спать. Заснул он моментально – истощенное физически и морально тело решительно требовало отдыха.
Разбудил его щебет птиц. Было ясное свежее утро. Солнечные лучи, проникая сквозь прорехи в настиле, освещали убогую внутренность убежища. Славка поднялся с нар. Всё тело болело, кости и суставы ныли, словно вчера весь день он выполнял непосильную работу. Славка вышел из землянки и огляделся. Сейчас, в солнечном свете, старое кладбище выглядело едва ли не романтично. С ветки на ветку резво порхали огненные горихвостки, трава сверкала капельками росы, чуть качаясь, благоухали цветущие гроздья сирени. Природа, как это часто бывает в жизни, настраивала на оптимистический лад.
Славка решил в противоположном углу кладбища, возле цыганского склепа, вырыть небольшую пещеру, где бы он мог ночевать и скрываться от посторонних глаз. «А сюда, – он оглянулся на землянку, – могут снова нагрянуть милиционеры. По выходным я снова буду ходить к церковной паперти – глядишь, люди добрые и подадут копеечку на пропитание».
К вечеру новое жилище было уже готово. Славка перенес в нору необходимый для существования нехитрый скарб, среди которого обнаружились кое-какие инструменты: топор, молоток, ножовка да пара десятков ржавых гнутых гвоздей разного размера. Осталось немного продуктов: картошка, сухари, начатая пачка чая. Славка укрепил свою землянку бревнами, пол устлал досками от старых кладбищенских лавочек. Перенес и буржуйку – а вдруг и зимовать тут придется? Когда стемнело, развел небольшой костер. Напек в нем картошки, заварил в котелке чай. Не спеша поел свой скудный ужин и уже хотел было ложиться спать, как тишину погоста нарушил настойчивый колокольный звон. Звуки набата радостно-дерзко разрывали безмолвие ночного неба.
«Почему звонят ночью? – изумился Славка. – Может, что-то случилось?» И вдруг вспомнил: сегодня же Пасха! Любка объясняла, что Иисуса Христа распяли какие-то нехорошие люди, вроде как евреи, но Он неожиданно для всех воскрес, «смертью смерть поправ». Славка никак не мог этого понять: ведь когда человек умирает, то он уже никогда не сможет ожить. Но почему же тогда люди с таким благоговением отмечают этот, как они говорят, светлый день? «Значит, всё-таки… – он застыл в секундном замешательстве. – А папа и мама тоже могут вернуться в этот мир? – Славка тряхнул головой. – Или в какой-нибудь другой? Выходит, что смерть – это ненадолго, а потом все воскреснут, – он тяжело вздохнул. – Нет, мне самому никогда не разобраться в этом вопросе».
После обугленной картошки и пустого чая очень хотелось есть. Славка вдруг вспомнил, что на Пасху, после службы в церкви, прихожане щедро подавали нищим не только деньги, но и крашеные яйца, конфеты, ароматные куличи и другую снедь. Он ладонью пригладил непослушные вихры, тряпкой протер башмаки и пошел к храму.
Парень с трудом втиснулся между другими нищими, которых в этот раз было значительно больше, чем в обычные дни. Положил кепку на асфальт и привычно запричитал:
– Подайте, Христа ради, люди добрые, – и тут же осекся, закрутив головой: что-то было не так. Надсадно заныло под сердцем – не хватало Оксаны. Где она и что с ней сейчас? Фуражка быстро наполнялась печеньем, конфетами, крашеными яйцами, деньгами. Празднично одетые прихожане шли в храм семьями, держа за руки детей. Каштановая аллея, ведущая к церкви, по обе стороны была заполнена людьми, которые собирались освятить снедь к празднику. В прохладном апрельском воздухе витало ожидание чего-то необыкновенного и очень важного. Снова торжественно заблаговестили колокола. Двери храма отворились, и показались священники в бело-голубых праздничных одеждах. В руках они держали красные, отливающие золотом хоругви на длинных древках. Следом шли певчие. Между ударами колокола слышались слова молитвы. За певчими непрерывным потоком следовали прихожане. Каждый из них держал в руках зажженную свечку. Славке тоже кто-то сунул в руку свечу. Слегка дул ветерок, и он боялся, прикрывая огонек ладошкой, – а вдруг погаснет? Воск, плавясь, стекал на пальцы, теплый и приятный. Казалось, что Господь видит, как Славка бережет пламя свечи. Благодатный огонь освещал радостные, улыбчивые лица. Пахло травою, абрикосовым цветом, душистой ванилью сдобной выпечки. И еще – воском от свечей. Крестный ход – именно так называлось это богоугодное шествие – трижды обошел храм и вновь приблизился к его главному входу. Один из священников, мерно раскачивая кадилом, зачитал молитву: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его…» Голос его тонул в громком набате, и вдруг он в радости весьма великой прокричал: «Христос воскресе!» Сотни, а может быть, тысячи голосов в едином порыве ответили на его призыв: «Воистину воскресе!» Так продолжалось несколько раз – батюшка вопрошал, а паства громко и радостно уверяла: «Воистину воскресе!». Двери распахнулись, и процессия вошла внутрь храма. Рассовав по карманам подаяние, Славка тоже решил зайти в церковь. Несмотря на то, что в помещении было тесно и душно, находящиеся в нем люди были в приподнятом настроении. Священники вели богослужение, читая тропарь «Христос воскресе из мертвых, смертью смерть поправ и сущим во гробе живот даровал…» и раз за разом истово провозглашая: «Христос воскресе!» У некоторых людей по щекам текли слезы, но это были не слезы печали, а радости необыкновенной. Прихожане снова и снова выкрикивали: «Воистину воскресе!» Славка, не до конца понимая смысл сказанного, повторял эти слова вместе со всеми. Он смотрел на иконы, развешанные на стенах. Лики святых уже не казались такими строгими, как в прошлый раз. Напротив – они вглядывались в Славку доброжелательно и спокойно, словно хотели сказать: «Не горюй, всё у тебя будет хорошо». Славке подумалось, что сейчас не время просить Бога, обратить внимание на его несчастную жизнь. Но все же не удержался и несколько раз прошептал: «Господи, помоги мне, пожалуйста».
Несколько часов службы пролетели незаметно. Праздничное богослужение закончилось. С лучезарными лицами люди выходили из церкви. Многие из них обнимались и целовались, приглашая друг друга в гости. Славке опять стало грустно: лишь ему одному уготовлена печальная участь – возвращаться в холодную кладбищенскую землянку. К нему подошла женщина, которая посоветовала им с Оксаной прийти в церковь.
– Христос воскресе, молодой человек, – она протянула Славке расписное яйцо. – А где же твоя девушка?
Он ничего не ответил и, еще больше сгорбившись, побрел прочь. Одиночество его кричало, как невыносимая боль, и кровоточило, как открытая рана. «Не помог мне Господь, – прошептал Славка, размазывая по щекам слезы. – Не смог или не захотел? – он остановился и задрал голову, вглядываясь в холодную темно-синюю бездну. – А, может, Его и нет вовсе?»
XVIII
– Ну а с этой барышней что делать будем, товарищ лейтенант? – участковый игриво взглянул на представителя комиссии по делам несовершеннолетних – миловидную блондинку.
Та лишь неопределенно пожала плечами, но, вспомнив о своей миссии распределять бомжей-подростков – кого в детдом, кого в рабочее общежитие, – спросила:
– Тебе сколько лет, девушка?
– Семнадцать, – ответила Оксана, потупив взор. – Кажется, – еле слышно добавила она.
– Замуж пора, – участковый перевел взгляд на бюст задержанной. – А ты среди сявок ошиваешься… Ведь, поди, они тебе лицо так разукрасили?
– На всё воля Божья, – Оксана рассматривала изрядно потертые носки своих туфель.
– Верующая что ли? – вздернула выщипанную бровь девушка-лейтенант.
– Все мы под Богом ходим, – буркнула Оксана.
– Вот отправлю тебя под суд за бродяжничество, тогда посмотрим, как ты умничать будешь, – участковый, искоса взглянув на коллегу, хлопнул ладонью по столу.
– А в монастыре поработать не хочешь? – спросила представитель комиссии, листая блокнот. – Матушка Степанида давно просила верующих девушек ей прислать.
– Хочу, – не раздумывая, неожиданно для себя ответила Оксана.
Побеленная известью небольшая кирпичная церковь, вязкий туман на монастырском дворе, несколько двухэтажных зданий из шлакоблоков, пурпурная пышная сирень, отягощенная каплями недавно прошедшего дождя – всё слилось для Оксаны в главное ощущение этого места: тишины, некой загадочности и непостижимо-скромного величия. Вдоль высокого бетонного забора, окружающего территорию церкви, тянулась недавно скошенная лужайка. Пронзительно-сладко и по-домашнему уютно пахло сеном. Девушка вдруг поняла, что пришла она сюда надолго, и одновременно ее постигло еще одно, казалось, несвоевременное ощущение. Надолго… Но не навсегда.
Любой монастырь – это семья. В обители, куда направили Оксану, семья состояла из сорока пяти насельниц, которые всё свое время отдавали иной жизни: молились, работали, отдыхали, и всё сообща – как в большой, доброй патриархальной семье. А точнее, матриархальной, поскольку во главе женского монастыря стояла игуменья – матушка Степанида. Обитель была интернациональной – в ней жили послушницы из России, Украины, Белоруссии, Грузии. Поначалу Оксану определили в трудницы. Она вместе с другими женщинами, согласными безвозмездно поработать во славу Божию, выполняла самую трудную и грязную работу. Но никто не роптал – здесь таким не место. Жили они в тесной монастырской гостинице, где даже кроватей на всех не хватало. Их сдвигали попарно, чтобы лечь могли сразу трое. За день трудницы уставали так, что едва голова касалась подушки, как тут же крепкий сон поглощал их дневные труды и заботы. Но уже в шесть часов утра нужно было подниматься, чтобы после молитвы и короткого завтрака снова выполнять свои обязанности: чистку коровника, разборку кирпичных стен старой трапезной и туалета, окучивание картофельного поля. Да мало ли было работы в хозяйстве, к коему отродясь не прикасались крепкие мужские руки?
Несмотря на вечернюю усталость, Оксана каждый раз просыпалась около четырех часов утра, когда предрассветную вязкую тишину разрывали протяжные удары колокола. Девушка поспешно одевалась и, перекрестившись, выходила в коридор. Лунный свет бледно-зеленым пятном поднимался со скрипучего пола и нехотя уходил через прямоугольник окна в низкое черное небо к своему источнику. Если выглянуть в этот проем, то можно было увидеть тускло мерцающие кресты над храмом, синюю тень колокольни, побледневший от ночного светила монастырский двор, пушистый, серо-лиловый от пионов, цветник перед крыльцом гостиницы. Таинственный, прозрачный и благоуханный туман окутывал купол церкви. Оксана скоро спускалась по деревянной лестнице, выходила во двор и по асфальтированной дорожке спешила к храму. Колокол звучал чаще и настойчивей. Ко входу, отдавая поклоны и крестясь, подтягивались к заутренней службе монахини. Вместе с ними Оксана заходила внутрь церковного предела. На клиросе читали псалмы. От колеблющегося огня свечей золотились иконостасы, мягко теплились лампадки перед образами. Всё было как обычно, но каждый раз, входя в храм, Оксана испытывала непередаваемое, особое потрясение. Словно кто-то большой, сильный и неимоверно добрый прикасался к ее плечу. Она подходила к распятию и на некоторое время замирала пред Спасителем. Начиналась служба и, отойдя в угол храма, Оксана погружалась в легкое, тягучее и благостное забвение. Иногда в ее сознании мелькали рассеянные образы той, мирской жизни, откуда она недавно пришла. Но тут же, не успев стать узнанными, они исчезали. Однажды после чтения Символа Веры, девушка вдруг подумала: «Как хорошо, что в эту лунную ночь, когда люди спят, несколько десятков неимоверно уставших за день насельниц предстоят перед Богом, любовно и благоговейно направляя к Нему свои души!»
После окончания службы все монахини, приложившись к кресту и иконам, оправлялись в трапезную.
Инокини настороженно относились к вновь прибывшим в обитель женщинам, и общения с ними не искали. «Мир», откуда пришли новенькие, они справедливо считали грешным, однако высокомерия к нему и его обитателям никто и никогда не выказывал. Монахини раскланивались с трудницами приветливо и слегка покровительственно.
Одна из инокинь – старица Марфа – обратила внимание на регулярные посещения Оксаной заутренних служб и подошла к девушке, чтобы познакомиться.
– Давно в монастыре, сестра? – спросила она дружелюбно и даже ласково.
– Вот уже шесть недель скоро будет, – тихо ответила девушка.
– А какое твое святое имя и крещеная ли ты?
Оксана пожала плечами и опустила голову.
– В каком месяце появилась на свет Божий, отроковица? – инокиня прикрыла старческие глаза и вздохнула.
– В декабре, – улыбнулась девушка.
– Не зубоскаль понапрасну – Спаситель твой распят, а ты смеешься, – перекрестившись, монахиня переспросила: – В декабре, говоришь? Хорошо, очень хорошо, – сказала старица, как будто было особенно хорошо, что Оксана родилась именно в этот зимний месяц. – Значит, именоваться Варварой будешь.
В редкие минуты свободного времени она, по привычке поглаживая сухонькой ручкой свое морщинистое лицо, объясняла Оксане закон Божий, растолковывала порядок и суть православных богослужений. Много душевной пользы принесло отроковице сближение с монахиней. Старица видела благое стремление понятливой девушки и со всем рвением многоопытной души спешила посвятить трудницу в тайну величия Божьего.
Вскоре прилежность девушки в работе, ее молитвенное усердие заметила матушка Степанида, и, приняв обряд крещения, Оксана стала послушницей. А через полтора года спокойная, рассудительная, смиренная девушка была назначена келейницей инокини Марфы – прислужницей, то есть, как говорят миряне.
– Господь привел тебя в наш дом, сестра Варвара, – сказала игуменья, оглядывая, собравшихся по такому поводу насельниц. – Куда бы она пошла? К кому бы прибегла со скорбями своими и недоумением к суете, к злобе мирской? Тяжкий крест – сиротство, – вздохнула настоятельница. – Но еще горемычнее сиротство духовное. Плачет горько сирота такая на распутице жизненной, зовет своего защитника и благодетеля, но теряется ее голос скорбный в сумраке. Бредет она дальше во тьме поникшая, не видя света, и думает: «Куда я пойду? Дышать тяжело, ноги устали, а отдохнуть негде». И плачет, плачет, плачет… – матушка Степанида вскинула голову, влажно блеснув очами, и осенила себя крестным знамением. – «Яко скоты мы все когда-то были привязаны к яслям вертепа», но увидел Господь мытарства наши и послал нам Духа Святого. Теперь-то мы знаем: нет скорбей – нет и спасенья. Наше дело терпеть, молиться и любить, – игуменья снова обвела взглядом подопечных и остановилась на Оксане. – Ничего, что ты, сестра Варвара, была бродяжкой. Да и не только ты одна… Однако нищета и смирение – принадлежность благочестивого, и, переступив порог святой обители, ты приблизилась к Господу, – перекрестилась матушка Степанида. – Земная жизнь дана нам для того, чтобы каждый из нас избрал свободно или Создателя, или врага Его – чью волю человек исполняет здесь, на земле, с тем он будет и после смерти. Каждая, вошедшая сюда, должна возродиться Духом Святым и сделаться другим человеком – с новым умом, новым сердцем и обновленной волей, ибо сказано: «кто во Христе, тот новая тварь».
Оксана слушала настоятельницу, и волнение ее сменялось необыкновенной радостью, а может даже и счастьем, которого она никогда прежде не испытывала. «Раньше я чувствовала себя никому не нужной, ничтожной пылинкой, которой-то и под ногами нормальных людей валяться за честь было. Разве что Славка иногда дарил ощущение своей значимости, нужности хотя бы ему, – девушка тряхнула головой. – Не ко времени я думаю о своем бывшем друге». Однако кто-то другой, внутри ее, тут же возразил: «Почему о бывшем? Ты еще с ним обязательно встретишься».
«Бесы! – ужаснулась Оксана. – Бесы искушают… Да еще в такой момент! – Она вспомнила наставления старицы Марфы о том, что враг всегда будет усиленно хлопотать возле нас, и что в моменты искушения и маловерия надо творить молитву Иисусову. – Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя, грешную», – зашептала девушка, и тут же Славкин образ стал размытым и далеким, а через пару секунд и вовсе исчез.
Шли дни, недели, месяцы. Оксана освоила работу вышивальщицы и многие часы проводила за рукоделием, во время которого так хорошо было читать молитвы. Всё проходит. И ушла в прошлое прежняя бродяжья жизнь, постепенно покрываясь дымкой забвения. Оксана, следя за снующей по полотну иголкой, вспоминала ту жизнь и раздумывала над ней, будто издалека наблюдая, как пятились в темную пустоту небытия кладбищенские нищие: хитроватый дядя Саша, глуповато-пошлая Любка, наглый Гунявый… Оксану вдруг передернуло от внезапно нахлынувшего отвращения. Девушка вздохнула. И Славка… Где он, и что с ним сейчас? Иногда во время этих раздумий наступали часы жестокой меланхолии, бесполезности и тщетности своего поступка – ухода в монастырь. Нет ничего труднее для послушницы, – возможно, будущей монахини, – чем борьба с унынием. Оксана опускалась на колени и неистово молилась, сосредоточенно осеняя себя крестным знамением. Не без борьбы, но враг отступал.
Через несколько лет всё смешалось – не скажешь, была ли она в шайке бомжей, или это только причудилось? Не забывала Оксана лишь своего горбатого напарника по церковной паперти: оставила для милого уродца маленький уголок в своем сердце. В темноте комнаты, под монотонное сопение старицы Марфы, чуть улыбнувшись, она иногда представляла Славкино лицо, но тут же спешно крестилась: «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя, грешную».
На исповедях она не говорила о своих ночных воспоминаниях, сама себя убеждая: ну какой это грех? Так… Просто вспомнила человека… Однако в глубине души знала, что греховные это помыслы, хотя ни о чем низменном Оксана и не помышляла.
XIX
Прошел еще год. Через неделю после Светлого праздника Пасхи, на Радоницу, матушка Степанида сказала, что несколько монахинь, в том числе старица Марфа и ее келейница Варвара, поедут на пашковское кладбище, где находится могила инока Георгия. У Оксаны екнуло сердце: именно на этом погосте она несколько лет обитала вместе с бомжами.
Игуменья кратко рассказала о старце. Инок Георгий прожил свою земную жизнь (шестьдесят семь лет) в пригороде Краснодара. С детства он был инвалидом – от рождения ноги его остались как у годовалого ребенка, а туловище было взрослого мужчины. С юных лет мать воспитывала сына в православном духе, приобщая его к Богу. Задолго до принятия Георгием иноческого пострига, она духовно готовила сына к другой, чем у мирян, жизни.
Все, кому доводилось встречаться с отцом Георгием, подчеркивали самую главную черту в его характере – несмотря на свои болезни, старец всегда встречал людей с улыбкой, радостью и любовью. Многим посетителям инок Георгий открывал волю Божию об их дальнейшем жизненном пути. По молитвам старца люди получали духовную помощь и утешение.
Главный молитвенный подвиг отца Георгия состоял в том, что он вымаливал не только души грешных матерей, совершивших грех детоубийства, но и души младенцев, убиенных в утробе материнской.
Закончив свой ознакомительный рассказ об иноке Георгии, матушка Степанида сказала еще несколько напутственных слов и, помолившись, благословила монахинь в добрый путь.
К кладбищу тянулся нескончаемый людской поток. В этот день – на Проводы или Родительский день, как называют Радоницу местные жители – люди шли навестить своих умерших родственников и друзей. Столики у могил были покрыты скатертями, на которых громоздилась разнообразная снедь и непременно высились бутылки со спиртным. Каждый из посетителей погоста считал своей обязанностью выпить рюмочку-другую за упокой усопших близких. Шатались по кладбищу и опустившиеся пьянчужки, с трудом передвигающиеся от одного захоронения к другому. Неумело крестясь, они подходили к очередной могилке и бормотали: «Будет земля ему пухом!»
Родственники, естественно, наливали стопку. Некоторые из выпивох, громко похрапывая, уже лежали на майской травке.
Инокиня Марфа ворчала:
– Ну скажите мне, сестры, кто придумал приносить водку на кладбище в этот день? Ведь только бесов этим ублажаем! И почему батюшки в храмах не просветят народ? – она косилась на неуместные тризны, осеняя себя крестным знамением. – Господи, прости нам прегрешения наши.
Оксана с любопытством оглядывалась по сторонам. На погосте мало что поменялось за эти годы. Лишь город мертвых, потеснив кирпичный забор и заняв большую часть пустыря, увеличился в несколько раз. Да старые, оббитые жестью, деревянные ворота заменили на новые – металлические. Сторожка появилась… вместе с охранником, который, видимо, эти ворота и открывал. В окошке дернулась занавеска и мелькнуло чье-то лицо. Оксана, мгновенно остановившись, всмотрелась в давно немытые стекла. «Он!» – в ее груди неистово зашлось сердце. – Или не он?»
– Что с тобой, сестра Варвара? – наклонилась к ней старица.
– Нет, ничего… – Оксана вытерла со лба пот и, наконец, сдвинулась с места. – Показалось, сестра Марфа.
Возле захоронения инока Георгия стояло много людей. Они держали в руках зажженные свечи и время от времени крестились. Церковные певчие читали Псалтырь. Среди верующих людей в этом городе, наверное, не было человека, который бы не видел или хотя бы не слышал о старце Георгии. Перед смертью инок говорил, чтобы страждущие ходили к нему на могилку и просили помощи – он поможет. Вот люди и идут к нему… И в скорбях, и в радостях. Молитвенно обращаясь к отцу Георгию, они получают в ответ те же помощь и утешение, что и при жизни инока. Господь же по его молитвам подает не только просимое, но и полезное для спасения того или иного человека.
Старица Марфа подошла к могилке и поклонилась.
– Прости нас ради Бога, батюшка Георгий, – она осенила себя крестным знамением.
Приблизившиеся к ней остальные монахини начали читать положенную в таких случаях кафизму: «Блажени непорочини в путь, ходящи в законе Господни…»
После молебна каждая из сестер подходила к могилке инока и, поклонившись праху старца, спрашивала что-то свое, сокровенное. Оксана, вглядевшись в благочестивое лицо на обелиске, неожиданно для себя прошептала:
– Скажи, батюшка, как мне быть: искать ли мне своего суженого или забыть его навеки?
В ответ печально зашелестели листочки на березах, да громче обычного зачирикали воробьи в высоких кронах. И вдруг Оксана явственно услышала:
– Ищи, милая, ищи… Твое место в миру.
– Что-то всё же с тобой происходит, сестра Варвара, – старица Марфа разглядывала Оксану, когда они шли от могилки отца Георгия к кладбищенским воротам. – Лицо побледнело, глаза твои огнем горят нездоровым, руки дрожат, как в ознобе… – она ладонью прикоснулась ко лбу девушки. – Уж не захворала ли ты?
– Нет, сестра Марфа, не болею я телом, – в глазах у Оксаны появились слезы. – Душой я занемогла, – она взяла в руку сухонькую ладонь старицы. – Исповедаться я хочу сегодня вечером. Выслушаешь?
– Бог с тобой, – монахиня перекрестила свою келейницу. – Конечно, выслушаю.
В распахнутое окошко заглядывал острый месяц. В келье пахло сиренью и ладаном. Возле иконы Божьей Матери теплилась свечка. Всё, как на духу, без утайки рассказала Оксана старице Марфе. Про детство, которого, по сути, не было, про цыганский табор, про жизнь среди бомжей на кладбище, про страшные вещи, которые совершили над ней Гунявый и дядя Саша, – девушка прикоснулась пальцем к своему страшному шраму на лице. И про единственное светлое пятно в ее несчастной судьбе – Славку. И как, потеряв его, утратила всякую надежду. А что есть человек без веры в будущее? Да и вообще – без веры? Но Господь указал ей на путь, ведущий к храму. А она что? Оксана тяжело вздохнула.
– Увидела я Славку сегодня на кладбище. Вернее, почувствовала; и уверена – это был он. Права ты, сестра Марфа: случилось там со мной что-то, – инокиня опустила глаза. – Словно подменили меня на погосте, – она обхватила руками голову. – Что же мне теперь делать, скажи?
Тихо стало в келье. Лишь оранжевый огонек потрескивал на кончике свечи, отбрасывая на стены беспокойные тени. Долго молчала старица. Наконец заговорила:
– Видно, так Богу угодно, – она перекрестилась на иконы. – Запомни главное, сестра Варвара: можно и вне монастыря быть монахинею, но и в обители можно стать мирянкою, а то, не приведи Господь, и грешницей. Если ты в Духе Святом, благословенна будешь – хоть сейчас на страшный суд Христов, ибо в чём застанет, в том и судить будет. Если же нет, то надобно разбираться, отчего Господь оставил тебя. Или ты оставила Его, – голос инокини Марфы становился всё тверже.
– Да, грешна я – не могла за все эти годы убрать человека из сердца своего, – Оксана опустилась на колени.
– Христос спасает тех, кто осознал свою греховность, – старица прикоснулась ладонью к голове женщины. – Отчего ж на исповеди раньше об этом не говорила? Тайна в душе послушницы – знак смерти духовной, и никогда тебе не стать инокиней, – вздохнула она. – Хорошо, хоть открылась…
Посидели молча. На монастырском дворе прокукарекал петух. На востоке начало сереть небо; мерцая, гасли последние пурпурные звезды. Тягучий ночной туман растекался по верхушкам сосен.
– Сейчас к заутрене начнут звонить, – сестра Марфа отвернулась от окна. – У батюшки Георгия совета просила?
– Просила, – кивнула Оксана. – В мир послал…
– Я ж и говорю, что на всё воля Божья, – старица перекрестила бывшую келейницу. – Войди в себя и пребывай в сердце своем, ибо там Бог. На что призвана, то и исполняй. Всегда помни, что над голубым сводом есть еще Небо. Ангела Хранителя тебе, сестра… – запнулась она. – Какое мирское имя носила?
– Оксана, – улыбнулась женщина.
– Пойдем на службу, Оксана. А затем иди с Богом… – инокиня Марфа закрыла окно. – Матушке Степаниде я сама всё расскажу.
В ту самую минуту язык колокола тронул потемневшую медь, и первые бархатно-маслянистые звуки поплыли над уже проснувшейся обителью.
После заутрени Оксана покинула монастырь.
ХХ
Квазиморда, раздвигая толстой палкой заросли бузины, бесшумно передвигался по тропинке. Ежевечерне, когда солнце опускалось за горизонт, а на небе высыпали малиновые звезды, он совершал традиционный обход кладбища. Если к этой поре на погосте ничего не случалось, то можно было быть спокойным – пьяницы, наркоманы, распутники уже разбредались по домам. Сторож, не опуская головы, обходил выступы могильных плит, перешагивал утвердившиеся на дорожке корни деревьев, привычно переступал через низенькие ограждения. Вверенный ему объект Квазиморда изучил не хуже своей каморки, в которой теперь жил. Сколько лет он находился на кладбище? Пятнадцать, двадцать? Горбун уже давно перестал считать дни, месцы, годы своего пребывания на погосте. После того, как шайку бродяг разогнала милиция, Славка некоторое время прятался в землянке. Чинил могильные оградки, столики, рвал траву на захоронениях. Однако вскоре городские власти постановили расширить пантеон и привести его территорию в порядок. Централизованно заработал ритуальный сервис. Инженер Копылов набрал в штат необходимых специалистов: могильщиков, скульптора, гробовщиков, музыкантов. Когда встал вопрос о стороже, кто-то ему порекомендовал взять на эту должность горбуна, который уже несколько лет нелегально живет на кладбище, следя за порядком на могилках и отпугивая искателей ночных приключений. Идея инженеру понравилась. Так Вячеслав получил официальный статус сторожа, каморку под жильё и соответствующее его облику прозвище – Квазиморда.
– Немного не повезло парню с осанкой, – беззлобно заметил скульптор Калошин, впервые увидев горбуна.
Славка обзавелся не только служебным жильем и небольшой зарплатой в конверте, но и ощущением некоторой свободы. Теперь ему не нужно было прятаться от патрульной милицейской машины, которая иногда заезжала на кладбище, медленно двигаясь по его главной аллее. Но Славка по-прежнему старался избегать общения не только с правоохранительными органами, но и с обыкновенными людьми, от которых не ждал ничего хорошего. Едва ли кто из посетителей и работников погоста искали общения с Квазимордой.
Однажды, поздним летним вечером, всё было как обычно. Сторож достал из обшарпанного холодильника пакет молока, отрезал ломоть хлеба и, не спеша, поужинал. Вышел из каморки и, оглядевшись по сторонам, закурил «примку». Жара, наконец, спала. Небеса неохотно изливали столь долгожданную прохладу. Неподалеку, укрывшись в темных кронах деревьев, ухал филин. Кто-то зашуршал в кустах. «Собака или кошка», – подумал Кавазиморда. Он давно привык к подобным шорохам и не испытывал никакого страха на, давно уже ставшей родной, территории. Однако было на кладбище место – недалеко от цыганского склепа – куда он избегал ходить не только ночью, но и днем. Это была могила, где они с дядей Сашей закопали тело Гунявого. Но сегодня, помимо его воли, ноги сами вели горбуна именно туда. Молодой месяц давал ничтожно мало света, и сторож на ощупь, изредка трогая рукой оградки и стволы деревьев, продвигался по тропинке. Из серой мглы темным пятном показался склеп. Вдруг рядом хрустнула сухая ветка. Послышались голоса. Квазиморда отошел за куст жасмина и, осторожно раздвинув его упругие ветки, вгляделся в полумрак. Возле замшелого кирпичного мавзолея сидели трое. Вернее, сидели двое парней, а находившаяся между ними женщина полулежала, неудобно облокотившись спиной о стену склепа.
– Ты пойми, дура, – один силуэт мужской фигуры наклонился к женскому, – сделаешь по быстрому весь набор, хе-хе, веселых услуг и вали домой.
– Санёк, чё ты с ней базаришь? – вторая тень дернулась и, судя по вскрику, жертва получила удар в лицо.
Квазиморда всё понял: такие происшествия были на кладбище не в диковину. Один или несколько подонков высматривали задержавшуюся на погосте посетительницу и, угрожая ей ножом, тащили в кусты. Горбун не раз спасал несчастных женщин от насилия: завидев в полумраке коренастое, коротконогое существо с увесистой дубинкой в руках, извращенцы, порой без одежды, бросались наутек. Как правило, жертва следовала примеру своих мучителей. Правда, убегала в противоположную сторону.
Между тем, послышался треск рвущейся материи: один из насильников сорвал с женщины платье.
– Прошу вас, не надо! – запричитала она. – Я сделаю всё сама…
– Теперь, конечно, сделаешь, – усмехнувшись, сказал другой и повалил женщину на траву.
Квазиморда издал протяжный утробный звук и, размахивая над головой посохом, шагнул к склепу.
– Ё мое! – взвизгнул один из мужчин, инстинктивно прижимаясь к земле. – Что это?!
Через пару секунд оба насильника, шурша кустами, растворились в темноте погоста, и стремительно удаляющийся топот ног становился всё тише. Квазиморда усмехнулся. Теперь едва ли эти мужики решатся на повторное ночное приключение. Горбун подошел к женщине. Она сжалась в комок, пытаясь прикрыться руками.
– Не бойтесь меня… Я работаю здесь сторожем, – Квазиморда положил посох на землю и присел рядом с женщиной.
– Да, да… – она неправдоподобно быстро закивала. Было заметно, что женщина дрожит то ли от холода, то ли от страха. – Я вас здесь видела.
– Пойдемте, я проведу вас к воротам, – сказал Квзиморда.
«Где она меня могла видеть? – подумал он. – Ведь днем я почти не выхожу из сторожки». – Где ваше платье?
Женщина ладонями ощупала землю рядом с собой. Горбун полез в карман за спичками. Мерцающий огонек выхватил из темноты небольшое пространство рядом со склепом. Белое кружевное бельё, матовый перламутр женского тела резанули Квазиморду под ложечкой. «Удар» был резкий, но очень приятный. Горбун, не отрываясь, заворожено смотрел на женщину. Она продолжала шарить вокруг себя.
– Нет ни платья, ни туфель, – едва слышно проговорила она и подняла глаза на сторожа. Затихла, увидев их, и присела на траву. Погасла спичка, догорев до конца. Квазиморда потряс обожженными пальцами и чиркнул новую.
– Наверное, эти козлы унесли, – горбун кивнул на кусты, в которых скрылись насильники. Он осмотрелся вокруг. Платья не было видно. – Пойдемте в сторожку, я дам вам свою рубашку.
– Нет, нет, я пойду, – женщина сделала несколько шагов в сторону и в нерешительности остановилась.
– Ну куда же вы пойдете в таком виде, – Квазиморда кивком головы указал на ее тело и тут же получил второй «удар» в низ живота.
– Да, конечно, – она, вздохнув, развела руками. – Пойдемте…
Горбун придерживал ветки руками и постоянно оглядывался на свою спутницу. Они медленно продвигались по тропинке.
– Осторожно, здесь выступ, – бубнил сторож, предупреждая женщину. Через несколько шагов он снова останавливался. – Корень… – Квазиморда для пущей достоверности стучал по нему ботинком. – Переступайте…
Путь через кладбище не такой уж и долгий, но казалось, ему не будет конца. Бесчисленные корни цеплялись за ноги, невидимые в темноте ветки так и норовили хлестнуть по лицу, мрачные обелиски вышагивали из могильного мрака и преграждали путь. Наконец, они подошли к сторожке. Горбун долго ковырялся с замком. Протяжно скрипнув, дощатая дверь отворилась. Хозяин щелкнул выключателем. Свое убогое жилище Квазиморда любил и обустраивал его как мог. В первые дни, после вселения, он спал на тряпье, постеленном на перевернутых ящиках из-под овощей. Затем коллеги позаботились о кое-какой мебели. Скульптор Калошин даровал видавший виды диван. Инженер Копылов привез подчиненному старенький стол и пару стульев. Гробовщица Людмила снабдила сторожа выстиранными занавесками и таким же постельным бельем. Плотник Коля Белошапка соорудил полки, на которые Квазиморда складывал свои скудные пожитки. По инструкции сторожу был положен телефон, и вскоре в каморке установили допотопный, советских еще времен, аппарат. Несмотря на то, что сотрудники приняли активное участие в организации быта горбуна, он крайне сдержанно поблагодарил их и закрылся в сторожке. Не проявлял он стремления к общению и в дальнейшем.
– Гордый, что ли? – ни к кому не обращаясь, бросила в пространство Людмила, когда Квазиморда в очередной раз проигнорировал приглашение на приуроченную к какому-то событию коллективную посиделку.
– А он не пьет, наверное, – предположил Коля Белошапка.
– Досталось, видимо, парню от человеков, – вздохнув, сказал Калошин. – Вот и сторонится, бедолага, людей, как не единожды побитая собака.
Никто, кроме Копылова да участкового милиционера, в сторожку не заходил – зачем надоедать человеку, коли не приглашает.
…Женщина, прижав руки к груди, присела на стул.
– У вас рубашки не найдется? – она напомнила горбуну его обещание.
Квазиморда, взглянув на гостью, покопался на полке и подал ей сорочку.
Сторож тут же отвернулся к окну, получив очередной «удар» под ложечку. Эту женщину, кажется, её зовут Ириной, он не один раз видел на погосте, а несколько раз – в компании с кладбищенским художником. Квазиморде тогда показалось, что между ними что-то было. Под «что-то» он подразумевал их медленную, прогулочную походку, жесты, мимику, улыбки. «Не самое удачное место для свиданий», – подумал в тот момент горбун.
Однако в этот раз его мысли были совсем о другом. Горячее, непреодолимое желание смотреть, не отрываясь, на эту полуобнаженную женщину обволакивало сознание Квазиморды. Ему вдруг захотелось подойти к ней, прикоснуться к ее возмутительно белой коже ладонью и водить ею по плечам, рукам, животу и … Он резко повернулся и шагнул к ней. Зацепившись ногой за стул, сторож едва не упал. Гостья отшатнулась к двери и взялась за ручку.
– Позвоните, пожалуйста, художнику, – женщина испуганно следила за движениями горбуна. – Или можно я сама позвоню?
– Да, да, – Квазиморда тяжело опустился на диван. Натужно заскрипели пружины. – Конечно, звоните. Я сейчас чайник поставлю.
Он подошел к столу и дрожащими руками стал перебирать несколько надтреснутых чашек.
Гостья, придерживая полы рубашки, прошмыгнула к телефону.
«Как я мог!? – сокрушался горбун. – И чем я отличаюсь от тех двух мужиков? Еще одна секунда, одно движение этой женщины и я бы за себя уже не ручался». Зашипел жгучим кипятком чайник, задребезжал нетерпеливо алюминиевой крышкой. Некуда пару деваться, неистовствует он – рвется наружу. Дернул Квазиморда за шнур, и угомонился сразу сосуд. Притих.
Женщина набрала номер телефона, застыв в ожидании.
– Алло, Василий? Да, это я – Ирина. Где? На кладбище.
У Ква… У сторожа, – она оглянулась на горбуна. – Жду. Приезжай скорее.
XXI
Новая картина, её замысел и, конечно же, результат – всегда неординарное событие в жизни художника. Идея появляется внезапно, часто в самый неподходящий момент. Например, во время… Впрочем, это не столь важно. Иногда я задаю себе риторический вопрос: можно ли одним полотном выразить смысл жизни? Наверное, можно. Малевич же смог… Нет ни жизни, ни смерти, но невозможно от них укрыться.
В крайнем возбуждении я мерил шагами комнату, время от времени задевая ногой мольберт. Подрамник на нем качался, грозясь упасть на пол, согласно теории бутерброда – маслом вниз, но всё же каким-то невероятным образом сохранял равновесие. Я брался за кисть, свирепо водил ее пружинистой щетиной по палитре, делал несколько ударов по холсту и отходил на пару шагов назад. Аппликативные мазки нехотя выкладывались в задуманную композицию. Объема же не получалось. Как учили мудрые наставники по живописи, писать я старался пастельными цветами, не выходя за пределы четырех, близких по интенсивности друг к другу, тонов. И никаких контрастов!
– Не Сарьян, поди, не Кандинский, – хмурясь, сдвигал к переносице седые лохматые брови учитель. – Сотри этот фейерверк, – и совал в руки тряпку.
Я, непритворно вздыхая, неохотно ликвидировал противоборство лазури и краплака. Мне всегда больше по душе была результативная драка, чем уныло-выгодный консенсус. Уже тогда – в университете – во мне закладывался открытый дух противоречия. Всё в жизни должно быть ярко, сочно, порой взаимоисключающе. Блондинки-брюнетки, молоко-коньяк, греховность-святость… Жизнь-смерть?
Я схватил этюд и швырнул его в угол комнаты. Жалобно хрустнули тонкие планочки подрамника. «Нечего классика из себя корчить. Пиши сердцем, а не головой», – вспомнились слова того же преподавателя на пленере. Очередное противоречие?
Я порылся в стопке законченных холстов и с нетерпением извлек кладбищенскую картину. Установил ее на мольберт вместо впавшего в немилость наброска. После выставки, где картина имела определенный успех, к ней я больше не прикасался. «Пейзаж с видом на кладбище» угрюмо всматривался в своего создателя. Я отвечал ему взаимностью. В полотне чего-то не хватало… Но чего?!
На первый взгляд всё было нормально – уравновешено композиционно и выдержано в цветовой гамме. Ночь, мрачное ультрамариновое небо с грязно-серой тучей, прикрывавшей луну. Едва слышен шелест лип на аллее, навечно застыли темнеющие глыбы памятников. Но всё было безжизненно, можно сказать, мертво. «Ещё бы»… Я усмехнулся и полез в карман за сигаретой. Щелкнул зажигалкой. Разбавленный ментолом дым нехотя поплыл к потолку. Снова и снова я вглядывался в картину. Рядом с погостом уютно расположились одноэтажные кирпичные домики. Пыльная, с засохшими на ней цветами, асфальтированная дорога уходила в город живых, растворяясь в перспективе душистым летним сумраком. Убийственное равнодушие изливало темно-синее небо. «Сейчас луна выглянет из-за облака…» – подумал я. Дрожащими от возбуждения руками, я схватил кисть и ткнул ею в палитру, смешивая белила и желтый стронций. Чуть подумав, добавил немного охры. Из пугающей глубины небес выплыло ночное светило. «Луна – солнце мертвых». Неистовые блики заполыхали на черепичных крышах, запутались в кронах деревьев, осторожно прикоснулись к замшелым могильным плитам и остриям крестов. Пронзительно-яркий диск луны щедро разливал свой таинственный свет обеим городам – живому и мертвому. Выходит, прав был тогда кладбищенский сторож, сказав, что жизнь и смерть есть одно и то же? Я опустился на стул, пораженный этим открытием. Теперь картину можно считать законченной. Я сделал пару незначительных мазков и отложил кисть в сторону. Неожиданно зазвонил телефон, прервав столь редкие для меня плодотворные раздумья. Кому я мог понадобиться в такое позднее время? Я подошел к аппарату и, услышав голос на другом конце провода, снова сел на стул: это была Ирина, и звонила она из каморки кладбищенского сторожа Квазиморды.
***
Внешним видом моей спутницы заинтересовался даже таксист. Несколько раз он, ворча на якобы запотевшее зеркало заднего обзора, оглядывался на дорогу. Однако взгляд его непременно останавливался на необычной пассажирке. Выглядела Ирина, действительно, несколько странно. Взлохмаченная, без обуви, одетая в поношенную, к тому же, без пуговиц, мужскую рубашку.
– Что всё-таки случилось? – уже в который раз я задавал один и тот же вопрос.
– Дома расскажу, – она, наконец, соизволила ответить.
С Ириной у нас складывались достаточно интересные отношения. Иногда после работы, она приходила на могилку к мужу и, приведя ее в порядок, шла на главную аллею кладбища и садилась на скамейку. В это же время я, как правило, возвращался из мастерской домой. Не как обычно, через дыру в заборе, чтобы сократить путь, а в главные ворота, надеясь встретить возле них Ирину. Еще несколько часов мы бродили по кладбищу и разговаривали о жизни. И, естественно, о смерти. Когда начинало темнеть выходили на улицу, иногда задерживаясь в каком-нибудь кафе. Затем я провожал ее до подъезда и, попрощавшись, уходил домой. Ни разу Ирина не пригласила меня на чашку чая, а я не намекал на это. Наши взаимоотношения застыли в определенной точке: мы чувствовали друг к другу взаимную симпатию и даже определенное влечение, но внешне никак их не проявляли. Причин, во всяком случае с моей стороны, было две. Во-первых, Ирина – вдова; мало ли чего негативного, в порыве откровенности, она говорила мне об умершем муже. Парадоксально, я – циник – чтил память ее почившего супруга. В умеренной степени, конечно, но всё же… Во-вторых: на меня произвел впечатление рассказ о сексуальных подвигах Анатолия. Смогу ли я – каждый мужчина считает для себя это неимоверно важным – превзойти или хотя бы повторить его альковные успехи? В конце концов, я понимал надуманность своей нерешительности, которая в итоге объяснялась одним единственным фактором: у Ирины не блестели глаза. О, это порочно-колдовское сияние в глубинах женских очей! Как я его всегда чувствовал! И, добавляя значительное количество своего огня, заставлял полыхать жаркий, разводимый дальними потомками Эроса, костер любви.
Я взглянул на Ирину. И удивился своему крайне заинтересованному взгляду и желанию, которое я, видимо, откровенно излучал. Почему именно сегодня? Что послужило для сдвига определившейся статичности? Дырявая рубашка Квазиморды, сквозь прорехи которой виднелось нижнее белье моей ночной спутницы? Растрепанная чёлка темно-каштановых волос, из под которой вопрошающе смотрели мерцающие в темноте глаза? Я замер. Вот оно горение страсти, его требовательно-дерзкое свечение!
Ирина отвернулась к окну.
– Приехали, – она прикрыла синяки подолом рубашки. – Остановите здесь, пожалуйста.
Я расплатился с водителем, и мы зашли в подъезд. В лифте Ирина стояла, опустив голову, в нетерпении переминаясь с ноги на ногу. Чувствовалось, что ее психическая энергия на исходе: когда всё страшное позади, у человека, как правило, случается срыв.
Ирина позвонила соседке и взяла у неё комплект запасных ключей.
– Что с тобой, Ирочка? – воскликнула та, косясь на меня подозрительно-враждебным взглядом.
– Прошу тебя, не сейчас! – моя спутница выразительным театральным жестом подняла руку. Открыла дверь. Стремительно прошла по комнатам и, прихватив халат, отправилась в ванную.
Я бродил по квартире, разглядывая стандартную обстановку. Остановился возле книжного шкафа. Донцова, Устинова, Маринина, Акунин. Я зевнул и перевел взгляд на барную полку. Здесь вкус хозяйки значительно превышал ее интеллектуальные предпочтения. Сухой мартини, французский и армянский коньяки, несколько бутылок чилийского красного вина, неплохая водка… А может, книги и напитки остались от Анатолия? Ирина, однако, что-то долго не выходит.
Из ванной доносилось мерное, едва слышное, журчание воды. Я приблизился к двери. В то же время щелкнула задвижка и вышла Ирина. Пахнущая шампунем, свежестью, ромашками. Она тряхнула головой: несколько ароматных, прохладных капель упали мне на лицо. Хозяйка это заметила, и на ее губах мелькнуло некое подобие улыбки.
– Прости, – она слегка прикоснулась ладонью к моей руке.
– Что ты… Мне было очень приятно, – мне начинала нравиться интонация нашего разговора.
– Налей мне вина, пожалуйста, – Ирина кивнула на бар. – А себе – что хочешь.
Я щедро плеснул в один бокал рубиновый южно-американский напиток, другой же почти полностью наполнил водкой. Хозяйка присела на краешек дивана и пригубила вино. Я, не раздумывая, опрокинул содержимое фужера в рот. Разрезал яблоко и с удовольствием закусил. Ирина, глядя на меня, чуть сморщилась.
– Выпей, – я сел рядом с ней.
Она, вздохнув, осушила бокал. Алкоголь невероятно полезен. В особенности, когда его пьет находящаяся рядом с тобой женщина.
– Ну, может быть, ты расскажешь, что с тобой случилось на клад…?
Я не успел договорить фразу, как Ирина, закрыв лицо руками, вдруг заплакала.
– Я, как всегда, зашла на могилку к Анатолию, потом решила дождаться тебя. Но ты, наверное, ушел раньше, а я всё сидела, задумавшись, и не заметила, как стало темно. И тут – эти двое… Они потащили меня в кусты. Один из них сорвал с меня платье, – она уже рыдала во весь голос. Тело ее вздрагивало, волосы мокрыми прядями спадали на ссутулившиеся плечи. – А второй, – Ирина захлебывалась в плаче, – бил по лицу.
– Так они… – я замолчал, не зная, как сформулировать вопрос.
Ирина намек поняла и отрицательно закачала головой. – Меня сторож спас, – ее рыдания не утихали.
«Господи, бедная женщина! Не зря подобных козлов «опускают» на зонах. Впрочем, от этого они, после окончания срока, становятся еще злее: одно насилие всегда порождает другое».
Однажды, во времена туманной юности – мне тогда было лет восемнадцать – поздней ночью я возвращался домой от девушки. Жила она в противоположном конце города, и путь мне предстоял неблизкий. Общественный транспорт уже не ходил, а на такси денег не было. Свет уличных фонарей серебрил трамвайные рельсы, весело шелестели тополиные листья, изредка мимо проносились запоздалые автомобили. Я, насвистывая «Lalena» Deep Purple, бодро прыгал по шпалам.
На одном из перекрестков стоял подвыпивший мужичок и безуспешно пытался остановить машину. Водители, притормаживающие возле него, замечали, что он пьян и тотчас давили на газ. От такого невнимания мужик был жутко зол, и настроение свое выражал отборной нецензурной бранью. Однако, увидев меня, он несколько успокоился, во всяком случае, внешне. Подошел и, разглядывая меня, попросил закурить. Даже не особенно огорчился, услышав отрицательный ответ. Чуть подумал и предложил подвезти меня к дому на такси. Я вежливо отказался. И тут мужик снова пришел в ярость. Обозвав меня не самыми благозвучными словами, он полез в карман и извлек из него … пистолет.
Пару секунд я размышлял – стоит ли его бить, и этого промежутка времени хватило, чтобы мужик почувствовал себя хозяином положения. Но я не успел испугаться; страх пришел потом, когда всё закончилось. В моей голове лихорадочно челночила мысль: если мне не удастся его «вырубить» с первого удара, то подвыпивший мужичок без особых раздумий нажмет на курок. Я допускал мысль, что пистолет в его руке всего лишь муляж… Но тут же менял свое мнение: а что, если настоящий? Ведь он меня застрелит! Мужик правильно оценил ситуацию. Отошел на пару шагов и, размахивая оружием, велел мне идти на тротуар. Я решил не испытывать судьбу и выполнил его приказание. Так мы и шли по ночной, безлюдной улице: мужик с пистолетом в руках и я, время от времени оглядывающийся на своего конвоира. Злодея и пленника разделяло два-три метра, не более. Несколько раз я пытался остановиться и вразумить своего похитителя, но он наставлял на меня оружие, уверяя, что сейчас выстрелит. Мне ничего не оставалось делать, как идти дальше. Мужик же распалялся всё больше и больше. Он стучал себя в грудь кулаком, крича, что жизнь его загублена, и терять ему, собственно, нечего. Находясь в твердой уверенности, что его пленник уже не жилец, он, со злым хрипом в голосе, поведал, что сел он ни за что – «следак дело пришил» – и с придыхом добавил, что на зоне его «опустили». Вдруг он жутко засмеялся и спросил: а знаю ли я, куда он меня ведет? Вдоль моей спины повеяло смертельным холодком, но я лишь благоразумно пожал плечами, не озвучивая возможных версий. С издевательской любезностью мужик сказал, что сделает со мной тоже самое, что совершили с ним в заключении. Вот только доведет меня до парка… «Убивать не буду, успокойся, – захохотал он. – Нет. Живи потом с этим, как я», – мужик снова застучал кулаком в свою грудь, разбавляя тишину ночи выразительными проклятиями.
«Ага, размечтался, – подумал я. – Только подойди ко мне хотя бы на шаг». Сомнения отступили, и я понял, что теперь точно его «вырублю» – другого варианта у меня не было. Вернее он был, но я не хотел о нем даже думать.
«Сначала я тебя…» – мужик стал перечислять действия, в мерзкую пучину которых он намеревался меня погрузить. Скорее всего, он не был гомиком – интонация его слов начисто была лишена сладострастия. Фразы он ронял тяжело, с неким шипением запоздалой мстительности. Для него не имело большого значения, кому он будет мстить; его ненависть к окружающему миру решительно искала выхода. «А потом я…» – продолжал изголяться мужик. Мысли мои лихорадочно перебирали всевозможные ситуации: а что если я сейчас резко прыгну в сторону и попытаюсь скрыться среди ларьков и магазинчиков? Успею ли?
Вдруг взвизгнули тормоза, и рядом с нами остановилась патрульная милицейская машина. За разговором мой похититель потерял бдительность и не слышал шум подъезжающего автомобиля.
– И куда это мы в столь поздний час путь держим? – поинтересовался высунувшийся из окна блюститель закона.
Я, не зная как себя вести дальше, остановился и оглянулся на мужика. Он чуть присел от неожиданности, безумно вращая округлившимися глазами. Руки мой похититель держал в карманах. Пистолет, скорее всего, находился в одном из них, если он его не успел выбросить. Вдруг мужик икнул и, резко прыгнув в цветочную клумбу, помчался в сторону многоэтажек.
– Стой! – один из милиционеров выскочил из машины. – Стой, стрелять буду!
– Да пусть бежит, Виталик, – зевнув, сказал другой. – На хрен он тебе нужен? Заберем этого, – он кивнул на меня.
– Действительно, была охота за ним гоняться, – согласился с ним первый и подошел ко мне. – Ваши документы, гражданин, – потребовал он.
Так как документов при мне не оказалось, то я был посажен в машину и препровожден в отделение милиции. Однако через час, после проверки моей прописки, был отпущен. Про мужика с пистолетом я промолчал.
После пары бокалов вина Ирина несколько успокоилась. Щеки ее заполыхали алым цветом, глаза заблестели. Она много говорила, беспрестанно сбиваясь с одной темы на другую. И вдруг замолчала, глядя мне в глаза.
– Я прошу тебя, не уходи сегодня, – прошептала хозяйка.
– Да, да, конечно, – я поспешно закивал.
Прохладные струи воды игриво щекотали мое тело. Я поднимал руки и, совершенно расслабившись, несколько минут неподвижно стоял под душем. О, это трепетное ожидание, когда ты уже наверняка уверен, что сейчас будешь обладать женщиной! Руки мои в нетерпении подрагивали, и желание стремительно наполняло плоть. Я вытерся полотенцем, взглянул в зеркало. На меня смотрело знакомое лицо, и что-то в нем изменилось. Но что? Я усмехнулся. Иногда страсти меняют наши черты, делая облик не только чужим, но порой и отталкивающим. Улыбка сползла с моего лица. А, собственно, что я возомнил? Скорее всего, Ирина, не оправившись еще от эмоционального потрясения, просто попросила побыть с нею. А я размечтался… «Скажи помыслу своему: я умер и лежу в гробу». Швырнув полотенце в угол, я вышел из ванной.
В комнате был полумрак. Настенный светильник изливал в пространство две оранжевые полоски света. Его оказалось достаточно, чтобы разглядеть столик для коктейля.
– Выпей что-нибудь, если хочешь, – прочитала мои мысли Ирина. Голос ее доносился из спальни. Я плеснул в бокал немного водки и неспешно выпил.
– Иди сюда, – позвала хозяйка. В комнате горела свеча. Тяжелые темно-зеленые шторы прикрывали окно, не позволяя проникать в помещение уличному шуму. Возле кровати стояла тумбочка с обычным набором женских склянок. Больше рассмотреть я ничего не успел, ибо Ирина повторила просьбу.
– Ну, подойди же, – улыбнулась она. – Или художника больше интересует интерьер?
«Насмотрелся я подобных будуаров, – усмехнулся я про себя. – И что поразительно – все они невероятно похожи друг на друга. Может, женщины все одинаковы?» – мелькнула несвоевременная мысль.
Я присел на край кровати. Шелковое покрывало рельефно обыгрывало фигуру Ирины. Ладонью я прикоснулся к ее руке и слегка погладил. Ирина придвинулась ко мне и, облокотившись на локоть, привстала. Она была сейчас загадочной вещью в себе, в любой момент готовой выйти из себя. Но в какую сторону? Я, понимая, чего хочет эта женщина, наклонился и поцеловал ее в губы. Страсти, напора, причем необузданного напора в ее жизни хватало. Этой ночью прибавилась еще и попытка насилия. И вот теперь легкие прикосновения и нежные поцелуи станут для Ирины самым дорогим и долгожданным подарком Эроса. Я, словно подросток, нарочито робко касался ее тела, неспешно целовал лицо, шею, плечи. Руки мои, будто связанные путами «не решались» на столь привычное путешествие к потаенным женским прелестям. Похоже, Ирина всю свою девичью жизнь ждала подобного к себе отношения. Ждала от «блондина», предавшего их платоническую любовь. Ждала, хоть и поняв тщетность таких отношений, от Анатолия. И уж едва ли надеялась ощутить их сегодня на кладбище от насильников. Я, сдерживая себя изо всех, возможных для меня, нравственных сил, дарил этой женщине не темперамент, но нежность. И, кажется, Ирина оценила мой поступок. Прошептав что-то невнятно-интимное, она притянула меня к себе.
– Иди ко мне, глупенький.
Ну вот: теперь глупенький… Пойми этих женщин! А может, и не нужно понимать? Как просто обращаться с женщиной в постели и как трудно –вне ее.
ХXII
Наступило лето, необыкновенно жаркое даже для южных регионов. В августе дневная температура воздуха в тени зашкаливала за сорок градусов. После полудня жизнь в городе словно замирала. Но только не на кладбище. Пожилые люди, в основном, сердечники и гипертоники, не выдерживая экстремальных погодных условий, десятками покидали сей бренный мир. Мы работали, не покладая рук, порой задерживаясь в ритуальных мастерских до позднего вечера. Я потерял счет написанным за последнее время траурным лентам. Ладони Юрки и Червона от постоянного соприкосновения с лопатами стали твердыми, как камень. Из-за фанерной перегородки непрерывно слышался характерный звук вгрызающегося в мрамор резца скульптора. Калошин в последнее время побледнел и осунулся. Впрочем, это было заметно лишь редко видевшим его людям. Иногда, выпив стакан водки, ваятель шел в столярную мастерскую к Белошапке и, шурша стружками, укладывался в готовый гроб.
– Прикрой, – просил он плотника и кивал на крышку. Николай молча, без проявления каких либо эмоций выполнял просьбу бригадира. – А то еще этого козла сюда принесет, – имея в виду Копылова, глухо ворчал скульптор из преждевременного своего убежища. – Что-то устал я сегодня…
Однажды подобная конспирация Калошина не на шутку перепугала Людмилу. Не ведавшая о месте почивания бригадира, гробовщица приготовилась оббивать столярное изделие и сняла крышку домовины. Похоже, испугались оба.
– Ох, и доиграешься ты со смертью, Виталька, – Людмила замахнулась на ваятеля молотком. – Успеешь еще деревянный сюртук примерить.
– Хорошо, что не косой угрожаешь, – проворчал скульптор, нехотя покидая гроб.
К концу рабочего дня Виталий зашел ко мне в мастерскую. Тяжело ступая, подошел к столу. Оглянулся на дверь и, порывшись в недрах широченной куртки, извлек из нее бутылку водки. Я достал из шкафчика нехитрую закуску: пару яблок, краюху хлеба, небольшой кусок сыра. Многообещающе звякнули стаканы. Калошин взял граняш в руку, повертел его, рассматривая, хмыкнул и сказал:
– Молодец всё-таки Мухина – такую память о себе оставила, – Виталий вздохнул и поставил стакан на стол. – Не то что некоторые…
– Тебе не жарко в такой одежде? – я окинул взглядом отнюдь не летний прикид ваятеля.
– Знобит что-то, – нехотя буркнул он, зябко передернув плечами. Действительно, вид у Калошина был нездоровый.
– Наливай, – скульптор нетерпеливо махнул рукой.
Я разлил водку и, соприкоснувшись стаканами, мы выпили содержимое.
– Какая гадость! – скривился Виталий, потянувшись за кусочком яблока. – С недавних пор я заметил, что работать значительно интереснее, чем развлекаться. Тем более, таким способом, – он кивнул на бутылку. – Жизнь значительно проще, чем принято об этом думать. У меня хватило ума прожить ее глупо и безалаберно, а вот на старости лет на раздумья вдруг потянуло.
Я согласно кивнул. Возражать было нечего. Почему – во всяком случае, мы так думаем – стоит немного выпить и интеллект наш значительно возрастает?
– Жизнь наша, как женщина, – продолжал философствовать ваятель. – И нельзя ее познать или хотя бы почувствовать, немножко не пощупав, – он поискал глазами бутылку и снова плеснул в стаканы. – Розанова читал? – спросил Калошин и, не дожидаясь ответа, пояснил: – А что мы почувствуем? Быт, суета, пьянство, шум… Какая темнота кругом, и грубость, и примитивизм! – Виталий опрокинул содержимое граняша в рот и, поднявшись из-за стола, принялся ходить по мастерской. – Нужно всё это ощутить, понять, – он вдруг грохнул себя кулаком в грудь, – и, желательно, полюбить. Ведь нам это так настоятельно рекомендуют делать боги.
– Бог, – поправил я.
– Ну, пусть Бог, – согласился скульптор. Тяжело дыша, опустился на стул. Чиркнув спичкой, закурил сигарету. Закашлялся. – Ты знаешь, мне иногда в голову стала приходить мысль, что похороны – не последнее путешествие в нашей жизни. Хотя существование там, где ничего нет, даже в устах священников кажется бессмыслицей, – Калошин не без раздражения сунул окурок в пустую консервную банку. – Но ведь возникают такие вопросы! Я всегда был убежденным атеистом и насмехался над смертью. А вот теперь… – Виталий умолк на полуслове и взялся за бутылку.
– Что ты подразумеваешь под «теперь»? – спросил я, по возможности стараясь придать своему голосу ровный оттенок.
Ваятель недовольно скривил лицо – мол, отвяжись – и продолжил:
– Мы мечемся туда-сюда по своим, сомнительной важности, делам, предполагая, что окружающий мир – яркий бесконечный карнавал, и каждый из нас на нём что-то из себя представляет. Довольно легко думаем о смерти, как о чём-то неприятном, но неизбежном. – Лицо Калошина вдруг посветлело. – Жизнь наша дарована Господом, а мы ей так бездарно распоряжаемся… Когда ты поймешь это, – Виталий посмотрел мне в глаза тусклым взглядом, – значит, пора помирать.
– Что ты хнычешь? – буркнул я. – Захворал немножко, так что же – непременно в гроб ложиться?
– Нет, Василий, чувствую я ее, – скульптор снова ухватился за бутылку, но тут же поставил на место. – Да, чувствую я приближение смерти и с профессиональным интересом и с нетерпением жду, – хмыкнул он. – Как художнику, понимаешь, любопытно: как «старуха» на самом деле выглядит? – взгляд ваятеля несколько оживился. – «Девушка с веслом» уже была, теперь, видимо, будет с косой.
– Не смешно, – насупился я и взглянул на часы: у кладбищенских ворот меня уже двадцать минут ждала Ирина.
– Не смешно, – согласился Калошин. – Но верно. Любой день можно прожить в радости, но он же может стать последним. Я стал ощущать, что уже утрачиваю способность бороться за то, что многие годы было для меня желанно и дорого, – Виталий разлил остатки водки.
– Тебя перемкнула эта тема, – мне хотелось перевести разговор в другое русло.
– Мысли о смерти – размышления о свободе, а мы – художники – всегда стремимся к ней, – скульптор опорожнил стакан и потянулся за яблоком. – За пределами жизни есть свобода. И истина есть. Во всяком случае, я на это надеюсь, иначе всё было бы очень просто. Вопрос сложный, а задать его некому, – Калошин усмехнулся. – Так что я действительно с нетерпением жду старуху, – нет, лучше девушку, – с косой. Мистический конец человеческой души не подвластен логическому объяснению, хотя, единственное я, пожалуй, уяснил – чем глубже в землю, тем ближе к Небу.
Я снова взглянул на часы.
– Ладно, действительно ты прав: хватит ныть. Меланхолия вредна для пьяниц – она легко может трансформироваться в депрессию, – Виталий вздохнул и поставил пустую бутылку под стол. – Я смотрю, ты спешишь куда-то? Очередное свидание с вдовой?
Я кивнул и принялся убирать со стола. Стало неловко перед Виталием – чувствовалось, что он хочет выговориться; нет, скорее, сказать нечто важное…
– Да не парься, всё нормально, – скульптор словно прочитал мои мысли. – Ждет, поди, Ирина? – улыбнулся он. – Только запомни: «женщина для мужчины – сеть для него». Всегда будет помехой… Они отвлекают и расслабляют. Возьмешь в свой мир женщину, и если она окажется не та – неприятностей не миновать.
– Так женятся же люди, и многие живут счастливо, – я попытался возразить, хотя, если честно, мысли, подобные калошинским, иногда приходили мне в голову.
– Ты много видел счастливых? – буркнул Виталий и, поднявшись со стула, заковылял к двери. – Невозможно взлететь, если ты пустил корни – семья, работа, дом… – он, точно отбиваясь от надоедливых насекомых, махнул рукой. – Пойду-ка я к Коле Белошапке схожу, отдохну немножко в домовине, – ваятель взглянул в окно. – Как раз Людмила уже домой пошла.
XXIII
Лишь один день в году – на Радоницу, когда горожане шли поминать своих умерших родственников – Квазиморде было неспокойно. Сторож изнутри запирал на засов свою крохотную каморку и, слегка отдернув пальцем застиранную ситцевую занавеску, наблюдал за идущими на кладбище людьми. Они шли на погост семьями, тащили за собой маленьких детей, и Квазиморда недоумевал – зачем мучить малышей необходимостью участия в непонятных взрослых играх? Но более всего возмущал сторожа тот факт, что из приюта скорби и печали, светлой памяти и потустороннего покоя в этот день устраивали увеселительное заведение под открытым небом. Суть праздника – поминовение усопших – отодвигалась на второй план. Это был всего лишь повод для утверждения себя на своеобразном митинге. Хозяйки бережно несли корзинки с различной снедью и, с ревностным любопытством поглядывая на соседние столики, – у кого самобранка побогаче, да спиртное подороже, – выкладывали свои припасы: куличи, крашеные яйца, жареных кур и другие продукты. С нарастающим раздражением наблюдал Квазиморда, как к вечеру сборище превращается в сонм подвыпивших и даже непотребно пьяных людей. Женщины, с трудом удерживая своих, едва стоящих на ногах мужей, пытались довести их до кладбищенских ворот, чтобы затем усадить на такси и доставить домой. Некоторые напивались до такой степени, что засыпали прямо на могилках. Несмотря на присутствие милиции, нередко в этот день на погосте случались драки. Визжали женщины, тщетно стараясь разнять дебоширов, грубо матерились мужики, добросовестно осыпая друг друга тумаками, плакали детишки. Квазиморда сплевывал на потертый дощатый пол, задергивал занавеску и ставил на электроплитку чайник. Заваривал крепкий, как его называли нищие «купчик», чай, закуривал «примку» и, громко отхлебывая горький напиток, снова подходил к оконцу. В этот день он видел много женщин, и они волновали его. Горбун хорошо помнил тело той вдовы – подружки художника, которую он спас от насильников. Ему надолго врезалось в память шелковое кружевное белье, его дивный запах. Эта женщина часто снилась Квазиморде по ночам. Вернее, ранним утром, когда он возвращался в каморку после традиционного обхода кладбища. Сторож ложился на скрипучий диван и, отвернувшись к стенке, закрывал глаза. Однако воображение его не дремало – рядом садилась белокожая красавица с длинными, распущенными волосами. Горбун протягивал к ней руки, но они трогали лишь опостыло-привычную пустоту. Квазиморда ворочался с боку на бок и, наконец, не выдержав, расстегивал брюки. Утихомирив бушующую плоть, тяжело вздыхал – легче становилось только телу. В мутное оконце сторожки вместе с темно-серым рассветом тут же вползала тягучая, такого же цвета, тоска. «И кому я такой урод нужен? Да еще и ни жилья, ни денег, ни здоровья… Здоровья? – горбун криво усмехнулся. – Его-то как раз хватало. Что же, мне так всю жизнь и придется обходиться без женщины»? Квазиморда брал из пачки сигарету, чиркал спичкой и подходил к окну. Первый луч солнца, осторожно скользя по верхушкам деревьев, опускался на землю. Шурша кустами, пробирался к выходу проспавший всю ночь в траве пьянчужка. В кронах раскидистых лип начинали петь птицы. Таинственный сумрак нехотя отползал в самый дальний угол кладбища – к цыганскому склепу и укрывался в его замшелых глубинах. Однако поздним вечером, словно коварный хищник, он снова выйдет на охоту. Берегись, запоздалый посетитель погоста, его пронзительных темно-оранжевых глаз, мерцающих из-за покосившегося обелиска; широких лохматых лап, коричневой тенью шныряющих по извилистым, змеящимся среди могил, тропинкам; глухого, словно доносящегося из глубины, топота его шагов. Настигнет, как бы быстро ты ни бежал, коснется твоего тела лохматой, зловонной шерстью и… Кавзиморда тряхнул головой. Он не боялся кладбища, но в последнее время, по ночам, ему стали сниться неприятные и даже страшные сны. Как-то раз, проснувшись, горбун сел на диване и смотрел на ползающий по стене голубоватый прямоугольник окна, отражающийся в лунном свете. Чем напряженнее он всматривался, тем яснее крепла уверенность, что сейчас в этом пространстве кто-то появится, как воплощение неумолимости и страшного прошлого, от которого никуда не скрыться. И эта фигура явилась. Она стояла как раз на том месте, где сторож ожидал ее увидеть. Нечто темно-серое с размытыми очертаниями, но с ледяным немигающим взглядом, словно у огромной змеи, смотрящей в глаза своей жертве. И вдруг Квазиморда узнал Гунявого. Да, это был он! Убитый дядей Сашей бродяга ничего не говорил, но губы его беззвучно шевелились, словно он силился сказать: «А за что же вы меня убили, кореша»?
Сторож сидел, еще больше сгорбившись, втянув голову в плечи, и прижимал к груди крепко сжатые кулаки. Его онемевший язык никак не хотел ворочаться во рту, но вскоре неожиданно для себя, уже теряя сознание, Квазиморда закричал: «Не убивал я тебя! Не убивал! Это дядя Саша!». Гунявый с завистью взглянул на лежащую на столе пачку сигарет и, криво усмехнувшись, исчез.
Горбун вытер холодный пот на лбу, включил свет и, отхлебнув из носика чайника глоток воды, лег на диван. Сторож научился избавляться от страха – он вспоминал облик Оксаны. Девушка тут же представала перед ним в его воображении. Светлая, добрая, с веселыми искорками в огромных серо-голубых глазах, она словно загораживала его – Славку – от очередного ночного ужаса. Правда, после двух случившихся с Оксаной трагических событий, глаза девушки потускнели. Но Славкино чувство к ней стало еще крепче.
Вот и в эту ночь, после Радоницы, сторожу не спалось. Разные мысли одолевали его, непонятная тревога сжимала сердце холодными пальцами. Как всегда, в такие тягостные минуты, он начал думать об Оксане. Где сейчас его подруга? Что стало с ней, после того, как он сбежал из милицейской машины? Горбун, скрипя диванными пружинами, поднялся и начал ходить по комнате. Он вспомнил приходивших вчера на кладбище монашек. Среди них была одна женщина в мирской одежде. Квазиморду заинтересовала именно она. Вернее, ее походка – лица горбун разглядеть не успел. Точно так ходила Оксана: чуть наклонившись, причем, одна ее рука была прижата к туловищу, а второй девушка широко размахивала в такт своей походке. Славка никогда не видел, чтобы еще кто-нибудь так ходил. Неужели, всё-таки она? Сторож заглянул в сигаретную пачку – что-то много он сегодня курит… Квазиморда вытащил еще одну «примку» и, чиркнув спичкой, жадно затянулся едким темно-сизым дымом. «Ну не мог же я обогнать монашек, чтобы заглянуть в лицо этой женщине!» Горбун, раздражаясь от своей недавней нерешительности, гремел посудой, переставлял ее с места на место и что-то бубнил себе под нос. Уронил сырое яйцо на пол, рассыпал соль на клеенку, обжег палец, прикоснувшись к кипящему чайнику и вдруг сел на табуретку, уставившись на дымящуюся чашку с чаем. «А почему, собственно, я так засуетился? Женщина, – всего лишь походкой! – оказалась похожей на Оксану. Ну и что с того? Слишком многое поменялось за эти годы. У нее уже наверняка есть семья, дети… – Квазиморда рассеянно размешивал сахар в чашке и думал о том, что это ему – Славке – уготовлена одинокая, беспросветная в своей никчемности, жизнь. Как бурьяну возле кладбищенского забора: придет время – завянет, засохнет да сгорит в мусорной куче, и никому не будет до него никакого дела. Был Славка-Квазиморда, и вдруг не стало… – Кто вспомнит? Разве что гробовщик Коля Белошапка со скульптором бутылку «раздавят». Может, еще художника позовут. – Горбун усмехнулся. – Хотя бригадир в последнее время что-то плохо выглядит. Болеет, наверное».
Сторож накрыл газетой посуду на столе и, накинув на плечи пиджак, вышел из каморки. Что может быть прекраснее майского утра? Ярко светило солнце, вокруг ароматных лип жужжали пчелы, на могилках распустились тюльпаны и нарциссы, перелетая с ветки на ветку, задорно тренькали шустрые синички. Дурное настроение как рукой сняло. Не смогли его вернуть даже кучи мусора возле захоронений – итоги вчерашней тризны. Придется убирать; а что делать? Квазиморда, вздохнув, сделал шаг… и внезапно остановился. Невдалеке от сторожки, на лавочке сидела Оксана.
Закрутила, завертела Славку с Оксаной новая, счастливая жизнь. Много ли кому доводилось видеть на кладбище радостных людей? А на этом погосте были… Да и сам Квазиморда поменялся за это короткое время. Перестал сторониться посетителей пантеона и своих сотрудников. Старался найти побочный заработок, чтобы добыть лишнюю сотню – как ни крути, теперь, вроде, у него была семья. После дежурства он чинил лавочки да оградки возле могилок, помогал разгружать прибывшие в ритуальные мастерские машины с цементом и камнем. Оксана в это время наводила порядок в сторожке, и вскоре их жилище приобрело более-менее приличный вид.
Странно и необычно в приюте печали было наблюдать за людьми, которые ловят влюбленные взгляды друг друга. Казалось, они не замечали столь очевидного для других своего уродства. Все работники мастерских, глядя на коллегу и его подругу, радовались и даже немного завидовали им.
– Господи, помоги этим людям, – шептала вслед Оксане и Славке Людмила, смахивая со щеки непрошенную слезу.
– Вячеслав, – как-то к сторожу подошел Калошин. – У нас в коллективе принято все радостные и, увы, печальные события отмечать сообща, – скульптор вдруг сильно закашлялся. Когда приступ прошел, добавил: – У вас, как мы поняли, прибавление в семействе? Вот это и надо отпраздновать. – Увидев растерянность на лице Квазиморды, сказал: – На счет денег не беспокойтесь – в таких случаях мы скидываемся. – Калошин раздраженно трогал ладонью свою грудь: кашель снова сдавливал ему легкие. – Расположимся в моей мастерской – там больше всего места. Да и тянуть с междусобойчиком не будем, прямо сегодня, после работы, и отметим, – он заглянул сторожу в глаза. – Согласны, Вячеслав?
Горбун неуверенно пожал плечами, что, должно быть, означало согласие.
– Ну, вот и славно, – скульптор тихонько хлопнул ладонью по плечу Квазиморды. – Подходите к шести часам вечера вместе с подругой. Как ее, кстати, зовут?
– Оксана, – улыбнулся сторож.
Посиделки оказались скучными, и атмосфера на них царила довольно натянутая. Заводила и душа коллектива Калошин через силу пытался развеселить компанию, но было видно, что каждое слово ему дается с трудом. Инициативу тамады у него попыталась перехватить Людмила, но у нее получалось еще хуже.
Червон с Юркой налегали на выпивку; недавно «развязавший» гробовщик силился угнаться за могильщиками, но сидящая рядом жена раз за разом отодвигала от него наполненную водкой рюмку. Остальные, перебрасываясь незначительными фразами, ковырялись вилками в наскоро приготовленной, нехитрой закуске. В самом неловком положении оказались Славка с Оксаной. Они не только никогда не пили водки, но и не присутствовали на подобных мероприятиях, и каждое слово им давалось с огромным трудом.
В самый разгар «веселья» в мастерскую зашел Копылов. Посмотрел на часы: после окончания рабочего времени, особенно в дни рождений сотрудников, никому не возбранялось выпить рюмку-другую. Спросил, чуть нахмурив брови:
– По какому поводу праздник?
– Успех сборной по футболу отмечаем, – усмехнулся Калошин. – Как не выпить по такому поводу, Владимырыч?
– Если бы они последнее место заняли – вы бы всё равно пили, – буркнул инженер.
– Вот, – Людмила ладонью указала на Квазиморду с Оксаной, – к нашему сторожу жена приехала. – Вы присаживайтесь, Иван Владимирович.
– Жена? – переспросил Копылов, скривив в фальшивой улыбке лицо. – И в паспортах обоих супругов этот замечательный факт, надеюсь, отмечен?
Оксана со Славкой переглянулись – ни у одного из них не было никаких документов. Над столом нависла гнетущая тишина.
– Ладно, гуляйте дальше, – инженер придвинул к столу табуретку и, развернувшись, пошел к двери.
– Владимырыч, подожди меня во дворе, – сказал Калошин, неуклюже выбираясь из-за стола.
– Камень хороший привезли в одно место, начальник, – скульптор спустился по ступенькам и, достав из кармана пачку сигарет, закурил. Тут же закашлялся. – За половину цены люди отдадут.
У инженера заметно улучшилось настроение.
– Ты бы бросил курить, Виталька, – он с повышенным вниманием посмотрел на Калошина. – Вон как похудел…
– Только с одним условием камень получишь, Владимырыч, – ваятель вытер платком вспотевший лоб.
– Это еще с каким условием? – насторожился Копылов.
– Сторожу и его бабе сделаешь паспорта и комнату в малосемейной общаге.
Инженер молчал, разглядывая свои ногти.
– Камня много, Владимырыч, – скульптор швырнул окурок в кусты. – Розовая брехча, черный гранит, ну и, естественно, мрамор.
– Ладно, сделаю, Виталик, только скажи мне… – Копылов сузил до щелочки свои глаза. – Зачем тебе это надо?
– Езжай домой, босс, – Калошин пошел к двери в мастерскую. – Боюсь, ты не поймешь. «Когда б вы знали, из какого сора»...
– Что, что? – переспросил инженер.
Ваятель, ничего не ответив, медленно поднялся по ступенькам.
XXIV
Уже несколько дней скульптор Калошин не выходил на работу. Проведавшая его Людмила сказала, что ему стало совсем плохо. Зачем-то снизив голос до шепота, добавила, что у Виталия та самая, нехорошая болезнь, от которой нет спасения.
– Ты бы сходил, Василий, – обратилась она ко мне. – У него же никого нет…
– Ни жены, ни детей? – удивился я. – И никогда не было? Ну да, он говорил мне об этом… Но я подумал, что он пошутил.
– Говорит, не было… – пожала плечами гробовщица. – Шутит-не шутит! Хер вас поймет. Скрытными вы иногда бываете! За достоинство свое мужицкое опасаетесь, что ли? – почему-то рассердилась Людмила.
День прошел в унылом молчании, каждый сосредоточенно занимался своим делом, находясь в некотором потрясении от новости о столь серьезной болезни Калошина. Я вспоминал свое первое знакомство с ним и мысленно готовился нынче же вечером нанести визит Виталию. Однако мой энтузиазм улетучивался по мере приближения времени посещения. Одно дело – быть на равных в ни к чему не обязывающем разговоре со здоровым нормальным человеком, а другое – пытаться ободрить, утешить, посочувствовать, не обидев и не разбередив одинокого и беспомощного больного, которому и жить-то, наверное, осталось совсем ничуть…
На мои настойчивые звонки к двери никто не подходил. Я уже разворачивался уйти, – может, Виталия положили в больницу? – как послышались тяжелые шаркающие шаги, и щелкнул отворяемый замок.
– А, это ты… – не очень дружелюбно сказал скульптор. – Что ж проходи, коли пришел. – Виталий медленно передвигался по квартире, одной рукой опираясь о стенку, а другой придерживая спадающие с него пижамные брюки. – Видишь, как похудел? – он взглянул на меня потускневшими глазами. – Прям, хоть подтяжки покупай, – пытаясь шутить, сказал Виталий. – Никогда их не носил…
За последние полторы недели, в течение которых я не видел Калошина, в его внешности произошли значительные перемены. Некогда бодро-розовое лицо осунулось и побледнело. Кожа на нем обвисла и стала дряблой. Волосы на голове, совсем недавно вьющиеся и пышные, почти прямыми блеклыми прядями ниспадали на желтый блестящий лоб. Тонкими дрожащими пальцами Виталий старался застегнуть пижаму.
На мгновение застыл, уловив мой взгляд. Вопросительно вздернул брови, посиневшие губы растянулись в подобие улыбки:
– Не похож? – произнес он, закачав головой. – Так-то, брат… Как говорит мой помощник Гришка: на всё воля Божья. Как он там, не шалит без меня?
Я, пожав плечами, ответил, что не шалит.
– Присаживайся в кресло напротив, – Калошин, кряхтя, опустился на кровать. – И больше не смотри на меня так, – он, шутя, погрозил пальцем.
– Как «так»? – удивился я.
– Взглядом художника, пытающегося запечатлеть триумф смерти над угасающим телом, – хозяину, наконец, удалось застегнуть пуговицу. – Однажды Василий Суриков выставил за дверь самого Льва Николаевича, когда тот, придя проведать умирающую жену живописца, слишком уж внимательно наблюдал последние часы несчастной женщины. «Уходи прочь, злой старик!» – вскричал в гневе автор «Боярыни Морозовой» – усмехнулся Виталий.
– Да не смотрел я так… – возмутился я, поражаясь прозорливости скульптора. «Рыбак рыбака…»
– Шучу я, – сказал Калошин. Тут же застонал, прижав руку к правому боку, словно пытаясь утихомирить боль. Ладонью стал шарить по тумбочке. Нащупал упаковку с таблетками. Торопливыми пальцами отделил одну и, постукивая зубами о стакан, запил ее водой.
Изменился скульптор не только внешне; от его прежней веселости и бесшабашности не осталось и следа. Время от времени Виталий морщил лицо – боль не отпускала. Он прислонил подушку к спинке кровати и тяжело на нее опустился. Я чувствовал себя в чем-то виноватым, и присутствие мое, скорее всего, выглядело неуместным. Однако нужен был какой-нибудь, пусть незначительный повод, чтобы подняться и уйти.
– Может, тебе что-нибудь принести надо? – спросил я. – В магазин сходить или в аптеку?
– Нет, не надо, – Калошин закачал головой. – Соседка всё необходимое приносит.
Похоже, боль в боку немного утихла. Лицо Виталия избавилось от болезненной гримасы, глубокие морщины чуть разгладились, руки, перестав теребить простыню, покоились вдоль тела.
– Ночью хорошо спишь? – чтобы хоть как-то поддержать разговор, поинтересовался я.
– Вечером приходит медсестра. Молоденькая… – слегка улыбнувшись, подчеркнул ваятель. – И делает мне укол. Пожалуй, впервые я снимаю брюки в присутствии красивой женщины не для того, чтобы заняться любовью.
Я узнавал прежнего ваятеля-пошляка, великолепного рассказчика, с которым всегда было интересно и легко. «Может, врачи поставили ему не совсем верный диагноз? И он еще поправится»?
– Ночь проходит в полузабытьи. Я становлюсь стеклышком постоянно меняющегося, причудливого узора калейдоскопа, – Калошин перевел взгляд на столешницу, затем посмотрел на меня. – У тебя закурить нет? А то мои сигареты соседка изъяла, настаивая на том, что мне нельзя: доктора, мол, запретили. Хотя бы пару затяжек, а? – с мольбой в голосе спросил он.
– Нет, – соврал я, для пущей убедительности, похлопав себя по карманам. – На работе оставил.
– Ладно, не надо, – он вяло махнул рукой, не поверив моей уловке. – Все вокруг говорят неправду: врут о незначительности моей болезни, о диагнозе. Лепечут, пряча глаза, о том, что я скоро поправлюсь, переводя разговор на другую, неинтересную мне тему, – Виталий, едва ли не со злостью, сверлил меня взглядом. – Поймите, дорогие мои! Мне сейчас интересна только моя смерть и всё, что с ней связано. А вы тут передо мной «ваньку» валяете, как перед мальчиком… – он платком вытер со лба пот. – Смерть – это утешение, награда за всю твою жизнь. Это отдых. Бездумный и, наверное, счастливый, – он осмотрелся по сторонам, словно что-то искал. – А вы все меня жалеете.
– Хочешь, схожу куплю сигарет? – я привстал с кресла, для того, чтобы Виталий прекратил свой монолог о смерти.
– Сиди уж, – Калошин жестом показал, чтобы я оставался на месте, успокоившись также быстро, как и придя в раздражение. – Хотя, знаешь что? – он ладонью указал на книжный шкаф. – Достань-ка с полки третий и четвертый тома «Истории искусств».
Я с недоумением выполнил просьбу хозяина.
– Просунь туда руку.
Я выполнил и это. Через мгновение мои пальцы нащупали бутылку. В моих руках был армянский коньяк десятилетней выдержки.
– Соседка не только сигареты, но и все мои припасы спиртного из дома убрала, – проворчал Виталий.
– Представляю… Видимо ей пришлось изрядно потрудиться.
– Давай хлопнем по рюмахе? – предложил Калошин, оставив без внимания мою колкость.
– А тебе можно? – спросил я и тут же пожалел о том, что задал этот вопрос.
– Почему нет? – глаза скульптора сузились в не предвещающую ничего хорошего узкую щелочку.
– От кого прячешь? – я задал еще один глупый вопрос.
– Привычка… – вздохнул Виталий. – Когда втихаря достаешь бутылку, возникает ощущение, что ты не один в квартире.
«Прелести» хронического одиночества, – вздохнул я. – Знакомая, однако, история».
Я достал из серванта рюмки и наполнил их коньяком.
– Вот это, я понимаю, лекарство! – хмыкнул хозяин, когда мы выпили. – Принеси из кухни конфеты и яблоки.
На столешнице виднелось прожженное сигаретой пятно. Почему-то оно мне мешало и я накрыл его блюдом с фруктами.
– Ну, рассказывай, что на погосте без меня происходит.
Я поведал ему о событиях, происшедших на кладбище за последнюю неделю. О том, что в мастерские привезли большую партию мрамора и гранита, и что теперь ему – скульптору Калошину – надо скорее выздоравливать и выходить на работу. Рассказал также о том, что в городе убили знаменитого боксера N, и его родственники наверняка закажут погибшему спортсмену скульптурный монумент.
– Знаю такого, – кивнул ваятель. – Он на мюнхенской Олимпиаде «золото» выиграл. А потом, говорят, в бандюки подался. Вот тебе и результат…
– Умер также известный писатель NN, лауреат Государственной премии, – я продолжил перечень трагических событий последних дней. – Городская мэрия, думаю, также закажет памятник литературному мэтру.
– Не читал и не слышал о таком, – зевнул Калошин. – Скажи-ка мне лучше, как дела у нашего сторожа и у его бабы?
– Квазиморде Копылов выхлопотал комнату в малосемейке, и они теперь живут там. Оксана работает вместе с Людмилой – собирает венки из искусственных цветов, – я удивился вопросу скульптора, а еще больше – улыбке, появившейся на его лице.
О работе и заказах Виталий больше не спрашивал. Я подумал, что теперь всё, некогда для него значительное и нужное, отходило на второй план и никак скульптора не интересовало. Однако тут же Калошин опроверг мое предположение.
– Да, ночь проходит в полузабытьи, – он, словно что-то вспомнив, вернулся к началу нашего разговора. – Боль отступает, и сквозь дремоту я начинаю верить в то, что утром снова прикоснусь к камню. Камень… – взгляд ваятеля устремился куда-то вдаль, за пределы этой пропахшей лекарствами и нездоровым потом комнаты. Очевидно, к скульптуре, которую он никогда уже не высечет, и о которой, наверное, мечтал долгие годы. – Ты не представляешь, Василий, каким может быть мягким гранит! И послушным… Камень – он теплый и, ты не поверишь, прозрачный. Для меня прозрачный. Прикоснешься к нему рукой, и начинаешь слышать как он дышит… – голос у Виталия чуть дрогнул. Он умолк, лишь кивнув на рюмки.
– Наливай! Задремал, что ли?
Мы выпили, символично закусив конфетами.
Щеки Калошина порозовели, глаза заблестели, губы уже не казались такими неприятно-темными. Лишь бледность лица да тихий, словно надтреснутый голос выдавали в нем больного человека. Но отнюдь не смертельно.
– Ты знаешь, а каменотёсом я стал совершенно случайно, – продолжил Виталий. – Поступил на отделение графики, но однажды попал в мастерскую скульптора, – оживился Калошин. – Борода с крошками в ней камня, ручищи – во! – Он соединил две свои ладони. – А глаза, словно лазеры! Стоит ваятель и на глыбу смотрит, как Наполеон на глобус – одолею ли? И я тогда понял: это моё. С большим трудом перевелся на другой курс, потеряв при этом академический год, – Виталий, словно что-то подсчитывая, наморщил лоб. – Впервые прикоснувшись к глине, я замер от счастья – из под пальцев выходила не плоская, воображаемая живопись, а почти живая осязаемая плоть. Я неделями не выходил из студенческой мастерской. Лепил, обжигал, снимал гипсовые формы, делал отливки. Если что не нравилось – разбивал молотком. И снова лепил… Но прошли-промчались, как один месяц, безалаберные студенческие годы. После окончания университета, мне, как способному, подающему большие надежды скульптору, предложили работу в художественном фонде. Ваял на мемориальных плитах барельефы известных композиторов, ученых, писателей. Выиграл престижный творческий конкурс и стал получать заказы на монументальные работы, – Калошин ткнул рукой в окно. – Ты, собственно, видел… Одна из них попала в международный каталог. Наверное, это был успех. Однако вместе с ним, как известно, приходят деньги, женщины, снобизм, вседозволенность. И водка… Много водки, – Виталий чуть отодвинул от себя бутылку с коньяком. – После сдачи одного объекта моя работа не произвела должного впечатления на высокого партийного босса – он наорал на меня. Я – на него… Мне перестали давать заказы. Совсем, понимаешь? – скульптор, ища поддержки, взглянул на меня. Пришлось кивнуть. – Денег становилось всё меньше, друзей и женщин – тоже. Но количество выпитой водки, как это ни странно, только увеличивалось, – Калошин вздохнул и снова наполнил рюмки. – Отнеси на место, – он сунул мне в руки бутылку. – Да не забудь код тайника: третий и четвертый тома.
Виталий долго смотрел в окно, словно пытался разглядеть за ним события десятилетней давности.
– Правда, после скандала с руководством, один заказ мне всё же дали – на изготовление барельефа известного композитора, музыка которого мне никогда не нравилась – не оттого ли бронзовый лик маэстро получился таким унылым? В общем, – Калошин махнул рукой, – чем известнее становится художник и больше у него благ, тем хуже получается жизнь: и число завистников увеличивается, и женщины почему-то уже не так волнуют, и друзья предают, и работы выходят не такими удачными. И не только на взгляд критиков и коллег по хладной стали резца, но и на свой собственный, – Виталий взял рюмку в руку, но тут же поставил ее обратно. – Не получился у меня тогда барельеф композитора, – скульптор попытался изобразить на лице улыбку. – А затем я пришел работать на кладбище.
Калошин замолчал, видимо, посчитав разговор законченным. Однако через минуту сказал:
– Любовь, дружба, идеалы – где всё это? И что осталось? Восьмиметровый бетонный мужик с кувалдой в руках на въезде в город? – глаза ваятеля сузились до щелочек. – Если бы ты знал, как мне его иногда хочется взорвать!
Чуть успокоившись, Виталий продолжил.
– Хорошее… Его с годами становится всё меньше. То, что раньше тебя радовало, теперь, по меньшей мере, кажется странным. Ты не поверишь, какой глупой покажется твоя нынешняя жизнь, когда придет время умирать. Оно всё и всегда расставляет по местам. Да и само течение времени почему-то ускорилось. Не успеешь вдохнуть запах цветущей сирени, а на дворе уже лето, которое проходит еще быстрее. Что это? Неужели смерть подгоняет нас – стариков? Но почему сейчас оно для меня словно застыло? – Калошин взялся рукой за бок: видимо действию таблетки помешало спиртное, и боль снова возобновилась. – Но как бы то ни было, каждый из нас попадет туда, – палец скульптора указал в потолок. – Сейчас моя очередь... Вскоре Квазиморда распахнет кованые ворота и откроется самое важное. То, к чему ты готовился всю свою жизнь. А если не готовился, то тем хуже для тебя, – Виталий перевел на меня мгновенно потускневший взгляд. – Что-то я разговорился.
«На старости я сызнова живу,
Минувшее проходит предо мною».
Я молча кивнул. Что можно было добавить к исповедальному монологу скульптора? Я вдруг до комка в горле понял пронзительное одиночество Калошина. На краю смерти оказаться одному, без близкого и родного человека, искренне сопереживающего его боль и чудовищную тоску.
По дороге домой я поклялся себе в том, что каждый вечер буду приходить к Виталию, но не с таким скорбным и унылым видом, а с бодрым и жизнерадостным. Буду рассказывать ему забавные истории, и мы выкурим одну на двоих сигарету, пряча ее неизвестно от кого в зажатой ладони – ведь мы со скульптором одного безумия люди.
XXV
Утром Калошина не стало. Он умер на руках у Людмилы, которая перед работой решила занести ему кое-какие продукты. Мы все собрались в мастерской скульптора и молча курили. Я уверен – каждый ощущал подлинное чувство утраты, такое непривычное для нас, могильщиков. За годы работы на кладбище смерть стала для нас повседневным событием, и каждого покойника мы воспринимали лишь как клиента. Зачастую незлобно подшучивали над усопшими, называя их не иначе, как пассажирами или жмуриками. Вась-Вась не единожды покрикивал на своих «виртуозов погоста», наставляя их перед работой:
– Вы играете на похоронах, лабухи, и лица у вас должны быть скорбные! – он морщился, заметив бодро-розовую физиономию Эдика, с которой практически никогда не сходила глуповатая улыбка. – Особенно это касается тебя, Эдуард, – свирепел руководитель оркестра, замахиваясь на альтиста футляром от саксофона.
Но теперь умер наш товарищ, и никто не знал как себя вести. Людмила, захлебываясь от плача, рассказывала о последних минутах жизни Виталия. Отходил он в мир иной тяжело, но смиренно и с достоинством. Силился что-то сказать, но не смог. Прохрипел на последнем своем выдохе и застыл.
Родственников у Калошина не было. Вернее, они, конечно, были, но какие-то очень дальние, и организация похорон и последующая за ними тризна их мало интересовали. Исполнять хлопотные и малоприятные обязанности: забирать тело из морга, везти на квартиру, а затем на кладбище, – естественно наше, – пришлось мне и Копылову.
Мне и раньше доводилось бывать в анатомическом театре, однако это было в студенческие годы, и запланированная экскурсия выглядела лишь как экзотическое приключение. Но и тогда мрачный полуподвал морга произвел на нас – будущих живописцев – гнетущее впечатление. Точнее, его неподвижно-обреченные обитатели, застывшие на холодном кафеле. Ленка Иванова, любившая писать готические картины, потеряв сознание, грохнулась на пол – реалистический жанр оказался сильнее ее больного воображения.
– Смотреть будете? – от воспоминаний меня отвлек санитар, облаченный в клеенчатый, с бурыми пятнами, фартук.
– Что? – переспросил я, и не узнал свой голос.
– Покойника смотреть будете? – рявкнул самый мрачный из медиков.
Копылов поспешно закивал, и санитар поднял тюлевую накидку. Я увидел лицо, лишь отдаленно напоминающее скульптора Калошина. Мое эмоциональное состояние мгновенно сменилось чрезвычайной легкостью, а перед глазами замельтешили ярко-оранжевые шарики. Я понял, что теряю сознание. «Я готов к смерти, а ты еще нет», – мне вдруг вспомнились слова Виталия. «Да, наверное, это так», – подумал я и отошел в сторону.
Санитар накинул на лицо покойного покрывало.
– Накрывайте, – он кивнул на стоящую возле стены крышку.
Мы загрузили гроб с бывшим скульптором в машину, и повезли его в бывшую квартиру, которую уже пытались унаследовать троюродные племянники.
У изголовья покойника потрескивала свеча, бросая на стены уныло-неловкие блики. В углу комнаты, на диване, приняв двойную дозу карвалола, посапывал напарник Калошина – Гришка. На кухне гремели посудой, готовясь к завтрашней тризне, Людмила и Оксана.
Я сидел подле гроба и смотрел на лицо скульптора. «Что такое смерть, никто не знает, – любил повторять Калошин. – Но она вызывается либо достижением поставленной цели или прекращением каких-либо устремлений к ней же, – философствовал он. – Я вот, например, как говаривал классик, всю жизнь выдавливал из себя раба, антисемита и мещанина».
«Выдавил и умер, – я горько усмехнулся. – Вот всё и закончилось… Остался ли он доволен своей жизнью и успел ли он получить ответы на интересующие его вопросы? А может, еще получит? – я тряхнул головой и… заплакал. – Почему от меня так часто уходят люди, которых я могу назвать друзьями? – вспомнились все отправившиеся в мир иной приятели: некоторые, как и Калошин, от болезни, другие – из-за победивших их волю пороков, а кто-то по нелепой, якобы, случайности. Но, как известно, случайности бывают лишь закономерными. – Кто правит этим, во многих случаях, преждевременным уходом? И почему этот всемогущий Кто-то указал пальцем на Виталия, а не, предположим, на меня?» – размышлял я, смахивая слезы.
– Кофе будете, мальчики? – в комнату заглянула Людмила. – Однако один мальчик сладко спит, – она взглянула на Гришку и переместила взгляд на Калошина, словно и ему хотела предложить напиток.
– Буду, – кивнул я.
– Ты бы тоже немного поспал, – сказала Людмила. Осмотревшись по сторонам и не найдя другого места, она поставила чашку на стол, рядом с гробом. Около блюдца темнело пятно, которое я заметил вчера, когда мы пили с Виталием коньяк. Воистину – «Где стол был яств, там гроб стоит».
Я глядел на запавшие глазницы и щеки умершего, на его восковые, ставшие такими изящными, неподвижные пальцы, на плотно сжатые обескровленные губы и по-прежнему не мог поверить, что Калошина больше нет. Казалось, сейчас в комнату войдет хозяин, и голосом, от которого заколышется пламя свечи, спросит:
– Ну что расселись, могильщики? Жмуриков давно не видели? – и захохочет громко и заразительно. Подойдет, скрипя паркетом, к дивану и хлопнет по плечу дремлющего Гришку. – А ну-ка марш в мастерскую! Кто вместо тебя раствор делать будет?
Я заметил, что и Людмила, время от времени, поглядывала на дверь. Выходит, не один я ждал кого-то. Или чего-то…
XXVI
С утра, не переставая, лил дождь. Однако к двенадцати часам, – именно на это время были назначены похороны, – он закончился, но тучи по-прежнему недобрыми, темно-синими клочьями нависали над кладбищем. Торжественно-фальшивый марш Шопена, разрывая полумрак липовой аллеи, тревожно разносился над пожелтевшими кронами деревьев, плыл над серыми шиферными крышами ритуальных мастерских, взбирался на кирпичную трубу фабрики детских игрушек и, наконец, уносился далеко ввысь, в промозглое серое небо.
Василий Васильевич надел черный костюм, который доставал из шкафа лишь в особых случаях. Все его музыканты, даже барабанщик Петька, были трезвы.
С главной кладбищенской аллеи процессия, растянувшись в длинную змейку, свернула на извилистую тропинку. Шесть человек несли гроб. Они шли, – нет, плыли, – ловко маневрируя между покосившимися крестами и серыми обелисками. Остановились возле выкопанной могильщиками ямы и поставили багрово-красный гроб на табуретки. Долго, минут пятнадцать, слушали скорбную, наполненную невнятными напутствиями речь представителя Союза художников. «Наше монументальное искусство понесло невосполнимую утрату…» – он сверкал очками и, выискивая поддержку, поглядывал на окружающих, но едва ли находил ее – все знали о сложных отношениях скульптора с этой творческой организацией. Мы только переглянулись: как это часто бывает на подобных мероприятиях – элемент цинизма дополнял скорбную гамму ощущений. Невдалеке от всех остальных, укрывшись за памятником, стояли Квазиморда и Оксана – дети этого кладбища. Собственно, все мы были, в какой-то мере, его воспитанниками, но каждый из нас в любой момент мог уйти с погоста. Не могли этого сделать только сторож со своей подругой – некуда им было идти…
Все стали прощаться с Калошиным. Человек не может быть до конца искренним даже на похоронах: люди мешают. Я хотел сказать Виталию, что мне его будет очень не хватать, но промолчал, лишь коснувшись губами холодного лба покойника.
Копылов кивнул Юрке с Червоном – пора. Могильщики накрыли гроб крышкой и заколотили в нее гвозди. Снова грянул траурный марш.
Осенний свет потускнел. Пронзительно-желтые листья, подхваченные порывом ветра, ударялись на ходу о стоящих у могилы людей и, жалобно шурша, обреченно падали на сырую землю. Снова начал накрапывать дождь, учтиво переждавший митинг. Огромное низкое небо с обрывками туч распласталось над нами. И там хватит места для всех… Гроб опустили в яму. Комья земли глухо застучали о крышку. Скульптор Калошин покидал приют всеобщего ожидания смерти, становясь с этой минуты полноправным жителем юдоли теней.
После похорон в мастерской Виталия мы организовали поминальный обед. Копылов промямлил что-то невразумительное, и тризна началась. Затем пламенную речь произнес Кадочников.
– Это был талантливый художник и настоящий человек, – в подтверждение своих слов Вась-Вась высунул язык и закачал головой. – Я недавно сочинил музыку и хочу посвятить ее тебе, Виталий, – он без привычного пафоса повернулся к рабочему месту Калошина и слегка поклонился. – Эдик, подай саксофон.
Кадочников заиграл. Несмотря на то, что мелодия была подозрительно схожа с «Вальс бостон» Розенбаума, у нас на глаза навернулись слезы. Когда Василий Васильевич закончил играть, Людмила, улыбнувшись, указала рукой на один из обелисков. На черном мраморе белела, прикрепленная к нему бумажка. Мы дружно повернули головы. Червон прочитал вслух выведенные шариковой ручкой буквы:
– Продается мраморное надгробие. Недорого. Будет выгодным приобретением гражданину Иванову 1963 года рождения.
Мы рассмеялись. По какой-то причине памятник не был выкуплен заказчиком и стоял в мастерских как образец уже несколько лет. И Виталий решил своеобразно пошутить по этому поводу.
Вскоре Копылов ушел, и после третьей рюмки обстановка за столом несколько оживилась. Разговор обозначился на комических событиях, так или иначе связанных со скульптором, на его безобидных, почти детских, проказах.
– Однажды Калошин вылил в бутылку из-под водки несколько флаконов настойки жень-шеня и дал мне опохмелиться, – физиономия Коли Белошапки расплылась в довольной улыбке, но тут же плотник получил от жены удар локтем в бок. После того, как Коля снова «развязал» со спиртным, на все его слова и действия она реагировала более чем раздраженно.
– Знаем, знаем, – после неловкой паузы продолжил Петька-барабанщик. – Вы потом с Людмилой на два часа в столярке закрылись.
– Да ну вас… – зарделась гробовщица. – Давайте лучше за Виталия выпьем, – она поспешно подняла наполненную рюмку.
Затем Юрка рассказал о том, как скульптор привязал к машине Копылова пустую собачью будку и она, невероятно удивляя посетителей пантеона, прогрохотала по асфальту до кладбищенских ворот, где инженеру, наконец, указали на подвох.
Я вспомнил историю, связанную с моим трудоустройством на погост. Из отдела кадров меня направили к Калошину, чтобы он, как бригадир, подписал заявление о моем приеме на работу. Уж не знаю, когда он успел, но между копией паспорта и заявлением Виталий вложил порнографическую открытку.
– Этого мне не надо, – густо покраснев, буркнула кадровичка и швырнула мне более чем фривольную картинку.
Именно сегодня мы вдруг поняли, что Калошин был значительно лучше нас. Остроумнее, добрее, талантливее…
– Как же мы без тебя теперь будем, Виталя? – всплакнула Людмила.
– А где Гришка? – спросил кто-то. Мы огляделись по сторонам. Молчаливого помощника скульптора в мастерской не было.
– Ушел Гришка, – сказал Кавазиморда, опустив голову. – Совсем ушел. Сказал, чтобы не поминали лихом.
Я вдруг понял, что мне тоже пришла пора уходить с кладбища – дальнейшего приближения к смерти мне уже не хотелось. Даже для познания творчества. По ту сторону кирпичного забора меня ждали неоконченные картины, друзья, Ирина.
После окончания тризны я зашел в свою кладбищенскую мастерскую. Сел напротив «Пейзажа с видом на кладбище» и, в который уже раз, принялся рассматривать знакомый до каждого мазка холст. Недавно я перенес картину сюда, чтобы сделать очередные, пусть незначительные, исправления. Закурив сигарету, я вдруг ощутил, что это полотно стало неотъемлемой частью моего существования, и оно является не только плодом нетрезвого творческого порыва, но уже имеет власть надо мной. «Пейзаж…» никак не хотел отпускать меня от себя. Я почти постоянно думал о смерти, чьё приближающееся дыхание хотел изобразить на картине. А живописец, который слишком много размышляет, ничего путного не напишет. Художнику не нужно думать – он должен доверять своим рукам и сердцу. Не стоит нарушать строгий ритм жизни своими выдумками. Природе не нужен наш интеллект. Она с малым интересом взирает на наши научные открытия, на умение писать картины и романы. Ее не удивишь мастерством актерского перевоплощения. Чихать она хотела на все, сочиненные нами оперы и симфонии. Однако, как это ни странно, именно природа помогает художнику выбраться из очередного творческого кризиса. Оказывается, для более оптимистичной игры воображения нужна самая малость – влюбиться. Такими мы являемся по волеизъявлению Неба, и никуда от этого не деться. Жизнь гораздо проще, чем принято думать. Смерть, впрочем, тоже. Она не является тем, что можно вообразить и от чего можно испугаться. Просто ты уже там, а не здесь – перешагнул черту восприятия окружающего мира. Наверное, это будет выглядеть именно так. Но зачем торопиться? Помыслы наши, как известно, предполагают определенные действия.
Я швырнул окурок в форточку и оставил ее открытой. Из-за кладбищенского забора потянуло лиственным дымком. В городе живых жгли костры. Костры…
Я сдернул картину со стены, сунул в карман бутылку скипидара и вышел во двор. За территорией мастерских находилось огромное пепелище – в том месте Квазиморда сжигал убранные с могил старые венки. Я швырнул ущербно-тоскливое произведение в рыхлую от прошедшего дождя золу и щедро полил картину растворителем. Чиркнул зажигалкой. Холст моментально вспыхнул; зеленоватые языки пламени охотно пожирали «Пейзаж с видом на кладбище». Замысловатая композиция полотна и ее детали превращались в тлен. В огне корежились дома, обелиски, деревья, становясь прахом. Спустя несколько минут от картины осталась небольшая, мерцающая тухнущими угольками, горстка пепла.
«Ничто не будет беспокоить, пока ты не подумаешь, что это беспокоит». Любовь, ненависть, страх – это только мысли. Существует много вещей, способных свести с ума. Я вспомнил рассказ Людмилы о своей матери – читаке Ефросинье – свихнувшейся в желании приблизиться к разгадке смерти. Мои же попытки при помощи живописи привести всё в ясную и четкую позицию не удались. Творец, скорее всего, не предполагал нашей осведомленности в этом вопросе.
В костре погас последний огонек. Я подпнул ногой золу, развеяв ее по пепелищу, и направился в строну кладбищенских ворот.
Я лежу рядом с Ириной в своей мастерской, уставившись на пятно в потолке. «Крыша течет, – лениво, с пьяным безразличием думаю я. – Надо бы починить».
– А правда, что Калошин автор «Фантомаса»? – зевнув, спрашивает Ирина и кладет руку мне на плечо.
– Правда, – отвечаю я, и отворачиваюсь к окну. За его темным прямоугольником, среди разросшихся кустов, в лунном свете серебрятся кресты. Усталые глаза печального вечера глядят на меня из мрака. Между деревьями, за кладбищенским забором, краснеет черепичная крыша самогонщицы Митревны. Сквозняк слегка колышет алые сатиновые занавески. Тем же материалом застелено наше временное ложе любви. Этой тканью Людмила оббивает гробы, а сэкономленные отрезы раздает всем нам – на хозяйственные нужды. Я прислушиваюсь к легким, порхающим словам Ирины, от которых давно отвык. Во всяком случае, здесь – на кладбище. Однако мои мысли не дают мне покоя, и я возвращаюсь к прежним, волнующим меня размышлениям: рождение человека, любовь, смерть – звенья одной цепочки? И возможно, она никогда не прерывается? Видимо, в нашем суетном существовании есть какой-то тонкий смысл, но от нас он хитроумно укрыт? Я вспоминаю один из последних монологов Калошина: «Похороны – не последнее путешествие в нашей жизни, я в этом убежден. Хотя существование там, где ничего нет, на первый взгляд, кажется бессмыслицей… Но ведь возникают такие вопросы! За пределами жизни есть свобода. И истина есть, иначе всё бы было очень просто».
Сквозь утренний туман пробиваются первые солнечные лучи. Мы с Ириной подходим к кладбищенским воротам. Нет ни запаха, ни дуновения ветерка, ни шороха – всё утрировано, спокойно, однообразно. Мы – инородные тела в этом приюте теней. Квазиморда отмыкает калитку, и мы выходим на улицу. Город живых встречает нас колокольным звоном: в церкви начинается служба.