Первый раз он ехал туда на машине. При другой ситуации не поехал бы. Теперь напротив: чем хуже (непредсказуемее, опаснее, острее) — тем лучше. При выезде из Москвы Оксана спросила:
— А ты будешь брать хиппи, если они попадутся?
— Вот еще, чего ради?
— Как же, тебя же брали. Надо отдавать долги.
— Хиппи я ничего не должен. Если я кому должен, то это жлобам.
Километры не соответствовали отведенному им пределу, времени для преодоления известного расстояния требовалось гораздо больше, чем казалось по атласу. Притом что ехал быстро (11 тысяч одних штрафов).
Скорость, уходящая вперед дорога — это завораживало.
— У Гальони, иль Кальони закажи себе в Твери… —Путешествие было очень русское, настоящее литературное, дразнящее память.
В Валдае было холодно, шел мелкий дождь. Архаичная, износившаяся прелесть. По крутому спуску вышли к озеру. На той стороне темнел лес и белел собор, недосягаемый и неподлинный с такого расстояния.
— Что ты снимаешь одно и то же — ты же не Антониони!… — беспрерывно дразнила его Оксана. — Мне холодно! — жаловалась она, переминаясь на мостках. — Хочу есть, хочу пить!…
Остаток пути они пролетели под Тома Вейтса, ставшего рефреном этого года: им был дорог его темный невнятный надрыв, пьяная бичевская слеза. Одна из областей их хрупкой близости: And it’s Time, Time, Time… — пришло время от всего отказаться, пришло время за все платить; пришло время все забыть… — мимо деревушек, чудесно расцветающих во вдруг прорывающемся заходящем солнце, мимо аллей старых голых тополей, мимо свинцовых озер, холмов, церквей, мимо городков с незабываемыми названиями, вроде Тосно, памятными ему по случившемуся здесь некогда стопу.
Никогда еще он не вел машину так долго и так быстро. Утомление нудно росло, перемежаемое удачной картинкой или просто радостью от того, что все менялось вокруг, и он сам руководил своим перемещением в пространстве. К тому же можно было остановиться и отдохнуть, что было большим плюсом по сравнению со стопом.
Питер был холоден и темен. Огромные ямы в асфальте, словно проехали танки. На светофорах машина глохла, и занемевшая нога уже не успевала ловить газ. У него было ощущение тяжелой проделанной на пределе сил работы. Не обошлось без плутаний: автомобильные маршруты были иные, чем те, к которым он привык, преодолевая Питер на трамвае или пешком.
А у Гали все тот же карандаш вместо задвижки на двери и сломанный выключатель в дабле, сломанный холодильник, что и год назад, что и всегда. К числу сломанных прибавился лишь телевизор. Зато четыре кошки (что они едят?).
Нет бруска поточить полено, называемое ножом, штопора — открыть бутылку. Очарование абсолютной бедности.
В Питере живут наиболее русские люди — мечтатели: они все ждут момента — когда все сложится и само-собой образуется. Когда ситуация будет благоприятствовать — и тогда малым усилием можно будет достичь великого результата. Поэтому такие нищие и унылые. Поэтому такая художественность и прелесть.
Что еще?… Необязательность всех слов и всех поступков. Решения не принимаются, из сделанных выводов не проистекает никаких следствий. Красивые разговоры, красивые жесты, эмоциональные переживания страшной силы. Без поступков. Вместо поступков — тусовка. То, что не требует долгих усилий, последовательности и отказа. Делают те, кто жертвует. Кто перестает снисходительно прощать себе и ждать.
Во всех нищих социумах причины нищеты одни и те же — именно эти.
…Богатство личности и слабость характера — обычные тут вещи. Поэтому реальные творцы — люди ограниченные. Поэтому вместо романов — рассказик или вовсе треп за столом.
Утром на каком-то черте-где проспекте Кима нашли дом Стрижака. Во дворе безнадежность и солнце. Она ушла, он остался один. Бросились в глаза роскошная золотистая колли, гуляющая в пустом дворе, и это солнце. А на Невском через двадцать минут — снег.
Когда он отвез Оксану к Стрижаку, было два часа. В седьмом она первый раз позвонила, сказала, что пьет последнюю чашку чая. Второй раз позвонила в начале одиннадцатого. Они договорились, что Захар встретит ее в одиннадцать в метро. Захар прождал пятьдесят минут и пошел домой. Оксана явилась минут через двадцать.
— Я же просила не встречать! — сказала она с вызовом.
— Ты хочешь сказать, что столько времени брала интервью? У тебя даже пленки столько не было!
— А я не могу просто посидеть?! Просто поговорить с приятным человеком!
— Но интервью-то ты взяла?
— Нет, не получилось. Мы просто беседовали. А потом он быстро напился.
— И ты все сидела?
— Он меня не отпускал… Мне что, нельзя в кои веки доставить себе удовольствие, я что, должна быть всегда как привязанная?!
— А я?
— Ну и делал бы, что хотел.
— Я иначе себе представлял это путешествие.
— И это ты считаешь себя обделенным?! — воскликнула Оксана, не обращая внимания на Серафиму и Галю.
Ему, видимо, полагалось прыгать от счастья, ему следовало ликовать: вести двенадцать часов машину (вчера), чинить (сегодня), ждать ее, встречать, провожать… А это она — страдает. Это она — снисходит. Это она проводит в гостях девять часов под видом интервью, для которого так долго искался диктофон, и которого нет. Они просто беседовали. Ну, как же: любимый писатель обоих.
Захар воображал, что Стрижак лишь повод, и что это их путешествие — и заблуждался. Он просто шофер. Удобный муж при великолепной даме.
— Я вообще не понимаю, что случилось? Не ты ли сажал меня в поезд в N. (почти десять лет назад) и уезжал путешествовать? А я рыдала и просила не бросать… с больным Кириллом… Не ты ли уезжал в X., Y., Z.?…
Они слишком долго прожили вместе: всегда есть, что вспомнить при надобности. Если она претендовала быть Захаром восемьдесят-какого-то года — это его мало радовало. К тому же, все его отъезды длились не дольше недели, со звонками из любого крупного населенного пункта. Он даже в Новгород попал лишь потому, что они были в ссоре и почти в разводе. Интересно, что она именно теперь вспомнила эти свои обиды. Будто он мало наказан… Женщина помнит все — и в том свете, в котором надо. И женщина не умеет прощать, прощать по-настоящему.
Заперлись в комнате и стали сводить счеты на грани скандала. Оксана говорит:
— А что такого? Что ты все преувеличиваешь?
— Хорошо, пусть я преувеличиваю, но это изумило и наших хозяев.
— Это они тебе сказали?
— Да, я провел с ними целый день. Не отходя от трубки.
— Если так — я могу уехать!
Хозяева рвутся в дверь и силком их мирят. Приказ Серафимы: о сегодняшнем больше ни слова. Зато она засыпает темами: Бадмаев — травник Николая II, гитарист Петр Панин… Вайзберг, Зверев, Немухин, “Алеша” Герман… Все как всегда. Захар с Оксаной понемногу ожили, надсад прошел. Ночью даже испытали друг к другу нежность. А ведь пару часов назад могли расстаться навсегда.
Утром поехали вшестером в Комарово (с Колей, галиным сыном, и с Володей Воробьевым — коллегой по радио, здесь обнаруженным и подобранным). Серафима опять блистает памятью: фамилии сыплются как от внештатного биографа всех питерских знаменитостей трех последних десятилетий (а сквозь восторженные гимны прорывается вечный припев: “Ненавижу этот город! Хочу в родную Москву!”). После великолепных горок меж прибалтийских сосен — песчаный комаровский пляж с видом на Финский залив (огромная лужа с торчащими камнями). Здесь за яйцами вкрутую и вином новые серафимины рассказы: о визите к Твардовскому, о встречах с Ольгой Берггольц, Ахматовой… Все (кроме Захара и Гали) в говорильном ударе, лишь иногда перекрываемом криками Серафимы в самых патетических местах:
— Коля! Не суй руку в воду — она отравленная! Вот вопьется тебе червяк под кожу!…
— Какой червяк, Серафима Николаевна! — смеется Оксана.
— А что ты смеешься? Говорят, есть такие аллергические черви. После того, как дамбу построили…
— Это басни, нет никаких аллергических червей! — снова смеется Оксана (она все знает: у нее тьма познаний во всех науках).
— Ну, не знаю… Все равно не суй руку, слышишь, Коля! Сейчас отлуплю! — и с театральной яростью машет рукой.
Потом — Репино (Куоккала). Дом закрыт, но им было дозволено восхищаться имением. Восхищались, снимали на камеру. С машиной все было очень просто. Без усталости можно объехать за раз большой кусок культуры.
Вечером — город (любимейший из всех). Собчак экономил на белых ночах: фонари включали в одиннадцать. Впрочем, белых ночей не было и в помине, поэтому к моменту включения — хоть глаз выколи. Улицы черны, лишь взбегают буковки кинотеатра “Паризиена”. Несутся машины с зажженными, словно на трассе, фарами, пугая редких прохожих. Это Невский.
Черное, глухое, как в блокаду, Марсово поле с мерцающей надписью в кровавом свете вечного огня: “Против богатства/ власти и знанья/ для горсти/ вы войну повели/ и с честию пали/ за то чтоб богатство/ власть и познанье/ стали бы/ жребием общим”.
— Кто сочинил? — спросила Оксана.
— Сатана, — кратко ответила Галя.
Затем набережная с великолепным ночным трезиниевским собором и далекой сахарной Стрелкой В.О. Троицкий мост забит людьми, которые ловили корюшку в огромные сачки.
— Как называется то, во что вы ловите? — спросила филолог-Оксана у рыбарей.
— Да, никак не называется, — стал жаться один, перетаптываясь среди пустых бутылок импортной водки.
— Почему никак? — обернулся другой. — “Мотней” зовется.
— “Мотней”? Великолепно! — восхитилась Оксана. У нее отличное настроение.
Они стояли с рыбарями и слушали удары этих “мотней” об воду.
…Утром на крутом живописном повороте шоссе в двухстах километрах от Питера отрадно мелькнуло село Миронушки. Родина прикинулась не родиной, а чем-то лучшим, чем она могла бы быть, если бы снилась нам.