Во “Внуково” бестолочь, уныние. Грязный, драный аэропорт, билет — 150 тысяч, два рейса в неделю, только “коммерческие”. Да и те неизвестно — летают ли: за отсутствием топлива или пассажиров? Так все убеждало в постоянстве веселья и грязи, в которой поблескивали бриллианты “свобод”.

То, что самолет мог улететь позже — это понятно. Но самолет мог улететь раньше. Поэтому приезжать надо было за полтора часа — не ошибешься. Бессмыслица, принимавшаяся со смирением — и удовлетворением, что она не застала врасплох.

Над воротами для выхода пассажиров рейс обозначен загадочной буквой “Ю”. Одетый перспективно “по-южному” (может быть, отсюда и “Ю”?) — Захар понемногу давал дуба в ожидании неба. Рейс, конечно, задерживался.

Много мыслей, много времени. Нервный полустрах — последний раз он летал почти тридцать лет назад — и готовность, желание рисковать. Мчатся туда, где долгая вялотекущая война. К войне поближе. В небо, где война всегда — с судьбою, случаем, убитый заранее — и потому увитый спокойствием. Молитесь за меня!…

Вырвавшиеся слова вполне поместились в отведенное администрацией время.

Отлет напоминал отплытие на яхте контрабандистов: мимо багажного отделения тащили огромные тюки в салон, забив сумками и ящиками все свободные места. Толпа “провожающих” — толстых, здоровых грузин. Подходили к сидящим, говорили что-то по-своему, и те вставали и уходили. По требованию пилота освобождали проход: новая перетасовка коробок. Новая трата времени.

Вообще, все было очень вольно. “Провожающие” грузины свободно гуляли по аэродрому, какие-то национальные люди задолго до взлета сидели в салоне и пили коньяк, никто не пристегивался и даже не садился. А самолет был маленький, Захар никогда такого не видел (украинской авиакомпании). И загружен, вероятно, был как черт. Непонятно, как взлетит. Легко было догадаться, почему столько их падает.

Жуткое ощущение взлета. “Молитесь за меня…”

Вдруг невероятное солнце! “Надо жить над облаками!” — подумал он. Вверху был роскошный черный космос. Внизу — арктический континент. Облака под ним, упругие, как взбитые сливки, производили впечатление твердой поверхности, по которой можно ходить. Мозговые рельефы, бороздочки, морщины. Даже две колеи, оставленные каким-то небесным грузовиком. Действительно “твердь”, как в Библии. От солнца в салоне жарко.

Поверхность расчистилась, и на дне неба расчертилась агрокультурная “плитка”, белая от снега, пересекаемая поблескивающими трещинами рек и паучьими клубками поселков: орнаменты, линии, чертежи, метафизическая геральдика больших расстояний и широкого обзора. А вдали появились горы.

“За это не жаль рискнуть смертью!” — решил он. (В огромную цену билетов должна входить плата за зрелище.)

Горы, как кошки, прыгали за самолетом, пытаясь потереться о него боком. Холмы под снегом морщились, как полуспущенная надувная подушка. Как все меняется, остраняется от замены точки зрения: это другой мир, вообще не Россия. У этого еще нет имени. Ничейная земля, художественный объект. Справа появилось что-то вроде двугорбого верблюда — Эльбрус: гладкая ледяная громада, лоснящаяся подтаявшим снегом. Трудно было поверить, что горы бывают такими острыми: словно грудь девушки.

До гор летели два часа. Отсюда сверху они удивили: частокол вершин, непроходимая белая чаща! Рекламно облетели их по параболе, так что Захар увидел их в нескольких ракурсах. Словно кино. А еще говорят, география не лечит!

Структура и мир облаков были прихотливы и необъяснимы: тут свои горы, равнины, немыслимый крен второго облачного слоя, бросающий козырек тени на первый. Врезались в облака, как в лес, с содроганием и мгновенной потерей ориентации, словно при падении в воду. И вдруг из киселя бывшей тверди — свинцовое море, его, домашнее, почти позабытое…

Мертвая заснеженная античность побережья: так это, наверное, увидели аргонавты.

Двенадцать лет спустя. Уже один.

Юг: рядом со взлетной полосой паслась лошадь. В иллюминатор было видно кладбище бутылок и мандариновых корок. Батумская “таможня” — это куча ненадежного вида мужиков без формы (но с оружием), что сторожит узкую дыру запасного входа на задворках аэровокзала, куда их и направили через все летное поле. Кажется, он был единственный русский, прилетевший этим рейсом. И мрачные грузины с автоматами активно пытались показать ему власть и раскрутить на деньги (“таможенные сборы”).

— Ты кто? — спросили они (уже порывшись в его паспорте).

Вот она: вечная проблема “идентификации” — необходимость объяснять кто ты есть (неизменная во всю его жизнь). Раньше он в таких случаях отвечал “художник”. И был не далек от истины. Теперь говорил “журналист” — и в чем-то был прав.

Вещи долго никто не вез, а потом никто не разгружал. Он влез в грузовик, стал передавать сумки вниз, пока не нашел свою.

Кое-что он знал о Батуми. Связи нет. Телеграммы опаздывают. Письмо, словно бутылка с sos’ом, плыло два месяца.

Странно: его никто не встречал. За десять штук он взял частника на микроавтобусе “форд” и поехал по указанному адресу. По дороге расспрашивал шофера о жизни. Перебои с электричеством, отопления нет, газа нет, бензин, впрочем, есть — 600 руб.

Многое можно было понять просто глядя в окно. Ободранный серый город. Мало людей. Отсутствие уличной жизни. Нищета и неблагополучие, бросающиеся в глаза, действовали как холодильник. При плюсовой температуре Захару стало холодно.

Водитель не только крайне странно вел машину — резко, не останавливаясь, словно в анекдоте, на светофорах, он, оказывается, был еще и излишне самоуверен: никак не мог найти улицу в этом небольшом городе. И местный страж порядка был не в силах ему помочь.

— Может быть, это бывший проспект Сталина? — спросил он.

— Может быть, — ответил Захар.

Вот он и “дома”. Он почти не мог узнать места. Все здесь сильно пообносилось, ободралось и имело страшно захолустный вид.

Ему открыла незнакомая старушка.

— Муртаз, это тебя! — закричала она.

— Кто? — доносится из глубины квартиры.

— Какой-то молодой человек.

В проеме темного коридора появился Муртаз. Он изумленно посмотрел на Захара, стоящего на еще более темной лестнице, и не мог понять, кто это. К тому же они не виделись несколько лет.

— Как, ты?! — Он наконец-то узнал. — Откуда?! Почему не написал?

— Я послал телеграмму.

— Мы ничего не получили… Грета, смотри, кто приехал! Это же сын Михаила!

Захар переполошил весь дом, чувствовалось, что они отвыкли от гостей “оттуда”.

Ему срочно на спиртовке согрели суп. Стали рассказывать про свой город.

Он считался спокойным: аджарский властелин Абашидзе охранял границы российскими пограничниками. Снаружи же — грабили, останавливали поезда. Поэтому жили изолированно. В Тбилиси было еще хуже и страшнее.

Половину суток не было света. Горячей воды не было. Отопления не было. Предприятия стояли. Газа не было. Газет не было. Телевизор по ночам — первая российская с плохим изображением. Еще тбилисская или аджарская, непредсказуемо и своенравно.

Увеличенная пенсия — 90 тыс. купонов (900 руб.). Картошка — 40 тыс. Хлеб по карточкам 400 грамм на человека. Еду грели утром и прятали в одеяла.

От былых грузинских застолий ничего не осталось. Не было даже вина.

Его хозяева курили по-черному: все-таки занятие. К ним присоединилась соседка — та, что первая встретила Захара и которая была здесь как дома. Иногда она приносила хлеб и сплетни, услышанные в очередях. Промеж себя они говорили на странной смеси русского и грузинского, произвольно и легко переходя с одного на другой. Ходили пешком, пили чай из термосов, вегетарианствовали — и говорили, говорили. Шутили: здоровый образ жизни. Все это его слегка покоробило. С непривычки все показалось слишком мрачным.

Два года уже они худели и “здоровели”. Продавали вещи. В квартире изо рта шел пар. Вечером с проживающей у них веселой 72-летней “тетенькой”, спасенной из Тбилиси, Захар раскладывал пасьянс и спорил о религии (она неверующая, но чтила экстрасенсов и летающие тарелки). Сидели за пустым столом — одетые, завязанные в платки, словно эскимосы в чуме.

Ночью он спал во всей одежде.

Утром Захар спустился к почтовому ящику и принес свою же телеграмму. Стоило дать ему ее с собой.

Ему дали ключ и отпустили на волю. Вышел на улицу: погода значительно выиграла против вчерашней. А он был как бы “отдыхающий”, вероятно, единственный на весь город — и пошел отдыхать в местный парк.

Как бы они ни жаловались — это был рай земной. Солнце, пальмы и снег (“Асса”). Чудесный запущенный город. Вновь увидел зелень: магнолии, лавр, какое-то “ложно-эскулапово дерево”. Черное море, впервые за семь лет. Совершенно не в сезон.

Смешно, они считали русских трудолюбивыми и аккуратными. Там, где требовалась точность и обязательность, у них всегда работали русские. “Как у нас — немцы, — подумал Захар. — У нас много общего: русские — недополучившиеся грузины.”

Они уверены, что в России-то все будет хип-хоп. Их бы устами…

Ближе к обеду начался чисто академический разговор о грузинской кухне. Различалась западная и восточная. В подтверждение он ел “чадо” — домашний хлеб из кукурузной муки. По-грузински следовало есть руками, кроша и макая чадо в подливку, бульон или сок рыбы.

Жил он опять с людьми читающими. Рассказывали про папашу Гамсахурдиа, знаменитого писателя и скверного человека.

Смотрел оружие. У Муртаза был целый арсенал. Миленький газовый и тяжелый вороной пистолет аргентинского производства: они тут все подготовились к обороне.

Грузия туркенизировалась. Прежде жалкая, как все советское, и экзотическая — ныне она все менее узнавалась как что-то свое, все более возвращалась к своим азиатским корням. Пожалуй, здесь построят капитализм по-турецки быстрее, чем в Москве, решил он.

Вечером пришла еще одна соседка, молодая женщина, которой все равно нечего делать. При керосиновой лампе нагадала ему Бог знает что на кофейной гуще. Кажется, что-то угадала… 72-летняя “тетенька” рассказывала еврейские анекдоты.

Он понял, как плохо приспособлены современные города к войне и осаде. Картонные стены и невозможность добыть тепло домашним способом — превращали квартиры в склеп и холодильник для живых. Грузия, как и все остальные, перешла на “цивилизованный” советский тип жилья — без каминов, печей, труб, беззащитный при любой аварии, рассчитанный на стабильную жизнь в тысячелетнем советском рейхе.

Тут была одна фотография на стене, 92-го, кажется, года, где присутствовали некоторые небезызвестные ему лица. Он старался не смотреть на нее. Поэтому, наверное, все время смотрел. Ночью приснился утонченно-изуверский сон: как пришел “домой” и оказался в большой компании, в которой он никому не был нужен. Все были веселы и при деле, один Захар смешон и досадлив. Ближайшие когда-то люди стали хуже чужих. Они не только уничтожили настоящее, это пустяки. Они уничтожили прошлое. Это и было главным кошмаром. И он все искал и не находил какие-то вещи и все время наступал кому-то на ноги. Последнее, что было здесь его — потеряно и исковеркано.

…Хапи — местный базар. Европейская одежда, ширпотреб, разнообразие обогревательно-осветительных приборов. От местного колорита тут остался только сыр сулгуни. Завал курток и штанов, гораздо лучше тех, что реально носили на себе грузины: драность и затрапез, особенно на детях, почти что маленьких бродягах. А двенадцать лет назад изображали из себя франтов.

Грузины — ленивые “аристократы”. Любили повторять: все грузины цари, а престол один. Поэтому постоянно враждуют. И ничем не занимаются (впрочем, торгуют).

И такое место пропадает! Он глядел в окно: старинный голубой дом с башенкой напротив, дежурные пальмы. Дрожа, смотрел на них сверху, столь же прозаичных, как клен или береза. И уходил греться на улицу.

Целовались все, даже урловатые подростки на улице. По-восточному стояли группами и по одному. Беседовали или молчали. Словно собирались произвести революцию. Правда, сегодня была суббота. Но то же он наблюдал и вчера. Бездна магазинчиков и аптек, многие — в “старых” помещениях, покинутых в 17-ом году. Большие магазины и универмаги — закрыты. То же — кафе и рестораны.

Пришел в порт. Внизу плескался сине-зеленый кобальт. Дети плавали в ледяном море на игрушечных лодках. У причала стоял российский “Клен” из Сочи. Вдоль горизонта — белые щепочки рыбаков. А вокруг уже знакомые заснеженные горы.

Очень подходящее чтение: история Блока, Белого и Любови Дмитриевны (“Щ.”). И как Белый бежал в Германию, так Захар, словно Пушкин, бежал на Кавказ.

Утром забежавшая соседка сообщила, что из-за самодельной печки сгорел местный прокурор с двумя девушками. Захар пошел посмотреть. Вкруг пепелища стояли люди, говорили: обычное дело. Нет, все же две девушки — это чересчур. Постоял, пошел дальше. Иных занятий у него не было.

Каждое утро его спрашивали: что он будет сегодня делать, словно здесь была обширная культурная программа. И он отвечал одно и тоже: гулять. Ибо сидеть в ледяной квартире было невозможно. Для этого надо было иметь их привычку.

Какие-то мертвые комиссионные, блошиные лавки, где навален “на продажу” всякий покрытый пылью хлам: за год можно наторговать копейку. Обычные восточные манифестации белья над ущельями улиц и верандами. Щуплая ажурность балкончиков, дорогие архитектурные прихоти колониального стиля.

Он сидел в приморской аллее под бамбуком. Том самом, без которого становятся вульгарным, как считали китайцы. Только что он купил по дешевке картинку в местном салоне. Гоча Качеишвили. Милое женское лицо. Здесь он казался себе богачом.

Аллея была пуста. Лишь поблизости фотографировались жених с невестой.

Этот город — как его жизнь: дешевая, нищая, полуразрушенная, пустая, с полустертыми следами былого шика и не без экзотики.

Сейчас он пойдет к летнему театру, где в 82-ом году он и она слушали курортных имитаторов Битлз. Здесь был какой-то символ. Он приехал сюда кончить то, что было начато двенадцать лет назад. Подобрал лист магнолии на память.

Пустота, завязанные пальмы, напоминающие женщину, наскоро заколовшую волосы. Прекрасный город гиб на глазах, подобно прибрежным аттракционам, ставшим жертвой детей и мародеров.

Возможно, скоро то же постигнет парки: их порубят на дрова. По вечерам над Батуми стоял сильный запах дыма, словно в деревенском Псебае два года назад. На окраинах не было никаких пальм и прочих курортных излишеств. Какие-то вообще деревья, одно-двухэтажные грязные домики, полудеревенские дурно одетые люди.

“Больше всего мне жалко — мою жизнь. Эту хрупкую, мучительную конструкцию, возводившуюся столько лет. Она проросла сквозь меня, придавила, придала форму. Я слишком долго был с ней вдвоем, чтобы безболезненно начать воспринимать себя как совсем одного.” Каждую ночь ему снился один и тот же сон. Батумские впечатления ничто перед этим. Их не было в его снах.

Когда-то, обращаясь назад, он вспоминал что-то важное из своего детства, южное море, белый город, горячий камень солнечных улиц.

Теперь она так или иначе была во всех его воспоминаниях. Куда бы он ни оглянулся — он стоит там с нею или рассказывает ей об этом… Он почти не сохранил дистанции, зоны независимости. Она отошла и оставила неприкрытой огромную часть его жизни.

Местные стражи порядка не блистали приметностью. В качестве доказательства полномочий — автомат на боку или дубинка. В лучшем случае фуражка. Имели ли они право вмешиваться в его жизнь — никто не знал. Впрочем, сомнительным этим правом они не злоупотребляли.

По набережной шла красивая и холеная по местным нормам девушка, оставляя за собой шлейф сильного парфюма. А на соседней улице с минаретом — сплошная Азия, с закутанными темными старухами на ступеньках, путаницей дворов, бельем через улицу, с размеренной и загадочной жизнью. Местные обитатели были как никогда в своей стихии: без света, воды, отопления, как сто и двести лет назад. Они, наверное, и не заметили разницы, внесенной независимостью и войной.

“Никто не поет с таким чувством, как одинокий”, — прочел он у Константинэ Гамсахурдиа, которого купил на местном развале.

У грузин все очень долго и необязательно. Климат приучил их к лени. Они философски ждут, что все само собой образуется. “Подготовка” к обещанному лобио длилась несколько дней. Каждый день приобреталось по одному ингредиенту или рассуждалось о нем. Он боялся, так же будет протекать и его отъезд: завтра, может быть, кто-то отвезет в аэропорт посмотреть расписание (дозвониться “нельзя”). Или кто-то даст аккумулятор, и тогда поедут сами (две машины — ни одна не ездит). Завтра или послезавтра все это сделаем. Только бы до гаража дойти, во двор спуститься…

Зато народ был по восточному любопытен: глазел, лез в тетрадь, дети ходили толпами и кричали “американа!”. Походило на театр: навязчиво, но без конфликтов. Народ в целом не ожесточился — Захар всегда любил грузин. Грузинские девушки на углу бывшего проспекта Сталина закричали: “Какой красивый мужчина!”. Увы, нет пророка в своем отечестве.

…Они внезапно подвалили к нему на пляже — местные парубки: кто, откуда, зачем приехал, чем занимаешься? Сурово и подозрительно. Он отвечал без агрессии, страха или высокомерия. Ему было все равно. И был большой опыт подобных внезапных знакомств. Кончив допрос, юноши стали говорить о “высоком”: о кино. И, конечно, о войне, на которую им идти (у всех свои проблемы). Для них это долг, который они готовы выполнить без страха, но с отвращением. Это было по-настоящему искренне.

На следующий день он попытался рисовать: особнячки начала века, деревья — абсолютно без толку. К тому же выводило из себя неумеренное любопытство. Он был не в силах вести столько бесед и все объяснять. Он казался себе белой вороной, к тому же залетной. Все же за годы изоляции эти люди как-то одичали.

Он был неправ: вышел к морю — и никаких проблем. В огромном количестве этой ласковой воды было что-то умиротворяющее. Тут не было ни Батуми, ни Москвы. Это был новый мир, такой же “другой” и безымянный, как горы. К морю он ходил, как в церковь: подняться и успокоиться.

Летящая над морем чайка кричала “ау!”…

Непонятно, кому он будет все это рассказывать? Основной объект слушанья потерян. Молчаливый объект отсутствия.

На следующий день он наблюдал за долгожданным приготовлением лобио (делали для него): фасоль, грецкие орехи с кинзой, аджика и т.д. Ели холодным с чадо. От Захара на столе бутылка вина.

Ко нему здесь относились на редкость трепетно: утром дверь не захлопывали, но прикрывали, убирая защелку ключом снаружи. Спать это не помогало, но зато он мог оценить заботу.

Грета и “тетенька” до сих пор очень переживали каждое выключение света и телевизора. Это вовсе не означало, что когда свет и изображение были, они, скажем, беспрерывно готовили, читали или не отрываясь смотрели в экран. Скорее, это был символ благополучия и нормальной жизни, прекрасный сам по себе. “Мы все испорчены цивилизацией и хотим жить как люди — со светом, канализацией, телефоном, даже если в ста километрах — война”, — думал Захар.

Машина заменяла грузину лошадь. Грузин без машины был невообразим. Зато за рулем он забывал, что он не на скачках. Заводили машину тут в основном толканием, а останавливались разве что поболтать с приятелем — посреди дороги, без внимания к другим участникам движения. В прочих случаях дадут по клаксону — “я еду!” и — жжжж на поворот (светофоры, впрочем, не работали).

Захар выходил на улицу и шел к ближайшей палатке. Один раз он даже спустился в погребок, где, однако, нашел единственную стеклянную емкость с белым вином.

Он пил Вазисубани, Целикаури, Саперави, Цинандали, Мукузани, Алазанскую долину, Аджалеши, Ахашени… Покупал их в палатках по 1500 руб. и пил с хозяевами. Могло показаться, что ему весело. И правда, тут такое нежное и ласковое море. Гулять вдоль моря в феврале — это вам не фунт изюму!… Местных почти не было. Для этого надо иметь что-то другое — в себе — чтобы любить его. Иметь о чем подумать под его шум. Тут ведь ничего нет — и все-таки это самое богатое место!

Впрочем, они имели его каждый день. Приходили с собаками и те, кто собирал щепки. Он знал, как будет грустить завтра, последний раз гуляя вдоль него. “Сентиментален ты, братец!…”

Он понял, что не может быть единственным богом своей вселенной. Horror uni (боязнь единственности). Ему нужен еще кто-то равный, с кем он, может быть, должен иногда бороться, как Иаков с Богом, но с которым он мог бы говорить — до последней степени откровенности, кто чувствовал бы, как он, но не был им.

Последнее время между ними было много снега и войны. И все-таки, как у Иннес де ла Крус:

Есть множество причин, чтоб нам расстаться,

Одна причина есть, чтоб вместе быть…

Эта причина — внутреннее тождество, доходившее до телепатии, никогда не закрывавшееся от него бутафорской враждой. И — страх одиночества. Одиночество для человека — это бессмыслица.

Он, конечно, тоже очень старался. Благодаря ему она попала на заре всего в жуткую мясорубку. Весь перекрученный и изломанный, из комплексов и фобий, он только пытался начать жить. И она его выходила. Десять лет спокойной воды, высокий уровень общения.

Захар сам позаботился о своем отъезде: встал, дошел и купил… Мимо заправок, хинкален, палаток с пивом, блошиных базаров на каждом углу (иногда попадались очень занятные вещицы). Аэропорт был за городом, километрах в пяти. Вокруг уже настоящая деревня. Огороженные садики, вяло колготящиеся в предчувствии весны люди.

Он думал, будет сложнее. Оказалось все просто. Есть деньги — лети, хоть сейчас… Назад шел снова пешком. Не хотелось выглядеть жлобом: шестидесятилетняя, полуголодная Грета ходит пешком на кладбище к матери за двадцать километров. Он только взял пиво в палатке — и глотал понемногу всю дорогу.

Хозяева очень удивились, как легко он решил эту проблему.

Итак, больше проблем не было. Только тоска и необходимость гулять.

“Забочусь об отъезде, — думал он, — а ведь мне некуда возвращаться. Некуда и не к кому. Жизнь надо строить заново. Разрушенный в одну ночь Дрезден.”

Под мечетью он услышал пение муэдзина. Очень приятная штука. Странно, ему ни разу не довелось слышать его в настоящей Азии. Впрочем, в те годы все мечети были музеями.

Провезти через батумскую таможню бомбу или пистолет — плевое дело. Багаж не просвечивался, а слегка ворошился. И то лишь у негрузин. Так что не угонит самолет только ленивый. Вместо одиннадцати вылетели без четверти два.

Облака отвратительно высоки и плотны. Гор не было: что-то нащупывалось внизу взглядом, словно в тине пальцами ног. Вверху почти черное небо. Вокруг — никак не структурированный хаос.

Снег перечеркивал керамику внизу. Вата цеплялась за крылья, словно тени грешников, решивших либо вырваться вместе с ними, либо утянуть в свой Шеол.

Они падали в этот Солярис. А там — блестящая цивилизация “Внуково”. Все познается в сравнении.

Мертвый сезон в Батуми: высокая мера Пути.