В конце марта они вернулись в Москву, полоса спокойствия кончилась. И он опять был весь в своих мыслях.

Зачем он добивался от нее “выбора”, “решения”? Хотел хоть как-то ее наказать? Или был не готов вернуться, понимая, что никогда до конца не примирится с этим? Даже Тамару просил повлиять на нее, чтобы не принимала решения “из жалости”… Бравировал: он и сам еще будет решать. И был раздавлен тем, как она наконец решила.

Захар не мог поверить, что она действительно любит друга, а его — лишь жалеет. И что для нее совершенное ею — не грех. Не грех перед собой, но лишь перед Захаром, мешающий ей теперь уйти.

Он вернул все к тому, что было. Но уже с тем новым, что стало. И это ужасно. Но без этого — было бы еще хуже.

Он испытал жесточайшее наказание гордости. Невыносимость обеих ситуаций. Вытеснял из памяти куски жизни (не самые неприятные, но с чем-то связанные, может быть — лишь по ассоциации).

Мысль, что твоя жена спала с другим, все равно неподъемна. К тому же, когда она сама и до сих пор принадлежит ему вся, с потрохами, а жизнь с тобой ведет по непонятной обязанности и принуждению.

Душа была выжжена. Какая-то новая любовь казалась абсолютно невозможной. Что на даче, что в Москве — он жил каким-то безумным существованием. Но он и не желал бы вернуться к “нормальной” жизни, к своей прежней жизни — полной наивных мечтаний, дурацких надежд и самообольщений. Он проклинал ее, он ненавидел ее. Он искупал ее, он наказан за нее…

Внезапно позвонил Артист. Он сам разыскал Захара — немного поздно. Весенним вечером в конце марта они встретились у метро “Аэропорт”, пестреющего палатками и первыми цветами. Артист купил бутылку пива и повел его дворами к своим приятелям. По дороге он объяснял Захару, где и за сколько сейчас приобретают клип, с которым Захар же, лет семь назад, в эпоху крутых экспериментов, его и познакомил. Захар уже знал, что Артист собрал какую-то новую команду и записывает длинные инструментальные композиции. Когда-то они с Артистом были очень близки и тоже пытались что-то вместе сочинять. Но все это далеко в прошлом. Теперь Захар ждал, что клип вышибет его так далеко, что на какое-то время он освободится.

Захар не спешил, слушал телеги Вадима и снисходительно смотрел на его дурачества. Вадим был новый идеолог чего-то, какой-то внеконфессиональный буддист или чего-то в этом роде. Артист очень уважал его, вникая и перенимая для себя его мысли. Но ничего особенно нового Захар не услышал. Что Вадим купил такую-то книгу, что прочел в ней такую-то забавную мысль. Потом они достали “патроны”. Странно, они ширялись в задницу, а не по вене, поэтому никуда не “уходили”, сохраняя способность координировать движения и дергать струны. Захару этого было мало.

Тромбы не ползли червяками из иглы, как бывало, и он едва лег — исчез и легко умер на глазах у Вадима, Паши и Артиста, пока те настраивали и кидали в пространство свою клипом же спровоцированную музыку. Под нее он отправился в путь. Она была его Вергилием, прочерчивая формулу маршрута.

Да, это было самое сильное, что могло “присниться”. Захар “увидел”, что пола нет. Это было настоящее откровение: десексуализация существ и сущностей. Слияние их. Освобождение себя от самости, от дурацкой тяжести “Я”. И рядом все время была она, находившаяся в другом месте, мире, судьбе. Не просто рядом — в нем. Как одно. Она — это он… Очередная иллюзия. Или правда. А иллюзией было то, чем он жил теперь. Заснул в реальность, проснулся в сон, в кино, показанное ему — “трансцендентальному”…

Было много другого, что описать труднее, чем описать музыку, что искаженно сияет в разных религиях, давно ему знакомое, от этого не потерявшее силы. Сорокаминутное самоубийство, “бизнесмен-трип”, как называл его захаров наставник в этом деле. Здесь не было и не могло быть никаких “жду, как в аэропорту — не приходит”. Тут “приходило” сразу и мощно, разрывая трехмерность, как плоский занавес, за которым ты находил потайную дверь вечности, широко открытые ворота со множеством запутанных тропок, в конце которых ждал последний смысл.

Когда самолет уже заходил на посадку, из небытия стал смутно мерцать Артист. Он дробился и распадался, доносясь сквозь звуки и космические помехи. Артист говорил, говорил, говорил. С какого-то момента до Захара стал доходить смысл. Артист говорил, что наблюдал за ним весь трип (неужели для контроля, как некогда Захар у себя дома следил за ним и прочими “отъехавшими” товарищами?). Он говорил Захару об их долгой дружбе, и что прочел его сборник стихов и ему понравилось. Он рад, что Захар остался таким, как прежде.

Потом зашел Кабан с вином, люди пили и допоздна играли музыку, снова мучая попу. От такого количества могучего яда, которое они пропускали по крови, Захару стало не по себе.

На улице было темно, холодно и свеже, и исчезли все признаки весны. Захар чувствовал легкость и неадекватность с действительностью до странности. Он не был пьян, он все еще был немного не здесь. Но людей было мало, и некому было обратить на это внимание.

Все это слегка примирило с жизнью. Впрочем, за этим он и ехал.

Теперь — он отпустил ее на работу (якобы на два дня). Самое дурацкое из всех решений. “Решение”. Что он мог сделать? Настаивать на своем праве на нее и провоцировать взрыв (ненависти или отчаяния)? Эта работа — для нее, эта судьба — для нее. Почему он должен держать эту блестящую, замечательную женщину в тюрьме? У него не хватало эгоизма почувствовать себя в праве это делать. И это, вероятно, его ошибка. Так он ничего не добьется. Хуже того — вызовет скверное повторение и рецидив. Или окончательный разрыв (тоже решение). Или ложь, как у Аришы, Марины, Оли. “Боже, избави хотя бы от этого!” — умолял он.

Если она бросит теперь и опять — значит, он того и заслуживает. Последний тест. Он не мог мучить ее. Она была способна отказаться. Он тоже способен. Сам обозначил сроки. Танго кончилось. Она свободна, она возвращается. Она вновь с ним или рядом с ним. Пусть решает. Захар боялся, что это лишь больше ее измучит. Отказываться издали — возможно. Быть вблизи и отказываться… Это страшно и, скорее всего, невыносимо для нее. Через месяц, два месяца все понесется снова.

Что ж, он попробовал по-другому. И он думал, что будет по-другому. Он понял ситуацию изнутри. Она свободный человек, а не жертва домостроя. И он не позволит проявить ей большее великодушие. Хотя сейчас ей понадобится сила едва ли не большая. Что же, теперь она сама отвечает за себя. И, отчасти, за него. Если опять не устоит, что ж… Да, это больно. Удивительно умная, тонкая, красивая женщина. И не его. Хуже. Сам не оценил. Может быть, если не устоит и теперь, после всего, — все же не стоит любить ее так.

Вечером Захар заехал к Артисту. Сейчас Артист жил с Олей, бывшей лёшиной женой (все артистовы девушки были Олями, эта уже третья). Вспомнили, что их дружбе тоже двенадцать лет.

— Под знаком Юпитера. Прошел цикл. Теперь мы как бы знакомимся заново.

— Ну, это ты слишком серьезно загнул! — отшутился Захар. Ему показалось, что Артист глобализировал в угоду своей астрологической шизе — хотя они и вправду не виделись несколько лет.

Оля сидела за столом рядом с Артистом, совершенно спокойно, словно так оно всегда и было, хотя за много лет Захар привык видеть рядом с ней совсем другого человека. Может быть, он усложняет? В конце концов, Лёша не умер. Вот и он мог бы так же (как Лёша или как Артист). Но верилось с трудом.

Артист рассказал про дом, который строил один в деревне, придумывая какие-то блоки, чтобы поднимать на высоту бревна. Включил музыку, которую недавно записал. Она напоминала ранний “Grateful Dead” и была очень недурна, хоть и не для этого мира и времени. Но это было нормально и в порядке вещей.

Наконец Артист принес грибы.

Захар проглотил горсть, и они продолжили болтать. Захар походя вспомнил, что Оля упрекала Лёшу за наркотики. Конечно, в жизни не все так просто.

Грибы подействовали только дома, куда он вернулся на моторе ночью. В темной комнате кайф аранжировал предметы и тени, создавал из них интереснейшие картины и бесовские рожи, соединяя в одной плоскости то, что реально находилось на расстоянии и в перспективе.

Но вот с Оксаной — действительно второе рождение любви. Второй брак или роман. Роман с собственной женой. С трепетом и ревностью. С отметанием всех посторонних мыслей, планов и увлечений.

С журналистикой было покончено в любом случае. Дурацкое занятие, суесловное, пустое. Занятие наивных, несерьезных, околокультурных людей. Не способных по-настоящему творить или преодолевать соблазн легкого и звонкого существования (в редакциях, на людях, презентациях, со сплетнями, пьянством, быстрой “славой”)… Стал тяжелым, очень тяжелым. Другие были ему не интересны. Совсем не хотел ни с кем говорить о “высоком”, о литературе (как с зашедшим Тростниковым — чувствовал, что впустую, по инерции — и ни к чему). Мира нет и не складывался. Может быть, — хорошо. Никогда еще он так не жил: вне кокона, желаний, иллюзий, тщеславия, беготни. Долго так, наверное, нельзя, но и нового кокона он не хотел. Новых привычек, новой скуки, новых “дел”. Ему надо было разобраться с собой. С ней. Со своей жизнью. Что-то окончательно в ней понять. Иначе все дела — пустое. Тем более творческие. Или не надо никакого творчества? Это тоже надо понять.

Теперь надо было становиться служащим, бизнесменом, “мужем”, зарабатывать деньги, делать ремонт. Надо было кончать эксперименты, пробы, завоевания. Надо было сделать жизнь строже, проще, без вычурностей и заявлений (это — последнее). Надо было посмотреть, как это бывает — по-другому. Надо стать, наконец, взрослым человеком. Может быть, скучным и ограниченным, — и серьезным, и цельным. От кого не уходят жены. Или кто может жить и тогда, когда они уходят.

У него было такое ощущение, что он понемногу сходит с ума. Эти игры в чувства с женщиной, которой он не верил, которая за себя не отвечала, которая сама почти безумная… И которую он подозревал во всем. И с этим подозрением ему, может быть, жить долго. Наблюдать, следить, ловить и менять ее настроения. Был в постоянном психическом напряжении. И еще — стала так красива (постригла челку, похудела, обострила линию скул). Действительно стала “роковая”. Любовь-ненависть: хотелось гладить и делать больно. Он пугался: а вдруг однажды захочется ножом, как Рогожин?

Не правильнее, не спасительнее ли было теперь уйти, бежать, не доведя ситуацию до полного бреда и кошмара? На что он надеется? Радио их все равно отдалит и разделит. Легкость бытия, возможность играть — она же актриса. Масса интересных людей — чего там Захар! Все это уже было. Причем тогда и он был “журналист” и как бы коллега, член тусовки. Теперь — ненавидел и ни ногой. Зачем он ей? — слабый, никчемный, ничего не делающий, даже не пишущий? Страдающий, любящий? — о, это надоест. Зарабатывать деньги? Вряд ли это их сблизит. Она потеряна для него — теперь он видел это ясно. Потеряна даже не от любви: скорее, сама любовь — следствие веселого журналистского плавания, где она обрела себя, где она была счастлива, весела и на месте. Все это вместе давало ей больше, чем он один, досадливый, слабовольный “муж”… “Противный муж, как ты не прав…”

Да, она актриса. И радио — отличный полигон для демонстрации ее талантов (женских и редакторских, “личных и профессиональных”). Между им и радио она выбрала радио. Невыносимую легкость. Он знал, она еще заплатит за этот выбор (все же — она тонкое и сентиментальное существо). Смешно: лишь крах радио или всей страны — способен был спасти их брак. Речь шла о чьей-то крови — вот до чего дошло. Да, это не могло продолжаться долго: “Мама, почему царевна вышла замуж за этого дворника?” — из фильма о Волошине (брак с Сабашниковой).

Впрочем, он не дворник-гений — и это все усложняет.

…Он жил как гений, не будучи им. В этом вся проблема. Когда-то не доучился, не обрел места. Не устраивал педантично свою судьбу, не возводил столбы, не ставил решетки. Лишь гению позволено спрямлять судьбу и обходить ловушки, неодолимые для профана.

И вот ему уже за тридцать — а у него ничего не было, словно у чеховского героя: ни образования, ни призвания, ни судьбы. Чем он мог быть ей интересен: посредственный художник, неудачливый поэт, журналист-дилетант (теперь уже ex-)? Когда ее окружали люди яркие, состоявшиеся, известные…

Прежде всего, у него не было воли. Даже полное крушение не дало ему решимости искать новые пути. Он стоял на краю, но в нем не просыпался инстинкт самосохранения. Это было странно.

Ему надо уйти, это ясно. И надо попробовать работать. Но если уйдет — жить сможет только у Лёши. Значит, работа накрылась. А будет работать — это ничего не изменит. Это нужно только ему, не ей. Будут жить двумя параллельными жизнями. Ничего хорошего из этого не выйдет. В пару месяцев все окончательно треснет. Что ж, это тоже срок. Или она постепенно отстранится от них, или он — от нее. В первое он не верил ни секунды.

Он всегда ненавидел ничтожество. Поэтому и шел этим путем: был максималистичен, не терпел компромиссов… И вот сам стал ничтожеством. Ибо — преувеличил силы, понадеялся на мнимый талант. Он, вероятно, достаточно странный. Но это еще не обеспечивало успех в отрасли. Ему ли это не знать?

Есть люди, обреченные быть художниками, но не имеющие к этому дара. Художники по характеру, по темпераменту, по устройству ума, по привычкам. По судьбе. Выброшенные отовсюду, не состоявшиеся ни на одном ином поприще. И вот не состоявшиеся и на этом. Нищие, ненужные, смешные. Слабовольные или неталантливые. Разбрасывающиеся. Зрячие во всем, кроме понимания самих себя. На одного нормального — сто таких. И Захар был из их числа. Это тоже такая судьба. Нельзя стать другим. Можно лишь повеситься.

“Во мне нет ничего столь оригинального, — продолжал мучить он себя, — что выделило бы меня из толпы. Мое оригинальное — моя слабость, некоммуникабельность, тоска. Одиночество. Вероятно, я один из самых закрытых людей во вселенной. Мне и на холодном батумском балконе это “нагадали”. Даже гадалка удивилась — моему умению (несчастью) все скрывать в себе. Черт побери! — ведь очевидно, что не жилец! Хотел гораздо больше всех, мог — гораздо меньше. Вот корень. И что — и дальше вот так, и двадцать лет, и тридцать? Ужас! Действительно, страшная штука жизнь.”

Страшно, невыносимо, но уже не скучно.

Оксана восхищалась собой перед зеркалом:

— Почему весь мир не лежит у моих ног?!

— Если я мир — я лежу! — вскричал Захар.

Она еще немного покрутилась перед зеркалом, гордо прошла по комнате.

— Ах, почему я не могу быть по жизни easy rider’ом!… — воскликнула она.

Да, она теперь действительно была хороша. Как “роковая женщина” — она не могла принадлежать кому-то одному. Она принадлежала никому и всем.

И два дня работы превратились в четыре. И уже она возвращалась в одиннадцать, убитая лицом. Понятно: имелись оправдания. Если она думала его обмануть — напрасно: Захар смотрел очень внимательно. Он надеялся, что ему удастся почувствовать заранее. Только зачем этого ждать? Бред, бред, бред!…

И надо было искать работу. Скверно, у него не было ничего, даже этого.

Внезапно он попал во все романы и во все фильмы сразу. С ним случилось то, о чем он лишь читал, смотрел или слышал. Настоящая трагедия вошла в его жизнь: одна из двух главных вещей, вокруг которых крутится все существование и искусство: смерть и любовь. Вещи тесно взаимосвязанные и взаимозаменяемые. Вот, несчастная любовь к другому, измена, безумие, необходимость и невозможность разрыва, слабость, опять безумие (с его стороны)… Все время на грани, из последних сил, вне будущего и прошлого, на узком поле теперь, минном поле. Вне интересов, желаний, планов — с единственной задачей удержаться, устоять… Найти силу или уйти, или забыть, занизить важность, найти компромисс с гордостью. Притом что ничего не было решено, любовь не прошла, и то, чем занимался Захар, и какую роль он играл — было непонятно — и — не то нелепо, не то — мудро.

Прошла неделя, сплошь из психоделии. Она помогла ему отчасти разрешить проблему секса.

Захара всегда удивляла та огромная роль, которую теперь отводили сексу, будто “сексуальная революция”, как и положено, привела к “сексуальной диктатуре”, и теперь ревнители новой сверхидеи воспрещали говорить о чем-либо другом. И не дай Бог — чувствовать себя свободным от этой напасти.

А ведь сексуальное влечение вовсе не самое сильное. Во всяком случае — есть много вещей, способных его вытеснить, заменить, предать забвению, а не преобразовать, “сублимировать”… Человек в крайнем состоянии, состоянии жизни-смерти, привлекающий всю психическую энергию, чтобы выжить, не сойти с ума, человек загнанный, несчастный, “выпавший из гнезда” — не о том он думает. Сексуальное влечение не играет для него тогда никакой роли. Сексуальное влечение — атрибут спокойного существования, тихого, безболезненного прохождения через мир, по существу, буржуазная, обывательская штучка. Не так уж много времени дано нам быть в подобном состоянии.

И сцены с крутыми мужчинами, способными умереть за секс (даже не с Клеопатрой, а с Шарон Стоун) — были красивы, но малоубедительны. Ну, а если их и правда убивают, что ж, так им и надо. Не стоит играть роль паука, сжираемого самкой после совокупления. Захару был ближе иной образ — в значительной степени асексуальный, слегка академический, да — и джентльменский тоже.

И еще он понял, словно откровение: пол — это неважно. Это вторичное. Измены нету (словно у Гиппиус). Есть социальные стереотипы, общественное мнение. Всего меньше он был намерен на них равняться. Не “осквернение ложа” было важно для него, но нелюбовь, отсутствие любви, отсутствие прежних отношений. Хотя иногда между ними были такие страсти, что казалось — больше прежнего! Все стало очень большим, ярким, невыносимым. Разверстая, голодная пасть ее чресл! Может быть, это и есть жизнь? Может быть, первый раз он жил полной жизнью? В которой сгорают и сходят с ума. Состояние сильное для личности. Она (личность) проверяет и закаляет себя. Для другой жизни? Вероятно, хотя сейчас в это невозможно было поверить. Была только эта несчастная и безвыходная ситуация, и, дай Бог, нам выйти из нее живыми… — думал Захар.

Тугой закрут — любви, раскаяния, обиды, безнадежности… Жизни только не было — того, чем наслаждаются и за что бывают спокойны.

Он всю жизнь создавал идеальные комплексы (не то в сверх-Я, не то это его сверх-Я их создавало): идеальную женщину, идеального друга, идеальное занятие, страну, писателя, книгу, идею. Или самое любимое, чем-то подлинно лучшее, чем все остальное. Поэтому он роптал, поэтому требовал невозможного, не соглашался на половинчатые решения, неокончательные ситуации. Поэтому не пил, не искал денег, работы, “просто” развлечений… Поэтому увлекался: вся его жизнь — это переход от одного увлечения к другому, с перерывами на разочарование. Он, собственно, и не жил нормально, не смотрел реально на вещи. Все время в эйфории, экзальтации — или в депрессии, унынии… Тут нету идеала, там нету… А как тогда жить! Разве стоит жить, исходя из чего-нибудь другого?… Вот ошибка. Надо жить в реальности, с реальными людьми, в реальных отношениях. Со скукой, но не с депрессией. Без идеала, но с мелкими радостями, которые дают друг другу люди, даже не будучи идеальными. Твоего человека, твоего дела, твоей книги — нет. Есть просто бытие, женщины, вещи. Ты думал разумно сделать свою судьбу — и не сделал никакой судьбы. Неумение принять белое вместе с черным, неумение и нежелание отворить человека, ситуацию с ее позитивной стороны — это незрелость, посредственность, бедность духа. Ты хотел только черпать и брать, — ах, если бы ты давал сам, если бы тебе было, что давать, — у тебя не было бы половины твоих проблем. Не запертая, отстреливающаяся крепость, хмуро глядящая на проходящих незнакомцев, но загородный дом для каждого, где — тихий разговор и покой. Простодушное веселье и откровенность. Внимание и желание понять чужие проблемы. Вот элементарный ликбез взаимоотношений. И всего этого в нем почти не было. Поэтому остался один. В такой заднице!

Ему надо стать проще, надо перестать быть эгоистом, желать каких-то идеалов. “Господи, дай мне простоты!”