Любовь, или Пускай смеются дети (сборник)

Габышева Виктория

Трауб Маша

Петрушевская Людмила Стефановна

Тронина Татьяна Михайловна

Геласимов Андрей Валерьевич

Метлицкая Мария

Булатова Татьяна

Машкова Диана

Рой Олег Юрьевич

Рубина Дина Ильинична

Муравьева Ирина Лазаревна

Райт Лариса

Борисова Ариадна Валентиновна

Андрей Геласимов

 

 

Жанна

Больше всего ему понравилась эта штучка. То есть сначала не очень понравилась, потому что он был весь горячий и у него температура, а эта штучка холодная – он даже вздрагивал, когда ее к нему прижимали. Поворачивал голову и морщил лицо. Голова вся мокрая. Но не капризничал, потому что ему уже было трудно кричать. Мог только хрипеть негромко и закрывал глаза. А потом все равно к ней потянулся. Потому что она блестела.

– Хочешь, чтобы я тебя еще раз послушала? – говорит доктор и снимает с себя эту штучку.

А я совсем забыла, как она называется. Такая штучка, чтобы слушать людей. С зелеными трубочками. Кругляшок прилипает к спине, если долго его держать. Потом отлипает, но звук очень смешной. И еще немного щекотно. И кружится голова.

А Сережка схватил эту штучку и тащит ее себе в рот.

Доктор говорит: «Перестань. Это кака. Отдай ее мне».

Я говорю: «Он сейчас отпустит. Ему надо только чуть-чуть ее полизать. Пусть подержит немного, а то он плакал почти всю ночь».

Она смотрит на меня и говорит: «Ты что, одна с ним возилась?»

Я говорю: «Одна. Больше никого нет».

Она смотрит на меня и молчит. Потом говорит: «Устала?»

Я говорю: «Да нет. Я уже привыкла. Только руки устали совсем. К утру чуть не оторвались».

Она говорит: «Ты его все время на руках, что ли, таскаешь?»

Я говорю: «Он не ходит еще».

Она смотрит на него и говорит: «А сколько ему?»

Я говорю: «Два года. Просто родовая травма была».

Она говорит: «Понятно. А тебе сколько лет?»

Я говорю: «Мне восемнадцать».

Она помолчала, а потом стала собирать свой чемоданчик. Сережка ей эту штучку сразу отдал. Потому что у него уже сил не было сопротивляться.

Возле двери она повернулась и говорит: «В общем, ничего страшного больше не будет. Но если что – снова звони нам. Я до восьми утра буду еще на дежурстве».

Я ей сказала спасибо, и она закрыла за собой дверь.

Хороший доктор. Сережке она понравилась. А участковую нашу он не любит совсем. Плачет всегда, когда она к нам приходит. Зато участковая про нас с Сережкой все знает давным-давно. Поэтому не удивляется.

Но в этот раз я позвонила в «Скорую». Оставила его одного на десять минут и побежала в ночной магазин, где продают водку. Там охранник сидит с радиотелефоном.

Потому что в четыре часа я испугалась. Он плакал и плакал всю ночь, а в четыре перестал плакать. И я испугалась, что он умрет.

– А мать твоя из-за тебя умерла. Это ты во всем виновата, – сказала мне директриса, когда я пришла к ней, чтобы она меня в школу на работу взяла.

Потому что аттестат мне уже был не нужен. Мне нужно было Сережку кормить. Молочные смеси стоили очень дорого. Импортные. В таких красивых банках. А участковая сказала, что только ими надо кормить. В них витамины хорошие. Поэтому я в школу пришла на работу проситься, а не на учебу. Тем более что я все равно уже отстала. А деньги после мамы совсем закончились. Она всегда говорила: «Какой смысл копить? Уедем во Францию – заработаем там в тысячу раз больше». И слушала свою кассету с Эдит Пиаф.

– Ты ведь знала, что у нее было больное сердце, – сказала мне директриса. – А теперь стоишь здесь, бессовестная, на меня смотришь. Как ты вообще могла снова сюда прийти?

Я смотрю на нее и думаю – а как мама могла так долго сюда ходить? Тоже мне – нашла себя в жизни. Учитель французского языка. Они ведь тоже знали, что у нее больное сердце. И все равно болтали в учительской обо мне. Даже когда она там была. Потому что они считали, что она тоже виновата. Педагог – а за своей дочкой не уследила. Она плакала потом дома, но на больничный садиться отказывалась. Включала свою кассету и подпевала.

А потом умерла.

– Значит, не возьмете меня на работу? – сказала я директрисе.

– Извини, дорогая, – говорит она. – Но это слишком большая ответственность. У нас тут девочки. Мы должны думать о них.

А я, значит, такая проститутка, которую нельзя детям показывать.

– Ты знаешь, это не детское кино, – говорила мама и отправляла меня спать.

А сама оставалась у телевизора.

Я лежала, отвернувшись к стене, и думала – какой интерес смотреть про то, как люди громко дышат? Слышно было даже в моей комнате.

И когда Толик упал со стройки, он тоже так громко дышал. Только у него глаза совсем не открывались. Просто лежал головой на кирпичах и дышал очень громко. А стройка, откуда он упал, была как раз наша школа. И теперь там сидит директриса.

Мы все потом в эту школу пошли. Кроме Толика. Потому что он вообще никуда больше не пошел. Даже в старую деревянную школу не сходил ни одного раза. Просто сидел у себя дома. А иногда его выпускали во двор, и я тогда ни с кем не играла. Кидалась камнями в мальчишек, чтобы они не лезли к нему. Потому что он всегда начинал кричать, если они к нему лезли. А его мама выходила из дома и плакала на крыльце. Им даже обещали квартиру дать в каменном доме, но не дали. Пришла какая-то тетенька из ЖЭУ и сказала – обойдется дебил. Поэтому они остались жить в нашем районе.

А мама всегда говорила, что здесь жить нельзя.

– Все жилы себе вымотаю, но мы отсюда уедем. Бежать надо из этих трущоб.

Я слушала ее и думала о том, что такое «трущобы». Мне казалось, что, наверное, это должны быть дома с трубами, но очень плохие. Неприятные и шершавые, как звук «Щ». И я удивлялась. Потому что в нашем районе не было труб. Печку никто не топил. Хотя дома на самом деле были плохие.

Но потом я начала ее понимать.

Когда пришли милиционеры и сломали нам дверь. Потому что они искали кого-то. Того, кто выстрелил в них из ружья. И тогда они стали ходить по всем домам и ломать двери. А когда они ушли, мама в первый раз сказала, что надо уезжать во Францию.

– Здесь больше нечего делать. Ну, кто нам починит дверь?

Она стала писать какие-то письма, покупала дорогие конверты, но ответов не получала никогда.

– Мы уезжаем в Париж, – говорила она соседям. – Поэтому я не могу больше давать вам в долг. Тем более что вы все равно не возвращаете, а пьете на мои деньги водку.

Поэтому скоро мне стало трудно выходить на улицу. Особенно туда, где строили гаражи.

– А ты пошла вон отсюда, – говорил Вовка Шипоглаз и стукал меня велосипедным насосом. – Стюардесса по имени Жанна.

И я уходила. Потому что мне было больно и я боялась его. Он учился уже во втором классе. Правда, еще в деревянной школе. А на гаражах он был самый главный. Его отец строил эти гаражи. Поэтому, если кто-то хотел попрыгать с них в песочные кучи, надо было сначала спросить разрешения у Вовки.

Мне он прыгать не разрешал.

– Пошла вон, стюардесса. Во Франции будешь с гаражей прыгать вместе со своей мамой. Она у тебя придурочная. Вы обе придурочные. Пошла вон отсюда.

И стукал меня своим насосом по голове.

Он всегда с ним ходил. Хотя на велосипеде никогда не ездил. Никак не мог научиться. Все время падал. А потом бил мальчишек, которые над ним смеялись.

Но Толик никогда не смеялся над ним. Просто однажды подошел к нему и сказал: «Пусть она остается. Жалко, что ли, тебе?»

И они начали драться. И потом дрались всегда. Пока Толик не упал со стройки. Потому что нам нравилось лазить на третий этаж. Мы там играли в школу. А когда он упал, я посмотрела наверх, и там было лицо Вовки Шипоглаза. А Толик громко дышал, и глаза у него совсем не открывались.

– А ну-ка посмотри, как у него глазки открылись, – сказала мне медсестра и показала Сережку. – Мальчик у тебя. Видишь, какой большой?

Но я ничего не видела, потому что мне было очень больно. Я думала, что я скоро умру. Видела только, что он весь в крови, и не понимала, чья это кровь – моя или его?

– А ну-ка держи его… Вот так… Давай-давай, тебе к нему теперь привыкать надо.

Но я никак не могла привыкнуть. А мама говорила, что она про маленьких детей тоже все позабыла. Она говорила: «Боже мой, неужели они бывают такие крохотные? Ты посмотри на его ручки. Смотри, смотри – он мне улыбнулся».

А я говорю: «Это просто гримаса. Нам врач объясняла на лекции. Непроизвольная мимика. Он не может еще никого узнавать».

«Сама ты непроизвольная мимика, – говорила она. – И врач твоя тоже ничего в детях не понимает. Он радуется тому, что скоро поедет во Францию. Ты не видела – куда я засунула кассету с Эдит Пиаф? Ее почему-то нет в магнитофоне».

А магнитофон у нас был очень старый. И весь дребезжал. И кассету я специально от нее спрятала. Потому что я больше не могла терпеть этот прикол. Нас даже соседские дети французами называли. А тут еще Сережка родился. Надо было с этим заканчивать.

Но она весь вечер слонялась из угла в угол как не своя. Пыталась проверять тетрадки, а потом села у телевизора. Стала смотреть какие-то новости, но я видела, что она все равно сама не своя. Просто сидела у телевизора, и спина у нее была такая расстроенная. А Сережка орал уже, наверное, часа два.

Я говорю: «Вот она, твоя кассета. На полке лежит. Только ты все равно ничего не услышишь. В этом крике».

А она говорит: «Я на кухню пойду».

И Сережка перестал орать. Сразу же.

Я положила его в коляску и стала слушать, как у нас на кухне поет Эдит Пиаф. Очень хорошая музыка.

Но у меня руки затекли. И спина болела немного. И мне все равно казалось, что он не может еще никого узнавать. Слишком маленький.

А Толик меня узнал, когда ему исполнилось одиннадцать. Прямо в свой день рождения. Мама сказала: «Поднимись к ним, отнеси ему что-нибудь. А то они там опять все напьются и забудут про него».

Она боялась, что он снова начнет есть картофельные очистки и попадет в больницу. Потому что ему совсем недавно вырезали аппендицит.

Я не знала, что ему подарить, и поэтому взяла кошкин мячик и старую фотографию. На ней было несколько мальчишек, Толик и я. Нас сфотографировал дядя Петя – мамин друг, у которого была машина.

Он всех нас катал тогда вокруг дома, а после этого сфотографировал на крыльце. И фотография сразу же выползла из фотоаппарата. Я раньше никогда такого не видела. Но потом мама сказала, чтобы я о нем больше не спрашивала. Она сказала: «Перестань. Мне надоели твои вопросы».

И закрыла уши руками.

А на фотографии нам было шесть лет. Еще до того, как мы играли в школу на стройке.

– Подожди, – сказала я. – Не надо толкать ее в рот. Смотри – вот видишь, здесь ты. А рядом стоит Мишка. Видишь? Он высунул язык. А рядом с ним – Славка и Женька. Помнишь, как они спрятались на чердаке на целую ночь, а их папа потом гонялся за ними с ремнем по всей улице? А вот это я. И кто-то мне сзади приставил рожки. Это, наверное, Мишка-дурак. Он всегда так делал. А теперь он здесь не живет. Его родители переехали в центр города. Мы с мамой, может быть, тоже когда-нибудь отсюда уедем. Подожди, подожди, что ты делаешь? Не надо перегибать ее пополам. Она ведь сломается, и тогда ничего не будет видно на ней. Зачем ты ее тянешь? Что? Я не понимаю тебя. Ты только мычишь. Что? Ты хочешь что-то сказать?

А он тянул у меня из рук фотографию и тыкал в нее пальцем. Я посмотрела в то место, куда он тычет, и отдала ему фотографию. Потому что он показывал на меня.

Вот так он меня узнал. Прямо в свой день рождения.

– Рождение ребенка, – сказала нам врач на лекции, – это самое важное событие в жизни женщины. С первых минут своего появления на свет младенец должен быть окружен вниманием и любовью.

А я сижу там и смотрю на всех нас – как будто мы воздушные шарики проглотили. Сидим и слушаем про любовь. В таких больничных халатиках. Только мне уже было неинтересно. Я думала про то, что, может быть, я умру. И про то, как мне будет больно. А любовь меня уже тогда не волновала совсем.

– Ты знаешь, – сказали девчонки, когда я приехала в летний лагерь, – он такой классный. Он даже круче Венечки-физрука.

Я сказала: «Кто?»

А они говорят: «Ты что, дура?»

Я говорю: «Сами вы дуры. Откуда мне знать про ваших Венечек. Я ведь только приехала. Маме помогала в классе делать капитальный ремонт».

А они говорят: «Венечка работает летчиком на самолете. У него есть машина, и ему двадцать пять лет. А когда у него отпуск – он физрук в этом лагере, потому что ему надо форму поддерживать. Но даже он все равно не такой классный, как Вовчик. Потому что Вовчик – просто нет слов».

Я сказала: «Да подождите вы, какой Вовчик?»

А они говорят: «Ты что, дура? Он же из твоей школы. Он нам сказал, что знает тебя».

Я говорю: «Вовка Шипоглаз, что ли?»

А они говорят: «Мы его называем Вовчик».

Я им тогда говорю: «Вовка Шипоглаз – последний урод. Самый уродливый из всех уродов».

А они засмеялись и говорят: «Ну, не знаем, не знаем».

Но я приехала в лагерь, чтобы летом денег заработать. Мне надо было в одиннадцатый класс в новых джинсах пойти. И еще кроссовки купить хотела. Поэтому я осталась.

А мама всю жизнь мне говорила – любовь зла. Но тут даже она не подозревала – насколько.

В первую же неделю девчонки мне все уши про него прожужжали. На кого он из них посмотрел, с кем танцевал, кому из парней надавал по шее.

Я, когда его встретила наконец, говорю: «Ты тут прямо суперзвезда. Джеки Чан местный. Мастер восточных единоборств».

А он смотрит мне прямо в глаза и говорит: «Приходи сегодня на дискотеку. Я тебя один прикольный танец научу танцевать».

Потом улыбается и говорит: «Стюардесса по имени Жанна».

И я почему-то пошла.

– Нормальный ребенок, – сказала мне участковая, – должен был пойти в десять месяцев. А твоему уже целых два года – и он у тебя все еще ползает, как… таракан.

Она не сразу сказала, как он ползает. Подумала немного, а потом сказала. И оттолкнула его от себя. Потому что он все время карабкался к ней. Обычно ревет, когда она приходит, а тут лезет к ее сапогам и цепляется за край халата.

– Ну вот, – говорит она, – обслюнявил меня совсем. Как я теперь пойду к другим детям?

Я говорю – извините.

А она говорит: «Мне-то что с твоих извинений. Это тебе надо было раньше думать – рожать его или не рожать. Сделала бы аборт – не сидела бы тут сейчас с ним на руках одна, без своей мамы. И школу бы нормально закончила. Еще неизвестно, как у него дальше развитие пойдет. С такой родовой травмой шутки не шутят. У вас ведь тут живет уже один дебил этажом выше».

Я говорю: «Он не дебил. Он просто упал со стройки, когда ему было шесть лет».

Она говорит: «Упал, не упал, я же тебе объясняю – с травмами, дорогая, не шутят. Хочешь всю жизнь ему слюни вытирать? Тебе самой еще в куклы играть надо. Нарожают – а потом с ними возись. Где у тебя были твои мозги? И нечего тут реветь».

Я говорю: «Я не реву. У меня просто в глаз соринка попала».

А она говорит – тебе в другое место соринка попала. Через неделю еще зайду. В это же время будьте, пожалуйста, дома.

Я говорю: «Мы всегда дома».

Она встала в своих сапогах и ушла.

А как только она ушла, я взяла Сережку, поставила его на ноги и говорю: «Ну, давай, маленький, ну, пожалуйста, ну, пойди».

А сама уже ничего не вижу, потому что плачу, и мне очень хочется, чтобы он пошел.

А он не идет и каждый раз опускается мягко на свою попу. И я его снова ставлю, а он улыбается и все время на пол садится.

И тогда я его ставлю в последний раз, толкаю в спину и кричу: «Все из-за тебя, чурбан несчастный. Не можешь хоть один раз нормально пойти».

И он падает лицом вперед и стукается головой. Изо рта у него бежит кровь. И он плачет, потому что он меня испугался. А я хватаю его и прижимаю к себе. И тоже плачу. И никак не могу остановиться. Вытираю кровь у него с лица и никак не могу остановиться.

– Не останавливайся! – кричу я Толику. – Не останавливайся! Иди дальше! Не стой на месте!

Но он меня не понимает. Он слышит, что я кричу, но думает, что мы все еще с ним играем. А лед под ним уже трещит. Он кричит мне в ответ и машет руками, а я боюсь – как бы он не стал прыгать. Потому что он всегда прыгает на месте, когда ему весело. А я ему кричу: «Только не останавливайся. Я тебя умоляю».

Потому что лед совсем тонкий, и он идет по этому льду за кошкиным мячиком, который я подарила ему на день рождения всего два дня назад. А он теперь с ним не расстается. Даже ест, не выпуская его из рук. Потому что это мой мячик. Потому что это я его принесла.

А когда мы вернулись, мама посмотрела на меня и сказала: «Ну что ты с ним возишься? За тобой твои друзья приходили. Играла бы лучше с нормальными детьми».

А я говорю: «Толик нормальный. Он меня на фотографии узнал».

Она говорит: «Надо все-таки похлопотать, чтобы его определили в спецшколу. А то здесь за ним, кроме тебя, действительно никто не смотрит. Дождутся эти пьяницы, что он у них куда-нибудь опять упадет и сломает себе шею. Хотя, может, они этого как раз и ждут. И котлован возле школы никто засыпать не собирается. Ты туда не ходи с ним. А то выбежит вдруг на лед и провалится. Знаешь, какая там глубина?»

Я говорю: «Знаю. Мы туда не ходим играть. Мы с ним почти всегда во дворе играем».

Она говорит: «А когда я тебя во Францию увезу, кто за ним присматривать будет? Надо же, как бывает в жизни. Не нужен он никому».

А потом я тоже стала никому не нужна. Мамины деньги к зиме закончились, и надо было искать работу. Но меня не брали совсем никуда. Даже директриса в школе отказалась меня принять. Сказала, что я буду плохим примером для девочек.

А я и не хотела быть никаким примером. Мне просто надо было Сережку кормить. И сапоги к этому времени совсем развалились. Поэтому я бегала искать работу в кроссовках, которые купила тем самым летом. Они были уже потрепанные – три года почти. И ноги в них сильно мерзли. Особенно если автобуса долго нет. Стоишь на остановке, постукиваешь ими, как деревяшками, а сама сходишь с ума от страха – плачет Сережка один в закрытой квартире или еще нет?

А на улице стоял дикий холод. Только что справили двухтысячный год. Но я не справляла. Потому что телевизор уже продала. И швейную машинку. И пылесос. Но деньги все равно заканчивались очень быстро, поэтому я стала продавать мамины вещи. Хотя сначала не хотела их продавать. А когда дошла до магнитофона, почему-то остановилась. Сидела в пустой квартире, смотрела, как Сережка ползает на полу, и слушала мамину кассету с Эдит Пиаф. Сережке нравились ее песни. А я смотрела на него и думала – где мне еще хоть немного денег найти.

Потому что, в общем-то, уже было негде.

И вот тут пришло это письмо. Где-то в середине марта. Ноги уже перестали в кроссовках мерзнуть. Я сначала не поняла – откуда оно, а когда открыла, то очень удивилась. Потому что я никогда не верила в то, что это письмо может прийти. Хотя мама его ждала, наверное, каждый день. А я не верила. Я думала, что она просто немного сошла с ума. Я думала, что чудес не бывает.

В письме говорилось, что в ответ на многочисленные просьбы мадам моей мамы посольство Франции в России сделало соответствующие запросы в определенные инстанции и теперь извиняется за то, что вся эта процедура заняла так много времени. По не зависящим от них причинам юридического и политического характера французское посольство было не в силах выяснить обстоятельства этого сложного дела вплоть до настоящего момента. Однако оно спешит сообщить, что в результате долгих поисков им действительно удалось обнаружить мадам Боше, которая не отрицает своего родства с моей мамой, поскольку у них был общий дедушка, оказавшийся во время Второй мировой войны в числе интернированных лиц и по ее окончании принявший решение остаться на постоянное жительство во Франции, женившись на французской гражданке. Трудности, возникшие у посольства Франции в связи с этим делом, были обусловлены тем, что дети интернированного дедушки и вышепоименованной гражданки Франции разъехались в разные страны и приняли иное гражданство. В частности, родители мадам Боше являются подданными Канады. Однако, поскольку сама мадам Боше вернулась во Францию и вышла замуж за французского гражданина, французское посольство в России не видит больше никаких препятствий к тому, чтобы мадам моя мама обратилась к французскому правительству с просьбой о переезде на постоянное место жительство во Францию. Все необходимые документы посольство Франции в России готово любезно предоставить по следующему адресу.

А дальше шел номер факса. И какие-то слова. Но я не умею читать по-французски. А мамины словари все уже были проданы. Потому что мама к тому времени уже почти полгода как умерла.

И что такое «интернированный» – я тоже не знала.

Зато конверт был очень красивый, поэтому я отдала его Сережке. Он любит разными бумажками шуршать.

Схватил его и заурчал от удовольствия. А я смотрю на него и думаю: ну почему же ты не начинаешь ходить?

Потому что я не собиралась ехать ни в какую Францию. Кому я там нужна? И про Толика я уже знала, что не смогу его бросить. У него родители к этому времени совсем с ума сошли. Напивались почти каждый день и часто били его. А он не понимал, за что его бьют, и очень громко кричал. Соседи говорили, что даже в других домах было слышно. Тогда я поднималась к ним и забирала его к себе. И он сразу же успокаивался. Ползал вместе с Сережкой по комнатам и гудел как паровоз. А Сережка переворачивался на спину, размахивал ручками и смеялся. Маленький перевернутый на спину смеющийся мальчик. Так что я не собиралась никуда уезжать.

Вот только за маму было обидно.

Поэтому на следующее утро я снова пошла искать работу. Одна моя бывшая одноклассница сказала, что ее хозяин хочет нанять еще одного продавца. Чтобы сидеть ночью. И мне это как раз подходило. Потому что Сережке уже исполнилось два года и он всю ночь спал. Даже не писал до самого утра.

И платить, она сказала, будут прилично.

Но в итоге, как всегда, ничего не получилось.

– Ты знаешь, – сказала она. – Он не хочет нанимать продавца с ребенком. Говорит – с тобой мороки не оберешься.

– Не будет со мной никакой мороки, – сказала я.

Но она только пожала плечами.

А я опять говорю – не будет со мной никакой мороки.

И вот так мы стоим и смотрим друг на друга, и она ждет – когда я уйду, потому что ей уже жалко, что она меня пригласила. А вокруг теснота и «Сникерсы», «Балтика № 9». Но мне все равно хочется там остаться. Потому что я знаю, что денег мне больше нигде не найти.

И тут я вижу в углу совсем маленького мальчика. Года четыре ему или чуть больше. И он подметает огромным веником какую-то грязь. Вернее, он не совсем подметает, потому что веник размером почти такой же, как он, и ему очень трудно передвигать его с места на место.

Я говорю: «А он что здесь делает? Это твой племянник, что ли? Не с кем дома оставить?»

Она смотрит на него, смеется и говорит: «Да ну, какой там племянник. Просто заколебали уже. Ходят и ходят. То одно клянчат, то другое. Заколебали. Теперь пришел, говорит – тетя, дай йогурт. А я ему веник дала. Пусть заработает. У него там еще сестра есть».

Я обернулась и увидела, что у порога стоит девочка. Еще меньше, чем он. И тоже чумазая вся. Стоит и смотрит на нас. И глаза у нее блестят.

А когда я вошла, то я их совсем не заметила. Потому что мне очень хотелось про работу узнать.

Я наклонилась к этому мальчику и говорю: «Ты что, йогурт хочешь?»

Он остановился и очень тихо мне сказал: «Да».

Я говорю: «Ты его пробовал?»

И у него щеки такие чумазые.

А он говорит: «Нет».

И смотрит на меня. И ростом почти с этот веник.

Я тогда выпрямилась и говорю: «Ты им дай, пожалуйста, йогурт. Вот деньги».

А она смотрит на меня и качает своей головой. И еще улыбается.

Я говорю: «Дай им йогурт. Я тебе заплатила».

Потом вышла на улицу, стою возле остановки и плачу. Потому что мне обидно стало за этих детей.

Как будто рабы. Только совсем маленькие.

А на следующий день пришел Вовка Шипоглаз. Я даже не знала, что он опять в нашем городе. Мне сказали, что он с отцом уехал в Москву. У них там какой-то бизнес.

Я дверь открыла, а он стоит передо мной весь такой в дубленке и в норковой шапке. Хотя на улице уже все бежит. А я в маминых спортивках. И футболка у меня на плече порвалась.

И еще у меня из-за спины в коридор выползает Сережка. Боком, как краб. Одну ножку закидывает вперед, а потом другую уже к ней подтягивает. Но очень быстро. Потому что он ведь уже большой, и ему хочется быстро передвигаться.

Я взяла его на руки, чтобы он у открытой двери на полу не простыл, и вот так мы стоим, друг на друга смотрим.

И он наконец говорит: «Я слышал, у тебя мать умерла».

Потом еще несколько раз заходил. Приносил еду, конфеты и памперсы. Игрушки тоже приносил, но они все были какие-то странные. Он вообще был немного странный. Почти не разговаривал. Объяснил только, что прилетел на неделю продать отцовскую дачу, квартиру и гараж. И больше ему в этом городе делать нечего.

Это он сам так сказал.

Сказал и смотрит на меня. А потом на Сережку.

И говорит: «А почему он до сих пор не ходит?»

Я говорю: «Родовая травма».

Он говорит: «Да? А что это такое?»

Я говорю: «Мне было слишком мало лет, когда он родился. Таз очень узкий. Когда его тянули, пришлось наложить щипцы. От этого голова немного помялась. И шейные позвонки сдвинулись с места чуть-чуть».

Он смотрит на него и говорит: «А может быть, операция?»

Я говорю: «Пока неизвестно. Врачи говорят, что надо ждать. Время покажет».

После этого он исчез. Перестал приходить, и я подумала, что он продал свою дачу.

А потом я наконец работу нашла. То есть я уже даже и не искала. Просто сидела дома, и мы доедали то, что Вовка принес нам за несколько раз. Конфеты доедал Сережка.

Тут, как всегда, приходит участковая и начинает на нас кричать.

Она кричит, что я дура, что меня надо было в детстве пороть, что Сережке нужно совсем другое питание и что я никакая не мать. А мы сидим на полу и смотрим на нее, как она кричит. И Сережка уже не боится. Потому что он к ней привык и больше от ее голоса не вздрагивает. Он только смотрит на нее, задрав голову, и рот у него открыт. Глаза такие большие, но видно, что он уже не боится. Только взгляд от нее не отводит. А я смотрю на него, и мне его жалко, потому что он голову все время к левому плечу наклоняет. А у меня от этого дыхание перехватывает.

И тут она спрашивает: «На что мне можно присесть».

А я говорю, что не на что.

Потому что я стулья тоже все продала. Сначала кресло, потом стулья, а после этого – табуретки. Все равно нам с Сережкой они были не нужны. Мы с ним в основном на полу тусовались.

А она говорит: «Тогда я на кровать сяду».

Я говорю: «Садитесь, пожалуйста».

Она села, а Сережка пополз к ее сапогам. Я хотела его забрать, но она сказала, не надо. И я удивилась, потому что раньше она не любила, когда он к ней лез.

– Мой муж нашел для тебя работу, – сказала она. – Будешь у него в банке прибираться и мыть полы. Там очень хорошо платят. Во всяком случае, больше, чем твоя мать зарабатывала в своей школе. Ты только должна мне пообещать, что не подведешь нас, потому что мой муж за тебя поручился. У них очень строгая политика по отношению к подбору обслуживающего персонала. Они должны тебе доверять. Ты можешь мне дать обещание?

– Какое? – сказала я.

Потому что я правда не совсем ее понимала. Хотя мне очень хотелось ее понять. Очень-очень.

– Нет, ты все-таки дура. Я говорю – ты можешь пообещать мне, что не подведешь моего мужа? Он за тебя просил.

И тогда я сказала: «Конечно. Конечно, я не подведу вашего мужа. Я буду делать все, что мне скажут, и буду очень аккуратно мыть все полы. И выбрасывать все бумажки».

И она сказала: «Ну вот, молодец. Наконец поняла, что от тебя требуется. Послезавтра придешь по этому адресу в пять часов. Работать будешь по вечерам. Тебе есть с кем оставить своего мальчика?»

И дала мне бумажку.

Я говорю: «Да, да. Все в порядке. За Сережу можете не беспокоиться. Он уже очень большой».

Она говорит: «Вот и ладно».

Потом встала и пошла к двери. У самой двери обернулась.

– Да, кстати, как у него дела?

– У него все хорошо, – сказала я. – Большое спасибо.

А когда она ушла, я заплакала.

На следующий день ближе к вечеру снова пришел Шипоглаз. Я думала, что он уже улетел, поэтому немного удивилась. И еще растерялась. Потому что наверху с обеда началась пьянка, и мне снова пришлось забрать Толика к себе. Иначе бы он кричал на всю улицу.

Сережка сразу пополз к Вовкиной сумке. Он уже привык, что там должны быть конфеты. Но Вовка на этот раз не дал ему ничего. Он только смотрел, как Сережка с Толиком ползают на полу, и молчал.

А потом спросил у меня: «Он разговаривать хоть умеет?»

И я поняла, что он спрашивает не про Сережку. Потому что про Сережку он уже давно все спросил.

– Не умеет, – сказала я. – Может только кричать, когда ему страшно. Но меня узнает.

– А других? – спросил Вовка.

– Других, по-моему, нет.

Он посмотрел на Толика еще немного, а потом сел на кровать. Туда, где вчера сидела участковая.

– Ты знаешь, – сказал он. – Нам надо поговорить.

– О чем? – сказала я.

Потому что я видела, как он нервничает. И сама я тоже нервничала немного.

Он говорит: «Я завтра улетаю в Москву».

А я говорю – в Москву – это круто.

И смотрю – как бы Сережка с Толиком не перевернули его сумку. Они уже очень близко к ней подобрались.

Он говорит – нам надо что-то решать.

Я поворачиваюсь к нему, и в этот момент все, что было у него в сумке, вываливается на пол. Я бросаюсь в их сторону, но он хватает меня за руку и говорит – подожди, это неважно. Там ничего такого серьезного нет. Мне надо с тобой поговорить.

И тогда я сажусь рядом с ним на кровать. А Сережка с Толиком смеются и разбрасывают по всему полу его вещи.

Он говорит – ему нельзя здесь оставаться.

И я понимаю, что он не про Толика говорит. Потому что Толика он всего пять минут назад увидел. И, может быть, даже совсем не помнил о нем ничего.

Но я помнила.

Он говорит – короче, я все придумал. Мы с тобой поступим вот так.

А я смотрю на них – как они там возятся рядом с дверью, и думаю – только бы они не порезались чем-нибудь. Вдруг у него в сумке есть что-нибудь острое.

А он говорит – ну как? Ты согласна?

Я говорю – на что?

Он смотрит на меня и говорит – я же тебе объяснил. Ты что, разве не слушала?

Я говорю – я слушала, но просто я устала чуть-чуть. И у меня голова сегодня болит немного.

Он говорит – главное, чтобы ты подписала эту бумагу, в которой отказываешься от всяких претензий на то, что я Сережкин отец. Я узнавал у здешнего адвоката. Такую бумагу составить можно. И тогда я смогу забрать вас с собой. Снимем для вас квартиру. Однокомнатную – но ничего. Главное, что я буду помогать Сережке. Только моему отцу пока ничего говорить не надо.

Я поворачиваюсь к нему и говорю – так ты хочешь, чтобы мы поехали с тобой в Москву?

А он говорит – ну, да. Только надо сначала подписать эту бумагу. Чтобы потом в суде никаких косяков не возникло.

Я говорю – в каком суде?

Он говорит – ну вдруг ты захочешь со мной судиться. Насчет того, что я Сережкин отец.

Я смотрю на него и говорю – так ты и есть его отец.

А он говорит – я знаю. Но только это неважно.

Я говорю – как это неважно? Он же твой сын.

Он говорит – я знаю.

Потом встал, походил по комнате и говорит – короче, решай. Или ты едешь со мной в Москву, или не едешь.

А я смотрю на Сережку – как он ползает вокруг Толика, и потом на Вовку – как он посреди нашей комнаты стоит – в своей дубленке, и даже норковую шапку не снял, и потом говорю – мы уезжаем во Францию. Теперь уже совсем скоро. И Толика, наверное, с собой возьмем.

Вовка смотрел на меня, смотрел и наконец засмеялся.

Говорит – ты такая же дура, как твоя мать. Тоже с ума сошла. Проснись, ее больше нету.

Тогда я пошла на кухню и взяла там на подоконнике письмо. Отдала ему и говорю – правда, оно уже без конверта. Но все печати стоят. Сам посмотри, если не веришь.

Он прочитал письмо, и лицо у него стало другое. Как в детстве, когда он падал с велосипеда и над ним смеялись пацаны.

Мне даже стало жалко его.

Он говорит – и когда собираешься ехать?

Я говорю – не знаю еще. Надо последние вещи продать. Ну и еще кое-какие дела тут уладить.

Он говорит – понятно.

И наконец снимает свою шапку. А волосы у него под ней слиплись уже. И на висках побежал пот.

Я говорю – спасибо тебе за предложение. Может, когда-нибудь увидимся еще.

Тогда он стал собирать свои вещи. А Толик с Сережкой ползают вокруг него и сильно ему мешают. Потому что они подумали, что он с ними начал играть.

Наконец он собрал все, выпрямился и достал из дубленки маленький телефон.

Говорит – возьми. Если нажмешь вот на эту кнопку, то сразу соединит с Москвой. Я отдельно живу от отца, поэтому можешь звонить мне в любое время. За звонки плачу я.

Я говорю – а зачем?

Он смотрит на меня и говорит – ну, не знаю. Мало ли?

Потом посмотрел на Сережку, на Толика. Перешагнул через них и вышел. А я закрыла за ним дверь.

Постояла немного и чуть-чуть успокоилась. Но тут они стали капризничать. Потому что Вовка у них все игрушки забрал, а им нравилось копаться у него в сумке.

Я присела к ним и отдала Толику телефон. А Сережке дала письмо. Чтобы они замолчали.

И они притихли. Потому что детям нравится все ломать. А Сережке нравится рвать бумагу.

Я смотрела, как Толик стукает телефоном об пол, и ни о чем не думала. Мне просто нравилось на него смотреть. И еще мне нравилось смотреть на Сережку. Как он толкает себе бумагу в рот, выплевывает ее и смеется.

А потом он пополз к кровати, уцепился за спинку и встал. Постоял немного, разжал ручки, покачнулся и вдруг сделал один шаг ко мне. Я замерла, чтобы не напугать его, и протянула к нему руки. И тогда он шагнул еще. А я не могла даже с места сдвинуться и только смотрела на него. Он опять покачнулся и сделал еще один шаг.

И тогда я сказала – иди ко мне. Иди к маме.