Покинув особняк д'Арланжей, г-н Дабюрон не пошел домой. Всю ночь он блуждал неведомо где, пытаясь хоть чуть-чуть остудить пылающую голову и изнурить себя усталостью, которая принесла бы ему немного покоя.
— О, я безумец! — твердил он себе. — Лишь безумец мог верить, надеяться, что когда-нибудь будет любим ею. Какое безрассудство было мечтать о том, чтобы завладеть этим воплощением грации, благородства, красоты! Как прекрасна она была нынче вечером с лицом, залитым слезами! В ней было что-то ангельское! Каким возвышенным чувством озарились ее глаза, когда она говорила о нем! Да, она его любит. А меня почитает, как отца. Она сама сказала: «Как отца». Да разве могло быть иначе? Поделом же мне! Разве могла она увлечься угрюмым и суровым правоведом, унылым, как его неизменный черный сюртук? Что за преступный замысел был соединить ее девичью чистоту с моим отвратительным знанием жизни! Грядущее для нее — страна прекрасных иллюзий, а для меня давно уже поблекли все радужные упования. Она молода, как сама невинность, а я стар, как порок.
В самом деле, несчастный следователь был жалок сам себе. Он понимал Клер и не осуждал ее. Он корил себя за то, что не сумел скрыть от нее свою невыносимую боль, за то, что омрачил ее жизнь. Не мог себе простить, что вообще затеял это объяснение.
Разве не обязан он был предвидеть, что она отвергнет его и он лишится небесной радости видеть ее, слышать, молча обожать?
«Юная девушка, — размышлял он, — должна мечтать о возлюбленном. Должна видеть в нем идеал. Она радуется, украшая его самыми блистательными достоинствами, воображая его благороднейшим, отважнейшим, великодушнейшим из смертных. А что Клер могла бы думать обо мне, когда меня нет рядом? Воображение нарисовало бы ей меня в зловещей судейской мантии, в мрачной тюремной камере, в единоборстве с каким-нибудь негодяем и отщепенцем. Не в том ли состоит мое ремесло, чтобы опускаться на самое дно общества, копаться в грязи преступлений? Да, я обречен во тьме стирать грязное белье нашего развращенного общества. Что и говорить, некоторые профессии метят особой метой тех, кто ими занимается. Юрист, подобно священнику, должен бы приносить обет безбрачия. Ведь и тот и другой все знают, все слышат. Они даже одеваются похоже. Но священник в складках своей черной сутаны несет людям утешение, а судья ужас. Первый воплощает милосердие, второй — кару. Вот о чем она думает, вспоминая обо мне, между тем мой соперник, мой соперник…»
И несчастный продолжал бесконечно и бессмысленно кружить по пустынным набережным.
Он был без шляпы, глаза его блуждали. Чтобы легче было дышать, он сорвал с себя галстук и бросил.
Изредка навстречу ему попадался одинокий прохожий, но он не замечал никого. Прохожий останавливался и с жалостью смотрел вслед горемычному безумцу.
В безлюдном месте недалеко от улицы Гренель к нему подошли полицейские и попытались выяснить, кто он такой и что ему надо. Он оттолкнул их, но как-то машинально, и сунул им визитную карточку.
Прочитав, они отпустили его, уверенные, что он пьян.
На смену первоначальному смирению пришла безумная ярость. В сердце его зародилась ненависть, которая была сильней и неукротимей даже, чем любовь к мадемуазель д'Арланж.
Ах, попадись ему этот соперник, этот счастливчик, благородный виконт, которому все на свете дается даром!
Г-ну Дабюрону, гордому, благородному человеку, самоотверженному судебному следователю, открылась вся непреодолимая сладость мщения. Сейчас он понимал тех, кто от ненависти хватается за кинжал, кто, притаившись в темном углу, подло, исподтишка наносит удар — в грудь или в спину врага, как придется, лишь бы ударить, убить и с радостью увидеть кровь жертвы.
Как раз в эти дни он расследовал преступление жалкой уличной женщины, которую обвиняли в том, что она ударом ножа расправилась с одной из своих товарок.
Она ревновала к этой товарке, пытавшейся отбить у нее любовника, грубого пьянчугу-солдата.
Теперь г-ну Дабюрону было жаль эту презренную женщину, которую он накануне начал допрашивать.
Она была безобразна, вызывала отвращение, но ему припомнилось выражение ее лица в ту минуту, когда она заговорила о своем солдате.
«Она любит его, — думал следователь. — Если бы каждый присяжный перенес те же страдания, что я, она была бы оправдана. Но многие ли испытали в жизни страсть? Дай бог, один человек из двадцати».
Он поклялся себе призвать суд к снисходительности и, насколько удастся, смягчить кару за преступление.
Он и сам был готов решиться на преступление.
Г-н Дабюрон замыслил убить Альбера де Коммарена.
До самого утра он все больше укреплялся в своем замысле, приводя сотни безумных доводов, казавшихся ему вполне основательными и бесспорными, в пользу необходимости и законности мщения.
К семи утра он очутился на одной из аллей Булонского леса недалеко от озера. Он добрался до заставы Майо, нанял экипаж и велел отвезти себя домой.
Ночной бред продолжался, — но страдание унялось. Он не испытывал ни малейшей усталости. Одержимый навязчивой идеей, он действовал спокойно и методично, словно сомнамбула.
Он раздумывал, рассуждал, но разум его бездействовал.
Дома он тщательнейшим образом оделся, как в те дни, когда собирался в гости к маркизе д'Арланж, и вышел. Сперва он заглянул к оружейнику и купил маленький револьвер, который по его просьбе тут же зарядили. Сунув револьвер в карман, он отправился навещать тех знакомых, которые, по его мнению, могли знать, в каком клубе состоит виконт. Он разговаривал и держался настолько естественно, что никто не заметил, в каком странном состоянии духа он находится.
И только под вечер один его молодой приятель назвал ему клуб, который посещает г-н де Коммарен-сын, и, будучи сам членом этого клуба, предложил г-ну Дабюрону сводить его туда.
Юрист пылко поблагодарил друга и принял приглашение.
По дороге он исступленно сжимал в кармане рукоять револьвера. Думал он только об убийстве, которое собирался совершить, да о том, как бы не промахнуться.
«Поднимется чудовищный шум, — хладнокровно размышлял он, — особенно если мне не удастся сразу пустить себе пулю в лоб. Меня арестуют, посадят в тюрьму, будут судить. Пропало мое доброе имя! Ах, не все ли равно: раз Клер меня не любит, какое мне дело до прочего? Отец умрет от горя, знаю, но мне нужно отомстить».
В клубе приятель показал ему молодого черноволосого человека, который читал журнал, облокотясь на стол, г-ну Дабюрону показалось, что у него высокомерный вид.
Это был виконт.
Г-н Дабюрон, не вынимая револьвера, пошел прямо на него, но когда тот был уже в двух шагах от виконта, решимость изменила ему. Он резко повернулся и бросился прочь, оставив приятеля в глубоком недоумении относительно сцены, которую он не в силах был истолковать.
Никогда еще за всю свою жизнь г-н Альбер де Коммарен не был так близок к смерти, как в тот день.
Выйдя на улицу, г-н Дабюрон почувствовал, что земля уходит у него из-под ног. Перед глазами все поплыло. Он хотел крикнуть, но не мог. Судорожно взмахнув руками, он покачнулся и грузно осел на тротуар.
Сбежались люди, помогли полицейскому его поднять. В кармане у него нашли адрес и доставили его домой.
Придя в сознание, он обнаружил, что лежит в постели, а в ногах у него стоит отец.
— Что со мной было?
Ему со множеством предосторожностей рассказали, что полтора месяца он был между жизнью и смертью. Теперь врачи считают, что он спасен. Он уже начал поправляться, ему лучше.
Пятиминутный разговор изнурил его. Он закрыл глаза и попытался собраться с мыслями, которые метались в беспорядке, как осенняя листва, подхваченная ветром. Прошлое, казалось, тонуло в непроглядном тумане, но все, что касалось мадемуазель д'Арланж, виделось ему четко и ярко. Все, что он делал после того, как поцеловал Клер, стояло у него перед глазами, словно на залитой светом картине. Он вздрогнул, его бросило в пот.
Он едва не стал убийцей!
Но он уже в самом деле поправлялся, и умственные его способности восстановились; поэтому его мыслями завладел один вопрос уголовного права.
«Если бы я совершил убийство, — рассуждал он, — осудили бы меня? Да. Но был бы я на самом деле ответствен за свое преступление? Нет. Не есть ли преступление форма умственного расстройства? Что со мной было? Безумие? То особое состояние, которое должно предшествовать покушению на человеческую жизнь? Сможет ли кто-нибудь мне на это ответить? Почему не дано каждому судье перенести подобный необъяснимый приступ? Но расскажи я о том, что со мной было, разве мне поверят?»
Несколько дней спустя, немного окрепнув, он во всем открылся отцу, который пожал плечами и стал убеждать, что все это ему привиделось в бреду.
Дабюрон-отец был человек добрый, история печальной любви сына растрогала его, но никакой непоправимой беды он в этом не усмотрел. Он посоветовал сыну вести более рассеянный образ жизни, заверил, что тот волен распоряжаться всем его состоянием, и, главное, принялся уговаривать его жениться на какой-нибудь богатой наследнице из Пуату, доброй, веселой и здоровой, которая подарит ему прекрасных детей. Затем он отбыл в провинцию, поскольку имение страдало без его присмотра.
Через два месяца судебный следователь вернулся к прежнему времяпрепровождению и трудам. Но прошлого не вернуть: что-то в нем надломилось, он это чувствовал и ничего не мог с собой поделать.
Однажды ему захотелось повидать свою старую приятельницу маркизу. Увидев его, она испустила вопль ужаса: он так изменился, что она приняла его за привидение.
Поскольку мрачные лица внушали ей отвращение, она поспешила его спровадить.
Клер неделю была больна после того, как повидала г-на Дабюрона.
«Как он любил меня! — думала она. — Ведь он чуть не умер. Способен ли Альбер так любить?»
Она не решалась ответить на этот вопрос. Ей хотелось утешить г-на Дабюрона, поговорить с ним, попытаться ему помочь. Но он больше не приходил.
Однако г-н Дабюрон был не из тех, кто сдается без борьбы. Он решил, следуя совету отца, вести рассеянный образ жизни. Устремившись на поиски радостей, он обрел отвращение, но ни о чем не забыл.
Порой он был близок к тому, чтобы удариться в самый настоящий разгул, но всякий раз небесный образ Клер в белом платье преграждал ему дорогу.
Тогда он стал искать забвения в работе. Он обрек себя на каторжный труд, запрещая себе думать о Клер, подобно тому, как чахоточный запрещает себе думать о своем недуге. Его усердие и лихорадочная деятельность стяжали ему репутацию честолюбца, который далеко пойдет. Ничто в мире его не задевало.
Со временем к нему пришло если не спокойствие, то отупение, наступающее вслед за непоправимыми катастрофами. Он начал забывать, начал исцеляться.
Обо всех этих событиях напомнило г-ну Дабюрону имя Коммарена, произнесенное папашей Табаре. Следователь думал, что события эти погребены под пеплом времени, но вот они снова предстали ему, подобно буквам, написанным симпатическими чернилами, которые проступают, если поднести бумагу к огню. В одно мгновение эти события развернулись с волшебной быстротой перед его взором, словно во сне, для которого ни время, ни пространство не существуют.
Несколько минут он, словно раздвоившись, смотрел со стороны на собственную жизнь. Он был одновременно и актер, и зритель, он был у себя дома, в своем кресле, но в то же время и на подмостках; он играл роль и оценивал себя в этой роли.
Первым его ощущением, надо признаться, было ощущение ненависти, вслед за которым пришло отвратительное чувство удовлетворения. Волей случая у него в руках оказался человек, которого предпочла Клер. И человек этот уже не надменный вольможа, обладатель огромного состояния и потомок прославленных предков, а незаконнорожденный, сын доступной женщины. Чтобы сохранить за собой украденное имя, он совершил самое подлое преступление на свете. И г-ну Дабюрону, судебному следователю, невыразимо сладко было представлять себе, как он поразит своего недруга мечом правосудия.
Но длилось это всего одно мгновение. Тут же восстала и властно заговорила совесть этого порядочнейшего человека.
Что может быть чудовищней соединения двух несовместимых понятий ненависти и правосудия! Может ли юрист сознавать, что преступник, чья судьба находится в его руках, был его врагом, и не испытывать к себе более жгучего презрения, чем к самым бесчестным из подсудимых? Имеет ли право судебный следователь употреблять свою чудовищную власть против обвиняемого, питая к нему в глубине души хоть каплю неприязни?
Г-н Дабюрон снова повторил себе то, с чего весь последний год начинал каждое расследование: «Я и сам едва не запятнал себя страшным злодейством».
И вот теперь ему предстояло отдать приказ об аресте, а потом допрашивать и предать суду человека, которого он в свое время твердо намерен был убить.
Разумеется, никто не знал об этом преступлении, которое так и осталось замыслом, намерением, но мог ли он сам об этом забыть? И разве не следовало ему уклониться от этого дела, отойти в сторону? Разве не его долг отстраниться и умыть руки, предоставив кому-нибудь другому обязанность отомстить за него именем общества?
— Нет! — произнес он. — Это было бы трусостью, это было бы недостойно меня.
Тут на ум ему пришла мысль, исполненная безумного великодушия.
— Что, если я его спасу? — пробормотал следователь. — Что, если ради Клер я сохраню ему жизнь и честное имя? Но как его спасти? Для этого надо не дать ходу сведениям, обнаруженным папашей Табаре, и вовлечь его в заговор молчания. Тогда придется добровольно пойти по ложному пути и вместе с Жевролем устремиться на поиски воображаемого убийцы. Осуществимо ли это? Вдобавок выгородить Альбера — значит развеять надежды Ноэля; это значит оставить безнаказанным гнуснейшее из предательств. И наконец, это означает вновь принести правосудие в жертву собственной страсти.
Следователь терзался. Легко ли принять решение, когда все так запутано, когда тебя раздирают противоречивые желания?
Он растерянно метался между взаимоисключающими намерениями, бросаясь из крайности в крайность.
Что делать? Испытав новое неожиданное потрясение, рассудок его тщетно искал точку опоры.
«Отступиться? — размышлял следователь. — Это было бы малодушием. Я всегда должен оставаться представителем закона, недоступным ни страстям, ни лицеприятию. Неужели я настолько слаб, что, надевая мантию, не могу отбросить все личные предубеждения? Неужели не в силах, сосредоточившись на настоящем, отстранить от себя минувшее? Мой долг — расследовать преступление. Сама Клер велела бы мне следовать долгу. Да и захочет ли она принадлежать человеку, запятнанному подозрением? Ни за что. Если он невиновен, его ждет оправдание; если виновен — смерть».
Ход его мыслей, казалось, был безупречен, но в глубине души он терзался тысячью сомнений, жаливших, как шипы. Ему необходимо было чем-то подкрепить свое решение.
«Неужели я еще питаю ненависть к этому человеку? — думал он. — Нет, конечно, нет. Клер предпочла его мне, он меня даже не знает, значит, я должен винить не его, а ее. Моя ярость была просто-напросто приступом безумия. И я докажу это. Я хочу, чтобы во мне он нашел не столько судебного следователя, сколько советчика. Если он невиновен, я помогу ему воспользоваться для доказательства своей правоты всем арсеналом средств и всем превосходным полицейским механизмом, который находится в распоряжении прокуратуры. Да, я вправе заниматься этим делом: богу, который читает в глубине наших душ, ведомо, что любовь моя к Клер так велика, что я искренне, от всего сердца желаю ее возлюбленному оказаться невиновным».
И только тут г-н Дабюрон очнулся и понял, что прошло уже немало времени.
Было уже около трех часов ночи.
— О боже! — воскликнул он. — Папаша Табаре заждался. Наверно, он заснул.
Но папаша Табаре не спал и, подобно г-ну Дабюрону, не замечал, как бежит время.
Ему хватило десяти минут, чтобы составить в уме опись всего, что было в кабинете г-на Дабюрона, просторном и обставленном дорогой, но строгой мебелью соответственно состоянию и общественному положению хозяина. Вооружившись канделябром, он подошел к шести картинам кисти первоклассных мастеров, оживлявшим наготу деревянных панелей, и оценил прекрасную живопись. С любопытством осмотрел он и несколько бронзовых статуэток на камине и на столике с гнутыми ножками, с видом знатока исследовал книжный шкаф.
Затем, взяв со стола вечернюю газету, он опустился в глубокое кресло у камина.
Не успел он пробежать и треть передовой статьи, которая, как все тогдашние передовые парижских газет, была посвящена исключительно римскому вопросу, как выпустил листы из рук и погрузился в размышления. Навязчивая идея, не контролируемая волей, интересовавшая его куда больше политики, неодолимо влекла его в Ла-Жоншер, к трупу вдовы Леруж. Подобно человеку, который тысячи раз раскладывает пасьянс и вновь перемешивает карты, он выстраивал и вновь разрушал цепь своих рассуждений.
Да, в этом печальном деле для него все ясно. Он полагал, что ему известно все, с начала до конца. Он уже знал, как действовать, и был уверен, что г-н Дабюрон разделяет его точку зрения. И все же сколько еще трудностей впереди!
Ведь между судебным следователем и обвиняемым стоит высший суд, замечательное учреждение, которое служит всем нам порукой и призвано умерять суровость власти, — суд присяжных.
А этот суд, слава богу, не довольствуется логическими умозаключениями. Любые, самые убедительные построения, как бы они ни поразили и ни потрясли присяжных, не заставят их вынести вердикт: «Да, виновен». Присяжные находятся на нейтральной полосе между обвинением, которое выдвигает свои аргументы, и защитой, которая гнет свою линию, и они требуют вещественных доказательств, настаивают на таких уликах, которые можно было бы потрогать. Там, где юристы с легким сердцем вынесли бы обвинительный приговор, суд присяжных предпочитает оправдать обвиняемого, чтобы не взять греха на душу, поскольку очевидных улик все-таки нет.
Печально известная казнь Лезюрка повлекла за собой наверняка не одно преступление, оставшееся безнаказанным, и следует признаться, в этом есть своя логика.
В сущности, если не считать случаев, когда преступника застали на месте преступления или когда он сам сознался в содеянном, для прокуратуры каждое преступление оказывается более или менее загадочным. Иногда сомнения, которые не удалось рассеять в ходе следствия, так беспокоят прокуратуру, что она сама о них предупреждает. Почти во всех тяжких преступлениях для правосудия и для полиции остается нечто таинственное, непостижимое. Талант адвоката в том и состоит, чтобы нащупать это «нечто» и сосредоточить на нем свои усилия. Пользуясь этой неясностью, он разжигает сомнения. Какой-нибудь спорный эпизод, умело поданный на судебном заседании, может в последний момент изменить весь ход процесса. Этой неуверенностью в исходе дела и объясняется ожесточенный характер, какой принимают подчас судебные прения.
И чем выше уровень развития общества, тем нерешительнее и боязливее ведут себя присяжные, особенно в сложных случаях. Они несут бремя ответственности со все возрастающей тревогой. Многие из них уже вообще не хотят выносить смертные приговоры. А если все же приходится, то они пытаются так или иначе снять со своей совести этот груз. Недавно присяжные подписали ходатайство о помиловании, а о ком они хлопотали? Об отцеубийце. Любой присяжный, удаляясь на совещание, думает не столько о том, что он сейчас услышал, сколько о том, что ему самому грозит всю жизнь терзаться угрызениями совести. И многие из них предпочтут отпустить на свободу три десятка злодеев, лишь бы не осудить одного невиновного.
Поэтому обвинение должно располагать полным набором улик и выступать перед присяжными, так сказать, во всеоружии. А выковать оружие, добыть улики — задача судебного следователя. Дело это тонкое, подчас весьма долгое и трудное.
Если обвиняемый сохраняет хладнокровие и уверен, что не оставил следов на месте преступления, то, сидя в тюрьме, в одиночной камере, он бросает вызов всем ухищрениям следствия. Это жестокая борьба, которая тем ужаснее, что человек, запертый в камере, лишенный поддержки и защиты, может ведь оказаться и невиновным. Сумеет ли судебный следователь остаться глух к доводам внутреннего голоса?
Нередко правосудию приходится признать себя побежденным. Оно уверено, что нашло преступника: на него указывает логика, здравый смысл, но от судебного преследования приходится отказаться за неимением улик.
К сожалению, многие тяжкие преступления остаются безнаказанными. Некий бывший товарищ прокурора однажды признался, что он лично знал трех убийц богатых, счастливых, уважаемых людей, которые, за отсутствием неопровержимых улик, скончались в своей постели, окруженные родными, и были преданы земле со всеми почестями, а могилы их украшены высокопарными эпитафиями.
При мысли о том, что убийца может уйти от наказания, у папаши Табаре кровь вскипала в жилах, словно при воспоминании о тяжком оскорблении. Такое безобразие, по его мнению, возможно лишь из-за глупости должностных лиц, причастных к расследованию, бестолковости полицейских и бездарности или попустительства судебного следователя.
— Уж я-то не упущу добычу, — самодовольно бормотал он. — Нет такого преступления, которое нельзя было бы раскрыть, разве что преступник сумасшедший, чьи поступки не поддаются логическому анализу. Я готов искать виновного всю жизнь, я готов свернуть себе на этом шею, но никогда не признаю себя побежденным, как это столько раз бывало с Жевролем.
Благодаря счастливому случаю на сей раз папаша Табаре вновь преуспел. Но какие доказательства представить следствию и проклятущему суду присяжных, этим дотошным и трусливым крючкотворам? Что придумать, чтобы заставить раскрыться этого энергичного человека, который держится начеку и надежно защищен как своим высоким положением, так и мерами предосторожности, которые он наверняка принял? Какую западню ему приготовить, к какой новой и надежной военной хитрости прибегнуть?
Добровольный сыщик ломал себе голову, изобретая хитроумные, но неосуществимые уловки, и всякий раз его останавливали соображения этой чертовой законности, чинящей такие препоны доблестным рыцарям с Иерусалимской улицы.
Он так углубился в свои построения, то весьма изобретательные, то несколько неуклюжие, что не слышал, как отворилась дверь в кабинет, и совершенно не заметил появления судебного следователя.
Из задумчивости его вывел голос г-на Дабюрона, который взволнованно произнес:
— Простите меня, господин Табаре, что я так долго заставил вас ждать.
Папаша Табаре вскочил и согнулся в почтительном поклоне не меньше чем на сорок пять градусов.
— Право, сударь, — отвечал он, — я и не заметил, что жду.
Г-н Дабюрон пересек комнату и уселся напротив полицейского, перед круглым столиком, на котором лежали бумаги и документы, имевшие отношение к убийству. Он выглядел крайне утомленным.
— Я много размышлял над этим делом… — начал он.
— Я тоже, — перебил папаша Табаре. — Когда вы вошли, сударь, я с тревогой думал, как поведет себя при аресте виконт де Коммарен. На мой взгляд, это главное. Вспылит? Попытается нагнать страху на полицейских, пригрозит вышвырнуть их за дверь? Такова обычная тактика преступников из хорошего общества. Но мне кажется, он будет держаться холодно и невозмутимо. Преступление всегда вытекает из характера преступника. Вот увидите, этот человек продемонстрирует нам изумительное самообладание. Скажет, что явно стал жертвой недоразумения. Будет настаивать на скорейшем свидании с судебным следователем — тогда, мол, все сразу разъяснится.
Папаша Табаре высказывал свои предположения с такой незыблемой уверенностью, таким непререкаемым тоном, что г-н Дабюрон не удержался от улыбки.
— До этого еще дело не дошло, — заметил он.
— Не дошло, так дойдет через несколько часов, — живо возразил сыщик. Полагаю, что, как только рассветет, господин судебный следователь выдаст ордер на арест виконта де Коммарена.
Следователь содрогнулся, словно больной, который видит, как хирург, войдя к нему в комнату, раскладывает на столике свои инструменты.
Настало время действовать. Ему открылось неизмеримое расстояние, отделяющее мысль от поступка, решение от его исполнения.
— Вы слишком спешите, господин Табаре, — произнес он. — Вы не представляете себе, какие препятствия стоят перед нами.
— Но ведь он убил! Скажите, господин следователь, кто, как не он, мог совершить это убийство? Кому было выгодно уничтожить вдову Леруж, ее свидетельства, бумаги, письма? Ему, только ему. Мой Ноэль, такой же глупец, как все порядочные люди, предупредил его, вот он и принял меры. Если его вина не будет доказана, он так и останется Коммареном, а моему адвокату до гроба придется носить имя Жерди.
— Да, но…
Папаша Табаре изумленно уставился на следователя.
— Господин следователь усматривает какие-то трудности? — спросил он.
— Еще бы! — отвечал г-н Дабюрон. — Это дело из тех, которые требуют предельной осмотрительности. В случаях, подобных нашему, удары следует наносить только наверняка, а мы располагаем лишь предположениями… Да, разумеется, весьма убедительными, но все же предположениями. А вдруг мы заблуждаемся? К сожалению, правосудие никогда не может полностью исправить свою ошибку. Длань его, несправедливо опустившись на невинного, оставляет на нем несмываемое клеймо. И пускай правосудие признает, что оно заблуждалось, пускай оно объявит об этом во всеуслышание — тщетно. Бессмысленное, тупое общественное мнение не простит человека, который подозревался в убийстве.
Папаша Табаре выслушивал эти рассуждения, испуская тяжкие вздохи. Его-то не остановили бы столь ничтожные доводы.
— Наши подозрения имеют под собой почву, — продолжал следователь, — я в этом убежден. Но что, если они несправедливы? Тогда наша поспешность обернется для этого молодого человека ужасным несчастьем. Вдобавок огласка, скандал! Подумали вы об этом? Вы не представляете себе, какой урон подобный промах может нанести правосудию, а ведь его сила зиждется на всеобщем к нему уважении. Ошибка вызовет разговоры, привлечет всеобщее пристальное внимание и возбудит недоверие к нам, и это в наши-то времена, когда все умы и так слишком предубеждены против законной власти.
И, облокотясь на столик, г-н Дабюрон, казалось, ушел в размышления.
«Вот не везет, — думал папаша Табаре. — Я нарвался на труса. Надо действовать, а он болтает. Надо подписать постановление, а он теории разводит. Мое открытие его оглушило, и он испугался. Я-то думал, когда бежал к нему, что он будет в восторге. Ничуть не бывало. Он с удовольствием выложил бы луидор из собственного кармана, лишь бы сделать так, чтобы меня не привлекали к этому делу: тогда бы он ничего не знал и спокойно спал в неведении. И так всегда: всем им хочется, чтобы к ним в сети угодил косяк мелкой рыбешки, а крупной рыбы им и даром не надо. Крупные рыбы опасны, их лучше выпустить на волю».
— Быть может, — вслух произнес г-н Дабюрон, — быть может, довольно будет постановления на обыск и вызова в суд?
— Тогда все пропало! — вскричал папаша Табаре.
— Почему же?
— Ах, господин следователь, вы, наверно, понимаете это лучше, чем я, жалкий старик. Мы имеем дело с самым что ни на есть хитроумным и тонким предумышленным убийством. Счастливая случайность навела нас на след преступника. Если мы дадим ему время опомниться, он от нас ускользнет.
Вместо ответа следователь кивнул головой, что можно было истолковать как согласие.
— Каждому ясно, — продолжал папаша Табаре, — что наш противник человек незаурядной силы, поразительного хладнокровия, изумительной ловкости. Этот негодяй несомненно все предусмотрел, абсолютно все, вплоть до совершенно невероятной возможности, что на него падет подозрение. Уж он-то обо всем позаботился. Если вы, господин следователь, ограничитесь повесткой в суд, негодяй спасен. Он предстанет перед судом, как ни в чем не бывало, невозмутимый, словно речь пойдет о дуэли. Он запасется таким надежным алиби, что не подкопаешься. Докажет, что провел вечер и ночь с вторника на среду в обществе самых высокопоставленных лиц. Выяснится, что обедал он с графом таким-то, играл в карты с маркизом имярек, ужинал с герцогом как-бишь-его; причем баронесса такая и виконтесса сякая глаз с него не сводили… И все будет сыграно как по нотам и рассчитано с такой точностью, что нам придется распахнуть перед ним двери, да еще с извинениями провожать его по лестнице. Победить его можно только одним способом: застигнуть врасплох, чтобы он не успел опомниться и приготовиться. Надо упасть как снег на голову, застать его спящим, увести прежде, чем он опомнится, и сразу же допросить, еще тепленького. Это единственный способ пролить свет на преступление. Эх, стать бы мне на один денек судебным следователем!
Папаша Табаре осекся, опасаясь, не проявил ли он неуважения к следователю. Но г-н Дабюрон, казалось, нисколько не обиделся.
— Продолжайте, — поощрительно произнес он, — продолжайте.
— Допустим, — подхватил старый сыщик, — я стал судебным следователем. Я посылаю арестовать этого типа, и через двадцать минут он уже у меня в кабинете. Я не стану терять время, предлагая ему всякие вопросы с подвохом. Нет, я пойду напролом. Прежде всего, обрушу на него всю тяжесть своей уверенности. Изрядный груз! Я докажу ему, что знаю все, докажу с такой ясностью, очевидностью, так непреложно, что он сдастся — ему просто ничего больше не останется. И допрашивать я его не стану. Не дам ему и рта раскрыть, а заговорю первый. И вот что я ему скажу. Вы, любезнейший, представляете мне алиби? Превосходно! Но мы это средство знаем, имели с ним дело. Испытанный прием! Время смотрят по часам, которые спешат или отстают. Ладно, согласен, сотня человек не спускала с вас глаз. А вы между тем действовали вот как: в восемь часов двадцать минут вы ловко исчезли. В восемь тридцать пять сели в поезд на вокзале Сен-Лазар. В девять вышли из вагона на вокзале в Рюэйле и пошли по дороге, ведущей в Ла-Жоншер. В девять пятнадцать постучались в окошко вдовы Леруж, она вам отворила, и вы попросили у нее поесть и, главное, выпить. В девять двадцать пять вы вонзили ей между лопаток остро заточенный кусок клинка, перевернули весь дом вверх дном и сожгли некие бумаги, сами знаете какие. Затем, завернув все ценности в салфетку и прихватив ее с собой, чтобы создать видимость ограбления, вы вышли и заперли дверь на два оборота.
Дойдя до Сены, вы бросили узелок в воду, пешком вернулись на станцию и в одиннадцать часов преспокойно уехали. Все прошло как по маслу. Вы не учли только двух противников: хитреца сыщика по прозвищу Загоню-в-угол и другого, еще более опасного, имя которому — случай. Эти-то двое вас и погубили. Вдобавок вы совершили промах, оставшись в чересчур изящных ботинках, в жемчужно-серых перчатках и не избавившись от шелкового цилиндра и зонтика. А теперь сознавайтесь, так будет быстрее, а я разрешу вам дымить в тюрьме вашими любимыми превосходными сигарами, которые вы всегда курите с янтарным мундштуком.
Папашей Табаре овладело такое вдохновение, что, казалось, он вырос дюйма на два. Он взглянул на следователя, словно ожидая увидеть у него на лице одобрительную улыбку.
— Вот так я ему и сказал бы, — продолжал он, переведя дыхание. — И если только этот человек не окажется в тысячу раз сильнее, чем я думаю, если только он не из бронзы, не из мрамора, не из стали, я повергну его во прах и добьюсь признания.
— А если он окажется из бронзы? Если не повергнется во прах? Что вы будете делать?
Этот вопрос явно озадачил полицейского.
— Проклятие! — пробормотал он. — Ну, не знаю… Посмотрю, подумаю… Да нет, он признается!
После изрядно затянувшегося молчания г-н Дабюрон взял перо и поспешно черкнул несколько строк.
— Сдаюсь, — произнес он. — Решено, господин Альбер де Коммарен будет арестован. Но понадобится время на всякие формальности, на обыск, да и мне тоже необходимо кое-что сделать. Я хотел бы прежде допросить его отца, графа де Коммарена, и этого молодого адвоката, вашего друга, господина Ноэля Жерди. Мне нужны письма, которыми он располагает.
При имени Жерди лицо папаши Табаре омрачилось и на нем обозначилось выражение комичнейшего беспокойства.
— Черт бы меня побрал! — воскликнул он. — Этого-то я и боялся.
— Чего же? — удивился г-н Дабюрон.
— Что вам понадобятся письма Ноэля. Естественно, он узнает, кто навел полицию на след преступника. Хорошо же я буду выглядеть! Разумеется, его права будут признаны благодаря мне, не правда ли? Как по-вашему, будет он мне благодарен? Да ничуть не бывало! Он проникнется ко мне презрением! Он станет меня избегать, едва узнает, что господин Табаре, рантье, и сыщик Загоню-в-угол — одно и то же лицо. Слаб человек! Через неделю мои ближайшие друзья перестанут подавать мне руку. Как будто это не великая честь служить правосудию!.. Придется мне переехать в другой квартал, сменить имя…
Огорчение его было так велико, что он чуть не плакал. Г-н Дабюрон был тронут.
— Успокойтесь, дорогой господин Табаре, — произнес он. — Лгать я не стану, но поведу дело так, чтобы ваш любимец, ваш приемный сын ничего не узнал. Я дам ему понять, что на его след меня навели бумаги, найденные в доме вдовы Леруж.
Окрыленный папаша Табаре схватил руку следователя и поднес ее к губам.
— Ах, благодарю вас, сударь, — вскричал он, — тысячу раз благодарю! Вы так великодушны, вы… А я-то недавно еще… Но довольно! Если позволите, я буду присутствовать при аресте; хотелось бы принять участие в обыске.
— Я и сам думал вас об этом просить, господин Табаре, — отвечал следователь.
Лампы чадили, свет их потускнел, крыши домов побелели. Занимался день. Вдали уже слышался шум утренних повозок. Париж просыпался.
— Раз мы решили действовать, — заметил г-н Дабюрон, — нельзя терять ни минуты. Сейчас я должен повидаться с императорским прокурором, даже если ради этого мне придется поднять его с постели. От него поеду прямо во Дворец правосудия. Я буду там к восьми часам. Приезжайте туда к этому же времени, господин Табаре, и ждите моих распоряжений.
Сыщик поблагодарил и стал прощаться. Но тут вошел слуга г-на Дабюрона.
— Этот пакет, сударь, — сказал он хозяину, — доставил только что буживальский жандарм. Он ждет ответа в прихожей.
— Превосходно, — отвечал следователь. — Узнайте у него, не нужно ли ему чего, да угостите стаканом вина. — С этими словами он вскрыл пакет и воскликнул:
— Глядите-ка, письмо от Жевроля!
Письмо гласило:
«Господин судебный следователь!
Имею честь уведомить вас, что напал на след человека с серьгами. Узнал я о нем у хозяина винной лавки, где засиживаются местные пьянчуги. В воскресенье утром, выйдя от вдовы Леруж, в эту лавку заглянул человек, которого мы ищем. Сначала он взял две литровые бутылки вина и расплатился. Потом хлопнул себя по лбу и сказал: „Ну и болван! Совсем забыл, что завтра именины корабля“. И тут же купил еще три бутылки. Я справился в календаре, корабль называется „Сен-Марен“. Еще я выяснил, что он гружен зерном. Одновременно с этим письмом пишу в префектуру, чтобы в Париже и Руане были предприняты поиски. Они наверняка принесут плоды.
Примите, милостивый государь…»
— Бедняга Жевроль! — воскликнул папаша Табаре, разразившись хохотом. Он точит саблю, а сражение уже выиграно. Не хотите ли, господин следователь, положить конец его поискам?
— Ни в коем случае! — отвечал г-н Дабюрон. — Пренебрежение к мелочам нередко оборачивается непоправимой ошибкой. Кто может знать, какие новые сведения сообщит нам этот человек?