В тот же самый день, когда было обнаружено преступление в Ла-Жоншер, в тот самый час, когда папаша Табаре проводил осмотр комнаты убитой, виконт Альбер де Коммарен садился в экипаж — он ехал на Северный вокзал встречать отца.

Виконт был страшно бледен. Обострившиеся черты лица, мрачный взгляд, бескровные губы свидетельствовали либо о невыносимой усталости, либо о чрезмерных излишествах в наслаждениях, либо о безумной тревоге.

Впрочем, в особняке вся прислуга обратила внимание, что вот уже пять дней, как молодой хозяин совершенно переменился. Разговаривал он через силу, почти ничего не ел и настрого запретил входить к нему.

Камердинер виконта заметил, что эта перемена, слишком стремительная, чтобы не бросаться в глаза, произошла утром в воскресенье после визита некоего сьера Жерди, адвоката, проведшего в библиотеке почти три часа.

Виконт, до прихода этого человека веселый, как скворец, после его ухода стал бледнее смерти, и эта чудовищная бледность больше не сходила с его лица.

Отправляясь на вокзал, он, казалось, и передвигался-то с трудом, по каковой причине Любен, камердинер, упорно уговаривал его не выходить из дому. Выйти на холод — это же страшная неосторожность. Гораздо разумнее лечь в постель и выпить чашечку липового отвара.

Но граф де Коммарен крайне ревностно относился к внешним проявлениям сыновнего долга. Этот человек скорей простил бы сыну самые невероятные безрассудства, самую гнусную распущенность, нежели то, что он именовал непочтительностью. О своем прибытии он оповестил за сутки телеграммой, которая должна была поднять по тревоге всех обитателей особняка, и отсутствие Альбера на вокзале возмутило бы его сильней, чем самое непристойное оскорбление.

Минут пять виконт прохаживался по залу ожидания, наконец колокол возвестил о прибытии поезда. Двери, выходящие на перрон, распахнулись, и через них потоком пошли пассажиры.

Как только сутолока чуть уменьшилась, появился граф в сопровождении слуги, который нес огромную дорожную шубу из дорогого меха.

Граф де Коммарен выглядел лет на десять моложе своего возраста. В бороде и все еще густых волосах лишь кое-где поблескивала седина. Был он высок и сух, ходил, ни капли не горбясь, высоко неся голову, но в нем не было ничего от той неприятной британской чопорности, которой так завистливо восхищаются наши юные «джентльмены». У него была благородная осанка и легкая поступь. Такие сильные и очень красивые руки бывают только у человека, чьи предки в течение веков привыкли орудовать шпагой. Тот, кто стал бы изучать правильное лицо графа, обнаружил бы в нем странный контраст: черты его дышали добродушием, на устах играла улыбка, но светлые глаза пылали яростной гордыней.

Этот контраст объяснял тайну его натуры.

Столь же нетерпимый, как маркиза д'Арланж, граф шел в ногу с веком или по крайней мере делал вид, будто идет в ногу.

Так же как маркиза, он презирал всех, кто не был дворянского рода, только презрение свое выражал по-другому. Маркиза демонстрировала пренебрежение надменно и грубо, граф прикрывал его утонченной, прямо-таки чрезмерной и унижающей вежливостью. Маркиза с радостью бы «тыкала» своим поставщикам. А вот в доме графа его архитектор как-то уронил зонтик, и граф поспешно кинулся его поднимать.

Старая маркиза прожила жизнь с завязанными глазами, с заткнутыми ушами, у графа же в этом смысле было отличное зрение, и видел он очень хорошо, притом обладал не менее тонким слухом. Она была глупа и совершенно лишена здравого смысла; он был умен, имел, можно сказать, широкие взгляды и определенные идеи. Она мечтала о возврате своих несуразных прав, о реставрации монархических нелепостей, полагая, что время можно прокрутить назад, как стрелки часов; он стремился к практическим целям, например, к власти, и был искренне убежден, что его партия еще сможет вновь захватить и сохранить ее, а затем медленно, незаметно, но окончательно восстановить все утраченные привилегии.

Но, в общем-то, они поладили бы друг с другом.

Иначе говоря, граф являл собой приукрашенный портрет определенной части общества, маркиза была карикатурой на нее.

Следует добавить, что при общении с равными себе г-н де Коммарен избавлялся от своей уничижительной вежливости. Именно тогда проявлялся его подлинный характер — надменный, упрямый, неуступчивый; на любое противоречие граф реагировал, как племенной жеребец на укус слепня.

Дома он был сущий деспот.

Увидев отца, Альбер поспешил к нему. Они обменялись рукопожатиями, поцеловались с видом столь же благородным, сколь и церемонным, а потом с минуту еще обменивались приветствиями и банальными фразами касательно поездки и возвращения.

И похоже, только после этого г-н де Коммарен заметил, какая разительная перемена произошла в облике его сына.

— Виконт, вы больны? — поинтересовался он.

— Нет, — лаконично ответил Альбер.

Граф произнес: «А!» — и дернул головой; это движение, ставшее у него чем-то вроде тика, выражало крайнюю степень недоверия. После этого он повернулся к своему слуге и отдал несколько коротких распоряжений.

— А теперь, — вновь обратился он к сыну, — едем скорей в особняк. Мне не терпится почувствовать себя дома, да и поел бы я с удовольствием. У меня сегодня во рту ни крошки не было, если не считать чашки отвратительного бульона в каком-то буфете.

Граф де Коммарен приехал в Париж в убийственном настроении. Поездка в Австрию не принесла тех результатов, на какие он надеялся.

Ко всему прочему он навестил по дороге одного из своих старинных друзей и имел с ним такой жаркий спор, что они расстались, не подав друг другу руки.

Отец и сын уселись в карету, лошади взяли в галоп, и граф тут же обратился к теме, не дававшей ему покоя.

— Я порвал с герцогом де Сермезом, — сообщил он Альберу.

— Мне кажется, — отвечал Альбер без малейшего намека на насмешку, это происходит всякий раз, стоит вам пробыть вместе больше часа.

— Верно, но на сей раз это окончательно. Я прожил у него четыре дня в состоянии крайнего раздражения. Отныне я перестал его уважать. Вы представляете, виконт, Сермез продает Гондрези, едва ли не лучшие свои земли на севере Франции. Он сводит лес, выставляет на продажу с торгов замок, в котором живет. Обитель принцев станет сахарным заводом! Он все превращает в деньги, чтобы увеличить, как он заявляет, свой доход, чтобы купить ренту, акции, облигации.

— И это причина вашего разрыва? — спросил не слишком удивленный Альбер.

— Разумеется. По-вашему, она неосновательна?

— Но вы же знаете, у герцога большая семья, и он далеко не богат.

— Ну и что из того? — прервал его граф. — Какое это имеет значение? Другие во всем ограничивают себя, живут на своей земле тем, что она приносит, ходят всю зиму в сабо, дают образование только старшему сыну, но землю не продают. Друзья должны говорить друг другу правду, даже если она горькая. Я высказал Сермезу все, что думаю. Дворянин, продающий родовые земли, совершает гнусность, он предает свою партию.

Альбер попытался возразить.

— Я сказал «предает», — с горячностью продолжал граф, — и стою на этом слове. Запомните навсегда, виконт: власть принадлежала, принадлежит и всегда будет принадлежать тем, кто владеет собственностью, в первую очередь, землей. Люди девяносто третьего года прекрасно понимали это. Разорив дворянство, они разрушили его престиж гораздо надежнее, нежели отменой титулов. Принц, который ходит пешком и не имеет лакеев, такой же человек, как все. Министр Июльской монархии, сказавший буржуа: «Обогащайтесь!» — был не дурак. Он дал им магическую формулу власти. Буржуа не поняли его, им захотелось скорого богатства, и они ударились в спекуляции. Сейчас они богаты. Но в чем оно, их богатство? В биржевых ценностях, в содержимом бумажников, в акциях, одним словом, в бумажках.

В своих несгораемых шкафах они хранят дым, видимость. Они предпочитают движимость, так как она приносит почти восемь процентов, виноградникам и лесам, которые не дают даже трех. А вот крестьянин не так глуп. Чуть только у него появляется клочок земли величиной с носовой платок, как ему уже хочется со скатерть, а потом с простыню. Крестьянин медлителен, как вол, которого он запрягает в телегу, но у крестьянина есть цепкость, неторопливая энергия, упорство. Он идет прямиком к цели, стойко влачит ярмо, и ничто его не остановит, не своротит с пути. Ради того, чтобы стать собственником, он туже затягивает пояс, а дураки хохочут. А когда он устроит свой восемьдесят девятый год, кто больше всех изумится? Буржуа и банковские бароны, финансовые феодалы.

— Ну, и… — начал виконт.

— Вы не понимаете? Дворянство обязано действовать так же, как крестьянин. Если дворянин разорился, его долг восстановить свое состояние. Коммерция для него исключается. Пусть. Зато ему остается сельское хозяйство. Вместо того чтобы полвека по-дурацки негодовать и влезать в долги, пытаясь поддержать жалкий и скудный уровень жизни, дворянство обязано было засесть по своим замкам в провинции и там трудиться, во всем ограничивать себя, экономить, покупать землю, увеличивать свои владения, потихоньку прибирать все к своим рукам. Если бы оно приняло такое решение, ему уже принадлежала бы вся Франция. Оно обладало бы огромными богатствами, потому что цены на землю растут с каждым днем. За тридцать лет я без всяких усилий удвоил свое состояние. Бланвиль, который в тысяча восемьсот семнадцатом году обошелся моему отцу в сто тысяч экю, теперь стоит больше миллиона. И потому я пожимаю плечами, когда слышу, как дворянство жалуется, плачется, кого-то обвиняет. У всех доходы растут, говорит оно, а у него остаются неизменными. А кто в этом виноват? С каждым годом дворянство становится беднее и беднее. То ли еще ждет его. Скоро оно пойдет по миру, и те несколько аристократических фамилий, что у нас еще остались, в конце концов окажутся не более чем вывеской. И это будет конец. Меня утешает одно: крестьянин, став хозяином наших владений, будет всесилен и запряжет в свою телегу всех этих буржуа, которых ненавидит так же, как я презираю.

В этот миг экипаж остановился во дворе, описав перед домом полукруг совершенной формы, гордость кучера, хранителя старых добрых традиций.

Граф вышел первым и, поддерживаемый под локоть сыном, поднялся по ступеням парадного крыльца.

В обширном вестибюле выстроилась в ряд почти вся прислуга в парадных ливреях.

Граф на ходу обвел их взглядом, точь-в-точь как офицер, осматривающий солдат перед смотром. Судя по выражению лица, он остался доволен их видом и проследовал в свои апартаменты, находившиеся на втором этаже над парадными комнатами.

Ни в одном доме, нигде и никогда, не было такого великолепного порядка, как в огромном особняке графа де Коммарена, которому состояние позволяло содержать его с таким великолепием, какое не снилось иному германскому князьку.

Граф обладал совершенным талантом, можно даже сказать, искусством, в наше время гораздо более редким, чем представляется многим, управлять целой армией слуг. По мнению Ривароля, существует манера сказать лакею: «Ступайте!», которая свидетельствует о породе куда лучше, чем сто фунтов дворянских грамот.

Многочисленные слуги не доставляли графу ни неудобств, ни забот, ни затруднений. Они были ему необходимы и служили, как хотелось ему, а не как хотелось бы им. Он был неизменно взыскателен, всегда готов сказать: «Я, кажется, ясно приказал», — и тем не менее ему очень редко приходилось прибегать к выговорам.

Все у него было заранее предусмотрено, даже — и главным образом непредвиденное, все отрегулировано, установлено загодя и навсегда, так что ему ни о чем не приходилось беспокоиться. Внутренний механизм был так совершенно отлажен, что действовал без скрипа, усилий и остановок на ремонт. Ежели недоставало одного колесика, его заменяли, почти даже не замечая этого. Новичок втягивался в общее движение, и через неделю он либо притирался, либо его увольняли.

Итак, хозяин возвратился из путешествия, и сонный особняк пробудился, словно по мановению волшебной палочки. Каждый стоял на своем посту и был готов снова приняться за труды, прервавшиеся полтора месяца назад. Все знали, что граф весь день провел в вагоне, но он мог оказаться голоден, и приготовление обеда было ускорено. Все слуги, вплоть до последнего поваренка, твердо помнили первую статью основного закона этого дома: «Прислуга существует не для того, чтобы исполнять приказания, а для того, чтобы не возникала нужда их отдавать».

Г-н де Коммарен привел себя в порядок после дороги, переоделся, и тотчас же появился дворецкий в шелковых чулках с сообщением, что «кушать подано».

Объявив об этом, он тут же спустился вниз, а через несколько минут отец и сын встретились у дверей столовой.

То был большой зал с очень высоким, как на всем первом этаже, потолком, меблированный с восхитительной простотой. Каждый из четырех буфетов, украшающих его, заполнил бы собой любую из тех просторных квартир, какие миллионеры последнего разлива снимают на бульваре Мальзерб за пятнадцать тысяч франков. Коллекционер остолбенел бы, доведись ему бросить взгляд на эти буфеты, битком набитые драгоценной эмалевой посудой, великолепным фаянсом и фарфором, при виде которого саксонский король позеленел бы от зависти.

Сервировка стола, который был накрыт в центре зала и за который сели граф и Альбер, вполне соответствовала этой безумной роскоши. Он ломился от серебра и хрусталя.

Граф был великий чревоугодник. Порой он даже хвастался своим огромным аппетитом, который какой-нибудь бедняк воспринимал бы как величайший физический недостаток. Он любил вспоминать великих людей, отличавшихся к тому же и чудовищным обжорством. Карл V поглощал горы мяса. Людовик XIV за каждой трапезой запихивал в себя столько, сколько съедало шестеро обычных людей. За столом граф с удовольствием развивал мысль, что о человеке вполне можно судить по объему его желудка, и приводил сравнение с лампами, сила света которых зависит от количества потребляемого масла.

Первые полчаса обеда прошли в молчании. Г-н де Коммарен с чувством насыщался, не замечая или не желая замечать, что Альбер держит вилку и нож в руках скорей для вида и не притронулся ни к одному из кушаний, которые ему клали на тарелку. Но за десертом настроение старого аристократа, подогретое бургундским определенной марки, которое он уже много лет предпочитал остальным винам, исправилось.

К тому же он был не прочь излить после обеда чуть-чуть желчи, полагая, что не слишком жаркий спор способствует пищеварению. Письмо, которое он получил по приезде и успел уже пробежать, послужило ему отправным пунктом.

— Я приехал всего час назад, но уже получил от Бруафрене целую проповедь, — сообщил он сыну.

— Да, он много пишет, — заметил Альбер.

— Чересчур много. Он разорится на чернилах. И опять планы, прожекты, надежды — сущее ребячество. Честное слово, они все утратили разум. Желают перевернуть мир, да только им не хватает рычага и точки опоры. Хоть я их и люблю, но, право, глядя на них, можно умереть от смеха.

И в течение минут десяти граф осыпал своих лучших друзей самой язвительной бранью и самыми колкими насмешками, похоже даже не подозревая, что добрая половина их смешных черт свойственна и ему.

— Если бы еще, — уже более серьезно продолжал он, — они хотя бы верили в себя, проявили хотя бы чуточку отваги! Так нет же! Именно веры-то им и недостает. Они вечно рассчитывают на других, на кого угодно, только не на себя. Любой их шаг свидетельствует о бессилии, любая декларация остается жалким недоноском. Я все время вижу, как они мечутся в поисках кого-нибудь, кто сидит на коне и согласится, чтобы они пристроились у него за спиной. И, никого не найдя, несмотря на все свои старания, они возвращаются, словно к первой своей любви, к духовенству.

В нем, думают они, спасение и будущее. Да уж, прошлое тому блистательное доказательство. Как же, они такие ловкачи! В сущности, духовенству мы и обязаны крахом Реставрации. И теперь во Франции аристократия и ханжество — синонимы. Для семи миллионов избирателей дальний потомок Людовика XIV может шествовать лишь во главе армии черноризцев, с эскортом проповедников, монахов, миссионеров и штабом, состоящим из аббатов, несущих горящие свечи. А надо сказать, что француз отнюдь не святоша и ненавидит иезуитов. Вы согласны со мной, виконт?

Альберу ничего не оставалось, как кивнуть в знак согласия. Но г-н де Коммарен уже продолжал:

— Бог мой! Торжественно объявляю: мне надоело плестись у них в хвосте. Я начинаю беситься, когда вижу, как они ведут себя с нами, когда слышу, какую цену требуют за союз с ними. Они и раньше-то не были такими уж большими вельможами: при дворе епископ был совершенно незначительной фигурой. А сегодня они чувствуют, что стали необходимы. Морально мы только ими и держимся. Какую же роль мы играем ради их выгод? Мы — ширма, за которой они разыгрывают свою комедию. Потрясающее надувательство! Получается, что наши интересы — это их интересы.

Да они заботятся о нас, как о прошлогоднем снеге. Их столица — Рим, именно там восседает на троне их единственный монарх. Сколько лет — я уже со счету сбился — они кричат о преследованиях, но поистине никогда еще не были так могущественны. Судите сами. У нас нет ни гроша, они безмерно богаты. Законы, ударившие по состояниям частных лиц, их не затронули. У них нет наследников, которые поделят их богатства, а потом будут делить до бесконечности. Они обладают терпением и временем, которые по песчинке возносят горы. Все, что попадает к духовенству, духовенству же и остается.

— Тогда порвите с ними, — произнес Альбер.

— Возможно, виконт, так и нужно бы поступить. Но какая нам будет польза от разрыва? А главное, кто в это поверит?

Принесли кофе. Граф знаком велел слугам удалиться и продолжал:

— Никто не поверит. К тому же это означало бы войну и измену в наших же собственных домах. Наши жены и дочери являются заложницами этого союза, и духовенство благодаря им держит нас в руках. Для французской аристократии я вижу одну только спасительную соломинку: крохотный закон, вводящий майорат.

— Вы его никогда не добьетесь.

— Вы так полагаете? — поинтересовался граф де Ком-марен. — Может, вы тоже против него?

Альбер знал по опыту, в какой ожесточенный спор пытается втянуть его отец, и промолчал.

— Ладно, пускай я мечтаю о несбыточном, — согласился граф. — В таком случае дворянство обязано исполнить свой долг. Пусть все дочери и младшие сыновья в знатных родах принесут себя в жертву. Пусть они согласятся в течение пяти поколений оставлять целиком родовые поместья старшему в семье и удовлетворятся ста луидорами ренты. Таким способом удастся еще восстановить крупные состояния. Семьи уже не будут раздирать противоположные интересы и эгоизм, они будут объединены общей целью. У каждого рода будет свой государственный интерес, так сказать, собственное политическое завещание, которое будут передавать друг другу старшие сыновья.

— К сожалению, — заметил виконт, — нынешние времена не способствуют самопожертвованию.

— Знаю, — отпарировал граф. — Очень хорошо знаю, и даже в своем доме имею тому доказательство. Я, ваш отец, просил, заклинал вас отказаться от женитьбы на внучке этой старой дуры маркизы д'Арланж. Чего же я добился? Да ничего! И после трех лет борьбы я вынужден был уступить…

— Но, отец… — пробормотал Альбер.

— Все, все, — прервал его граф. — Вы получили мое слово, и кончим на этом. Но запомните мое предсказание. Вы наносите смертельный удар нашему роду. Вы будете одним из богатейших людей во Франции, у вас родится четверо детей, и они станут, дай бог, просто богатыми. Если же у каждого из них будет такое же потомство, ваши внуки, вот увидите, окажутся в весьма стесненных обстоятельствах.

— Отец, вы все видите в черном свете.

— Естественно, и это мой долг. Это способ избегнуть разочарований. Вы толковали мне о счастье всей вашей жизни. Да что за глупости! Человек, поистине благородный, прежде всего думает о своей фамилии. Мадемуазель д'Арланж хороша собой, обворожительна, можете присоединить еще кучу эпитетов, но у нее нет ни гроша. А я выбрал для вас богатую наследницу…

— Которую я не смогу полюбить.

— Хорошенькое дело! Она принесла бы вам в переднике четыре миллиона. Да нынче ни один король не дает такого приданого своим дочерям! Я уж не говорю о надежде на…

Разговор на эту тему мог затянуться до бесконечности, но виконт вопреки явным усилиям отца мыслями был далек от начавшегося спора. Лишь иногда, и то, чтобы не играть роль безмолвного наперсника, он выдавливал из себя несколько слов.

Это отсутствие сопротивления бесило графа куда сильней, чем упрямое несогласие. И он прилагал все силы, чтобы побольней уколоть сына. Это была его обычная тактика.

Однако тщетно он расточал язвительные замечания и злобные намеки. Вскоре он до того разгневался на Альбера, что после какого-то лаконичного ответа совершенно вышел из себя.

— Да черт побери! — вскричал он. — Сын моего управляющего и тот рассуждал бы не так, как вы. Чья кровь течет в ваших жилах? Я нахожу, что вы ведете себя как плебей, а не виконт де Коммарен!

Бывают состояния души, когда любой разговор оказывается бесконечно тягостным. Уже почти целый час, выслушивая отца и отвечая ему, Альбер испытывал невыносимые муки. Наконец терпение, которым он вооружился, лопнуло.

— Ну что ж, — ответил он, — если я плебей, то, вероятно, тому есть основательные причины.

Взгляд, которым виконт сопроводил эти слова, был настолько красноречив и недвусмыслен, что граф даже вздрогнул. У него совершенно пропала охота продолжать спор, и он нерешительно поинтересовался:

— Что вы хотите этим сказать, виконт?

Альбер уже успел пожалеть, что не удержался. Но отступать было поздно.

— Мне нужно поговорить с вами, — произнес он с некоторым смущением, о весьма серьезных вещах. На карту поставлена моя и ваша честь, честь нашего рода. Я хотел объясниться с вами и думал отложить это до завтра, не желая волновать вас в день приезда. Но если вы настаиваете…

Граф слушал сына с плохо скрываемым беспокойством.

— Можете мне поверить, — продолжал Альбер, с трудом подыскивая слова, — я никогда, что бы вы ни сделали, не позволю себе обвинять вас. Ваша неизменная доброта ко мне…

Этого г-н де Коммарен вынести не смог.

— Обойдемся без предисловий, — прервал он сына. — Хватит слов, говорите о фактах.

Альбер молчал несколько секунд. Он думал, как и с чего начать. Наконец он произнес:

— Покуда вас не было, я ознакомился со всей перепиской между вами и госпожой Валери Жерди. Да, со всей, — повторил он, делая упор на этом слове, и без того весьма многозначительном.

Граф не дал Альберу продолжать. Словно ужаленный ядовитой змеей, он так резко вскочил, что стул его отлетел на несколько шагов.

— Ни слова больше! — грозно крикнул он. — Ни звука! Я запрещаю вам!

Но, очевидно, граф устыдился первой своей реакции, потому что тут же обрел обычное хладнокровие. С неестественно спокойным видом он поднял стул и уселся за стол.

— Пусть-ка теперь кто-нибудь попробует утверждать, что предчувствий не существует! — промолвил он, пытаясь придать голосу легкую насмешливую интонацию. — Два часа назад на вокзале, заметив вашу бледность, я заподозрил, что произошло что-то скверное. Я догадался, что вам стала известна вся или хотя бы малая часть этой истории. Я это чувствовал, был уверен в этом.

Затем настало долгое молчание, крайне тягостное для обоих собеседников, верней, противников: каждый собирался с мыслями, прежде чем приступить к опасному объяснению.

По молчаливому соглашению отец и сын опустили глаза, стараясь не смотреть друг на друга, не встретиться взглядами, которые могли оказаться весьма красноречивы.

Услышав за дверью какой-то шорох, граф подошел к Альберу.

— Вы сказали: главное — честь. Нам следует определить линию поведения и немедленно. Благоволите следовать за мной.

Граф позвонил, в тот же миг появился лакей.

— Предупредите, — приказал граф, — что ни меня, ни виконта ни для кого нет.