Разоблачение не столько изумило графа де Коммарена, сколько разгневало.
Стоит ли говорить, что вот уже двадцать лет он боялся, что истина когда-нибудь откроется. Он знал: как ни охраняй тайну, она может выплыть наружу, тем паче из четырех человек, знающих ее, трое еще живы.
Он не забывал, что совершил величайшую глупость, доверив ее бумаге, как будто ему не было известно: существуют вещи, о которых не пишут.
Как мог писать о таких вещах он, осмотрительный дипломат, политик, привычный к предосторожностям? И как, написав, спокойно позволил существовать этим разоблачительным письмам? Почему не уничтожил чудовищные улики, которые в любой момент могли быть обращены против него? Это можно объяснить лишь безумной страстью, слепой, глухой и не думающей о последствиях.
Сущность страсти в том, что она верит, будто никогда не кончится, и даже перспектива вечности для нее коротка. Полностью погруженная в настоящее, она нисколько не заботится о будущем.
Какой мужчина думает о том, что следует остерегаться женщины, которую он любит? Влюбленный Самсон вечно подставляет без всякого сопротивления свои волосы ножницам Далилы.
Графу, когда он был любовником Валери, и в голову не приходила мысль потребовать свои письма у обожаемой сообщницы. Если бы такая мысль и пришла, он тут же отверг бы ее как оскорбительную для его ангела.
Что за причины могли заставить его усомниться в сдержанности любовницы? Не было их. Скорее уж он мог полагать, что она больше его заинтересована в исчезновении малейшего свидетельства о том, что произошло. В сущности, разве не она извлекла пользу из этого гнусного обмана? Кто получил чужое имя и состояние? Не ее ли сын?
И только восемь лет спустя, когда граф, сочтя себя обманутым, порвал связь, которая составляла счастье его жизни, он подумал, что надо бы забрать эти опасные письма.
Но он не представлял, каким образом это осуществить. Тысячи причин мешали ему действовать.
А главная была та, что он ни за что не хотел вновь встретиться с этой женщиной, которую когда-то любил. Он не слишком был уверен ни в своем гневе, ни в своей решимости не поддаваться ее слезам, без которых встреча явно не обойдется. Сумеет ли он устоять перед умоляющим взглядом прекрасных глаз, что так долго были владыками его души?
Встретиться с возлюбленной юных лет означало подвергнуться опасности простить ее, а его гордость и чувства были ранены настолько жестоко, что даже сама мысль о возвращении к ней стала для него неприемлема.
С другой стороны, довериться женщине из третьего сословия тоже было совершенно невозможно. Граф не предпринимал никаких шагов, в нерешительности откладывая их на потом.
«Я повидаюсь с ней, — говорил он себе, — но только когда вырву ее из сердца, когда она станет мне совершенно безразлична. Я не доставлю ей радости увидеть мое горе».
Проходили месяцы, годы, и наконец граф убедил себя, что уже слишком поздно.
И впрямь, пробуждать иные воспоминания — неосторожно. Несправедливое недоверие подчас может подтолкнуть на непоправимый шаг.
Потребовать от вооруженного, чтобы он бросил оружие, не значит ли подать ему мысль воспользоваться им? А прийти спустя столько лет с требованием возвратить письма — это же почти объявление войны. К тому же сохранились ли они? Кто это может сказать? Кто поручится, что г-жа Жерди не сожгла их, поняв, какую они представляют опасность, и сознавая, что лишь их уничтожение обеспечит ее сыну узурпированные им права?
Граф де Коммарен ничуть не заблуждался, просто он был в тупике, решил, что высшей мудростью будет предоставить все на волю случая, и оставил на старость отворенную дверь для неизбежно приходящего гостя, имя которому несчастье.
В продолжение более чем двадцати лет не было ни одного дня, когда бы он не проклинал непростительное безумие своей страсти.
Он не мог заставить себя забыть, что у него над головой на тоненьком волоске, который может порвать любая случайность, висит опасность пострашнее дамоклова меча.
Сегодня этот волосок порвался.
Много раз, размышляя о возможной катастрофе, он задавал себе вопрос, как отразить этот смертоносный удар. Часто спрашивал себя: «Что можно будет сделать, если все раскроется?»
Множество планов задумывал он и тут же отбрасывал, убаюкивая себя, подобно людям с мечтательным воображением, самыми несбыточными прожектами. Случившееся застало его врасплох.
Альбер почтительно остался стоять, а граф сел в массивное украшенное гербом кресло, установленное под монументальной рамой, в которой раскинуло свои многочисленные ветви генеалогическое древо прославленного рода Рето де Коммаренов.
Старый аристократ постарался не показать, какой жестокий страх он испытывает. Лишь во взгляде его было чуть больше пренебрежительного высокомерия, презрительной уверенности и невозмутимости, чем обычно.
— Объяснитесь же, виконт, — недрогнувшим голосом обратился он к Альберу. — Я не стану говорить вам о чувствах отца, вынужденного краснеть перед сыном, вы сами должны понять их и исполниться сочувствием. Будем же щадить друг друга, поэтому постарайтесь сохранять спокойствие. Расскажите, каким образом вы ознакомились с моими письмами.
У Альбера тоже было время собраться с мыслями и подготовиться к поединку; этого разговора он ждал со смертельной тревогой уже четыре дня.
При первых словах волнение покинуло его, он держался достойно и благородно. Изъяснялся он четко и внятно, не вдаваясь в подробности, бесполезные, когда дело касается серьезных вещей: в таких случаях подробности лишь бессмысленно удаляют от цели.
— Утром в воскресенье, — начал он, когда явился молодой человек, объявивший, что у него есть дело чрезвычайной важности, которое должно остаться в тайне. Я принял его. Он-то мне и открыл, что я, увы, всего лишь побочный ребенок, которым вы из любви подменили законного сына, рожденного вам графиней де Коммарен.
— И вы не приказали вышвырнуть его за дверь! — возмутился граф.
— Нет. Разумеется, я собирался ответить и весьма резко, но он протянул мне пачку писем и попросил, прежде чем что-то сказать, прочесть их.
— Надо было бросить их в огонь! — воскликнул де Коммарен. — Полагаю, камин у вас горел? Как же так! Они были у вас в руках и остались целы? О, если бы на вашем месте был я!
— Граф! — с упреком произнес Альбер, припомнив, как Ноэль встал перед камином, как зорко следил за ним, пока он усаживался за стол. — Эта мысль пришла мне, когда ее уже нельзя было осуществить. К тому же я с первого взгляда узнал ваш почерк. Я взял письма и прочел их.
— А потом?
— Потом я вернул их этому молодому человеку и попросил неделю отсрочки. Нет, не затем, чтобы все обдумать, в этом не было нужды, а потому что решил: я должен поговорить с вами. И вот я умоляю вас сказать: в самом ли деле произошла подмена?
— Да! — с яростью выкрикнул граф. — Да, к несчастью, произошла! И вам это отлично известно, потому что вы прочли письма, которые я писал госпоже Жерди, вашей матери.
Альбер заранее знал, что ответ будет именно таким, ждал его и тем не менее был сражен.
— Прошу меня простить, — промолвил он, — у меня была улика, но не формальное подтверждение. В письмах, которые я прочел, ясно говорилось о вашем замысле, там был подробно разработан весь план, но ни в одном я не нашел доказательства, что план этот был исполнен.
Граф с глубочайшим изумлением взглянул на сына. Он до сих пор хранил все письма в памяти и припомнил, что по крайней мере в двух десятках из них ликовал по поводу успешного осуществления их замысла и благодарил Валери за то, что она исполнила его волю.
— Виконт, это значит, что вы не дошли до конца, — ответил он. — Вы их все прочли?
— Все и, как вы понимаете, весьма внимательно. Могу сказать, что в последнем, какое я прочел, госпоже Жерди сообщалось о приезде Клодины Леруж, кормилицы, которой поручалось совершить подмену. Больше ничего не было.
— Фактически никаких доказательств, — пробормотал граф. — Задумали план, долго его лелеяли, а в последний момент отказались. Такое случается достаточно часто.
Он уже корил себя, что был так скор на ответ. У Альбера были всего лишь подозрения, а он, его отец, только что обратил их в уверенность. Какая оплошность!
«Ну разумеется, — думал граф. — Валери уничтожила письма, которые я писал потом и которые могли стать доказательством и представлять опасность. Но почему она оставила остальные, тоже весьма компрометирующие, и как, сохранив, выпустила их из рук?»
Альбер все так же стоял, не двигаясь, ожидая, что скажет граф. Что будет с ним? Ведь сейчас в мозгу старика графа решалась его судьба.
— Вероятно, она умерла! — громко произнес г-н де Коммарен.
И при мысли, что Валери мертва, а он так и не повидался с нею, у графа что-то дрогнуло в душе. Даже после двадцати лет разлуки сердце его сжалось: он так и не смог вырвать из него первую юношескую любовь. Когда-то он проклинал свою возлюбленную, но теперь простил. Да, она обманула его, но ведь она же и подарила ему годы счастья, единственные в его жизни. Разве знал он после разлуки с нею хоть миг радости, упоения, забвения? В том состоянии духа, в каком он сейчас находился, его сердце было полно только счастливыми воспоминаниями, словно ваза, которую однажды наполнили драгоценными благовониями и которая будет хранить их аромат, пока не разобьется.
— Бедняжка, — прошептал он и глубоко вздохнул.
Он несколько раз сморгнул, словно сгоняя слезу. Альбер смотрел на него с тревожным любопытством. Впервые в жизни виконт увидел на лице отца отражение человеческого чувства вместо привычной властности или оскорбленной либо торжествующей гордыни. Но г-н де Коммарен был не из тех, кто позволяет себе долго предаваться сантиментам.
— Виконт, вы не сказали, кто прислал этого вестника несчастья.
— Он пришел от своего имени, не желая, как он мне сказал, никого вмешивать в это печальное дело. Этот молодой человек, чье место я занял, ваш законный сын Ноэль Жерди.
— Да, да, — вполголоса произнес граф, — его имя Ноэль. Помню, помню, и с явной нерешительностью спросил: — А о своей, то есть вашей, матери он что-нибудь говорил?
— Почти ничего. Единственно он сказал, что она о его приходе сюда ничего не знает и что тайну, которую он мне открыл, узнал совершенно случайно.
Г-н де Коммарен ничего не ответил. Все, что можно, он уже знал и сейчас размышлял. Наступал решительный момент, и граф видел только один способ отодвинуть его.
— Почему вы стоите, виконт? — произнес он ласковым голосом, чем совершенно поразил Альбера. — Сядьте рядом со мной и поговорим. Объединим наши усилия, чтобы избегнуть, если это возможно, большого несчастья. Говорите со мной совершенно откровенно, как сын с отцом. Вы уже думали о том, как поступить? Приняли уже какое-нибудь решение?
— Мне кажется, сомнений тут быть не может.
— Как вас понять?
— Отец, как мне кажется, то, что я должен сделать, предопределено. Я обязан уступить место вашему законному сыну — уступить без сетований, хоть и не без сожаления. Пусть он придет, я готов отдать ему все, что, сам того не зная, так давно у него отнял, — отцовскую любовь, состояние, имя.
Услыхав столь благородный ответ, старый аристократ не сумел сохранить спокойствие, хотя в самом начале разговора просил об этом сына. Лицо его налилось кровью, и он яростно, изо всей силы стукнул кулаком по столу. Всегда такой уравновешенный, в любых обстоятельствах соблюдающий приличия, он в бешенстве выкрикнул ругательство, какого постеснялся бы даже старый кавалерийский вахмистр.
— А я, сударь, объявляю вам: того, что вы задумали, не будет! Не будет никогда, даю вам слово! Что сделано, то сделано. Запомните, что бы ни произошло, все останется, как было. Такова моя воля. Вы — виконт де Коммарен и останетесь им, хотите того или нет. Останетесь им до вашей смерти или по крайней мере до моей: пока я жив, исполнению вашего дурацкого плана не бывать.
— Но… — робко промолвил Альбер.
— Вы никак посмели прервать меня? — возмутился граф. — Я заранее знаю ваши возражения. Вы ведь скажете мне, что это чудовищная несправедливость, гнусный грабеж, не так ли? Я согласен с вами и страдаю от этого не меньше вашего. Уж не думаете ли вы, что лишь сегодня я вспомнил о роковой ошибке юности? Знайте же, уже двадцать лет я сожалею о своем законном сыне, двадцать лет проклинаю несправедливость, жертвой которой он стал. Тем не менее я умел скрывать горечь и укоры совести, не дававшие мне спать по ночам. А вы с вашим идиотским смирением одним махом хотите обессмыслить мои многолетние муки! Нет. Это вам не удастся.
Граф увидел, что Альбер собирается что-то сказать, и грозным взглядом остановил его.
— Уж не думаете ли вы, — продолжал он, — что я не плакал, вспоминая, что обрек своего законного сына всю жизнь бороться с бедностью? Не испытывал жгучего желания все исправить? Бывали дни, когда я готов был отдать половину своего богатства лишь за то, чтобы поцеловать ребенка, рожденного женщиной, которую я слишком долго переоценивал. Меня удерживал только страх бросить тень подозрения на обстоятельства вашего рождения. Я обрек себя в жертву чести фамилии де Коммарен, которую ношу. Я получил ее от своих родителей незапятнанной, и такой же вы передадите ее своему сыну. Первое ваше душевное движение было прекрасно, благородно, рыцарственно, и все-таки о нем нужно забыть. Подумайте, какой поднимется скандал, если наша тайна станет известна. Неужто вам не пришло в голову, какая радость охватит наших врагов, эту шайку выскочек, вьющихся вокруг нас? Я дрожу при мысли, сколько злобы, сколько насмешек обрушится на нашу фамилию. Гербы многих родов уже запятнаны грязью, и я не хочу, чтобы такое случилось с нашим.
Г-н де Коммарен умолк на несколько минут, но Альбер не осмелился заговорить: он с детства привык чтить любые прихоти своего грозного отца.
— Мы ничего не придумаем, — сказал наконец граф, — никакое соглашение невозможно. Могу ли я завтра отречься от вас и представить Ноэля как своего сына, заявив: «Извините, на самом деле виконт не тот, а вот этот»? Ведь потребуется прибегнуть к услугам суда. Для того, кто зовется Бенуа, Дюран или Бернар, это не имеет значения. Но если ты хотя бы день носил фамилию де Коммарен, это накладывает обязательства на всю жизнь. Законы нравственности не для всех одинаковы, потому что у всех разные обязанности. При положении, которое занимаем мы, ошибку исправить нельзя. Вооружитесь же мужеством и покажите, что вы достойны фамилии, которую носите. Надвигается буря, так поспорим с нею.
Раздражение г-на де Коммарена еще усилилось от безучастности Альбера. Приняв незыблемое решение, виконт слушал, словно исполняя долг, и на лице его не отражалось никаких чувств. Граф понял, что не поколебал его.
— И что же вы мне ответите? — спросил он.
— Мне кажется, вы даже не подозреваете обо всех опасностях, какие предвижу я. Трудно укротить возмущенную совесть.
— Действительно, — насмешливо прервал его граф, — ваша совесть возмущена. Только выбрала она для этого неподходящий момент. Угрызения пришли к вам слишком поздно. Пока вы считали, что унаследуете от меня блистательный титул и двенадцать миллионов, вы не думали отказываться от наследства. Но сегодня вы узнали, что оно обременено тяжелым проступком, если угодно, преступлением, и соглашаетесь принять его лишь при условии, что вам не придется уплачивать мои моральные долги. Отбросьте эту безумную мысль. Дети несут ответственность за родителей, и так оно и останется, покуда будут чтить сыновей великих людей. Волей-неволей вы станете моим сообщником и понесете бремя, которое я взвалил вам на плечи. Но как бы вы ни страдали, поверьте, это и в малой мере не сравнится с тем, что вытерпел за эти годы я.
— Но послушайте! — воскликнул Альбер. — Ведь это же не я, грабитель, намерен подать в суд, но ограбленный! И надо уговаривать не меня, а Ноэля Жерди.
— Ноэля? — переспросил граф.
— Да, вашего законного сына. Вы рассуждаете так, словно исход дела зависит только от моего желания. Не воображаете ли вы, что г-н Жерди так легко согласится молчать? А если он заговорит, неужто вы надеетесь тронуть его соображениями, которые высказали мне?
— Я не боюсь его.
— И совершенно напрасно, позвольте вас заверить. Я понимаю, вы наделяете этого молодого человека столь возвышенной душой, что уверились, будто он не претендует на ваше имя и состояние, и все-таки представьте, сколько горечи скопилось у него в сердце. Он просто не может не испытывать злобного ожесточения из-за чудовищной несправедливости, жертвой которой стал. Должно быть, он страстно жаждет мести, то есть признания своих прав.
— Никаких доказательств нет.
— Есть ваши письма.
— Они ничего не доказывают, вы же мне сами сказали.
— Да, правда, и все-таки они убедили меня, в чьих интересах не верить им. К тому же, если ему потребуются свидетели, он их отыщет.
— Кого же, виконт? Разумеется, вас?
— Нет, граф, вас. Стоит ему пожелать, и вы нас выдадите. Что вы ответите, когда он вызовет вас в суд и там вас попросят, нет, потребуют сказать правду под присягой?
При этом вполне естественном предположении лицо графа омрачилось еще сильней. Казалось, он обращается за советом к столь сильному в нем чувству чести.
— Я буду спасать имя своих предков, — наконец выдавил он.
Альбер с недоверием покачал головой.
— Ценою лжи под присягой? Нет, отец, этому я никогда не поверю. Давайте рассуждать дальше. Он обращается к господе Жерди.
— За нее я могу ручаться! — воскликнул граф. — В ее интересах оставаться нашей союзницей. Если нужно будет, я повидаюсь с ней. Да, решительно объявил он, — я пойду к ней, поговорю и заверяю вас: она нас не предаст.
— А Клодина, — продолжал молодой человек, — тоже будет молчать?
— Если заплатить, она будет молчать, а я дам ей, сколько она пожелает.
— И вы, отец, доверитесь купленному молчанию? Можно ли верить продажной совести? Кого купили вы, того может перекупить другой. Крупная сумма заткнет ей рот, еще более крупная откроет.
— Но я сумею припугнуть…
— Отец, вы забываете, что Клодина Леруж была кормилицей господина Жерди, она его любит, хочет, чтобы он был счастлив. А вдруг он уверен в ее содействии? Она живет в Буживале. Помню, я ездил туда с вами. Несомненно, он часто видится с нею, и, возможно, это она навела его на ваши письма. Господин Жерди говорил о ней так, словно был уверен, что она станет свидетельствовать в его пользу. Он почти предложил мне съездить поговорить с нею.
— Увы, — вздохнул граф, — почему умер мой верный Жермен, а не Клодина!
— Как видите, одной Клодины Леруж вполне достаточно, чтобы все ваши планы рассыпались прахом, — заметил Альбер.
— Нет, я все равно найду выход.
В своем ослеплении старый аристократ упорно не желал замечать очевидное. Да, он заблуждался, но заблуждался совершенно искренне. Гордость, бывшая у него в крови, парализовала обыкновенно свойственное ему здравомыслие, помрачила его ясный и трезвый ум. Граф считал унизительным, позорным и недостойным признать свое поражение перед жизненными обстоятельствами. Он не мог припомнить, чтобы когда-нибудь в своей долгой жизни встретился с необоримым сопротивлением, с непреодолимым препятствием.
Он был подобен всем тем геркулесам, которые, не имев случая испытать свои силы, уверены, что могут горы своротить, ежели им взбредет такая фантазия.
Кроме того, ему не чужд был недостаток всех людей, наделенных слишком богатым воображением, который заключается в слепой вере в собственные фантазии и в их осуществимость, как будто достаточно лишь очень сильно захотеть, и мечтания претворятся в реальность.
Угрожающее затянуться молчание прервал на сей раз Альбер:
— Я понимаю, вы опасаетесь огласки этой прискорбной истории. Вас приводит в отчаяние возможность скандала. Знайте же, если мы станем упорствовать и бороться, поднимется чудовищный шум. Стоит только довести дело до суда, и дня через четыре о нашем процессе будет гудеть вся Европа. О нем будут писать газеты, и один бог знает, какими комментариями они его сопроводят. Если мы решимся бороться, то, как бы дело ни пошло, нашу фамилию станут склонять все газеты мира. И если б у нас еще была надежда победить! Но мы обречены на поражение, отец, мы проиграем. И представьте, какой тогда поднимется вой! Подумайте, как заклеймит нас общественное мнение!
— Я думаю об одном, — отозвался граф. — О том, что говорить, как вы, значит не питать ни капли любви и уважения ко мне.
— Нет, отец, мой долг показать вам все беды, каких я опасаюсь, показать, пока еще есть время избегнуть их. Господин Ноэль Жерди — ваш законный сын. Так признайте его, удовлетворите его справедливые претензии. Пусть он придет. Мы можем без особого шума внести исправления в записи гражданского состояния. Можно будет заявить, к примеру, что виной всему ошибка кормилицы Клодины Леруж. Если все стороны придут к соглашению, не возникнет ни малейших трудностей. А потом, кто помешает новому виконту де Коммарену оставить Париж, уехать с глаз долой? Он может лет пять путешествовать по Европе, а к концу этого срока все обо всем забудут, и никто уже не вспомнит обо мне.
Однако граф де Коммарен не слушал сына, он размышлял.
— Но, виконт, можно же обойтись без процесса, можно полюбовно договориться, — сказал он наконец. — Письма можно откупить. Чего хочет этот молодой человек? Положения и денег? Я обеспечу ему и то и другое. Я дам ему, сколько он пожелает. Дам миллион, а если надо, два, три, половину того, что у меня есть. Поверьте, когда предлагают деньги, много денег…
— Пощадите его, он ваш сын.
— К несчастью. Но я, черт побери, так решил! Я потолкую с ним, и он пойдет на соглашение. Если он не дурак, то поймет, что ему не тягаться со мной.
Граф потирал руки. Его захватила мысль о соглашении. Это воистину спасительный выход, и в мозгу графа уже сложилось множество аргументов в пользу нового плана. Да, он заплатит и вернет себе нарушенный покой.
Однако Альбер, похоже, не разделял уверенности отца.
— Вы рассердитесь на меня, — печально произнес он, — но я вынужден разрушить ваши иллюзии. Не убаюкивайте себя мечтой о полюбовном соглашении — пробуждение будет слишком жестоким. Отец, я видел господина Жерди, и он не тот человек, которого можно запугать. Если есть на свете решительные люди, то он один из них. Господин Жерди поистине ваш сын, и в его взгляде, как и в вашем, чувствуется железная воля, которую можно сломить, но нельзя согнуть. Я до сих пор слышу его голос, дрожащий от ожесточения, вижу его глаза, горящие мрачным огнем. Нет, с ним не договориться. Ему нужно либо все, либо ничего, и я не стану его винить. Если вы окажете сопротивление, он нападет на вас, и его не удержат никакие соображения. Уверенный в своих правах, он с ожесточением вцепится в вас, затаскает по судам и отстанет лишь после окончательного поражения или после полной победы.
Граф, привыкший к совершенному, чуть ли не слепому повиновению сына, был поражен его нежданным упорством.
— Ну и к чему же вы клоните? — поинтересовался он.
— К тому, что я презирал бы себя, если бы не уберег вашу старость от величайшего бедствия. Ваше имя больше не принадлежит мне, я возьму свое. Я ваш побочный сын и уступлю место законному. Позвольте же мне удалиться с чувством честно и свободно исполненного долга, позвольте не дожидаться вызова в суд, который с позором вышвырнет меня отсюда.
— Как! — изумился граф. — Вы меня бросаете, отказываетесь поддержать, идете против меня, признаете вопреки моей воле его права?
Альбер кивнул.
— Мое решение окончательно. Я ни за что не соглашусь ограбить вашего сына.
— Неблагодарный! — воскликнул г-н де Коммарен.
Гнев его был так велик, что его уже невозможно было излить в проклятьях, и потому граф перешел на насмешки.
— Ну что ж, — промолвил он, — вы великолепны, благородны, великодушны. Ваш поступок крайне рыцарствен, виконт, то есть я хотел сказать, любезный господин Жерди, и вполне в духе героев Плутарха. Итак, вы отказываетесь от моего имени, моего состояния и покидаете меня. Отряхнете прах со своих башмаков на пороге моего дома и уйдете в раскрывшийся перед вами мир. У меня всего один вопрос: на что, господин стоик, вы намерены жить? Может быть, вы знаете какое-нибудь ремесло, как Эмиль, описанный сьером Жан-Жаком? Или вы, благороднейший господин Жерди, делали сбережения из тех четырех тысяч, что я давал вам на карманные расходы? Может быть, играли на бирже? Ах, вот что! Вам показалось слишком тягостным носить мое имя, и вы с облегчением сбрасываете его! Видно, грязь имеет для вас большую притягательность, коль вы так спешно выскакиваете из кареты. А может быть, общество равных мне стесняет вас, и вы торопитесь скатиться вниз, чтобы оказаться среди себе подобных?
— Я и без того несчастен, а вы еще больше повергаете меня в горе, ответил Альбер на град издевательств.
— Ах, вы несчастны! А кто в этом виноват? И все же я возвращаюсь к своему вопросу: как и на что вы намерены жить?
— Я вовсе не столь романтичен, как вы пытаетесь представить меня. Должен признаться, я рассчитываю на вашу доброту. Вы так богаты, что пятьсот тысяч франков существенно не повлияют на ваше состояние, а я на эти деньги смогу прожить спокойно, если не счастливо.
— А если я откажу?
— Вы не сделаете этого — я достаточно вас знаю. Вы слишком справедливы, чтобы заставить меня, одного меня, искупать ошибки, которых я не совершал. Будь я предоставлен самому себе, у меня в этом возрасте было бы какое-то положение. Сейчас мне уже поздно его добиваться. Тем не менее я попробую.
— Великолепно! Просто великолепно! — прервал его граф. — Вы прямо герой из романа, мне о таких и слышать не доводилось. Римлянин чистой воды, стойкий спартанец. Нет, право, это прекрасно, как всякая античность. И однако, скажите, чего вы ждете за столь потрясающее бескорыстие?
— Ничего.
— Да, скромная компенсация! — бросил граф. — И вы хотите, чтобы я вам поверил? Нет, сударь, столь благородные поступки не совершаются ради собственного удовольствия. Чтобы поступать так высоконравственно, у вас должна быть какая-то скрытая причина, но я не могу найти ее.
— Нет никакой другой причины, кроме тех, что я вам изложил.
— Значит, надо понимать так, что вы от всего отказываетесь? Даже от надежд на брак с мадемуазель Клер д'Арланж, от которого я в течение двух лет тщетно пытался вас отговорить?
— Нет. Я виделся с мадемуазель Клер и рассказал ей об ужасной беде, которая на меня обрушилась. Она мне поклялась, что будет моей женой, что бы ни произошло.
— И вы полагаете, что маркиза д'Арланж отдаст свою внучку сьеру Жерди?
— Мы надеемся. Маркиза так помешана на знатном происхождении, что предпочтет отдать внучку побочному сыну аристократа, нежели сыну почтенного промышленника. Но если она откажет, что ж, мы подождем ее смерти, хоть и не станем желать, чтобы она пришла поскорей.
Спокойный тон Альбера окончательно вывел из себя графа де Коммарена.
— И это мой сын? — воскликнул он. — Не может быть! Сударь, чья кровь течет в ваших жилах? На это могла бы ответить лишь ваша достойная матушка, если бы она только знала…
— Граф, — прервал его угрожающим голосом Альбер, — думайте, что говорите! Она моя мать, и этого достаточно. Я ее сын, а не судья. Никому, даже вам, я не позволю непочтительно отзываться о ней при мне. А от вас тем более не потерплю неуважения к ней.
Граф делал поистине героические усилия, сдерживая свой гнев и не давая ему вырваться за определенные пределы. Но поведение Альбера довело его до крайней степени ярости. Как! Этот мальчишка взбунтовался, посмел бросить ему вызов, посмел угрожать? Старик вскочил с кресла и кинулся к сыну, словно намереваясь влепить ему пощечину.
— Вон! — возмущенно взревел он. — Вон отсюда! Немедля уходите в свои комнаты и не смейте выходить из них без моего позволения. Завтра я сообщу вам свою волю.
Альбер почтительно поклонился, но глаз не опустил и медленно пошел к дверям. Он уже отворял их, но тут в настроении графа де Коммарена произошла перемена, как это часто случается у вспыльчивых людей.
— Альбер, — позвал он. — Вернитесь, выслушайте меня.
Молодой человек подошел к отцу, явно тронутый новой интонацией, прозвучавшей в его голосе.
— Подождите, — продолжал граф, — я хочу сказать все, что думаю. Сударь, вы достойны быть наследником великого рода. Я могу негодовать на вас, но не могу не уважать. Вы — честный человек. Альбер, дайте мне руку.
То был сладостный миг для них обоих, миг, какого, пожалуй, еще не бывало в их жизни, подчиненной унылому этикету. Граф испытывал гордость за сына и мысленно говорил себе, что и он был таким в его годы. А до Альбера только сейчас стал доходить смысл того, что произошло между ними. Они долго стояли, не разжимая рук, словно у них не было на это сил, и оба молчали.
Наконец г-н де Коммарен вновь уселся под генеалогическим древом и тихо сказал:
— Альбер, я прошу вас оставить меня. Мне нужно побыть одному, чтобы все обдумать и немного привыкнуть к чудовищному удару, — а когда молодой человек затворил дверь, граф тихо проговорил, как бы отвечая своим тайным мыслям: — Господи, что будет со мною, если он, на которого я возлагал все свои надежды, покинет меня? И каким окажется тот, другой?
Когда Альбер вышел от графа, на его лице еще отражались следы бурных переживаний нынешнего вечера. Слуги, мимо которых он проходил, внимательно приглядывались к нему, тем паче что до них донеслись отзвуки особенно бурных эпизодов ссоры.
— Ну вот, — произнес старый ливрейный лакей, три десятка лет прослуживший в доме, — господин граф опять устроил сыну достойный сожаления скандал. Старик прямо как бешеный.
— Я почуял недоброе уже за обедом, — сообщил графский камердинер, господин граф сдерживался, чтобы не начинать при мне, но глаза у него так и сверкали.
— А с чего это они?
— Кто их знает? Ни с чего, из-за дури какой-нибудь. Господин Дени, перед которым они не сдерживаются, говорил мне, что они, бывает, часами, точно псы, грызутся из-за вещей, которые он даже в толк взять не может.
— Ха! — воскликнул юный шалопай, которого натаскивали, чтобы в будущем он мог служить в комнатах. — Будь я на месте виконта, я своему папаше так бы ответил…
— Жозеф, друг мой, — наставительно произнес ливрейный лакей, — вы просто дурак. Натурально, вы можете послать своего папашу к черту, но ведь вы не надеетесь получить от него даже пяти су и к тому же легко умеете добыть себе пропитание. А вот господин виконт… Вы можете мне сказать, на что он годен и что умеет делать? Бросьте-ка его в Париже с условием, что единственным его капиталом будет пара холеных рук, и тогда посмотрим!
— Ну и что? У него же есть поместья, оставленные матерью, — возразил, как истый нормандец, Жозеф.
— И потом я не понимаю, — удивился камердинер, — чем господин граф недоволен. У него примерный сын. Будь у меня такой, мне просто не на что было бы сердиться. Вот когда я служил у маркиза де Куртивуа, там совсем другое дело. У маркиза были все основания каждое утро быть недовольным. Его старший сын — он приятель виконта и несколько раз приезжал сюда — чистая прорва в смысле денег. Свернуть шею тысячефранковому билету ему проще, чем Жозефу выкурить трубку.
— Так ведь маркиз не больно-то богат, — вступил низенький старичок, принятый на место недели две назад. — Сколько у него может быть? Тысяч шестьдесят ренты, не больше.
— Потому-то он и бесится. Каждый день его старший что-нибудь выкидывает. В городе у него квартира, он то там, то здесь, ночи напролет пьет и играет, а уж с актрисками такое устраивал, что приходилось вмешиваться полиции. Не говоря уж о том, что официанты сотни раз привозили его в фиакре из ресторанов мертвецки пьяного, и мне приходилось тащить его на себе в спальню и укладывать в постель.
— Черт! — с восторгом произнес Жозеф. — Быть в услужении у него, наверно, не так уж плохо!
— Это как посмотреть. Выиграв в карты, он спокойно отвалит тебе целый луидор, да только он все время проигрывает, а когда напивается, распускает руки. Правда, надо отдать ему справедливость, сигары у него превосходные. Одним словом, сущий разбойник. В сравнении с ним господин виконт просто скромная барышня. Да, за упущения он спрашивает строго, но никогда не разозлится и не изругает человека. И потом он щедр, тут ничего не скажешь. Нет, по мне, он куда лучше многих, и господин граф не прав.
Таково было мнение слуг. А вот мнение общества было, надо полагать, не столь благосклонным.
Виконт де Коммарен не относился к тем заурядным людям, что обладают незавидным и не слишком лестным преимуществом нравиться всем. Мудрый отнесется с недоверием к тем, кого в один голос превозносит молва. Стоит к ним присмотреться поближе, и частенько обнаруживается, что человек, пользующийся известностью и успехом, — самый обычный глупец и единственным его достоинством является совершеннейшая заурядность. Никого не задевающая благопристойная глупость, благовоспитанная посредственность, не способная потревожить ничье тщеславие, — вот он, бесценный дар нравиться и преуспевать.
Бывает, встретишь человека и начинаешь мучиться: «Знакомое лицо. Где я его видел?» А дело в том, что это просто рядовая, ординарная физиономия. То же самое можно сказать и о нравственном облике многих людей. Только они заговорят, и тебе уже известен их образ мыслей, ты словно уже слышал их, наизусть знаешь все, что они скажут. Таких всюду принимают с радостью, так как в них нет ничего своеобычного, а своеобычность, особенно в высших классах, возмущает и раздражает. Непохожесть ненавистна.
Альбер был своеобычен, и потому суждения о нем были крайне спорны и противоречивы. Его упрекали за совершенно противоположные черты, приписывали недостатки настолько полярные, что, казалось, они исключают друг друга. К примеру, находили, что идеи у него слишком либеральные для человека его круга, и в то же время сетовали на его спесь. Обвиняли в том, что он с оскорбительным легкомыслием относится к наиважнейшим проблемам, и корили за чрезмерную серьезность. Существовало мнение, что в обществе его не любят, а между тем ему завидовали и боялись его.
В салонах у него бывал крайне хмурый вид, и в этом усматривали дурной вкус. Вынужденный по причине своих и отцовских связей много выезжать, он отнюдь не развлекался в свете и совершал непростительную ошибку, позволяя догадываться об этом. Возможно, ему были противны знаки внимания и несколько назойливая предупредительность, с какой относились к благородному наследнику одного из богатейших землевладельцев Франции. Имея все необходимое, чтобы блистать в обществе, он пренебрегал своими возможностями и даже не пытался никого обворожить. И — величайший недостаток! — он не злоупотреблял ни одним из своих преимуществ. За ним не числилось никаких любовных похождений.
Говорят, некогда он чем-то очень задел г-жу де Прони, самую, пожалуй, уродливую и — уж совершенно точно — самую злую даму предместья, и это предрешило все. Было время, матери, имеющие дочерей на выданье, вступались за него, но вот уже два года, с тех пор как его любовь к мадемуазель д'Арланж стала общеизвестным фактом, они превратились в его ненавистниц.
В клубе посмеивались над благоразумием Альбера. Нет, он тоже прошел через пору сумасбродств, но очень скоро охладел к тому, что принято называть наслаждениями. Благородное ремесло прожигателя жизни показалось ему крайне ничтожным и обременительным. Он не мог понять, что за удовольствие проводить ночи за картами, и ничуть не ценил общества нескольких доступных дам, которые в Париже делают имя своим любовникам. Он имел смелость утверждать, будто для дворянина ничуть не зазорно не выставлять себя на всеобщее обозрение в одной ложе с распутными женщинами. И наконец, друзья так и не смогли привить ему страсть к скаковым лошадям.
Поскольку праздная жизнь тяготила Альбера, он попробовал, словно какой-нибудь выскочка, придать ей смысл ни больше, ни меньше как трудом. Альбер собирался впоследствии принять участие в общественной деятельности, а так как его поражало крайнее невежество иных людей, достигших власти, он не хотел уподобиться им. Он занимался политикой, и это было причиной всех его ссор с отцом. Любое либеральное слово вызывало у графа корчи, а после одной статьи, опубликованной виконтом в «Ревю де Де Монд», он заподозрил сына в либерализме.
Но взгляды ничуть не препятствовали Альберу жить соответственно своему положению. Он с величайшим достоинством тратил содержание, назначенное ему отцом, и даже чуть больше того. Его жилье, которое было отделено от комнат графа, было поставлено на широкую ногу, как и подобает апартаментам молодого и очень богатого дворянина. Ливреи его слуг не оставляли желать лучшего, а лошади и экипажи были предметом завистливых толков. В свете соперничали из-за приглашений на большие охоты, которые он ежегодно устраивал в конце октября в Коммарене, великолепном поместье, окруженном необъятными лесами.
Любовь Альбера к мадемуазель д'Арланж, любовь глубокая и прочувствованная, немало способствовала тому, что он отдалился от образа жизни, который вели его элегантные и симпатичные друзья-бездельники. Высокое чувство — наилучшее лекарство от порока. Борясь с намерениями сына, г-н де Коммарен сделал все, чтобы эта запретная страсть стала еще глубже и постоянней. Для виконта она оказалась источником живейших и острейших переживаний. Благодаря ей из жизни его была изгнана скука.
Мысли его обрели четкое направление, действия — ясную цель. Стоит ли останавливаться и глазеть направо-налево, коль в конце пути видишь желанную награду? Виконт поклялся, что не женится ни на ком, кроме Клер; отец решительно противился их браку; перипетии этой захватывающей борьбы придавали смысл каждому дню жизни Альбера. В конце концов после трех лет стойкого сопротивления он победил: граф сдался. И вот теперь, когда он переполнен счастьем одержанной победы, является, словно неумолимый рок, Ноэль с проклятыми письмами.
И сейчас, пока Альбер поднимался по лестнице в свои покои, мысли его были обращены к Клер. Чем она занята? Наверное, думает о нем. Ей известно, что сегодня вечером или, самое позднее, завтра состоится решающий разговор. Вероятней всего, она молится.
Альбер чувствовал себя совершенно разбитым, ему было плохо. Он находился в полуобморочном состоянии, голова словно раскалывалась. Он позвонил и попросил принести чаю.
— Господин виконт совершенно напрасно отказались послать за врачом, заметил ему камердинер. — Мне не надо было слушаться господина виконта.
— Это бесполезно, врач мне не поможет, — грустно ответил Альбер и добавил, когда камердинер уже стоял в дверях: — Любен, не говорите никому, что я болен. Я позвоню, если почувствую себя хуже.
В этот миг ему казалось невыносимым видеть кого-нибудь, слышать чужой голос, отвечать на вопросы. Ему нужна была тишина, чтобы разобраться в себе.
После тягостных волнений, вызванных объяснением с отцом, Альбер даже думать не мог о сне. Он распахнул окно в библиотеке и облокотился на подоконник.
Погода наладилась, все было залито лунным светом. В этом мягком, трепетном ночном полусвете сад казался бескрайним. Верхушки высоких деревьев сливались, закрывая соседние дома. Клумбы, окруженные зелеными кустами, выглядели огромными черными пятнами, а на аллеях, посыпанных песком, поблескивали обломки раковин, крохотные осколки стекла и отполированные камешки. Справа, в людской, еще горел свет, слышно было, как там ходят слуги; по асфальту двора простучали сабо конюха. В конюшне с ноги на ногу переступали лошади, и, напрягши слух, можно было различить, как цепочка недоуздка одной из них трется о перекладину стойла. В дверях каретного сарая вырисовывался силуэт экипажа, который весь вечер держали наготове на случай, если графу вздумается куда-нибудь поехать.
Взору Альбера открывалась картина его блистательного существования. Он глубоко вздохнул.
— Неужели все это придется оставить? — пробормотал он. — Если бы речь шла только обо мне, я не стал бы сожалеть обо всей этой роскоши, но меня приводит в отчаяние мысль о Клер. Я так мечтал создать для нее счастливую, безмятежную жизнь, но без огромного состояния это невозможно.
На колокольне церкви Св. Клотильды пробило полночь, и Альбер, если бы захотел, мог бы, чуть высунувшись, увидеть сошедшиеся стрелки на часах. Он вздрогнул: стало прохладно.
Молодой человек захлопнул окно и сел у камина, где горел огонь. Надеясь отвлечься от мыслей, он взял вечернюю газету — ту, в которой сообщалось об убийстве в Ла-Жоншер, но не смог читать: строчки прыгали перед глазами. Тогда он решил написать Клер. Он сел за стол и вывел: «Клер, любимая…» Но дальше не двинулся: возбужденный мозг не подсказал ему ни одной фразы.
На рассвете усталость все-таки одолела его. Он прилег на диван, и тут его сморил сон, тяжелый, полный кошмаров.
В половине десятого утра Альбер внезапно проснулся от стука резко распахнутой двери. Ворвался перепуганный слуга; он мчался по лестнице через две ступеньки, запыхался и едва смог выговорить:
— Господин виконт, скорей бегите, прячьтесь, спасайтесь, здесь…
В этот миг в дверях библиотеки появился комиссар полиции, перепоясанный трехцветным шарфом. Его сопровождало множество людей; среди них был и папаша Табаре, старавшийся выглядеть как можно незаметней.
Комиссар приблизился к Альберу.
— Вы — Ги Луи Мари Альбер де Рето де Коммарен? — спросил он.
— Да, я.
И тогда комиссар, протянув к нему руку, произнес сакраментальную фразу:
— Господин де Коммарен, именем закона вы арестованы.
— Я? Арестован?
Грубо вырванный из тяжелого сна, Альбер, казалось, не понимал, что происходит. У него был такой вид, будто он спрашивает себя: «Проснулся я или все еще сплю? Может быть, это продолжается кошмар?»
Он переводил недоумевающий, исполненный удивления взгляд с комиссара на полицейских, с полицейских на папашу Табаре, стоявшего как раз напротив него.
— Вот постановление на арест, — сообщил комиссар, разворачивая бумагу.
Альбер машинально пробежал глазами несколько строк.
— Клодина убита! — воскликнул он и уже тише, но не настолько, чтобы не смогли услышать комиссар, один из полицейских и папаша Табаре, произнес: Я погиб.
Пока комиссар заполнял протокол предварительного допроса, который положено производить незамедлительно после ареста, его спутники разошлись по комнатам и занялись тщательным обыском. Они получили приказ исполнять распоряжения папаши Табаре, и он-то и руководил ими, веля шарить в ящиках и шкафах, перетряхивать вещи. Было изъято большое число предметов, принадлежащих виконту документов, бумаг, толстая связка писем. Папаше Табаре повезло обнаружить некоторые важные улики, каковые и были занесены в протокол обыска:
«1. В первой комнате, служащей прихожей и украшенной всевозможным оружием, за диваном найдена сломанная рапира. Эта рапира имеет особый эфес, не встречающийся в оружейных магазинах. На нем изображена графская корона и инициалы А.К.Рапира сломана пополам, и конец ее не обнаружен. На вопрос, куда делся отломанный конец рапиры, г-н де Коммарен ответил, что не знает.
2. В чулане, служащем гардеробной, обнаружены брюки из черного сукна, еще влажные, со следами грязи или, верней, земли. На наружной стороне одной из штанин пятна, оставленные зеленым мхом, какой растет на стенах. На штанинах следы потертостей и в области колена прореха длиной десять сантиметров. Вышепоименованные брюки не висели на вешалке, а были засунуты, словно с целью спрятать их, между двумя большими сундуками, где хранятся предметы одежды.
3. В кармане вышепоименованных брюк найдена пара перчаток жемчужно-серого цвета. На ладони правой перчатки имеется большое зеленое пятно, оставленное травой либо мхом. Концы пальцев перчатки истрепаны от трения. На тыльной стороне обеих перчаток следы, возможно оставленные ногтями.
4. Две пары ботинок, одна из которых, хоть и вычищена, еще достаточно влажная. Зонтик, недавно еще бывший совершенно мокрым, на конце которого имеются пятна грязи беловатого цвета.
5. В большой комнате, именуемой „библиотека“, обнаружена коробка сигар, называемых „трабукос“, а на камине несколько мундштуков из янтаря и морской пенки…»
Как только в протокол был занесен последний пункт, папаша Табаре подошел к комиссару и шепнул ему:
— У меня есть все, что необходимо.
— Я тоже закончил, — отозвался комиссар. — Этот парень не умеет держаться. Слышали? Он же просто выдал себя. Вы, конечно, скажете: нет привычки.
— Днем он был бы куда тверже, — все так же шепотом ответил папаша Табаре. — Но утром, спросонок… Людей надо брать тепленькими, пока они еще не встали с постели.
— Я тут велел потолковать с некоторыми слугами. Их показания крайне интересны.
— Отлично! Ладно, я помчался к господину следователю, который, наверно, сгорает от нетерпения.
Альбер постепенно начал приходить в себя от потрясения, в какое поверг его приход комиссара полиции.
— Сударь, — попросил он, — вы позволите мне сказать в вашем присутствии несколько слов господину графу де Коммарену? Я стал жертвой ошибки, которая вскоре разъяснится.
— Как всегда, ошибка… — буркнул папаша Табаре.
— Я не имею права выполнить вашу просьбу, — возразил комиссар. — У меня относительно вас имеются особые, самые строгие распоряжения. Отныне вам не дозволяется общаться ни с одной живой душой. Внизу вас ждет карета, так что благоволите спуститься во двор.
Проходя через вестибюль, Альбер обратил внимание на смятение, охватившее слуг. Казалось, они совсем потеряли голову. Г-н Дени повелительным голосом отдавал короткие распоряжения. Уже в дверях Альберу послышалось, как кто-то сказал, будто у графа де Коммарена только что случился апоплексический удар.
Альбера почти внесли на руках в полицейскую карету, и две клячи, впряженные в нее, потрусили ленивой рысцой. Папаша Табаре, севший на наемный фиакр, который везла лошадка порезвей, обогнал их.