XXIV
На колокольне Святого Евстафия пробило девять, и еще не умолк большой колокол на площади у Центрального рынка, когда папаша Планта добрался до улицы Монмартр и углубился в темную аллею, которая вела к дверям дома №…
— Могу я видеть господина Лекока? — спросил он у старухи, резавшей говяжье легкое на завтрак трем огромным котам, которые с мяуканьем терлись о ее ноги.
Привратница смерила его изумленным взглядом, в котором сквозила насмешка.
Дело в том, что, когда папаша Планта принарядится, он похож на пожилого господина, принадлежащего к самому избранному кругу, а вовсе не на бывшего провинциального стряпчего. И хотя сыщика то и дело навещают представители решительно всех слоев общества, все же его не так уж часто беспокоят своими посещениями старцы из Сен-Жерменского предместья.
— Господин Лекок, — наконец откликнулась старуха, — живет на четвертом этаже, дверь напротив лестницы.
Орсивальский мировой судья медленно, едва не с риском для жизни, одолел эту лестницу, узкую, скверно освещенную, скользкую, с темными закоулками и липкими перилами.
Он думал о том, какое странное предприятие затеял. Ему пришла в голову одна идея, но он не знал, выполнима ли она, и в любом случае нуждался в совете и помощи полицейского. Для этого ему придется посвятить постороннего в самые сокровенные свои мысли, в сущности, исповедаться перед чужим человеком. Сердце у судьи тревожно билось.
На четвертом этаже дверь напротив лестницы была непохожа на остальные двери. Из цельного дуба, массивная, без резных украшений, вдобавок усиленная железными поперечинами, она очень напоминала дверцу несгораемого шкафа. Посередине было крошечное окошко, забранное решеткой, такой частой, что сквозь нее насилу можно было просунуть палец.
Эту дверь можно было бы принять за дверь тюремной камеры, если бы над окошечком не красовалась картинка, одна из тех, что печатались когда-то на улице Сен-Жак. На картинке в ярких красках был изображен поющий петух, а под ним подпись: «Всегда начеку».
Сам ли сыщик вывесил на всеобщее обозрение свой столь красноречивый герб? Или, что более вероятно, кто-нибудь из его подчиненных?
Двери справа и слева заколочены — это сразу видно. Добрую минуту папаша Планта озирался и наконец после колебаний, какие к лицу разве что лицеисту у дверей его пассии, решился и нажал медную кнопку звонка.
На этот звук отозвалось лязганье засова. Окошечко растворилось, и сквозь частую решетку посетитель разглядел усатую физиономию дюжей бабищи.
— Вы к кому? — спросила эта особа великолепным басом.
— К господину Лекоку.
— Что вам угодно?
— Он мне назначил встречу на нынешнее утро.
— Ваше имя, род занятий?
— Господин Планта, орсивальский мировой судья.
— Хорошо, обождите.
Окошечко захлопнулось, и судья остался ждать на лестнице.
— Вот дьявольщина! — пробурчал он. — По всему видать, к почтенному господину Лекоку кого попало не пускают.
Не успел он сформулировать этот вывод, как дверь отворилась под громыхание цепей, лязг засовов и скрежет замков.
Он вошел, сопровождаемый усатой дамой, и, миновав столовую, где были только стол и полдюжины стульев, оказался в просторном помещении с высоким потолком: это был не то кабинет, не то гардеробная, освещенная двумя окнами, выходящими во двор и забранными весьма частой решеткой.
— Соблаговолите присесть, сударь, — предложила служанка, — хозяин вот-вот придет: он дает распоряжения одному из своих подчиненных.
Старый судья не стал садиться: ему хотелось получше рассмотреть диковинную комнату, в которой он очутился.
Одну из стен всю целиком занимала вешалка, где была развешана самая причудливая и разношерстная одежда. Здесь были наряды для любого класса и состояния — от фрака с широкими лацканами по последней моде, с красной орденской ленточкой в петлице, до черной суконной блузы головореза из предместья. На полке под вешалкой торчало на деревянных болванках не меньше дюжины париков всех оттенков. На полу выстроилась обувь на все вкусы. И наконец, в углу стояли трости — столь богатый и разнообразный набор осчастливил бы любого коллекционера.
Между окном и камином — туалетный столик белого мрамора, со множеством кисточек, бутылочек с притираниями и баночек с опиатами и разноцветным гримом; эти принадлежности заставили бы побледнеть от зависти оперную диву.
Вдоль другой стены расположились книжные шкафы, уставленные научными трудами. Преобладали книги по физике и химии.
И наконец, середину комнаты занимал огромный письменный стол, где высились груды газет и всевозможных бумаг, — видно было, что лежат они здесь уже не один месяц.
Но самой необычной, самой удивительной вещью в комнате была висевшая рядом с зеркалом большая черная бархатная подушечка в форме ромба.
В нее были воткнуты булавки с блестящими головками, причем головки эти складывались в буквы, составляющие два слова: Эктор и Фэнси.
Эти имена, сиявшие серебряным блеском на фоне черного бархата, привлекали ваш взгляд от самой двери и были прекрасно видны из любого угла.
Судя по всему, то была записная книжка Лекока. Она должна была все время напоминать ему о тех, кого он преследует. И надо думать, на этом бархате сменилось уже немало имен — он был изрядно посечен.
На письменном столе лежало раскрытое недописанное письмо; папаша Планта склонился было над ним, но нескромное любопытство его оказалось тщетным: письмо было зашифровано.
Едва старый судья успел хорошенько все осмотреть, как скрип отворяющейся двери заставил его обернуться.
Перед ним стоял человек примерно его лет, с почтенной внешностью, с изысканными манерами, несколько плешивый, в очках с золотыми дужками, одетый в халат из тонкой светлой фланели.
Папаша Планта поклонился.
— Я жду господина Лекока… — начал он. Человек в золотых очках весело, от души расхохотался и радостно захлопал в ладоши.
— Да неужто вы меня не узнали, господин Планта? Присмотритесь-ка получше, ведь это я, Лекок!
И чтобы убедить мирового судью, он снял очки. Пожалуй, глаза были Лекока, голос тоже его. Папаша Планта опешил.
— Ни за что бы вас не узнал, — признался он.
— Я в самом деле несколько изменил свою внешность. Принял облик начальника канцелярии. Что поделаешь — такое ремесло!
И, пододвинув гостю кресло, он продолжал:
— Приношу вам глубочайшие извинения за то, что при входе вы подверглись столь дотошному допросу. Поверьте, я и сам не рад, что вынужден прибегать к подобным предосторожностям. Я вам уже рассказывал, каким опасностям подвергается моя жизнь; даже дома я не могу быть спокоен. Не далее как на прошлой неделе является посыльный с железной дороги и говорит, что ему велено доставить мне пакет. Жануй — это моя служанка, она провела десять лет в Фонтевро, так что нюх у нее первоклассный, — не заподозрив ничего худого, впускает его. Он протягивает мне посылку, я уже готов ее взять, как вдруг — пиф-паф! — раздаются два выстрела. В посылке был револьвер, обернутый в клеенку, а мнимый посыльный оказался беглым каторжником из Кайенны, которого я арестовал в прошлом году. Да, чудом я жив остался!
Эту ужасную историю он рассказал беззаботным тоном, словно речь шла о самом заурядном событии.
— Однако, — перебил он сам себя, — было бы крайне глупо морить вас и себя голодом в ожидании рокового удара.
Он позвонил, явилась усатая дама.
— Жануй, — сказал он, — подавай завтрак на две персоны и вино получше, да поторопись.
Судье было нелегко со всем этим освоиться,
— А, вижу, вы смотрите на мою Жануй, — заметил Лекок. — Сущий клад! Холит меня, как ребенка, пойдет за меня в огонь и в воду. А уж какая сильная! В тот раз я ее еле-еле удержал: она чуть не задушила мнимого посыльного. Вообразите, я выбрал ее среди чуть ли не четырех тысяч преступниц, отбывающих наказание, и взял в услужение. Она сидела за детоубийство и поджог. Теперь это честнейшее создание на свете. Готов побиться об заклад: за три года, что она служит в доме, ей ни разу и в голову не пришло украсть у меня хотя бы су.
Папаша Планта слушал вполуха и ждал подходящего момента, чтобы прервать этот поток похвал, воздаваемых Жануй, — похвал, быть может, вполне заслуженных, но, по его мнению, не вполне уместных, и вернуть разговор к вчерашним событиям.
— Быть может, с утра вам не до меня, господин Лекок? — начал он.
— О чем вы говорите? Вы же видели мою вывеску при входе. «Всегда начеку»! Нынче утром я уже успел побывать по делам в десяти местах и дать поручения троим подчиненным. Таким, как я, некогда лодырничать! Я даже добрался до «Кузницы Вулкана», расспросил там о бедняге Гепене.
— И что вам рассказали?
— Мои догадки подтвердились. Он и в самом деле в среду, без четверти десять, разменял у них банкноту достоинством в пятьсот франков.
— Следовательно, он спасен?
— Почти. Спасение будет полным, когда мы разыщем мисс Дженни Фэнси.
Старый судья не сумел скрыть некоторого неудовольствия.
— Ну, это дело долгое, — заметил он, — да и непростое.
— Вот еще! Она у меня здесь, на подушечке, и, если только не случится чего-нибудь из ряда вон выходящего, к вечеру мы ее найдем.
— Вы в самом деле на это надеетесь?
— Кому-нибудь другому, сударь, я ответил бы: я в этом уверен. Подумайте только: эта особа была любовницей графа де Тремореля, человека заметного, баловня моды.
Девица, полгода кряду поражавшая блеском роскоши весь Париж, даже если она снова скатывается на дно, не исчезает бесследно, подобно камню, брошенному в болото. Когда нет больше друзей, остаются заимодавцы — они выслеживают ее, не упускают из виду в надежде, что рано или поздно ей снова улыбнется счастье. Она о них не беспокоится, воображает, будто о ней забыли, но это заблуждение. Есть у меня одна знакомая торговка туалетами, по части дам полусвета это Вапро и Боттен, вместе взятые. Эта почтенная женщина не раз оказывала мне услуги. Если не откажетесь, мы вместе посетим ее после завтрака, и не пройдет двух часов, как она добудет нам адрес нашей мисс Фэнси. Ах, мне бы такую уверенность, что мы схватим Тремореля!
Папаша Планта издал вздох облегчения. Разговор наконец-то принимал желательное направление.
— Значит, вы о нем думаете? — спросил он.
— Еще бы мне о нем не думать! — воскликнул Лекок, подскочив на стуле от такого недоверия. — Вы видели мою подушечку? Со вчерашнего дня я только и думаю, что об этом негодяе. Из-за него я не сомкнул глаз всю ночь. Мне надо его найти, я жажду его найти и найду!
— Не сомневаюсь, — отозвался судья, — но когда?
— В том-то и дело. Может быть, завтра, а может быть, через месяц, это зависит от того, насколько точно я все рассчитал, насколько удачно составил план.
— Как! У вас уже готов план?
— Да, сударь, полностью готов.
Папаша Планта весь обратился в слух.
— Я исхожу из того соображения, — начал сыщик, — что мужчине, сопровождаемому женщиной, невозможно скрыться от полицейского розыска. В нашем случае, когда женщина молода, хороша собой и беременна, это невозможно втройне.
Приняв это соображение, посмотрим, что представляет собой граф де Треморель.
Наделен ли он даром особой проницательности? Нет, поскольку нам удалось раскрыть все его хитрости. Можно ли считать его круглым дураком? Нет, поскольку на его уловки чуть не клюнули вполне разумные люди. Следовательно, это человек неглупый, но ограниченный; из воспитания, книг, знакомств, каждодневных разговоров он извлек известные познания, которыми теперь воспользуется.
Это о его уме. Характер его нам известен: вялый, слабый, нестойкий, способный к действию не иначе как на пороге гибели. Мы видели, какой ужас испытывает этот человек, когда надо принять окончательное решение, как ищет окольных путей, как охотно идет на сделку. Ему свойственно убаюкивать себя иллюзиями, принимать желаемое за действительное… Короче говоря, ничтожество и трус.
Каково же его нынешнее положение? Он убил жену, но надеется, что убедил всех в собственной гибели; он похитил девушку, в кармане у него сумма не меньше миллиона, а может быть, и больше.
Теперь, когда мы определили положение, характер и умственный уровень этого человека, можем ли мы путем рассуждений, принимая во внимание его поступки, известные нам, выяснить, как он поведет себя в таких-то и таких-то обстоятельствах? Думаю, что можем, и надеюсь вам это доказать.
Лекок вскочил и принялся мерить шагами кабинет, как делал всегда, излагая и развивая свои теории о том, как нужно вести расследование.
— Итак, — продолжал он, — с чего начать, чтобы выяснить, как скорее всего поведет себя человек, чье прошлое, характер и образ мыслей мне известны? Для начала я разберу по косточкам собственное «я» и попробую проделать то же самое с личностью этого человека. Я наложу его мышление на свое собственное. Из сотрудника сыскной полиции я перевоплощусь в этого человека со всеми его особенностями.
Например, в нашем случае я прекрасно знал бы, что делать. Устроил бы все таким образом, что сбил бы со следа всех сыщиков мира. Но господин Лекок забыт — теперь я граф Эктор де Треморель.
Итак, задумаемся над тем, как должен был рассуждать человек, у которого хватило подлости похитить у друга жену, а потом у себя на глазах позволить ей отравить мужа.
Мы уже знаем, что Треморель решился на убийство после долгих колебаний. Его вынудила логика событий, именуемая у глупцов роковым стечением обстоятельств. Несомненно, он со всех сторон обдумал убийство, взвесил последствия, рассмотрел все возможности ускользнуть от возмездия. Его поступки были намечены и обдуманы весьма заблаговременно, и он не брал в расчет ни внезапной опасности, ни непредвиденных обстоятельств.
Решившись в душе на преступление, он рассуждал так: «Представим себе, что Берта убита; меня тоже считают убитым; Лоранс, которую я похитил, пишет близким о том, что намерена покончить с собой; деньги у меня есть — что делать дальше?»
Мне, по крайней мере, представляется, что вопрос был оставлен именно так.
— Да, совершенно с вами согласен, — подтвердил наша Планта.
— Естественно, Треморель из всех способов бегства, о которых он слышал и которые возникли в его воображении, выберет самый надежный и быстрый.
Быть может, он решил бежать за границу? Это более чем вероятно. Но если он был в своем уме, то не мог не понять, что за границей, более чем где бы то ни было, трудно сбить погоню со следа. Одно дело — скрыться из Франции, чтобы избежать кары за мелкое правонарушение, это не лишено смысла. Совсем другое — бежать за границу из-за тяжкого преступления, предусмотренного соглашением о выдаче преступников, это глупо и бессмысленно.
Вы представляете себе парочку, разъезжающую по стране, где все говорят на незнакомом языке? Беглецы мгновенно привлекают всеобщее внимание, за ними наблюдают, о них толкуют, подмечают всякую мелочь. Любая их покупка становится предметом обсуждения, ни одно их движение не ускользает от досужего любопытства.
И чем дальше они уедут, тем больше опасность. Они, конечно, могут пересечь океан и доплыть до Америки, свободной страны, где адвокаты без зазрения совести грабят своих клиентов. Для этого им придется сесть на корабль, но стоит им взойти на палубу, и они погибли. Девятнадцать шансов из двадцати за то, что в порту прибытия их будет поджидать вооруженный полицейский с постановлением об аресте. Заметьте, я говорю только о местной полиции, которая всегда держит иностранцев под пристальным наблюдением.
Даже в Лондоне я берусь выследить француза в течение недели, если только он не говорит по-английски настолько чисто, чтобы сойти за подданного Соединенного королевства.
Таким образом мог рассуждать Треморель. Он вспомнил о множестве неудачных попыток такого рода, о поразительных историях, описанных в газетах, и, вне всякого сомнения, отказался от мысли о загранице.
— Это ясно, очевидно и бесспорно! — воскликнул папаша Планта. — Беглецов надо искать во Франции.
— Да, сударь, во Франции, — ответил Лекок, — вы совершенно нравы. Подумаем же теперь, где и как можно укрыться во Франции.
В провинции? Разумеется, нет.
В Бордо, например, приезжий сразу привлекает всеобщее внимание, а ведь Бордо — один из крупнейших наших городов. Лавочники на Интендантском рву, топчущиеся у дверей своих магазинчиков, переговариваются, глядя на него: «А это что еще за господин? Вы его знаете?»
Правда, есть два города, где можно остаться незамеченным: это Марсель и Лион. Но оба они очень далеко, и путь до них долгий. А с тех пор, как появился электрический телеграф, железная дорога стала чрезвычайно опасна для беглецов. Правда, бегство убыстряется. Казалось бы, это хорошо, но, входя в вагон, вы отрезаете себе все пути к спасению и до самого прибытия остаетесь в пределах досягаемости полиции.
Треморель понимает все это не хуже нас с вами. Поэтому исключим все провинциальные города. Исключим заодно Лион и Марсель.
— Но значит, в провинции вообще невозможно спрятаться?
— Простите, одна возможность все же есть. Нужно просто-напросто купить вдали от всех городов, вдали от железной дороги, небольшое имение и поселиться там под вымышленным именем. Однако это превосходное средство недоступно нашему герою: оно требует известной подготовки, на которую этот негодяй не мог отважиться, — за ним следила жена.
Таким образом, поле поисков на удивление сужается. Отбросим заграницу, провинцию, большие города, деревни; остается Париж. Да, сударь, искать Тремореля нужно в Париже.
Лекок разглагольствовал с таким апломбом, так авторитетно — точь-в-точь учитель математики, выпускник педагогического училища, который, стоя у черной доски с мелом в руках, успешно доказывает ученикам, что две параллельные прямые никогда не пересекутся.
Старый судья слушал внимательнее любого школяра. Впрочем, он уже привык к необычайной проницательности сыщика и перестал изумляться. Последние двадцать четыре часа он только и делал, что следил за рассуждениями и догадками Лекока, и успел уже уловить механизм его расследования, пожалуй, даже усвоил его метод. Подобный ход рассуждений уже казался ему совершенно естественным. Теперь ему были понятны многие успехи нынешней сыскной полиции, казавшиеся ему раньше сущими чудесами.
Но поле поисков, которое, по словам Лекока, сузилось, все еще представлялось ему необъятным.
— Париж велик, — заметил он.
Сыщик широко улыбнулся.
— Париж огромен, — отвечал он, — но здесь я как дома. Иерусалимская улица рассматривает весь Париж в увеличительное стекло, как натуралист — муравейник.
Вы, конечно, можете меня спросить: почему же в Париже не перевелись еще профессиональные преступники?
Ах, сударь, нас душит законность. Мы, к сожалению, в городе не хозяева. Закон заставляет нас пускать в ход только самое изысканное оружие против негодяев, которые не гнушаются никакими средствами. Прокуратура связывает нас по рукам и ногам. Но поверьте, как бы ни были хитры жулики, мы в тысячу раз хитрее.
— Однако Треморель, — перебил папаша Планта, — находится вне закона, у нас есть постановление о его аресте.
— А что толку? Разве оно дает мне право взять и обыскать любой дом, если я подозреваю, что он там скрывается? Нет. Если я приду к кому-нибудь из бывших друзей графа Эктора, он захлопнет дверь у меня перед носом. Во Франции, сударь, против полиции ополчился не только преступный мир, но и порядочные люди.
Всякий раз, стоило Лекоку напасть на эту тему, он увлекался и договаривался до самых удивительных вещей. Его обида была так же глубока, как несправедливость общества. Сознавая, как много важных услуг оказала обществу полиция, он не мог не возмущаться при мысли о его неблагодарности.
К счастью, в тот миг, когда он совсем уже распалился, ему на глаза внезапно попалась подушечка с булавками.
— Черт меня побери. — воскликнул он, — я позабыл об Экторе!
Папаша Планта, которому за неимением иного выхода, пришлось переждать этот всплеск негодования, ни на минуту не забывал об убийце, о соблазнителе Лоранс.
— Вы говорили о том, — напомнил он, — что Тремореля нужно искать в Париже.
— И говорил сущую правду, — как ни в чем не бывало подхватил Лекок. — Я пришел к выводу, что беглецы прячутся где-то здесь, может быть, через две улицы от нас, может быть, в соседнем доме. Итак, продолжим наши рассуждения о том, где их следует искать.
Эктор слишком хорошо знает Париж, чтобы надеяться, что сможет хотя бы неделю скрываться в гостинице или в меблированных комнатах. Он знает: и роскошные отели вроде Мериса, и дешевые номера, такие, как «Улитка», находятся под особым наблюдением префектуры.
Собираясь прожить некоторое время в городе, он, безусловно, позаботился снять квартиру в каком-нибудь приличном доме.
— Месяц или полтора месяца назад он несколько раз ездил в Париж.
— Тогда и сомнений быть не может. Он снял квартиру под вымышленным именем, заплатил заранее и теперь спокойно живет там.
При этих словах на лице папаши Планта отразилось жесточайшее разочарование.
— Я более чем убежден, сударь, — печально заметил он, — что вы правы. Но не значит ли это, что негодяй для нас недосягаем? Неужели придется ждать, пока он случайно попадется нам в руки? Ведь не станете же вы обыскивать один за другим все дома в Париже!
У сыщика задергался кончик носа, украшенного золотыми очками, и мировой судья, подметивший, что это подергивание служит хорошей приметой, снова воспрял духом.
— Ума не приложу… — начал он.
— Позвольте, — перебил Лекок, — но, сняв квартиру. Треморель наверняка позаботился об обстановке.
— Разумеется.
— Причем на обстановку он не поскупился. Во-первых, он любит роскошь и в средствах не стеснен, во-вторых, он похитил юную девицу — не может же он из богатого отцовского дома перевезти ее в какую-то трущобу! Бьюсь об заклад, их гостиная обставлена не хуже, чем в «Тенистом доле».
— Увы, какая нам от этого польза!
— Да провалиться мне на этом самом месте, польза огромная, сударь, вы сейчас в этом убедитесь. Эктору нужно много мебели, причем хорошей мебели, — не к старьевщику же он за ней обратится! Ему некогда вести переговоры с улицей Друо, не с руки ездить в Сент-Антуанское предместье. Следовательно, он прибег к услугам какого-нибудь торговца мебелью.
— Значит, нам нужен модный торговец мебелью.
— Э, нет, в этом случае Треморель рискует, что его узнают, а он наверняка действует под вымышленным именем, под тем же, на какое снял квартиру. Он отыскал какого-нибудь хорошего, но скромного мебельщика, сделал заказ, установил срок и заплатил вперед.
Мировой судья не удержался от радостного возгласа — теперь он начал понимать.
— Этот мебельщик, — продолжал Лекок, — наверняка запомнил богатого клиента, который не торговался и уплатил наличными. Он узнает его, если увидит.
— Прекрасная мысль! — вскричал папаша Планта, вне себя от возбуждения. — Скорее же добудем портреты Тремореля, пошлем кого-нибудь в Орсиваль за фотографиями.
На губах у Лекока заиграла легкая улыбка, означавшая всякий раз, что сыщику снова удалось блеснуть своим искусством.
— Не извольте беспокоиться, господин судья, — отвечал он, — я принял меры. Вчера, осматривая замок, я сунул в карман три фотографии этого негодяя. А сегодня утром выписал из Боттена фамилии и адреса всех парижских торговцев мебелью. Я разделил их на три списка. И сейчас трое моих подчиненных, имея при себе по фотографии и по списку, ходят от мебельщика к мебельщику и спрашивают: «Не вы ли продали мебель этому человеку?» Как только кто-нибудь из них ответит «да», можете считать, что граф у нас в руках.
— Да он и впрямь у нас в руках! — воскликнул папаша Планта, бледнея от волнения.
— Еще нет, не будем радоваться заранее. Возможно, Эктор оказался предусмотрительнее, чем мы полагаем, не пошел к мебельщику сам. Тогда дело затянется. Но не думаю, едва ли он был так осторожен.
Тут Лекок умолк. Жануй уже в третий раз отворила дверь кабинета и возвестила своим роскошным басом:
— Кушать подано!
Бывшая узница Жануй оказалась бесподобной кухаркой, папаша Планта сразу же это понял. Но он не был голоден, и кусок не лез ему в горло. Он не мог думать ни о чем, кроме плана, который хотел предложить Лекоку, и не в силах был избавиться от тягостного чувства, с каким мы обычно приступаем к делу, на которое решились скрепя сердце. Напрасно сыщик, большой любитель поесть, как все люди, у которых энергия бьет черев край, пытался развеселить гостя; напрасно подливал ему в бокал превосходное бордо, полученное в дар от одного банкира за то, что Лекок изловил его кассира, решившего прогуляться в Брюссель вместе со всей наличностью.
Старый судья, по-прежнему молчаливый и печальный, отделывался односложными ответами. Он собирался с духом, чтобы заговорить, но всякий раз ребяческое самолюбие в последний миг замыкало ему уста.
Идя к Лекоку, он не предполагал, что его будут одолевать эти бессмысленные, как он сам понимал, сомнения. Он говорил себе: «Войду и с порога все выложу». А теперь на него напала неподвластная рассудку стыдливость, которая заставляет старика краснеть и не дает ему исповедоваться в своих слабостях перед молодым человеком.
Боялся ли он показаться смешным? Нет. Его чувство было неуязвимо для сарказма и для насмешливой улыбки. Да и чем он рисковал? Ничем. Разве этот полицейский, которому он не смел признаться в своих тайных помыслах, не догадывался о них сам? Лекок с первой минуты прочел их у него в душе, а потом и вырвал у него признание.
Вошла Жануй и сказала:
— Сударь, пришел полицейский из Корбейля, звать Гулар, хочет с вами поговорить. Впустить?
— Впусти и приведи сюда.
Послышался лязг засовов и дверной цепочки, вслед за чем в столовую вошел Гулар.
Любимый полицейский г-на Домини нарядился в самое лучшее платье, надел белоснежное белье и самый высокий пристежной воротничок. Он почтительно застыл, не смея шелохнуться, как подобает старому вояке, усвоившему у себя в полку, что почтительность выражается в умении стоять но стойке смирно.
— Какого черта тебя принесло, — свирепо обратился к нему Лекок, — и кто посмел дать тебе мой адрес?
— Сударь, — ответствовал Гулар, явно смущенный таким приемом, — нижайше прошу меня простить. Я прислан доктором Жандроном, он велел передать господину орсивальскому мировому судье это письмо.
— В самом деле, — вмешался папаша Планта, — вчера вечером я попросил Жандрона известить меня депешей о результатах вскрытия, а поскольку я не знал, в какой гостинице остановлюсь, то позволил себе оставить ему для этого ваш адрес.
Лекок тут же хотел отдать гостю письмо, которое принес Гулар.
— Распечатайте сами! — предложил судья. — Какие там секреты…
— Согласен, — отвечал сыщик, — но давайте вернемся в кабинет.
Потом он позвал Жануй и приказал ей:
— Накорми этого парня. Ты сегодня завтракал?
— Немного заморил червячка, сударь.
— В таком случае подкрепись да выпей бутылочку за здоровье.
Вернувшись вместе с папашей Планта в кабинет и затворив за собой дверь, сыщик воскликнул:
— А теперь посмотрим, что нам пишет доктор.
Он вскрыл конверт и прочел:
— «Дорогой Планта! Вы просили меня послать вам депешу; я решил, что лучше уж черкну вам наспех письмецо и велю доставить его прямо нашему волшебнику…»
— О! — пробормотал Лекок, прервав чтение. — Право же, наш доктор слишком добр, слишком снисходителен…
Однако комплимент, видимо, пришелся ему по сердцу. Он продолжал:
— «Сегодня в три часа ночи мы приступили к эксгумации тела бедняги Соврези. Разумеется, я более всех скорблю об этом достойнейшем, прекрасном человеке, погибшем при таких ужасных обстоятельствах, но, с другой стороны, не могу не радоваться этой единственной в своем роде, великолепной возможности произвести крайне важный опыт и получить подтверждение действенности моей чувствительной бумаги…»
— Чертовы ученые! — с возмущением вскричал папаша Планта. — Все они одинаковы!
— Что за беда? Мне очень понятны подобные чувства — они от нас не зависят. Разве я сам остаюсь равнодушен, когда мне попадается хорошенькое убийство?
И, не дожидаясь ответа, он продолжил чтение письма:
— «Опыт обещал быть тем более доказательным, что аконитин принадлежит к тем алкалоидам, которые упорно не поддаются обнаружению при обычном анализе.
Вам знаком мой метод? Исследуемое вещество, растворенное в двух частях спирта, я довожу до высокой температуры, потом осторожно переливаю жидкость в плоский сосуд, на дне которого находится бумага, пропитанная моими реактивами.
Если бумага не меняет цвета — значит, яда нет. Если цвет изменился — значит, имеется яд.
В нашем случае моя бумага светло-желтого цвета должна была покрыться, если мы не ошиблись, коричневыми пятнами или даже полностью окраситься. в коричневый цвет.
Прежде всего я объяснил суть опыта судебному следователю и экспертам, которых прислали, чтобы они мне ассистировали.
Ах, друг мой, какой успех! Как только я начал капать спиртовой раствор, бумага окрасилась в изумительный темно-коричневый цвет. Это доказывает, что ваш рассказ был абсолютно точен.
Вещество, которое я исследовал, оказалось буквально насыщено аконитином. Даже у себя в лаборатории, ставя на досуге опыты, я ни разу еще не получал столь очевидных результатов.
Предвижу, что на суде будут делаться попытки оспорить доказательность моих опытов, у меня есть средства для контроля и проверочной экспертизы полученных результатов, так что я сумею переубедить любого химика, который вздумал бы мне возражать.
Полагаю, любезный друг, что вы разделяете со мной то чувство законной гордости…»
Тут терпение папаши Планта истощилось.
— Неслыханно! — в ярости воскликнул он. — Клянусь вам, это ни в какие ворота не лезет! Подумать только, ведь яд, который он обнаружил в останках Соврези, похищен из его же лаборатории! Впрочем, о чем я говорю: эти останки для него не более чем «исследуемое вещество»… И вот он уже воображает себя в суде разглагольствующим о достоинствах своей чувствительной бумаги!
— И ведь он совершенно прав, предполагая, что ему будут возражать.
— Да, а покуда он с полным хладнокровием занимается исследованиями, опытами, анализами, поглощен своей омерзительной стряпней — кипятит, фильтрует, готовит аргументы для спора…
Лекок совершенно не разделял негодования мирового судьи.
Пожалуй, ему даже пришлась по вкусу перспектива ожесточенных споров. Он заранее наслаждался яростной научной борьбой, напоминающей знаменитый диспут между Орфила и Распайлем, между провинциальными и парижскими химиками.
— Разумеется, — заметил он, — если этот грязный негодяй Треморель выдержит характер и будет отрицать отравление Соврези — а это в его интересах — нам предстоит присутствовать на великолепном процессе.
Это короткое слово «процесс» внезапно положило конец долгим колебаниям папаши Планта.
— Ни в коем случае, — вскричал он, — ни в коем случае нельзя допустить такого процесса!
Лекока, казалось, смутила эта неожиданная пылкость столь спокойного, уравновешенного, сдержанного судьи. «Эге, — подумал он, — тут-то я все и узнаю». Вслух он произнес:
— Но как же без процесса?
Папаша Планта стал бледнее своей сорочки, его била нервная дрожь, внезапно охрипший голос прерывался.
— Я готов отдать все свое состояние, — проговорил он, — лишь бы избежать публичного судебного разбирательства. Да, все состояние и жизнь впридачу, хотя она никому не нужна. Но как избавить от суда этого мерзавца Тремореля? Какую уловку изобрести? Только вы, господин Лекок, вы один способны удержать меня на краю ужасной бездны, дать мне совет, протянуть руку помощи. Если есть хоть какое-то средство, вы найдете его, вы меня спасете…
— Но, сударь… — начал было сыщик.
— Ради бога, выслушайте меня, и вы все поймете. Я буду искренен и чистосердечен, как наедине с собой, и вам станут понятны мои колебания, недомолвки — словом, все мое поведение со вчерашнего дня.
— Слушаю вас, сударь.
— Невеселая это история. Я дожил до тех лет, когда судьба человека, как говорится, уже устоялась, и вдруг смерть отняла у меня жену и двух сыновей, всю мою радость, все мои упования в этом мире. Я оказался один, подобно потерпевшему кораблекрушение в открытом море, и не было ни одного обломка вокруг, за который я мог бы уцепиться. Я был словно тело без души, но вот случай привел меня в Орсиваль.
В Орсивале я встретил Лоранс. Ей только что исполнилось пятнадцать лет, и никогда еще в одном создании божьем не соединялись такой ум, грация, невинность и красота.
Я подружился с Куртуа, и вскоре Лоранс стала мне как дочь. Конечно, я и тогда уже ее любил, но сам себе в этом еще не признавался, сам себя не понимал. Она была такая юная, а у меня уже волосы поседели. Я тешил себя мыслью, что питаю к ней отцовские чувства, а она и впрямь любила меня, как отца. Сколько блаженных часов я провел, слушая ее милый лепет, ее простодушные признания! Когда я видел, как она бегает по дорожкам моего сада, обрывает розы, которые я для нее выращивал, опустошает мою оранжерею, я был счастлив и благодарил бога за бесценный дар — жизнь. В ту пору я мечтал до конца дней своих быть рядом с нею, я охотно воображал себе, как она выйдет замуж за достойного человека, который сумеет дать ей счастье, а я, который был раньше поверенным тайн молоденькой девушки, останусь другом взрослой женщины. Я только потому и заботился о своем состоянии — а оно немалое, — что думал о ее будущих детях: я копил деньги для них. Бедная Лоранс, бедная девочка!
Лекоку что-то не сиделось в кресле: он ерзал, кашлял, утирался платком, рискуя стереть весь грим. Словом, он был растроган больше, чем хотел показать.
— Однажды, — продолжал папаша Планта, — мой друг Куртуа сказал мне, что подумывает о браке дочери с графом де Треморелем. В тот день я понял, как глубоко люблю ее. Мне пришлось изведать жесточайшие муки, которые невозможно описать. Это было как огонь, который долго тлел и вдруг, когда отворили окно, вспыхнул и охватил весь дом. Каково это — сознавать себя стариком и любить дитя! Я думал, что сойду с ума. Я звал на помощь доводы рассудка, смеялся над собой, да где там! Разве разум или сарказм могут победить страсть? «Старый ты, жалкий селадон, — убеждал я себя. — Как тебе не стыдно, молчи лучше!» И я страдал молча. В довершение всего, Лоранс избрала меня поверенным своих тайн — какая пытка! Она навещала меня, чтобы поговорить об Экторе. Все в нем восхищало ее. Ей казалось, что он особенный, не такой, как все, — с ним даже сравнивать никого нельзя. Она восторгалась тем, как он сидит на лошади, каждое его словцо казалось ей верхом изысканности. Я сходил с ума, это верно, но и она сошла с ума тоже.
— И вы знали, сударь, что за мерзавец этот Треморель?
— Увы, тогда я об этом не подозревал. Какое мне, в сущности, было дело до этого человека, гостившего в «Тенистом доле»! Но в тот день, когда я узнал, что он хочет похитить мое драгоценнейшее сокровище, что ему отдают Лоранс, я решил его изучить. Если бы оказалось, что он достоин ее, это принесло бы мне хоть некоторое утешение. Поэтому я начал за ним наблюдать, как вы наблюдаете за преступником, которого выслеживаете. Сколько раз в ту пору я ездил в Париж, пытаясь проникнуть в его жизнь! Я занялся вашим ремеслом, расспрашивал всех, кого знал, и чем больше узнавал о графе, тем сильнее его презирал. Так я проник в тайну его свиданий с мисс Фэнси, догадался о его отношениях с Бертой.
— И молчали?
— Да, молчал из соображений чести. Разве вправе я был из-за своей смехотворной, безнадежной любви обесчестить друга, разрушить его счастье, погубить жизнь? Я молчал, ограничившись тем, что рассказал Куртуа о мисс Фэнси, но он только посмеялся над этой, как он выразился, интрижкой. Когда же я отважился на несколько неодобрительных слов о Тремореле при Лоранс, она попросту перестала меня навещать.
— Ах, господин Планта! — вскричал сыщик. — Мне бы недостало ни вашего терпения, ни вашего великодушия.
— Просто вы моложе, сударь. Да что там говорить, я люто возненавидел Тремореля. Видя, как три столь разные женщины без памяти любят его, я задавался вопросом: «Да чем же он их так пленил?»
— Да, — пробормотал Лекок, отвечая на невысказанную мысль старика, — женщины часто заблуждаются, они судят о людях не так, как мы.
— Сколько раз, — продолжал судья, — сколько раз я мечтал, как вызову его на дуэль и убью! Но тогда Лоранс не пустила бы меня на порог. И все-таки я, наверно, заговорил бы, но тут Соврези заболел, а потом умер. Я знал, что он взял со своей жены и графа слово вступить в брак, знал, что у них есть ужасная причина сдержать данное ему слово, и вообразил, что Лоранс спасена. Увы, я ошибся. Она погибла окончательно. Однажды вечером, минуя дом мэра, я увидел, как какой-то человек перелез через ограду и пробрался к нему в сад. Этот человек был Треморель, я сразу его узнал. Меня охватила безумная ярость, я поклялся, что дождусь его и убью. Я ждал его, но он так и не вышел всю ночь.
Папаша Планта закрыл лицо руками. Сердце его разрывалось при воспоминании об этой чудовищной ночи, когда он поджидал человека, чтобы убить его.
Лекок затрясся от негодования.
— Однако этот Треморель — отпетый мерзавец! — вскричал оп. — Его низостям, его злодеяниям невозможно найти оправдание. А вы, сударь, хотите вырвать его из рук правосудия, спасти от каторги или эшафота, где ему самое место!
Старый судья медлил с ответом.
Как всегда бывает в минуты душевных потрясений, он не знал, какой довод привести первым из множества доводов, теснившихся у него в голове. Ему казалось, слова бессильны выразить то, что он чувствовал. Ему хотелось бы вложить в одну-единственную фразу все, что было у него на душе.
— Какое мне дело до Тремореля? — проговорил он наконец. — Разве я о нем забочусь? Останется он в живых или умрет, спасется или окончит жизнь на площади Рокетт — какая мне разница!
— Тогда почему же вы так боитесь суда?
— Дело в том…
— Или вы, как друг семьи, сожалеете о громком имени, которое окажется обесчещено и покрыто позором?
— Нет, сударь, но я забочусь о Лоранс, я непрестанно думаю об этом милом создании.
— Да ведь она не сообщница его, она ничего не знала, в этом не может быть никаких сомнений; она не подозревала, что ее возлюбленный убил свою жену.
— Конечно, — возразил папаша Планта, — Лоранс ни в чем не виновата, она всего лишь жертва гнусного распутника. Но так или иначе, ей грозит более жестокая кара, чем ему. Если Тремореля потащат в суд, ей придется давать показания вместе с ним, если не как обвиняемой, так в качестве свидетельницы. И кто знает, возможно, дойдет и до того, что суд усомнится в ее непричастности? Станут допытываться, в самом ли деле она не имела понятия о готовящемся убийстве, да и не она ли подстрекала убийцу. Берта была ее соперницей — значит, она должна была ненавидеть Берту. Если бы я сам был следователем, у меня несомненно возникли бы подозрения против Лоранс.
— С моей и вашей помощью, господин судья, она неопровержимо докажет, что ни о чем не знала, что была бесчестным образом обманута.
— Допустим, но все равно ее ославят, на ней навсегда останется клеймо! Все равно ей надо будет приходить в суд, подвергаться допросу председательствующего, рассказывать прилюдно о своем несчастье и о своем позоре. Разве ей не придется отвечать, где, как и когда свершилось ее падение, что говорил ей соблазнитель, когда и сколько раз у них были свидания? Поймите: она решилась объявить о своем самоубийстве, понимая, что родные могут этого не перенести. Разве не так? Ей придется объяснить, какими угрозами или посулами он добился от нее исполнения этого ужасного замысла, который, безусловно, принадлежит не ей. И наконец, ужаснее всего, что ей придется при всех признаться в том, что она любила Тремореля.
— Нет, — возразил сыщик, — не будем преувеличивать. Вы знаете не хуже меня, что правосудие принимает бесконечные меры предосторожности, чтобы доброе имя тех, кто ни в чем не повинен, не пострадало.
— Какие там меры предосторожности! Да разве с нынешней дурацкой гласностью судебных прений можно сохранить что-либо в тайне? Даст бог, вам удастся тронуть сердца судей; но удастся ли вам смягчить полсотни щелкоперов, которые, едва узнав об орсивальском убийстве, принялись чинить перья и готовить бумагу? Разве газеты, вечно готовые наброситься на пикантные подробности и потешить нездоровое любопытство толпы, не заинтересовались уже этим делом? Да неужто в угоду нам они поступятся скандальным судебным процессом, которого я так опасаюсь и который привлечет внимание всей страны из-за благородного происхождения и богатства обвиняемого? В этом деле есть все, что обеспечивает успех подобным драмам, — и адюльтер, и отравление, и месть, и убийство. Лоранс привнесет романтический, сентиментальный элемент. Она, моя девочка, станет героиней нашумевшего судебного процесса! Она возбудит всеобщий интерес, как любят выражаться читатели «Гаэетт де трибюно». Стенографы станут отмечать, сильно ли она покраснела и сколько раз всплакнула. Пойдут состязания, кто лучше опишет ее внешность, одежду, поведение. Газеты разберут ее по косточкам, как уличную женщину, и каждый читатель получит возможность к ней прикоснуться. Это ли не гнусность? А позор, а насмешки! Ее дом будут осаждать фотографы, а если она откажется позировать, возьмут портрет какой-нибудь потаскухи. Она захочет спрятаться, но где? Какие решетки, какие запоры укроют ее от жадного любопытства толпы? Она станет знаменитостью. Честолюбивые кабатчики будут слать ей письма с предложениями поступить к ним кассиршей, а страдающие сплином англичане через господина де Фуа станут предлагать ей руку и сердце. Какой стыд, какое горе! Надо ее спасти, господин Лекок, а для этого надо, чтобы ее имя не было названо. Возможно ли это? — спрашиваю я вас. Отвечайте!
Старый судья говорил с необычайной горячностью, но безыскусно, без всякой высокопарности, к которой всегда прибегает старость, даже искренняя. Глаза его загорелись яростью, он помолодел, ему снова было двадцать лет, он любил и боролся за спасение любимой.
Сыщик молчал, и папаша Планта повторил еще настойчивее:
— Отвечайте же!
— Как знать? — отозвался Лекок.
— Не пытайтесь меня обмануть, — подхватил папаша Планта. — У меня ведь в делах правосудия опыт не меньше вашего. Если Тремореля будут судить, Лоранс погибла. А я люблю ее! Да, вам я смею в этом признаться, перед вами открою всю непомерность моего горя — я люблю ее, как никогда и никого не любил. Она обесчещена, обречена на всеобщее презрение, она обожает, быть может, этого негодяя, от которого ждет ребенка, но не все ли мне равно? Поймите, я люблю ее в тысячу раз больше, чем до ее падения, потому что тогда у меня не было ни тени надежды, а теперь…
Он осекся, сам испугавшись того, что едва не сорвалось у него с языка. Под взглядом сыщика он потупился и покраснел, почувствовав, что проговорился о своей надежде, столь постыдной и в то же время по-человечески столь понятной.
— Сударь, вы знаете все, — продолжал он уже спокойнее, — помогите же мне. Ах, если бы вы согласились, я с радостью отдал бы вам половину своего состояния — а ведь я богат — и все равно почитал бы себя вашим должником…
Лекок властным жестом призвал его к молчанию.
— Довольно, сударь, — с горечью в голосе произнес он, — довольно, ради бога. Я могу оказать услугу человеку, которого уважаю, люблю, жалею от всей души, но своей помощью я не торгую.
— Поверьте, — в смятении пролепетал папаша Планта, — я не хотел…
— Нет, сударь, вы именно хотели мне заплатить. Не отпирайтесь, не стоит труда. Мне ли не знать: есть много поприщ, на которых человек неизбежно утрачивает бескорыстие. И все же, почему вы предлагаете мне деньги? Что позволило вам предположить, будто я настолько низок, что торгую своими услугами? Неужели вы, как все прочие, не имеете никакого понятия о том, что такое человек моего склада? Да захоти я стать богатым, богаче вас, господин судья, я добился бы этого в две недели. Неужели вы не догадываетесь, что у меня в руках честь и жизнь полусотни человек? Вы, что же, воображаете, будто я рассказываю все, что мне известно? Здесь у меня, — и он хлопнул себя по лбу, — десятка два тайн, которые я завтра же могу продать но сто тысяч франков за штуку, и мне с радостью заплатят.
Он негодовал, это было видно, но за его яростью угадывалась какая-то обреченность. Видимо, ему много раз приходилось отвергать подобные предложения.
— Вот и борись, — продолжал он, — с этим вековым предрассудком. Попробуйте сказать кому-нибудь, что полицейский сыщик — честный человек, да и не может быть иным, что он в десять раз честнее, чем любой коммерсант или нотариус, потому что у него в десять раз больше соблазнов, а выгод ему честность не приносит. Да вам расхохочутся в лицо! Завтра же безнаказанно, безбоязненно я мог бы одним махом сорвать миллион, не меньше. Это всякому известно. Но кто воздаст мне должное за то, что я так не делаю? Разумеется, я вознагражден тем, что совесть у меня чиста, но немного уважения мне бы тоже не помешало.
Мне было бы легче легкого злоупотребить всем, что я знаю, всем, что вынуждены были мне открыть разные люди и что обнаружил я сам, — так, может быть, в том, что я этим не злоупотребляю, все же есть некоторая заслуга? А между тем, если завтра кому угодно — жуликоватому банкиру, коммерсанту, уличенному в злостном банкротстве, какому-нибудь аферисту, нотариусу, играющему на бирже, — придется пройтись со мной по бульвару, он решит, что мое общество его компрометирует. Как же, полицейская ищейка! «Не горюй, — говорил мне Табаре, мой учитель и друг, — презрение этих людей — признание их страха».
Папаша Планта был уничтожен. Как мог он, старый, искушенный человек, да к тому же судья, тонкий, благоразумный, щепетильный, совершить столь непростительную бестактность? Он обидел, жестоко обидел человека, искренне к нему расположенного, человека, в котором воплотились все его надежды.
— Я был далек от намерения, — начал он, — оскорбить вас, господин Лекок. Вы не так поняли мои слова, которые сами по себе являются лишь риторической фигурой; я сказал их, не подумав и не вкладывая в них никакого особого смысла.
Лекок несколько успокоился.
— Оставим это. На мою долю чаще обычного выпадают оскорбления, поэтому вы простите мне несколько обостренную чувствительность. Не будем больше об этом говорить и вернемся лучше к графу де Треморелю.
Панаша Планта теперь не посмел бы и заикнуться о своем плане, и деликатность Лекока, который вернулся к разговору сам, растрогала его до глубины души.
— Мне остается лишь ждать вашего решения, — вымолвил он.
— Не скрою от вас, — отвечал сыщик, — вы просите от меня непростой услуги, да вдобавок она противоречит моему долгу. Долг велит мне выследить господина де Тремореля, арестовать его и передать в руки правосудия, а вы просите вызволить его из рук закона.
— Только во имя несчастной, которая, как вам известно, ни в чем не виновата.
— Один-единственный раз в жизни, сударь, я пожертвовал долгом. Я не устоял перед слезами несчастной старухи матери, которая ползала у меня в ногах и молила пощадить ее сына. Я спас его, и он стал честным человеком. Сегодня я второй раз превышу свои права и отважусь на поступок, в котором потом, быть может, буду каяться; отдаюсь в ваше распоряжение.
— Ах, сударь, — вскричал панаша Планта, — нет слов, чтобы высказать, как я вам благодарен!
Но сыщик был озабочен и даже, пожалуй, печален — он размышлял.
— Не будем убаюкивать себя надеждами, быть может напрасными, — сказал он. — У меня в распоряжении одно-единственное средство вырвать из рук правосудия преступника, подобного Треморелю, да только вот сработает ли оно? А другого способа я не знаю.
— О, вы добьетесь всего, если захотите!
Лекок не удержался от улыбки — такая простодушная уверенность звучала в словах папаши Планта.
— Конечно, я искусный сыщик, — отвечал он, — но я всего лишь человек и не могу отвечать за то, как поведет себя другой человек. Все зависит от Эктора. Если бы речь шла о ком-нибудь ином, я сказал бы вам: да, я уверен в успехе. Но с ним, признаться, у меня уверенности нет. Остается надеяться на решительность мадемуазель Куртуа — она ведь натура решительная, не правда ли?
— Более чем решительная.
— Ну дай-то бог. Но допустим, нам удастся замять дело. Что будет, когда обнаружат разоблачение Соврези — ведь оно спрятано где-то в «Тенистом доле», и Треморелю не удалось его найти?
— Его не обнаружат, — поспешно ответил папаша Планта.
— Вы в этом уверены?
— Совершенно уверен.
Лекок бросил на старого судью один из тех взглядов, которыми умел исторгать истину из самого сердца собеседника, и протянул:
— А-а!
А сам тем временем подумал:
«Наконец-то! Теперь я узнаю, откуда взялась рукопись, которую мы слушали минувшей ночью, рукопись, в которой были два разных почерка».
После минутного колебания папаша Планта сказал:
— Я вручил вам, господин Лекок, свою жизнь, посему могу доверить и честь. Зная вас, не сомневаюсь, что в любых обстоятельствах…
— Даю слово, что буду молчать.
— В таком случае — слушайте. В день, когда я застиг Тремореля у Лоранс, я решил увериться в том, что до тех пор лишь подозревал. Я вскрыл пакет Соврези.
— И не воспользовались им?
— Я был в ужасе от того, что злоупотребил доверием покойного. И потом, разве вправе я был похитить возможность отомстить у несчастного, который только ради этой мести позволил себя убить?
— Однако вы передали пакет госпоже де Треморель.
— Верно, но у Берты было какое-то неясное предчувствие ожидавшей ее участи. Недели за две до убийства она пришла ко мне и отдала рукопись покойного мужа, которую собственноручно дополнила. Она попросила, чтобы в случае, если она умрет насильственной смертью, я взломал печати и прочел написанное.
— Так почему же вы молчали, господин мировой судья? Почему предоставили мне искать истину вслепую, наугад…
— Я люблю Лоранс, господин Лекок, и если бы я выдал Тремореля, между мной и Лоранс легла бы пропасть.
Сыщик молча поклонился.
«Ах, черт! — думал он. — До чего хитер этот орсивальский мировой судья, он и мне в хитрости не уступит! Ну что ж, он мне по сердцу, так почему бы и не помочь ему немного, хоть он рассчитывает не на такую помощь…»
Папаше Планта не терпелось услышать от Лекока, что за единственное и почти надежное средство он нашел, чтобы не довести дело до суда и спасти Лоранс. Однако он не смел подступиться к сыщику с расспросами.
Сыщик облокотился на письменный стол и смотрел куда-то в пространство. В руке он сжимал карандаш и машинально чертил на бумаге какие-то фантастические узоры.
Внезапно он словно очнулся от забытья. Последняя трудность была разрешена. Теперь его план составился полностью. Он посмотрел на часы.
— Два часа, — воскликнул он, — а между тремя и четырьмя я договорился встретиться с мадам Шарман, что бы разузнать о Дженни Фэнси!
— Располагайте мною, — отозвался судья.
— Превосходно. А раз уж после Фэнси мы собираемся заняться Треморелем, примем меры, чтобы сегодня же со всем покончить.
— Как! Вы надеетесь завершить дело уже сегодня?
— Разумеется. В нашем деле главное — быстрота. Чтобы наверстать упущенный час, порой приходится тратить месяцы. Сегодня, сейчас у нас есть шанс выследить и захватить Эктора — завтра уже будет поздно. Мы либо схватим его в течение суток, либо придется полностью менять тактику. Все трое моих посланцев разъезжают в экипажах, запряженных превосходными лошадьми. Через час они, должно быть, покончат с опросом торговцев мебелью. Если я правильно рассчитал, то через час, самое большее, через два мы получим адрес и начнем действовать.
Говоря это, он извлек из панки листок бумаги со своим гербом — поющим петухом — и девизом «Всегда начеку» и быстро набросал несколько строк.
— Взгляните, — сказал он папаше Планта, — вот что я написал одному из моих помощников:
«Господин Акаб! Немедленно соберите шесть-восемь полицейских, отправляйтесь вместе с ними в кабачок на углу улиц Мучеников и Ламартина и ждите там моих указаний».
— А почему там, а не у вас дома?
— Дело в том, сударь мой, что в наших интересах сберечь время. Оттуда два шага до лавки мадам Шарман и совсем близко до убежища Тремореля, ведь этот негодяй снял квартиру где-нибудь неподалеку от церкви Лоретской Богоматери.
Судья не в силах был скрыть свое изумление.
— Почему вы так полагаете? — поинтересовался он. Сыщик усмехнулся: вероятно, вопрос показался ему наивным.
— Разве вы забыли, — отвечал он, — что на конверте письма, которое прислала родным мадемуазель Куртуа, стоял штемпель парижского почтового отделения на улице Сен-Лазар? Так вот, уехав от тетки, мадемуазель Лоранс, по-видимому, отправилась прямехонько в квартиру, которую снял и обставил Треморель. Он дал ей адрес и обещал, что приедет в четверг утром. В этой квартире она и написала письмо. Можем ли мы предположить, что ей пришла в голову мысль бросить письмо в ящик в каком-нибудь другом квартале? Это тем более маловероятно, что она и понятия не имела, какие ужасные причины заставляют ее любовника страшиться поисков и преследования. Может быть, Эктор оказался настолько осторожен и предусмотрителен, что подсказал ей эту уловку? Тоже нет — иначе он посоветовал бы ей отправить письмо не из Парижа. Получается, что письмо отправлено из ближайшего почтового отделения и никак не иначе.
Его рассуждения оказались так просты, что папаша Планта изумился, почему не додумался до этого сам. Но в деле, которое волнует нас до глубины души, не так-то легко разобраться: от страсти на глазах возникает пелена, точь-в-точь как на очках в теплой комнате. Вместе с хладнокровием судья лишился отчасти и своей проницательности. Между тем он и впрямь не на шутку беспокоился: ему казалось, что для выполнения своего обещания Лекок принимает несколько странные меры.
— Сдается мне, сударь, — не удержался он от замечания, — что полицейские, которых вы призвали на подмогу, скорее помешают вам избавить Эктора от суда, чем поспособствуют этому.
Лекоку показалось, что он уловил во взгляде и в тоне судьи некоторое недоверие, и он нашел это обидным.
— Вы сомневаетесь во мне, господин судья? — осведомился он.
Папаша Планта запротестовал:
— Поверьте, у меня в мыслях не было…
— Я дал вам слово, — продолжал Лекок, — и если бы вы знали меня лучше, то не сомневались бы, что я всегда выполняю то, что обещал. Я заверил вас, что сделаю все возможное для спасения мадемуазель Лоранс; значит, так оно и будет. Но заметьте, я обещал вам приложить все усилия, но не обещал обязательно добиться успеха. Так что позвольте мне принимать те меры, которые кажутся мне уместными.
При этих словах, не обращая более внимания на обескураженный вид папаши Планта, он позвонил, и на звонок явилась Жануй.
— Во-первых, вот письмо, — сказал он служанке. — Надо немедленно доставить его Жобу.
— Снесу сама.
— Ни в коем случае. Наоборот, сиди дома и жди людей, которых я сегодня услал по своим поручениям. Как только кто-нибудь из них появится, отправляй в кабачок на улице Мучеников. Знаешь, на углу, напротив церкви. Сегодня там соберется недурная компания.
Отдавая распоряжения, он снял халат, облачился в длинный черный сюртук и поплотней напялил парик.
— Домой сегодня вернетесь, сударь? — спросила Жануй.
— Не знаю.
— А если придут оттуда?
«Оттуда» на языке посвященных означает «из префектуры полиции».
— Скажи, что я занимаюсь корбейльским делом.
Лекок собрался. Одеждой, осанкой, выражением лица он и впрямь напоминал почтенного начальника канцелярии на шестом десятке. Зонтик, золотые очки завершали его безукоризненно чиновничий облик.
— Теперь, — сказал он папаше Планта, — следует поторапливаться.
В столовой Гулар, только что завершивший завтрак, ожидал, словно верный оруженосец, выхода великого человека.
— Ну как, парень, — обратился к нему Лекок, — отведал моего винца? Каково?
— Бесподобно, сударь, — отвечал корбейльский полицейский, — дивно, сущий нектар.
— Ты хоть повеселел, по крайней мере?
— Еще бы, сударь!
— Тогда следуй за нами по улице на расстоянии пятнадцати шагов и покарауль у дверей дома, в который мы зайдем. По-видимому, мне придется поручить тебе одну красотку, которую ты препроводишь к господину Домини. И держи ухо востро: это хитрая бестия, она запросто может обвести тебя вокруг пальца и удрать по дороге.
Они вышли, и Жануй загремела запорами у них за спиной.