Дом орсивальского мирового судьи невелик и тесен — это дом мудреца.

Три просторные комнаты на первом этаже, четыре на втором, чердак и мансарды для слуг — только и всего. Все говорит о непритязательности человека, который, удалившись от житейских бурь, ушел в себя и давно уже перестал придавать какое бы то ни было значение окружающим его вещам. Некогда красивая мебель постепенно обветшала, протерлась и так и не была обновлена. Со шкафов отвалились резные украшения, часы остановились, сквозь продранную обшивку кресел лезет конский волос, гардины пятнами выцвели на солнце.

Только библиотека свидетельствует о каждодневных заботах ее хозяина. На прочных полках книжных шкафов из резного дуба стоят рядами тома, демонстрируя шагреневые корешки с золотым тиснением. На откидной доске у камина лежат любимые книги папаши Планта, молчаливые друзья его одиночества.

Единственная роскошь, которую позволил себе мировой судья, — это оранжерея, огромная, поистине королевская оранжерея, оснащенная всеми современными усовершенствованиями, какие только можно себе представить.

Здесь весною он высаживает в ящики с просеянной землей семена петунии. Здесь растут и благоденствуют представители экзотической флоры, которыми Лоранс любила украшать свои жардиньерки. Здесь цветут сто тридцать шесть видов дрока.

В доме живут еще двое слуг — вдова Пти, кухарка и экономка, и садовник от бога, отзывающийся на имя Луи.

Правда, шума от них немного, и дом не кажется оживленней, но это потому, что папаша Планта сам немногословен и не терпит пустой болтовни. Тишина здесь — закон.

О, поначалу для мадам Пти это было сущее мучение. Она по натуре болтлива, болтлива до того, что в дни, когда ей ни с кем не удавалось посудачить, она с отчаяния шла к исповеди: исповедаться — это ведь тоже возможность выговориться.

Раз двадцать она готова была бросить место, но всякий раз ее удерживала мысль о верном доходце, на три четверти честном и законном.

Дни шли за днями, и постепенно мадам Пти приучилась держать язык на привязи, свыклась с кладбищенским безмолвием.

Но бес свое возьмет. Мадам Пти отводила душу вне дома, наверстывала упущенное в обществе соседок. Нет, она недаром почиталась в Орсивале самой большой сплетницей и болтуньей. Про нее говорили, что языком она способна горы своротить.

Итак, вполне можно понять ярость мадам Пти в тот роковой день, когда убили графа и графиню де Треморель.

В одиннадцать, сбегав разузнать о новостях, она приготовила завтрак, но хозяина не было.

Она ждала час, два, пять и все держала на очаге воду для яиц всмятку, но хозяина не было.

Тогда она решила послать на розыски Луи, но тот, погруженный, как все исследователи, в собственные мысли, и начисто лишенный любопытства, предложил ей сходить самой.

В довершение же всего дом осаждали соседки, которые, полагая, что мадам Пти все известно, жаждали новых сведений. А какие сведения она могла им сообщить?

В пятом часу, решительно отказавшись от приготовления завтрака, она принялась стряпать обед. Но, увы! На новой орсивальской колокольне пробило восемь, а хозяин не возвращался.

В девять, совершенно, по ее выражению, изведясь, она грызла в кухне Луи, который только что полил сад и теперь, не обращая на нее внимания, молча хлебал суп из тарелки. И тут прозвенел звонок.

— Наконец-то явился! — воскликнула мадам Пти. Но это был не хозяин, а какой-то мальчишка лет двенадцати, которого мировой судья прислал из «Тенистого дола» предупредить мадам Пти, что он пригласил на ужин двух гостей, которые останутся ночевать.

От такого известия экономка-кухарка чуть не лишилась чувств.

За пять лет папаша Планта впервые пригласил гостей на ужин. За этим приглашением явно кроется нечто необычное. И раздражение, и любопытство мадам Пти, можно сказать, удвоились.

— В такой поздний час заказывать ужин! — ворчала она. — Да о чем он думает? — Но тут же, сообразив, что время не терпит, она напустилась на Луи: — Ты что сидишь сложа руки? Ну-ка, быстренько сверни головы трем цыплятам, посмотри, не поспели ли в оранжерее хоть несколько кистей винограда, и принеси из подвала варенья!

Приготовление ужина было в самом разгаре, когда раздался новый звонок.

На сей раз пришел Батист, слуга мэра. Он держал в руках саквояж Лекока и был в весьма скверном расположении духа.

— Примите. Это велел принести сюда субъект, который с вашим хозяином.

— Какой субъект?

У Батиста, которого никто никогда не бранил, до сих нор болела рука после пожатия Лекока, и зол он был до крайности.

— Откуда мне знать! Могу только предположить, что это фараон, присланный из Парижа для расследования убийства в «Тенистом доле». По мне, так полное ничтожество, скверно воспитан, груб, а уж выглядит…

— Но кроме него с хозяином еще кто-то?

— Да, доктор Жандрон.

Мадам Пти не терпелось вытянуть из Батиста хоть какие-нибудь новости, однако он спешил домой, чтобы узнать, что там происходит, и потому ушел, так ничего и не рассказав.

Прошло больше часа, и разъяренная мадам Пти заявила Луи, что немедленно вышвырнет ужин в окно, но тут наконец появился мировой судья в сопровождении обоих приглашенных.

На всем пути от дома мэра они не обменялись ни словом. После всех потрясений этого вечера, в той или иной мере выбивших каждого из колеи, все трое чувствовали необходимость поразмыслить, прийти в себя, успокоиться.

И когда они вошли в столовую, мадам Пти тщетно впилась глазами в лицо хозяина и его гостей — она ничего в них не прочла.

Правда, что касается г-на Лекока, она была совершенно не согласна с Батистом, хотя и нашла, что вид у сыщика простодушный и даже немножко глуповатый.

Само собой разумеется, во время ужина невозможно было обойтись без разговора, однако но общему молчаливому согласию и доктор, и Лекок, и папаша Планта не касались событий дня.

Видя их такими умиротворенными, спокойными, беседующими о посторонних предметах, никто бы и не подумал, что совсем недавно они были свидетелями — да что там! — чуть ли не участниками таинственной драмы, разыгравшейся в «Тенистом доле». Правда, время от времени звучал вопрос, остававшийся без ответа, кто-нибудь бросал реплику, имеющую связь с недавними событиями, однако банальные фразы, которыми обменивались собеседники, не выдавали мыслей и чувств, таившихся за их словами.

Луи, облачившийся в чистую блузу, с белой салфеткой на руке стоял позади сотрапезников, откупоривал бутылки и наливал вино. Мадам Пти, принося очередное блюдо, задерживалась в столовой гораздо дольше, чем требовалось, держа ушки на макушке, и всякий раз старалась оставить дверь приоткрытой.

Бедняжка! За такое короткое время она состряпала великолепный ужин, но никто этого не заметил.

Нет, разумеется, Лекок не отставлял тарелку, ранние овощи произвели на него самое приятное впечатление, и тем не менее, когда Луи водрузил на стол корзину с золотистыми гроздьями винограда — девятого июля! — на его губах, губах гурмана, не появилось и тени улыбки.

Ну а доктор Жандрон, наверно, даже затруднился бы сказать, что он ест.

Обед приближался к концу, и папаша Планта уже начал нервничать, присутствие прислуги сковывало его. Он подозвал экономку:

— Подадите нам в библиотеку кофе и вместе с Луи можете быть свободны.

— Но господа ведь не знают, где их комнаты, — запротестовала мадам Пти, так как это разрешение, произнесенное тоном приказа, рушило все ее планы разведать новости. — И потом, им может что-нибудь понадобиться.

— Я сам разведу их по комнатам, — отрезал мировой судья, — и покажу или подам все, что им понадобится.

Мадам Пти пришлось подчиниться, и все перешли в библиотеку.

Папаша Планта достал коробку гаванских сигар и предложил гостям:

— Думаю, перед сном кстати будет выкурить по штучке.

Лекок старательно выбрал самую светлую и лучше всего свернутую сигару, закурил и сказал:

— Вы, господа, можете ложиться, а мне предстоит бессонная ночь. Но, прежде чем сесть за писанину, я хотел бы задать несколько вопросов господину мировому судье.

Папаша Планта поклонился в знак того, что он готов ответить.

— Нам надо подвести итог, — предложил сыщик, — и свести воедино наши наблюдения. Мы знаем не так уж много, чтобы прояснить это чрезвычайно темное дело, с каким я давно уже не сталкивался. Положение угрожающее, а время не терпит. От нас зависит судьба нескольких невинных, против которых имеются улики, вполне достаточные, чтобы вырвать у любого состава присяжных вердикт: «Да, виновен». У нас с вами есть система, но ведь у господина Домини тоже, и его система, надо признать, базируется на вещественных фактах, тогда как наша построена лишь на достаточно спорных ощущениях.

— Ну, господин Лекок, у нас есть кое-что посущественнее ощущений, — возразил папаша Планта.

— Согласен с вами, — поддержал его доктор, — но это еще нужно доказать.

— И докажу, тысяча чертей! — воскликнул Лекок. — Дело запутанное, трудное — тем лучше! Да окажись оно простым, я тут же возвратился бы в Париж, а завтра прислал вам кого-нибудь из своих подчиненных. Легкие задачки я оставляю детям. Мне нужна неразрешимая загадка, чтобы разрешить ее, борьба, чтобы показать свою силу, и препятствия, чтобы их преодолеть.

Папаша Планта и доктор не верили своим глазам. Сыщик словно преобразился.

Нет, внешне это был тот же самый человек с желтоватыми волосами и бакенбардами, в заурядном сюртуке, но взгляд, голос, выражение и даже черты лица — все изменилось. Глаза сверкали, в голосе появилась звонкость и даже какой-то металлический призвук, величественная поза подтверждала дерзостность мысли и безоговорочную решимость.

— Вы же понимаете, господа, что люди вроде меня идут в полицию отнюдь не ради нескольких тысяч франков в год, которые платит мне префектура. Вез призвания становятся бакалейщиками. Я же в двадцать лет, получив основательное образование, поступил расчетчиком к одному астроному. Это было уже кое-что определенное, общественное положение. Мой хозяин платил мне семьдесят франков в месяц и кормил обедом. За это я обязан был покрывать цифрами несколько квадратных метров бумаги в день.

Лекок раскурил потухающую сигару, с интересом поглядывая на папашу Планта, и продолжал:

— Но, представьте себе, я почему-то не считал себя самым счастливым человеком в мире. Да. забыл вам сказать о двух своих небольших недостатках: я любил женщин и любил азартные игры. В мире нет совершенства

Тех семидесяти франков, что я получал у астронома, мне было мало, и, исписывая бумагу колонками цифр, я мечтал быстро разбогатеть. Для этого, в сущности, имеется всего один способ: присвоить принадлежащее другому человеку, но ловко, чтобы не попасться. И вот об этом я думал с утра до вечера. Мой изобретательный ум рождал сотни планов, друг друга удачнее. Вы поразились бы, расскажи я вам хоть малую толику того, что я тогда придумывал. Если бы большинство воров обладало моими способностями, слово «собственность» пришлось бы вычеркнуть из словарей. Все меры предосторожности, вплоть до несгораемых шкафов, оказались бы бесполезны. Но, к счастью для собственников, преступники глупы. В Париже, столице разума, мазурики способны лишь грабить да обирать пьяных. Позор!

«Куда он клонит?» — думал доктор Жандрон. поглядывая то на сыщика, то на папашу Планта, который внимательно слушал и в то же время, казалось, был погружен в собственные мысли.

— И однажды я испугался своих планов. Только что я изобрел маленькую операцию, которая давала возможность изъять у любого банкира двести тысяч без всякого риска и с такой же легкостью, с какой я выпиваю глоток кофе. Я сказал себе: «Мой милый, если так будет продолжаться, то рано или поздно ты от идеи перейдешь к ее осуществлению». Но, по счастью, я родился честным человеком и потому, решив использовать способности, которыми наделила меня природа, через неделю распрощался с астрономом и поступил в префектуру. Боясь стать вором, я стал сыщиком.

— И довольны такой переменой? — поинтересовался доктор Жандрон.

— Да, сударь, пока что не раскаиваюсь. Я счастлив, так как свободно и с пользой применяю свои способности в расчетах и дедуктивном мышлении. Жизнь для меня безумно интересна: ведь над всеми моими страстями преобладает одна — любопытство. Я любопытен. Есть люди, помешанные на театре. В какой-то мере я отношусь к ним. Но только я не понимаю, как можно получать наслаждение от жалкой выдумки, столь же похожей на жизнь, как рампа похожа на солнце. Сопереживать чувствам, изображаемым лучше или хуже, но все-таки вымышленным, мне представляется противоестественной условностью. Как! Вы способны хохотать над шуточками комика, которого вы знаете как заботливого отца семейства? Вы сострадаете печальной судьбе отравившейся актрисы, хотя знаете, что, выйдя из театра, встретите ее на бульваре? До чего же это ничтожно!

— Закроем театры! — хмыкнул доктор Жандрон.

— Я придирчивей или, если угодно, пресыщенней, чем остальная публика, — продолжал Лекок, — и мне нужны подлинные комедии или реальные трагедии. Общество — вот мой театр. Мои актеры искренне смеются, плачут настоящими слезами.

Совершено преступление. Это пролог.

Прихожу я — начинается первый акт. С одного взгляда я охватываю мельчайшие детали мизансцены. Затем стараюсь постичь побудительные причины, расставляю действующих лиц, соотношу эпизоды с главным событием, связываю воедино все обстоятельства. Такова экспозиция.

Вскоре действие завершается, нить моих умозаключений приводит меня к преступнику. Я его установил, арестовал и передал правосудию.

Наступает кульминация: обвиняемый борется, выворачивается, пытается сбить нас с толку, но судебный следователь, которому я дал в руки оружие, уличает его. Преступник обеспокоен, он в смятении, хотя пока не признается.

А сколько вокруг этого главного героя второстепенных персонажей! Сообщники, подстрекатели, друзья, враги, свидетели. Одни чудовищны, страшны, мерзки, другие карикатурны. А вы и не подозреваете, что в ужасном тоже бывает комическое.

И вот суд — последняя картина моей пьесы. Выступает прокурор, произносит речь, но ведь это я снабдил его идеями: его фразы — всего лишь узоры, вышитые по канве моего рапорта. Председательствующий опрашивает присяжных — о, какое волнение! Решается судьба моей драмы. Присяжные отвечают: «Невиновен». И это конец: моя пьеса провалилась, и я освистан. Но если они отвечают: «Да, виновен», — значит, моя пьеса превосходна, мне аплодируют, и я торжествую. Не говорю уж о том, что завтра я могу пойти повидать своего главного актера, потрепать его по плечу и сказать: «С тобой покончено, старина! Я сильней тебя».

Непонятно было, говорит Лекок искренне или играет комедию. И вообще, какова цель этой исповеди?

Словно не замечая изумления слушателей, он взял новую сигару и прикурил ее от лампы. А потом то ли по расчету, то ли случайно поставил лампу не на стол, а на камин. Причем так, что лицо сидящего папаши Планта благодаря широкому абажуру оказалось освещено, а лицо сыщика, тем паче что он продолжал стоять, оставалось в тени.

— Без ложной скромности должен признаться, — продолжал Лекок, — меня освистывали крайне редко. И тем не менее я не так самодоволен, как может показаться. У меня, как у всякого человека, есть своя ахиллесова пята. Демона игры я победил, но перед женщиной спасовал. — Лекок испустил глубокий вздох и безнадежно пожал плечами, как человек, смирившийся с судьбой. — Такие вот дела. Есть женщина, для которой я всего лишь простодушный болван. Да, я, сыщик, гроза воров и убийц, который раскрывал хитрости преступников всех континентов, который вот уже десять лет сражается с преступлениями и пороками, который стирает грязное белье нашего развращенного общества, который измерил глубину человеческой низости, я, все знающий, все повидавший, все постигший, я, Лекок, веду себя с этой женщиной как доверчивый и наивный младенец. Она обманывает меня, я это вижу, но она уверяет меня, что я ошибаюсь. Она мне лжет, я это знаю, доказываю… и верю ей.

— Это страсть, — тихо и печально промолвил он, — которую годы не гасят, а лишь разжигают, а чувство стыда и бессилия делают только жарче. Ты любишь, и уверенность, что надежды на ответную любовь нет, приносит такую безмерную боль, какую, не испытав, не поймешь. Бывают периоды отрезвления, и тогда смотришь на себя со стороны и начинаешь рассуждать. «Нет, — говоришь себе, — это невозможно. Она еще почти дитя, а я, можно сказать, старик». Но в глубине души, превозмогая голос рассудка, воли и опыта, все-таки тлеет искорка надежды, и ты думаешь: «А вдруг?» И ждешь. Чего? Чуда? Но оно не приходит. И все равно надеешься.

Лекок умолк, словно не в силах продолжать от избытка нахлынувших чувств.

Папаша Планта продолжал курить сигару, методично, через равные промежутки времени выдыхая дым, но лицо его страдальчески сморщилось, глаза влажно блестели. Руки вздрагивали. Он встал с кресла, переставил лампу с камина на стол и снова сел.

И тут доктора Жандрона осенило, каков тайный смысл этой сцены. Только что сыщик, в общем-то не слишком удаляясь от правды, разыграл одну из самых коварных пьес своего репертуара, а дальше идти счел ненужным. Тем не менее он узнал то, что хотел выведать.

После нескольких секунд молчания Лекок вздрогнул, словно приходя в себя, и вытащил часы.

— Черт побери! — воскликнул он, — Я тут болтаю, а время идет.

— А Гепен сидит в тюрьме, — заметил доктор.

— Ну, мы его оттуда вытащим, сударь, — ответил сыщик, — если только он невиновен, поскольку я дописал это мое дело, этот мой, если вам угодно, роман, причем без единого пропуска. Хотя имеется один факт, исключительной важности, который сам я не способен разъяснить.

— Какой же? — поинтересовался папаша Планта.

— Могло ли случиться так, что графу де Треморелю было жизненно необходимо отыскать нечто — документ, письмо, бумагу, короче, некий предмет небольших размеров, спрятанный в его доме?

— Это вполне возможно, — ответил папаша Планта.

— Мне нужна уверенность.

Папаша Планта с секунду размышлял.

— Ну что ж, — промолвил он, — я уверен, абсолютно уверен, что в случае внезапной смерти жены граф де Треморель готов был бы разрушить дом, чтобы найти некую бумагу, о которой он точно знал, что она находится у графини, и которую я держал в руках.

— Тогда вот вам драма, — вступил в разговор Лекок. — Приехав в «Тенистый дол», я, как и вы, господа, был поражен чудовищным разгромом, устроенным там. Так же, как вы, я сперва подумал, что этот кавардак — художественный прием. Я заблуждался. Более внимательный осмотр убедил меня в этом. Правда, убийца, чтобы внушить нам, будто там действовала шайка безумцев, все растерзал, изрубил мебель, вспорол кресла. Но среди этих проявлений намеренного вандализма мне удалось обнаружить непроизвольные следы аккуратного, тщательного, я бы даже сказал, терпеливого обыска. Не правда ли, все создавало впечатление, будто здесь работали случайные грабители. Мебель, которую можно было просто открыть, изрублена топором; ящики, вовсе не запертые, и те, в замочных скважинах которых торчали ключи, взломаны. Это ли не свидетельство безумия? Нет, поскольку проверено каждое место, где могло быть спрятано письмо. Повсюду валялись ящики, но зазоры между полозьями для ящиков и стенками мебели тщательно проверены, и я убедился в этом, обнаружив на пыли, которая там неизбежно скапливается, отпечатки пальцев. Книги свалены кучей на полу, но каждую из них прежде трясли, а некоторые с такой яростью, что даже порвали переплеты. Каминные полки на своих местах, но все они поднимались. И обивка кресел вспорота вовсе не ради удовольствия — в них искали. Быстро подтвердившаяся уверенность, что здесь велись лихорадочные поиски, поначалу поколебала мои подозрения. С одной стороны, я думал: преступники искали спрятанные деньги. Значит, они не имели отношения к дому.

— Но, — вмешался доктор, — можно жить в доме и не знать тайника, где держат ценности, так что Гепен…

— Позвольте уж мне договорить до конца, — прервал его Лекок. — Но, с другой стороны, я обнаружил доказательства, что убийцей мог быть лишь человек, близко связанный с госпожой де Треморель, скажем ее муж или любовник. Вот к чему я пришел тогда в доме.

— А сейчас?

— А сейчас, да еще при уверенности, что целью поисков могли быть не только ценности, я весьма близок к тому, чтобы поверить: преступником является тот, чей труп безуспешно разыскивают, то есть граф Эктор де Треморель.

Доктор Жандрон и папаша Планта уже догадывались, чье имя прозвучит сейчас, но ни один из них пока не смел сформулировать свои подозрения. Они ждали, что будет названа фамилия Тремореля, и тем не менее, когда среди ночи в этой огромной сумрачной комнате человек, по меньшей мере своеобразный, произнес ее, оба они вздрогнули от ужаса.

— Заметьте, — подчеркнул Лекок, — я произнес «поверить». Для меня пока что преступление графа лишь весьма вероятно. Давайте посмотрим, сможем ли мы втроем прийти к твердой уверенности в этом. Кстати, вы убедитесь, господа, что расследование преступления — всего-навсего решение некоего уравнения. Если факт преступления установлен со всей очевидностью, начинают с исследования всех обстоятельств, важных или малозначительных деталей, особенностей. Когда же обстоятельства и особенности тщательно собраны, их классифицируют и располагают по порядку и по хронологии. И вот, когда известны жертвы, преступление и его обстоятельства, остается найти третий член, Икс, неизвестное, то есть преступника. Задача эта трудна, но не настолько, как думают многие. Она заключается в том, чтобы разыскать человека, чью виновность подтверждали бы все установленные обстоятельства и особенности преступления, я подчеркиваю — все. Если вы нашли такого человека, то вероятно — а в девяти случаях из десяти вероятность становится фактом, — что он и является преступником. Так, господа, действовал Табаре, мой учитель, наш учитель, и за всю жизнь он ошибся всего лишь три раза.

Анализ Лекока был настолько ясен, вывод так логичен, что и мировой судья, и врач не удержались от восхищенного восклицания:

— Великолепно!

— Проверим же вместе, — поклонившись, продолжал сыщик, — подтверждают ли виновность графа де Треморе ля все обстоятельства преступления, совершенного в «Тенистом доле».

Доктор Жандрон, сидящий у окна, вдруг вскочил.

— Кто-то ходит в саду!

Все приникли к окну. Погода была прекрасная, ночь светлая, из библиотеки был виден весь сад, но сколько ни всматривались, там никого не было видно.

— Вам показалось, — бросил доктору панаша Планта. возвращаясь на свое место.

— Итак, мы предполагаем, господа, — вновь заговорил Лекок, — что под влиянием определенных побуждений, которые нам предстоит установить чуть позже, господин де Треморель решил избавиться от жены. Ясно, что, задумав преступление, граф должен был найти способ, как совершить его, оставшись безнаказанным, предусмотреть последствия и избежать опасностей. Мы должны также допустить такую возможность: обратиться к этой крайней мере его вынудил страх, причем для графа расследование обстоятельств смерти его жены было опасно даже в том случае, если бы она умерла естественной смертью.

— Истинная правда, — подтвердил мировой судья.

— Таким образом, господин де Треморель решил зверски убить жену ударом ножа, но представить дело так, чтобы все поверили, будто он тоже убит, а подозрение пало бы на кого-нибудь невиновного или, по крайней мере, на сообщника, виновного куда как меньше, нежели он. Приняв этот план, он заранее смирился с тем, что ему придется исчезнуть, бежать, сменить имя, короче говоря, умереть как граф де Треморель и возродиться под другим именем в новом гражданском состоянии.

Эти вполне допустимые посылки превосходно объясняют всю серию на первый взгляд не согласующихся между собой обстоятельств. Во-первых, они объясняют, почему в ночь преступления в «Тенистом доле» оказалось все состояние де Треморелей. А эта частность представляется мне решающей. Ведь обычно люди, получив крупные деньги на хранение, стараются как можно тщательней это скрыть. Граф пренебрег этой элементарнейшей предосторожностью. Он демонстрировал каждому желающему пачки банковских билетов, перебирал их, перекладывал, и почти вся прислуга их видела. Он хотел, чтобы все знали и могли потом рассказать, что у него находились большие деньги, которые легко было украсть, унести, припрятать.

А какой момент выбрал он, чтобы так хвастать деньгами, что, впрочем, было бы неосторожно в любом случае? Именно тот день, когда все в округе знали, что граф и графиня де Треморель остаются на ночь в замке совершенно одни. Для него же не было тайной, что вечером восьмого июля слуги приглашены на свадьбу бывшей здешней кухарки мадам Дени. Да какая там тайна! Он сам оплатил расходы на свадьбу и сам назначил день, когда мадам Дени должна приехать и представить своего жениха бывшим хозяевам.

Вы, возможно, скажете, что это чистая случайность, что такую сумму — одна из горничных определила ее как огромную — доставили в «Тенистый дол» как раз накануне преступления. В общем-то, с этим можно было бы и согласиться. Тем не менее поверьте мне, здесь нет никакой случайности, и я вам это докажу. Завтра мы поедем к банкиру де Тремореля и узнаем, не просил ли граф письменно или устно доставить ему деньги именно восьмого июля. И если банкир ответит нам утвердительно, если он покажет письмо или подтвердит честным словом, что такое распоряжение ему было дано при личной встрече, то заявляю вам, господа, для меня это будет еще одно более чем правдоподобное свидетельство в пользу моей системы.

Папаша Планта и доктор кивнули в знак согласия.

— Значит, пока возражений нет? — спросил сыщик.

— Ни малейшего, — ответил мировой судья.

— У всего, что я говорю, — продолжал Лекок, — есть еще одна цель — прояснить ситуацию с Гепеном. Скажем откровенно, поведение его подозрительно, и арест вполне оправдан. Пока мы не можем решить, замешан он в преступлении или полностью невиновен, так как у меня нет ни единой зацепки, от которой можно было бы оттолкнуться. Ясно одно: он попал в ловко подстроенную ловушку.

Выбрав его своей жертвой, граф сделал все, чтобы при поверхностном следствии обратить все сомнения против него. Готов биться об заклад, что де Треморель, знавший историю жизни бедняги, предвидел, и не без оснований, что его прошлое добавит правдоподобности обвинению и ляжет тяжким грузом на весы правосудия. А возможно, он считал, что Гепен все равно выкрутится, и, подставив его, хотел всего-навсего выиграть время и избежать преждевременных розысков.

Но мы, тщательно исследующие каждую мелочь, не позволим себя обмануть. Мы знаем, что графиня умерла после первого же удара. Следовательно, она не боролась, следовательно, не могла оторвать клок ткани от одежды убийцы.

Признать виновность Гепена — значит признать, будто он настолько глуп, чтобы оставить лоскут своей куртки в руке убитой. Это значит признать, что он настолько прост, чтобы, не приняв даже элементарной меры предосторожности, не привязав к рваной, окровавленной куртке камень, который утопил бы ее, пойти и бросить ее с моста в Сену как раз в том месте, где, и ребенку ясно, будут вестись поиски. Нет, это полнейшая нелепость. Для меня и обрывок сукна, и окровавленная куртка являются доказательством невиновности Гепена и коварства графа.

— И все-таки, — возразил доктор Жандрон, — если Гепен невиновен, почему он молчит? Почему он не объяснит свое алиби? И где он провел ночь? Откуда у него полный кошелек денег?

— Заметьте, сударь, — ответил сыщик, — я ведь не утверждаю, что он невиновен. Мы пока что говорим о вероятности. Но разве нельзя предположить, что граф де Треморель, будучи достаточно коварен, чтобы подстроить ловушку своему слуге, оказался столь же искусен, чтобы помешать ему обеспечить себе алиби.

— Но вы же сами отрицаете искусность графа, — не отступался Жандрон.

— Прошу прощения, сударь, попытайтесь все-таки меня понять. План господина де Тремореля великолепен и свидетельствует о просто выдающейся испорченности этого человека, да только исполнение было дрянное. План был задуман и подготовлен так, чтобы все получилось наверняка, однако, совершив преступление, убийца перепугался, начал думать об опасностях, утратил хладнокровие и исполнил свой замысел дай бог наполовину. Но есть и другие гипотезы. Разве нельзя предположить, что в то время, когда в «Тенистом доле» была убита графиня, Гепен совершил другое преступление, в другом месте?

Доктору Жандрону эта гипотеза показалась настолько невероятной, что он даже запротестовал.

— Не забывайте, господа, — заметил Лекок, — что простор для домыслов безграничен. Какой бы самый невероятный оборот событий вы ни придумали, я берусь представить вам, как при этом развивалось или будет развиваться дело. Помните, Лойбен, этот немец-маньяк, побился об заклад, что добьется, чтобы карточная игра прошла в порядке, записанном в условиях пари. Двадцать лет по десять часов в день он тасовал, открывал и опять тасовал, и опять открывал карты. По его признанию, он повторил эту операцию четыре миллиона двести сорок шесть тысяч двадцать восемь раз, прежде чем выиграл.

Возможно, Лекок продолжал бы приводить все новые примеры, но папаша Планта жестом остановил его.

— Признаю все, что вы сказали, не только вероятным, но и произошедшим в действительности.

Лекок говорил, расхаживая по комнате между окном и книжными шкафами и останавливаясь, когда ему нужно было подчеркнуть что-то важное, словно генерал, диктующий адъютантам план завтрашнего сражения. Судья и доктор с восхищением смотрели и слушали. За сегодняшний день он уже в третий раз представал перед ними в совершенно новом обличье. Сейчас в нем не было ничего ни от ушедшего на покой лавочника, каким он выглядел во время осмотра места преступления, ни от циничного и сентиментального полицейского, каким он изобразил себя, когда рассказывал свою биографию. Это был совершенно новый Лекок — лицо исполнено достоинства, глаза светятся умом, язык ясный, лаконичный. Короче, то был Лекок, известный следователям и судьям, которые использовали поразительный талант этого замечательного сыщика.

Уже давно он спрятал бонбоньерку с портретом и не лакомился пастилками — все это было, если воспользоваться его выражением, одним из аксессуаров облика провинциала, который он принял.

— А теперь, — сказал он, — слушайте. Десять часов вечера. Ни звука, дорога пуста, в Орсивале гаснут огни, вся прислуга в Париже, в «Тенистом доле» только граф и графиня де Треморель. Они в спальне. Графиня сидит за столом, на котором сервирован чай. Граф разговаривает с ней, расхаживая по комнате.

У графини никаких предчувствий. Уже несколько дней муж ласков с нею, как никогда. Она ни о чем не подозревает, так что граф может приблизиться к ней сзади и у нее даже мысли не возникнет обернуться. Да если бы она и услышала, как он тихонько подходит к ней, то решила бы, что он собирается поцеловать ее.

А он, вооруженный длинным кинжалом, стоит у нее за спиной. Он знает, куда нанести удар, чтобы тот оказался смертельным. Граф взглядом намечает место и вонзает кинжал с такой чудовищной силой, что его гарда оставляет отпечаток по обоим краям раны. Графиня падает, даже не вскрикнув, и ударяется лбом о край стола. Стол переворачивается.

Разве это не объясняет местоположения раны — чуть пониже левого плеча, почти вертикальной, идущей справа налево?

Доктор кивнул.

— Да и какой другой мужчина, кроме мужа или любовника, может разгуливать по спальне и подойти к сидящей женщине, а она даже не обернется?

— Все верно, — пробормотал папаша Планта, — вне всяких сомнений.,

— И вот графиня мертва. Первое чувство убийцы — торжество. Наконец-то он избавился от этой женщины, своей жены, которую ненавидел до такой степени, что даже пошел на преступление, решился сменить счастливую, блистательную, завидную жизнь на полное опасностей существование преступника, не имеющего ни родины, ни друзей, ни дома, отверженного любым цивилизованным обществом, преследуемого полициями и правосудием всего мира.

Вторая его мысль — об этом письме, бумаге, документе, короче, небольшой вещице, которая — он точно знает — находилась у жены и позарез была нужна ему и которую он сотни раз просил отдать, но жена отказывала.

— Добавьте, — заметил папаша Планта, — что эта вещица была одной из причин преступления.

— Граф полагает, что ему известно, где находится этот жизненно важный для него документ. Думает, что стоит лишь протянуть руку. Но он ошибся. Он обыскивает шкафчики и бюро, где лежат вещи жены, но ничего не находит. Перерывает ящики, поднимает мраморные статуэтки, переворачивает все в спальне вверх дном. Ничего. И тут ему приходит в голову: а не спрятано ли это письмо под каминной полкой? Одним движением он сбрасывает все. что стоит на полке. Часы падают и останавливаются. Еще нет половины одиннадцатого.

— Верно. Это засвидетельствовали нам сами часы, — вполголоса произнес доктор Жандрон.

— Под полкой нет ничего, кроме пыли, которая сохранила отпечатки его пальцев. И тогда убийцу охватывает тревога. Где же этот бесценный документ, ради которого он рискует жизнью? Он приходит в ярость. Как обыскать запертые ящики? Ключи лежат на ковре — я нашел их там среди осколков чайного сервиза, но он их не заметил. Нужен какой-нибудь инструмент, чтобы взломать ящики. И он идет вниз искать топор.

На лестнице возбуждение графа гаснет, и появляется страх. В каждом темном углу таятся призраки, преследующие любого убийцу. Ему страшно, он торопится.

Вооружившись огромным топором, который я нашел на третьем этаже, он бежит наверх, в спальню, и начинает крушить все вокруг. Он словно обезумел: накидывается то на один, то на другой предмет, но тем не менее ведет в обломках лихорадочные поиски — я отметил их следы. Ничего, по-прежнему ничего.

В спальне все вверх дном, граф переходит в свой кабинет, и разгром продолжается: без остановки взлетает и падает топор. Граф крушит собственное бюро, но не потому, что не знает содержимого ящиков, — нет, там может оказаться какой-нибудь неведомый тайник. Ведь не он покупал это бюро, оно принадлежало Соврези, первому мужу Берты. Граф остервенело перетряхивает книги и швыряет их на пол.

Проклятого письма нет как нет.

Время бежит, и смятение графа усиливается; он уже не способен мало-мальски методично вести обыск. Помрачившийся рассудок отказывается руководить его действиями. Граф неразумно, бессмысленно мечется, бросается то туда, то сюда, но десять раз перерывает одни и те же ящики, хотя рядом остаются нетронутые, о которых он забыл. И тут у него мелькает мысль, что этот губительный для него документ может быть спрятан в сиденье кресла. Граф срывает со стены шпагу и вспарывает бархатную обивку кресел и диванов, стоящих в гостиной и других комнатах…

Голос, интонация, жесты Лекока придавали его рассказу поразительную достоверность. Слушателям казалось, будто они сами видели убийство, присутствовали при чудовищных сценах, которые он описывал. Они затаили дыхание, сидели не шелохнувшись, боясь его отвлечь.

— Ярость и страх де Тремореля к этому моменту достигли предела, — продолжал сыщик. — Обдумывая преступление, он надеялся очень быстро исполнить свой коварный замысел — убить жену, завладеть письмом и скрыться. А теперь все его планы рушатся. Столько времени потеряно, а ведь каждая уходящая минута уменьшает шансы на спасение!

Потом он мысленно представил себе тысячи опасностей, о которых прежде не подумал. Разве не может заглянуть к нему в гости кто-нибудь из друзей, как это уже случалось десятки раз? А если кто-то пойдет но дороге, что он подумает, увидев, как мечется из комнаты в комнату свет? Или вдруг вернется кто-нибудь из прислуги?

Граф стоит в гостиной, и вдруг ему кажется, что у калитки звонят; он так пугается, что роняет свечу. Я обнаружил на ковре следы ее падения.

Он ловит какие-то странные звуки, таких он никогда еще не слышал. Ему кажется, что в соседней комнате под чьими-то шагами скрипит паркет. А мертва ли его жена, действительно ли он убил ее? Что, если она пришла в себя и сейчас бежит к окну, чтобы позвать на помощь?

Преследуемый ужасом, он бросается в спальню, хватает кинжал и вновь наносит трупу несколько ударов. Но руки у него дрожат так, что это оказываются всего лишь неглубокие порезы.

Вы, доктор, заметили и написали в черновике протокола осмотра тела, что все раны имеют одно и то же направление. То есть направление, в котором наносились удары, составляет с телом прямой угол, а это означает, что жертва в тот момент лежала.

В исступлении негодяй принялся топтать тело убитой им женщины, и каблуки его сапог были причиной всех тех ушибов без кровоизлияния, что обнаружены при вскрытии…

Лекок остановился и перевел дух.

Он не просто рассказывал о событиях, он изображал, играл их, усиливая жестами выразительность слов, и каждая его фраза воссоздавала новую картину, разъясняла новую подробность, рассеивала еще одно сомнение. Как все гениальные актеры, поистине перевоплощающиеся в того, кого они играют, Лекок иногда действительно испытывал чувства, которые изображал, и тогда подвижная маска его лица вызывала ужас.

— Такова первая часть драмы, — продолжал Лекок. — После бешеного исступления настал черед непреодолимой вялости. Впрочем, отмеченные мною проявления характерны почти для всех крупных преступлений. После убийства преступника всегда охватывает невероятная и необъяснимая ненависть к жертве, и очень часто он начинает измываться над трупом. Затем наступает период неодолимой апатии; нередко убийцу обнаруживают спящим чуть ли не в луже крови, и приходится изрядно потрудиться, чтобы разбудить его.

Изуродовав труп жены, де Треморель бессильно рухнул в кресло. На это, кстати, указывают характерно примятые лоскутья обивки на одном из сидений. Какие мысли роились в голове у графа? Он думал о том, сколько долгих часов ушло впустую и как мало остается времени. Поиски оказались безрезультатными. Еще он думал, что приближается рассвет, а время не ждет — надо замести следы и подстроить все так, чтобы сбить с толку следствие, заставить поверить, будто он тоже убит, и затем бежать как можно скорей, бежать без этой проклятой бумаги.

Граф собрал все силы, поднялся, и знаете, что сделал? Отыскал ножницы и срезал свою длинную бороду, которую так холил.

— А! — прервал его папаша Планта. — Вот почему вы так изучали его портрет.

Но Лекок не отреагировал на эту реплику: все его внимание было отдано последовательному развитию дедуктивных рассуждений.

— Бывает, что обыденная деталь, оказавшись в кругу особых обстоятельств, вдруг становится ужасающей. Представьте себе: в разгромленной спальне над распростертым еще не остывшим трупом стоит перед зеркалом покрытый кровью граф де Треморель, намыливает лицо и бреется. Поверьте, чтобы взглянуть на себя, посмотреться в зеркало после только что совершенного убийства, нужна невероятная сила воли, и немногие преступники на это способны. Впрочем, руки у графа так дрожат, что бритва пляшет у него в пальцах, и, надо думать, на его физиономии осталось немало порезов.

— Как! — поразился доктор Жандрон. — Вы полагаете, он тратил время на бритье?

— Я совершенно уверен в этом, — ответил сыщик. — Со-вер-шен-но, — повторил он, выделяя каждый слог. — На это навела меня салфетка, на которой я обнаружил характерный, правда единственный, след, какой остается, когда о нее вытрут бритву. Я поискал и нашел футляр с бритвами. Одной из них пользовались совсем недавно: у нее была влажная ручка. Я прибрал и салфетку, и футляр. И если это будет сочтено недостаточным доказательством моего утверждения, я завтра же пришлю из Парижа двух своих людей, а они уж сумеют отыскать в замке либо в саду и бороду господина де Тремореля, и салфетку, которой он вытирал бритву. Я тщательно осмотрел мыло, лежащее на умывальнике, и пришел к выводу, что он обошелся без помазка.

А поразившая вас, господин доктор, идея мне представляется совершенно естественной, я даже сказал бы, она неизбежно вытекает из его плана. Господин де Треморель носил бороду, а теперь сбрил, и лицо его так изменилось, что если бы кто-нибудь встретился с ним, то ни за что бы не узнал.

Это, видимо, убедило доктора Жандрона. Он кивнул и пробормотал:

— Конечно, конечно.

— Преобразившись, — продолжал сыщик, — граф со всей поспешностью принялся за исполнение своего плана — сбить вас с толку и создать видимость, будто его вместе с женой прикончила шайка грабителей. Он разыскал куртку Гепена, разорвал ее у кармана и вложил обрывок в руку графине. Потом на руках снес убитую на первый этаж. Раны сильно кровоточили, оттого-то и пятна крови на каждой ступеньке. Внизу ему пришлось опустить свою ношу на пол, чтобы открыть дверь в сад. Этим и объясняется большое пятно в вестибюле.

Распахнув дверь, граф опять поднял тело и понес к лужайке. Там он подхватил его под мышки и, пятясь, волок до конца лужайки но земле, полагая, что оставленные следы убедят власти, будто таким образом тащили его труп, чтобы бросить в Сену. Да только негодяй забыл о двух вещах, раскрывших нам его замысел. Он не предусмотрел, что юбка графини, волочась по траве, примнет ее, оставит широкую полосу и тем самым разоблачит его хитрость. И еще не подумал, что высокие каблуки его щегольских сапог впечатаются во влажную почву газона, дав нам неоспоримую улику против него.

Папаша Планта вскочил.

— Но вы даже не упомянули при мне про это обстоятельство!

Довольный Лекок жестом остановил его.

— И не только про это. Но тогда я еще не знал множества вещей, — сыщик старался поймать взгляд папаши Планта, — которые знаю сейчас, а поскольку я имел основания предполагать, что господин мировой судья информирован гораздо больше моего, то не смог отказать себе в крохотной мести за непонятную, на мой взгляд, сдержанность.

— И месть вам удалась, — улыбнувшись, констатировал доктор Жандрон.

— На противоположном краю газона граф снова взял труп на руки. Но, видимо, забыв, что если какой-нибудь предмет надает в воду, то летят брызги, а может быть, не желая измокнуть, он не бросил тело, а осторожненько и аккуратно положил его у берега. Мало того. Он хотел, чтобы поверили, будто между графиней и убийцами шла жестокая борьба. И что же он делает? Взрывает песок носком сапога. Надеется, что полиция клюнет на это.

— Все верно, все правильно, — шепнул папаша Планта. — Я тоже обратил внимание.

— Избавившись от трупа, граф возвращается в дом. Время не терпит, однако он собирается еще поискать эту проклятую бумагу. Но прежде спешно принимается исполнять последние отвлекающие маневры, которые, по его мнению, обеспечат успех его замыслам. Он берет свои туфли, обмакивает фуляр в кровь. Оставляет на газоне фуляр и одну туфлю, а вторую бросает в Сену.

Все его упущения и промахи я объясняю спешкой. Он торопится и делает ошибку за ошибкой. Ставит на стол пустые бутылки, не подумав о камердинере, который расскажет, что они были пустые. Наливает в пять стаканов вместо вина уксус, и это свидетельствует, что из них никто не пил. Переводит стрелки часов вперед, но слишком далеко и при этом забывает согласовать бой со стрелками. Разбирает постель, но неумело, и к тому же ему не приходит в голову, что разобранная постель, часы, показывающие двадцать минут четвертого, и дневной наряд графини противоречат друг другу.

По мере возможности он усиливает картину разгрома. Срывает полог кровати. Обмакивает полотенце в кровь и мажет им занавеси и мебель. И в довершение оставляет на двери отпечаток окровавленной ладони — отпечаток чересчур ясный, четкий, слишком хорошо зафиксированный, чтобы не быть преднамеренным.

А теперь, господа, позвольте вас спросить, есть ли хоть какая-нибудь частность, подробность, деталь, которая не подтверждала бы виновности графа де Тремореля?

— Топор, — ответил папаша Планта, — найденный на третьем этаже, положение которого показалось вам таким необычным.

— Я еще дойду до него, господин мировой судья. В этом чудовищном деле есть проблема, о которой благодаря вам мы очень хорошо осведомлены. Нам известно, что у госпожи де Треморель была некая бумага — документ, письмо — которую она прятала, о чем знал ее муж, и которую категорически отказывалась отдать, несмотря на все его просьбы. Вы подтвердили, что стремление, а возможно, крайняя необходимость уничтожить эту бумагу и вынудила графа прибегнуть к кинжалу. Не будет чрезмерной смелостью предположить, что она имеет огромную, а то и совершенно исключительную важность.

Надо полагать, а для этого есть все основания, что это компрометирующий документ. Но кого он компрометирует? Графа и графиню или одного только графа? Здесь я могу только гадать.

Ясно одно: документ представлял каждодневную и неотвратимую угрозу, висящую над головой того или тех, кого он затрагивал. Вне всяких сомнений, госпожа де Треморель рассматривала этот документ либо как гарантию, либо как оружие, позволяющее ей держать мужа в руках. И тогда становится бесспорным, что де Треморель убил жену ради избавления от этой вечной угрозы, отравлявшей ему жизнь.

Дедуктивная цепочка была так логична, последние ее звенья с такой очевидностью объясняли мотив преступления, что и доктор, и папаша Планта не удержались от одобрительно-восхищенного возгласа:

— Великолепно!

— Теперь, — заключил Лекок, — исходя из всех этих элементов, позволивших сделать такой вывод, нам остается заключить: содержание документа, если мы его обнаружим, рассеет наши последние сомнения, объяснит преступление и сведет на нет все ухищрения убийцы.

Значит, граф был готов на все, готов был совершить невозможное, лишь бы не оставить после себя столь опасную улику.

Потому-то, хотя все меры, предназначенные обмануть правосудие, с его точки зрения, приняты, де Треморель, невзирая на ощущение грозящей опасности, на то, что время бежит и близится утро, не спешит скрыться, а еще ожесточенней, чем прежде, ведет поиски. Он снова перерывает всю мебель жены, ее ящики, книги, бумаги. Увы, впустую.

Тогда он решает обыскать третий этаж и, прихватив топор, поднимается туда. Однако, едва он берется за первый шкафчик, в саду раздается крик. Граф бросается к окошку и видит: на берегу под ивами стоят возле трупа Филипп и старик Подшофе. Представляете безмерный ужас убийцы? Теперь нельзя терять ни секунды, промедление смерти подобно. Рассвело, преступление раскрыто, вот-вот сюда придут, и ему уже кажется, что он бесповоротно пропал.

Надо бежать — не медля, рискуя быть увиденным, узнанным, схваченным.

Граф в бешенстве отбрасывает топор, и от него на паркете остается щербина. Сбежав на второй этаж, Треморель рассовывает по карманам пачки банковских билетов, хватает разодранную, окровавленную куртку Гепена, которую потом бросит с моста в реку, и бежит через сад.

Забыв об осторожности, потеряв от страха голову, покрытый кровью, он несется, перескакивает через канаву — как раз тогда его и заметил Подшофе — и добирается до леса Мопревуар, где намеревается привести в порядок одежду.

Пока что он спасен. Но осталось то письмо, а это, можете мне поверить, страшная улика, которая раскроет глаза правосудию, сделает очевидным и его преступление, и все его коварные уловки.

Он письма не нашел, а мы его разыщем. Оно нам необходимо, чтобы переубедить господина Домини и обратить наши предположения в твердую уверенность.