Папаша Планта смолк.

Пока он говорил, его слушатели не шелохнулись и не проронили ни слова. Лекок, следя за рассказом, предавался раздумьям. Он ломал себе голову над тем, откуда судье стали известны все эти столь точные подробности. Кто составил это ужасное жизнеописание Тремореля? Скользя взглядом по листочкам из папки, он видел, что они исписаны разными почерками.

Старый мировой судья тем временем продолжал:

— Берта Лешайю, которая благодаря неожиданному повороту судьбы стала госпожой Соврези, не любила мужа.

Дочка бедного деревенского учителя, которая когда-то в самых честолюбивых мечтах не смела заноситься выше места классной дамы в каком-нибудь из пансионов Версаля, теперь была недовольна своей участью.

Полноправная владелица самого красивого поместья в округе, окруженная всеми ухищрениями роскоши, располагающая огромным состоянием, любимая, обожаемая, она полагала, что достойна жалости.

Налаженная жизнь, полная спокойного счастья, чуждая тревог, лишенная потрясений, казалась ей отвратительно бесцветной. Все те же пресные удовольствия, чинно сменяющиеся в согласии со сменой времен года! Приемы гостей, выезды в свет, верховая езда, охота, прогулки в карете — вечно одно и то же! И в грядущем ее ждет то же самое.

Ах, не о такой жизни она мечтала! Она родилась для более ярких, более утонченных наслаждений. Она жаждала каких-то неведомых чувств и впечатлений, ей не хотелось знать, что принесет с собой завтрашний день, она грезила о неожиданностях, о внезапных переменах, о страстях, приключениях, да мало ли о чем еще!

Кроме того, Соврези с самого начала ей не понравился, и чем больше убеждалась она в своей власти над ним, тем сильнее становилось это тайное отвращение.

Он казался ей заурядным, вульгарным, смешным. Он никогда не рисовался, а она принимала прекрасную простоту его манер за недалекость. Она пристально вглядывалась в него и не находила ни единой яркой черты, радующей глаз. Когда он говорил, она его не слушала, заранее уверенная, что ничего, кроме скучных банальностей, он не скажет. Она злилась на него за то, что он не мог похвастать бурной молодостью, которая наводила бы ужас на родных. Она ставила ему в вину, что он не знал жизни.

Между тем он жил не хуже других. В свое время пожил и в Париже и попробовал там проводить время так же, как его друг Треморель. Через полгода, однако, он почувствовал, что сыт по горло, и поспешил вернуться в «Тенистый дол», чтобы прийти в себя после столь изнурительных наслаждений. Этот опыт обошелся ему в сто тысяч франков, и он не жалел о потерянных деньгах: зато, по его словам, он узнал на деле, что такое «рассеянный образ жизни».

Кроме того, Берту утомляло постоянное и безграничное обожание, которым окружал ее Соврези. Стоило ей пожелать — и он исполнял любую ее прихоть, а ей казалось, что это слепое повиновение ее воле есть раболепство, унижающее мужчину.

Она говорила себе, что мужчина рожден повелевать, а не подчиняться, быть господином, а не рабом.

В конечном счете ей был бы милее такой муж, которого она поджидала бы у окошка, который возвращался бы домой среди ночи, разогретый винными парами, спустив в карты кучу денег, и в ответ на ее жалобы задавал бы ей взбучку. Пускай бы тиранил ее, зато вел себя по-мужски.

Через несколько месяцев после свадьбы она ни с того ни с сего начала капризничать, выдумывать самые что ни на есть нелепые желания. Она испытывала мужа. Ей хотелось знать, как далеко простирается его неизменная снисходительность; она полагала, что скоро ему надоест. Но ей первой надоело его испытывать, не встречая ни сопротивления, ни недовольства.

Ей казалось мучительно и невыносимо быть уверенной в муже, не ведать на его счет ни тени сомнения, знать, что она целиком заполняет его сердце, не оставляя в нем места никакой сопернице, не опасаться ничего — ни увлечения, ни хотя бы мимолетной прихоти. Зачем тогда вся ее красота, остроумие, молодость, сводящее с ума кокетство?

А может быть, отвращение родилось еще раньше.

Зная себя, в глубине души она понимала, что, стоило Соврези только пальцем шевельнуть, и она стала бы его любовницей, а вовсе не женой. Ему довольно было пожелать этого, а он, глупец, хотел быть порядочным человеком!

Она так томилась в отцовском доме, тернии бедности так болезненно язвили ее тщеславие, что, посули он ей квартирку в Париже и выезд, она бы все бросила и даже не оглянулась, чтобы сказать последнее прости родительскому крову.

Да что выезд! И меньшего было бы довольно, чтобы уговорить ее на побег. Ей недоставало только случая, чтобы дать волю своим наклонностям. И она презирала мужа за то, что он не испытывал к ней презрения!

А между тем все вокруг твердили ей, что она — счастливейшая из женщин. Это она-то, которая нередко при мысли о своем замужестве принималась плакать!

Счастливейшая из женщин! Бывали минуты, когда ею овладевало безумное желание бежать, пуститься на поиски переживаний, приключений, наслаждений — всего, о чем она мечтала, всего, чего у нее не было и никогда не будет.

Ее удерживал страх перед нищетой, которая была ей хорошо знакома. Этот страх объяснялся отчасти разумной предосторожностью ее отца, недавно скончавшегося; она носила по нему траур и оплакивала его горючими слезами, но про себя проклинала его память. Соврези хотел в брачном контракте записать за своей будущей супругой капитал в пятьсот тысяч франков. Но скромный Лешайю категорически отверг этот щедрый дар.

— Моя дочь бесприданница, — объявил он. — Если желаете, можете указать, что ее приданое составляет сорок тысяч франков, но ни одним су больше; иначе я не дам согласия на брак.

Соврези настаивал, но учитель отвечал ему:

— Не спорьте со мной. Надеюсь, что моя дочь будет вам доброй и достойной супругой, в таком случае ваше состояние будет принадлежать и ей тоже. Если же она поведет себя неподобающим образом, тогда и сорока тысяч слишком много. А потом, если вы боитесь, что умрете раньше нее, ничто не мешает вам сделать завещание.

Пришлось повиноваться. Быть может, папаша Лешайю, достойный школьный учитель, знал свою дочь.

В таком случае, он единственный сумел ее разгадать, ибо ее непостижимая испорченность, ее развращенность, какой трудно было ожидать от женщины столь молодой и неискушенной, прикрывались необычайно утонченным лицемерием. Почитая себя несчастнейшей из жен, она ничем этого не обнаруживала: это была ее тайна, которую она тщательно хранила.

Все ее поступки были так превосходно обдуманы и взвешены, что разыгрываемая ею комедия убеждала всех, даже самых наблюдательных завистников.

Не испытывая к мужу любви, она умела внушить ему, что питает к нему пылкую и вместе с тем целомудренную страсть, о которой свидетельствовали взгляд, брошенный украдкой, который он замечал якобы случайно, словечко и то, как она вспыхивала, когда он входил в гостиную.

Все говорили:

— Красавица Берта без ума от своего мужа.

Соврези и сам был в этом убежден и повторял с нескрываемой радостью:

— Моя жена меня обожает.

Такова была жизнь хозяев «Тенистого дола» в ту пору, когда Соврези встретил в Севре, на берегу Сены, своего друга Тремореля, сжимавшего в руке пистолет.

В тот вечер впервые со дня свадьбы Соврези заставил себя ждать и не приехал домой обедать, хотя обещал вернуться вовремя.

Это опоздание было так необычно, что у Берты были все основания встревожиться. Вместо этого она возмутилась таким, как она выражалась, непростительным пренебрежением.

Она уже размышляла, какую кару обрушит на виновного, но в начале одиннадцатого двери гостиной внезапно распахнулись. На пороге показался довольный, улыбающийся Соврези.

— Берта, — сказал он, — я привез тебе привидение.

Она едва соизволила приподнять голову, не удосужившись, впрочем, оторвать взгляд от газеты, которую читала. Соврези продолжал:

— Это привидение тебе знакомо, я тебе часто о нем рассказывал, и ты, безусловно, полюбишь его так же, как я, — ведь это мой самый старинный товарищ, мой лучший друг.

И, отступив, он втолкнул в гостиную Эктора со словами:

— Госпожа Соврези, позвольте представить вам господина графа Эктора де Тремореля.

Берта порывисто поднялась, вспыхнула, смешалась от нахлынувших на нее непостижимых чувств, словно перед ней и впрямь явился призрак. Впервые в жизни она оробела и смутилась, не смея поднять на гостя свои огромные голубые глаза, отливавшие сталью.

— Сударь, — пролепетала она, — сударь, поверьте… коль скоро мой супруг… добро пожаловать.

Дело в том, что имя графа де Тремореля, только что прозвучавшее в гостиной, было ей хорошо знакомо. Мало того, что она слышала его от Соврези, — она встречала его в газетах, его повторяли все ее друзья из окрестных замков.

По всему, что она слышала и читала, обладатель этого имени рисовался ей каким-то великим, чуть ли не сверхъестественным существом. О нем говорили так, словно это герой былых времен, безумец, безудержный прожигатель жизни.

Это был один из тех людей, чья жизнь ужасает обывателя, у кого, с точки зрения тупого буржуа, нет ни чести ни совести, чьи неукротимые страсти вырываются из тесных рамок предрассудков. Один из тех, кто превосходит окружающих, кто наводит страх, кто убивает за брошенный искоса взгляд, кто щедрой рукой швыряет золото, чье железное здоровье не страдает от чудовищных излишеств, кто одной и той же плетью укрощает любовниц и лошадей, самых прекрасных и экстравагантных дочерей Парижа и самых благородных животных Англии.

В своих отчаянных мечтах она часто пыталась вообразить себе грозного графа де Тремореля. Она угадывала в нем всевозможные достоинства и наделяла ими тех героев, с которыми мечтала убежать от мужа в далекую страну приключений. И вот теперь он предстал перед ней.

— Дай же руку Эктору, — сказал Соврези.

Она протянула руку, Треморель легонько ее пожал, и Берте показалось, что по телу ее пробежал электрический ток.

Соврези упал в кресло.

— Послушай, Берта, — сказал он, — наш друг Эктор устал от той жизни, которую ведет; да и кто бы от нее не устал! Ему предписан покой, и этот покой он обретет здесь, у нас.

— Но не боишься ли ты, друг мой, — отвечала Берта, — что господину графу будет здесь скучно?

— Скучно! Почему же?

— В «Тенистом доле» так тихо, а мы — простые деревенские жители…

Берта говорила, просто чтобы не молчать, чтобы втянуть в разговор Тремореля и услышать его голос.

При этом она поглядывала на гостя и пыталась понять, какое впечатление произвела на него. Обычно ее ослепительная красота потрясала всех, кто видел ее впервые. Но граф остался безучастен.

Ах, по этой холодности, по этому великолепному безразличию она мигом угадала в нем пресыщенного вельможу, прожигателя жизни, который все повидал, все изведал и от всего устал. И оттого, что он не восхищался ею, она сама восхищалась им еще больше.

«Как он отличается, — думала она, — от этого пошлого Соврези, который готов удивляться чему угодно, ахать по каждому пустяку, у которого все чувства отражаются на лице, а во взгляде читается все, что он скажет, еще до того, как он открыл рот!»

Берта заблуждалась. Граф был не столь холоден и не столь бесстрастен, как ей казалось. Он попросту не помнил себя от усталости. Чрезмерное нервное напряжение последних суток сменилось полным изнеможением, и теперь он едва стоял на ногах. Вскоре он попросил позволения откланяться.

Оставшись наедине с женой, Соврези поведал ей о прискорбных обстоятельствах — именно так он и выразился, — которые привели графа в «Тенистый дол». Преданный друг, он избегал в рассказе подробностей, которые могли бы представить Эктора в неловком виде.

— Это большое дитя, — говорил он, — безумец, истерзанная душа, но мы позаботимся о нем, исцелим его.

Никогда еще Берта не слушала мужа с таким вниманием. Она делала вид, что соглашается с ним, но в действительности восхищалась Треморелем. Да, она, как и мисс Фэнси, была потрясена таким героизмом: промотать состояние, а потом покончить с собой.

«Ах, — мысленно вздыхала она. — Соврези на такое не способен».

И впрямь Соврези вел себя совсем не так, как граф де Треморель. Назавтра после приезда графа в «Тенистый дол» он объявил, что намерен безотлагательно заняться делами друга.

Разговор происходил после завтрака, в очаровательном зимнем саду, примыкавшем к бильярдной.

Эктор прекрасно отдохнул, выспался в удобной постели, избавился от бремени насущных забот, привел свой туалет в порядок и словно стал другим человеком.

Это была одна из тех натур, которых не затрагивают никакие события, которые буквально на другой день утешаются после любой катастрофы и легко забывают самые суровые уроки жизни.

Если бы Соврези его прогнал, ему негде было бы голову приклонить, а между тем он уже обрел свое обычное беспечное высокомерие кутилы-миллионера, привыкшего, чтобы люди и обстоятельства подчинялись его капризам. Он снова стал холодным, невозмутимым насмешником, словно после ночи, проведенной в гостинице, успели пройти годы и все беды миновали.

И Берта дивилась его спокойствию перед лицом таких невзгод, принимая его ребяческое легкомыслие за особое величие души.

— Итак, — сказал Соврези, — поскольку я становлюсь твоим поверенным в делах, изволь дать мне указания и некоторые необходимые сведения. В какую сумму оценивается или, если угодно, оценивалось твое состояние?

— Понятия не имею.

Соврези, который уже вооружился карандашом, большим листом бумаги и приготовился выстроить на нем колонки цифр, был несколько удивлен его ответом.

— Ладно, — промолвил он, — поставим в активе икс и перейдем к пассиву. Сколько ты задолжал?

— Ей-богу, не знаю, — с величайшим пренебрежением ответствовал Эктор.

— Как! Даже приблизительно?

— Ах, да, разумеется. Например, я должен не то пятьсот, не то шестьсот тысяч франков банкирскому дому Клер; пятьсот тысяч — Дервуа, примерно столько же Дюбуа, тем, что в Орлеане…

— Дальше?

— Это все, что я помню точно.

— Но у тебя хотя бы есть какая-нибудь записная книжка, где ты отмечал, когда и сколько брал в долг?

— Нет.

— Ты по крайней мере сохранил документы, записи о расходах, копии долговых обязательств?

— Ничего. Вчера я сжег все бумаги.

Хозяин «Тенистого дола» так и подскочил на месте. Такое поведение казалось ему чудовищным, он и не подозревал, что Эктор рисуется. А между тем то была именно рисовка: такая подчеркнутая беспечность была высшим щегольством светского человека и жуира. Разориться, не имея понятия о причинах разорения, — это благородно, это изысканно, это вполне в духе аристократии старого режима.

— Но как прикажешь разбираться в состоянии твоих дел, несчастный! — возопил Соврези.

— А ты не разбирайся! Бери пример с меня: предоставь все кредиторам, а они уж сами сообразят что к чему. Так что успокойся и позволь им пустить мое имущество с молотка.

— Никогда! Если дойдет до продажи с торгов, ты будешь разорен до нитки.

— Не все ли равно!

Какое возвышенное бескорыстие, думала Берта, какая беспечность, какое великолепное презрение к деньгам, какое благородное пренебрежение низменными и ничтожными мелочами, которые волнуют обывателей!

Разве Соврези способен возвыситься до такого безразличия?

Разумеется, она не могла обвинить его в скупости, с ней он всегда был щедр до расточительности, никогда ни в чем не отказывал, предвосхищал ее самые дорогостоящие капризы, но в глубине сердца он был истинный крестьянский сын и любил барыши; несмотря на огромное состояние, в нем сохранилось унаследованное от отца уважение к деньгам. Когда ему надо было заключить сделку с каким-нибудь фермером, он не ленился встать до рассвета, сесть на лошадь, хотя бы даже в разгар зимы, и трястись под дождем три-четыре лье, чтобы выгадать несколько сот экю.

Если бы она пожелала, он разорился бы ради нее, но разорился бы со всей возможной экономией, рассудительно, как какой-нибудь пошлый буржуа, который готов оплачивать свои грешки.

Соврези призадумался.

— Ты прав, — сказал он Эктору, — твои кредиторы, вероятно, хорошо осведомлены о твоих делах. Сдается, что они стакнулись между собой. На эту мысль меня наводит то, что они с трогательным единодушием все одновременно отказались ссудить тебе сто тысяч франков. Надо мне будет с ними повидаться.

— По-видимому, лучше всех осведомлен дом Клер, дававший мне первые займы.

— Прекрасно, навещу господ Клер. А знаешь, как бы тебе следовало поступить, будь ты разумным человеком?

— Как же?

— Ты поехал бы со мной в Париж, а уж вдвоем мы…

При этих словах Эктор побледнел, глаза его сверкнули.

— Никогда, — резко перебил он, — ни за что на свете!

Он по-прежнему панически боялся своих очаровательных друзей по клубу. Разве смеет он, павший так низко, выставивший себя на посмешище своим несостоявшимся самоубийством, показаться на арене своей былой славы?

Да, Соврези раскрыл ему объятия. Добряк Соврези любит его и не оттолкнул друга, попавшего в ложное положение, не осудил за то, что он отступился от своего намерения. Но что скажут другие?

— Не говори мне больше о Париже, — добавил Эктор уже спокойнее, — клянусь, ноги моей там больше не будет.

— Ладно, будь по-твоему, оставайся с нами, я буду только рад, и жена тоже, а со временем женим тебя здесь на какой-нибудь богатой наследнице.

Берта, не поднимая глаз, согласно кивнула.

— Ну что ж, — продолжал Соврези, — мне пора, если я не хочу опоздать на поезд.

— Я провожу тебя на станцию, — поспешно предложил Треморель.

С его стороны здесь была не только дружеская предупредительность. Он хотел попросить Соврези навести справки о его вещах, оставшихся в ломбарде, на улице Конде, а также заглянуть к мисс Фэнси.

Берта из окна своей спальни проводила взглядом обоих друзей, которые рука об руку шагали по Орсивальской дороге.

«Какая между ними разница! — думала она. — Мой муж только что говорил, что станет у своего друга управляющим. И впрямь он точь-в-точь похож на графского управляющего. А какое благородство сквозит в облике графа, сколько в нем изящной непринужденности, сколько истинной утонченности! А ведь муж его презирает, я в этом убеждена, презирает за то, что безрассудство довело его до разорения. Ах, сам-то он на это не способен! В его обхождении с другом сквозила даже, по-моему, некоторая покровительственность. Бедняга! А в господине де Тремореле все свидетельствует о его врожденном или приобретенном превосходстве над окружающими, все вплоть до имени: Эктор! Как оно звучит!»

Ей доставляло удовольствие повторять с разной интонацией: «Эктор! Эктор! Ну почему моего мужа зовут Клеманом?…»

Г-н де Треморель вернулся со станции один, веселый, словно выздоравливающий, который первый раз вышел на прогулку.

Как только Берта его заметила, она поспешно отошла от окна. Ей хотелось остаться в одиночестве, обдумать событие, внезапно всколыхнувшее ее жизнь, разобраться в своих ощущениях, прислушаться к голосу предчувствий, чтобы понять, как вести себя дальше.

Она вышла только к столу, когда приехал муж, которого они заждались: он вернулся в двенадцатом часу.

Соврези умирал от голода и жажды, падал с ног от усталости, но его славное лицо сияло.

— Победа, друг мой Эктор! — говорил он, глотая чересчур горячий суп. — Мы вырвем тебя из рук филистимлян. Самые роскошные перышки из твоих крыльев останутся, черт побери, у них, но мы спасем от грабителей достаточно пуха, чтобы ты мог устроить себе премилое гнездышко.

Берта бросила на мужа признательный взгляд.

— Как же ты этого добился? — спросила она.

— Да очень просто. Я сразу разгадал игру, которую затеяли заимодавцы нашего друга. Они рассчитывали добиться продажи его имений с торгов — тогда бы они скупили все разом за бесценок, как всегда бывает в таких случаях, потом постепенно распродали бы, а барыши поделили между собой.

— А ты в силах этому помешать? — недоверчиво спросил Треморель.

— Разумеется. Я разрушил все планы этих господ. Мне удалось — что само по себе удача, но мне всегда везет — нынче же вечером собрать их всех. «Вы, — сказал я им, — дадите нам время распродать имущество по собственному усмотрению, а иначе я сам вступлю в игру и смешаю вам все карты». Они смотрели на меня с насмешкой. Но тут мой нотариус, которого я привел с собой, добавил: «Это господин Соврези, и если ему понадобится два миллиона, Земельный банк завтра же их ему ссудит». Они вытаращили глаза и мигом согласились на все мои требования.

Как ни бравировал Эктор своей неосведомленностью, он все же знал свои дела достаточно, чтобы понимать, что благодаря такой операции у него останется состояние, небольшое в сравнении с тем, что было раньше, но все же состояние.

Эта уверенность привела его в восторг, и в порыве искренней признательности он вскричал, сжимая руки Соврези.

— Ах, друг мой! Ты возвращаешь мне не только жизнь, но и честь! Как мне отблагодарить тебя?

— Совершать отныне только разумные безумства. Да вот, бери пример хоть с меня, — добавил он, склоняясь к жене и целуя ее.

— И можно больше ничего не опасаться?

— Ничего! Мне ведь не стоило бы никакого труда, черт побери, взять ссуду в два миллиона, и они это знают. Но это не все. Судебный иск приостановлен. Я наведался в твой особняк, рассчитал всех слуг, кроме лакея и конюха. Если ты согласен положиться на меня, завтра же мы отошлем всех твоих лошадей Тэттерсолу, где они пойдут по хорошей цене. Что до твоей лошади, на которой ты обычно ездишь верхом, завтра она будет здесь.

Эти подробности уязвили Берту. Она сочла, что предупредительность мужа изрядно преувеличена и доходит до угодливости.

«Решительно, — думала она, — он рожден быть управляющим».

Соврези продолжал:

— Угадай, что я еще сделал? Вспомнив, что ты приехал в чем был, я велел сложить твои вещи в несколько сундуков, их отправили на вокзал, и сейчас я уже послал за ними слуг.

Эктору услуги Соврези тоже показались чрезмерными; ему было обидно, что с ним обращаются, как с легкомысленным ребенком, который неспособен сам о себе позаботиться. Раздосадовало и упоминание при Берте о его лишениях. Он уже забыл, что утром не постеснялся попросить у друга белье.

Чтобы выйти из затруднительного положения, он стал придумывать какую-нибудь тонкую остроту, но тут в вестибюле послышался грохот. Это, несомненно, прибыли сундуки. Берта пошла распорядиться.

— Пока мы одни, возьми скорее свои драгоценности, — сказал Соврези. — Ох, нелегко они мне достались! В ломбарде народ такой недоверчивый. По-моему, меня приняли за представителя банды мошенников.

— Ты хотя бы не назвал моего имени?

— Это и не понадобилось. К счастью, со мной был мой нотариус. Нет, невозможно себе вообразить, какие только услуги может оказать нотариус. Не кажется ли тебе, что общество несправедливо к нотариусам?

Треморель подумал, что его друг слишком легкомысленно рассуждает о серьезных и даже печальных вещах, и этот беззаботный тон его задел.

— И наконец, — продолжал Соврези, — я нанес визит мисс Фэнси. Она со вчерашнего дня лежит в постели, ее перенесли туда сразу после твоего ухода, и горничная сказала, что все это время она плачет, не осушая глаз.

— Она ни с кем не виделась?

— Ни с одной живой душой. Она была уверена, что ты умер, и когда услышала, что ты у меня, живой и здоровый, я думал, она сойдет с ума от радости. А знаешь, она и впрямь прехорошенькая.

— Да, недурна.

— И сердце у нее, по-моему, доброе. Она наговорила мне необычайно трогательных вещей. Я почти готов побиться об заклад, мой милый, что она дорожит не только твоими деньгами. Она искренне к тебе привязана.

Эктор самодовольно улыбнулся. Привязана! Нет, тут больше, чем просто привязанность…

— Короче, — добавил Соврези, — она во что бы то ни стало желала ехать вместе со мною, чтобы встретиться и поговорить с тобой. Чтобы она меня отпустила, мне пришлось поклясться, что завтра она тебя увидит, но не в Париже, — ты ведь говорил мне, что ноги твоей там не будет, — а в Корбейле.

— Ах, вот как!

— Итак, завтра в полдень она будет на вокзале. Мы выйдем из дому вместе; я сяду в парижский поезд, а ты поедешь в Корбейль. Если исхитришься уклониться от завтрака дома, то сможешь пригласить мисс Фэнси позавтракать вместе в гостинице «Бель имаж».

— В этом не будет никакого нарушения приличий?

— Ни малейшего. «Бель имаж» — большая гостиница, а поскольку она расположена на краю города, метрах в пятистах от вокзала, тебе не грозит наткнуться на любопытных и нескромных соглядатаев. Отсюда к ней можно пройти, не привлекая ничьего внимания, сперва но берегу реки, а потом свернув на дорогу, которая ведет к мельнице Дарбле.

Эктор хотел что-то ответить, но Соврези жестом велел ему молчать.

— Ни слова больше, — сказал он, — идет жена.