Несмотря на вполне понятную спешку, папаша Планта и приглашенные им гости ушли из замка «Тенистый дол» только в десятом часу.
Пошли они не по той дороге, что утром, а по крутой тропинке, которая, огибая поместье г-жи де Ланаколь, ведет по диагонали к железнодорожному мосту. Так им было ближе до постоялого двора, где Лекок оставил свой скромный багаж.
По дороге старый судья, чьи мысли еще были заняты следствием, вдруг забеспокоился о своем друге г-не Куртуа.
— Что за несчастье с ним приключилось? — обратился он к доктору Жандрону. — По вине этого зловредного остолопа, его слуги, мы ровным счетом ничего не узнали. А ведь за господином Куртуа послали сразу же после того, как было получено письмо от его старшей дочери, мадемуазель Лоранс!
Наконец добрались до «Гренадера».
В дверях, привалившись спиной к косяку, стоял в картинной позе здоровенный краснощекий детина богатырского сложения; он курил длинную глиняную трубку и разговаривал с путевым рабочим с железной дороги, который нарочно пришел из Эври, чтобы узнать новости. Этот детина был хозяин постоялого двора.
Едва завидев папашу Планта, он закричал:
— Ну что вы скажете, господин мировой судья? Какое несчастье! Входите, входите, в зале сидит несколько человек, которые видели убийц. Каков мерзавец этот Подшофе! А Гепен! Эх, с какой радостью я съезжу в Корбейль в тот день, когда для них возведут эшафот!
— Будьте хоть немного милосерднее, мэтр Ланфан. Не слишком ли быстро вы позабыли, что как-никак Гепен и Подшофе были вашими завсегдатаями?
Эти слова несколько смутили мэтра Ланфана, но бесстыдство кабатчика тут же взяло верх.
— Хороши завсегдатаи! — возразил он. — Негодяй Гепен задолжал мне тридцать восемь франков, и я их уже никогда не увижу.
— Кто знает! — с иронией заметил мировой судья. — К тому же нынче вечером вы заработаете больше: у вас будет народу, как в праздники.
Во время этого короткого разговора Лекок зашел на постоялый двор за своим саквояжем.
Теперь, когда всем стало известно, кто он такой, встретили его далеко не так любезно, как утром, когда приняли за удалившегося от дел галантерейщика.
Г-жа Ланфан, одна из тех хозяек, которым не нужна помощь мужа, чтобы вытолкать за дверь пьянчугу, просадившего все деньги, едва удостоила его ответа. На вопрос, сколько он должен, она презрительно махнула рукой и процедила: «Ничего».
Как только он с саквояжем в руках вышел с постоялого двора, папаша Планта сказал:
— Пойдемте быстрей: мне бы еще хотелось по пути заглянуть к нашему бедному мэру и узнать, что случилось.
Трое мужчин ускорили шаг. Старый судья, охваченный дурными предчувствиями, рассуждал на ходу, силясь унять свою тревогу:
— Если бы в семействе Куртуа в самом деле стряслась серьезная беда, меня бы уже известили. Может быть, Лоранс написала, что больна или попросту немного прихворнула. Госпожа Куртуа — прекраснейшая женщина, но иногда теряет голову из-за пустяков: наверно, она пожелала немедленно послать мужа за дочерью. Вот увидите, все окажется ложной тревогой.
Но нет, дело было более чем серьезно. Перед оградой, окружавшей дом мэра, толпилось полтора десятка деревенских кумушек. Посреди толпы разглагольствовал, размахивая руками, Батист, слуга, который всегда делает, что хочет.
Однако при появлении грозного судьи женщины разлетелись, как стая потревоженных чаек.
Они узнали его издали, как только на него упал свет фонаря.
Дело в том, что деревушка Орсиваль является счастливой обладательницей двух десятков фонарей, подаренных г-ном Куртуа; в безлунные вечера они горят до самой полуночи. Эти двадцать керосиновых фонарей были приобретены на распродаже в одном городке, который оказался настолько богат, что позволил себе перейти на газовые.
Орсивальские фонари, быть может, не очень ярко светят, зато туманными зимними вечерами источают отвратительный керосиновый запах.
При неожиданном появлении старого судьи невозмутимый Батист заметно огорчился, лишившись слушательниц посреди яркой, увлекательной речи.
Однако папашу Планта он боялся как огня, а посему скрыл свое неудовольствие и расплылся в привычной улыбке.
— Ох, сударь! — вскричал он, когда судья был от него в трех шагах. — Ох, что творится, сударь! Я как раз хотел бежать за вами…
— Твой хозяин меня звал?
— Прямо не верится, сударь, — продолжал Батист. — Как только мы вышли из «Тенистого дола», хозяин припустил бегом, да так быстро, так быстро, что я еле за ним поспевал.
Тут Батист прервал свой рассказ, чтобы поделиться со слушателем соображением, которое пришло ему в голову:
— Хозяин на вид не очень-то проворный, правда же? А на самом деле любого обгонит, даром что в теле.
Потеряв терпение, папаша Планта топнул ногой.
— И вот наконец мы добираемся до дому, — спохватился Батист. — Хозяин вихрем врывается в гостиную, а там хозяйка рыдает, как кающаяся Магдалина. Он так запыхался, что еле мог слово вымолвить. Глаза вытаращил и повторяет: «Что такое? Что такое?» Тогда хозяйка — у нее и у самой язык не слушается — протягивает ему письмо от барышни, которое держала в руке.
Троих слушателей Батиста корчило, будто их поджаривали на медленном огне, а негодник, видя это, едва цедил слово за словом.
— Берет хозяин письмо, — продолжал он, — подходит к окну, чтобы виднее было читать. В секунду пробежал все письмо глазами. И тут такое началось — вообще ничего не понять. Сперва он застонал, хрипло так: «О-о», потом замолотил по воздуху руками, будто плавает по-собачьи, закрутился волчком, да как повалится на пол ничком. И готово дело.
— Умер? — ахнули все трое.
— Нет, нет, господа, — осклабившись, отвечал Батист. — Да вы ступайте, поглядите сами.
Лекок — человек терпеливый, но терпение его все же имеет границы. Взбешенный столь медлительным повествованием, он поставил на землю саквояж и, правой рукой вцепившись в плечо Батиста, между тем как зажатая в левой его руке гибкая тросточка с налитым свинцом набалдашником, свистя, разрезала воздух (с этой тросточкой Лекок не расставался никогда), процедил:
— Дружище, советую тебе рассказывать побыстрее.
Больше он не прибавил ни слова. Но слугу, которого никогда не бранят, объял невыразимый страх перед этим невысоким белокурым человеком с удивительным голосом и с пальцами, твердыми и крепкими, как тиски.
Не отводя глаз от тросточки г-на Лекока, Батист продолжал уже скороговоркой:
— С хозяином приключился удар. В доме все вверх дном. Все растеряны, кроме меня: я смекнул, что нужен врач, и помчался искать — либо господина Жандрона, я ведь знал, что он в замке, либо здешнего доктора, либо хоть аптекаря. И тут такая удача! Прямо на углу встречаю костоправа Робло. «А ну, пошли со мной!» — кричу ему. Он идет за мной, расталкивает всех, кто пытался помочь хозяину, и пускает ему кровь из обеих рук. Вскорости хозяин вздохнул, потом открыл глаза, а там и заговорил. Он сказал мне, что хочет видеть господина мирового судью, и я сразу же…
— А что с мадемуазель Лоранс?… — дрожащим голосом спросил судья.
Батист приосанился и закатил глаза.
— Ох, не надо об этом, господа! — простонал он. — Не надрывайте душу!
Не слушая его больше, мировой судья и доктор поспешно пошли к дому.
Лекок последовал за ними. Свой саквояж он сунул Батисту со словами: «Отнеси-ка это домой к судье, да пошевеливайся», отчего слуга, которого никогда не бранят, задрожал и припустил во весь дух.
Когда в доме беда, ее роковые приметы бросаются в глаза с порога. Во всяком случае, так всегда кажется тем, кто заранее предупрежден о случившемся.
Когда папаша Планта и врач пересекли двор, им почудилось, будто в этом еще вчера гостеприимном, веселом, оживленном доме появилось нечто зловещее.
В окнах верхнего этажа мелькали огни. Домочадцы суетились вокруг Люсиль, младшей дочери г-на Куртуа, — у нее была истерика.
В вестибюле на нижней ступеньке лестницы сидела девочка лет пятнадцати, горничная Лоранс. Она плакала навзрыд, по-деревенски закрыв лицо передником.
Здесь же в растерянности застыли несколько слуг, не понимающих, что делать, куда деваться.
Дверь в гостиную, скудно освещенную двумя свечами, была распахнута настежь. В большом кресле у камина полулежала г-жа Куртуа. В глубине комнаты, перед окнами, выходящими в сад, на кушетке был распростерт г-н Куртуа.
С него сняли сюртук и в спешке, когда, спасая ему жизнь, отворяли кровь, разрезали рукава сорочки и фланелевой фуфайки. На его обнаженных руках белели повязки, какие накладывают после кровопускания.
У дверей со смущенным видом стоял невысокий человечек, одетый, как зажиточный ремесленник из парижского предместья. Это был костоправ Робло, которому велели остаться на случай нового приступа.
Появление папаши Планта вывело г-на Куртуа из горестного забытья, в которое он был погружен.
Он встал, пошатываясь, подошел обнять старика судью и бессильно припал к нему на грудь.
— Ах, друг мой, как я несчастен, как несчастен! — повторял он душераздирающим голосом.
Беднягу мэра было не узнать — так он переменился. Еще недавно это был счастливец с улыбчивым лицом и самоуверенным взором, чей облик, словно бросая вызов всему свету, неоспоримо свидетельствовал о важности и благополучии. За несколько часов он постарел лет на двадцать.
Он был сломлен, раздавлен, и мысль его беспомощно блуждала в темном лабиринте скорби. Без конца он твердил одно и то же бессмысленное слово:
— О я несчастный! Несчастный!
Поддержать его в этих приступах отчаяния мог, пожалуй, только мировой судья, сам испытавший в жизни много горя.
Он подвел г-на Куртуа к кушетке, сел рядом с ним, взял его руки в свои и попытался хоть немного умерить его скорбь. Он напомнил несчастному отцу, что у него осталась жена, спутница жизни, которая вместе с ним будет оплакивать дорогую покойницу. А младшая дочь — ведь ей тоже нужна отцовская любовь и забота!
Но г-н Куртуа, казалось, ничего не слышал.
— Ах, друг мой, вы еще не все знаете, — простонал он. — Если бы она скончалась здесь, среди нас, окруженная нашей заботой, до последнего вздоха согретая нашей нежностью, — наше отчаяние было бы безгранично, и все же нам было бы куда легче, чем теперь. Если б вы знали, если б вы знали…
Папаша Планта вскочил, казалось, он был потрясен этими словами.
— Но кто бы мог подумать, — продолжал мэр, — что ее ждет такая смерть! О моя Лоранс, некому было услышать твой предсмертный хрип, и некому было тебя спасти! Что ты с собой сделала, такая молодая, такая счастливая! — Он выпрямился и с леденящим отчаянием в голосе воскликнул: — Поедем со мной, Планта, надо отыскать ее тело в морге!
Но тут же бессильно опустился на кушетку, повторяя шепотом зловещее слово:
— В морге…
Все свидетели этой тягостной сцены безмолвно застыли, затаив дыхание и не смея шелохнуться.
И только сдавленные стоны г-на Куртуа да рыдания маленькой служанки на лестнице нарушали тишину.
— Вы знаете, что я ваш друг, — негромко проговорил папаша Планта, — ваш лучший друг. Так доверьтесь мне, расскажите все, облегчите душу.
— Ну хорошо, — начал г-н Куртуа, — знайте же…
Но слезы душили его, и он не мог продолжать. Тогда он протянул папаше Планта измятое и залитое слезами письмо и сказал:
— Прочтите… Это ее последнее письмо…
Папаша Планта приблизился к столу, на котором стояли свечи, и с трудом, поскольку чернила во многих местах расплылись, начал читать:
«Дорогие, любимые родители!
Заклинаю вас, простите, простите вашу бедную дочь за то горе, которое она на вас обрушит.
Увы! Я виновна, но, боже правый, как ужасно я наказана!
В минуту увлечения, обманутая роковой страстью, я забыла все — пример и наставления моей доброй, святой матушки, священный долг и вашу нежность.
Я не устояла, не устояла перед человеком, который рыдал у моих колен, клялся мне в вечной любви, а теперь покинул меня.
Теперь все кончено, я пропала, я обесчещена. Я беременна и скоро уже не смогу скрыть последствия гибельной ошибки.
О любимые родители, не проклинайте меня. Я ведь ваша дочь и не в силах униженно сносить всеобщее презрение, не в силах пережить бесчестье.
Когда вы получите это письмо, меня уже не будет в живых. Я уеду от тетушки далеко-далеко, туда, где никто меня не знает. Там я положу конец и своему позору, и своему отчаянию.
Так прощайте же, дорогие мои родители, прощайте! Почему мне не дано в последний раз на коленях просить у вас прощения?
Моя обожаемая матушка, добрый мой отец, пожалейте вашу несчастную заблудшую дочь; простите меня и забудьте. Пускай Люсиль, моя сестра, никогда не узнает…
Прощайте же, я ничуть не боюсь, честь превыше всего.
О вас моя последняя мысль, за вас моя последняя молитва.
Ваша бедная Лоранс».
Крупные слезы катились по щекам старого судьи, пока он безмолвно разбирал строки этого отчаянного письма.
Тот, кто знал папашу Планта, заметил бы признаки холодного, безмолвного, жестокого бешенства на его лице.
Дочитав, он хрипло выговорил одно только слово:
— Негодяй!
Г-н Куртуа услышал это восклицание.
— О да! — вскричал он. — Негодяй, низкий обольститель, пробравшийся под покровом тьмы в мой дом, чтобы похитить лучшее мое сокровище, возлюбленную дочь! Увы, она совсем не знала жизни. Он нашептал ей ласковые слова, от которых сильней бьются девичьи сердца, она поверила ему, а теперь он ее бросил. О, если б я знал, если бы знал…
Внезапно он умолк.
Бездну его отчаяния озарила неожиданная мысль.
— Нет, — произнес он, — где это видано, бросить ни с того ни с сего прелестную девушку из хорошей семьи, да еще с приданым в миллион! Во всяком случае, на то должны быть серьезнейшие причины. Когда проходит любовь, остается корысть. Бесчестный соблазнитель был несвободен, он был женат. Негодяй не может быть никем иным, как графом де Треморелем. Вот кто убил мою дочь!..
Угрюмое молчание окружающих свидетельствовало о том, что им пришла в голову эта же мысль.
— В каком же я был ослеплении! — воскликнул г-н Куртуа. — Принимал этого человека, от всей души пожимал ему руку, звал своим другом. Да, он заслуживает самой страшной мести, и я ему отомщу! — Но тут он вспомнил о преступлении в «Тенистом доле» и с безнадежностью в голосе продолжал: — Нет, даже отомстить я не могу. Не могу убить его своими руками, продлить его муки, услышать, как он молит пощады. Он мертв, погиб от руки убийцы, менее бесчестного, чем он сам.
Напрасно доктор и папаша Планта пытались успокоить несчастного мэра: он все говорил, приходя в возбуждение от звуков своего голоса:
— Ах, Лоранс, любимая моя девочка, почему ты мне не доверилась? Ты боялась моего гнева, но разве может отец перестать любить родную дочь? Если бы ты погубила свое доброе имя, опустилась, скатилась на самое дно, я все равно любил бы тебя. Разве ты не моя дочь? Ведь ты — это я сам. Увы, ты не знала, что такое отцовское сердце. Отец не прощает — он забывает. Ты могла бы еще быть счастлива. А твое дитя — что ж, оно стало бы моим. Оно выросло бы среди нас, я перенес бы на него всю нежность, какую питаю к тебе. Твое дитя — это ведь тоже я сам. Вечером, у камина, я сажал бы его на колени, как сажал тебя, когда ты была совсем крошкой.
Тут он растрогался и заплакал. Перед его взором пронеслись воспоминания о том, как маленькая Лоранс играла на ковре у его ног. Ему казалось, что это было вчера.
— Дочь моя, — вновь заговорил он. — Неужели ты боялась людей, их лицемерия, насмешливости, злобы? Но мы уехали бы из этих мест. Я ушел бы в отставку, покинул Орсиваль. Мы поселились бы на другом конце Франции, в Германии, в Италии. С нашим состоянием все это можно было бы уладить. Все! Но нет, у меня миллионы, а дочь моя покончила с собой. — Он закрыл лицо руками, его душили рыдания. — И мы даже не знаем, что с ней сталось. О ужас! Какую смерть она избрала? Ах, дочка, красавица моя! Помните, доктор, и вы, Планта, какие у нее были чудесные волосы, как они красиво вились вокруг лба, а какие огромные сияющие глаза, а пушистые ресницы! Поверите ли, ее улыбка была как солнечный луч в моей жизни. Я так любил ее голосок и губы, ее свежие губки, которые прикасались к моим щекам, когда она звонко целовала меня. Умерла! Погибла! И мы даже не знаем, что стало с ее телом, таким юным и прелестным. Может быть, лежит оно на илистом дне какой-нибудь реки. Как труп графини де Треморель сегодня утром, помните? Вот что меня убивает. О господи, хоть бы увидеть ее, мою дочку, на часок, на одну минуту, хоть бы в последний раз поцеловать ее холодные губы!
Неужели это тот самый человек, что совсем еще недавно с высокого крыльца «Тенистого дола» обрушивал свое казенное красноречие на головы местных зевак?
Да, тот самый, но в несчастье все равны. Отчаяние гения выражается в тех же словах, что и отчаяние самого заурядного человека.
Лекок уже несколько секунд делал неимоверные усилия, пытаясь справиться со слезами, навернувшимися ему на глаза. Недаром же он был стоиком и по натуре, и в согласии со своим ремеслом. Но, слыша эти безутешные слова, это желание отчаявшегося отца, он не выдержал и прослезился.
Не заботясь о том, чтобы скрыть обуревавшие его чувства, он выступил вперед и обратился к г-ну Куртуа.
— Я, — сказал он, — Лекок из уголовной полиции, даю вам честное слово отыскать тело мадемуазель Лоранс.
Бедняга мэр ухватился за это обещание, как утопающий за соломинку.
— Не правда ли, — воскликнул он, — мы ее найдем? Вы мне поможете. Говорят, для полиции нет ничего невозможного, она все знает, все видит. Мы узнаем, что сталось с моей дочерью. — Он приблизился к полицейскому и схватил его за руку. — Благодарю вас, вы добрый человек. Я оказал вам дурной прием, я судил о вас с высоты своей гордыни. Простите меня! Мы опутаны глупыми предрассудками: я обошелся с вами презрительно, а этому презренному графу де Треморелю угождал изо всех сил. Примите же мою благодарность, мы преуспеем в поисках, вот увидите, мы будем друг другу помогать, поставим на ноги всю полицию, обшарим всю Францию; если понадобятся деньги, у меня есть, у меня миллионы, берите их!..
Тут силы ему изменили, и, пошатнувшись, он рухнул на кушетку.
— Ему нельзя больше здесь оставаться, — шепнул доктор Жандрон на ухо папаше Планта, — ему необходимо лечь. Я не удивлюсь, если после такого потрясения у него начнется воспаление мозга.
Мировой судья тут же приблизился к креслу, в котором была, по-прежнему без сил, простерта г-жа Куртуа. Погруженная в свое горе, она, казалось, ничего не видела и не слышала.
— Сударыня, — окликнул он, — сударыня!
Она вздрогнула и подняла на него блуждающий взгляд.
— Это моя вина, — прошептала она, — моя великая вина: мать должна читать в сердце дочери, как в открытой книге. Я не догадывалась о тайне Лоранс, я дурная мать.
Доктор также подошел к ней.
— Сударыня, — произнес он повелительно, — нужно немедленно заставить вашего мужа лечь в постель. Он в тяжелом состоянии, ему необходимо немного поспать. Я велю приготовить микстуру…
— О боже мой! — простонала бедная женщина, ломая руки. — Боже милостивый!
И под угрозой нового несчастья, столь же ужасного, как первое, она опомнилась и позвала слуг, которые помогли г-ну Куртуа дойти до спальни.
Доктор Жандрон проводил наверх и ее.
В гостиной осталось только трое — мировой судья, Лекок и костоправ Робло, по-прежнему державшийся поближе к дверям.
— Бедная Лоранс, — прошептал старый судья, — бедная девушка!..
— Мне сдается, — заметил сыщик, — что более всего достоин жалости ее отец. В его возрасте трудно оправиться от такого удара. Как бы то ни было, жизнь его разбита.
Полицейский был взволнован и хоть пытался скрыть свои чувства от окружающих — у каждого свое самолюбие! — но портрету на бонбоньерке он признался в них без утайки.
— У меня было предчувствие, — вновь заговорил судья, — я так и ждал, что произойдет нечто в этом роде. Я разгадал тайну Лоранс, но, увы, слишком поздно.
— И вы не попытались…
— Что я мог? В подобных щепетильных обстоятельствах, когда от одного слова зависит честь уважаемого семейства, приходится быть особенно осмотрительным. Что мне оставалось? Предупредить Куртуа? Бессмысленно. Прежде всего, он бы мне не поверил. Люди, подобные ему, ничего не хотят слушать, и только жестокая действительность открывает им глаза.
— Можно было обратиться к графу де Треморелю.
— Граф стал бы все отрицать. Он спросил бы, по какому праву я вмешиваюсь в его дела. Это только поссорило бы меня с Куртуа.
— Ну а сама девушка?
Папаша Планта тяжко вздохнул.
— Хоть я и ненавижу совать нос в чужие дела, однажды я попытался с ней поговорить. С бесконечными предосторожностями, с прямо-таки материнской нежностью, поверьте, не подавая вида, что мне все известно, я попытался внушить ей, что она катится в пропасть.
— И что она ответила?
— Ничего. Она смеялась, шутила, как смеются и шутят все женщины, которым есть что скрывать. Но с тех пор мне ни разу не удалось пробыть и четверти часа наедине с ней. Хотя до того, как я отважился на этот неосторожный шаг — потому что говорить было неосторожно, надо было действовать, а не говорить, — мы с ней были лучшими друзьями. Дня не проходило, чтобы она не совершила набега на мою оранжерею. Я позволял ей обрывать самые мои редкостные петунии — это я-то, от которого и папа римский не дождется цветка! Она назначила меня своим придворным поставщиком цветов. Это ведь для нее я собирал коллекцию южноафриканского дрока. Моей обязанностью было поставлять его для ее жардиньерок…
Воспоминания настолько его растрогали, что Лекок, наблюдавший за ним исподтишка, не удержался от лукавой гримасы.
Судья хотел было продолжать, как вдруг, оглянувшись на какой-то шум, доносившийся из вестибюля, заметил костоправа Робло. Лицо его заметно омрачилось.
— Вы были здесь все время? — спросил он.
— Да, господин мировой судья, к вашим услугам.
— Значит, вы слышали наш разговор?
— Нет-нет, господин мировой судья, что вы, я просто жду распоряжений госпожи Куртуа.
Внезапно панашу Планта осенила некая мысль, выражение его лица смягчилось; он кивнул Лекоку, как бы призывая его слушать внимательней, и уже ласковее обратился к костоправу:
— Подойдите поближе, мэтр Робло.
Лекоку хватило беглого взгляда, чтобы оценить этого человека.
Орсивальский костоправ, с виду щуплый и низкорослый, обладал на самом деле богатырской силой. Волосы, остриженные ежиком, открывали высокий лоб, лоб умного человека. В светлых глазах горел огонек жадности до всех земных благ; в них, когда он забывал следить за собой, читалось бесстрашие и цинизм: щеки и подбородок у него были совершенно гладкие, лишенные малейших признаков бороды: тонкий бескровный рот все время кривился в неприятной ухмылке.
Безбородое лицо и малый рост придавали ему издали сходство с парижскими уличными мальчишками, воплощением всех пороков, чьи мысли грязней сточных канав, в которых они ищут монетки, закатившиеся между булыжниками.
Повинуясь приглашению мирового судьи, костоправ с улыбкой и поклоном сделал несколько шагов вперед.
— Не могу ли я по какой-нибудь счастливой случайности услужить господину мировому судье? — спросил он.
— Никоим образом, мэтр Робло, ни в коем случае. Я хочу лишь поздравить вас с тем, как вовремя вы появились и отворили кровь господину Куртуа. Быть может, ваше вмешательство спасло ему жизнь.
— Очень даже может быть, — согласился костоправ.
— Господин Куртуа щедр, он хорошо отблагодарит вас за эту великую услугу.
— Ну, нет, я ничего у него не стану просить. Слава богу, мне ни от кого ничего не нужно. Пускай мне платят то, что причитается, и с меня хватит.
— Да, знаю. Мне говорили, что дела ваши идут недурно и вы, вероятно, ими довольны.
Голос г-на Планта звучал теперь дружелюбно, почти по-отечески. Ясно было, что процветание мэтра Робло весьма ему не безразлично.
— Доволен? — отвечал костоправ. — Право, оснований для довольства у меня меньше, чем кажется господину мировому судье. Жизнь дорога, а мы люди бедные, да и доходы мои невелики.
— Однако же вы купили луг Морен у подножия холма Эври.
— Да, сударь.
— Хороший луг, правда, сыроват. К счастью, у вас полно щебня на тех трех участках, что продала вам вдова Фрапель.
Никогда еще костоправ не видел судью в таком добром расположении духа и таким словоохотливым; удивление мэтра Робло все возрастало.
— Три жалких клочка земли, — отмахнулся он.
— Ну нет, участки недурны. И потом, разве вы не приобрели кое-что на распродаже имущества шахтовладельцев Перонов?
— Там и всего-то ничего земли.
— Верно, но заплатили вы наличными. Согласитесь, ремесло лекаря без диплома не так уж невыгодно.
Мэтр Робло, против которого уже не раз выдвигалось обвинение в незаконной медицинской практике, счел за благо запротестовать.
— Если я лечу людей, — заявил он, — то платы не беру.
— Значит, это торговля лекарственными травами приносит вам такие барыши?
Беседа все более начинала походить на допрос, и костоправ насторожился.
— Да, я неплохо зарабатываю на травах, — ответил он.
— А так как человек вы бережливый и предусмотрительный, то прикупаете землю.
— Я еще скотину лечу, — поспешно подхватил Робло, — это тоже приносит немалые деньги. Ко мне люди за три лье едут. Я лечу лошадей, коров, овец.
— Тоже без диплома?
Костоправ напустил на себя высокомерный вид.
— Сам по себе кусок пергамента еще не делает человека ученым, — изрек он. — Я дипломированных ветеринаров не боюсь. Животных я изучаю на пастбищах и в хлеву. Ежели надо вскрыть нарыв, вылечить овцу от вертячки или от овечьей оспы, то тут мне равных нет.
Голос мирового судьи становился между тем все благожелательнее.
— Знаю, — продолжал папаша Планта, — вы человек искусный и с большим опытом. Да вот совсем недавно доктор Жандрон, у которого вы служили, расхваливал мне вашу сообразительность.
Костоправ нервно вздрогнул, что не укрылось от папаши Планта, продолжавшего как ни в чем не бывало:
— Кстати, наш дорогой доктор уверял меня, что никогда ему не попадался столь понятливый помощник, как вы. «Робло, — говорил он, — обнаружил такие способности и такую склонность к химии, что не хуже моего может произвести многие труднейшие реакции».
— А чего ж! Мне хорошо платили, вот я и старался, а к образованию я всегда тянулся.
— И у господина Жандрона вы прошли хорошую школу, мэтр Робло: он занимается интереснейшими исследованиями. Особенно примечательны его исследования ядов и опыты с ними.
Костоправ уже не в силах был скрыть тревогу и старательно прятал глаза.
— Да, — ответил он, чтобы что-нибудь сказать, — мне приходилось наблюдать весьма занятные опыты.
— Ну что ж, — заметил папаша Планта, — вам с вашей любовью к образованию и с вашей любознательностью посчастливилось: в ближайшее время доктору предстоит весьма занимательное исследование, и можно не сомневаться, что он привлечет вас в качестве помощника.
Мэтр Робло был достаточно хитер и уже несколько минут назад догадался, что этот разговор, вернее, допрос, затеян неспроста. Но зачем? Чего добивается мировой судья? Костоправ терялся в догадках, чувствуя, как им невольно овладевает страх. При мысли о том, на сколько невинных с виду вопросов он уже ответил и к чему они клонились, он задрожал.
Он решил схитрить и перевести разговор в другое русло, объявив:
— Я всегда готов услужить своему бывшему хозяину, если у него есть во мне нужда.
— Нужда будет, не сомневайтесь, — отвечал папаша Планта и небрежным топом, странно противоречащим колючему взору, которым он сверлил орсивальского костоправа, добавил: — Дело будет интереснейшее, зато и трудное. Предстоит эксгумация тела господина Соврези.
Робло был готов услыхать нечто ужасное и призвал на помощь все свое мужество. И все же имя Соврези прозвучало для него как удар грома; сдавленным голосом он пролепетал:
— Соврези!
Панаша Планта отвернулся от него и, не глядя, продолжал рассеянным голосом, каким говорят о погоде:
— Да, придется эксгумировать Соврези. У полиции появились подозрения — вечно она что-нибудь подозревает, — что он умер не совсем естественной смертью.
Костоправ прислонился к стене, чтобы не упасть.
— С этим делом, — говорил между тем судья, — обратились к доктору Жандрону. Вы знаете, он нашел реактив, позволяющий обнаружить присутствие любого алкалоида в исследуемых тканях. Я слышал от него о какой-то чувствительной бумаге…
Робло делал героические усилия, пытаясь оправиться от удара и обрести прежнюю уверенность.
— Методы доктора Жандрона мне известны, — пробормотал он, — но я не могу взять в толк, на кого падают подозрения, о которых упомянул господин мировой судья.
Теперь у папаши Планта уже не оставалось сомнений.
— Насколько я понимаю, это не просто подозрения, — отвечал он. — Как вы знаете, госпожа де Треморель была убита; разбирая ее бумаги, полиция обнаружила письма, более чем убедительное признание, расписки и многое другое…
Костоправу было уже все ясно; однако у него еще хватило духу заметить:
— Ну и ну! Будем надеяться, что служители правосудия заблуждаются.
И столько силы было в этом человеке, что, хотя он весь дрожал от нервного возбуждения, как осиновый лист, он добавил, растянув свои тонкие губы в некое подобие улыбки:
— Госпожа Куртуа не идет, а меня ждут дома. Я зайду завтра. Мое почтение господину мировому судье и всей честной компании.
Он вышел, и вскоре песок во дворе заскрипел под его подошвами. Робло шел, спотыкаясь, как пьяный.
Едва костоправ удалился, г-н Лекок бросился к папаше Планта и снял перед ним шляпу.
— Сдаюсь, сударь, — сказал он, — и склоняюсь перед вами; вы сравнялись с моим наставником, великим Табаре.
Сыщик был окончательно покорен. В нем проснулся артист: перед ним было настоящее, громкое преступление, одно из тех, что утраивают тираж «Газетт де трибюно». Разумеется, Лекоку недоставало многих деталей, он не нашел еще отправной точки, но в общих чертах дело было ему уже ясно.
Уловив метод мирового судьи, он шаг за шагом проследил работу мысли этого столь изощренного наблюдателя и обнаружил в деле, которое представлялось г-ну Домини столь простым, множество осложнений. Его тонкий ум, привыкший распутывать клубок умозаключений, увязывал воедино все обстоятельства, обнаруженные днем, и, надо сказать, сыщик от души восхищался папашей Планта.
Глядя на портрет, он думал: «Вдвоем с этим хитрецом мы сумеем объяснить все». Однако и ему не хотелось ударить в грязь лицом.
— Сударь, — сказал он, — пока вы допрашивали этого прохвоста, который еще понадобится нам в дальнейшем, я тоже не терял времени зря. Я заглянул во все углы и нашел вот этот клочок бумаги.
— Ну?
— Это конверт от письма мадемуазель Лоранс. Вам известно, где живет тетка, к которой она поехала погостить?
— По-моему, в Фонтенбло.
— Ну вот, а на конверте парижский штемпель, почтовое отделение на улице Сен-Лазар; разумеется, штемпель еще ничего не доказывает…
— Тем не менее это какой-то след.
— Это еще не все. Я позволил себе прочесть письмо мадемуазель Лоранс — оно лежало на столе.
Папаша Планта невольно насупился.
— Да, — продолжал Лекок, — быть может, это было не совсем деликатно с моей стороны, но в конце концов цель оправдывает средства. Так вот, сударь, вы тоже читали это письмо и, вероятно, размышляли над ним, изучали почерк, вчитывались в каждое слово, исследовали построение фраз…
— А! — вскричал судья. — Значит, я не ошибся: вам пришла в голову та же мысль, что мне!
И, окрыленный надеждой, он схватил обе руки полицейского и сжал их, словно встретил старого друга.
Но тут послышались шаги на лестнице, и разговор их прервался. В дверях стоял доктор Жандрон.
— Куртуа засыпает, — сообщил он, — ему уже лучше. Надеюсь, все обойдется.
— Тогда мы здесь больше не нужны, — сказал мировой судья. — Пойдемте. Господин Лекок, должно быть, умирает от голода.
Он отдал кое-какие распоряжения слугам, ждавшим в вестибюле, и вышел, увлекая за собой обоих спутников.
Сыщик успел сунуть в карман письмо несчастной Лоранс и конверт от письма.