Первородный грех. Книга вторая

Габриэль Мариус

Глава пятнадцатая

ИСПОВЕДЬ

 

 

Весна, 1943

Мадрид

Мерседес проснулась на огромной кровати с пологом на четырех столбиках. Все вокруг было из белого шелка с кружевной отделкой – и наволочки, и простыни, и полог над головой, и даже ее ночная рубашка. Лежа среди этой белоснежной пены, она приходила в себя после ночного кошмара.

Когда дрожь наконец немного отпустила, Мерседес села и налила из стоявшего на столике возле кровати серебряного кофейника чашечку кофе. Здесь же для нее были приготовлены пирожные и мармелад, но к ним она даже не притронулась. По спальне деловито порхали две служанки.

– Как на улице? – спросила Мерседес.

– Холодно и сыро, сеньорита.

Ее уже ждала ванна, наполненная горячей ароматизированной водой. Сама ванна была изготовлена из розового мрамора и стояла на четырех ножках в виде львиных лап, подобно саркофагу повелителя какой-то древней цивилизации. Мерседес легла в воду, над которой поднимались душистые струйки пара, и закрыла глаза.

Одна из служанок принесла стопку подогретых махровых полотенец.

– Сегодня Пасха, – напомнила она. – Вечером вы идете на прием во дворец.

– Я не забыла.

– Вы наденете белое платье?

– Да.

– С ним так чудесно сочетается боа из соболя, – восторженно проговорила девушка. – И бриллианты. – Она взяла губку и принялась намыливать Мерседес спину и плечи. – Вы будете выглядеть просто великолепно.

– С утра мне надо кое-куда сходить, – сказала Мерседес. – У меня назначена встреча.

– Вам придется надеть пальто и сапожки, сеньорита. И перчатки.

– Приготовьте.

– Хорошо, сеньорита. Полагаю, вы наденете новое пальто, то, что сеньор привез из-за границы. Я скажу шоферу, чтобы подал машину к подъезду.

– Нет. Машина мне не понадобится.

– Погода слишком промозглая для пеших прогулок, – предупредила девушка.

– Я поеду на метро.

– Но сеньорита! Сегодня же Пасха. В метро будет полно народу. А в такую погоду…

– Я поеду на метро.

– Конечно, сеньорита. – В глазах служанки вспыхнули хитрые огоньки.

«Она думает, что у меня свидание с любовником», – отметила про себя Мерседес.

– Побрить вам подмышки? – спросила девушка.

Мерседес молча подняла руки. Намылив ей подмышечные впадины, служанка стала осторожно брить их серебряной безопасной бритвой.

– К вам начали прибывать посетители, сеньорита, – сообщила вторая девушка. – Их уже трое. Подумать только, приперлись в такую рань! Совсем обнаглели.

– Я приму их, до того как уйти.

После ванны Мерседес села к туалетному столику и задумчиво уставилась на свое отражение. Женщина, которая смотрела на нее из зеркала, была преисполнена красоты и достоинства.

Черные волосы были уже не такими короткими, как во время гражданской войны, и теперь доходили до плеч, изящно обрамляя лицо и шею. С тридцать девятого года Мерседес прибавила в весе; ключицы уже больше не выпирали, словно распростертые крылья чайки, а груди снова округлились. Она распахнула халат и взглянула на свое тело. Нет, полной она никогда не будет. Ее тело больше не хранило следов пережитого голода, но он все еще был жив в ее памяти. И никогда не будет иметь она таких же пышных форм, как Кончита после родов. Казалось, Мерседес была представительницей некоей новой породы женщин – подтянутая и стройная, с крепким, без грамма лишнего веса, телом.

Через месяц ей исполнится двадцать пять лет. У нее было гладкое, без единой морщинки, лицо молодой женщины. Однако в глазах чувствовалось что-то не свойственное юности. Какая-то темнота. Или даже мрак.

Посетители дожидались ее в вестибюле. Три женщины. К ней всегда приходили только женщины. И всегда у этих женщин были одинаковые глаза – отчаявшиеся и усталые. Все три выглядели измотанными; их мокрые от дождя волосы висели сосульками; поношенная одежонка болезненно контрастировала с костюмом из итальянской шерсти и крепдешиновой блузкой Мерседес. Она не стала приглашать их в гостиную, хотя там и было тепло от весело пылавшего в камине пламени. Обитая шелком мебель из красного дерева этой великолепной комнаты была совершенно неуместна для приема такого рода посетителей.

Прямо в холодном вестибюле Мерседес, словно священник в исповедальне, по очереди выслушала торопливое бормотание каждой из пришедших к ней за помощью.

Брату нужно «подчистить» кое-какие факты в заведенном на него досье, изъять все материалы, касающиеся его симпатий к социалистам, чтобы он смог вернуться на работу в оркестр, а не шататься по улицам, где он на морозе за гроши играет на скрипке для прохожих.

Сын уже шесть месяцев без суда и следствия сидит в тюрьме, где умирает от туберкулеза.

Дочь арестовали за занятия проституцией.

– Сейчас всем приходится либо воровать, либо идти на панель, – печально, но без осуждения сказала женщина. – Иначе как выжить-то, сеньорита?

– Сделаю, что смогу, – пообещала Мерседес.

– Если бы полиция оставила ее в покое, она еще, может, встретила бы приличного человека. Кого-нибудь, кто бы позаботился о ней.

– Я постараюсь. – Сделав в своем блокноте необходимые пометки. Мерседес проводила женщин до двери, позволив им поцеловать руку и осыпать ее благословениями.

– Храни вас Бог, сеньорита. Храни вас Бог.

Одетый в униформу консьерж поспешил распахнуть перед ней дверь.

– Отвратительная погода, сеньорита. Смотрите не промочите ножки. – Он почтительно приподнял фуражку.

Она вышла и зашагала по Плаза-Майор, втянув голову в поднятый воротник своего кожаного пальто. Великолепные фасады построенных в восемнадцатом веке зданий невозмутимо взирали на бронзовую конную статую, возвышавшуюся в центре площади.

Более трех столетий эта площадь оставалась самой красивой и самой оживленной площадью города. Но как только Мерседес миновала ее, картина изменилась. Через четыре года после окончания гражданской войны в Мадриде, как и в Барселоне, все еще видны были следы бомбежек – разрушенные дома, пустыри, до сих пор закрытые для движения транспорта улицы.

Удручающая бедность чувствовалась в одежде людей, в их походке. Повсюду были голодные лица. Даже в этот ранний утренний час люди уже стояли в очередях за продуктами. Возле каждого магазина можно было увидеть толпу женщин с котомками. Тут и там рыскали мужчины с впалыми щеками в надежде раздобыть денег, чтобы купить чашку кофе и булку.

Когда Мерседес шла по улице, попадавшиеся навстречу люди, не поднимая глаз, уступали ей дорогу. Ее осанка и дорогая одежда выдавали в ней одну из тех, кто победил в недавней войне. Женщину, обладавшую властью.

При виде этих замкнутых, настороженных людей, у Мерседес разрывалось сердце. Они старались спрятаться при первом же проявлении силы. Их пугал любой мужчина в шинели, так как он мог оказаться секретным агентом, пугала даже прилично одетая женщина, и они спешили побыстрее убраться прочь.

В вагоне метро пахло сыростью и нищетой. Мерседес чувствовала на себе скрытые взгляды пассажиров. Мужчин больше интересовало ее лицо, женщин – фасон ее пальто и перчаток.

Какая-то девушка, одетая в тряпье, с нескрываемой завистью уставилась на ее мягкие кожаные сапожки. «Когда-то и я была такой же, как ты», – глядя на нее, подумала Мерседес. Она отвернулась к окну и стала смотреть в проносящуюся мимо темноту. Из оконного стекла на нее грустно взирало ее отражение.

Внезапно Мерседес почувствовала, что она уже больше не в состоянии контролировать себя. Сердце забилось, невыносимая боль стиснула грудь. Ей стало тяжело дышать.

Чтобы хоть как-то отвлечься, она вынула из сумочки скомканный листок и невидящим взглядом уставилась на него. Буквы на листке расплылись, но то, что там было написано, она помнила наизусть. В этом клочке бумаги заключался ответ на вопрос, который она задавала в течение двух последних лет.

«Нет, – решительно сказала себе Мерседес, – этим меня не возьмешь». Собрав волю в кулак, она заставила себя выбросить из головы сентиментальные чувства.

Это была убогая улочка, расположенная в рабочем районе Мадрида. Дом находился по соседству с табачной лавкой, в витрине которой был выставлен весь товар ее хозяина, – несколько лотков с высыпанными на них самокрутками. Мерседес позвонила в колокольчик и скорее почувствовала, чем увидела, что из-за выцветшей занавески ее оценивающе разглядывают чьи-то глаза.

Дверь открыла женщина лет сорока, небольшого роста, неопрятная, с коротко остриженными волосами.

– Теодора Пуиг? Я Мерседес Эдуард. Я пришла..

– Да, я знаю, кто вы, – грубо перебила женщина. Она отступила на шаг назад и кивнула головой в сторону коридора. – Заходите.

Мерседес вошла в дом.

– Мне сказали, что у вас есть информация о моей матери.

У Теодоры Пуиг заблестели глаза.

– Я пригласила вас сюда вовсе не из сострадания. У меня есть информация, которую я готова продать. Бесплатно я говорить ничего не буду.

– Я заплачу. Мне сказали, вы были с моей матерью в последние месяцы ее жизни. Это правда?

– Идите за мной. – Теодора Пуиг провела Мерседес в маленькую гостиную, заставленную когда-то бывшей вполне приличной мебелью и всякими покрытыми пылью безделушками. Над камином висела написанная маслом картина с изображением Христа, перст которого покоился на Священном Сердце. – Настоящий кофе предложить не могу, – сказала она. – У нас его просто нет. Мы пьем желудевый. – Ее злые глаза уставились на дорогую одежду Мерседес. – Мы же не смогли так пристроиться, как некоторые.

– Сколько вы хотите за свой рассказ?

– Тысячу песет.

В сумочке Мерседес лежало гораздо больше денег. Она кивнула.

– Хорошо. Вы получите эту сумму. Но только после того как изложите все, что вам известно.

– Деньги вперед.

– Нет, – спокойно проговорила Мерседес. Женщина язвительно рассмеялась.

– Чтобы вы потом оставили меня в дураках?

– Сеньора, я же дала вам свое слово.

– Ваше слово? – Теодора Пуиг презрительно плюнула. – Слово предательницы и шлюхи?

Мерседес почувствовала, как к щекам хлынула краска. От гнева у нее засосало под ложечкой.

– Я хочу знать, что случилось с моей матерью. Где и как она умерла. Так вы знаете что-нибудь? Или вы просто морочите мне голову?

– О, я все знаю, – ответила Теодора Пуиг.

– Где вы познакомились с моей матерью? В Аржелесе?

– Нет, задолго до этого. Еще по дороге во Францию, в конце гражданской войны. В январе тридцать девятого. Вы знаете, каково там было?

– Могу себе представить, – все так же спокойно сказала Мерседес.

– В вашем-то кожаном пальто и в этих сапожках? Сомневаюсь я.

Теодора Пуиг прикурила сигарету. Дым, который она выдохнула, был густым и едким. Мерседес сидела и терпеливо ждала. Женщина замолчала, устремив остановившийся взгляд в угол комнаты.

– Идти нам приходилось ночами, – наконец снова заговорила она, – потому что днем нас поливали свинцом самолеты. Так что в светлое время суток мы спали под заборами и в сараях, а с наступлением темноты шли Матери несли детей; мужчины тащили пожитки. Тех, кто был не в состоянии идти, везли на ручных тележках. На той дороге нас собралось много сотен. Раненые, слепые, старики… Целая армия оборванцев. Ваши мать и отец, они постоянно были вместе. Для меня навсегда останется загадкой, как вашему отцу – с его-то ногами – удалось пройти такое расстояние. Он страшно страдал. А ваша мать несла ребенка какой-то женщины. Вернее, сначала она тащила чемодан, но через день бросила его и взяла на руки ребенка. – Теодора Пуиг выпустила струю дыма. – Вот такая она была, ваша мать.

– Да, – чуть слышно произнесла Мерседес. – Она была такая.

– Ваши родители буквально с ума сходили, беспокоясь за вас. Они все время надеялись, что встретятся с вами на дороге, спрашивали всех подряд, не видели ли они вас. А погода была ужасная. Стужа. И ни у кого не было не то что приличного пальто, но даже какого-нибудь одеяла. Наверное, если бы мы по ночам спали, вместо того чтобы идти, половина из нас замерзли бы насмерть. Так что к тому времени, когда мы добрались до границы, все страшно кашляли, а у детей поднялась температура. Все промокли и продрогли. Сколько же людей столпилось у французской границы! Как перед вратами Рая в день Страшного Суда. Французы разрешали пройти на свою территорию только женщинам и детям. Мужчин они не принимали. Ваша мать хотела остаться с вашим отцом, но он заставил ее идти. Она плакала, как ребенок. Впрочем, все там плакали… Даже в самые тяжелые годы войны я не видела столько слез, столько людского горя…

Мерседес почувствовала, что и у нее на глаза наворачиваются горячие слезы. Отчаянным усилием воли она заставила себя сдержать их. Теодора Пуиг докурила сигарету и тщательно затушила окурок, который еще должен будет послужить для новых самокруток.

В окошко маленькой гостиной опять забарабанил дождь, серыми полосками стекая по грязным стеклам. Теодора Пуиг продолжала:

– Жандармы обыскивали нас, будто преступников. Там была одна старушка, которая что-то зажала в кулаке. Они никак не могли заставить ее раскрыть ладонь. В конце концов два здоровых мужика кое-как разогнули-таки ее пальцы. Оказалось, она сжимала горсть земли. Это было все, что она захватила с собой из Каталонии. Так они и это заставили выбросить… На границе мы провели еще три ночи в надежде, что французы впустят и мужчин. Но они были непреклонны. Потом нас, словно скот, затолкали в грузовик и увезли. – Она горько усмехнулась. – Я сказала «словно скот», однако на самом деле все было еще хуже. С нами обращались, как с какими-то никому не нужными вещами, от которых необходимо было как можно скорее избавиться. Вам просто не дано понять, что значит быть беженцем, быть ничем.

– Куда вас повезли?

– Далеко на север. Нас высадили в маленькой деревушке, которая называлась Луэ, уничтожили вшей и продезинфицировали нашу одежду, а затем расселили по баракам… Никто из нас не знал, какая судьба постигла наших родственников, оставшихся в Испании. Ваша мать места себе не находила, беспокоясь за вас и вашего отца, не зная, остались ли вы в Испании или вам удалось уехать за границу, живы ли вы. Она была уверена, что, если вы попадете в лапы к фашистам, они вас расстреляют, и лишь надеялась, что вы оба где-то скрываетесь… Она связывалась со всеми организациями, занимавшимися проблемами беженцев, но им тоже ничего не было известно, спрашивала о вас каждого, кто приезжал из Испании. Думаю, часа не проходило, чтобы она не вспоминала про вас и постоянно лелеяла надежду, что однажды вы с отцом объявитесь в Луэ, живые и здоровые… А потом ей пришло официальное письмо, извещавшее о смерти вашего отца. Его расстреляли. И, поскольку его тело осталось невостребованным, им распорядилось государство. Позже до нас дошли слухи, что он был похоронен в Сан-Люке в общей могиле с еще тремя десятками казненных. Обо всем этом вы, конечно, знаете?

– Да, – сказала Мерседес. – Об этом я знаю.

– Кончита это известие переживала очень тяжело. Она не выла и не причитала. Подобные вещи были не в ее характере. Но она перестала есть и совсем сдала. Мы думали, она умрет. Мы выхаживали ее несколько недель и в конце концов спасли ей жизнь. Но, честно говоря, жить она не хотела и только все время изводила себя мыслью, что, возможно, и вы тоже погибли. – Теодора Пуиг многозначительно посмотрела на Мерседес. – В течение двенадцати месяцев от вас не было ни единой весточки, ни строчки, ничего. А вы, разумеется, не умерли. Вы притаились и даже неплохо устроились. Но ваша мать этого не знала. Прежде такая сильная, теперь она едва вставала с постели. Жизнь угасала в ней на глазах… Начало мировой войны прошло для нас почти незамеченным. Но однажды наш маленький мирок перевернулся. В мае сорокового немцы вошли во Францию. А через три недели они уже были в Париже. Жандармы погрузили нас в поезд, идущий на юг, до Перпиньяна. Мы тогда подумали, что нас отправляют обратно в Каталонию и мы все обречены. В Перпиньяне нас разместили на конном дворе. Мы спали на грязной соломе под открытым небом. Дети начали болеть. Многие получили воспаление легких. У самых маленьких начались поносы, которые невозможно было прекратить. Ваша мать, несмотря на слабость, помогала ухаживать за больными. Малыши стали умирать. Видели бы вы, как уходит жизнь из их крохотных тел, как гаснут их глаза. Не знаю, сколько всего умерло. Много. А у вашей матери начался кашель… Нас привезли в концентрационный лагерь, располагавшийся неподалеку от города Аржелес-сюр-Мер. Сколько же там было народу! Наверное, тысяч десять. Слышали что-нибудь об Аржелесе?

– Да. Слышала.

– Там даже кроватей не было в бараках. Нам приходилось спать на голой земле. Мужчины на одной половине лагеря, женщины – на другой. Помещение не обогревалось. У каждого было лишь одно одеяло, а ведь приближалась зима. Вам не понять, что такое холод. Или голод. К тому времени с продуктами стало совсем плохо, и французы начали нас ненавидеть. Они говорили, что мы отнимаем у них последний кусок хлеба… Это была страшная, невыносимо страшная зима. Столько больных! Ваша мать все кашляла и кашляла. А потом у нее горлом стала идти кровь. С той минуты, когда мы приехали в этот лагерь, я знала, что ей не выжить. Она уже оставила надежду увидеть вас, мысленно распрощавшись с вами навсегда. Жизнь потеряла для нее смысл. И в начале января она совсем слегла. Мы отнесли ее в лазарет…

Теодора замолчала, как будто на этом ее рассказ закончился, и прикурила новую сигарету. Она сидела съежившись на своем стуле, похожая на измученную долгим перелетом птицу.

– Тогда она и умерла? – ровным голосом спросила Мерседес.

– Да, – после долгой паузы проговорила Теодора Пуиг. – От воспаления легких. Она так исхудала! От нее остались только кожа да кости. Еще бы, ведь она несколько месяцев не получала нормальной пищи. Было ясно, что она не сможет выжить… Перед смертью она исповедалась приехавшему из Аржелеса священнику. И умерла. Между прочим, у меня на руках. Мы ведь были подругами. Ей так и не удалось снова увидеть ни свою дочь, ни свою родину. – Теодора выпустила в потолок струю дыма. Ее воспаленные глаза не выражали ничего. – Она умерла 12 января 1941 года, утром. Мы похоронили ее на лагерном кладбище. Вот так и закончилась ее жизнь.

Мерседес почувствовала, что слезы обжигают ее веки. Она давно уже примирилась со смертью Кончиты, о которой ей стало известно более двух лет назад. Так что у нее было достаточно времени, чтобы оплакать мать. Но сухой рассказ о мытарствах и страданиях Кончиты на чужбине глубоко тронул ее. Здесь, в убогой комнатенке, она с особой остротой ощутила чувство безграничной скорби и, как ни старалась сдержаться, все же прикрыла лицо руками и всхлипнула.

Теодора Пуиг, глядя в сторону, молча курила. Немного погодя она проговорила:

– Ну вот. Теперь вы узнали то, что хотели узнать. Ваша мать оставила после себя коробочку с несколькими вещами, среди которых и адресованное вам письмо. Она написала его незадолго до смерти. Сейчас принесу.

Теодора вышла и через минуту вернулась с видавшей виды жестяной коробочкой. Крепко зажав ее под мышкой, она ладонью вверх протянула Мерседес руку и сказала:

– Сначала деньги.

Мерседес порылась в сумочке. Ей отчаянно хотелось побыстрее выбраться из этой отвратительной комнатки. Она встала и потянулась было к баночке.

– Деньги! – угрожающе рявкнула Теодора Пуиг, хватая ее за запястье. – Давайте деньги. Вы же обещали!

– Вот, возьмите, – с трудом проговорила Мерседес и сунула ей несколько купюр. – А теперь позвольте мне пройти.

Не разбирая перед собой дороги, она выскочила из дома.

Она узнала то, что хотела узнать.

Два года потратила Мерседес, чтобы выяснить подробности смерти матери. Теперь они были ей известны. Кончита покинула этот мир вдали от родного дома и в полном одиночестве. Она вынуждена была умирать на руках у чужого человека.

Эта мысль не давала Мерседес покоя.

Уже взрослой она почти не знала свою мать, так как уехала из дома шесть лет назад, еще совсем девчонкой, горя желанием с оружием в руках защищать Республику.

Ох уж эта славная война. Мерседес вспомнила себя тогдашнюю – как ночи напролет мечтала она о рыцарских подвигах и гордо реющих знаменах, не замечая ужаса в материнских глазах, не слыша, как плачет лежащая рядом Матильда. Она вспомнила, как стремилась стать частью всего этого. Не зная. Не ведая, какое горькое разочарование ждет ее, как люто возненавидит она войну.

Письмо, которое написала ей Кончита, было коротким. Мерседес снова и снова перечитывала расплывающиеся перед глазами строчки.

Аржелес-сюр-Мер,

15 ноября 1940 г.

Дорогая доченька, я столько раз думала о тебе, надеясь снова увидеть и обнять тебя. Но теперь я знаю, что нам никогда уже не суждено встретиться. Господь призывает меня, и я не страшусь смерти. Моя жизнь прошла не зря, и ты, Мерседес, была моим главным счастьем. Возможно, в один прекрасный день и у тебя будет ребенок. Кроме этой надежды, мне нечего оставить тебе, так пусть она станет моим благословением. Молись за меня, как я буду молиться за тебя и всех нас, дабы когда-нибудь мы все вместе встретились на небесах.

Кончита.

Мерседес сидела возле окна, глядя, как по булыжникам Плаза-Майор стучит дождь. Ползущие через площадь фигурки людей на фоне величественной архитектуры казались маленькими и жалкими. Мерседес попыталась помолиться за Кончиту, но так и не смогла придумать ни одного слова. Ее душа была полна беспробудной тоски.

Всех. Всех забрала война.

Матильду. Хосе Марию. Франческа. Кончиту. Шона.

Она вспомнила, какое спокойствие охватило ее в тот день, когда пришла весть о смерти Шона. Сначала она не поверила. Это было неправдой. Это не могло быть правдой. Произошла какая-то ошибка. Должно быть, погиб кто-то с таким же именем. Или, возможно, он только ранен, а они там все перепутали.

Ее рассудок отказывался принимать, что тот яркий свет, который исходил от Шона, погас навсегда. Что она уже никогда снова не сможет ощутить объятие его сильных рук или увидеть изумрудный блеск его смеющихся глаз.

Шон был слишком живым, чтобы умереть. Слишком полным жизни. Его просто не могли убить. Он был слишком сильным и слишком умным, чтобы позволить смерти забрать себя.

А кроме того, существовали еще их планы. Их общее будущее. Их совместная жизнь. Америка. Их дети. Все, что нельзя было просто так взять и отнять у них. Невозможно.

И только через несколько дней, когда ей прислали его вещи, Мерседес поняла, что это было правдой, что ошибки не произошло. Ее обуяло безудержное горе, и она зашлась в душераздирающем крике.

И вдруг все прошло, и она обнаружила, что у нее нет сил даже на то, чтобы оплакивать любимого, словно среди всеобщей катастрофы ее личная трагедия стала уже не столь значимой. Но на самом деле это был сокрушительный удар по ее жизни, оставивший ее без надежды, без веры в завтрашний день.

Что-то сломалось в ней навсегда.

В течение еще нескольких недель, пока она продолжала работать в больнице Саградо Корасон, горе разъедало ее душу. Так что, когда наступил конец, она просто молча рухнула, как карточный домик, на который дунул озорной ребенок.

В полном оцепенении она стояла посреди палаты и смотрела, как выбираются из своих кроватей больные и, схватив костыли, отчаянно ковыляют к выходу в надежде спастись бегством. Они и ее призывали бежать. Даже доктора говорили ей, чтобы она уходила.

Мерседес вполне могла бы сбежать вместе с остальными. Франческ и Кончита умоляли ее уехать, чтобы впоследствии встретиться с ними уже во Франции. Она сказала, что будет ждать их у перевала Пертюс.

Но она не могла убежать от судьбы.

День за днем фашисты бомбили город и морской порт. На улицах стали вырастать длинные ряды сложенных прямо на земле трупов – мужчин, женщин, детей. Все больницы были переполнены. В Саградо Корасон пациенты лежали в коридорах, на лестничных площадках и даже в саду под открытым небом. Она не могла их бросить. Даже когда Франко был уже у самых ворот города и все, способные идти, устремились на север, даже тогда Мерседес не оставила свой пост, словно бескрылый трутень, слепо цепляющийся за свой улей, в то время как гудит растревоженный рой.

А потом улей опустел и затих. Обезлюдевшая Барселона ждала прихода националистов.

Солнечным днем 26 января они вошли в город. Барселона пала. В центральном соборе была отслужена благодарственная месса, первая открытая месса за последние три с лишним года.

Саградо Корасон заполнили другие мундиры и другие голоса. Оставшимся раненым пощады не было. Тех, кто не смог убежать, стащили с больничных коек и отволокли в тюрьму. Забрали даже мужчину с изувеченным лицом. Позже до Мерседес дошли слухи, что он умер от заражения крови, чем сэкономил националистам несколько пуль.

На освободившиеся койки были положены раненые франкисты, и Мерседес стала ухаживать за врагами, однако этот факт она восприняла без чувства озлобленности или горькой иронии. Она испытывала лишь мрачную апатию. То были дни триумфальных шествий, военных маршей и разносящихся гулким эхом несущихся из громкоговорителей речей, дни торжества и отмщения.

А потом был арест.

Прямо из больницы ее увезли в женскую тюрьму в Лас-Кортес и запихнули в переполненную женщинами и детьми камеру, где, забившись в угол, она свернулась калачиком и обреченно закрыла глаза.

Все остальное – допрос, обвинение, суд, смертный приговор – происходило будто во сне. Через все это она прошла, не испытывая никаких эмоций. Даже страха не было. Пожалуй, только ощущение полнейшей деградации.

Ее перевели в другую часть тюрьмы, где содержались женщины, приговоренные к смертной казни. Удивительно, но в этой жуткой камере Мерседес оказалась единственной, кто за войну сделал хоть один выстрел, кто убил хоть одного вражеского солдата. Остальные были осуждены по наговору или, по показаниям анонимных «свидетелей», просто присутствовали при преступлениях, совершенных другими. Некоторые из этих несчастных выглядели еще совсем молодыми, совсем девочками с бледными как полотно лицами, которым вместо свадебного наряда невесты был уготован саван. Но большинство ожидавших расстрела были все же дородными матронами, потерявшими надежду снова увидеть своих мужей и детей.

Для всех этих женщин прокурор требовал одного и того же приговора – смертной казни. И каждый раз защитник – разумеется, назначенный националистами – просил смягчения меры наказания до тридцати лет тюрьмы. Но во всех случаях суд вынес смертный приговор.

Однако все же оставалась еще вероятность замены смертной казни менее суровым наказанием.

Так они и жили – в ожидании, когда лязгнет дверной засов и им наконец объявят их судьбу. Для многих это ожидание тянулось уже несколько недель и даже месяцев.

Мерседес пребывала в состоянии полнейшего безразличия. Ежедневно она слышала доносившиеся из тюремного двора выстрелы – это приводились в исполнение приговоры. Она видела, как ее подруги по камере начинали молиться или тихо скулить; некоторых тошнило. Но ее это не трогало. Она отгородилась от мира стеной апатии.

В марте Мерседес сообщили о казни Франческа.

К тому времени ей уже стало казаться, что как раз жизнь-то и есть неестественное состояние человека, а вовсе не смерть. Среди всеобщей тьмы угасание еще одного огонька представлялось вполне логичным процессом. Единственной мыслью, промелькнувшей тогда у нее в голове, было: «Скоро и я присоединюсь к тебе».

Но позже она все-таки расплакалась. Как-то вечером в их камеру ввели женщину из Сан-Люка, которая видела, как умирал Франческ. Она-то и рассказала Мерседес все как было, крепко сжимая в темноте ее руку.

Франческа арестовали в нескольких милях от французской границы. Оружия при нем не было, но найденного у него членского билета анархистской организации оказалось достаточно. Его посадили в грузовик и отвезли обратно в Сан-Люк. А там его уже ждали.

Расстрельный взвод работал в Сан-Люке не покладая рук. В тот день у церковной стены были расстреляны уже тридцать человек. Сама стена и булыжник возле нее покрылись темными пятнами крови.

Франческа привезли как раз вовремя, чтобы поставить к стенке вместе с последней партией обреченных на смерть. Уже смеркалось. Между солдатами возник короткий спор относительно того, достаточно ли еще светло для прицельного огня или казнь стоит перенести на утро.

Решили не откладывать и покончить с делом до ужина.

Тем, кто изъявил желание, священник отпустил грехи. Франческ отказался. Он бросил на землю свои костыли и, выпрямившись, смело повернулся к поднявшим винтовки солдатам, в то время как другие испугались, сжались и начали плакать, закрываясь руками, будто надеясь таким образом защититься от пуль.

В вечерних сумерках прозвучало: «Целься!», а затем – «Огонь!». Франческ, как и все остальные, упал, и солдаты отправились ужинать. Тела убитых оставили лежать до рассвета, когда должна была прибыть похоронная команда, чтобы отвезти их на деревенское кладбище и закопать в общей могиле.

В течение следующих нескольких дней Сан-Люк напоминал вымерший город. Тем же, кто все-таки остался, солдаты приказали очистить церковь от сложенных там механизмов, инструментов и разного хлама. Женщин заставили стоя на четвереньках драить выложенные каменной плиткой полы, мыть покрытые паутиной стены и оскверненный алтарь, и лишь забрызганную кровью наружную стену трогать было запрещено. Такой ее и оставили до приезда из Ла-Бисбаля епископа, который прибыл, чтобы заново освятить церковь, да и в назидание толпе.

Слушая этот рассказ, Мерседес чувствовала, как у нее по щекам катятся слезы. Они текли из нее, словно сок из раненого дерева. Она лежала в углу, оплакивая своего отчима и всех тех, кто сгинул в этой войне. Ее взгляд медленно блуждал по собравшимся в камере жалким подобиям людей. Неужели это то, что осталось от их славной революции? Неужели ради этого стоило проливать реки крови?

На следующий день женщину из Сан-Люка увели, и Мерседес никогда уже больше ее не встречала.

В апреле казни участились.

Она молча смотрела, как одну за другой выводили ее подруг по камере: одни кричали и сопротивлялись, другие были спокойны, словно святые, а некоторые настолько ослабли, что не могли самостоятельно идти. Из двора постоянно доносился треск винтовочных выстрелов.

К тому времени Мерседес уже несколько недель ничего не ела и была не в состоянии даже понять, насколько она больна и что происходит с ее телом. От недоедания она вся ссохлась и теперь весила не больше пятнадцатилетней девочки. От горя у нее осунулось лицо, глаза стали безжизненными. Начали выпадать волосы. Она потеряла три зуба.

Когда с ордером на ее освобождение в камеру вошел Джерард Массагуэр, он ее просто не узнал.

Вереница лимузинов медленно продвигалась мимо Палацио де Орьенто. Был холодный вечер, из выхлопных труб автомобилей клубился пар.

Размытые дождем лучи прожекторов освещали фасад бывшего королевского дворца, подобного белому утесу, уходившему в темноту. Она и Джерард сидели, молча слушая, как барабанят по крыше капли дождя, и глядя, как размеренно покачиваются за лобовым стеклом щетки стеклоочистителей. Несмотря на то что в машине было тепло, Мерседес зябко передернула плечами и плотнее запахнула шубку.

Наконец подошла их очередь. Джерард помог ей выйти из автомобиля и провел в вестибюль. От ослепительного блеска она невольно прищурилась. Великолепная мраморная лестница, казалось, осветилась ярким солнечным светом.

Только когда они стали подниматься, Мерседес увидела на верхней лестничной площадке установленный на треноге огромный коричневато-зеленый армейский прожектор, выглядевший как-то несуразно среди всех этих мраморных балюстрад и бархатных портьер.

Стоявший возле него по стойке «смирно» солдат марокканской гвардии буквально обливался потом от невыносимого жара сверхмощной лампы. У него даже тюрбан обвис. Цель установки этого прожектора стала понятна, когда они поднялись по лестнице и повернули. Столь беспощадный свет был необходим группе кинохроникеров, снимавших прибывающих гостей.

– Франко не хочет, чтобы мир пропустил этот исторический момент, – шепнул Мерседес Джерард.

Он приветливо улыбнулся объективам кинокамер. Однако Мерседес, едва вступив в полосу обжигающего света, вдруг почувствовала себя абсолютно голой. Ей захотелось развернуться и убежать прочь, вниз по лестнице, в темноту. Словно ощутив ее состояние, Джерард слегка пожал ей руку.

Наверху, в уже более мягком свете хрустальных люстр, они присоединились к толпе гостей, готовящихся к встрече с Франко и его супругой. Почти все женщины прибыли на прием в мехах. Одна или две надели диадемы. Из мужчин примерно четверть присутствовавших были в вечерних костюмах, как Джерард. Остальные щеголяли в мундирах различных родов войск. Среди военных форм и вычурных золотых галунов ливрей дипломатов рдели пурпурные накидки и шапочки епископов.

Из глубины дворца доносилась музыка Шуберта, исполняемая оркестром. Проворные лакеи принимали у гостей пальто и шляпы.

Неподалеку стоял поразительно красивый посол Франции, о чем-то беседовавший с не менее красивым коллегой из Аргентины. У каждого под мышкой была зажата треуголка с плюмажем. Возле них задумчиво вертел в руках цилиндр посол Болгарии.

Чуть позже прибыл и американский посол Карлтон Хейс с супругой. Поднимаясь по лестнице, они оба слегка вздрогнули от неожиданно направленного на них ослепительного света, но быстро взяли себя в руки и улыбнулись кинокамерам.

Как только они поднялись наверх, германский дипломат Геберляйн демонстративно повернулся к ним спиной. Белые отвороты его шинели еще более подчеркивали мертвенно-бледное лицо немца. Он сделал такую гримасу, будто почувствовал дурной запах.

Посол Японии Якихиро Сума также отвернулся от Хейсов. Он стоял и, положив ладонь на рукоятку своего золотого меча, буравил колючими глазками собравшихся. Его бритая, похожая на футбольный мяч голова как-то несуразно торчала из замысловато расшитой накидки. Он носил маленькие, а-ля Гитлер, усики, которые в те дни были весьма популярны среди японцев.

Где-то в толпе затерялись также и послы Великобритании и Италии. В охваченной войной Европе Мадрид оставался одним из немногих мест, где можно было встретить дипломатов как из стран Оси, так и из стран антигитлеровской коалиции, и Франко являлся тем редким государственным деятелем, который мог собрать их всех на одном и том же приеме. Из воюющих наций только русские не имели здесь своего посла.

– Добрый вечер, миссис Хейс, – учтиво произнес Массагуэр, склоняясь над рукой американки. – Здравствуйте, господин посол. Очень рад видеть вас обоих. Счастливой вам Пасхи.

– Вам также, сеньор Массагуэр. – Хейс сдернул с шеи белоснежный шелковый шарф и пожал Джерарду руку. Он повернулся к Мерседес. Его взгляд потеплел. – Здравствуйте, Мерседес. Ну и паршивая же сегодня погода. Слава Богу, по крайней мере, хоть от вас веет весной.

– Благодарю вас, господин посол, – чуть слышно проговорила она. На ней было простое белое платье и длинные белые перчатки. На шее холодными искрами сверкало бриллиантовое колье. Очень многие находили ее почти болезненно красивой.

В другом конце зала появились Франсиско Франко и его жена. Франко был одет в высшую военную форму Испании – мундир главнокомандующего военно-морскими силами.

Рядом с ним донья Кармен, которая с возрастом – а ей уже перевалило за сорок – становилась все более царственной, выглядела просто великолепно в одном из своих традиционных черных платьев.

– Если Франко будет и дальше толстеть, – пробормотал Джерард, – он скоро не сможет влезть в свой мундир. Делает из себя какую-то карикатуру. – Он взял с проплывающего мимо подноса два бокала с шампанским и, вложив один в руку Мерседес, с упреком произнес: – Ты как сомнамбула. Что с тобой сегодня?

Она на несколько секунд закрыла глаза.

– Ничего.

– Ничего? Я же вижу. Ты вся дрожишь. Полагаю, ты весь день ничего не ела. – Он сделал знак слуге-марокканцу, и тот мгновенно принес поднос с закусками. Джерард положил на тарелку несколько кусков копченого лосося и пару бутербродов с икрой и, заставив Мерседес взять все это, приказал: – Ешь.

– Не могу.

– Ешь. Иначе ты совсем ослабнешь.

Она через силу принялась жевать деликатесы. У них был вкус ее невыплаканных слез, соленых и горьких. Однако пища сделала свое дело – Мерседес почувствовала себя лучше.

Джерард, сложив на груди руки, наблюдал за ней. В этом году ему должно было исполниться сорок четыре. Его брови и усы все еще оставались иссиня-черными, но виски уже посеребрила седина. Он был необычайно красив. С годами черты его лица стали более твердыми, более мужественными. На этом суровом лице Мерседес ни разу не видела даже намека на выражение сострадания или доброты – только лишь гнев или страсть. И никаких нежных чувств. Как и ее собственное лицо, это была маска. Маска силы.

– Улыбайся, – прошипел он. – К нам идет донья Кармен.

У супруги Франко была величественная осанка, которая полностью отсутствовала у самого диктатора. Она обеими руками приветливо пожала ладошку Мерседес.

– Скажите, Мерседес, как ваша дражайшая тетушка?

– Без изменений, донья Кармен, – сделав над собой усилие, пролепетала та.

– Нисколько не лучше? – Большие глаза диктаторши уставились на Джерарда. – Но знаменитый немецкий доктор.

– Скромный испанский священник приносит ей сейчас большее утешение, чем знаменитый немецкий доктор. Увы, профессор Шуленберг оказался бессилен.

– Ах, беда-то какая – Лиф черного платья доньи Кармен был украшен россыпью мелкого жемчуга. Она очень редко появлялась на людях в драгоценностях, редко меняла свой наряд, равно как и прическу, зачесывая назад вьющиеся темно-каштановые волосы. – Такое страшное горе для матери – потерять единственного ребенка. Но ведь вы, дон Джерард, лишились и сына, и жены. Как вам удается так стойко переносить эту утрату?

– Господь вознаградил меня верой, – скромно проговорил Джерард, покорно сложив перед собой ладони.

– А-а! – Ее лицо несколько просветлело. – Вера. Это большая награда. Вы отвечаете прямо-таки как епископ, Джерард. Думаю, из вас вышел бы хороший священник.

– Я всегда чувствовал в себе это призвание, – ровным голосом произнес он. – Если бы мой старший брат не сложил голову в марокканской войне, я бы почти наверняка посвятил свою жизнь служению Церкви. Однако судьба заставила меня занять место Филипа. Но я всегда буду сожалеть, что не смог стать священнослужителем. – Он мягко улыбнулся. – И все же мне удалось, в меру моих скромных сил, послужить своей стране. Только это меня и утешает.

– Вы были бы великолепным монсеньером, дон Джерард.

Джерард подобострастно склонил голову. Мерседес украдкой бросила на него взгляд. Способность этого человека в любой момент надевать маску лицемерия никогда не переставала изумлять ее.

С тех пор как Марису Массагуэр поместили в больницу для умалишенных в Севилье, прошло полтора года. Ее психическое расстройство – своеобразная форма неконтролируемого горя – было признано неизлечимым. Она уже никого больше не узнавала, кроме изображенного на фотоснимках своего умершего сына Альфонсо, воспоминания о котором приносили ей мучительную боль.

Мерседес знала, что где-то в глубине души Джерард действительно тяжело переживал болезнь Марисы и потерю Альфонсо. И в то же время он не стеснялся воспользоваться этим обстоятельством для достижения своих корыстных целей: например, вызвать к себе симпатию доньи Кармен или в очередной раз подтвердить легенду о том, что Мерседес была племянницей Марисы.

Она представила себе, какую физиономию сделает донья Кармен, если вдруг узнает, кем она, Мерседес, на самом деле приходится Джерарду. Как же, наверное, все они разинут рты, если станет известно, кто она такая и кем она была несколько лет назад!

Донья Кармен печально покачала годовой.

– Бедная, бедная Мариса. Но вы, Мерседес, не должны допускать, чтобы трагедия вашей тетушки отбила у вас желание выйти замуж и стать матерью. Нет-нет, ни в коем случае! – Она серьезно посмотрела на Мерседес. – Это ведь высшая цель и святая обязанность испанской женщины.

– Да, донья Кармен.

– Пожалуй, нам надо поскорее подыскать вам подходящего мужа. Сколько вам лет? Почти двадцать пять, не так ли? Хватит уже ходить в девицах. – Сверкнув в улыбке зубами, она двинулась к следующему гостю.

– Какой же ты мерзкий лицемер, Джерард, – чуть слышно проговорила Мерседес.

Он пренебрежительно передернул плечами.

– Лицемер, трус, предательница, шлюха. Что значат эти слова? Просто пустые звуки, Мерседес.

– Да-а, хороший из тебя вышел бы священник, – ядовито прошипела она.

– Уж не хуже, чем все эти облаченные в пурпурные мантии жополизы. – Подняв одну бровь, он смерил ее взглядом. – А как ты думаешь, что сказала бы донья Кармен, узнай она, что держала за руку настоящую живую анархистку?

– По крайней мере, она верит в ту чушь, которую сама и говорит.

– Ну ладно, пойдем. Я хочу переброситься парой слов с Хейсом.

Они направились к американскому послу и присоединились к кругу гостей, среди которых были и сэр Сэмюэль Гор, посол Великобритании, с супругой. Джерард как бы между прочим обратился к Хейсу:

– Похоже, господин посол, ход войны принимает благоприятный для стран Альянса оборот.

Хейс кивнул.

– Слава Богу, да. Впервые с тридцать девятого года, кажется, забрезжил свет в конце тоннеля.

– Наверное, теперь уже появляется возможность для проведения мирных переговоров.

– Мирных переговоров? – повторил американец. Он отрицательно покачал головой. – Нет, господин министр, мы не собираемся вести переговоры с Гитлером и Муссолини. Время для этого уже прошло. Война может иметь только один конец – безоговорочную капитуляцию Германии и Италии.

– Ну, может быть, капитуляция Италии и не за горами, – заметил Джерард. – Но капитуляция Германии? Мы ведь с вами встречались с Гитлером… Сколько, по-вашему, потребуется на это времени? Еще пять лет войны? А может, десять?

– Сколько бы ни потребовалось, – лениво произнес Хейс, – мы своего добьемся.

– Даже если для этого придется разрушить Германию? В то время как настоящая опасность нам угрожает с Востока?

Хейс сонными глазами посмотрел на Массагуэра.

– Настоящая опасность?

– О, полноте, господин посол. Реальная угроза Западу исходит от Советской России. Если Германия будет разбита, мы потеряем наш единственный подлинный бастион, способный встать на пути большевизма.

– Однако сейчас именно русские несут на своих плечах основное бремя этой войны, – сухо сказал Хейс.

Джерард достал массивный золотой портсигар.

– Сигарету?

Глаза американского посла остановились на крышке портсигара, украшенной свастикой в лавровом венке.

– Третий рейх пополняет свои золотые запасы зубными коронками евреев, уничтожаемых в лагерях смерти, – апатично проговорил он. – Почему бы вам не выбросить эту мерзость?

– Если вы выиграете войну, я прикажу переплавить свастику в американского орла, – улыбнулся Джерард. – Или в британского бульдога.

– К тому времени будет уже слишком поздно. – Усталые глаза Хейса были печальны. – Боюсь, что, когда закончится война, Испания окажется в полной изоляции. Едва ли она будет принята в Организацию Объединенных Наций.

– Почему?

– Прежде всего потому, что существует вопрос прав человека. ООН будет союзом демократических государств, а не тоталитарных режимов.

Черные глаза Джерарда впились в американца.

– В таком случае вам следует держаться подальше от Советской России.

– Господин министр, русские уже заплатили за свое членство в ООН, – мягко сказал Хейс. – Кровью. Франко надеется, что после войны его антикоммунистической политики будет достаточно для возвращения в мировое сообщество. Но он ошибается. Поверьте мне, он сильно ошибается.

Джерард затянулся сигаретой. Они оба всегда любили подобные откровенные беседы. Хейс прекрасно знал, сколь велико было влияние Джерарда, а Джерард, в свою очередь, доверял дипломатическому опыту американца.

– И что, такова позиция Рузвельта?

– Да. Боюсь, я могу стать последним американским послом в Испании на долгие годы вперед.

– Даже несмотря на растущую мощь русских?

– Даже несмотря на это.

– Но вы же знаете, Франко готовит реформы.

– Да, такие слухи до нас доходили. Однако лично я сомневаюсь, что намеченных реформ будет достаточно. Требуется нечто большее, нежели «косметический ремонт».

Мерседес, которая до этого хранила молчание, неожиданно обратилась к Хейсу по-английски:

– Франко был приведен к власти с помощью Гитлера и Муссолини. И свой режим он создал по образцу и подобию их режимов. Существующая власть была навязана испанскому народу силой. И поддерживается она тоже силой. Она абсолютно незаконна.

– Да, – сказал посол, удивленно взглянув на нее. – Нам это известно.

Джерард почти не знал английского, но по тону Мерседес легко понял смысл ее слов.

– Моя племянница полна романтических левых симпатий, – небрежно проговорил он.

– Что ж, ее симпатии делают ей честь. – Хейс слегка улыбнулся и дружелюбно похлопал Мерседес по руке.

– Изоляция Испании долго не продлится, – заявил Джерард. – К пятидесятым годам с ней будет покончено. Америка не сможет позволить себе роскошь не поддерживать дружеских отношений с Испанией, даже если Франко останется у власти. – Он выпустил вверх струю дыма и погасил в пепельнице сигарету. – К чему он, безусловно, стремится. Однако давайте-ка выпьем еще шампанского.

Когда они вернулись домой, было уже очень поздно. В камине весело плясали языки пламени. Джерард налил себе бренди и подсел к огню, чтобы согреться. Мерседес, сняв белые перчатки, как подкошенная рухнула в кресло и сбросила с себя туфли.

– Слава Богу, мы дома, – вздохнула она.

– Устала?

– Просто с ног валюсь. – Откинув голову, она утомленными глазами лениво оглядела гостиную.

Стены комнаты были украшены семейными портретами. Прямо над камином висел выполненный маслом мрачный портрет самого Джерарда, сделанный в Севилье во время гражданской войны Камилло Альваресом. Художник изобразил его на фоне грозового неба, и, хотя своей работой он вовсе не собирался польстить Джерарду, тот выглядел суровым и властным.

Над сервантом висел написанный в Риме портрет Марисы. Она держала в руках небольшой зонтик и, обернувшись через плечо, весело смеялась. Это была очаровательная, полная света картина, выполненная в серебристо-белых тонах. Каждый раз, когда Мерседес смотрела на нее, она вспоминала то веселое, беззаботное создание, которое впервые увидела еще девчонкой, выглядывая из-за дерева в школьном дворе в Сан-Люке, и тот трагический конец, к которому пришла Мариса в севильской психиатрической больнице.

На противоположной стене висела фотография Альфонсо, их умершего сына и ее единокровного брата. Лицо ребенка было серьезным, черная рамка лишь подчеркивала застывшую в его глазах печаль. Она встретилась с ним глазами и почувствовала, как у нее болезненно защемило сердце. Эти глаза были так похожи на глаза Джерарда. Так похожи на ее собственные глаза.

Потягивая бренди, Джерард наблюдал за ней.

– Что тебя так расстроило сегодня?

– Если тебе это необходимо знать – мне стало известно, как умерла мама.

Его мужественное лицо насторожилось.

– Каким образом?

– Я нашла женщину, которая была с ней в лагере для беженцев. В Аржелес-сюр-Мер.

– Как ты ее нашла?

– Через женщин, которые приходят ко мне за помощью. Я всегда спрашиваю их, не знают ли они кого-нибудь, кто был в Аржелесе. Я должна была выяснить, как умерла моя мать, Джерард. Мысль о ее смерти постоянно преследовала меня. Она снится мне по ночам…

– Ну вот, теперь ты выяснила это. Мерседес перевела на него взгляд.

– Она умерла от воспаления легких и недоедания.

– Вот как… – Он задумчиво поднес к губам бокал и сделал глоток. – Мне очень жаль.

– И это все, что ты можешь сказать? – В ее глазах заблестели слезы. – Только то, что тебе очень жаль?

– Сегодня вечером ты назвала меня лицемером, – напомнил Джерард. – Что еще ты хочешь от меня услышать?

– Твои доблестные фашисты прогнали ее и моего отца из их родного дома. – По щекам Мерседес покатились слезы. – Она умерла на руках у совершенно чужого человека.

– Ты все равно ничего не могла для нее сделать. – Он протянул ей бокал. – Выпей. Это тебе поможет.

Она двумя руками взяла бокал и, давясь, глотнула шипучей жидкости.

– Война отняла у меня все, Джерард. Все, что я когда-либо любила.

– От войны никто не выигрывает, – безразлично сказал Массагуэр.

– А ты выиграл! – с горечью закричала Мерседес. – Ты и эта свора бандитов, что собралась во дворце.

– Историю не остановить. И не надо тыкать мне в лицо своим горем. – В его глазах сверкнул гнев. – Во время войны я потерял жену и сына. Как бы тяжело тебе ни было, ты просто не можешь представить себе боль потери ребенка. А мне действительно очень жаль, – глядя ей в лицо, уже мягче произнес он. – Но, может, и лучше, что ее не стало.

– Я хочу поехать на ее могилу.

– Не может быть и речи, – отрезал Джерард. – Пусть мертвые хоронят мертвых.

– Я поеду.

– Нет, ты никуда не поедешь. – Он снова поднес к ее губам бокал. – И кончим об этом.

Она проглотила остатки бренди.

– Тебе ведь наплевать на нее, верно?

– Мне тоже осталось жить не так уж долго. И ты рано или поздно умрешь. Все мы рождаемся, чтобы умереть. Так что нечего притворяться, что мы собираемся жить вечно. А кроме того, твоя мать, Мерседес, значила для меня очень мало.

– Однако достаточно, чтобы ты ее трахнул! – Да скольких баб я перетрахал после Кончиты Баррантес! Пятьсот? Шестьсот? Я не испытывал к ним никаких нежных чувств, Мерседес. А с твоей матерью вообще больше возни было, чем удовольствия. Эти девственницы вечно сопротивляются, как бешеные.

Сначала Мерседес даже не поняла слов Джерарда. Затем она ошарашенно уставилась на него.

– Ты хочешь сказать… ты изнасиловал ее?

– Ну разумеется.

– Ты мне этого не говорил! Он пожал плечами.

– А что, это имеет какое-нибудь значение? У нее сдавило горло.

– Мерзавец!

– Мне было восемнадцать лет. Ей – на год или два меньше. Уверяю тебя, никто из нас не принял это близко к сердцу.

– Как же я тебя иногда ненавижу, – дрожащим голосом тихо проговорила Мерседес. – Так бы и убила тебя.

– Напомни мне, чтобы сегодня ночью я не поворачивался к тебе спиной. А то еще засадишь мне нож под ребра, – усмехнулся Джерард. – Неужели ты думала, что между мной и твоей матерью были какие-то нежные чувства?

– Мне казалось, вы испытывали хотя бы… взаимное влечение.

– Да она терпеть меня не могла.

– Потом да, я знаю. Но до этого…

– До этого ничего не было. Я встретил ее в поле, повалил, и мы разошлись в разные стороны. А потом появилась ты.

– Ты всех своих женщин насилуешь? – упавшим голосом спросила Мерседес. – Тебе это нравится?

– Только не надо хамить. – Большими пальцами Джерард вытер с ее щек слезы и наклонился, собираясь поцеловать.

– Не прикасайся ко мне. – Она отстранилась, а когда он попытался схватить ее за руки, стала отчаянно вырываться. – Не прикасайся ко мне!

Джерард с силой стиснул запястья Мерседес и, повернув ее лицом к себе, прошептал:

– Ты такая красивая.

– Я тебя ненавижу! – зло прошипела она.

Он засмеялся, обнажив ровный ряд белых зубов.

– Чепуха! Ты влюблена в меня с пятнадцати лет.

– Как ты можешь называть это любовью? – Она встала и подошла к камину. – Я знаю, что такое любовь. Любовь была у меня с Шоном. А это что-то совсем другое, что-то отвратительное…

Откинувшись на спинку кресла, Джерард со зловещим удовольствием в глазах наблюдал за ней.

– Не будь такой мелодраматичной, любовь моя. Лицо Мерседес было похоже на белую маску с темно-красными губами и горящими глазами – точь-в-точь как те, что были изображены на портрете, под которым она стояла.

– Зачем? Зачем тебе надо было делать это со мной?

– Ты так говоришь, будто ты здесь ни при чем.

– Я ни при чем, – взволнованно сказала она. – У меня не было выбора. Не было надежды…

Подавив зевок, Джерард взглянул на свои золотые часы.

– Давай не будем забывать, что я спас тебе жизнь, – лениво проговорил он. – Я вырвал тебя из лап солдат расстрельного взвода. От тебя остался один скелет. И я своими руками выходил тебя.

– Ты совратил меня, Джерард. Я еще не успела прийти в себя, когда ты меня изнасиловал. Так же, как изнасиловал мою мать. Я даже не могла сопротивляться. Ты что, думаешь, я тебя хотела? – В порыве отчаяния она ударила кулаком по каменной кладке камина. – Думаешь, я хотела стать любовницей собственного отца?

– Я смотрю на нас как на мужчину и женщину. А не как на отца и дочь.

– Но ведь ты действительно мой отец.

– В каком смысле? Только потому, что четверть века назад я трахнул одну из деревенских девчонок? Я не воспитывал тебя. Это делал сан-люкский кузнец. В истинном смысле этого слова он был твоим отцом. И он умер.

– Я всегда считала своим отцом тебя, – чуть слышно сказала Мерседес. – С того самого момента, как узнала правду.

Джерард встал и подошел к дорогому радиоприемнику в корпусе из орехового дерева, не спеша отыскал волну берлинского радио. Сладкий голос диктора представлял «блистательные страницы германской культуры» – скрипичный концерт Бетховена в исполнении оркестра Берлинской филармонии под руководством талантливого тридцатипятилетнего дирижера Герберта фон Караяна.

Из динамика полились величественные звуки вступления. Когда запела скрипка, Джерард подошел к Мерседес и взял ее за руки.

– Это евреи и христиане выдумали, что заниматься сексом неприлично и стыдно. Они отравили нашу жизнь своими запретами. Всяким идиотским бредом. Однако, когда мы занимаемся любовью, молния ведь не поражает наш дом. И черти на крыше не пляшут. Этим запретам нет ни логического, ни научного объяснения. К тому же, дорогая моя, как насчет твоих отношений с той монашкой? Не казались ли они тебе несколько странными?

– То было невинно. Это – нет! – Она повернулась к нему. – А что, если слуги узнают, что я твоя дочь?

– Не узнают. Если мы сами не будем дураками.

– А как подло выдавать меня за племянницу Марисы, – с презрением в голосе продолжала она. – Если бы они узнали правду… все эти люди, что собрались сегодня во дворце… что бы они сказали? Они бы пришли в бешенство.

– Пожалуй, они сожгли бы нас на костре, учитывая царящий здесь моральный климат, – охотно согласился Джерард. – Но они ничего не знают. И никто не знает. Теперь уже никто и не может знать. Все, кто мог, уже давно на том свете.

– Мне страшно хотелось все рассказать им сегодня. Хотелось крикнуть им. Что я твоя дочь. И твоя любовница.

– Ты бы только погубила нас обоих, – пожимая плечами, сказал Джерард. – И что в этом было бы хорошего?

– Может, тогда мы спасли бы свои души.

– У нас нет душ. – Он улыбнулся, глядя ей в глаза. – Мы святые, Мерче. Ты – моя богиня. А я – твой бог.

– Ты сумасшедший.

– Я? Пойдем-ка. – Он подвел ее к окну и раздернул в стороны тяжелые бархатные шторы. Дождь за окном безжалостно хлестал по Плаза-Майор. На площади не было ни души. Бронзовый король, сидя на своем бронзовом коне, невидящими глазами взирал на мерцающие в темноте огни Мадрида. – Видишь, где мы? – мягко произнес Джерард. – В самом сердце этого города. Мы самые могущественные и великие во всем Мадриде. Во всей Испании. Мы непобедимы. Мы все это держим в своих руках. Это все наше, любовь моя. Все! А весь остальной мир объят пламенем. Мы боги, Мерседес. Неужели ты сама этого не видишь?

Он крепко прижал ее к себе. Она в изнеможении безвольно повисла в его объятиях. В нем чувствовалась такая уверенность в своих действиях, такая властность. Его сила была огромна – и не только сила тела, но и сила духа. Он мог делать с ней все, что угодно, он подавлял ее волю, нисколько не сомневаясь в правоте своих поступков и оставаясь абсолютно безразличным к тому, что она чувствует или думает. Она являлась лишь центром его горения, его всепоглощающей страсти, оставаясь при этом совершенно беспомощной и безучастной. Ее сила была в пассивной способности пробуждать его желание.

Дыхание Джерарда участилось. Он подвел ее к дивану и опрокинул на спину. Мерседес почувствовала, как его пальцы расстегивают пуговицы ее платья. Затем услышала, как он начал раздеваться сам.

Она обмякла, веки сделались тяжелыми, шея запрокинулась. Эти ощущения были ей знакомы. Беспомощность. Неизбежность. Она почувствовала тепло пылающего в камине огня на своем голом теле, почувствовала, как Джерард раздвигает ей ноги.

Потом он придавил ее всем своим весом и глубоко вошел в нее. Мерседес вскрикнула. Она уткнулась лицом в его грудь и до боли прикусила губу, чтобы не закричать во весь голос.

Но тело предало ее. Оно превратилось в дикое животное, существующее отдельно от ее сознания, не обращающее ни малейшего внимания на истошные вопли ее души. Оно позволяло соблазнять себя тому, что было злом. Оно стало чужим, и у Мерседес не осталось больше ничего своего. Вся она теперь полностью принадлежала Джерарду. Она была его рабыней.

– Мерседес, – шептал он. Его лицо пылало страстью. – Моя богиня. Моя богиня…

Она не издавала ни звука. Но ее тело выгибалось навстречу телу Джерарда, движения которого становились все более мощными, неистовыми, ожесточенными. И вот уже внутри нее стал распускаться волшебный цветок, раскрывая свои алые лепестки. Они все увеличивались, нежно лаская эрогенные зоны ее тела.

Она мучительно застонала, но не от того, что делал с ней Джерард, а возмущенная предательством своего тела. Ей казалось, что ее душа рвется на части, что рушится вся ее жизнь.

«Он мой отец, – снова и снова стучало у нее в мозгу. – Я его дочь. Не может быть наслаждения в этом грехе. Я должна отвергнуть его». Но, что бы она ни думала, Джерард буквально вколачивал в нее блаженство.

С Шоном Мерседес всегда выступала в роли учителя, а он был ее учеником. Она была ведущей, а он ведомым. С Джерардом она полностью утратила свое «я», превратившись в ничто. Ни на секунду не теряя над собой контроля, он доводил ее ощущения до почти невыносимой остроты.

– Нет, – стонала Мерседес, – нет, нет, нет, нет… Она почувствовала его губы, прильнувшие к ее горлу, почувствовала тепло его дыхания. Ей казалось, что ее все глубже и глубже засасывает бешеный водоворот плотского наслаждения. А Джерард таранил ее ставшее горячим и мокрым влагалище с энергией жеребца-производителя.

И вдруг сознание окончательно покинуло ее. Уже не было больше слов, осталась только слепая покорность. И нечего уже было терять. С какой-то необъяснимой благодарностью она поняла, что ее сопротивление неожиданно прекратилось. Близился конец, и она жаждала его, как подвергнувшийся страшным пыткам человек жаждет смерти.

И вот он наступил, принеся с собой безумный эмоциональный взрыв, вызвавший у Мерседес протяжный сладострастный крик, который затем перешел в наполненный безысходной тоской жалобный вой. Она почувствовала, как Джерард извергает в нее сперму, и услышала его победный стон.

Обессиленная, Мерседес отвернулась от него, закрыв воспаленные от слез глаза. Она ощутила знакомое чувство опустошенности. В который уже раз. Будто кто-то высосал ее душу, и она уплыла куда-то, прочь от своей телесной оболочки.

И так было всегда после этого. Мерседес снова перешла реку и снова сбилась с пути, блуждая по чужому берегу среди чужих образов и звуков.

Ничего не говоря, Джерард, глядя сверху вниз, наблюдал за ней. Она закрыла лицо руками. Затем села. Ее била безудержная дрожь. Она дотянулась до платья и прикрыла им свое обнаженное тело.

Из радиоприемника лились чарующие звуки концерта Бетховена. В камине мирно потрескивали дрова. Все было, как прежде.

Все еще пребывая в оцепенении, Мерседес невидящими глазами смотрела, как Джерард идет в другой конец комнаты. На его коже поблескивали красноватые отблески огня. Его тело не было столь великолепным, как тело Шона, но оно было крепким и жилистым. Он налил в бокал бренди. Его лицо было спокойным и удовлетворенным.

Джерард вернулся к дивану и сел рядом с Мерседес.

– Ты слишком скованна со мной, Мерче. – Он подложил ей под голову руку и заставил сделать несколько глотков. – Придет время, и ты станешь лучше разбираться в собственных эмоциях. Ты поймешь, как прекрасно то, что происходит между нами.

Пока она пила, ее зубы громко стучали по кромке бокала.

– Лучше бы я умерла.

– Просто тебе нужно отдохнуть. Мы с тобой уедем куда-нибудь в теплые края, подальше от этой пакостной погоды. Куда-нибудь подальше от войны. Скажем, на Канарские острова. Или в Северную Африку. Я это организую.

Голос Джерарда звучал как бы сам по себе. Она уже не вникала в смысл его слов. В этом голосе она слышала лишь удовлетворение от еще одной одержанной над ней победы. Он обнял ее и поцеловал. Она не ответила – просто безразлично сидела, устремив неподвижный взгляд на манящие языки пламени.

Через некоторое время оцепенение прошло.

Мерседес сидела на диване и, обняв себя руками, как безумная раскачивалась из стороны в сторону.

Никогда прежде она не испытывала такой страшной боли, такого невыносимого страдания.

Ни в самые трудные дни войны, ни когда умер Шон, ни в камере смертников барселонской тюрьмы не чувствовала она себя настолько несчастной. Тогда у нее оставалась хоть какая-то надежда на спасение. Теперь такой надежды не было. Она стала узницей этих великолепных апартаментов в самом сердце вражеского лагеря. И даже хуже того – она стала узницей себя. Она сама стала собственной камерой смертников.

Как же бесконечно она себя ненавидела! Эта ненависть просто душила ее. Она погрязла в грехе. Превратилась в существо, недостойное жить. Предательница и шлюха. Она предала все, что было светлым в ее жизни – Шона, Франческа, свою мать, – всех людей, которых когда-либо любила, все идеалы, во имя которых жила. Она кинулась в объятия порока. Она перестала быть самой собой.

Мерседес уставилась в ревущую пустоту, которую ей надо было снова перейти. В ночной тишине дома ей слышались гневные голоса, проклинающие и поносящие ее.

Через все это, через эту кричащую пустыню самоуничижения и страха она должна была пройти, чтобы вернуться к нормальному состоянию. Нет, не к нормальному. А к хрупкому, мнимому равновесию, которое она принимала за нормальное состояние. Ей так нужна была хоть какая-то точка опоры, чтобы не сойти с ума и не покончить с собой.

До следующего раза. Когда она снова почувствует себя уничтоженной, растоптанной.

Как же это с ней произошло? Помимо ее воли и в то же время с ее согласия. Выйдя из тюрьмы холодной весной 1939 года, она прежде всего испытала чувство безграничной любви и благодарности к своему избавителю.

Она как бы заново родилась и готова была боготворить человека, который спас ей жизнь, дал ей кров, целыми днями просиживал возле ее кровати, кормил с ложечки, словно ребенка.

И она всем сердцем привязалась к нему. И плакала, стоило ему выйти из комнаты. А когда он уходил на службу в Министерство, слугам приходилось успокаивать ее.

Когда же он возвращался и, нежно обняв, целовал ее в губы, она чувствовала, как радость заполняет ее сердце, и мурлыкала, точно кошка.

И, даже когда он забирался к ней в постель, она ничего не заподозрила. Она просто не способна была его подозревать. Ведь он был ее спасителем, ее отцом, которого она наконец обрела, причем именно так, как это происходило в ее романтических мечтах.

Однако по мере того как проходили недели и к ней возвращалось здоровье, все стало меняться. Ее еще не оправившийся после пережитых потрясений мозг начал в растерянности отмечать некоторые странности его поведения. Все чаще объектами его ласк становились ее груди и низ живота, при этом его дыхание делалось хриплым и каким-то алчным. Его поцелуи были теперь жадными и страстными.

Мерседес не помнила, когда впервые отец овладел ею, но она знала, что это доставило ей удовольствие. И потом, в последующие разы, она всегда получала удовольствие, потому что он знал, как доставить ей наслаждение и как с помощью этого наслаждения справиться с ее рыданиями.

И постепенно, шаг за шагом, Джерард превратил постель больной дочери в ложе своей страсти.

Когда Мерседес наконец прозрела, она уже стала наложницей собственного отца. Объектом его физического влечения. К тому времени, как она смогла самостоятельно ходить, он уже сделал ее своей рабыней. Она испытывала адские муки, чувствуя себя разорванной двумя диаметрально противоположными силами – любовью к нему, как к отцу, и любовью к нему, как к мужчине.

Однако Мерседес так ни разу и не смогла трезво оценить то положение, в котором она оказалась, чтобы хоть как-то справиться с ним. Слишком уж незаметно все это произошло.

Неожиданно она поняла, что больше не в состоянии окунаться в эту пустоту. Она страшила ее. А понимание того, что ей придется делать это снова и снова, приводило ее в отчаяние. Какой же еще мог ожидать ее конец, если не сумасшествие или смерть?

Мерседес проскользнула в дверь собора. Приближался вечер. Освещение еще не включили, и громадное гулкое пространство было заполнено полумраком. С улицы дул ледяной ветер. Возле алтаря какая-то старушка, беззвучно шевеля губами, зажигала свечу. Крохотное желтое пламя отражалось в ее печальных глазах.

«Что я здесь делаю? – спрашивала себя Мерседес. – Зачем пришла?» Она спрятала лицо под черной кружевной мантильей. Обычно, зайдя в церковь, она становилась в темноте на колени и пыталась молиться, однако на этот раз быстрым шагом направилась к исповедальне.

В резной деревянной кабинке пахло ладаном. Мерседес преклонила колени и приблизила лицо к решетке, по другую сторону которой она различила силуэт священника. Он неподвижно сидел, подперев кулаком щеку. Она даже засомневалась, не спит ли он, но затем услышала его старческий голос:

– Я слушаю.

– Я не верю, святой отец, – несмело проговорила Мерседес.

– Не веришь во что, дитя мое?

– Не верю в Бога.

Священник на несколько минут замолчал.

– Тогда почему ты пришла? – наконец произнес он.

– Потому что я верю в грех.

– Ты согрешила, дитя мое?

– Да. – Ее голос задрожал. – Я совершаю страшный грех, святой отец.

– Страшный грех?

– Я погрязла в нем. И не могу выбраться.

– Грех прелюбодеяния?

– Да, святой отец.

– С несколькими мужчинами?

– С одним.

Его голос немного смягчился.

– Господь милостив. Он прощает и более серьезные прегрешения. Так с кем ты совершаешь свой грех?

– С моим отцом. – Произнося эти слова, Мерседес почувствовала тупую боль в животе. Священник молчал, должно быть, шокированный услышанным. Она торопливо продолжила: – Он говорит, что в том, что мы делаем, нет ничего предосудительного. Он говорит, что не существует ни рая, ни ада, ни Бога, ни дьявола. – Она вытерла слезы. – Я не знаю, что я здесь делаю… Я уже несколько недель прихожу сюда… В вашего Бога я никогда не верила; мне просто надо кому-то выговориться. А у меня никого нет. Если я не смогу выговориться, я сойду с ума. – Мерседес начала дрожать. Она пришла сюда, чтобы выплеснуть свою боль, чтобы получить облегчение. Однако исповедь лишь вскрывала ее душу, а вовсе не излечивала ее. – Я живу в каком-то кошмаре. Я так боюсь, что люди узнают правду. Мне кажется, что мы находимся на краю гибели…

Неожиданно она увидела смутные очертания повернутого к решетке лица священника, словно он пытался разглядеть ее в темноте.

Ее охватил ужас.

Не закончив исповедь, не получив отпущения грехов, она стремительно выскочила из кабинки. Четыре или пять женщин, в основном преклонного возраста, ждавшие своей очереди, удивленно уставились ей вслед.

Мерседес выбежала на улицу. Облака над головой были окрашены алым светом заката, будто кровью, пролитой небесами.

На следующее утро Мерседес проснулась в дикой панике, оттого что не могла вспомнить ни своего имени, ни где она находилась, и насмерть перепугала служанок, постоянно приставая к ним с безумным вопросом: «Кто я? Кто я?»

Позже это помутнение сознания прошло, но осталось состояние глубокой тревоги. Она страшно боялась, что амнезия может вернуться. Джерард отвез ее к психиатру, который выписал ей лекарство и строго-настрого запретил прикасаться к алкоголю. Она равнодушно выслушала рекомендации доктора, но в течение недели, просыпаясь, твердила себе: «Я Мерседес Эдуард. Я Мерседес Эдуард».

Однажды вечером она снова пришла в собор и преклонила колени в кабинке исповедальни. Но старого священника там не было, на его месте оказался другой служитель Бога, совсем еще молодой. Мерседес исповедалась в «дежурных» грехах гордыни и зависти и выслушала наставление. Она принесла покаяние с таким же тщанием, с каким принимала выписанные психиатром таблетки. Больше она туда не возвращалась.

Через месяц Мерседес заболела.

Она несколько раз посещала врача, однако назначенное им лечение результатов не дало и ей пришлось сдать целый ряд анализов.

Неделю спустя он пригласил ее к себе в кабинет и усадил в удобное кресло. У него было какое-то странное выражение лица – полусочувствующее-полупрезрительное.

– Никакого заболевания или пищевого отравления у вас нет, сеньорита, – твердо заявил доктор. – Дело совсем в другом. Боюсь, вы должны приготовиться к серьезному потрясению…

Родившийся в глубине ее души крик так и не вырвался наружу. Но Мерседес показалось, что пол под ее ногами вдруг треснул и из разверзшейся щели взметнулись алые языки адского пламени.

– … Вы беременны.

Она заперлась в спальне.

Затем подбежала к комоду и рванула на себя ящик. Из-за ее неловкости он вывалился на пол. Его содержимое рассыпалось по ковру. Она упала на колени и стала лихорадочно перебирать валявшиеся в беспорядке пузырьки, пока не нашла маленькую бутылочку с таблетками морфия. Она раскрыла ее и вытряхнула на ладонь несколько серых пилюль.

Достаточно ли, чтобы никогда не проснуться? Она прошла в отделанную розовым мрамором ванную и затолкала в рот сразу все пять или шесть таблеток. Они были горькими, с привкусом мела. К горлу подступила тошнота.

Спотыкаясь, она вернулась в спальню и села на кровать. Взяла с тумбочки бутылку коньяка. Налила полный стакан и стала пить.

Выпив один за другим три стакана, она испугалась, что ее может вырвать, и остановилась. Она молила Бога лишь о том, чтобы принятого морфия было достаточно.

Повалившись на бок, она свернулась калачиком и почувствовала внезапно нахлынувшую на нее волну облегчения. Почувствовала приближение чего-то неясного, смутного. Приближение развязки.

Все. Все кончилось. Не будет больше ни отчаяния, ни мучительной боли. Впервые за многие месяцы ей стало легко и спокойно. Неожиданно комната начала куда-то проваливаться. По мере того как коньяк и морфий проникали в мозг, голова, казалось, превращалась в раздувающийся шар. Перед глазами все поплыло. Сделав над собой последнее усилие, она перевернулась на спину – для того чтобы, если ее вырвет, она могла бы тогда просто захлебнуться.

Все, теперь все.

И она погрузилась в темноту.