Мой первый журналистский опыт состоялся в эпоху перестройки, в период, когда пресса со всех концов разоблачала только что почивший в бозе СССР. Мне тоже предложили его разоблачить — по специальности. Надо было написать о том, как в свое время Советская власть депортировала корейцев с Сахалина в Среднюю Азию, как позакрывала корейские школы и театры, лишила корейцев их родного языка и исконной национальной культуры.

Редактор посоветовал мне писать резко, не стесняясь в выражениях, — ведь небольшая газета эта была создана как орган печати репрессированных народов, жертв сталинской ассимиляционной политики. Моя статья была призвана доказать, что лозунг о национальном самоопределении в СССР существовал только на бумаге, а на деле подменялся ассимиляцией и насильственной русификацией.

В принципе, задача была понятной и где-то даже благородной. В самом деле, советским корейцам было что припомнить нашей родной власти. Обвинение всего народа, включая грудных младенцев, в шпионаже в пользу Японии, переселение в 24 часа с насиженного места в телячьих вагонах — чувствуется тут рука товарища Сталина, великого гуманиста всех времен и народов…

Много трагического и страшного рассказывают об этом очевидцы. О гибели стариков и детей, о том, как охрана выбрасывала трупы прямо из вагонов, а для корейцев нет греха страшнее, чем оставить прах родственника брошенным, не захороненным по сложному национальному обряду. О том, как высаживали людей на голом месте, в пустыне, и они, как стада, сбивались в круг — в середине дети, потом матери, а по краям мужчины, принимавшие на себя весь пронизывающий холод ночной пустыни.

О том, как наутро они начинали копать землянки в промерзшей на многие метры земле. Страшное было время, что и говорить.

И все же жажда крови и политических выводов, которой томился редактор маленькой газеты, настораживала. Мне хотелось рассказать обо всем по-другому — как-то по-человечески, что ли…

Ведь корейцы, подавшиеся на русский Дальний Восток в поисках лучшей доли, оказались игрушкой не только в руках великого советского инквизитора — они стали заложниками истории.

Да, советский диктатор страдал шпиономанией. Да, при рубке леса он не жалел щепок. Но в период подготовки к войне с Японией, в период, когда Корея была не самостоятельной страной, а японским генерал-губернаторством, — чем еще, как не подрывной силой в тылу, могли ощущаться эти многочисленные дальневосточные колонии корейцев — скученно живущих, плохо говорящих по-русски, варящихся в своей среде эмигрантов? Разбирались с этими потенциальными шпионами, конечно, по законам, далеким от цивилизованных (хотя вряд ли цивилизованнее выглядит, например, принятое примерно в то же самое время решение Рузвельта об отправке в лагеря всех американцев японского происхождения). Но ведь и с коренным населением России власти в те годы обращались не гуманнее. Таким же заложником истории стал мой прадед, белогвардейский офицер, разлученный с семьей, вынужденный окончить свою жизнь в эмигрантских скитаниях. Ему не повезло — в гражданской войне победила не его сторона, и он автоматически превратился во врага новой власти. Так же не повезло и нашим корейцам — перебежали они не на самую ласковую землю и не в самые удачные годы.

Понятно, что такая трактовка событий не устроила моего редактора. От меня требовались тона куда более пафосные — острое политическое разоблачение, гневный плач по утраченной культуре, резкий протест по поводу разрушения системы национального корейского образования в СССР… Но что-то в моей душе противилось такой установке. В простенькую разоблачительную схему (закрытие национальных газет и школ = подавление национального самосознания, насильственная ассимиляция = трагедия народа) не укладывалось слишком многое. Да, сталинские соколы переселили корейцев в отвратительные материальные условия, заставили начать жизнь практически с нуля. Но это случилось в 1937 году, когда в лагерях и ссылках страдали люди самых разных национальностей. А потом жизнь продолжалась.

И не все в той жизни виделось мне безоговорочно плохим в отношении советских корейцев.

Начать хотя бы с образования. Большинство корейских эмигрантов в момент перехода к нам были беднейшими крестьянами — они и бежали-то в Россию от безземелья и беспросветной нищеты. Естественно, эти люди были неграмотными. Их дети смогли не просто выучиться читать — в советское время по уровню высшего образования корейцы были то ли на первом, то ли на втором месте среди народов СССР. Что же касается сугубо национального образования корейцев, то тут мне вспоминался один немаловажный факт. В 1980-е годы на корейском отделении востфака Дальневосточного государственного университета, где я училась, практически не было советских корейцев — они, приходя на факультет, выбирали исключительно японский или китайский язык, хотя идти на корейский их всячески уговаривали при поступлении.

По уровню доходов на общем советском фоне корейцы тоже всегда смотрелись весьма неплохо. Я жила в 80-х годах на Дальнем Востоке и хорошо помню, что у многих корейцев в те годы были свои богатые дома и машины, корейская молодежь в массе своей всегда была хорошо одета. Конечно, золотой дождь на этих людей не проливался — Россия и сама по себе не самая богатая и благополучная страна. Но все-таки корейцы в среднем были заметно более обеспеченны, чем многие другие народы СССР. А с людьми, которые крепко стоят на ногах, нельзя не считаться даже при социализме. Возможно, завистливые реплики за спиной им слышать и приходилось, но уж страдальцами, жертвами наши корейцы никогда мне лично не казались. Конечно, я, русская, не могу достоверно свидетельствовать, как внутренне они ощущали себя, страдали ли от проявлений расизма со стороны окружающих. И тем не менее замечу, что если в детстве и юности мне приходилось сталкиваться, например, с проявлениями бытового антисемитизма, то о корейцах я никогда не слышала ничего плохого. Отец всегда одобрительно говорил, что таких трудяг, как корейцы, надо поискать. Мама — заядлая любительница-огородница, отреагировала на мое поступление на корейское отделение Дальневосточного университета полушутливой фразой: «Ну, теперь за корейца замуж выйдешь, научишь меня, как хорошие арбузы выращивать»… Правда, стоит отметить, что я жила в детстве в многонациональной Сибири, где бытовой расизм всегда был на порядок слабее, чем в Центральной России. Но и в столице, по моим наблюдениям, отношение к корейцам не было плохим. Стоит вспомнить хотя бы популярность у русской интеллигенции прозы Анатолия Кима, корейца по национальности, который хотя и пишет на русском языке, но известность в советское время получил благодаря именно дальневосточным мотивам в своем творчестве.

Все эти соображения мешали мне проникнуться должным обличительным пафосом. Статья вышла недостаточно накаленной, и в редакции сильно переписали ее, расцветив такими перестроечно-огонечными штампами, что читать результат под своим именем мне было стыдно.

С тех пор прошло больше десяти лет. Я уже семь лет живу не в своей стране. И чем дольше я живу за границей, тем больше ощущаю, что мои сомнения при написании той давней статьи были не случайны. Я поняла, что проблемы национального самосознания, проблемы сохранения корейцами, как и другими эмигрантами, своего языка и культуры на территории другого государства — в общем, проблемы, которые та перестроечная газета преподносила как язвы социализма и приписывала исключительно злой воле советского режима, едва ли разрешаемы в принципе. Вне зависимости от страны и социального строя.

Почему эмигранты не говорят по-корейски

Австралия, где я сейчас живу, это далеко не сталинский Советский Союз, где целый народ могли за мифическую вину сослать туда, куда Макар телят не гонял. Национализм, расизм здесь под строгим запретом. Никто не посмеет обозвать человека иного цвета кожи «чучмеком», «чуркой», как это, к великому стыду моему, можно все чаще услышать в последнее время в России даже из уст образованных людей. Здесь за одно такое публично оброненное словечко можно загреметь за решетку. Три раза приходило мне письмо от администрации университета с просьбой ответить, не приходилось ли мне, иностранке, подвергаться в Австралии национальной дискриминации. Писали так заботливо, что прямо хотелось на кого-то нажаловаться. Но — не на кого.

В рекламах, изображающих австралийских граждан, никогда не показывают только белых: обязательно присутствуют аборигенские, азиатские, негритянские лица. Как поется в австралийской песне, которую дети учат в школах: «We are one, but we are many». И это не рекламный трюк. Обилие межнациональных, межрасовых браков, разнорасовые любовные парочки и этнически смешанные дружеские компании на улицах… Дочкины подружки — сплошной интернационал.

Правда, та дружба народов, которую можно сейчас наблюдать, существует относительно недавно — лет 25—30 назад все было по другому. Создавалась Австралия как исключительно «белое», причем британское, англоязычное государство. До 1972 года была запрещена «желтая» эмиграция, местные аборигены получили избирательные права только в 1968 году. Но тем не менее сейчас скрытые расистские настроения можно встретить лишь среди стариков. А большинство населения мультикультурализм, интернационализм воспринимает как норму жизни.

Однако при ближайшем рассмотрении ситуация с мультикультурализмом оказывается далеко не такой простой. И первое — в «мультикультурной» стране на мультиязыках никто не говорит. Китайцы, корейцы, арабы — все говорят и между собой, и с детьми практически только по-английски. Почему?

Недавно получаю письмо из дочкиной школы, в котором сообщают, что в школе начинается преподавание итальянского языка и что от родителей требуется поддержать интерес ребенка в этом направлении. А далее на двух больших листах следует подробнейшее объяснение, зачем это нужно: «Зная иностранный язык, ребенок будет лучше знать английский», «итальянский язык является европейским языком и поэтому может быть полезен для расширения кругозора»… И, наконец, аргумент самый убойный:

«Иностранный язык — это большой фан для ребенка».

Зачем, казалось бы, ломиться в открытую дверь? Да скажи в русской школе, что в нее приезжает носительница языка преподавать итальянский, из желающих его учить образовалась бы очередь.

Но здесь это дверь закрытая, народ надо уговаривать. Почему?

Все очень просто. Для русских итальянцы — носители великой и вожделенной западной культуры. Для австралийцев же это потомки первых бедных эмигрантов-«макаронников», содержателей крохотных ресторанчиков и пекарен. Машина подружка Джэмма — полуитальянка. Языка не знает не только она, не только ее отец — дедушка с бабушкой, из поколения первых эмигрантов, и те говорят в семье только по-английски. Итальянский для них — язык бедности, язык пережитых трудностей и лишений. Говорить на нем и вспоминать все то, от чего когда-то убежали за тридевять земель, им, видимо, не хочется. Точно так же воспринимает корейский и первая волна корейских эмигрантов — как язык нищеты. А язык страны, в которую приехали, — как язык преуспевания и благоденствия. Самая заветная мечта большинства корейских эмигрантов — чтобы дети их смогли как можно основательней врасти в эту благополучную среду и стать «настоящими австралийцами» — или русскими, американцами… Недаром очень многие корейцы второго поколения в СССР выбирали русское филологическое образование. Чтобы великолепно выучить русский — и полностью забыть корейский.

Но не только бедностью исторической родины объясняется нежелание людей говорить на ее языке. Есть и другая причина, и она касается уже более поздних поколений эмигрантов из Кореи. Эти корейцы приехали из экономически развитой страны, однако своего языка стесняются и они. Дело тут, на мой взгляд, в том, что язык лучше, чем что-либо иное, концентрирует в себе культуру нации. На каждом шагу национальная ментальность, заложенная в языке, вступает в противоречие с мышлением, господствующим на новой родине эмигранта. К примеру, корейское «чипсарам» — это вовсе не русское «жена», хотя именно такой перевод дают словари. Перевод такой, а смысловая нагрузка совсем другая.

Недавно наблюдала, как на детской площадке в Канберре играли отец с маленьким сыном. Это были то ли корейские, то ли китайские эмигранты, причем давно приехавшие. У отца — легкий акцент, у сына лет пяти уже неотличимая от окружающих австралийская речь. Сын убегал, отец догонял, и говорили они между собой по-английски следующее.

— Daddy, you fatty little pig! You'll never catch me!

— Why, you little rascal?

— Because you fat! You fat piggy!

По-русски это означало:

«Папа, ты жирный поросенок! Ты никогда меня не догонишь!

— Почему, ты, плутишка?

— Потому что ты жирный. Ты жирный поросенок».

Даже в переводе на русский язык этот мирный семейный диалог звучит дико, рука сама собой так и тянется к ремню. А что будет, если сказать то же самое по-корейски? «Абочжи, но ттунттунхан твечжисэккия?…» Тут уж рука потянется не к ремню — к ружью. Более циничного нарушения принципа сыновней почтительности и придумать нельзя: так с родителями в конфуцианских странах не говорит и последний подонок.

Обучая сына корейскому языку, родителям-эмигрантам пришлось бы научить его одновременно и многому другому. Пришлось бы научить его кланяться взрослым и почтительно разговаривать с ними, пришлось бы научить, говоря о себе, постоянно употреблять естественную для корейского языка уничижительную форму. Как совместить это с западной массовой культурой с ее культом «молодых и свободных», с подростковыми телесериалами, где взрослые, и особенно учителя, постоянно изображаются дураками, занудами или деспотами, по определению враждебными тем, кто «выбирает пэпси»? Да даже тем, кто выбирает пока молочко в бутылочке. Показательный пример — популярный голливудский мультфильм «Король-лев», получивший Оскара. Главный герой львенок по-черному издевается над учителем, попугаем Зазу, и это подается не как проступок героя, а как свидетельство его раскованности и остроумия, которыми зрители должны восхититься.

Как назвать по-корейски многострадального Зазу — «Зазу-сонсэнним» («Зазу-учитель»)? Нестыковочка получается: «сонсэнним», или «преждерожденный», — это тот, кто, по корейскому обычаю, по классу с палкой ходит. А как приучить эмигрантского ребенка к выражениям «ури нара», «ури качжок», «ури омма» («наша страна», «наша семья», «наша мать» — иначе, «моя мать», например, по-корейски сказать нельзя) в обществе, живущем по законам индивидуализма, с идеологией, устами певицы Уитни Хьюстон утверждающей, что «самая великая любовь на свете — это любовь к себе»? Из разговоров с корейскими эмигрантами становится понятно, что для многих из них родной язык — это негативный символ уже не бедности, а «отсталой», «репрессивной» конфуцианской идеологии. Как сказал мне один корейский аспирант: «Вы что, корейские фильмы смотрите? Неужели эта чушь может нравиться? И чтобы язык не забыть? Знаете, я бы сам его с удовольствием забыл».

Борьба с репрессивными бабушками

Нет, никто прямо не борется в Австралии с национальным самосознанием эмигранта. Никто не закрывает корейских школ, не ограничивает распространение корейских книг. Хочешь — иди на церковные курсы изучения языков, хочешь — вступай в общество любителей Кореи. Хочешь — открывай свой ресторан или магазин национальных товаров, хочешь — квась кимчхи. Но с «отсталой» и «репрессивной» идеологией эмигрантов австралийское общество борется всеми способами, жестко и эффективно отметая то, что в здешнюю схему поведения не вписывается.

Идеологию стран Дальнего Востока, в частности, здесь принято критиковать за несвободу, неравенство, дискриминацию женщин, покорность старшим, трудоголизм, который, как считается, мешает корейской или китайской молодежи жить полноценной жизнью. О заезженных амбициозными родителями дальневосточных детях, вынужденных денно и нощно учиться, вместо того чтобы полноценно гонять собак, сочувственно пишут местные социологи. Многие австралийские фильмы этому посвящены — как эмигрантов от этих невольничьих цепей освобождает просвещенный белый мир. Посмотрела я недавно один из таких полудокументальных фильмов по австралийскому телеканалу SBS.

В нем с надрывом показан конфликт старшего и младшего поколений в семье вьетнамских эмигрантов. Слеза прошибает — как мучают темные вьетнамцы своих бедных детей! Заставляют дочь подростка помогать бабушке по хозяйству и учиться (кошмар!), не дают бедной девочке до утра шляться по улицам с такими же подростками, требуют возвращаться домой в 10, разрешают собираться с друзьями только по выходным… Тюрьма, да и только! Но, по счастью, дело происходит в «свободной стране», правда побеждает, девочка освобождается от рабских пут при поддержке школьных друзей.

Мне лично смотреть этот фильм было смешно. А эмигрантская молодежь свято верит, что помогать бабушке по хозяйству — это насилие над личностью. В местных-то семьях за помощь родителям по хозяйству принято расплачиваться деньгами: помыл папе машину или маме посуду — заработал доллар. Дочке в школе внушают: «Чаще помогайте старшим! Тогда вы сможете заработать больше денег». А в традиционных конфуцианских семьях, оказывается, такая чудовищная эксплуатация… Ну, и захочется вьетнамским (китайским, корейским) подросткам после такого фильма учить язык предков?

Кимчхи и карри — хорошо, остальное — плохо

Вот так и проявляется на практике австралийский мультикультурализм. Узкие глаза и смуглая кожа — это экстравагантно и привлекательно, жена из племени мумбо-юмбо — это круто. Кимчхи, утка по-пекински — это вкусно и хорошо, это национальная культура. А вот то, что почтение к старшим и культ труда — это тоже часть культуры, причем часть определяющая, австралийцы признавать не желают. Для них это дикость и бескультурье. Это — неравенство, это — несвобода, это противоречит принятым здесь принципам жизни, а значит, подлежит осуждению и искоренению.

Подрубая под корень идеологию эмигранта, здешнее общество подрубает и его национальное мироощущение. Оно принимает лишь внешнюю, так сказать, кулинарную форму. Кимчхи едят, не стесняются, национальные рестораны на каждом шагу, а вот все остальное… Впрочем, и внешнюю форму частенько тоже стараются радикально переменить. Ибо форма, как известно, связана с содержанием. Моя знакомая американская кореянка (в Америке у азиатов похожие проблемы) рассказывала мне, что самыми тяжкими испытаниями детства для нее были школьные родительские собрания, на которые ее отец всегда приходил в строгом костюме.

На фоне растрепанных причесок и застиранных футболок аккуратный кореец смотрелся чудаковато, его деловой костюм американцами воспринимался как свидетельство зажатости, отсутствия раскованности, и дочь стыдилась этого. Она приложила немало усилий (слезы, уговоры, скандалы), чтобы отец стал «нормальным», то есть приходил в школу таким же обормотом, как и все.

Ассимиляция неизбежна?

Так что на практике провозглашенный мультикультурализм оборачивается своей противоположностью — ассимиляцией. Пусть в Австралии она проводится в мягких перчатках, сути своей от этого не меняет. И осуждать австралийскую национальную политику я не берусь — как не берусь осуждать «пролетарский интернационализм» бывшего СССР.

Государство — оно ведь нюансов не учитывает. Оно действует просто и решительно, как асфальтовый каток, по природе своей не склонный к сентиментальности. Сохранять реальное разнообразие культур с государственной точки зрения невыгодно, а подчас и опасно. Ведь страна — это как семья. Если в ней начинается плюрализм, значит, на горизонте забрезжил развод. Народ должны скреплять единые ценности, а то получится лебедь, рак да щука с известным результатом. А единые ценности диктует тот, чьи позиции в стране сильней. Уж какие эти ценности: хорошие ли, плохие — тут, наверное, объективно судить невозможно. Мы ведь тоже смеялись над традицией продавать невест в фильме «Кавказская пленница» и искореняли этот обычай как дикий и унизительный.

Хотя какие-нибудь талибы с такой оценкой не согласятся.

Вот почему, видимо, в рамках большой и сильной страны ассимиляция малых народов — явление хотя и грустное, но неизбежное. Тем более что, как я написала выше, у самих эмигрантов сопротивления она не встречает. Ведь главное, с практической стороны язык и культура родины предков им ничего не дают, в то время как английский открывает любые двери. До недавнего времени такова была ситуация в Советском Союзе, где корейцы не учили родной язык даже тогда, когда возникала реальная возможность (вышеприведенный пример — восточный факультет ДВГУ, где на корейском отделении корейцы не хотели учиться). А. Н. Ланьков, известный кореевед, рассказал мне как-то о своем интервью с отставным генералом-корейцем, глубоким стариком, который в далекой молодости был в Узбекистане инспектором корейских школ. Старик вспоминал, что в конце 30-х годов настойчивее всех требовали закрытия корейских школ… сами родители-корейцы. Главный аргумент был прост: «А куда нашим детям деваться без хорошего русского?!»

О «зове родины предков» наши корейцы заговорили после перестройки, когда позиции России и, соответственно, русского языка ослабли, а корейский язык стал ассоциироваться не с нищим Пхеньяном, а с преуспевающим Сеулом. То, что в Китае местные корейцы учат родной язык в школах, объясняется, мне кажется, все той же прозаической причиной — Южная Корея по сравнению с Китаем является более развитым государством, и знать этот язык выгодно. Цинично говоря, желание эмигранта учить родной язык и любовь к далекой отчизне чаще всего прямо пропорциональны ВНП на душу населения на исторической родине.

О тех, кто не подрубает своих корней

Конечно, из этой тенденции есть исключения. Среди тех же советских корейцев были и замечательные ученые-корееведы, такие, как Михаил Николаевич Пак, который историей земли своих предков начал заниматься в самые нерасполагающие к этому годы. В Австралии наиболее дальновидные и умные эмигранты стараются, вопреки сильному ассимиляционному давлению государства, приучать своих детей к родной культуре, сохранить язык — хотя бы на разговорном уровне. Те, кто не перерубает своих корней, поступает мудро. В начале 90-х годов, когда начались активные связи России с Южной Кореей, те — очень немногие — из советских корейцев, кто чудом сохранил язык в семье, получили огромные преимущества — переводчики тогда были остро необходимы, им платили колоссальные деньги. Не говоря уже о том, что психологию корейцев эти люди понимали куда лучше русских, что позволяло им легче завязывать в этой стране и деловые, и дружеские связи.

Быть вхожим в еще одну культуру на правах «своего» — это действительно «большой фан». Но удается он не всем. Слишком много и внутренних, и внешних барьеров приходится преодолевать ради этого человеку.