Впечатления с фестиваля корейских фильмов в Канберре

До недавнего времени хобби и специальность (корееведение) у меня счастливо совпадали. Но, приехав в Австралию, я приобрела одно вне-профессиональное увлечение — международный кинематограф. Благодаря замечательному местному каналу SBS у меня появилась возможность каждый вечер смотреть фильмы всего мира с английскими субтитрами. Оказалось, что это очень интересно. Кино — относительно молодое искусство, которое зародилось в недрах западной культуры и должно, казалось бы, развиваться по ее законам. Однако этого не происходит. Голливуд на сегодняшний день хотя и задает самое влиятельное направление в мировом кинематографе, отнюдь не исчерпывает его собою. Существует великое множество национальных кинокультур, хороших и разных, в том числе и у стран, от которых этого ожидаешь меньше всего. Я с удивлением узнала, например, что Иран, который в западном массовом сознании предстает землей полоумных фанатиков, способен создавать мудрые «общечеловеческие» фильмы вроде «Отца» Маджида Маджиди — фильмы, все чаще завоевывающие премии различных международных фестивалей. Индия, известная в России в основном как поставщица слезливых мелодрам («бывают фильмы плохие, очень плохие и индийские», как ехидно говорили в советское время), выпускает на экран достаточно много глубоких, философских произведений.

О латиноамериканском кинематографе я и не говорю. Из всего его богатства выбрать для российского экрана одно дешевое «мыло» — это надо было сильно постараться.

Но — вернусь к своей специальности. После того как я открыла для себя фильмы других народов, мне стало особенно досадно, что на этом фоне корейское кино вроде бы не демонстрирует заметных успехов. Зная его в основном по мелодрамам вроде «Письма» и «Рождества в августе», наивным подражательным триллерам вроде «Квартира 31—32» и американоподобным боевикам, я долгое время была уверена, что этот вид искусства корейцам просто не дается. В принципе, ничего страшного в этом нет — не во всем же одинаково проявляется талант народа. Например, Англия, обладающая безусловно великой культурой, не дала миру ни одного классического композитора, не говоря уже о кулинарии… И когда я получила приглашение на фестиваль корейского фильма в Канберре в 2000 году, то ничего особо интересного увидеть там не ожидала. Пошла просто из чувства солидарности к «своим».

Но два фильма, которые я увидела в дни фестиваля, — «Прекрасное время» и «Хочу на этот остров» — явились для меня приятной неожиданностью. Эти фильмы очаровали и покорили меня. И — безошибочный признак хорошего кино! — они всплывают в памяти отдельными сценами даже сейчас, через два года после просмотра.

Оба фильма посвящены почти одному времени — периоду войны, когда страна оказалась разорванной на «красных» и «белых» («Хочу на этот остров»), и военно-послевоенному периоду с его пришествием американцев и антикоммунистической истерией («Прекрасное время»). Это время для Кореи было политически весьма насыщенным, так что в фильмах, казалось бы, неминуемо должны присутствовать идеологические оценки событий.

Однако их нет. Более того, в фильмах нет ни ярких красок, ни стремительных сцен. Только пронзительная, бездонная печаль, как в простых и прекрасных стихотворениях Ким Со Воля, от которых и через 200 лет у людей будут подступать к глазам слезы.

«Хочу на этот остров» снят режиссером Пак Кван Су, с актером Ан Сон Ги в главной роли (многим иностранцам в Корее он известен лишь по рекламе кофе, хотя это один из лучших корейских актеров, которому одинаково хорошо даются и лирические, и комические роли). Сюжет фильма следующий. Жители небольшого острова не дают захоронить на нем своего односельчанина. Во время войны тот сыграл роковую роль в жизни маленькой деревни: по его ложному навету были как коммунисты расстреляны невинные люди, его односельчане. Фильм построен в виде непрерывной цепи эпизодов из жизни островной корейской деревни. Что это были за люди? Что это была за Корея?

Пак Кван Су очень правдив. Описывая события давних лет, он не попадается в ловушку столь обычного в подобных случаях морализаторства — дескать, и вода была тогда слаще, и бабы моложе. Его герои, жители острова, живут простой, почти животной жизнью — бедность, неграмотность, постоянная забота о еде, изнуряющая работа. Все живут одинаково, все неказисто одеты, лечатся у шаманок, молятся душам умерших родственников, всё про всех знают, все во всем участвуют, подглядывают, по старому обычаю, за новобрачными, сверля пальцем дырку в бумажной стенке. Но когда муж бьет жену — за нее дружно вступаются соседи. Даже ночью, услышав женский стон, доносящийся из соседнего дома, сердобольные супруги решают вылезти из теплой постели и пойти выручать бедную соседку, которую свирепый муж решил поколотить. (Правда, тут же выясняется, что их помощь ни к чему — ночной стон соседки вызван прямо противоположной причиной.) Старики на деревенском сходе решают наказать негодного семьянина, бросившего жену и больного ребенка. Соседка, сама нищая, брошенная мужем, кормит сироту-мальчишку… Вряд ли эти люди ощущают себя особо добрыми или нравственными. Они просто так живут. Не благородные мужи в расписных сувенирных ханбоках, не те сусально-патриархальные образы, каковыми частенько грешит корейский кинематограф, а самые обыкновенные, даже порой слишком простые люди. Вот одна из героинь — деревенская дурочка. Она ничем, по сути дела, не отличается от массы разумных односельчан. Романтичная, простодушная, сердечная, она — воплощение души острова, и односельчане, словно чувствуя это, относятся к ней с необычной для деревни бережностью. Девушка любит нырять в море на большую глубину и мечтает после смерти стать звездой. Увидев, как раскачиваются на качелях любовники, она, очарованная сценой чужого флирта, пытается то же самое проделать сама со своим приятелем — мальчиком-подростком. А потом, утешая этого парнишку, от которого навсегда уехал лучший друг, в мудром порыве, как мать, даст ему грудь — и подросток будет, всхлипывая, сосать ее, как младенец. Ни пошлого фрейдизма, ни тени эротики — эта блаженная девушка чиста, как звездное небо, на которое она любуется по вечерам. В нее первую, как в коммунистку, выстрелит солдат…

Приезд карателей в деревню — еще одна удачная, очень правдивая сцена. Никаких напряженных звуков барабанов а ля Голливуд. Приехали какие-то непонятные люди с Большой земли, и всё вокруг всё так же, и вокруг всё те же. Мальчишки, зевая от жары, ждут, когда их родителей отпустят. Не пройдет и часа — и их отцов не будет в живых.

Простая, простая жизнь… Но есть в ней правда и справедливость. Предатель Мун Док Пэ, бросивший когда-то семью, наказанный за то суровыми деревенскими стариками и отомстивший им всем так жестоко своим ложным наветом, — он давно уехал в город, создал там новый дом, зажил в славе и почете. Но только на этом острове хотел бы он быть похороненным, только по этому бедному кусочку земли скорбит его запятнанная душа. И только сюда — со всем его почетом и деньгами — нет и никогда, даже после смерти, не будет ему входа.

Нельзя сказать, что фильм безупречен. И затянутые сцены, и слабоватая игра некоторых актеров — все то, за что обычно ругают корейское кино иностранцы, в фильме присутствует (правда, при этом очень хорошая музыка). Но сквозь все технические несовершенства внутренняя правда и красота фильма видны даже для тех, кто к Корее никакого отношения не имеет, — для просто внимательных зрителей. Выходя из зала после сеанса, я с радостью услышала, как фильм заинтересованно обсуждают белые австралийцы.

Чувствовалось, что фильм тронул людей. Хотя, к сожалению, слишком многие корейские реалии, которыми наполнен «Остров», оказались иностранцам непонятны. Многие вещи, понятные корейцам с полунамека, мимо иностранного зрителя проходят (женщина со слезами забирается на крышу, держа в руках одежду умершей девочки, — кому из «посторонних» догадаться, что это трогательный, трагический обряд «чхохон» — выкликание умершей души?). «Хороший, хотя и слишком корейский фильм», — выразился мой спутник. Но, в конце концов — почему бы фильму не быть таковым? Точно так же — с совершенно незнакомых реалий — начиналось проникновение в западную культуру японской литературы, живописи, кино. И ничего — со временем узнали, привыкли и полюбили.

Следующий фильм — «Прекрасное время» (режиссер И Гван Мо).

К сожалению, это название исчезло в английском переводе — по английски фильм называется «Весна в родном городе» (по названию детской песенки из фильма). А ведь корейское название не случайно. Оно точно передает современное отношение многих корейцев к этому времени. Мне самой приходилось читать интеллигентские эссе о 50-х годах, которые описываются там как некая идиллия: дескать, никаких вонючих машин и шумных городов, никаких стрессов, сплошное слияние с природой. Дело не только в том, что частенько пишут это, так скажем, очень сытые люди. Тут срабатывает и естественное сито человеческой памяти (тенденция помнить хорошее и забывать о плохом), и желание поучить молодежь. А время было отнюдь не прекрасным. Нищая, разоренная войной страна, которой не до слияния с природой (безусловно, не испорченной цивилизацией) — уйти бы, убежать от этой природы любыми средствами. Ради этого пойдешь на все что угодно — и будешь смотреть сквозь пальцы на поведение дочери, с которой развлекается американский офицер, в результате чего семья благоденствует (отец главного героя получает место на американской базе), и на поведение самих «благодетелей». На окраине деревни стоит полуразвалившийся сарай — импровизированный дом разврата, в котором тихая деревня никогда прежде не нуждалась. В этом сарае продаются солдатам и офицерам с американской базы по соседству молодые деревенские женщины, которых обрекает на проституцию нищета: продается девушка, которой необходимо лекарство для отца, солдатка, которой надо кормить детей. Сводник — свой же, кореец из деревни. «Прекрасное время»? Оно было на деле временем нищеты, морального разложения и унижения народа. Как и в «Хочу на этот остров», оккупанты-американцы показаны не какими-то патологическими злодеями. Они просто большие, сытые и богатые хозяева, которым нет никакого дела до внутренней жизни и достоинства своих рабов. Ни злобы, ни интереса не испытывают они ни к женщинам, чьи тела покупают, ни к подглядывающим мальчишкам, ни к этой земле, на которую, согласно очередному приказу командования, вступили.

Этот мотив фильма, хотя и совпадает во многом с нынешними антиамериканскими настроениями корейцев, не является ажиотажно-политическим. Тема американцев как богатых хозяев бедной послевоенной страны не раз поднималась и в прежней корейской литературе — например, в повести «Двор детства» О Чон Хи, написанной о тех же 50-х годах в 1981 году. В повести есть одна выразительная сцена — летнее утро, еще сонный корейский дом, старший брат занимается английским языком. Он готовится наняться в работники на ту же вожделенную американскую базу, что и герой фильма, и зубрит себе под нос английские фразы:

«Я не вор. Я честный человек. Я не вор. Я честный человек…» Никто из домашних, слышащих эти фразы ежедневно, даже не вдумывается, насколько унизителен их смысл. Никто не думает протестовать.

А в фильме находится тот, кто протестует. Главный герой, мальчик-подросток, сжигает сарай после того, как невольно стал свидетелем падения собственной матери. Сжигает — и исчезает бесследно из маленького поселка, оставляя незаживающую рану в сердцах своих родных и друзей.

Режиссер Ли Кван Мо не ставит перед зрителем политических вопросов, хотя политика в фильме присутствует — в виде антикоммунистических «пятиминуток ненависти». Атмосфера их до странности совпадает со знакомыми нам коммунистическими собраниями. Никакой разницы между разными полюсами пропаганды — та же примитивность, жестокость и параноидальное недоверие к людям, та же истерика лозунгов и то же покорное равнодушие рядовых участников митинга. Нет разницы и между освободителями-американцами и колонизаторами-японцами, от которых первые только что освободили страну. Все они одинаково презирают местное население.

Ли Кван Мо не судит историю. Рассказ развертывается в нейтральной, отстраненной манере, типичной для корейского искусства. Однако нравственный посыл режиссера ясен — даже в самые тяжелые времена невозможно выживать ценой грязи, лжи и унижения, пусть даже они представляются порой здравым смыслом. Такой ценой не купишь ни спокойствия, ни благополучия. Небеса отворачиваются от самой богатой в деревне семьи, облагодетельствованной любовником дочери — офицером с американской базы. Глава семьи выгнан со своего теплого места на базе за попытку контрабанды и с позором возвращен в ту нищету, из которой на время вышел. Дом его в наказание сожжен, дочь осталась беременной, без мужа.

Никому нет счастья в «прекрасном времени» — ни конформисту, ни бунтарю. Что же остается? На этот вопрос отвечает посвящение фильма, которое появляется на экране в последнем кадре: «Моему деду и отцу, которые всегда верили и надеялись».

Вера и надежда — невзирая ни на что, они оставались с людьми. Постоянное присутствие на экране корейского пейзажа — быстрых рек, огромных зеленых гор — непостижимым образом смягчает печаль фильма, не дает безнадежности овладеть сердцем. Родина здесь, и родина прекрасна — словно говорит нам Ли Кван Мо. Даже в «прекрасное время» Корея продолжала жить, работать и шаг за шагом, постепенно выбираться из трясины нищеты, невежества и вассальной зависимости. Много препятствий ей предстояло преодолеть на пути, много политических деятелей приходили и уходили под разными лозунгами. Как крестьянин пашет землю, отбрасывая валуны с каменистой пашни, — так тяжело, но упорно шел вперед и корейский народ, отбрасывая со своего пути все лишнее. И стойкость, вера, чистота помыслов и усердная работа поколения «прекрасного времени» вознаграждены нынешним благополучием детей и внуков.

По сравнению с первым фильмом, «Прекрасное время» технически уже гораздо совершенней. Их разделяет пять лет, и за это время корейский кинематограф, чувствуется, приобрел немалый опыт. Особенно хороша игра детей.

Оба фестивальных фильма показали Корею без националистического хвастовства, мудро и с большой любовью. И мне приятно было сознавать, что корейское искусство наконец-то начинает выходить из давней замкнутости, находит художественные средства, с помощью которых может донести свои культурные ценности до внешнего мира.

Это было, было..

И насколько сильное, до обиды, разочарование испытала я после просмотра недавнего хита, назойливо раскручивавшегося на российских экранах, — «Шири». В этом боевике о противодействии северо– и южнокорейских спецслужб, несмотря на сугубо национальную тематику, от корейской культуры не осталось и следа. Разливанные моря крови, горы трупов, изобилие несвойственных корейскому искусству жестоких сцен. Знакомых актеров в фильме трудно узнать — их обычно мягкие, приветливые лица искажены свирепостью, манеры резки и грубы, реплики отрывисты. Но, несмотря на все эти оскаленные зубы, металлический хохот и прочие мачо-приемы, я через некоторое время почувствовала, что перестаю воспринимать происходящее на экране серьезно. Было ощущение, что передо мной бегают монстрики из компьютерной игры. И притом старые, надоевшие монстрики. Где-то я уже видела эту стрельбу по бутылкам, разбросанные корзинки торговцев — в каком-то голливудском фильме то ли про арабских террористов, то ли про мексиканскую мафию… Кто же это прыгал вот так же на зрителей с выпученными глазами, на фоне желтого взрыва за спиной, — Шварценеггер? А может, Ван Дамм?

Ощущение искусственности не покидало меня до самого конца фильма. Потом я поняла, что происходит, — на экране не было людей. Шла стрельба, рекой лилась кровь, что-то взрывалось, ослепляло и шумело. А люди исчезли. Люди превратились в пейзаж, фон для дорогостоящих технических эффектов — они существовали в виде визга, бегущих ног, разбросанных тел. Исчезли не только люди, исчез город, улицы. Судя по всему, действие должно происходить в Сеуле — но ни единого признака любимого города, ни единой знакомой улочки, здания я в нем не нашла. Все признаки живой, настоящей Кореи как-то стыдливо вытравлены из фильма. Никто в нем в знак вежливости не кланяется — даже медсестра из больницы. Герой разговаривает с начальством устало-отрывистым ковбойским тоном. Целуясь, влюбленные решительно, с размаху впечатываются друг другу в губы. Где-то я это уже видела. На кого так похожа корейская героиня — на Джоди Фостер? Сьюзан Сэрандон?

Чувствовалось, что режиссер Кан Чже Гю не один год провел за просмотром голливудских и тайваньских боевиков. Он старательно использовал в «Шири» все, что знал и видел. Но главного автор не достиг — он не смог сделать фильм живым. Фильм мертв — от начала до конца. И это почувствовал российский зритель.

«Шири» сколько угодно могла хвалить наша «свободная и независимая пресса» (даже у нее, несмотря на явно поставленную сверхзадачу, это не очень получалось) — но российских зрителей было провести куда трудней. Даже «морковка по-корейски», которой щедро угощали гостей на презентации фильма в Москве, не сработала: во время показа в зале то и дело раздавались смешки и шуточки.

Наш ехидный и недоверчивый зритель просек и наивные попытки режиссера «косить под Запад», и не корейское, не восточное поведение героев, и всю ложную многозначительность реплик, и стрельбу по бутылкам, как в американском вестерне 50-х годов.

Почему же корейский кинематограф, после таких серьезных удач, повело в сторону пошлого подражательства?

Дело не только в том, что корейские продюсеры недооценили умственный уровень иностранной аудитории и попытались подсунуть «вегугинам»{32 Вегугин — иностранец.  } привычную, как им казалось, жвачку — та же неудобоваримая жвачка была подсунута и своим. Почему вообще создавался «Шири» — вот вопрос. Плох ведь не жанр — плохо художественное решение конкретной темы.

Всему миру известны хорошие голливудские боевики, в которых действуют персонажи с яркими характерами, а не роботы.

Почему именно Голливуд славится боевиками, понятно. Традиции action лежат глубоко в основе американской культуры, отличающейся повышенной степенью агрессивности и «мачизма».

Корейской же культуре это несвойственно. Война, бой всегда воспринимались и изображались корейцами с тонким романтизмом, что ближе не к динамичному ковбойскому мордобою, а скорее к европейским традициям рыцарства, красивому ритуализованному сражению. Эта традиция отражена в народных преданиях, сказках, обрядах, где, например, охотник на тигра перед нападением специально окликает зверя, чтобы тот обернулся и увидел своего врага, встретил смерть лицом к лицу. С позиций здравого смысла это глупейшее действие — ведь при этом охотник рискует жизнью. Но если судить с позиции смысла высшего, нравственного, то этот ритуал прекрасен. Он обуздывает агрессию, учит людей не поддаваться животной злобе, не коварно убивать из-за угла, а справедливо мериться силами. В реальной жизни корейцы тоже не склонны к яростной и слепой агрессии. Недаром перед драками у корейских мужчин принято долго выяснять отношения и — прежде чем ударить — предупредить об этом соперника: дескать, «иду на вы». В «Шири» от этой стороны корейского менталитета не осталось и следа. Противоборствующие стороны тупо, не рассуждая, молотят друг друга с применением современных технологий и боевых приемов — и все. Замени в фильме северокорейскую спецслужбу на банду каких-нибудь космических пришельцев или воскресших динозавров, зритель и не заметит подмены.

А ведь сражаются в фильме северные и южные корейцы — кровные братья, трагически разделенные судьбой и барьером идеологий. Тема слишком больная, слишком глубокая. Она не умещается в рамки стандартного голливудского боевика. Чтобы художественно осмыслить ее, нужно было либо придумать принципиально другое жанровое решение, либо… не касаться этой темы вообще.

К сожалению, «Шири» — не единственный случай безрассудного подражательства. Весьма показательный пример — недавний кинематографический хит «Ложь». Еще одна дань глобализации — попытка эротики. И опять — не жанр плох, плохо художественное решение. У чувственных итальянцев эротические фильмы получаются здорово — со светлой музыкой, непринужденными движениями, прелестными женщинами и страстными мужчинами. Эти фильмы дышат южным морем, солнцем, веселой и грешной свободой. А «Ложь» вышла унылой, скованной и грубой порнографией, герои которой на протяжении всего фильма тупо, старательно, без малейшей искры вдохновения, как в бане, лупят друг друга палками по голым задницам. Чувствуется, что режиссер корейского фильма усердно проштудировал все мыслимые пособия по садо-мазохизму и со школьной аккуратностью перенес описанные действия в свой фильм. Спрашивается — зачем? В традициях корейской культуры, хотя и в малой степени, но присутствует свой эротизм – хотя бы в том же «Сказании о Чхунхян».

Он не откровенен, не порнографичен. Он передается, как в персидской культуре, символами, иносказаниями, красивыми стихами. У корейских любовников существовали свои ритуалы флирта, игры. Думаю, есть они и сейчас, и вполне достойны художественного осмысления. Но режиссер предпочел уже проторенный кем-то путь. И получилось плохо — как пиджак с чужого плеча.

А ведь корейцы могут хорошо делать не только серьезные фильмы, вроде тех фестивальных, о которых я рассказала. Свои «облегченные» тенденции в корейском кинематографе тоже есть.

Здесь порой создаются неплохие лирические комедии, вроде «Иска соломенной вдовы». Есть в Корее «ужастики» с участием родных «квисин» (привидений, чертей), красочные исторические фильмы — их по корейскому телевидению с удовольствием смотрят не только корейцы, но и иностранцы. Не понимают ни слова, а смотрят. Потому что это интересно, ярко, самобытно. Потому что это — творчество.

Их имена должны звучать

Почему же корейские режиссеры — причем не нахальные халтурщики, а признанные мастера — порой так легко и с готовностью отказываются от настоящего творчества? Зачем копируют Запад, да еще так неумело? Ладно бы корейское кино зависело от иностранных продюсеров и вынуждено было танцевать под их дудку — нет ведь, свои кровные воны платят за эти дурные западные копии. Дело тут, на мой взгляд, в комплексе национальной неполноценности, которым страдает значительная часть корейской интеллигенции. Этот комплекс и рождает недоверие к своим творческим силам и к своим культурным традициям.

Первое (и совсем недалекое от нас) поколение южнокорейской профессуры почти всё получило образование на Западе. С Америкой тесно связаны не только корейские экономисты и производственники, но и кинематографисты, лингвисты, историки и литераторы. Многие из них по сей день учатся или проходят практику в западных странах. Ничего дурного в самой учебе нет.

Плохо другое — то, что не только технические приемы, но и творческий путь учителей, каноны их культуры начинают восприниматься учениками как единственно правильные. Американцев тут ругать не за что — это, увы, свое, традиционно конфуцианское восприятие… Неофиты возвращаются домой, горя энтузиазмом создать что-то новаторское в соответствии с этим самым «единственно правильным». Конечно, новаторства не получается — получается перепев чужого. И представители той самой культуры, которую корейцы так истово копируют, снисходительно усмехаются, вторя расхожему снобистскому суждению: «Азиаты, конечно, трудолюбивы, но они не в состоянии творить…»

Этот порочный круг мог бы разомкнуться, если бы его не скреплял застарелый комплекс национальной неполноценности корейцев. Его корни уходят в глубокую древность, еще во времена вассалитета по отношению к Срединному государству —

Китаю. Да, надо признать, что Китай был мудрым и терпимым сюзереном, он не очень ущемлял свободу соседнего народа, которого в случае войн обязывался защищать. Однако уже в те времена корейские интеллектуалы признавали китайский авторитет в области искусства как нечто само собой разумеющееся и неоспоримое (тоже учились в Китае, кстати).

Последовавшая за этим японская колонизация, которая началась на корейской земле в начале 1900-х годов и длилась почти полвека, недаром именуется в Корее «темным временем». Хотя японцы внесли в жизнь своей колонии немало новшеств, значительно продвинули Корею по пути технической модернизации, в моральном плане ими было сделано все возможное, чтобы сровнять национальную корейскую интеллигенцию с землей. У корейцев не только отобрали родную культуру и язык, но и всячески старались отобрать собственное достоинство. Со всем народом это не прошло, но кое с кем, увы, преуспели.

Помню одну встречу в аэропорту Кимпхо, которая оставила у меня гнетущее чувство. Ожидая самолет из Москвы, я разговорилась с приятным, общительным пожилым корейцем, который стоял в толпе встречающих. Он встречает своего сына, тот сейчас работает в Москве, младший сын учится в Америке, отец уже ездил к обоим, а что делаю в Корее я? Узнав, что я изучаю корейскую литературу в университете, мой собеседник усмехнулся:

«Ну и что вы там изучаете? У нас же читать нечего. В России Толстой, в Америке Марк Твен, а в Корее что? Одна «пятитысячелетняя история»?» — «Да как же, — растерялась я. — В Корее много хороших писателей, особенно поэтов: Юн Дон Чжу, Со Чжон Чжу… А прозаики какие — вон, замечательный «Рассказ о кроликах» Ли Тхэ Чжуна недавно прочла». Но собеседник мой продолжал иронически: «Вот я побывал в Санкт-Петербурге, в Америке, и стало просто стыдно: там культура, а у нас — так, ерунда какая-то. Мы — нация торгашей, а не интеллигенции».

Я слушала его, и мне было больно. С какой же приниженностью в душе прожил жизнь этот внешне солидный и достойный человек. В молодости он учился наверняка в японской школе и университете, где его навсегда «просветили» относительно места

Кореи в мире. И даже сейчас, когда Корея давно уже не колония, он все еще не видит в ней ни самостоятельную страну, ни самоценную культуру — все оглядывается куда-то вовне, не на Японию, так на Россию, на Америку.

Впрочем, что я сужу этого старого человека. Его можно только пожалеть. Он начинал свою жизнь не в свободной стране, а в «Корейском генерал-губернаторстве», как назвали свою колонию японцы. Во времена его молодости у образованных корейцев не было даже своих имен. Те, кто хотел поступать в учебные заведения, обязаны были взять себе японские имена.

Ушла в прошлое японская колонизация, вольно звучит прекрасный корейский язык на корейской земле. Но отголосок тех времен слышится порой и сейчас, уже в среде южнокорейской молодежи. Зачастую молодые корейцы, представляясь иностранцам, называют не свои родные имена, а их американизированные варианты: Джеймс, Лайза, Пит. «Он был монтером Ваней, но в духе парижан себе присвоил званье «электротехник Жан». Маяковский продолжается.

Конечно, это мелочь. Но в основе подобных мелочей лежит все та же неуверенность в себе, все те же беспочвенные комплексы.

Живя в Канберре, я отметила одну деталь. Здесь много индийцев, у которых, как известно, имена такие, что сломаешь язык. И тем не менее они их в угоду коренным австралийцам почему-то не меняют. Моя уважаемая дантист, доктор Нандакобан, и не думает переделывать себя в какую-нибудь Нанди. Зубы она лечит отлично, и австралийские клиенты запоминают ее имя без проблем.

Как и доктор Нандакобан, корейцы вполне заслуживают того, чтобы в мире зазвучали и их имена, и музыка их культуры. У корейского народа свое неповторимое восприятие жизни, у Кореи — своя красота и гармония, не похожая ни на какую другую. Это восприятие, эти красота и гармония достойны воплощения в искусстве. Главное, чтобы сами корейцы ценили свои духовные ресурсы. И тогда голос корейской культуры будет слышен в мире.