Русский Эрос "Роман" Мысли с Жизнью

Гачев Георгий Дмитриевич

Книга известного писателя и философа Георгия Гачева «Русский Эрос» — работа во многих отношениях уникальная. Подзаголовок книги — «роман» Мысли с Жизнью» — подчеркивает существенную особенность ее содержания: это, во-первых, исследование тех сторон человеческой культуры вообще и русской, в частности, которые связаны с понятием «эрос», и, во-вторых, — это дневник личной жизни автора, философски осмысливаемый и тем самым включаемый в круг идей книги

В ней предпринята, вероятно, первая в нашей литературе попытка комплексного культурологического анализа проблем эроса, к обсуждению которых и вообще как к таковым в нас на протяжении длительного времени воспитывалось стойкое предубеждение. «Эрос» рассматривается Гачевым как некий самостоятельный «космос», в котором проявляются и взаимодействуют самые разнообразные силы и стихии и где нет чего-либо незначащего и незначительного. И где немалую роль играет своеобразие национального быта, характера и самосознания

Сосуществование, совмещение, взаимопроникновение двух планов: «высокого», теоретического — с одной стороны, и бытового, «приземленного» — с другой; сочетание почти романных ситуаций с отвлеченным, по слову автора, умозрением; способ мышления писателя, композиция, стилистика и лексика книги образуют ее самобытный мир, где каждый элемент, как кирпичик в здании, играет свою конструктивную (смысловую) роль.

"Вошла жена, Светлана, бумаги и копирки у меня поднабрать. Зачитываю ей про «корягу» «Эх ты — подросток вечный: все в бабу подглядываешь!» «Верно все в чудо бабищи, как у Феллини в «Амаркорде» подростки, вглядываюсь, не устаю всю жизнь дивоваться!» — «Значит, нормальный ты мальчик. А то сейчас все больше гомики «- «Вот чего совершенно не понимаю! «- «То и хорошо, папочка «- «Э, а, может, ты у меня лесбияночка ненароком?» «Ха… «А ведь верно- «Русский Эрос», сия фреска огромная, — в оптике подростка, что впервые до бабы дорвался, выписан. Но и сейчас каждый раз со Светланою как впервые и внове. И все мои записания-сочинения с тех пор — как продолжение «Русского Эроса» "

 

От издательства

Книга известного писателя и философа Георгия Гачева «Русский Эрос» — работа во многих отношениях уникальная. Подзаголовок книги — «роман» Мысли с Жизнью» — подчеркивает существенную особенность ее содержания: это, во-первых, исследование тех сторон человеческой культуры вообще и русской, в частности, которые связаны с понятием «эрос», и, во-вторых, — это дневник личной жизни автора, философски осмысливаемый и тем самым включаемый в круг идей книги

В ней предпринята, вероятно, первая в нашей литературе попытка комплексного культурологического анализа проблем эроса, к обсуждению которых и вообще как к таковым в нас на протяжении длительного времени воспитывалось стойкое предубеждение. «Эрос» рассматривается Гачевым как некий самостоятельный «космос», в котором проявляются и взаимодействуют самые разнообразные силы и стихии и где нет чего-либо незначащего и незначительного. И где немалую роль играет своеобразие национального быта, характера и самосознания

Сосуществование, совмещение, взаимопроникновение двух планов: «высокого», теоретического — с одной стороны, и бытового, «приземленного» — с другой; сочетание почти романных ситуаций с отвлеченным, по слову автора, умозрением; способ мышления писателя, композиция, стилистика и лексика книги образуют ее самобытный мир, где каждый элемент, как кирпичик в здании, играет свою конструктивную (смысловую) роль

Со всем этим связано и сугубо индивидуальное словоупотребление автора, намеренное отсутствие унификации в написании некоторых слов и выражений, имеющих, на его взгляд, свои оттенки смысла; а также использование, хотя и в зашифрованном виде, традиционно «запретных» в литературном языке слов, имеющих, однако, принципиальное значение в контексте книги как отражение (и осмысление) того специфического пласта обиходной речи, в котором запечатлено эротическое сознание народа

Впрочем, после нее в изданных у нас большим тиражом «Русских заветных сказок» А. Н. Афанасьева читатель, встретив и того рода лексику и в работе Гачева не будет, надеемся, столь шокирован.

«Русский Эрос» вобрал в себя обширный литературный и историко-культурный материал, интерпретация которого часто представляет и вполне самостоятельный интерес. И разумеется, в этой необычной книге надо всем царит личность самого автора — ее создателя и ее героя, жизнь и мысль которого находятся в постоянном скрещении и порождают все новые сюжеты длящегося романа. Гачев-мыслитель здесь, как всегда, смел и оригинален, Гачев-человек — обжигающе откровенен и — особым, «философским», юмором, озорной языковой игрой и печальной самоиронией — удивительно обаятелен. Даже тем, кто следит за творчеством этого писателя, новая его работа, без сомнения, откроет Гачева — еще незнакомого. А заинтересованный читатель — кто бы он ни был — непременно найдет в ней свое, ибо речь здесь идет о непреходящих человеческих ценностях, а духовное пространство книги велико.

Таков, Фелица, я развратен Но на меня весь свет похож                 Г. Р. Державин

 

От автора

Осенью 1966 г. ко мне обратился корреспондент журнала «Soviet Life» и предложил написать для заграничного читателя статью на тему: «Почему секс не стал магистральной темой русской литературы?» — так рекламно-зазывательно ее обозначив. Ну что ж? Этой ли темой не увлечься? Да еще в тот бурно кипящий, страстный период моей жизни, когда я отдирался от первой жены и семьи и прилеплялся уже намертво к жене- любови новой… Тут и, чтоб разобраться в космической силе, что тебя и хлещет и мытарит — и возносит и вдохновляет, — за соломинку Слова ухватиться жизненно потребовалось, при этом и себя сею волшебною палочкой завораживая, утихомиривая… Так и пошла и вся жизнь и писание того года под эгидой этой проблемы, и образовалась в итоге странная рукопись «Русский Эрос», где рассуждение о русской литературе переходит в исследование русской природы и истории; затем вторгается дневник личной жизни, и житейские ситуации трактуются как диалоги и сшибки сверхидей бытия и культуры

Я колебался, пришло ли время обнародовать эти записки плюсквамперфектного в отношении меня уж человека: меня давно прошедшего, как бы уж отмершего и другого персонажа в драме жизни?.. Но вот нынешняя грозная демографическая ситуация в России, когда катастрофически падает рождаемость, распадаются семьи, умножаются разводы… — ставит во всей остроте вопрос о непродуманности проблем Эроса в нашей культуре. И повинно в этом, в частности, ханжески-чистоплюйское отношение к культуре Эроса в нашей мысли и в литературе последних десятилетий. Между тем тут именно культура должна выработаться, а не слепота и закрывание глаз страусиное: отметится убегание, как платимся мы ныне отставанием в компьютерах за своевременные гонения на кибернетику. Между тем словом «Эрос» — как и «Логос» (Слово — Ум — Разум), и «Космос» (строй, порядок, красота) — обозначена еще с древности одна из великих энергий и сущностей бытия. Любовь и Вражда правят миром: образованием, соединением и распадом всех вещей и существ — в концепции античного материалиста и диалектика Эмпедокла. Между тем силу Вражды мы приветили (в концепции борьбы за существование), а вот Любовь — не любим… В итоге перекос образовался — не только в понятиях, но и в стиле быта и жизни. По нам и в диалектике — лишь борьба противоположностей суверенно, а их мир-миг. Между тем в ситуации нынешней планеты, когда мы за мир и сосуществование, — надо поднять в том числе и философскую значимость понятия Любви (или Эроса) как силы единения

И в нашей трудной трудовой жизни, когда так замотаны люди и души неурядицами хозяйственными и семейными, психологическими, что затмевает праздничную вообще-то сущность Жизни, так важно повысить тонус в наших умах и душах. Это повысит и творческую, и плодородящую потенцию

16.1.86

В последнее время в советской литературе все чаще появляются «феминистские» и «антифеминистские» повести и даже романы. Много горечи и обид, большие взаимные счеты есть у русского мужика к бабе и у русской женщины к мужчине. Надо тут спокойно разбираться, вдумываясь и в склад русской природы, в традицию жизни, быта и литературы

31. Х.86

 

Часть первая Эрос и психея

 

Эрос и психея русской женщины

«ПОЧЕМУ СЕКС НЕ СТАЛ МАГИСТРАЛЬНОЙ ТЕМОЙ РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ?»

Произведем сначала анализ предложенного редакцией «Soviet Life» вопроса: нельзя ли уже из самой постановки кое-что извлечь? Что есть «секс»? Для ответа не будем копаться в энциклопедиях и словарях, где нам предложат научное определение и понятие предмета; нас как раз интересует, что связывается с этим словом именно в обыденном сознании русского человека. В русском восприятии это слово — заимствованное и к тому же, в отличие от иных заимствованных слов, которых в языке немало, очень недавнее, ибо в словаре Даля, охватившем русский язык середины XIX в., этого слова нет. Очевидно, лишь в XX веке слово «секс» вошло в обиход — и то лишь в среде интеллектуальной элиты. Это объясняет, почему слово «секс» имеет под собой в русском обиходе суженный круг представлений, значений, в отличие от языков романских, где это слово домашнее, и даже германских, где оно вошло в обиход раньше и где объем связанных с ним идей расширен благодаря учению Зигмунда Фрейда, которое быстро обрело широчайшую популярность и вошло в быт и лексикон самых низовых слоев западного общества. Распространенное сейчас в мире представление о сексе (как оно мне, на русский взгляд, представляется) связывает с ним чувственное наслаждение в акте телесного общения полов и круг тех наших чувств, стремлений и идей, что вращаются около соития как цели. В этом смысле, конечно, и до появления слова «секс» в русском обиходе это явление, поскольку оно обозначает узловой миг в сфере продолжения рода (центральной для каждого народа), — русский язык обозначал через слова: «пол», «чувственная страсть», отчасти: «любовь», а также через целую сферу подцензурного языка (так называемый «мат»). И раз в народном обиходе и разговоре на эту тему толкуют постоянно, не есть ли это лицемерие литературы, как слова официального, наземного, так сказать, «за семью печатями», если она мало пишет об этом.

Но если на то пошло, где, в какой стране, в какое время литература много пишет об этом? Где секс является «магистральной линией» литературы? Конечно, большую откровенность и заинтересованность письменного слова этой темой можно встретить, например, во французской литературе (сравнительно с русской и германской, что связано с природой национального духа), в литературе всех стран Запада в XX веке, а еще раньше — в поздней античности (Апулей, Петроний), что вызвано особым, состоянием человечества, с историческим моментом в жизни общества. В XX веке в связи с ростом городов, цивилизации, машин, мыслей и слов, — над телом человеческим наросли гигантские скорлупы, влечение людей друг к другу наталкивается на многослойное отчуждение — и вот человек наедине с собой ощущает, как его распирает живородящая сила влечения — к природе, к людям, к истине; но эта беспокойная сила с трудом и очень сложными путями пробивает себе выход… Однако в общем эта сфера остается почти неприкасаемой для письменного слова, как бы сохраняясь для слова устного, а еще пуще — для тайны, для невыразимого, для того, что есть, должно быть, но не быть предметом слова, и оскорблением чего является его упоминать — как называть имя Бога в ветхозаветной и иных религиях, как изображать лик бога в исламе (где нет иконописи). Словно извечно существует договор между Эросом и Логосом, между дионисийским и аполлоновским (по терминологии Ницше) началами о разделении сфер влияния в бытии. Потому брак — это таинство, соитие — мистерия, любовь — стыдлива, и слово истинной страсти — целомудренно. И там, где Логос становится слишком настырным, где ум и дух человеческий, забывая свое дело чистой мысли и умозрения, залезает в дело чужое и начинает путаться у Эроса под ногами (а точнее: между ног), где слово нарушает табу и начинает слишком много разглагольствовать о сексе, а искусство начинает откровенно его представлять, — как это в XX веке, где тайну Эроса пытаются заменить дешевым стриптизом, а его сокровищницу пустить по рукам разменной монетой, — там Эрос мстит обществу ослаблением эротической силы в людях, распространением импотенции и свистопляской половых извращений. Происходит девальвация секса (это mot, остроумное словцо, принадлежащее искусствоведу Караганову)

Но что это за запреты! — возмущается непросвещенный рассудок. — Как можно устанавливать пределы нашему пытливому исследованию ума и слову? — Верно, пределов им иных нет как в том, что они «разум» и «слово». Вы же не станете кормить голодного человека словами о еде — нужен кусок хлеба в своей, вещественной форме, и он не подменим понятием, а Дух подменял Эрос лишь когда надо было разверзнуть ложе сна девы и непорочно зачать богочеловека. Это в Евангелии от Иоанна сказано: «В начале было слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог» (Иоанн. 1, 1). И это здесь платоновская идея. Но Платон видел шире, и не кто иной как Сократ в диалоге «Пир» объявил Эроса величайшим богом (ибо Любовь связует и соединяет все части, вещи мира в единое бытие и жизнь, которые бы иначе распались — и подчинил ему даже Логос: истинно философская беседа, то есть умное слово, а также проникновенное познание одушевляются эротическим влечением к возлюбленному существу, к истине (истине! сущности бытия) — и эта идея, спустившись в быт и обиход, знакома нам как «платоническая любовь»

Итак, начав с анализа понятия «секс», мы дошли до идеи Эроса. Путь совершенно естественный и логический, ибо секс — частная разновидность, вариант Эроса, Любви, что связует мир воедино и вечную жизнь питает непрерывным рождением и творчеством (труд — тоже форма Эроса). Недаром по «Теогонии» Гесиода в последовательности возникающих мировых начал Эрос появляется вторым: сразу вслед за Хаосом. Эрос, значит, первичнее Космоса (т. е. уже упорядоченного строя мира) и тем более Логоса. И заслуга Зигмунда Фрейда в том, что он в Новое время, когда столь запутанной стала жизнь и мысль, когда человечество закрылось от природы асфальтом, стенами, политикой, отвлеченнейшими духовными проблемами, — обнаружил, как под всеми усложнениями и напластованиями цивилизации — «под ними хаос шевелится» (по словам проникнувшего еще раньше в эту тайну русского поэта XIX века Федора Тютчева). Однако Эрос был в его учении о libido обужен до секса, и с этой точки зрения все общественные и духовные проявления человеческой жизни и творчества стали просвечивать как сублимированные, превращенные формы сексуального влечения. Здесь-то и завязывается спор народов, идеологий, точек зрения: одни считают это низведением, оскорблением человеческого духа, другие-напротив, его оживлением соками и кровью в материально-телесном, низовом источнике жизни

Кто прав? Чтобы рассудить спор, придется прибегнуть к третейскому судье, стороне незаинтересованной и для всех достаточно авторитетной. В качестве таковой вряд ли кто будет возражать, если призовем опять классическую эллинскую мысль. По Аристотелю, в человеке три седалища души: ниже диафрагмы (в животе и поле), в сердце и в голове. Значит, секс и ощущения имеют свою столицу в поле (а сексуальное наслаждение связано прежде всего с первичными телесными ощущениями: осязание, вкус, запах); любовь и чувства — в сердце; а ум, познание — в голове. Я недаром включаю в этот круг и познание. Во многих языках о соединении полов говорится: «они познали друг друга», «он познал женщину»; а слово «понятие» — того же корня, что и «по-ятие» (от старославянского ЯТИ, которое сохранилось в брани). И секс, и любовь, и познание — все это влечение разного

Блестящий анализ национальных образов истины: в частности, латинского veritas — от идеи «веры», а русского «истина» — как «естины» — от идеи бытия см. у русского мыслителя XX века П. Флоренского в начале его сочинения «Столп и утверждение истины» к соединению. И наиболее общим для всех понятием будет Эрос — та космическая сила, что соединяет, по эллинам, и луч солнца с землей, и мысль с предметом, и мужчину с женщиной. Эрос, проходя через разные этажи души человека, создает разные человеческие деятельности и искусства. Низовая душа, ум тела лучше всего выявляется в физическом труде (в умений), в спортивных играх, танце, отчасти театре, в пластическом искусстве скульптуры, отчасти в архитектуре и живописи. Ум сердца, сфера чувств, чистая любовь выявляются лучше всего в музыке и поэзии, недаром их основной орган — слух и звук. А эрос духа, ума выявляется в умозрении, познании и мысли — в науке и литературе (отчасти живописи, архитектуре — недаром глаз в голове, а ум — свет)

Среди всех этих частей души и человеческих деятельностей ни одна не важнее другой, и если голова выше, то пол основательнее: глубина и высота в нашем сознании равно похвальные понятия, и глубина мысли не «ниже» мысли высокой. Просто у разных народов и в разные исторические полосы образуются как бы различные комбинации из этажей Эроса — и потому мы можем сказать, что секс занимает большее место во французской литературе, чем в русской, и в двадцатом веке эта тема значительнее, чем в девятнадцатом. Вот теперь-то мы можем уже задать и вопрос: «Почему?» Но сначала — «Как?»

 

«Попугай!», Черномор и сон Татьяны

Это лето (1966) я проводил в деревне на Смоленщине, и там мне внезапно открылась тайна русского секса. И вот каким образом. В избе, где я кормился, к хозяйской девочке Наташе, лет 11, во время моих приходов, слетались ее подружки и щебетали на диване, наблюдая за мной. И как-то раз я поднялся, сделал странную гримасу, выпучил глаза, растопырил руки, скрючил пальцы и кошачьей мягкой походкой направился к дивану, и сделал рывок, будто бросаюсь, и издал звериный рык. Эффект был потрясающий. Когда я только встал из-за стола — они замерли, когда направился — как завороженные, смотрели, когда стал подходить — стали съеживаться, когда же издал рык, — они затрепетали, и из них вырвался писк, визг — всеобщий ликующий клекот! С тех пор мне не было проходу: как только я подходил к избе, слеталась стайка беленьких девочек и умоляла меня: «Дядька Гошка, попугайте нас!». «Попугай меня!» — где же это я слышал еще? Ах да! Ведь это однажды из женщины в страстную минуту вырвалась мольба клекотом прямого слова: «Попугай меня!» Испуг в детях — эротическое чувство. И для беленьких русских девочек я, черный, смуглый, средиземноморский этнический тип, жидо-болгарин, да еще тогда не брившийся и зараставший бородой, — выглядел этаким Бармалеем, Приапом. И вдруг я понял «Руслана и Людмилу» Пушкина. Это же сон о смертельно-страстном соитии. С брачной постели похищают Людмилу. Но именно этого ждет дева от «тайны брачной постели»: что похитят ее как деву, сорвут покров ее девственности. Само похищение представляется как явление колдуна — карлы бородатого. Черномор — это фаллос собственной персоной, обросший волосами, — Приап в сознаньи русских дев. Черномор уносит с собой Людмилу (Людмила — чисто женское начало — ему отдается). В ходе акта, который есть сногсшибательное головокружение и ощущается как полет, скачка и транс, — проносятся видения: ей чудится, как она бродит по райским садам, по замку — в то время как над ней работают, за нее борются, толкая друг друга, четыре здоровых мужика-фалла: богатыри Руслан, Рогдай, Фарлаф, Ратмир. Они все разные — и все в ней толкутся: удары поединков — это толчки о ее лоно

Наконец наступает высший момент: полет Руслана в небо на бороде Черномора — восхищение, упоение битвы — и вот удар, срезана борода — и сила истекает, наступает сладкая истома, тишина, утро и пробуждение. A propos — усекновение Русланом бороды Черномора — это русский вариант всемирного космического мифа, который у Гесиода в «Теогонии» выступает в рассказе об оскоплении Кроносом отца своего Урана (древнейшее проявление Эдипова комплекса). Суть этого мифа — отнятие эротической силы у прежнего поколения титанов, преисподних духов, гномов, укрощение стихий хаоса, поворот круга времени (Хронос) и начало Космоса, установление в мире нового строя: власть новых богов- олимпийцев наступит. Вообще Пушкин — один из наиболее одаренных пониманием Эроса русских поэтов, и, как про Гомера и Гесиода говорили, что они дали эллинам их богов, так и Пушкин — русский мифотворец: он открыл русские варианты космических событий. Так, его поэма «Медный всадник» о том, как река: «космическая женская влага — отомстила городу, Петру (petra — камень по-гречески) за насилие над собой, — есть русский вариант мифа о потопе, известного по Библии, по греческому преданию о Девкалионе и Пирре и др. В поэме «Гавриилиада» он открывает то, что, по аналогии с Эдиповым комплексом, можно бы поименовать «комплексом Марии»: дева Мария в поэме Пушкина размышляет: Один, два, три! — как это им не лень.

Могу сказать, перенесла тревогу: Досталась я в один и тот же день Лукавому, архангелу и богу Но именно об этом мечтает русская женщина в любви: чтобы она одновременно была и ангельски светлой, духовной, божественной; и огненно-страстной, дьявольской; и просто человеческой; она хочет испытать зараз рай, ад и землю. И недаром подобные же хороводы мужчин заводят вокруг себя героини Достоевского: Настасье Филипповне нужен и князь Мышкин — ангел света, и черномазый Рогожин (который и заколет ее ножом: тоже эротический символ — прободения), и мелкий земной бес Ганя Иволгин, и свора разной нечисти и пузырей земли. То же самое и Наташе Ростовой пришлось пройти через романтически-идеаль-ную любовь к неземному князю Андрею, чувственную преисподнюю страсть к Анатолю Курагину, пока не сочеталась с земным Пьером Безуховым (были еще рассудочный Борис Друбецкой и лихой гусар Денисов). И в «Братьях Карамазовых» Грушенька играет мужским множеством, в которое входят: человечный Митя, инфернальный Вельзевул — сладострастник — отец — Федор Павлович Карамазов ! но ее влечет приблизить к себе и чистого ангела Алешу. Кроме того, на втором плане вокруг нее увиваются: рассудочный Ракитин, какой-то поляк — любовь девичества и т. д.2

Таким образом, везде мы сталкиваемся как бы с мужской артелью. Неслучайно и Эдипов комплекс в России совершенно точно выражен в романе Достоевского множеством братьев (Иван, Алеша, Митя Карамазовы и Смердяков), которые так или иначе причастны и совершают убийство отца Карамазова. Везде здесь на место западного принципа единоличности русский принцип артельности, соборности, множества

Это имеет связь с типом оргазма русской женщины, который можно проследить по сну Татьяны. Сон Татьяны — тоже восхищение девы. Поток в снегу — это видение эротической влаги мира; мосток через него хрупкий — это как покров девственности; пройти через мосток, оставить его за собой помогает медведь: от него исходит эротический испуг; бегство и погоня, продирание через лес — это перегонки самого страстного действа в ритме телодвижений: она падает, запыхивается. Само страстное действо, как езда на перекладных, состоит из нескольких актов — ступеней слияния с бытием, причащения к разным кругам мироздания (совершается в сжатом виде то же паломничество пилигрима сквозь мир, как и в «Божественной комедии» Данте). Так, Татьяна, проваливаясь на новый этаж эротического исступления, попадает на шабаш чудовищ: «Один в рогах с собачьей мордой, Другой с петушьей головой, Здесь ведьма с козьей бородой… а вот Полужуравль и полукот. Вот рак верхом на пауке, Вот череп на гусиной шее» и т. д. Химеры, составленные из разных частей, — это в шабаше Эроса носятся и соединяются разные суставы, члены тел — и порождаются дивные новые существа от смешения: всесильный космический Эрос в своей страстной свистопляске все что угодно соединить может

Но видя этих чудовищ, Татьяна именно в себе обнаруживает эти возможности: что и в ней «хаос шевелится». Ведь если то, что мы видим днем, наяву, — это нам данное как объекты извне, то уж сновидение — это извлечение того, что таится в нутре нашем — это выявление состава нашего «я». И проваливаясь в ходе страстного состояния все глубже на новые этажи бытия, человек узнает свое родство со все новыми и новыми стихиями, чудовищами мира: у Татьяны это поток, лес, медведь, бесстыжая пляска химер — но это одновременно новое откровение мира себе и себя миру: срываются покровы, существа мира отверзаются навстречу друг другу, и между них воцаряется открытость — исчез эгоизм, и установилось всепонимание

И наконец является Он — Онегин: в самом имени обозначен всеобщий русский мужской «Он». Начинаются замирания и судороги: «Он засмеется — все хохочут; Нахмурит брови — все молчат». Завязывается захватывающий поединок за нее между нечистью и Онегиным (как в «Руслане» поединки богатырей). В нее вонзаются различные стержни: «Копыта, хоботы кривые, Хвосты хохлатые, клыки, Усы, кровавы языки, Рога и пальцы костяные. Все указует на нее». Близится высший миг. Входит Ленский предтеча, как архангел в «Гавриилиаде». «Вдруг Евгений Хватает длинный нож, и в миг Повержен Ленский». Нож обнажился — режущий, колющий. «Нестерпимый крик раздался… хижина шатнулась… И Таня в ужасе проснулась… Глядит, уж в комнате светло»

Отсюда видно, что и всякая чертовщина в гоголевских «Вечерах на хуторе близ Диканьки» имеет тоже своей подоплекой особую разновидность Эроса. Гениальный слух Пушкина в этом имени сгустил ряд стихий русского космоса. Во-первых: здесь спрятан огонь — в отличие от женского начала воды. Но это русский огонь — холодный «лед и пламень», снег, что тоже обжигает. Здесь и нега, а в соединении с именем Евгений Онегин — слышится игра: ген — нег («ген» род, по-гречески)

Как видим, сон Татьяны имеет структуру, сходную с сюжетом поэмы «Руслан и Людмила» Это сон вещий в нем предугаданы последующие события романа — гибель Ленского от руки Онегина Но он вещий именно оттого, что он эротический в своей подоснове так как все в мире пронизано Эросом, то во всяком явлении жизни можно узреть универсальную структуру страстного действа зарождение, разгорание, движение, кульминация и гибель Потому сны всегда «в руку»- сбываются Итак, в сне Татьяны — самом целомудренном слове русской поэзии, сне, который так упоенно декламируют идеальные русские девы, — открылось, как и там, в самом сокровенном, вгнездился и бьет пульс высокого Эроса Приоткрой эту тайну — девы с ужасом разбегутся, но деваться им некуда будет, ибо увидят, что они преданы, что подвело их самое интимное и дорогое — их собственное существо, — и там нет укрытия! А чего доброго — еще исключат сон Татьяны из программы средних школ.

Но если секс вгнездился в самое целомудренное слово русской поэзии, как же тогда можно говорить, что он не составляет «магистральную линию русской литературы»? Отгадка в том, что это — сон. Перед нами — не реальное страстное соитие, а сон, мечта о нем, выраженная причудливой игрой духа и фантазии. То есть секс представлен здесь в высшей степени косвенно, и не сам по себе дорог, но богатством чувства, игрой духа, которые он питает и дает им повод развернуться. Пройти из одного угла сцены в другой можно по прямой за двадцать шагов и в несколько секунд. Но вот выходит пара танцоров и превращает этот пятачок сцены в мировое пространство, где проносятся эльфы, эфирные тела, в мириадах телодвижений являют великолепие каждого шага, изгиба руки, божественность любой позы, — и забыто время — устанавливается вечность. В русской литературе в высшей степени развиты сублимированные! превращенные формы секса, где он выступает как Эрос сердца и духа

Причины этого могут быть или в том, что сексуальное чувство в России не обладает такой силой и интенсивностью, чтобы весь Эрос мог в нем, хотя бы на время, сосредоточиться, — или в том, что другие виды Эроса: любовь сердца, творчество духа имеют больший удельный вес в его составе. Собственно, и то и другое справедливо, и одно вызвано другим. Чтобы весь Эрос мог совпасть с плотью, человеческое тело, этот торжественный плод родной земли, должно сочиться солнцем, быть пропитано всеми стихиями национального космоса, быть божественно, — тогда и вкушение его будет полным священнодействием Но недаром так редка в русской живописи обнаженная натура, недаром, в сравнении с другими искусствами, слабовата скульптура, только тело русского мужчины или женщины принципиально не содержит основного состава национального космоса и не может полностью выразить существо русского человека — напротив преимущественное изображение его и его жизни и влечений дезориентировало бы, так как перетягивало б интерес к тому, что не самое главное, не столь существенно Отчего бы это? Ведь мы знаем по античной пластике, по фламандской живописи (Рубенс), что прекрасная плоть людей может восприниматься как главный цвет и плод общества: в пышных, сочных формах женщин, в натюрмортах с рыбами, плодами фламандцы наслаждались плодородием земли, отвоеванной ими у моря и любовно возделанной их трудом А в каких народах и странах может быть прекрасно прямое изображение сексуального влечения — в слове? Бесспорно, наиболее богатой культурой в этом отношении отличается французская литература: Рабле, Лафонтен, Парни, Мопассан И самые смелые сцены у них почему-то не коробят нравственного сознания, так что даже Лев Толстой, столь отчаянно отбивавшийся от власти чувственной страсти над человеком, восторженно писал о Мопассане (в предисловии к его сочинениям — в 1894 г), в котором чернь выискивала скабрезность и порнографию, — как о писателе, пробуждающем в человеке острое нравственное чувство Очевидно, здесь сбылась некая гармония между Эросом и Логосам. В этом народе, живущем среди природы, которая во всех отношениях, и плодородие земли, и влага, и тепло и яркость солнца, и воздух — соблюдает идеальное чувство меры, в общем нет ни гипертрофии духовности, ни разросшейся и подавляющей своими запросами дух телесности Лишь единственно, может, некоторый избыток chaleur (жара) имеется, который заставляет дымиться сочное, влажное тело земли в бодлеровских odeurs, parfums (запахах и ароматах), и вливает в sang (кровь) избыточный огонь и живость. Сладострастие здесь, довательно, вздымается как естественное дыхание национального Космоса — и слову, Логосу, общественному сознанию ничего не остается как любовно отталкивать наступающий Эрос, удерживать его в своих границах, — но отсюда между ними непрерывные контакты, хороводь! и обхаживанья друг друга, балансированье на грани И живость французского острого ума — esprit — в галантности и изяществе: в том, что он и дает сексу проявиться, и в то же время увиливает от его поползновений и сохраняет независимость духа и полет ума, так что секс во французской литературе представляет собой сцены игр между Логосом и Эросом Как французы уступают грекам в скульптуре, т. е. в пластике нагого тела, но превосходят все народы в модах — те искусстве сочетания наготы и одежды, в искусстве в меру приоткрывать покровы, так и французской мысли и слову чужды англосаксонская и германская глубинная туманность мысли, тянущейся к безднам, славянская стихийность и аморфность — те всякая обнаженность и беспредельность духа, — зато в высшей степени, развит стиль: приодетость мысли, форма слова Да и секс есть как бы домашний, приодетый, прикудрявленный и припудренный Эрос, лишенный космичности и стихийности вакханалий и введенный из мирового пространства в помещение салона и будуара, где Эрос стал Эротом, амурчиком. Уже Платон отличал в «Пире» двух Эросов: один — первоначало бытия, прародитель всего, а другой — сын Афродиты уже порожденный, малый Эрос, Эрот, то, что мы ныне обозначаем как «секс»

Анатоль Франс в «Острове пингвинов» именно с введением «первых покровов» связывает резкое обострение эротического влечения у прежде невинных пингвинов: «Вот и сейчас на берегу — две-три четы пингвинов занимаются любовью на солнышке. Поглядите, с каким простодушием! Никто не обращает на них внимания, и даже сами участники, кажется, не слишком увлечены своим занятием. Но когда пингвинки прикроют себя одеждами, то пингвин не столь ясно будет отдавать себе отчет в том, что именно влечет его к ним. Неясные желания породят всякого рода мечтания и иллюзии; словом, отец мой, он познает любовь с ее нелепыми муками. А меж тем пингвинки, опустив глаза и поджав губы, будут делать вид, что под своими одеждами хранят сокровище!..» И когда переодетый монахом Магисом дьявол приодел первую неказистую пингвинку и толпы молодых и старых с вожделением потянулись за ней, злорадствующий змий воскликнул: «Полюбуйтесь, как они шагают, устремив взоры на сферический центр этой юной девицы, — только потому, что этот центр прикрыт розовой тканью»

Недаром француз Стендаль в поисках истинных страстей, т. е. искреннего Эроса, обращался к Италии, а в высшем обществе своей страны его удручало развитие любви-тщеславия как господствующей

Во Франции книги преследовали за безнравственность («Мадам Бовари», например), в России — за политику и атеизм, а на нравственность даже литература слабо покушалась… Если перебрать книги русских писателей, то образов чувственной страсти окажется ничтожно мало. В поэзии начала XIX века все эти амуры, Киприды, Ад ели отзываются скорее условным поэтическим ритуалом, навеянным французской или античной литературой..

 

Русский космос и любовь русской женщины

Из каких же стихий состоит Русь и каков состав, каково вещество русской телесности? Если взять в качестве шкалы эллинские четыре первоэлемента: земля, вода, воздух и огонь, из которых посредством Любви и Вражды (соединения и распада) возникает все и всякая вещь в мире, — то Россия с этой точки зрения явит следующую картину

3 е м л я — мать-сыра, не очень плодородная, серая, зато раз метнулась ровнем-гладнем на полсвета бесконечным простором — как материк без границ: рельеф ее мало изрезан, аморфен, характеры людей не резко выражены, даль и ширь мира важнее высоты и глубины (в отличие от горных или морских народов). Недаром за определенностью, резкой очерченностью характеров и страстей тянулись русские писатели на юг: на Кавказ (Лермонтов), к Черному морю («Бахчисарайский фонтан», «Цыганы» Пушкина)

Небо России — мягко-голубое, часто серое, белое, низкое. Солнца немного: оно больше светит, чем греет, не жаркое, так что в России из стихий важнее расстилающийся ровный данный свет (и связанные с ним идеи: «белый», «снег», «чистота»), чем огонь — как начало «я», индивидуальной, все в себя превращающей, всепожирающей активности. Отсюда цвета и краски в России — мягкие, воздушные, акварельные. В России — в изобилии воздуха и воды

Воздух — без огненно-влажных испарений земли (как запахи и краски Франции), но чистый, кристальный, прозрачный (призрак!) — т. е. на службе, скорее, у неба и света, чем у Земли, — и более открыт в мировое пространство, чем атмосферой. В России легко дышится, и дух человека легко уносится ветром в даль (которая здесь по святости занимает то же место, что высь у других народов); душа не чувствует себя очень уж привязанной к телу — отсюда и самоотверженность, готовность на жертвы, и не такая уж обязательность телесных наслаждений, которые легко переключаются на радости более духовные. Чувственность тела — это его как бы огненная влажность, его дыхание, его ум. В России же, изобильной водой, влага — более сырая, вода чистая, белая, светлая — как и воздух. Недаром и национальный напиток — водка — жидкость бесцветная, тогда как во Франции — вино, красное как кровь (sang). И если вино пробуждает, то водка глушит чувственность. Секс исходит из чувственности: это истечение влаги из страстного касания тел

Такое сочетание стихий в России отложилось в составе и характере русской женщины и определяет тот род любви, которую она вызывает. «Не та баба опасна, которая держит за…, а которая- задушу», — сказал однажды Лев Толстой Горькому!. И вот Татьяна: когда она девочка, в ней меньше женской прелести, чем в сестре Ольге; когда дама — избыток, но это не убавляет и не прибавляет в ней способности любить. Если прелесть — зависимая от времени, переменная величина, то любовь — независимая, постоянная. Но постоянной любовь может оставаться именно потому, что она — неосуществленная, не увязла в сексе: Горький М Собр соч — М., Л, 1933. — Т. XXII — С 55

Я вас люблю (к чему лукавить?), Но я другому отдана, Я буду век ему верна

Татьяна здесь — как русская женщина в анекдоте: жила с одним, любила другого — и все трое были равно несчастны. Да, но что было бы, если бы Татьяна отдалась по любви Онегину? Да они оба бы угробили свою любовь — осуществлением. И Татьяна здесь так же инстинктивно опасается адюльтера — могильщика любви, как Онегин опасался супружества: «привыкнув, разлюблю тотчас». А так, когда женщина любит одного, но вынуждена жить с другим, — любовь изъята из-под власти секса («души моей ты не затронул», — говорит в анекдоте русская женщина употребившему ее мужчине) и исполняется духовным Эросом. Теперь любовь существует как вечная рана в сердце Татьяны, в душе Онегина — ив этой взаимной боли и божественном несчастье они неизменно принадлежат друг другу и на век России соединены

В самом деле, сквозь всю русскую литературу проходит высокая поэзия неосуществленной любви . «В разлуке есть высокое значенье», — писал Тютчев. Но нельзя рябине к дубу перебраться: Видно, сиротине, — век одной качаться, поется в русской народной песне. Дан приказ! ему — на запад, Ей — в другую сторону, пелось в песне времен гражданской войны. Жизнь разводит влюбленных, как мосты над Невой, — верно, для того, чтобы усиливались духовные тяготения и чтобы стягивалась из конца в конец вся необъятная Русь перекрестными симпатиями рассеянных по ней существ, чтобы, как ветры, гуляли по ней души тоскующих в разлуке — и таким образом бы народ, который не может на русских просторах располагаться плотно, тело к телу, но пунктирно: «…как точки, как значки, неприметно торчат среди равнин невысокие твои города» (Гоголь. "Мертвые души". Т. I. Гл. XI), — чтобы этот народ тем не менее представлял бы собой монолитное спаянное существо, единую семью, — и вся бы Русь, земля, родная, бедная, сочилась, дышала и была бы обогрета любовью. Отсюда в России у каждого человека такое щемяще-живое чувство родины — ибо ее просторы не пустынны, но овеяны, перепоясаны любвями. И русские пути-дороги словно маршруты любвей. Недаром идеалы русских женщин комсомолец, расставаясь, просит ее написать письмецо:

Но куда же напишу я, Как узнаю я твой путь? Все равно, — сказал он тихо, Напиши куда-нибудь

И он прав, действительно, все равно, куда, ибо вся Русь — родина, распростертый воздушный океан любви, и везде там его любовь — к родной. В России пишут без адреса («на деревню дедушке» пишет чеховский Ванька Жуков; Плеханов и Ленин пишут «Письма без адреса»; Гоголь писал на Русь «из прекрасного далека», а Белинский так же отвечал вроде и ему — письмом к Гоголю, а по сути, так: в русское пространство) — и все равно любовь и слово души не пропадает, а где-то залегает бороздой в ее путях-дорогах пространственных и исторических. Недаром в русском языке самое любовное слово у возлюбленных — это не «дорогая» (darling) и не «любимая», а «родная», «родненький», «родимый»; то есть, русская любовь между мужчиной и женщиной — той же природы, что и любовь к родине. Но это значит и обратно: что и мужчина от любви к женщине ждет не огненных страстей, но того же упокоения, что дает родина — мать-сыра земля: Ночью хочется звон свой Спрятать в мягкое, в женское исповедывалась буйная и горластая махина Маяковского. И русская женщина, прижимая буйную головушку, лепечет: «Сына мое», и ее чувство — материнское

И вот русская женщина словно и для того создана, чтоб быть сосудом, вместилищем, источающим и рассеивающим по России именно такую любовь — как бы с дистанционным управлением: чтобы отталкивать от непосредственного слияния, зато тем мощнее удерживать страсть на расстоянии, чтобы перегонять секс в дух, огненную влагу — в воздух и ветер. — Вот Настасья Филипповна Достоевского. Это женщина инфернальная, огненная. Она как жар-птица, русская шаманка

Она все время хохочет и вскрикивает — как крылами бьет, и все время увиливает из всех силков, вариантов упокоенной жизни, что ей расставляют мужчины. Они ее ловят, однако выходит так, что она их поймала, заворожила, а сама не далась — опять вольна, на ветру, крыльями хлопает, ветры производит и гортанно хохочет и все расплескивает вокруг себя искры страстей. Ведь вот, кажется, «счастье так близко, так возможно»: князь Мышкин и она узнают друг в друге тех, чей образ в душе носили еще до встречи (как и Татьяна: «Ты в сновиденьях мне являлся…»), и он предлагает ей руку, брак, и ему наследство привалило, а ей избавленье от адской своры самцов, вьющихся около нее, — так нет же, она отвергает! И права Это в ней русская любовь инстинктивно самозащитно отталкивает свое реальное осуществление — чтобы пребыть, уже вечно существовать в тоске, воспоминании, что «счастье было так близко, так возможно» Ее любовь с князем уже состоялась, и свой высший миг она уже пережила в узнавании души душой — как родных Чего же боле? Она и осуществлена уже, сбылась по-русски Потому ей, жар-птице, единственно осталось — на костер: сгореть, как самосжигавшиеся раскольники Из нее источается сексуальная сила, но огненную влагу своей плоти она засушивает (она, содержанка, пять лет мужчинам из гордости не давалась!), раздувает на ветер, жизнь свою в пространство швыряет, а огнем своим устраивает самоубийственный пожар всему — в том числе и деньгам; так Русь подпалила Москву в 1812 году

Настасья Филипповна — это русская «дама с камелиями»: недаром этот образ так часто травестируется в романе «Идиот». Но в отличие от мягкой, нежной, влажной француженки — это сухой огонь, фурия, ведьма: секс в ней изуродован и попран с самого начала, чувственность ненавистна. И это лишь кажется, что она — жертва. Ей, по ее типу, именно этого и надо, и желательно. То есть ее высшее сладострастие — не соитие, а разъятие: ходить на краю бездны секса, всех распалять — и не дать себя засосать: т. е. это надругательство русского ветра, духовного Эроса над огненно-влажной землей секса. И потому место телесных объятий, метаний, переворачиваний, страстных поз — занимает свистопляска духовных страстей: гордости! унижения, самолюбия: кто кого унизит? Здесь, жертвуя собой, в самом падении испытывают высшее упоение самовозвышения, когда заманивают друг друга, чтоб попался в ловушку: принял жертву другого — ну на, возьми! Слабо? В России секс вместо локальной точки телесного низа растекся в грандиозное клубление людей — облаков в духовных пространствах. Перед нами искусство создания дыма без огня. Потому совершенно безразличен или мало значащим становится акт телесного соединения влюбленных или обладания. Напротив, как ни в одной другой литературе мира развито искусство любить друг друга и совокупляться через слово Если у Шекспира, Стендаля разнообразные и пылкие речи влюбленных предваряют и ведут к любовному делу, то здесь действие романа начнется скорее после совершенных любовных дел: они питают своей кровью последующее духовное расследование — как истинную любовную игру В «Бесах» расхлебываются дела Ставрогинского сладострастья (Хромоножка, жена Шатова) В «Братьях Карамазовых» — соединение Федора Павловича с Елизаветой Смердящей (везде подчеркнута уродливость плоти) было когда-то, а на сцене его плод — Смердяков и отмщение чрез него Катерина приходит к Дмитрию Карамазову отдаться — но он не берет ее, ибо главного: насладиться унижением ее гордости — уже достиг. И ее кажущаяся любовь к нему потом и жажда самопожертвования — есть месть за унижение Гордость сломить другого любой ценой — вот истинное обладание, по Достоевскому, и достигается оно, как в шахматах, предложением жертвы отдав себя в жертву, унизившись; если ты примешь жертву, ты попался, я возобладаю над тобой. Потому каждый боится принимать жертву и, напротив, щедр на провокационное предложение себя в жертву. В поддавки играют… Любовь — как взаимное истязание, страдание, и в этом — наслаждение. Словно здесь в единоборство вступили два из семи смертных грехов: гордыня и любостра-стие, — чтобы с помощью одного то ли справиться, то ли получить большее наслаждение от другого. Телесной похоти нет, зато есть похоть духа.

Под стать женщине — и мужчина в России Тютчев, сгорая в геенне шумного дня, умоляет:

О ночь, ночь, где твои покровы, Твой тихий сумрак и роса?!

То есть огненно-воздушный, летучий состав русского мужчины («Не мужчина, а облако в штанах»! — Маяковский) с израненной и опаленной землей:

Ведь для себя не важно и то, что бронзовый, и то, что сердце — холодной железкою

(тот же Маяковский и там же)

тихого ветерка и журчанья влаги желтеющая нива» рисует образ страстия. И что сюда входит? «ветерка» и «Росой обрызганный струится по оврагу…». Манифест русского Эроса Пушкина: жаждет прохлады, веянья. Лермонтов в «Когда волнуется русского блаженства и сладострастия Свежий лес шумит при звуке душистой…» «Студеный ключ

в следующем стихотворении

Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем, Восторгом чувственным, безумством, исступленьем, Стенаньем, криками вакханки молодой, Когда, виясь в моих объятиях змеей, Порывом пылких ласк и язвою лобзаний Она торопит миг последних содроганий О, как милее ты, смиренница моя О, как мучительно тобою счастлив я, Когда, склоняяся на долгие моленья, Ты предаешься мне нежна без упоенья, Стыдливо-холодна, восторгу моему Едва ответствуешь, не внемлешь ничему И оживляешься потом все боле, боле И делишь наконец мой пламень поневоле                 Пушкин

Пламенная вакханка — жрица секса — оттесняется стыдливо-холодной русской женщиной. Выше сладострастья — счастье мучительное, дороже страсти — нежность. Такое толкованье любви близко народному. В русском народе говорят «жалеть» — в смысле «любить»; любовные песни называются «страдания» (знаменитые «Саратовские страдания»); в отношении женщины к мужчине преобладает материнское чувство: пригреть горемыку, непутевого. Русская женщина уступает мужчине не столько по огненному влечению пола, сколько из гуманности, по состраданию души: не жару, сексуальной пылкости не в силах она противиться — но наплыву нежности и сочувствия. То же самое и в мужчине русском сладострастие не бывает всепоглощающим. Мефистофель в пушкинской «Сцене из Фауста» насмешливо напоминает Фаусту: Что думал ты в такое время, Когда не думает никто. Значит в самое острое мгновенье страсти дух не был связан и где-то витал… Но вот воронка засосала: наконец попалась русская женщина — Анна Каренина, Катюша Маслова… Хотя последняя — вариант русской «дамы с камелиями», как и Настасья Филипповна, только не инфернальной, а земной, но и для нее тоже высшее наслаждение — гордость, отвергать жертву, предложенную Нехлюдовым, — этим рафинированным Тоцким, который через нее теперь душу спасти хочет, как раньше тело услаждал. Но и здесь любовная ситуация распластывается на просторы России, растягивается на путь-дорогу; только тут уже мужчина занимает место декабристок и сопровождает умозрительную возлюбленную — идею своего спасения: ибо к Катюше-ссыльной давно уже де чувствует Нехлюдов ни грана телесного влечения (и здесь духовный Эрос воспарил на попранном сексе). Такая ситуация вероятна в любой другой литературе (де Грие влачится за Иоаноном, продолжая именно страстно любить ее), а в русском мире знание оказывается абсолютно естественной. Толстой — тот русский гений, который не мог примириться с тем, что эта бездна — секса, чувственно-страстного Эроса остается для русской литературы неисповедимой, за семью печатями тайной; чистоплюйство русского слова в этом отношении мучило его — и он подвигнулся и предался ее испытанию. «Человек переживает землетрясения, эпидемии, ужасы болезней и!сякие мучения души, но на все времена для него самой мучительной трагедией была, есть и будет — трагедия спальни» — так, по ловам Горького, говорил старик Толстой

 

Соитие в природе и в человеке

Что такое секс, чувственная страсть для русской женщины и для русского мужчины? Это не есть дар божий, благо, ровное тепло, что обогревает жизнь, то сладостное естественное отправление прекрасного человеческого тела, что постоянно сопутствует зрелому бытию, — чем это является во Франции и где любовники благодарны друг другу за радость, взаимно друг другу приносимую. В России это — событие; не будни, но как раз стихийное бедствие, пожар, землетрясение, эпидемия, после которого жить больше нельзя, а остается лишь омут, обрыв, OTKOC,) овраг. Катерина в «Грозе» Островского зрит в душе геенну огненную и бросается в Волгу; Вера в гончаровском «Обрыве» оправляется от этого, как от страшной болезни, словно из пропасти выходит; Анна Каренина и та, что у Блока, — остаются «под насыпью, во рву некошеном…». И вступившие в соитие начинают люто ненавидеть друг друга, страсть становится их борьбой не на живот, а на смерть. Катерина своей смертью жутко мстит слабому Тихону и безвольному Борису — после ее смерти они всю жизнь могут ощущать себя лишь ничтожествами. Между Вронским и Анной сладострастие сопровождается усиливающимся взаимным раздражением, уколами, оскорблениями — видно, за то испытываемое ими унижение своего человеческого достоинства, что они своей чувственной страстью друг другу причиняют. И когда Анна идет на смерть, она опять страшно мстит всем, оставляет после себя полное разорение: Вронский торопится на войну, чтобы погибнуть, ибо видит только кошмар раздавленной головы; Алексей Александрович лишен всякого стимула жизни; и две сироты брошены в холодный, запутанный мир. Но то, что в России соитие событие, может, так это и надо! И в природе вещей! Ведь как рассуждает герой «Крейцеровой сонаты»: «Мужчина и женщина сотворены так, как животное, так что после плотской любви начинается беременность, потом кормление, такие состояния, при которых для женщины, так же как и для ее ребенка, плотская любовь вредна… Ведь вы заметьте, животные сходятся только тогда, когда могут производить потомство, а поганый царь природы — всегда, только бы приятно»

И в самом деле: ведь акт зачатия есть один из катастрофических моментов в жизни живого природного существа; к нему оно готовится, зреет и, когда готово, отдает в нем свой высший сок, передает эстафету рода, и дальше, собственно, его личное существование в мире становится необязательным. Недаром самцы в разных животных царствах гибнут после оплодотворения, а в мировосприятии русской литературы, как правило, мать умирает после рождения ребенка (таковые сироты с материнской стороны — большинство героев Достоевского да и в «Дубровском» Пушкина и т. д.). Значит, может быть, именно то отношение к Эросу — как к грозной надвигающейся величавой стихии, а к соитию — как однократному священнодействуй — и есть то, что присуще, нормально для природы человека; и напротив: размениванье золотого слитка Эроса на монеты и бумажные деньги секса, пусканье Эроса в ходовое обращение — противоестественно? Итак, необходима ли человеку постоянная и равномерная сексуальная жизнь

Если идти по логике «от противного», т. е. раз у животных так, то, значит, у разумного существа должно быть наоборот, то да. Как раз у животных лишь раз в году — или в иные периоды — происходит течка, а в остальное время полы спокойны друг к другу. А так как тенденция человека — сделать свою жизнь независимой от природы, ее законов и ритма: для того и труд, одежды, дома, города, наука, разум, культура, любовь, искусственные катки летом, бассейны под открытым небом зимой и т. д., - то можно заключить отсюда и об Эросе: что эту стихию человеку свойственно укротить, и, как река процеживается по отсекам гидроэлектростанции, — употреблять его с приятностью и в малых дозах, без риска, без ощущения смерти и трагедии. Заключение такое подозрительно своей автоматичностью. Попробуем идти не от рецептов логики, а от живого представления человека. Что есть чувственность? Это — тонкокожесть, острая реактивность нашего покрова-кожи, той пленки, что отделяет (и соединяет) теплоту и жизнь нашей внутренности — от мира кругом. В этом смысле человек наг и гол по своей природе: лишен панциря, толстой кожи, шкуры, меха, волос — и всю жизнь он имеет вид новорожденного животного, и значит, ему, словно по божьей заповеди, предназначено быть вечным сосунком, младенцем. В оборону нам, вечным детям природы, и предоставлено быть мудрыми, как змеи: дан разум, мысль, труд и искусство, чем мы и нарастили над собой шкуру одежд, панцирь домов, рощи городов. Это те соты и паутины, что мы себе выткали. Но в глубине существа человек знает и чует себя, что он наг и сосунок, и когда ложится спать и скидывает одежды — все его детство и младенчество проявляются: он зябко кутается, свертывается клубком словно вновь в утробу матери возвращается. Потому все: даже гнусные люди и злодеи — во сне умилительны, и даже справедливо убивающий сонного (леди Макбет) потом всю жизнь казнится, ибо душа сонного безгреховна.

Животное же и когда спать ложится, все в своем панцире, в дому и в отъединенности от мира пребывает: одежду ему не скинуть, кожа толста. Самец и самка даже когда в одном логове и гнезде спят, не суть плоть едина, ибо каждый своей шкурой прикрыт, единолично в своем доме жить продолжает. А вот когда под одной крышей оказываются мужчина и женщина, они — два существа под одним панцирем, а когда на одном ложе и под одним одеялом — уже два беззащитных новорожденных младенца-сосунка, каждый уже полусущество (пол — половинка, секс — секция, часть, рассеченность), несамостоятельное и несамолежательное, — и эта их неполноценность, нежизненность друг без друга влечет их к соединению, в чем они и становятся плотью единой («жена и муж да пребудут плотью единой» — сказано в Писании недаром именно про людей, а не про всех живых существ) — воссоздают собой целостного Человека, который не случайно двуполым создан, так что идею его мужчина и женщина выражают каждый лишь частично; и потому когда в женском вопросе женщина вопрошала: «разве женщина не человек?» — ей следовало добиваться не ответа: «да, женщина — тоже человек», а ответа другого: что мужчина тоже не человек и что лишь вместе они — Человек1. У «божественного Платона» недаром есть миф о первоначально двутелых человеческих существах — андрогинах («муженщинах», по-гречески), отчего потом, распавшись на половинки, каждая всю жизнь ищет свою родную, — и это неодолимое влечение есть Эрос и любовь. Но Эрос в природе и в животных независим от чувственности, электрической реактивности кожи. Толстокожий бегемот ищет совокупиться с бегемотихой оттого, что пришла пора, и его изнутри распирает эротический сок, а не оттого, что он узрел красивую самку, потерся о нее зрением, телесными касаниями, возбудился, восстал и оросил

Как-то одна шибко интеллектуальная молодая женщина рассказывала мне с удручением, как любит один недавно женившийся жену, которая и мало красива, и вроде не умна, ничего особенного, — только вот чистенькая, уют кругом создала, все перышки почистила, все пылинки сдула — и правда ли, спрашивала она меня, что мужчине, в сущности, именно)это и нужно от женщины, — как ей объяснил один ее умудренный знакомый? — Но ведь такая женщина, блюдя дом, именно их общую кожу ткет: есть лара и пенат, ангел-хранитель целости и здоровья единого из них двух Человека — так, чтобы половинки его прилегали друг к другу без зазоров: притирает мужа к себе, чтоб он привык, что без нее никуда, без нее его нет, и он сам ничего не может, не особь; обволакивает взаимно друг друга пеленой — паутиной, что ткет из своих соков и души (уют и есть эта пелена и покрывало) — и пеленает мужа, как младенца, и он растопляется в первичном блаженстве новорожденности и детскости — то чувство, что и пристало испытывать именно с женщиной, ибо все остальные свои потенции: как воин, мыслитель, дух высокий и творец и проч. — он имеет где проявить: в дневной жизни в обществе. Детскость же свою и новорожденность — только с женщиной. В «Анне Карениной» Китиистая женщина-жена, везде дом создает: и в поездке, и у постели умирающего брата Левина.

В этом смысле животное обычно существует как особь, одно тело; а как род, хорошо, живет в праздник, единожды в год! — точнее, род в это время им живет — этой и множеством других особей своих, рассыпанных молекул. Человек же — «зоон политикон» (по Аристотелю), животное общественное, коллективное — прежде всего в этом смысле: людская особь менее самостоятельна как тело в мире и испытывает постоянную нужду в другом теле, без которого жизнь не в жизнь; и это не для Эроса нужно, для продолжения рода — праздничного существования, а просто для будничного, повседневного бытия. На ночь слетаются половинки, восстанавливаются в единую плоть, оросив друг друга соками единой утробы и накопив силы для выживания дня; утром расходятся по своим особенным делам живут, как особи; а ночью — как род людской. Значит, человек, как грудной младенец природы, — на непрерывной подкормке у Эроса, на непрерывных дотациях состоит: ему, как диабетику, нужны повседневные впрыскиванья, иначе помрет. И секс есть эта доза, квант Эроса.

Вот почему в чувственной любви люди испытывают ощущение младенческой чистоты и невинности: они играются, любятся, как простодушные дети — близнецы, в простоте откровенности; эротическое бесстыдство — голубых чисто, ибо здесь словно чувство стыда (а с ним и греха) не народилось, и они — Адам и Ева до грехопадения. Ведь они просто плоть единую восстанавливают — святое дело и чистое. Да, но ведь человек недаром из тонкой эфирной материи соткан, которая обладает острой реактивностью и чувственностью. Она ему, видно, в залог дана была. Для того материя, вещество в нем до эфирности доведены, чтобы из своей зыбкости, летучести — твердь духа извлечь, мысль породить, творчество разума. И это такое же conditio sine qua поп существования рода людского.

Утром вышел и видал, как собаки скачут друг на друга У собак течка два раза в год в декабре и июле — значит, в Эросе они имеют год особый, особый цикл времени, иной, чем тот, что мы измеряем кругообращением Земли вокруг Солнца Да, и у нас, кстати, — девятимесячный цикл времени, а не годовой Вот почему — от этого несоответствия года земляного и «года» человеческого — возможны гороскопы по светилам и когда, под каким созвездием зачат и родился прочертить судьбу, имеющую человеком этим состояться ведь если 9-месячный цикл вынашивания пал на лето, осень и зиму — один состав вещества складывается в младенце — более огненный, если же на осень, зиму и весну — более водянистый, лимфатический, духовный И возможных сочетаний, переплетений девятимесячного цикла человечьего с годовым земным, многолетним планетным, световыми годами звезд — бесконечное количество, и каждое — индивидуально Так вот не есть ли человеческие соития «круглый» год (в отличие от пор течки у животных) — такое же преодоление естественного времени и ритма природы общественно-человеческим временем, как и бытие в городе — создание своего пространства в пространстве природы го, как и необходимость полутелой особи периодически восстанавливать плоть едину — иначе засохнет! — как Антею Земли коснуться, как ныряльщику воздуху дохнуть. Ведь откуда возьмется общее одеяло, общая кожа на двутелом андрогине, восстановившемся в ночном соитии? — Не с неба свалится, а дневным трудом произведется. Тогда же и панцирь-дом, и очагоогонь, и пища, и культура — оттачивание духа — главного орудия, стержня жизни существования рода людского, у которого жизнь в обществе и духе стала неотъемлемой родовой сущностью. Таким образом каждодневное восстановление Человека осуществляется не совместным возлежанием разнополых телесных половинок, а его выпрямлением и вертикальным положением в мире (недаром как плоть едина Человек может лишь лежать или кататься, кувыркаться — так передвигались платоновские андрогины). А когда человек встал, притянулся глазом навстречу солнцу и свету, шаром головы вознесся к куполу неба, — тогда и начинается собственно человеческая жизнь как деятельность (тогда как ночное объятие — это тьма индивидуума, утопление личности: его лицо и глаз ничего не значат, а значат лишь выступы и уступы — и это Аид, утроба, небытие духа смерть сознания, напряжения совести, — и оттого блаженство, ощущение вечности). Днем дух вступает в борьбу за существование, отстаивает свои права, внушая, что человек как плоть смертей (внушая ему забвение того, что он — бессмертно-эфирное тело природы, и после смерти его вещество перейдет в лист, бабочку, сверчок), зато единственно вечное в нем — это его личность: то, что он особь, что он индивидуум — т. е. неделимый, что он не часть, а универсум, микрокосм, подобие и образ Божий!. А так как тело его подвержено и смертно, то лишь его личная душа есть участник в вечно блаженной жизни духа и света. То есть тоже часть — но не Двоицы (как в андрогинности), но множества, бесконечности. И к этой сути жизни человек имеет прямое, а не опосредованное через другую часть — половинку женскую (мужскую) отношение, так что и мужчина — человек, и женщина — человек: разность их полов не имеет значения. Так что выбирай: или та целостность и блаженство, которые имеет сам твой дух, личность через участие в духовной жизни мира, в свете дня, и где ты покорен «только Богу одному» и значит, ото всего остального свободен; или то блаженство и самозабвение в воссоединении единой плоти, для чего тебе требуется искать твою мужскую или женскую половину, которая тем самым явится для тебя образом твоей вечной зависимости от чего-то чужого, твоей несвободы,и что будет рождать в тебе «геенну огненную» чувств, все новых дробных желаний, рабство у их исполнения, вечную нужду в другом и отвращение к самому себе. Вот источник той взаимной борьбы, ненависти и мести, которой чреват Эрос, если он облучается безжалостным и непримиримым светом духа — и там, где у них нет гармонии или мирного разделения сфер по принципу: «Богу Богово, кесарю кесарево». А Россия — страна тотальная: нет разделения, все в общей свалке..

Итак, человек меж двух бездн распят: прорва Эроса и вселенная духа. И жизнь его совершенно органично есть чередование падений — и восставаний. Ночью — царит Эрос. Днем — свет, Логос и дух. И чтоб быть человеком, он должен утром делать усилие, переламывать силу тяжести (тяга матери-земли- женского начала стремится все уложить нас) и, тянясь к свету, обрести вертикальную позу. «Кто рано встает — тому Бог подает». И кто опоздал встать к восходу солнца — опоздал к раздаче ума: ибо свет — ум

А вечером, когда надвигается беспросветная тьма, ночь и исчезновение «я», как предметы сливаются, теряют очертания и формы («все кошки серы»), так и я теряюсь, как особь в мире, он меня растворяет и поглощает, всасывает; личность и характер перестают иметь значение — все эти дневные напластования, наросты и световые покровы, и я, оказывается, — не атом и не индивид, не точка, не корпускула (а следовательно, идея об атомах, индивидах, о мире как прерывности тел и форм есть всего лишь дневное, а не универсальное миропонимание), но — влечение, волна, импульс: через меня они проходят и куда-то влекут, волочат..

Представление о мире и всех вещах как магнитных полях, туманностях и волнах, по ним прокатывающихся, — есть плод ночных бдений и мировосприятий — при свечах и электричестве XVIII–XIX вв. Ночью царит время, тишина — звук и музыка (ср. «Бессонница» Тютчева), так же, как днем — пространство, свет, формы вещей и искусства пространственные

 

Русский логос

 

Но неужели обязателен этот дуализм? Не есть ли это автоматическое расщепление и ход европейского сознания? Ведь в Индии, например, — нет парности в мировоззрении, есть не упорядоченные числом множества и разные единства. — Но ведь пара: день-ночь, свет-тьма остается? — Почему? Разве для солнца есть день-ночь? Где оно, — там вечный свет и день. — Но тогда бог одностороннее и ограниченнее человека… И значит, чтобы все постигнуть: и бытие и небытие, и чтобы эти односторонности исчезли (чтобы внять Целое, где нет наших детских различении, и узнать, как выглядит мир по сути, а не по для нас явлению), надо человеку сосредоточиться в квант-сгусток всех своих жизненных сил (душевных и телесных, мыслей и соков) и изойти и рассеяться, как магнитом к себе притянуть все и объять необъятное, ибо оно стечется — в суть, сердцевину: «Вот оно!» будет. Но опять изойти мы можем лишь в какой-то точке: в глазе-мысли (умозрение); из пальцев руки, через которые исходит наше ум-умение и превращается в вещь; каплей-семенем; в дыхании: душу-атман с мировым воздухом Брахманом сливая; в голосе-слове, в танце-телодвижении. Каждое действие (и бездействие, созерцание), если оно в сосредоточенности и в рассеянности («я» по миру), — есть путь слияния и исход. Но я увлекся здесь в дзен-буддизм. Однако это нужно, чтобы с его помощью преодолеть кромешный дуализм европейской логики, которой я рассуждаю спор человека, Эроса и других сил. Значит, множественность путей и сутей есть, а не «или дух или тело», «или Логос или Эрос», «бог или секс»… И это мировоззрение естественно для неравномерных космосов, неумеренных, космосов с преобладанием: в Индии больше света и тепла, чем ночи и холода; в Африке вообще от малости простора для тьмы ночью она вторглась в день и почернила тела людей — и у них Секс и Эрос стали дневные божества, откровенные; и если в Европе культура связана с духом, то там высокая культура и ритуальность как раз в эротической жизни

Итак, дуализм — как либо полярность духовной и телесной жизни, или как их гармония — локализован в зоне природы умеренной: в полосе средиземноморской, Иран (Ормузд и Ариман)… К югу от этой зоны идут мистические культы: Кибелы, тантризм и прочие, где путь спасения есть телесно-эротическое служение, где дух ушел в Эрос. К северу от средиземноморской полосы, в странах германских, славянских — Эрос начинает уходить в дух. И каждая страна и народ являет в этом разный тип клублений, сочетаний и трансформаций. По сравнению с Германией, например, в России — оттянутость к северу, холоду, ночи и дали — к холодному мировому пространству, как к бесконечности. То есть Германия более северна в сравнении с гармонически-дуалистической линией Средиземноморья. Гармоничны эллины, итальянцы, французы; хотя итальянцы и испанцы более жгучи, сухи, суровы и огненны — и тем самым на севере Средиземноморья словно его юг реализуют: недаром культура арабов мавританская так пришлась по духу и естественно утвердилась в Испании. В Германии дуализм — не гармонический, а более резкий (ср. мирный дуализм Декарта, его психофизический параллелизм — и мучительные антиномии Канта). Однако Германия — определенная, не безбрежная, и там идея восстановленной целостности (как и мечта самой раздробленной вечно на различия Германии), единства — после, на основе преодоления противоположностей, возможна и берет верх (Гёте, Шеллинг, Гегель); единство и целостность здесь скорее — вечный идеал: вот-вот близкий и достижимый! — и потому маниакально манящий; но не достигаемый; и оттого Dahin! Dahin! Streben1, усилия, мощные борения и меланхолия — жребий германского духа. Все здесь мерещится как Целое, Единое, а не как Беспредельность; и его (Единого Целого) место — это сосредоточение (центр) и высь. Россия своих границ и пределов никогда не знает, и хоть увидишь их на карте, но в ощущении — нет. Связано это с соседством с Арктикой, Севером, с просторами, лесами и тайгой Сибири… — ив общем: если, с одной стороны, русские ощущают плечо соседа и предел, то с другой — границ нет, и своя земля прямо переходит во Вселенную2. И вот это прямое соседство с бесконечностью, оттянутость на нее, ориентированность и все время ее чутье — распяливает русского человека, его жизнь и ДУХ

Поскольку Россия начинается в умеренном космосе и поскольку логическая культура возникла в России в соседстве с Западом, т. е. там, где у русской бесконечности есть граница, — то и идея дуализма естественно вошла в русское миропонимание, и идея единства как возобладания одной стороны (христианство). Однако она не может иметь вид гармонии (как у эллинов и романских народов), ни германских напряженных антиномий, сводящихся в конце концов в единство

Здесь дуализм — не напряженный, ибо с одной стороны предела нет и есть выход и преобладание. И в этом смысле русское бытие и дух аналогичны индийскому, где ирано-арийский дуализм переходит в множественность и где не мучаются равновесными противоречиями и в жизни и в мышлении. Недаром сходны тропический и арктический шаманизмы..

 

Белые ночи и любовь

Значит, чтобы понять русский Эрос, опять вглядимся в русский Космос, в его ночь и день

Пушкин в отрывке «Гости съезжались на дачу» об этом же размышляет: «На балконе сидело двое мужчин. Один из них, путешествующий испанец (Пушкину нужен родной генетический ему средиземноморский глаз: Испания расположена на севере того водоема, на юге которого — Африка; и наибольшая в русской литературе эллинская гармоничность и пластика — в творчестве как раз Пушкина. — Г. Г), казалось, живо наслаждался прелестью северной ночи. С восхищением глядел он на ясное, бледное небо, на величавую Неву, озаренную светом неизъяснимым (свет невечерний, белесый, бестелесный — неизъяснимый, ибо не от причины: не от солнца, не от точки, а просто марево как некая субстанция бытия в стране, где мир называют- «белый свет» — Г. Г.), и на окрестные дачи, рисующиеся в прозрачном сумраке Как хороша ваша северная ночь, — сказал он наконец, — и как не жалеть об ее прелести даже под небом моего отечества.

Один из наших поэтов, — отвечал ему другой, — сравнил ее с русской белобрысой красавицей; признаюсь, что смуглая, черноглазая итальянка или испанка, исполненная полуденной живости и неги, более пленяет мое воображение. Впрочем, давнишний спор между la brune et la blonde! еще не решен. Но кстати: знаете ли вы, как одна иностранка изъясняла мне строгость и чистоту петербургских нравов? Она уверяла, что для любовных приключений наши зимние ночи слишком холодны, а летние слишком светлы». (Т VI. С. 560–561) Прежде чем пуститься в рассуждение, поостережемся: в обоих случаях о России высказываются чужестранцы: «испанец» и «одна иностранка», а русский лишь вопрошает, сравнивает да что-то себе на уме соображает; но что? — нам неведомо. То есть слово о России в орбите русского сознания и русской логикой здесь не произнесено, а есть лишь слово о ней глазами Юго-запада И это типичная структура русской мысли: сталкиваются определенные суждения в духе западной логики, но потом ставится вопрос, многоточие — и уводится в русскую беспредельность (не! определимость), в дальнейшее нескончаемое бессловесное загадочное соображение..

Итак, ночь- так что есть собственное дарство Эроса, здесь, в России, у него как бы отобрана. На юге огненно-жаркий темный Эрос (ибо Эрос есть темный огонь — тот, что греет, но не светит — недаром у Тютчева» И сквозь опущенных ресниц Угрюмый, тусклый огнь желанья) пошел из ночи агрессией на день, почернил людей, их тела и глаза (смуглая, черноглазая итальянка: черные глаза — это глаза ночные и на дню — те, что не светят, а блестят; они у страстных женщин: у Зинаиды Вольской, у Катюши Масловой — «черные, как смородина», у Настасьи Филипповны) — и завладел днем и светом и стал дневным откровенным занятием недаром сказано о «полуденной живости и неге» А здесь — полнощная бледность и «не белы снеги» Но в стране полнощной происходит подобная же агрессия, выход за положенные пределы и распространение — только теперь света и духа на ночь и Эрос Здесь солнце светит, Брюнетка и блондинка (фр) а не греет, огонь заменен на свет Значит, на дню — полное царство духа, стыдливости, а Эроса даже видом не видать, сексатлыхом не слыхать (тогда как на юге нега и полуденная) Но и ночью Эрос не предоставлен сам себе, а его домен уязвлен со всех сторон и обуживается ночь долга зимой — вот бы где разгуляться! — да больно холодна люди промерзшие, зябкие, воздух стерильный, уж совсем обестелесненный, чистый световоздух, да и ночь не темна, а все блестит на снегу На природе, значит, нельзя — вся чувственность скована, а в избе — уж хоть бы успеть просто разогреться — где уж там до сексуального разгорячения доходить! И войдя с морозцу, не бабы хочется, а водочки выпить — внутренность обжечь, а не кожу потереть Душа-то глубоко затаилась, в комок сжалась, как кащеева игла жизнь-смерть, — хоть там бы ее оживить А до поверхности тела, до кожи и допускать ее, душу-то, нельзя! растечется, беспомощной станет в неге, а тут ее мороз да снег — хвать! — и укокошат. Нет уж, и помыслов таких, чтоб о бабе, нет, — а выпить! И влага-то сама огненная русская — прозрачная, ясная, светлый зрак (тогда как вино — как черные глаза — темный огонь) Пропитается ею человек из нутра — и дух воспарит в веселье сам собой, но не то, чтоб тело пропитать, все его поры оживить его-то оставит без внимания, в водке независимо от тела и чувственности дух празднично живет А повеселился, разгулялся — и спать повалился, сам — как особь — как был в телогрейке или тулупе

Недаром извечная, заматерелая ревность существует между русской бабой и водкой, и, по словам одного русского мыслителя, белая магия последней забивает черную магию первой. И белая молочная влага спермы словно растворяется, дистиллируется в прозрачной ясноглазой влаге водки — и не может быть эротического напора, уведен он

Итак, зимняя ночь отобрана у Эроса и холодом, и снегом, и водкой Ну а летняя. Но наше северное лето Карикатура южных зим Пушкин Лето — тепло, но не знойное, а мягкое, умеренное — чтобы разогреться, но не разгорячиться Дни огромные по продолжительности, божий зрак заливает далеко и в пространстве и во времени — и Одна заря сменить другую Спешит, дав ночи полчаса Опять негде Эросу разгуляться — весь он на виду, нет ему тьмы Что же остается? И прежде всего женщине? Вот тут уж путей несколько Один — перестать уповать на сгущенность и напор, и острую радость, но рассечься, расползтись так же, как и свет, — ровным неопределенным маревом — нежности, жалости; и тогда женщина русская, белобрысая красавица: красивая, глаза озерные — как русалка, завораживающая северная красавица, но водяная она — холодноватая, кровь рыбья Она тоже «светит, но не греет» Как эта глупая луна На этом глупом небосклоне такова Ольга в «Евгении Онегине». Но Ольга — низменный, бытовой вариант белотелой русской красавицы В ее возвышенном типе — это «лебедь белая», «самато величава, выступает словно пава», «а во лбу звезда горит»: светлоокая она — и уводит душу в северную космическую бесконечность, отрывает от узкой земности — и, именно видя такую красавицу, замерзают русские ямщики в метелях среди степей: цепенеют и, завороженные, к ней уносятся, так же, как и поэт Блок — вслед за снежными девами. Это — русский вампир Если юго-западная женщина-вампир (Клеопатра, Тамара) загрызает плоть мужскую и пьет его кровь — это бешеное разъяренное лоно, — то русская озерноглазая красавица завораживает так, «что не можно глаз отвесть» — и свету божьего больше не взвибдишь, т. е. действует через глаз и свет, пронзает лучом и приковывает, цепенит — и руки опускаются, и ничего делать не (хочется и невозможно — только о ней думать, глаза ее видеть и так смерть наступает, через душу пронзенную и плоть, как тряпка, заодно уволакивается «Другой путь для Эроса — и одновременно тип русской женщины — это уход вглубь, под пресс тянучей жизни, угнетение, долготерпение, сосредоточение — и катастрофический взрыв с разметанном все и вся Это Татьяна Ларина, Катерина в «Грозе» Островского, Анна Каренина Эти, как правило, полагаю, черноглазые. А в русском космосе среди рассеянного света и белизны особенно потрясающе наткнуться на блестящий черный глаз если здесь Эрос выжил — значит, страшная в нем сила взрыва затаена В галке на снегу увидел Суриков архетип страстной женщины в России (боярыни Морозовой). В ней и страшная сила — раз одно пятно жизни соперничает с саваном смертным — но и начало темное, злотворное и трагическое Недаром эти женщины одновременно, как правило, и бледны и худощавы (тогда как русская женщина первого типа — «лебедь белая» — полнотела и румяна, и глаза голубые: в ней Эрос равномерно растекся ровным теплом). А в этой эротический огнь ушел с поверхности тела, оттянулся от кожи — зато в самую душу, святая святых проник, там порохом затаился — и только в глазах умеющему видеть о себе знак подал. Никто — ни она сама — об этой своей силе не знает: рядом с откровенной красотой Ольги о Татьяниной страстности лишь по косвенным признакам можно судить Недаром Татьяна любит русскую зиму, снега и свет — это в ней потребность остужать внутренний огнь, просветлять хаосговорит

 

Эрос — в природе, секс — в городе

И вообще секс невозможен на природе: в открытом пространстве, на лоне природы живет Эрос; секс же располагается в помещении, в городе, где среди обожженной земли, зданий, асфальтов, машин единственное, что осталось от живой природы, от ее лона, — это лоно женщины; и к нему приникает испитой среди огнеземли горожанин, и доит его, секс, доит — чтобы проверить: жив ли я еще? — в чем засомневаешься среди дневного механизма работ и автоматизма научных установок. Поэтому город- царство женщины: здесь все для нее, тогда как в деревне легче жить мужчине, а бабе труднее. И прав Позднышев в «Крейцеровой сонате» Толстого, говоря о «властвованье женщин» в городской цивилизации: «Женщины, как царицы, в плену рабства и тяжелого труда держат девять десятых рода человеческого. А все оттого, что их унизили, лишили их равных прав с мужчинами (имеется в виду равное право — воздерживаться от полового общения, а не права юридические. — Г. Г.). И вот они мстят действием на нашу чувственность, уловлением нас в свои сети Да, все от этого. Женщины устроили из себя такое орудие воздействия на чувственность, что мужчина не может спокойно обращаться с женщиной. Как только мужчина подошел к женщине, так и подпал под ее дурман и ошалел»

Но отчего чувственность так развивается в городе! Чувственность есть тонкость и раздражимость нашей оболочки, как чувствительность есть тонкость внутренней организации. Но где тонко, там и рвется Унежненный состав вещества в горожанине связан с тем, что с человека цивилизация в своем развитии все продолжает сдирать естественно-защитные природные покровы, скальпирует его, продолжая курс на замену естественного панциря, шкуры и даже кожи — искусственным покровом белья, одежды, домов, так что в перспективе может исчезнуть оболочка, отделяющая нашу внутренность от внешней среды, чувственность может слиться с чувствительностью — и совершенно лишенные самозащиты человеческие существа будут выданы на поруки их разуму, труду и искусству, которые, сорвав оболочку, будут внедряться и дальше, стремясь заменить природные органы — сделанными Уже и сейчас в итоге усилий медицины человек во многом состоит из протезов, и не только там, где это очевидно (зубы), но и шире: одежда наша — протезы- шапка — про тез волос, обувь — протез подошвы; более того, поскольку наше здоровье контролируется врачами и мы принимаем лекарства, — у нас уже полупротезные легкие, сердце, желудок, пищевод и т д. В итоге — гомункулюс как воплощение Homo sapiens Итак, развитие чувственности связано с цивилизацией Если человек, которого обдувают ветры, обливают грозы, обретает закаленную кожу — шкуру, которую нелегко прошибить: лишь напору Эроса, страсти он поддается, то есть необходимому, — то тонкокожий горожанин есть прибор более чувствительный: на него мелкие раздражители действуют, шорох платья, улыбки, мимолетный взгляд — и он восхищается, возгорается (везде здесь чувственность- огонь в крови и зуд в коже — возжигается от чувствительности» от прельщения взгляда и слуха), но чем больше впечатлительность, тем слабее реакция, и душа горожанина раздергивается в свистопляске множества раздражителей и мелких аффектов. Душа же живущего среди природы более защищена и цельной остается. При дублености кожи крестьянина — большая разграниченность внутренней и внешней жизни: жизнь души имеет в теле и ограду более крепкую, да и само тело — охранник, в силу грубости своего состава не посягает вовлекать духовную субстанцию в свою жизнь и заботы

Горожанин же более тотален, чувствительность более сращена с чувственностью — между ними взаимопроникновение. Но потому и внутренний мир горожанина подвержен свистопляске желаний, стремлений — этим языкам геенны огненной (город и есть материализованная геенна огненная, ибо он весь есть — печь, из обожженных камней составленная), и нет в нем сосредоточенности. Чувствительность в нем сильнее, зато чувства слабее. — Но и нельзя ничего сказать, что здесь хорошо, что плохо. Может, вселенная новую породу в людях выводит, утончая предварительно состав их вещества (так что цельный человек-крестьянин так и останется прекрасной, но особой породой), чтобы мысль источалась из него как естественное отправление. Ведь у ангелов тоже, видимо, нет силы чувств — незачем: нет дуализма души-тела; зато их тела эфирны, из света-ума сотканы… Таким образом у нас явились еще основания для различении Значит, русская природа по характеру в ней ночи и дня, по составу стихий — склонна высветлить Эрос, огненность в нем заменить на светлость, негу — на нежность, страстность — на жалость. ~» Теперь взглянем на русский Эрос с точки зрения типа городской жизни в России: то есть какой панцирь цивилизации нарастает на теле русского человека и какова, соответственно чувственность русской женщины

Что город существенно связан с властвованием женщины, обнаруживает и русская история. Древняя Русь знает женолюбца Владимира. Русское государство — сладострастника и садиста Ивана IV. Все это восточный принцип многоженства. Но только построили Петербург и установили «российскую Европию» — империю, как замелькали женщины-императрицы с фаворитами и любовниками, пока не воссело на русский престол неистовое влагалище Екатерины II — женщины заемной, привозной: принцессы Ангальт-Цербстской, из неметчины, которая своей влагой европейски освятила русское государство, заменив и оттеснив слезы переносных икон крестьянских — христианских чудотворных божьих матерей, — Матушка Императрица1.. Но именно городская культура новоевропейских (после античности) народов Запада ставит в центр женщину культ Прекрасной дамы — и вокруг нее, одной, резвятся на турнирах и поединках мужи-рыцари. Если Восток знает гарем и сюжеты, основанные на перипетиях выбора мужчиной из нескольких женщин (сюжет восточной поэмы Пушкина «Бахчисарайский фонтан» строится на треугольнике: один он и две оне), то для западноевропейской культуры, от Тристана и Изольды и далее типичен треугольник: одна она и два мужчины в связи с ней А Дон Хуан недаром в Испании возник — на стыке европейской и мавританской культур: только в нем естественно восточный принцип статического сосуществования разного в пространстве (в гареме — одновременно много женщин) заменяется на европейский фаустианский принцип: времени, последовательности и изменения: женщины Дон Жуана не одна рядом с другой, а одна — вслед за другой; и он ветрен, как женщина (да, Дон Жуан — женствен): движется, отталкивается, развивается — склонен к изменам и переменам, как ветер мая. И это лишь кажется, что он женщин выбирает и меняет, — это они выбирают и меняют, пропускают сквозь свой строй западных Ловеласов и Казанов. В русской же литературе (Россия — стык Европы и Азии) характерны перекрещенья западных и восточных треугольников:

Рогожин------------ Настасья Филипповна

Князь Мышкин —---------- Аглая/Ганя Иволгин

Обломов —----------- Агафья Пшеницына

Штольц —------------ Ольга Ильинская

Анна Каренина---------- Каренин/Вронский

Вронский------------ Китти\ Анна

Китти-------------- Левин\ Вронский

Левин —------------ Китти\ Анна (восхищение — возможность)

В «Братьях Карамазовых

Митя-------------- Грушенька\ Катя

Катя —------------Митя \ Иван Карамазов

Грушенька —----------Митя \ Отец Карамазов и т. д.

Такие же аморфные коомбинации у Чехова:

Нина Заречная---------- Тригорин\ Треплев

Тригорин-------------Аркадина\ Нина Заречная

Характерно, что романизация древних русских преданий, сюжетов, их переработки на европейский лад связаны с введением второго мужского персонажа. Так, Бородин в либретто оперы «Князь Игорь» добавляет фигуру распутного князя Галицкого, домогающегося любви Ярославны (как женихи Пенелопы), а Мей — Римский-Корсаков одаривают псковитянку Веру Шелогу греховной страстью и прелюбодеянием

 

Человек — дерево и человек — животное

Исходный для России тип Эроса, как было это — в Древней Руси, старозаветной. Фактов у нас почти нет, ибо и так уж мало дошло («мало слов доходит до меня», по словам Пимена-летописца) из минувшего, а про это — вообще ничего, ибо эта сфера — табу для письменного слова, разве что косвенное просочится. Так что единственный путь нам остается: домыслы и реконструкция на основе некоторых зацепок. Тип поселения — деревня. Дом из дерева, изба, сруб — что это для Эроса значит. Юрта кочевья — из шкур и кошмы; пища — из животных: мясо, молоко; тепло и свет — от сала и жира их. И человек живет в шкуре животного — ив нем животная, низовая душа, естественно, развитее — и плотская жизнь: глаза чернью, страстные, тело полом сочится, ибо животные все — половы. Потому видеть женщины, даже куска тела ее — не может: возгорается! — и чтоб предохраниться от повсюминутного истечения и сгорания, женщину — с глаз долой: чадрой-паранджой снизу доверху она прикрыта, включая и лицо, и верхнее отверстие — рот

Жилье из дерева говорит о ближайшем соседстве не с животным, а растительным царством. Изба по В. Далю: «истопка, истпка, истба, изба». Значит: и стены из дерева, панцирь, шкура человеческая — и нутро: огонь — свет и тепло — тоже деревянный, а не жирно-сальный. Значит, излучает из себя лучина луч, свет солнечный, воздушный, горний (тогда как свет от жира-сала — свет утробный, огонь гееннскии, адски-сковородочный) Дерево в сродстве с человеком — тем, что вертикально, от земли к солнцу тянется, есть срединное царство между небом и землей, и крона его голова, а ноги — корни. И его жизнь — неподвижное вырастание во времени, сосредоточение — податливость и самоотдача Соответственно, и человек, в лесу, от леса, при дереве и деревом живущий (тот, что лыком шит), — более светло-воздушен, чем земен, ритм его жизни более связан со временем и циклами- ведь если животное всегда равно себе — один вид имеет, то дерево — то земно и сочится, то голо, и лишь еле-еле душа в теле теплится под корой долготерпение ему пристало, чтоб когда-то еще стать атаманом — ждать своего часа Животное само движется, а мир стоит Для дерева наоборот все кругом исполнено движения, а оно незыблемо — зато чутко ветры слышит, тогда как животное полно собой, себя, свое нутро в основном слышит, эгоистично Дерево бесполо- особь здесь не чуется именно как половинка — полом (как самец и самка животного), но, с одной стороны, — самостоятельно, само собой прожить может «среди долины ровныя на гладкой высоте» (недаром в народе похвальное слово «самостоятельный мужчина», да и женщина тоже — «свои парень»); а с другой стороны, — как член множества, рощи, леса — т. е. артели, общины, мира Итак, это от дерева добродетели русского человека «стойкий характер», «терпение» (тогда как у западных народов деятельный характер, у южных — бурный, нетерпеливый) и «ясный ум» — светлоокость, глаза озерные — круглые, чистые, тогда как у кочевых — черные, раскосые: в бока мира и вниз, как у животных, глядящие — траву искать, землю высматривать А лесным — вверх глядеть, птицу на ветвях стрелять

И от дерева — в русском человеке и женщине верх важнее низа лицо, глаза, «плечь широкая», «грудь высокая», белая, шелест умной речи, у русской деревенской красавицы верх разодет разнообразно, а низ — длинной, монументальной, как ствол — без особых штучек, толстой, как кора, тканью прикрыт У женщины же южной (у народов ислама, Индии и тропиков), когда она убирает тело для танца — ритуального продвижения по космосу, — живот и бедра становятся средоточием гибкость и змеиность их движений, и пластика рук и шеи (подвижность шеи не на вращательные, а на горизонтальные движения — фигура «чурек») — как щупальца для обволакиванья, притягивания и втягиванья в средоточие В русском же танце основная фигура, что делает женщина это — плыть «сама-то величава, выступает словно пава». То есть «На гладкой высоте»! Даже высь — уширена, оравнинена по русски

под покровом лапидарного низа ногами незаметно перебирает (в южном танце — как раз движение ног и живота должно быть заметно), зато активен верх: руки в боки или скрещены — как ветви деревьев на ветру живут Народы умеренной полосы — не лесные, а земледельческие, степные — в танце являют трудовую гибкость: на полевой работе юбки подоткнуты, приподняты, ноги до колен видны, и руки до плеч обнажены, все же остальное — как щитом прикрыто. В пляске все равномерно подвижно: и верх, и центр, и низ. И в одежде все эти три точки равномерно расчленены и подчеркнуты. Низ — сапожки, носочки, чулки; центр нижний: юбки — верхняя, нижние, кружева, панталоны, центр срединный: пояса, престилки, передники. Центр верхний — корсеты, лифы Верх: лифы, воротнички, ленты, пуфы, перчатки, короны, обода, шляпы, перья. То есть все тело по частям разбито — как земля на парцеллы, — и все формы, все множество форм, вещей выделено, подчеркнуто, отгранено, отполировано — как детали, из которых машина, механизм составляется. И все фигуры танца — для выявления то одной, то другой части — детали, показ и смотр их мастерства — что делать умеют Южное же и античное одеяние — единая ткань препоясанная (туника, тога, сари) — имеет целью явить единое, организм, целостную переливающуюся жизнь женского существа. Здесь является чистый Эрос с акцентом на жизненно порождающей телесной душе и откровенном, естественно-природном сладострастии

В умеренных народах — уже является покров, стыд, а с ними грех и секс. (Вспомним мысли А. Франса о первых покровах и усилении эротического влечения.) Но, значит, вносится новая поправка в наши различения: села среди лесостепи, где живут земледелием, родственны городу и горожанам по типу Эроса2 В самом деле: большие города возникают в той же полосе природы, что и земледелие. Египет, Вавилон — там и земледелие, и города… В горах большой город — нелепость. А среди равнины ровныя он — чудо искусственного горообразования. С Эросом по мере продвижения на север происходит то же, что и при восхождении на вершину высокой горы. Внизу — тропики: жар, влага, реки, испарения, буйная растительность, крупные и мелкие животные, непрерывное истечение и порождение круглый год нескольких урожаев, — беспрерывная эротическая жизнь, естественная и откровенная. Человеку и усилий применять не надо: сам плод в рот падает — сами собой смыкаются объятья

Повыше — посуше. Воздуха — духовности больше Влаги достаточно. Земля не вся плодоносит буйно: есть долины, леса, холмы, травы пониже. Больше света — солнце не жжет, а светит. И тепло свое, огонь свой — в труде мысли и изобретательности приходится в природу вкладывать, помочь ей, чтобы прокормила, — и она дает, при умеренных усилиях. То же и секс: страстное соитие достигается по умеренном духовном разогреве через любовь — они гармоничны. Появляется цикличность, ритм в Эросе — как урожаи раз в год. Выше — леса пошли. Жизнь и Эрос крупнее и труднее. Если внизу частые мелкие травинки — рябь сексуальных слияний, то здесь: как ствол — не то, что стебель, так и страсть редка, как грозы, но зато могуча

Травы часты в пространстве и времени: живут быстро и недолго — сезон, времени неблагоприятного не знают, однолетние когда: зимой их просто нет (как, по Эпикуру, человек не сталкивается со смертью, ибо когда я есть — ее нет, когда она есть — меня нет). Дереву в этом смысле приходится знать и бытие, и небытие: ибо зимой, видно, оно живет лишь ровно настолько, чтобы память сохранять — т. е. чистую душу и форму, а больше никакого плотски-телесного наполнения в нем нет. Значит, проблема личной смерти и личного бессмертия вырастает — для германски-славянского бытия и духа. Южнее, на Средиземноморье и Среднем Востоке, где возникали мистические учения о телесных метаморфозах и переселении душ, — не настаивалось так на личном бессмертии, ибо при буйно-разнообразной природе превращение травы в бабочку, кипариса в дерево — радость разнообразия существованию и существу доставляло, во-первых; а во втором варианте, в Индии, — разнообразие настолько пышное, что даже утомляло, и мечтали прекратить цепь рождений, накопление кармы, переселения души. В германско-славянском же мире нет такого изобилия природы, кишения телесных метаморфоз, так что конец тела и существа налицо — и, значит, не в круговороте природы может быть умиротворение. (И пантеизм недаром в германизме лишь южным умом Спинозы мог быть произведен, а у Гёте и Шелли он — скорее, эллинская утопия, эстетический идеал, чем практическое самочувствие в мире, хотя здесь и это еще есть…) Выстраивается твердь бессмертных форм, идей, «град Божий», дух — ум, труд, — и оттолкнута жизнь, плоть. Эрос — в природу. Возникает дуализм (общества и природы, труда и жизни и т. д.). На одной его стороне — бессмертие (в духе), на другой — жизнь-смерть. (Но недаром именно так, отрицательно: как бессмертие — пристало духу себя обозначать, и не прививается идея «вечной жизни», а когда ее кому хотелось отстаивать, как Августину, неизбежно приходилось говорить и о тончайших телах, эфирной плоти, которую должны иметь души по воскресении — чтобы быть существами, а не сущностями.) Дерево и здесь — учитель, мэтр человечества. Его суть устойчивая форма (или идея, эйдос, вид), тогда как жизнь — то приходит, то уходит. Значит, дуализм здесь уже не на уровне «жизнь или смерть», как для средиземноморских романских, умеренных, без особых усилий и в равномерно одухотворенной телесности живущих народов, — этот уровень здесь уже слишком мелок, низок, земен и эгоистично-практичен. Здесь — пребывание, «бытие», «сущность», которые не имеют отнощёнйя? закалены, безразличны к низкому дуализму и различениям «жизнь-смерть». Вместо дуализма здесь антиномия: сущности — и явления. Логос выстраивает себе замок (город), независимый от сельского Эроса. И это — деятельность, труд, цивилизация (чем и силен германский Запад)

"Русь"- еще выше по зонам горы. Лес темнее, дремучее — бор, хвоя: сосна — ель, из лиственных уживается еще беленькая, под снег, береза. Небо ближе, ниже, наклонилось к людям. Свету больше, тепла еще меньше, воздух суше, не напоен влагой и зноем — но чист и прозрачен. В соседстве уже выше — «мох тощий, кустарник седой», снега — конец земли, край света и отлет в мировое пространство. Но до этого не доходит — лишь предчувствие и дыхание этого, что «ветер принес издалека»… Кстати, с точки зрения ритма Эроса дерево, растительность слита с космическим циклом Земли: оно сочится, расцветает и умирает вместе со сменой времен года, тогда как животное имеет периодичность течки (см. с. 28, где в примеч. — о собаках и человеческих гороскопах), независимую от набухания земли соками. Значит, они — не совсем земные существа: недаром от земли отделены и сами движутся, — но более солнечные и вообще космические, как планеты. Недаром созвездия названы животными, и нет растений на небе. Животные — это планеты на нашей земле: каждое — представитель другого космоса и времени вращения, другого состава стихий, химических элементов, электромагнитных волн и света, — и потому идея священности животных вошла издавна в ум человечества

Зима: все замерло, все жидкости оцепенели, а в собаке — течка, весна!.. В то же время линяние шкуры животных — совпадает с временами года: на лето один покров надевают, на зиму переходят на форму одежды зимнюю. Таким образом, у животного — контрапункт времен, двухголосие ритмов и циклов. Есть наложение равномерно текущих жизненных потоков друг на друга. И Эрос кочевых народов, слитых с животными, неизбежно тоже должен иметь что-то родственное с этой временной полифонией

Дерево (в отличие от одноголосой травы, которая имеет лишь одно время, живет один сезон) имеет тоже очевидный контрапункт времен: оно расцветает вместе с весной и облетает осенью — ив этом смысле его цикл связан с землей и временами года. Но оно стоит много лет, сотни, тысячу — и смерть его не видна человеку, так что для человека дерево — практически бессмертное тело отсчета (Мировое Древо, Древо Жизни…). Недаром и образы вечности и бессмертия у русских поэтов древесны:

Надо мной, чтоб вечно зеленея, Темный дуб склонялся и шумел

Значит, у дерева — полифония вечности и времени: на фоне, по канве бессмертия жизнь-смерть ткет свои детские узоры. Дерево — и бог, и человек: и идея, и воплощение. Оно — богочеловек, в то время как животное имеет полифонию двух циклов времени (а не времени и вечности), двух жизнесмертей — и не дает прямых выходов, ближних подступов к ощущению вечности и бесконечности, как это дает дерево и лес. Потому круг представлений — именно круг — у кочевых народов связан с острым ощущением начала и конца, пределов; и так как высоте человеческого духа отведено пребывать внутри этих пределов, она там развертывается как интенсивность, бурность жизни, огненность крови и страстей: чтобы успеть за жизнь сжечь бесконечность — в этих границах, спалить вечность — в отведенном времени. Ритм жизни древесных народов — спокойный, неторопливый:

спешить некуда, пределов нет, есть выходы… Если Эрос кочевника требователен и настырен, ибо его варианты: либо в одном ритме времени, либо в другом, но совершись, уложись, послужи мне, — то Эрос древлянина в контрапункте времени и вечности — в этом диапазоне располагается: значит, нет настойчивости, не колотит кровью в виски: сейчас или никогда! — но знает, что его время никогда не уйдет, так что может и вовсе не совершиться за время жизни человека… В России много дев, старых дев, девственников мужчин, не рожавших женщин, бездетных браков, и они сами не так страдают и на них не взирают с позором, как в других народах. На полях — затеи — забросы — заказы мыслей, которые в беге дальше, не успел тогда реализовать; выпишу их конспективно. «Русский город — пространствен, как степь (пустыри): нет уюта. Снегурочка — от любви гибнет: противопоказан жар страсти белоснежной, нежной русской деве. Нет на Руси образа Золушки — городской (замок принца); зато Аленушка — в лесу, над озером. Золушка же — у очага (зола!)

Естественный русский город — Москва: «большая деревня» — т. е. тоже по образу и подобию Дерева. Если же она «белокаменна», то стихия «земли» тут под снег обрядилась. Камень и Дерево. Дерево менее сексуально. В городе — улица, площадь, общительность, трение: социальность — сексуальность. В России — терем, горница, Домострой — изоляция. Символы любви на Западе — голуби: городская птица. На Руси — лебедь, птица озерная, не городская. Ну — ласточки. Образы южной эротики — сады, стада; газели, лани. В «Песне песней» Соломона — кедр ливанский, стада. На Руси — тягучий оргазм, как ритм русской истории: тягучесть — и вспышки. Во Франции дружно Эрос с Логосом, секс с совестью живут. Отчего ж в России меж ними антагонизм? Или не чувственна русская женщина? Француженки розова плоть, а русской — бела, снежна..

 

К истолкованию «Крейцеровой сонаты»

«Это» все — нечистая сила, скотство, свинство, мерзость. И вот в семьях — злость, раздражение, злые слова, отчужденность, сцены, а примирение в постели — тем более унизительное. И все же, если глянуть вселенским оком на нас: вон в своей норе копошатся двое людишек, звуки какие-то издают, руками машут (это когда злые слова и сцены отчуждения), но потом тушат свет и прижимаются телами, входят друг в друга, и сосут и грызут… — какие их действия считать важными и истинными, а какие — искажающими их суть? Вопрос смешной: очевидно, и эти отталкивания входят в идею человека — как дневной порыв каждого к тому, чтобы быть особью, самостоятельным, чистым, духом, т. е. день готовит дистанцию и пищу для ночного Эроса: чтобы притяжение было мощнее, пожирание и потопление различий в небытии

В «Литературной газете» только пришедшей, от 13 декабря 1966 г., интервью: «Как здоровье планеты», и какое-то, на наш взгляд, Бытия насекомое — начальник управления «сейсмологии» на вопрос о землетрясениях в Скопле, Ташкенте и т. д. предполагает, что где-то на глубине сотен километров произошел разрыв — лопнул кровеносный сосуд и магма полилась — и вот дошел импульс до поверхности. А мы на ней, этой поверхности, газетками пробавляемся, остроумничаем: «как здоровье планеты? — хи-хи?» Так что же — лишь это наше духовничанье есть правда и красота? Но ведь Эрос в нас и есть наше содействие вулканическим разрывам и извержениям: в нем наша вплетенность во вселенскую жизнь (как и в духе тоже — и на вселенский глаз в нас вообще нет этого дуализма, не имеет смысла само разделение духа-плоти: это наше частное, домашнее различение). «Крейцерова соната» есть мятеж, бунт духа в человеке — чтоб вырваться на свободу. Но грандиозность усилия, отталкиванья и проклятья другой стороне, сама мощь этих перунов, которые приходится обрушивать духу, — не о равнодушии и самости духа говорят, а о мере его любви и зависимости от противоположной стороны — от Эроса

«Крейцерова соната» — это истерические «нет!», «не надо!», которые возглашает в пространство женщина для прочистки совести и души: что я все, мол, от меня зависящее сделала, чтобы отбояриться, от яри — Эроса — в то время как ее увлекают на ложе и все ее естество страстно этого хочет и отдается

Однако в России иллюзии и самообольщение у людей: мужчин, женщин — и их духов, а именно: поскольку свет и холод заполонили русский космос, изгнали Эрос на утлую, малую территорию, — стало казаться, что вообще его нет, и легко с ним справиться, и не имеет он уж такого значения, и без него прижить можно, — и манит надежда и соблазн на чистую жизнь в духе и свете, которая-де, у нас здесь легко достижима — рукой подать до Бога1 — и к этому мы призваны Но тем катастрофичнее наплывы и взрывы Эроса ибо какравноправная сила он остается — только сжат по месту и времени, — и он берет свое полностью Но для человека, который арена этих борений, это — надламывающие бросания из жара в холод, а может, как раз закаляющие? — как из русской бани разгоряченные — в снег бросаются, так что, может, в таком типе русский Эрос и осуществляться может, и ему так и пристало? Ибо ровное, теплое сексуальное общение, наслаждение (как в романских странах) здесь невозможно, не тот разогрев в вечной мерзлоте — такой теплоты хватило бы лишь на то, чтоб ее подтаять, но не воспламенить почву и соки, что нужно для Эроса

 

И еще о духовности в любви

Когда съединялись люди естественной жизни — в деревне, например, — они никакого такого требования духовного взаимопонимания друг к другу и не предъявляли, и Эрос совершался незамутненно — и духу не мешал, не вставал перед ним, как нечистая сила Когда же развился дух и индивидуальность, тогда дух и Эрос стали бороться в человеке за власть над ним и взаимопроникать его Теперь уже для сближения полов требуется и симпатия, родство душ — иначе не притянутся Но когда соитие состоялось, — противоборство духа и плоти возгорается в квадрате, ибо у каждого свой комплекс противоречия между духом и Эросом Я сам не могу с ним справиться, и симпатия, любовь есть надежда на преодоление и восстановление, добыча в себе гармонии — с помощью другого существа, друг с другом Любовь дает взгляд на бытие и все — в ракурсе надежды на гармонию — и, обволакивая все ореолом этой надежды на гармонию, представляет каждую вещь как потенциально (или уже) прекрасную, гармоничную, в единстве Эроса и Логоса Вот в чем расширение нашей жизни и духа, что производит любовь Однако в духовно-эротическом соединении у меня свой комплекс из духа и плоти, а у нее свой И нелепо было бы предполагать, что если я сам не могу их примирить, то вдвоем мы справимся, огонь и язва потушатся; они тушатся и питаются и возжигаются, как ветка и масло забрасывая огонь — его оживляют У меня свое сочетание, и у нее свое, когда мы прилегаем — противоречие и трудность примирения духа и плоти или победы какой-то стороны не погашается, но восстает как бы в квадрате Вот почему так наивны идеи эмансипированных и так легко расправляется с ними Толстой Сделав не семью и брак основой супружества — основой, в которой по крайней мере есть богоприродное согласие, — но любовь (это зыбкое, непрестанное вопрошение друг к другу и к миру, с претензиями и надеждами) и

требуя родства душ, единства идеалов и свободного полового влечения, — они имеют иллюзию, что это одно и то же эротическое влечение и родство идеалов! — на самом же деле это майя, иллюзия — для начального сближения, зато потом, так как у обоих сходные идеалы и оба взаимопонимают друг друга в духе, они взаимопонимают и антиномию духа и плоти, и, имея претензию загасить ее взаимопониманием- взаимопониманием ее как раз и усиливают Потому так и ненавидят друг друга именно те, кто полностью понимают друг друга, — и колют в самые больные места В этом смысле те, кто вступают в эротическое общение, имея разные души и идеалы, так что они не перекрещиваются, т. е без претензий на преодоление себя или усиление через слияние душ, — живут легче и дружнее и прочнее, так как у них разделение Богу — Богово, кесарю — кесарево, просто они и там, и там — разные люди, не видят друг в друге соучастников днем и не ведают того, что творят ночью При родстве же идеалов возникает тотальность, претензия на тождество, запрос на целостность ночи и дня — даже не на их гармонию это то же, что без роздыху взирать на соучастника, и потому Анна после соития не может глядеть на Вронского Мало того- тотальность, претензия на родство душ, когда мы и днем те же, что и ночью, ослабляет и ночной эрос, так как днем не накапливается для него дистанции, которую бы надо разряжать (Известно, что при родстве душ скоро наступает сексуальное безразличие друг к другу.) Потому сценами и раздражениями люди с духовным взаимопониманием днем как бы пытаются набрать эту дистанцию, требуемую, чтобы ночной эрос был восстановлен и мог состояться

Человек не должен быть днем таким, каков он ночью, — как день и ночь не одинаковы. Поэтому возможно и притягательно соитие со случайными людьми, ибо это как в беспамятстве полном — и после не знают друг друга — и тем страстнее это однократное соитие, эта ночь Потому и проституток разбирают, хоть и грязно; но когда преодолен самозапрет чистоты — можешь отдаться прорве. На Востоке — жрицы Астарты, баядерки, — знают религиозный, священноприобщительный к сущности бытия характер беспамятных соитий

 

Часть вторая ЭРОС И КОСМОС

 

Земля, вода, воздух, огонь

В ЧЕЛОВЕКЕ ЧЕЛОВЕК =ФАЛЛОС В БЫТИИ

Только из роддома. Русский секс и дети- фаллята, ребята — стерженьки В женщину вложили буек — продолговатое пещеристое тело и семя, а она принесла плод-сам-сто: такое же продолговатое тело, плоть (недаром «плоть» — слово и для члена, и для тела вообще), туловище И вот вышел наружу маленький фалл — и ходит этот божок на собственных ножках, самоходно это чудо («Нос» Гоголя эту инфантильно-сексуальную идею и выражает) Итак, младенцы невинны с точки зрения Логоса, духа, и умри — сразу на небо, и истина их устами глаголет Но это потому, что младенец одновременно — это чистый фаллик, амурчик, эрот — абсолютно сексуальное тело Итак, на младенце сошлись Эрос и Логос в полном мире и гармонии Когда есть младенец, женщине уже фалла и не надо, ибо одно и то же сексуальное толчение и когда носиком сопит, губками грудь сосет, — и когда туда толкаются Грудь — выпуклость женщины — есть как бы огромная голова фалла (Голова в «Руслане и Людмиле») Через грудь женщина разрезает мир (как мужчина носом и фаллом), и в груди половой травестизм- женщина-мужчина Значит, каждое человеческое тело — одновременно мужчина и женщина есть в нем Эрос наступательный и воспринимающий Этот изначальный гермафродитизм Человека выражен в платоновском мифе об андрогинах Когда же андрогин распался на половинки, осталась бисексуальность каждой особи, так что каждый мужчина таит в себе в потенции и женское начало, а женщина — в том или ином проявлении — начало мужское И вот человек-стерженек начинает двигаться по миру Мир для него — огромное вместилище, которое он своим набуханием, ростом, движением, деятельностью, трудом, творчеством, мыслью расталкивает — потеснись! — и теснее прилегает к стенкекам мира-пещеры — окружающей среды, объективной действительности Жизнь и есть — гигантский половой акт (опять и с этого конца пришли к объяснению того, почему сон, который всегда Эросом рожден, — всегда одновременно и в руку ибо все в жизни представляет эротическое действо или есть его звено). Потому по индийским верованиям — соития божеств длятся миллионы лет, и, может, мы все в какой-то фазе этого соития находимся — кто знает? Что приятно младенцу, чего хочет ребенок? Приятно ласкаться, барахтаться, ворочаться, сосать — т. е то же, что и фаллосу во влагалище Приятно тепло, закутаться со всех сторон, чувствовать себя маленьким — и зарыться в мир, в маму. назад свернуться, в буек — и «o мамочка, роди меня обратно!» (как говорится в Одессе). И в муках жизни, когда она, стерва-среда надсаживает и налегает, — исторгается клич! «мама!» — это значит. я, большой, самостоятельный, принимающий на себя ответственность фаллос, — хочу войти в себя, уменьшиться, съежиться. уйти от жизни — и войти в маму, откуда вылез Вот смысл свифтовских литот и гипербол1 свертывающийся и набухающий фаллик И в этом — эротический смысл воспоминаний, привязанности к ним, любовного пестования детства и пройденной жизни это я опять хочу вкусить наслаждение продвижения по стенкам матки-жизни, на новые круги бытия — зоны влагалища- среды И моя память есть то, что я есть. совокупность моих ощущений в ходе совокупления с жизнью «Я» — это фаллос мною Ребенок любит забиться в угол (вариант влагалища и его стенок), спиной чувствовать стену, когда прижмешься — тогда страх успокаивается Значит страх — эротическое влечение, влечет меня к стене спиной упереться — иметь прикрытой безглазую сторону, а глаз — уже сам огненный луч испускает и пронзает значит, есть тоже оружие, кинжал, мужское деятельное качество в нас Свет и зрение и глаз — всегда мужские. В детстве любишь творить себе домик (залезаешь под стол, увешиваешь одеялами со всех сторон) и особенно — прятаться! дети непрерывно играют в прятки: залезут, засунутся куда-нибудь и зовут: «Ищи меня!» — а они выскакивают, бегут и радостно кричат То есть здесь весь акт осуществлен! влезает (вворачивается, как фаллик) — и выбегает, рождается как самодвижущийся человек-фаллос. В России приятно кутаться — от холода: в шинель (Гоголь), шубу, тулуп, в избу — радость от того, что тепло облегает Потому у женщин в старину непрерывное занятие — рукоделие: белье, ткани, одежды шить; тем стенки мира-матки выкладываются, осваиваются, родными становятся Обнажение, раздевание, нарциссизм — на юге, значит я весь туловище, с миром в соитии и сам движусь. Это мужской, деятельный Эрос — на юге обнажаются, загорают ласку миравлагалища на себя принимают — море, солнце

И когда женщина обнажает грудь и плечи в свете — это тоже мужское, агрессивное начало выставления (эксгибиционизм кто «задавака», лезет, петушится — это духовно-мужская сублимация женственного состава данного существа) Напротив, застенчивость (к стене ближе держится — к матке Земле, как Антей), а также стыдливость (долу очи, спрятаться с глаз долой) — это тоже эротическое чувство — вворачиванья, свертыванья, назад в детей, обратно направленное Стыдливость хороша в девице — значит, плотно облегает, уютно- не экстравертно, во вне к миру (как воздушная блядь), а внутрь обращена Напротив, в мужчине стыдливость и застенчивость — это литотность: большой детина — в ребенка свернуться хочет; это возвратный Эрос, вспять, в маму вернуться, в прошлое. Таковой послушен и старину чтит. Напротив, самовлюбленный, нарциссический, агрессивный, много о себе понимающий — отрывается от матки-матери и переносится на другой цветок (как ракета, самооттолкнулся): такого манит будущее, вперед, и тем он расширяет мир — толкается. Но тут и суетность — от того, что мал: ведь малые подвижны(западные индивиды), а большие тела русские сидят сиднем, а мир на них сам насаживается (как ведьма верхом на Хому Брута в «Вие» Гоголя), женщина активнее. Значит, здесь эротический акт — не сношения, а вынашивания

И собственно, недаром в русской литературе женщина активнее, мужественнее- она задирается (Татьяна пишет письмо), женщины первые признаются; и это лишь по видимости и формально, если мужчине по ритуалу первому приходится произносить слова недаром столь косноязычны признания в любви русских мужчин, зато есть столь прекрасная пламенная модель для женщины — в «Письме Татьяны», — где она напрашивается А мужчина русский — тютя, баба, увалень, недаром и в нежных словах меняются полами она его называет «моя лапа», а он «мой лизочек так уж мал» (или это общее явление бисексуальности и полового травестизма..)

 

Эротические уравнения

Итак, у нас получилось, что все — Эрос, каждый предмет сексуален, каждое действие — эротический акт Курит человек — сосет стержень (курят больше мужчины, реализуя тем женское в себе, и мужеподобные женщины курят, которым не так уж надо чисто женское приятие стержня!), пьет чай — влагу заглатывает (пить- бабье дело- влагу-семя всасывать), в футбол играют — на трибуне болельщики истекают сладострастным ожиданием, «шайбу-шайбу!» — когда же, наконец, после долгого пыхтения и как (головой, ногой?) забьют гол в ворота! — на глазах у всего честного народа, на миру открыто совершится космическое символическое соитие Гавань — влагалище Корабль — стержень (Эрос мореплаванья)

Вдох — выдох выдох — мужское деяние пускается струя, стержень воздуха из «я» расталкивает мир, то же самое и смех-ха-ха-ха — эротическое содрогание духа-души, недаром в смехе иные не могут остановиться, «кончить» — хватаются за живот, катаются, животики надрывают (животную душу свою), вакуум в паху создают — как после извержения семени В смехе рот-зев раскрыт, с миром в соитии Также мужское эротическое действо и ругань, мат «по-ш-ш-шел ты на ххх» — чистый выдох, шипение (недаром и змея шипит, а змея — воплощенный фаллос, к женщинам в сказках во сне змей на грех прилетает) Вдох — засасыванье мира в себя, в свой вакуум, полость, приятие Брахмана в свой атман — мирового духа в свою душу (душа — женское начало во всех языках. она полость, влагалище для мирового духа) Вздох — вариант вдоха: женское деяние

Слезы, напротив, — истечение, женское. Хотя и в мужчине высшая точка соития — истечение семени, но это и есть обнаружение женскости в себе — и отдача Богу Богова. И на всех языках влага — она, дух же и огонь — он Однако das Wasser (по-немецки «вода» — оно): значит, точнее, это — нейтральная зона андрогинности, бисексуальности, без распадения на мужское и женское — сфера Человека целостного, первого Адама — вот что значит средний род во всех языках: все эти man, «оно», es, it. Недаром колоссальнейшие космические существа и представления — среднего рода. солнце, небо, дерево, море, поле, село Но это в русском языке так, тогда как в немецком der Himmel («Небо» — он) и die Sonne («Солнце» — она), во французском le ciel («небо» — он) и le soleil («солнце» — он) — только мужского Вот уже от идеи, что все есть Эрос, и путь раскрывается к выявлению национальных вариантов Эроса Так, например, типичный для России смех сквозь слезы — есть парализация мужского женским (то же, что в характеристике Пушкиным Белкина в отношении его Эроса- «к женскому же полу имел он великую склонность, но стыдливость была в нем истинно девическая» (Т VI С 82) Таков же и весь Гоголь, его тип и Эрос), в результате чего появляется пассивность! инертность, бездеятельность, созерцание, ожидание, долготерпение, «ни то ни се», «ни рыба ни мясо». Два Адама Первый: Человек вообще до вынутия ребра — целостный, бесполый Другой — Адам мужчина, часть, неполноценный без своей половины (т. е уже идея пола (секса — части) появилась) — Евы мясо», «ни в городе Богдан ни в селе Селифан», «ни богу свечка ни черту кочерга», а в общем черт знает что, что так лишь свистнешь, отвернешься и пойдешь себе мимо. Во всяком случае то бабье начало восприимчивости в русском существе и духе, которое отмечал один мыслитель начала нашего века, и здесь сильно сказывается

Возвращаясь к исходному умозрению, в котором жизнь человека предстает как космический акт соития: маленький гибкий фаллик растет, наливается, толстеет, крепнет, деревенеет, окостеневает, каменеет (старческий склероз и сухостой), а когда человек умирает — он совсем прям: ноги протягивает (тогда как из утробы рождается комочком свернувшимся, но и здесь: если идет головой и так на свет выходит, — то хорошо; и умершего хоронят головой к солнцу, к свету — на Восток), — мы можем двояко выразить соединение человека со всем, с полнотой бытия: наполнить мир собой — или объять полноту бытия в себе. Первое выражение — мужское, второе — женское. Первое рождает в человеке стремление к величию — быть большим фаллом: чтоб не смело веков теченье следа, оставленного мной! — и «Памятник» Горация есть навечно торчащий он — как фалл. Кстати, недаром художественная идея бессмертия именно как Памятника приведена в Россию, естественно, мужским поэтическим духом:

Ломоносова, Державина, Пушкина — и потом ни у кого не воплощалась, чем обнаруживается женское начало в русских поэтах. И если у Пушкина, южанина, эта идея органична, то в общем то, что она проступает и у россиян Ломоносова и Державина, связано с подражательным еще периодом русской литературы, ненадежностью еще русского слова и пользованья еще готовым, хоть и переделкой его. А в XIX в., когда русская поэзия нашла себя, с «Памятниками» было покончено. Зато появились мечты — об исчезновении, растворении, слиться со всем, т. е. не мир наполнить собой, а себя, свою полость наполнить миром, «объять необъятное» (недаром именно так сформулирована эта мечта Козьмой Прутковым: т. е. быть грандиозной полостью, вакуумом, влагалищем, маткой, чтоб вместить в себя гигантское туловище — необъятное), «захватить все!» — мечтает Толстой в работе над «Войной и миром»; Блок:

Нам внятно все- и острый галльский смысл, И сумрачный германский гений!

Василии Розанов — теперь можно шифр раскрыть, но тогда его имя подпадало под категорию неупоминаемости. — 14.XI.89

Недаром в русском языке к 1-му склонению с женским окончанием «а» относятся и многие обозначения мужских идей- юноша, воевода Напротив, о женщине стали говорить в мужском роде: строитель, педагог, товарищ, словом, — «свой парень». Везде в других языках для этого есть точные родовые слова или суффиксы В России — большее марево, неразличенье в этом отношении недаром перечислены мужские образы (свойственные духу западноевропейских народов, более деятельных, огненных): «смысл», «гений», а русское действие: внять, обнять, т. е. женское, материнское, на лоне своем упокоить мятежного

Недаром и когда в России являются образы мятежных бунтарей, одержимых гордыней и манией величия (маниакальность — стоячка столбняком), они ориентированы на Запад: Гер-манн — он немец. Раскольников меряет себя на Наполеона (Наполеон я, т. е. муж, или тварь дрожащая, вошь, ветошка? — т. е. женское начало), пыжится: смею преступить или не смею? Смогу ли прорвать плеву, выйти за свои пределы, вонзить и окропить? (Убийство и цепная реакция убийств: старушка, Елизавета — это как фалл сорвался с цепи и в шабаше колошматит все и вся — и сам себя до смерти, как в русских разгульных восстаниях Стеньки Разина и Пугача). То есть в России мужское соитие с женским возможно как единократное катастрофическое вспучивание после долготерпения и концентрации, как раздуванье, которым заполнить необъятную полость России, этой грандиозной матери, — и потом припасть и свернуться в смирении и покаянии (как Раскольников же на Сенной) младенцем на ее лоно. Отсюда в героях русской литературы однократный титанизм и инфантильность: Мцыри, Раскольников, Ставрогин герой Лермонтова — то Демон, то дубовый листок и т. д…

Русская баба говорит: «не бьет — значит, не любит». И русская загребистая баба с темными глазами — та, которую невозможно не бить, бить, забить до смерти, убить (что и делают Рогожин с Настасьей Филипповной и русский снег и ветер с Анной Карениной): она вызывает, провоцирует на это — и только так ее можно до конца удовлетворить. Но что значит это битье, удар с размаху, наотмашь? Это соитие по-русски: не плотное впритирку (как в определенных космосах стран юго-западной Европы), но на женщине-земле, что ровнем-гладнем разметнулась на полсвета, так что телу слиться с бесконечностью пространства можно только в метании, став ветром, в размахе крыл, став странником на путях-дорогах. Битье это — объятье необъятного (потому в России чтут царя и кнут, плеть, розги — любовное лобызание мужского всадника на русской лошади), бабья слабость русского мужика тут сказывается: в этом акте мужик и облегает туловище бабы (с размаху) — и тем его рука-крыло действует, как сжимающиеся и разжимающиеся стенки матки, — и вонзает: норовит не ударить (т. е. возле-дарить, придарить), а вдарить — в лицо, в живот, ногой еще себе помогает, топчет т. е. танцует, как шаман, как птица: эротический танец — так ветер в степи гуляет

 

Как это — «все во всем»

Но как же так? Если все объявляется Эросом, то вроде и думать больше не над чем, а достаточно ко всему применить эпитет «сексуальный» — и дело в шляпе (вот даже это выражение явно сексуально), и, как помешанные на сексуальной почве, мы во всем будем видеть Эрос и соитие — и все смыслы, идеи и вещи в мире потонут в этом неразличимом мареве. А ведь начали-то мы, затеяли это все рассуждение с целью различения и углубления нашего миропонимания. А выходит теперь, что пришли к дешевой игре: лепи ко всему сексуальность — и знающ выйдешь. Смешно? Ну что ж: то, что идея, принцип наш, вдруг став всепоглощающим, испаряется, то что трудная мысль становится шуткой, легкомыслием, — это как раз о причастности нашей идеи к истине говорит: что мы на нашем пути, своей дорогой дошли до той точки, где все оказывается во всем. Ведь так же можно сказать: все есть бытие, все есть единое, все есть дух, Бог есть все, человек — это все, все есть хаос, все есть вселенная, все есть свет, все есть материя, все есть память, все есть воля, все есть libido, все есть экзистенция, все есть золото, все есть время, все есть деньги (на деньги все обменивается), все есть дитя, все есть атом, все есть волна, все есть квант, все есть семя — и всякое такое утверждение будет истиной. Ведь все связано со всем: и вот эта пылинка — уникальна и незаменима в сфере мира и, следовательно, вселенная светится в этой капле. И подобному способу миропонимания: что все во всем — не без году неделя. Оно — древнее. Его проповедовал Анаксагор в учении о гомеомериях — таких мельчайших частицах, каждая из которых содержит в себе бесконечность сущностей и качеств; эту идею выразил Лейбниц в учении о монадах — тех бесконечно-малых действенных душах-телах, в каждом из которых содержится весь строй мира в бесконечности его прошлых и будущих судеб. Эта идея — и в индийском учении о переселении душ и т. д

 

И то, что мы теперь добрались, прорыли мыслью ход до такого пункта, в котором мы можем утверждать, что «все есть Эрос», — есть не конец, а добытое нами исходное основоположе-ние для последующего рассуждения, в котором вместо сведения бытия до принципа монады, будет выведение многообразия бытия из добытого основоположения. И теперь нам предстоит как раз путь различения. Только теперь у нас будет больше гарантии истинности проделываемых различении, поскольку мы их будем проделывать с наивозможно широкого основоположения: «все есть Эрос» — а не исходя из того, что мне кажется, что вот это Эрос, а это не Эрос

Собственно, в непосредственно предшествующих соображениях о русском Эросе мы и перешли к различениям — как раз после того, как выговорили тезис «все есть Эрос». И нельзя не признать, что эти соображения касались уже не случайных, а ряда фундаментальных черт, таинств и загадок русского Эроса. Хотя я сейчас неточно сформулировал добытое основоположение. Его надо сказать так: «все есть секс», ибо с основоположения, что «все есть Эрос», и началось все рассуждение. То есть теперь мы во всем прозреваем не просто соединение разного, любовь всего ко всему: огня к воде, идеи к материи и т. д. — но именно по образу и подобию телесно-чувственного соития: введения стержня в полость. Однако как же быть с духовным миром и нашими представлениями о бестелесном. Но ведь ты же давно мучился априорным дуализмом европейского мышления (сечением: дух — тело); так не подкидывается ли тебе сейчас какой-то выход? В самом деле, ведь уже умозрением: прорастание человека сквозь жизнь есть соитие, — секс из ночи, где ему отдавалась монополия: соединять половинки андрогинов во Человека, в плоть едину, — рискнул выйти на свет Божий и дневной, что отдавался как сфера влияния Логосу, духу, Богу. И вот уже дневная деятельность человека оказывается шнырянием фаллика по пазам, порам и в паху вселенной, а его вертикальное положение — стоячкой, воздвижением вавилонского столпа, нанизывающего на себя вселенную, громоотводом, притягивающим на себя орошение грозовой влагой бытия. Отличие соития ночного от дневного — в том, что тогда фалл был частью меня, деталью и принадлежностью, а теперь я сам весь есть целостный и единый фалл в отношении к миру. И может быть, как ночью фалл был моим чувствилищем, средоточием, на себя всю суть и соки моей громадины отсасывающим — для общения с неземной цивилизацией Женщины, для контакта с неведомым миром (и притом сам фалл не мог знать и видеть во тьме, откуда его сила стекается и зачем он и каков смысл и цель его суетных метаний туда-сюда), — так и я днем есть, может, пуп Земли, а мой разум-дух — ее мыслилище для задирания, трения, касания, освоения, понятия (по-ятия), познания (этими словами недаром обозначаются акты и сексуальные, и трудо-духовные) чего-то огромного

И вот когда Сократ, еще будучи воином, простаивает, по рассказу Алкивиада в «Пире», всю ночь до следующего полудня, недвижно, столбом, ушибленный мыслью, как громоотвод, просветление на себя принявший; когда христианский отшельник простаивает как столпник и на него истекает, изливается благодать; когда индус в экстазе видит Шиву как огненный столп, то ли спускающийся с неба, то ли вздымающийся ввысь, а мы все в молчании зрим перун вонзающийся; когда русский философ П. Флоренский мечтает воздвигнуть в душе человека непреложный «столп и утверждение истины» (как назван его основной труд), это все акты секса над землей, возвышенного (sublime) — сублимированного, вертикального, платонического

Теперь понятно, отчего в платоновском Эросе теряла значение разница полов и (с вульгарной точки зрения ночного секса — малого Эроса-Эрота) его тип любви выглядел половым извращением. Именно пол здесь утрачивается. Секс — половой лишь ночью, когда его цель — воссоздать Человека цельного из половинок. Днем же человек воздвигается в мир особью, целостностью, индивидом, неделимым на половинки-полы, т. е. лишенным половой характеристики, бесполым, как князь Мышкин — чистый, абсолютный дух. Точнее — теперь уже мир может быть расколот на половины и иметь половые признаки: земля и небо, тьма и свет, хаос и космос, природа и общество, материя и дух и т. д. (так же и все пары пифагорейцев: чет и нечет, предел и беспредельное и т. д.), но человек дневи есть прорастающее единое, орган соединения, вносящий целостность и единство — т. е. те качества, которые, значит, ему присущи, суть его составляют и чем он способен одаривать разорванные половинки — и пазы мироздания. Так что зря Гамлет удручается выпавшим ему жребием: «Распалась связь времен («мир вышел из пазов» — в другом переводе), зачем же я ее восстановить рожден?» — вот именно таково призвание истинно человека; просто здесь на Гамлета вся мера и бремя Человека чувствительно свалились: значит, он особым зарядом обладал, чтоб их на себя притянуть

 

Ночное и дневное мироощущение

Но, выходя в дневной мир на общение с вселенной как особь, целостность, индивид, — человек кругом себя замечает множество особей, целостностей и индивидов, которые аналогичным же делом заняты. Кто это? Тянясь ночью и нюхом чуя свою другую половинку, я знаю, что это необходимая часть нашего антропоса; но когда я зрю множество вертикальных фалликов: что они здесь делают? — ревниво я спрашиваю, — и есть ли всем место под солнцем. Так, в дневной жизни дилемма Человека обретает вид: я (один) — и множество, 1+оо, — тогда как ночью: 1/2 +1/2 (значит, не пристало днем промышлять половинки и мыслить полово).  Целостный Человек теперь: общество, народ, человечество — все в одном — Бог!. Откуда ж это множество народилось? недаром бессознательно в такой форме задается нами вопрос. Ибо мы здесь днем на земле так же чувствуем себя, как несчетное множество снующих, тыкающихся сперматозоидов, семян, генов, хромосом, монад, зародышей, душ, гомеомерий, которые будто изверг в ночи единый фалл: как Бог-отец, демиург — создатель, зиждитель и производитель И вот начинает просвечивать платоновская концепция бытия в «Тимее». Существуют в космосе рассеянные идеи — вне времени и пространства, до творения, как семена всего. Космос (наше тело) создает демиурга — бога-творца вещей, существ и мира (наш фалл); он извлекает, формирует и вбрасывает в мир эти семена уже в индивидуальной форме — как особи. И сам устраняется. Далее вступают в сотворчество низшие божества — стихии: земля, вода, воздух, огонь и т. д. — как ангелы. Они выводят в свет существа и вещи в наполненном и окончательно оформленном виде

И вот я, особь, дневноживущая вещь, имею в себе эту память: о темном хаосе («о древнем, о родимом» — по словам Тютчева) и Эросе и светоносном фалле — боге-творце-отце, меня произведшей первопричине; имею в ощущении память о стихиях, божествах, меня выпестовавших и одаривавших (как феи спящую красавицу), — ив жизни все время прибегаю к ним за помощью: молюсь солнцу, ветру, воде; а не молюсь — так люблю или боюсь. Но это — в телесной жизни ощущения: ибо это уже память тела, когда ген мой, хромосом стал плотен и наполнялся веществом

На глубоком же уровне моего состава запряталась память обо мне как монаде, хромосоме, идее — о том атоме, волне, корпускуле, кванте чистой энергии и воли к жизни, каким меня изверг демиург. Это память обо мне как Адаме, т. е. здесь еще есть чувство я, личности, моей души, формы — и притом в самом чистом и отграненном виде; так что если я хочу знать, что есть я по сути и квинтэссенции, я должен с помощью ума разрыхлить все напластования сущностей, качеств, признаков (даров фей) лопатой диалектики — и вспомнить, выявить чистый вид, идею

Но и это еще не все. На этом уровне есть я и бог-отец, родитель. Но ведь он — всего лишь демиург, работник-трудяга, исполнявший высшие предначертания. В нас есть идея о прародителе — то, чего и сам фалл не знает (как и наш в ночи, в соитии: он знает, что к нему воля, желание стекается — и он работает; но откуда? зачем? — бог весть…). Прародитель — это наше тело как вселенная, она — как единое живое существо, в котором мы уже не имеем значения; что-то, какие-то прообразы нас и архетипы — как возможности и потенции — там рассеянно блуждают; но главное: общая жизнь, даже не общая (ибо это будит идею особности и соединения), а просто жизнь (и не «жизнь»: ибо это будит идею смерти), бытие (и не «бытие»: ибо это будит идею небытия) — то Неизреченное, что знаком (т. е. другим чем-то) не обозначишь, а то что просто само есть! — и баста Это высшее предельное бытие — в беспредельном — уже не диалектикой достижимо, а в экстазе чистого умозрения, соития, рассеяния, растворения когда исчезают границы «я» — «не я», субъектно-объектные деления в мире, формы вещей расплываются — и есть марево силы, света и блаженства восторженной, восхищенной жизни (ибо исторгнут из себя — и похищен) То есть здесь исчезли деления, прерывность пространства и времени — а все вали туда и «Эрос», и «воля», и «жизненная сила», и «Истина», и «секс» — и все сойдет, сгодится — и будет недостаточно И для достижения этого состояния в человечестве есть столько же путей, сколько первоидей мы сейчас готовы были ухнуть в ЕГО обозначение и Элевсинские мистерии, и йога, и тантризм, и молитва, и любовь-смерть, и труд, и игра в карты, и война, и чаепитие (японский дзен-буддизм), и деланье, и ничегонеделанье, и скопчество — все годится, лишь бы на избранном этом, по душе пришедшемся пути (а значит, недаром душа его выбрала значит, он ей присущ, она его вспомнила, он — в ее составе заложен, как потенция) идти до крайности, до предела — и выйти в беспредельное ЭТО (Итак, множество путей, как множество особей, истин — опять мы вышли к идее анаксагоровых гомеомерий, лейбницевых монад, бесконечно малых, бесконечно больших, джордано-бруновой «множественности миров»)Таким образом, предельное постижение и достижение — есть исчезновение «я» и «не я», а значит, и ощущения себя в чем-то Но ведь так и в высший момент соития, на конце фалла, в точке касания — неизвестно, что ты чуешь обостреннейше себя или ее? себя в ней или ее в себе, мужчиной ты себя чуешь или женщиной? Также и экстатическое состояние равно сказывается в том, что я себя чую миром, Богом, Шивой, Буддой — то ли так, будто они в меня вошли, и я ими держимый (одержимый), на острие этого сладчайше-острейшего чувства слияния с бытием, в непрерывном биении со скоростью переменного тока, — то ли массируешься ощущением, что мир в тебя вливается, а то — ощущением, что ты в мир истекаешь, рассеиваешься — и, как быстро вращающийся круг являет недвижимость, так и я в столбняке и ничего не происходит и все равно

 

Воина — как соитие

 

Эстетика войны подвиг, жертвы, слава — это влиться в мир, исчезнуть блаженно Ведь если вспомнить детские мечтания совершить подвиг, — что главное в их составе? Я вижу, как бьюсь с врагом, наношу удары (т. е я- мужчина) Я весь в ранах, истекаю кровью (я- женщина), но тем отчаяннее бьюсь с врагом Наконец, в последнем объятии — улетает дух в веселии. И теперь питается, пьет кровь своей славы, что остается от меня в жизни т. е. в мечте о войне — сделать смерть сладостной и перенестись на остров блаженных, на Елисейские поля, в Валгаллу героев, в рай с гуриями, куда, по исламу, возносятся воины, павшие в священной войне — «газават». А что в Валгалле? То же самое я вижу, как ласкают мое имя, память, в славе после смерти, приносят весть о моем подвиге возлюбленной, друзьям, тем, кто меня несправедливо обижал, матери-отцу, которые меня ругали и думали, что я плохой, несправедливо оскорбляли меня подозрениями, — а я вон какой хороший оказался! — и все плачут, льют слезы позднего раскаяния, и меня любят и сливаются в кольцо любви надо мной, памятью обо мне Слава и есть кольцо, подкова бессмертия, влагалище, ножны, вечное вместилище моего духа В славе я заполняю мир своим величием и владею тем, чем не смог реально-телесно при жизни См об этом у Пушкина в «Желании Славы» Когда-то он любил и был счастлив, как малый фалл Но мир их разлучил, отторг друг от друга. И ныне он томим новым желанием, чтоб именем моим она повсюду окружена была, чтоб некуда от моего имени, моей славы ей было деться Это месть миру. ты не дал мне войти в нее малым, мужчиной — ну что ж, я обернусь миром, полостью, женщиной — и возьму ее своею славой, как мужчину Военное сословие выдерживается в праздности, вдали от сублимированного Эроса Труда, мысли — как и племенные самцы откармливаются на соитие Они — избранные жертвы, агнцы, жрецы Отсюда их гордость И они действительно подняты надо всеми людьми, которые расплескивают свой Эрос в буднях по мелочам, а они — для однократного соития готовятся: чтоб победить или умереть, в обоих случаях акт состоится — или в качестве мужчины (вертикально, со щитом), или в качестве женщины (распростертый на щите) — тогда венчается славою и бессмертием Воины — как обрезанные фаллы — неприкрытые Потому они — лучшие мужчины, и женщины так любят военных, а они ими пренебрегают, как монахи, ибо их Эрос не про баб уготован Потому так женщины падки соблазнить аскетов и воинов — их чистейший духовный сок на себя оттянуть и ороситься. А воину женщина и не нужна Ибо он изучает оружие: всеми видами владеет, чтобы поразить врага- т. е. тренируется управлять разными фаллами и разными способами Все виды оружия имеют прообразом мужской трехчленный орган пушка на колесах, ружье с прикладом, шпага с ручкой Ракета, пуля, бомба, самолет (фюзеляж на двух крыльях), стрела из натянутого лука. Недаром эти образы служат эвфемизмами для обозначения эротического действа Так у Апулея Луций умоляет Фотиду: «Сжалься, скорей приди мне на помощь! Ведь ты видишь, что пылко готовый к близкой уже войне, которую ты объявила мне без законного предупреждения, едва получил я удар стрелы в самую грудь от жестокого Купидона, как тоже сильно натянул свой лук, и теперь страшно боюсь, как бы от чрезмерного напряжения не лопнула тетива». А она, раздевшись: «На бой! — говорит, — на сильный бой! Я ведь тебе не уступлю и спины не покажу Если ты — муж, с фронта атакуй и нападай с жаром и, нанося удары, готов будь к смерти. Сегодняшняя битва ведется без пощады» (Апулей. Метаморфозы Кн. II. С. 16–18)

И Германн в «Пиковой даме», одержимый страстью к старухе — этой гребаной всеобщей матери, ведьме, шаманке, бабе Яге, — вытаскивает пистолет, и у них происходит некрофилия — соитие с трупом с помощью тоже холостого пистолета. Так что недаром Платон, который в «Пире» так высоко воспел духовную любовь, полагал в «Государстве», что мужчине следует быть стражем города, входить в сословие воинов; он видел в их существовании равноценный духовному Эрос: они тоже преданы высшему интересу. И их праздность, не занятость практически полезным трудом — такая же, как и праздность мудреца, преданного созерцанию истины И обратно: недаром, когда Толстой повел атаку на Эрос, породивший в жизни излишества и бессмысленность, он ее развернул единым фронтом — и против наук и искусств — праздных умозрений и фальшивых занятий, и против половой любви («Крейцерова соната»), и против войны, армии и «законной» праздности воинского сословия. Собрание общественности с моральным растерзанием аморального — есть хоровое изнасилование: люди, въедаясь в подробности аморального поведения (с кем, когда жил, да и как?) словно сами переживают соитие — и истекают. Во всяком случае комсомольские собрания в университете с постановкой персонального дела — были таким хоровым совокуплением, где изобилующие девы филфака (на 1 парня — 8 девок — русская ситуация: «восемь девок — один я»), у которых искусственно задержана эротическая жизнь, кликушествовали и требовали крайних строгостей

Для партийных людей, особенно одиноких женщин (ср. моя мать: в связи с ней об этом и подумал), собрание с растерзанием постепенно становится эротической потребностью — действа и жертвоприношения, где вкушается сладострастье

 

Сверхидея из роддома

 

Итак (мое «итак» — священное отправное слово для дневного перехода мысли, как у Шехерезады: когда же настала 397-я ночь, Шехерезада сказала: «Дошло до меня, мой царь»), приступаю к очередному утреннему умозрению — после перерыва в сутки: вчера не умозрел — и жизнь стала захлестывать Так что мне нужно усилие, чтобы растолкать ее и опять вознести голову к свету из волн Опять она меня, жизнь, облепила, как многостепенное и многокапиллярное влагалище — и теперь продираться сквозь нее Но это, очевидно, и радость — так это я с собой всю жизнь делаю- создавать себе безвыходные положения и дать втянуть себя в капканы — чтобы иметь потом повод вырываться к свету, вдохнуть широкой грудью, вкушать процесс высвобождения В ходе этого высвобождения я остро ощущаю жизнь, продираюсь впритирку — как при загребистом соитии И для мысли наваливающаяся жизнь (о жизни я сказал сейчас такое, что где-то в своих записках о женщине: «Женщина — это что? То, что наваливается и липкое?») подкидывает свой хворост, что ей пожирать, выбиваясь Вот и сейчас подкинута мне пара загвоздок Позавчера, выйдя из утреннего умозрения в дневные дела (№ мой день, оказывается, строится так, что реализует 3 индийских служения- Дхарма — религиозно-философская деятельность духа — этому отдаюсь с утра, до дня; Артха — практическая деятельность в миру — как мужа и главы семейств и члена общества; и Кама! — наслаждение плотское: вечер, друзья, пир, зрелище, женщина Правда, равномерности здесь нет, и я ее не хочу Сейчас все вырываюсь к Дхарме — ею хочу заполнить все Но яйца, грехи сотворенных через Каму дел (Артха) — не пускают приходится бегать в роддом, справки, стройки — и это досадно выбивает из чистого умозрения, так прекрасно мыслилось с утра и дышал легко и чуял чистым себя! — а тут в круговорот зависимостей и сует голову сую)

И вот, собственно, я уж и высказал загвоздку то, что я принял себе принцип: делать дела, но сам находясь как бы в рассеянности (в броне умозрения и не отдавать делаемому души, т. е. имея в идеале мечту ничего такого житейского не делать и не ввязываться) — правильно ли так нацеливаться и что это с точки зрения Эроса? Если жизнь есть прорастание фалла сквозь бытие, то, отказываясь от сует, бронируясь от них в умозрение, — отступаю ли я от предначертания мужа пронзить жизнь, или, напротив, держу в чистоте, холе и силе свое оружие — все мое существо в крепости духа и воли и непреклонности? Ведь подхлестывающая, насаживающаяся, как баба, жизнь провоцирует тебя рассосать и раскидать твою силу по мелочам хлопот и сует. На самом же деле и ей, жизни, этого от тебя не нужно: напротив, и ей нужно, чтоб ты твердо стоял и было бы ей на что насаживаться, — так что соблазнами хлопот она тебя испытует и бьет, чтобы еще и еще раз испытать наслаждение от твоей упругости. Ведь тогда и взаимно дары приносятся. Ведь не откуда как из роддома, я вынес свою сверхидею об Эросе. Стоя на днях в толпе в посетительской и передаточной и вспоминая еще свои утренние священнодейства и продолжая в уме ход мысли, я сосредоточился: все люди вокруг предстали как сквозь воду — в мистическом тумане, и узрел всю жизнь как вхождения и выхождения — и вдруг родилось умозрение о жизни как соитии и что человек- самоходный фалл, — умозрение, легшее во главу угла текущего рассуждения. Значит, жизнь, любя меня, заставила рыпаться, раздражаться, я стал умом сопротивляться — ив совместном наседании и отталкиванье и родилось это умозрение. А сиди я дома днем и пытайся далее умозреть — кончился бы: импотентное самососущее онанистическое расслабленное рассуждательство бы могло потечь. День и жизнь как практического существа — значит, создают и жизненные накопления для мысли. А мысль, утреннее умозрение, служение дает мне крепость стоять в миру и твердо, и с широко открытыми через идеи глазами: ведь нося в себе идеи, я притягиваю на себя, как громоотвод, — факты жизни, и сок и молнию из них извлекаю, что по моим жилам просачиваются и просверкивают. — Значит — так держать! «Под лежач камень вода не течет», — сказано. И очень через Эрос это помыслено: ведь «лежач камень» — это мертвый фалл; живой же человек должен быть «стояч» камень или «бегуч» — и тогда вода женское его оросит. Однако, вишь, на каком уровне держит твою мысль двухдневный контакт с жизнью: ты никак не то что не воспаришь, но даже и самоопорной мысли начать не можешь, — а все отбиваешься и в тенетах и путах житейских тужишься: на уровне правил практического поведения мыслишь и линию эгоистически-личного поведения вырабатываешь; свет еще не вошел, и ничего я не вижу, а лишь топчусь, кручусь, барахтаюсь безглазым телом. Вот видишь, и польстить тебя себе жизнь заставила: выдоила из тебя ей славословия: что, дескать, и мысли без неё шагу никуда. Не воин ты, а бабник — в сегодня до сих пор пройденном рассуждении: слишком оно заинтересованно

Та-а-к, Значит, есть во мне ощущение того, чем может быть мысль: красотой, истиной, — т. е. есть цель, и она проволакивает меня на любовь к себе, на пир веселости и окрыленности духа и умозрения сквозь жизнь и ее тенета. Ибо я, вкусив однажды, уж помню эту радость легчайшую. Значит, не просто любить, а что любить кто призван и кому пристало. Значит, я сквозь тенета продираюсь к той, кого я больше люблю и кого мне любить пристало, — и отрясаюсь от любвей сирен и русалок. Ну да: плывя по жизненному морю среди майи забот и хлопот о ближних, которые сладчайшими песнями-рассуждениями (вроде сегодняшнего) тебе дух туманят, говоря, что только они истинные и есть на свете и к ним припади, — памятуй, что припадешь и утонешь; оттого мудрый Одиссей велел силой себя приторочить к мачте: чтобы и слышать — и не поддаваться

 

Любопытство и опыт

Но в общем это: пытаться войти во грех и во искушение — и чистым остаться. А это нельзя: потому что для чего я ввожу себя во грех и искушение? — Оттого, что «хочу все знать» из любопытства, т. е. уже любопытством тебя грех и оковал, увязал за собой. Потому запрет вкушать от древа познания был узами не на дух, мысль и лицезрение света, а на слюнявое любопытство — как собака, высуня язык, истекает (недаром про женщину говорят: «исходит любопытством») в предвкушении. Любопытство — сосущее и присасывающееся. Это есть чувственность в уме, его въедливость. Это секс — частичка в Эросе. Эмпиризм в науке: верить только опыту, непосредственно чувственному контакту с вещью — это как ребенок хочет все на зуб обкусать, облизать, во рту подержать вещь; это оральный эротический акт — детскость, инфантилизм мышления: когда даже глазам и ушам — на зрение и слух не верят, но лишь органам осязания, обоняния и вкуса — т. е. непосредственному касанию. Если вспомнить проделанный в предыдущий день с помощью платонова «Тимея» разрез бытия, идей творения и воплощения (от идей, прообразов через демиурга в монады-сперматозоиды; далее с помощью стихий-божеств-веществa: земля, вода, воздух, огонь и т. д.; появление живой формы и особи на свет — и ее прорастание сквозь жизнь и попытка умом в познании воспроизвести пройденный путь и вернуться от нынешнего состояния — к идеям, прообразам), — то сенсуализм и эмпирия есть заново прохождение того звена, когда монада, форма наполнялась дарами стихий, веществ, так что через опыт и можно обрести представление только о веществах, качествах, материях-матерях, грудью кормящих, — но служанок и кормилиц у бытия и мирового замысла. Опыт — это сосание груди мира как матери-материи (а ведь все роддомом и недоношенным младенцем мыслю — а?)

Итак, поскольку познание есть эротическое соитие духа со вселенной, то и в Логосе, значит, та иерархия и лестница, что есть в Эросе, — полностью сказывается. И как есть Эрос-прародитель и Эрот-рожденный (Амур-секс), как есть первый Адам Человек и Адам при Еве, частичный, половой, — так Ум и уменье, Разум и рассудок. И рассудок (частичный ум) — как Адам при Еве, состоит при эмпирии: как устроитель и оформитель касаний монады о вещество, контактов формы о материю и заглатываний ее: как оно, это дело, происходит

 

Из утробы на свет

Но это все познание утробного периода — без света, с огнем, светильником искусственным — самодельным, кустарным, для внутреннего употребления. Потому рассудок никогда не уверен, не может претендовать на истину (то, что есть), однако в скептицизме дерзает свой предел и тупость объявить всеобщим пределом Хотя в этом признании ему дана спасительная скромность: благодаря тому, что рассудок невысоко ставит себя и претендует давать не идеи, а организующие опыт концепты и конструкты, он может работать

Кант отграничил мир явлений от вещей в себе Явление есть вещь, для нас повернутая, чувственно с нами соприкасающаяся, и познание мира явлений — это сексуально-утробное, сосательное общение с бытием. Глаза еще не раскрылись, зрения и света нет, и безглазое тело губкой сосет — и вот все, что оно знает. Но вот человек выбил дно и вышел вон: родился, отсосался, встал на ноги, вертикально вознес голову, открыл глаза — взвидел божий свет, и в него вошел ум. Он узнал величие, возвышенность и необъятность бытия. Сосущий и безглазо касающийся не может иметь идеи простора и великого, он знает лишь тесно прилегающее, а это все — вот тут, возле, около, в точке, руку протянуть: все малое и такое же, как я, по моим меркам. А вот вышел вон — и исчезли облегающие воды. Ведь зародыш в пузыре из воды вынашивается — как бочка по морю плывет, и человек, рождаясь, из вод на легкий воздух и твердую землю выходит Значит, при выходе из утробы рождается вместо синкретических вод — и бытия как воды (Фалес) — различение твердого (жесткого, неуступающего) и легкого (летучего, податливого): куда можно и куда нельзя шевельнуться. И все последующее развитие — это в «можно»: в воздух, в высь, куда мир уступает — и, значит, манит; не в землю же врастает человек, а в небо вырастает: как огонь и фалл, что оба равно преодолевают силу тяжести и имеют силу тянуться вопреки ей вверх. Возникает дальнодействие. И если в этих условиях я опять продолжаю полагаться лишь на опытное знание — это значит, что я хочу все ухватить, низвести до себя, до уровня своих представлений и в рот положить — т. е. продолжаю действовать как сосунок; а сам я по составу в этом акте — лишь земля, материя, сила тяжести, обладающая способностью низводить

Но огонь-то, например, этому не поддается. Попробуйте узнать, что такое огонь, попытавшись повернуть, изогнуть язык пламени так, чтобы он шел сверху вниз и искры летели вниз, «вы просто потушите огонь и ничего о его природе не узнаете. И когда откроются глаза и виден свет станет, который изливается опять сверху: как дар, как откровение, — попробуйте понять, что он такое, схватив кусок света (но так, чтобы не выпустить из рук, окружить его со всех сторон материей, землей), — и вы получите не свет, а тьму, правда, уже как идею чего-то связанного со светом: как то, что не есть свет. И все открытия эмпирии в своих высших проявлениях как раз единственно могут открыть и утверждать именно о журавле света через синицу тьмы в руках И какие бы сложнейшие ухищрения и приборы ни воздвигала эмпирия, то все будет воздвиженье Вавилонского столпа — т. е. заполнение неба землей, а не узнание того, что есть небо (само и поистине) Однако эти последние мои твердые различения что-то мне не нравятся. Ведь контакт-то происходит, соитие осуществляется, а ведь выше мы вывели, что в высший миг соития не знаю, что я ощущаю: ее или себя, женское или предельно мужское? — и то, что это уже неважно, что четкие различения и формы утратили смысл, и восстанавливается единое: Человек (андрогин), — это-то и дорого и есть радость. Значит, неважно, что в опыте я не узнаю света, а узнаю о свете через тьму, — это потом, результат, остающийся после смерти опыта. Сам же опыт, как и строительство Вавилонского столпа, — есть усилие, поднятие, воздвиженье в любви и к любви, так что и опыт (как и война, и как эротический акт) есть сладостное самозабвенье познания — ток между нами и бытием

И все же это — на уровне низовом. Это попытка понять всеобщий мировой Эрос, зная только секс и пытаясь лишь его раздуть до неба. Когда человек вышел на воздух и свет, необходимо становится дальнодействие: соитие без касания, без чувственного контакта: чтобы сообщаться не с ближним (тем, что под рукой), а чтоб шло сообщение малого, меня, — с великим. Если в утробе, когда я сосунок и эмпирик, я не знаю высокого, а сужу обо всем через себя, и мир вижу эгоистически: как облегающее меня телесное существо, — то теперь я воспринимаю свою малость и величие мироздания; и теперь, хотя (желая) расти, я меряю себя миром, и мир падающей звездой бросает в меня свое семя: идею микрокосма, духа — и меня, как части лишь, но имеющей надежду. Итак, возникает задача соединения без непосредственного контакта, касания, соприкосновения. Ориентироваться (встав на ноги) уже мы начинаем не на ощупь и не по запаху, а на зрение и слух, — чувства уже более теоретические, чем эмпирические. Правда, язык наш так устроен, что оттягиванья верха вниз допускает, а подъятия низа вверх нет: например, можно сказать, что глазом я обнимаю (дело рук, тела) всю окрестность, зрением впитываю (дело обоняния, запаха) краски мира, глаз вкушает сладость (вкус, заглатывание) солнечного луча Но нельзя сказать: «я услышал ступнею песок», «я узрел аромат магнолий», хотя уже можно сказать: «я услышал запах цветов» — но это оттого, что слух: «чу!» — чутье, его процесс сродни осязанию и касанию, и недаром глухие слышат телом (волны о него бьются), а у кузнечика органы слуха — в ногах; да и у нас в ухе помещается вестибулярный аппарат, т. е. орган телесного равновесия (кстати, вот еще свидетельство того, что человек устроен на дальнодействие, с расчетом на него ориентирован в мире: если поползновение ориентируется нюхом, то вертикальная походка — слухом). То же и выше: можно сказать «умозрение», «я узрел истину», «надо различать понятия» (от слова «лицо» — то, что зрится). Т. е. можно объяснить ум. знание — через видение, свет, как прозрение: что мы умом — видим. Про вдумыванье можно сказать, что это вслушиванье, мысль роет глубину мира, взлетает ввысь: телеснопространственно ее выражая. Но нельзя сказать: «я понял взглядом красоту этой долины», хотя можно сказать: «слух узнал родные звуки»; так что выходит, что и обратное, сверху вниз движенье в языке тоже происходит

 Я вижу умными очами Колумб российский между льдами

Итак, эмпирическое познание — близкодействие, ощупыванье, точность. Умозрение ж — есть проникновение на расстоянии, дальнодействие, его объект и дело — интеллектуальная красота. Платон, Шеллинг… Интуиция, как проникновение в поры бытия, более чувственна, сексуальна — из способов познания. Недаром у французов и евреев развита: Бергсон..

 

Эрос похорон

Но как в младенце совпадают Эрос и Логос (устами младенца истина глаголет, ибо он божественная душа, невинная; а с точки Эроса младенец — чистый фаллик), так и смерть есть высшее торжество как Логоса, так и Эроса — ив этот миг они опять дружны и в единстве. Закончен путь человека из природности в социальность, завершен он; осталось его дело — чистая, бестелесная, неплотская выжимка из его состава; и похороны — высшее торжество общества, где оно демонстрирует, что лишь в нем человек может остаться бессмертным — как дух. Но смерть выжимает слезы, и никогда из-за человека этого не лилось столько влаги — как на тризне, на поминках. Это человек-фалл, став навеки прямым, костью, и влагаемый в коре дерева (гроб) во чрево земли, — своим последним путем источает, сеет вокруг себя влагу, орошает бытие и умягчает

Однако и здесь есть между Логосом и Эросом разделение труда. Похороны официальных и общественно-значительных лиц бесслезны. Слезы льются из-за «ничем не примечательных» людей, которые проявлялись дома, в семье, в частном кругу человеческих отношений. Брошенных, нищих духом прибирает и вознаграждает Эрос. Покинутых Эросом венчает Логос (ореол славы вокруг телесно хилых и эротически незначительных людей)

 

Четыре стихии в человеке

Какая разница, когда я сел? Ну пусть в 11 — будто для умозрения есть время… Умозрение — житель вечности, и сейчас мы туда прейдем — только отрясем прах — не прах, а искры злобы (ибо она — огненна)

Ночью проснулся и среди многого думал о своем составе и чего мне недостает. Жестка, черства моя земля — огнем иссушена; и хоть вода есть: сок Эроса бьет, соплив я (перед кем застыдился, идиот! — кто тебя читать-то будет?), но окованы источники, и с трудом прорывается из меня влага: дик и трудно схожусь с людьми и женщинами

И воздуха мало (потому его так люблю): искривленным ущельем носа и слизью доступ ему в меня затруднен. И предстал мне состав человека: как посту пенчатое просветление и облегчение снизу доверху:

глаз

сердце

легкие

живот

ноги

свет

огонь

воздух

вода

земля

Низ наш — земля: он тяжел и с тяжестью имеет дело — ею мыслит (ага, употребил слова верхнего этажа для нижнего), ее преодолевает: стоит

Следующий этаж — вода: здесь пузыри, озера, водоемы; кишки- реки, каналы — Венеция. Это от половых органов до пупа: сосудики яиц и яичников, мочевой пузырь, желудок, желчь, почки, печень, кишечник и проч. — все льется разноцветными жидкостями: т. е. вода переработала, освоила весь мир и все остальные стихии в себе: семя — белое: свет и небо; желчь — желтая: огонь; моча — прозрачная — воздух; кровь — тело (земля). В воде — источник движения: благодаря воде мы представляем собой сосуд, сообщающийся с миром — для воды: для ее втока и истока — в нас отверстия: ноздри, рот, анальное, половое, мочевое. Земля закупорена, тяготеет (именно!) быть отграненным телом. Растя в жизни, мы просто набиваем и утрамбовываем наш подкожный мешок — и он, коли сам бы себе был предоставлен, сделал бы из нас (нашей вертикальности) пирамиду (как в эту фигуру естественно формируется притягиваемая к земле масса, не текучая, но держащаяся твердым сцеплением граней). Но низ в нас разрежен: не монолитен, а надвое расколот — две ноги; и тем ясно обнаруживается, что человек в отличие от дерева не снизу вверх образуется, но сам низ человеческий (т. е. земля наша и оплот) — есть следствие, выражение, плод чего-то, но не первоначало. Первоначало же наше, очевидно, — капля, т. е. единица воды. Недаром и семя наше — капля, и рождаемся мы свернутые в клубок. В теле же взрослого шарообразность наша изначальная, капельность сконцентрирована в животе (не в туловище: ибо живот удерживается лишь кожей и своим устройством, а верх туловища, где легкие и воздух — т. е. птица в нас засела, стремящаяся вспорхнуть и улететь, — отгранен грудной клеткой, жесткой формой)

Значит, из этой части-полости, откуда потоков рожденье, — и есть пошла человечья земля: тело стало формироваться по направлениям втока и стока вод, чтоб их удержать и предохранить: трубки, струпья и панцири — щупальца пищевода, головы, рук и ног образовались. Первоначально мы, значит, — как звезда морская (недаром пифагорейский знак микрокосма — пятиконечная звезда с центром в гениталиях, родовых органах). То есть кровообращение в нас есть перводвижение (земля — та статична), идею движения в нас вносит — и нужду и волю к движению в мире. А само это движение в нас жидкостей есть потуги вернуться в мировую воду и ее круговорот, или втянуть в нас мировую воду и ее круговорот, или расшириться капле до мировой воды и ее круговорота (при последнем толковании энергия — внутри капли). А может, это движение в нас вод есть отросток, капилляр мирового существа и океана, и оно одаряет нас и притягивает к себе.

Но во всяком случае если тяжесть (сцепление, самость и самосознание земли) направлена вниз, то вода растекается и стекается, реализует горизонталь и плоскость (недаром в строительстве для определения уровня и плоскости применяется прибор ватерпас — от слова «вода» и на ее свойстве всегда располагаться плоско и перпендикулярно силе тяжести основывается). Значит, вода в нас — основа сближения, схождения, социальности: семьи и общества, распространения рода людского по покрову земли — человеков, этих самодвижущихся и самоплодных капель. Ибо социальность направлена по горизонтали: есть соединение людей друг с другом на поверхности земли (тогда как земность и духовность обособляют человека от другого, соединяя его прямо со светом или землей. Эгоизм и просветленность равно асоциальны: преданный вышнему свету перестает заботиться о ближних)

Жизнь воды есть нивелировка (недаром ватерпас опять же единый уровень для всего устанавливает), и потоп — первая всемирная нивелировка всего; т. е. через воду осуществляется уравнение всего, тогда как огнем (перуном) отмечается, испепеляется, выделяется что-то одно: Содом и Гоморра, например. Огонь — это указующий перст, и недаром отмеченность есть клеймо (огненное дело)

Нивелирующая функция воды еще и в образах Леты — реки забвения, где все — равно (ср. у Державина: «Река времен в своем стремленьи Уносит все дела людей И топит в пропасти забвенья Народы, царства и царей»)

Итак — вода социальна и антииндивидуальна. Недаром Богу, чтобы сохранить разнообразие, надо было поместить всякой твари по паре над водой — в Ноевом ковчеге. И мир так устроен, что для контакта с землей никуда двигаться не надо: вот она под ногой и рукой; для дыхания — тоже вот он вокруг, воздух, разлит: глотай — не надо. Свет тоже везде сверху и отовсюду падает. Но вода не везде, а в особых местах: к ней надо идти, стекаться, усилие применять и двигаться (и для того конечности: для отталкиванья и расталкиванья мира на пути к воде — жизни). Опять вода, выходит, — первоначало движения. И люди вокруг воды селятся, присасываются. Но это значит, что как раз вода не нивелирует, но вносит дифференциацию: бытие и небытие через нее различаются, и идея жизни (смерти) от воды! исходит. Кабы существование было возможно не строгиваясь с места, тогда все существа так бы вечно торчали пупырями и пузырями вездесущих земли и воздуха — без отношения друг к другу — ношения по свету. А так, поскольку в одном месте вода есть, а в другом нет, — вносится различение в мир, и существа разнствуют в зависимости от разных вод — социальных объединений, обществ. И как люди и земли вокруг вод живут, так и в нас ткани и тельца вокруг артерий и других вод и, видно, от разных соков разнствуют.

Итак, вода потопляет, нивелирует — и создает различия: чтоб было чему притягиваться и нивелироваться. Потому Эрос прежде всего водян: в нем ощущается и потопление, растворение, слияние, погружение (все водяные глаголы) — т. е. уничтожение «я» в едином, и в то же время Эрос швыряет частицы друг к другу в страстном напоре — т. е. так, что каждый остро ощущает себя как часть и нужду в другом

Но почему в нашем центре, в нашем шаре-животе, отверстия именно для выделения, для отдачи — и предельное блаженство и легкость мы вкушаем (от рта слово) именно, когда из нас извергается семя и распирающая полнота наша? Или это на силе тяжести основано: чтоб заглатываемое стекало само сверху вниз, а не выливалось? Но ведь у животного четырехногого отверстия на одном уровне (ватерпас), а когда лошадь ест и пьет, хоть голова до еды выше выходных отверстий, — наклоняется и щиплет траву и сосет воду, перемещая их снизу вверх. То же и птицы. (Для жирафы пищу на ветвях расположили — оттого такова.) И недаром не в акте поглощения, но в акте выделения человек есть Человек. Оттого и образ Человека первым в мужчине воплотился, что он для выделения, исхождения из себя, превосхождения себя создан. Но и женщина в родах исходит — тоже выталкивает из себя стержень (туловище — фалл) и воды. Выходит, во вкушении, в пище, в заглатывании мужчина — женщина. В рождении же женщина — мужчина. «Смысл творчества — самоотдача». Женщина поплачет, выделит слезы — и освободится от нужды, горя — станет легче на душе — и светлее в мире. Свет больше взвидит. Печаль — плач — водяны. Значит, ракетно-отталкивательный принцип передвижения, самодвижения и вознесения (радость облегчения) присущ человеку в связи с водами: чтоб их напор прорвал преграду и излился в мир через краник, человек стремится по горизонтали к себе подобному (они — сообщающиеся сосуды), т. е. острое чувство социальности, необходимости и нужды испытывая; получив же возможность отдать, становится легок, отталкивается и думает о выси, душе. Вода — это привязь, образ нужды и зависимости — того, без чего я жить не могу. Чтобы дотянуться до воды, человек должен упасть, лишиться вертикальности, наклониться, как лошадь, и как бы свернуться клубком — вновь в шар. Недаром и позы молитв — на коленях, биение челом, поклоны — позы питьевые и утробные: ни для общения с воздухом, ни для лицезрения света склонение не нужно

Итак, на уровне воды в нас всеобщая мировая жизнь и мы к ней причащаемся. Но, видно, это еще не наше, именно человечье призвание в миру, а лишь условие нашего существования для совершения этого призвания

Итак: вода — капля — шар — живот — животное — жизнь. Если земля велит нам быть пирамидой (как низ дерева, комель), вода — шаром (как самоходный по миру живот — животное, катящийся шар), то легкие, воздух велят нам быть пространством, пустотой, миром (недаром мир на душе бывает), свободой, возможностью быть всем, бестелесностью, ничем. Если земля дает притяжение и контакт тела к телу, рядом, статику, вода движение от одного к другому на расстоянии, то воздух — мировой экран, арена, простор, где давится и жмется земля, катится и льется вода; сам все видит, а в этом не участвует — в мировой давке. Воздух — это радость неучастия, блаженство отсутствия Но в человеке он пойман в клетку (грудную): пространство превращено в отсек, помещение. И сжимается: предчувствия теснят грудь (как и для вольного воздуха, когда уловлен, — проблема: сжатие и давление): земля и вода пленяют, так что дышать невозможно, и душа рвется домой, стремится в простор и высь. Итак, через непрерывно дышащие легкие человеку дано ощущение, что присущий дом его и прародитель — вне его, что вот это тело, тяжесть ног, выделения живота — что-то чужое, тяжелое, насильственное, поймавшее меня — птицу — из мира и приковавшее цепью на службу себе: мне быть лишь трубой, гофрированной трубкой, через которую воздух поступает к водолазу на дне моря. Душа моя земле тела и воде его не нужна иначе как для корыстной эксплуатации: быть распоркой, коридором между «клетками» тюрьмы — чтобы не слежались, не сплющились от притяжения. Но этой своей работой душа забирает тело в свою власть: одухотворяет его, облегчает — и вздымает ввысь, сохраняет вещество человека неплотным — с пустотами, т. е. свободами, возможностями и надеждами — между частицами: ведь масса человека вполне могла бы сплющиться в малую коробочку металла или шарик из тяжелого вещества, но воздух, значит, есть та упругая сила сопротивления тяжести, которая содержит человека в форме: сколько бы он ни ел, не дает ему уплотниться, сколько бы ни голодал, не дает уменьшиться, т. е. воздух — душа есть оплот неизменности его «я», характера и формы. Итак, через воздух человек имеет как ощущение своей причастности к вселенной, простору: там его дом, — так и ощущение своего «я», своей формы

И если вода сообщает идею текучести, волнения, преходящести, времени, необходимости, угнетения (хотя это — от земли) и небытия, то воздух-душа-идею пребывания, вечности, бессмертия, неуничтожимости, устойчивости и непреклонности: и не от плотности притяжения и неразрываемое, а от легкости, парения и силы вознесения

 

Воздух — в бытии и человеке

19. XII.66. Придется опять даты ставить, потому что единицей текущего сочинения становится просто утреннее умозрение. Итак, мы на воздухе в человеке остановились — на легких (продолжаем выяснять многоэтажную структуру человека — фалла). «Легкое» противоположно силе тяжести. Воздух противоположен земле; с водой же смежен, различен. (Воде будет противоположен огонь; противоположности через один слой идут.) Земля поймала воздух и заключила его, вольного, непрерывного, в форму — грудную клетку: т. е. членение воздуха на части есть не его собственное дело — как у частиц (атомов) земли, у капель воды; сам воздух непрерывен и идею неделимости сообщает — всеединого. То же в воде: идут пузыри, но это не собственные воздушные индивиды, «я», а по образу и подобию капель отмеренные формочки: в ином виде воздуху сквозь воду не пройти — приходится по-волчьи выть. И пойманный в грудную клетку, где его теснят и давят, воздух сам обретает силу давления: именно его гневом выталкиваются излишки земли из повернутого к земле заднего прохода — нашей дыры в ад, с адом земным и сообщающейся. В нашем теле он все время расталкивает наваливающиеся массы и выветривает засыряющие воды Но, собственно, ни земля, ни вода в этом не виноваты: их давление постоянно и однородно. Значит, это дело самого воздуха: что мир на нас наваливается, а потом мы его расталкиваем; воздух живет в нас чередованием циклонов и антициклонов, вдохов-выдохов — и сообщает нам идею такта, меры времени, идею парности, двоичности: да — нет. Значит, воздух имеет три ипостаси:

1) мировой дух всепронизывающий — всеединое (та субстанция, что и вне нас, и в нас);

2) воздух вне нас — воздушный океан, пространство, единый в себе объективный мир;

3) воздух в нас — рефлектирующий дух (рефлексия и есть вдох и выдох ума, луч и отражение), частичность, «я», двоица — «да-нет». Чтобы приобщиться к всеединому, нужно замереть, затаить дыхание: чтобы установилось хоть на миг неразличение «я» и «не я»

Правда, мы сообщаемся обычно не с первой, а имеем дело со второй ипостасью: воздушным океаном вне нас (именно имеем дело, тогда как с первой нам нечего делить). Но и воздушный океан — ровный, самодовлеющий — обнаруживается как не весь дух, лишь его арендатор, благодаря ветрам. Ветры, течения воздуха же, проходящие сквозь воздух, роющие то, что уже заполнено, и открывающие пустоту в протяженности, в пространстве, — это в мире как такты дыхания в нас и порождают идею, что и сам воздушный океан есть тело и вещество (как то, что облегает душу в нас), сквозь которое мчатся более тонкие (воз)духи, проветривая воздух, очищая; и что, как дыхание в нас, воздух входящий и исходящий, — есть полость, пленник (отграненный землей кусок мирового пространства) и в то же время — посланец надежды и вестник, что не брошен я Отцом, — так и ветры, веселые и жгучие, гневные, гуляющие по миру, раздирающие, расталкивающие, говорят нам, что есть сверхсила, есть мировой дух, всеединое, которое так же относится к воздушному океану, как воздушный океан — к душе в нашем теле. Ветры потому так многоглаголющи — так внятны нашей душе («О чем ты воешь, ветр ночной!» — Тютчев), что через них всеединое, минуя воздух, непосредственно сообщается с нашей душой, уничтожая важность идеи пространства, величины и количества, т. е., значит, как ни мал мой капилляр и как ни велик воздушный океан, — для всеединого все едино, и ясно, что велика Федора да дура, а мал золотник — да дорог. И если вспомнить иерархию порождения (мировое бытие; живительный дух с идеями, демиург — фалл — бог — исполнитель — творец; монады, души, семена, хромосомы, гены; вещества — стихии — материя — утроба — женское; особь, индивид, человек), то в ветре я (монада, семя, душа, ген) имею, минуя демиурга, весть об идеях — тех квантах, что были и пребывают, и, минуя стихии, вещества и материю, — весть об особях, личностях, Человеке, что будут. Ибо в отличие от непрерывного, себе равного, самодовольного, аморфного, пассивного воздушного океана, ветер есть прерывистость, порыв, волна — взволнованность, членораздельная речь духа — слово. То есть это тоже форма и определенность — как и та, что сообщает земля: фигура. Воздух просто наполняет массой, веществом слово ветра: как стихии наполняют монаду (чтобы она стала величиной и явной), так и воздух наполняет думу ветра массой, чтобы слово вступило на порог нашего восприятия. Но форма, качество и сила — все это у самого ветра. Воздух — посредник, вещество, матерь, утроба — зал для резонансу. И как акустик в стены зала вмуровывает полости, кувшины, амфоры, чтобы отдавался и раздавался звук, — так и мы в миру, наши души в телах вмурованы, и ветер-Логос прокатывается по нашим полым волнам и наши клики, возгласы, стоны порождает и собирает. Но мы с ветром перескочили и что-то рано начали унижать воздух: всего нам без году неделя, а кусать груди кормилицы стали. Воздадим еще воздуху в нас и нашему контакту с воздушным океаном.

Сперва — в плане движения

Земля порождает в нас привязанность, тяжесть, покой нестронутости. Мы чувствуем себя то ли нанизанными на вертикальный каменный столп, то ли полыми и втянутыми в воронку вниз и присосанными там. Не стронутьсяВода порождает движение по горизонтали, стремление, частичность и слияние, тягу вдаль («вдаль» — слово из сферы «воды»: вслушайтесь в звучность). Воздух — идею расширения, объема, обнять весь мир, расшириться до необъятного, рассеяться. Вдыхая всей грудью, мы чувствуем, как это мало, и хотим ее растянуть, разверзнуть свою полость, чтоб она перестала быть лункой, гаванью, заливом, но стала берегом открытого моря, и наше тело распахнулось, и вместо грудной клетки грудь явила бы береговую твердь, о которую ластится и которую сосет пена прибоя. И широкая душа, душа нараспашку русского человека является и в самом жесте: когда в русском танце, сведя руки крестом на груди и склонив голову (т. е. максимально свернув грудную клетку), вдруг решительным, стремительным и отчаянным рывком откидывают руки в стороны и вверх, а голову запрокидывают, мотая и тряся, вверх и назад, рот до ушей, оттуда рвутся невозможные клики, а ноги вскидывают, взлетают в стороны и вверх, — это словно символический жест, акт разверзания, высвобождения души (душа из тела вон!): как бы разрывается грудная клетка — и душе путь открыт: лети! — и само тело птицей становится (ноги вприсядку поднимаются, как колеса под фюзеляжем) и взлетает То же и когда перед лицом врага русский обеими руками разрывает рубашку на груди (разверзает передний покров, стенку грудной клетки) и говорит на, бей! — это он душу свою выпускает птицей и дает врагу пустое тело, где уже ничего нет. И именно природность воздушной стихии и ветра существу русского человека родила такое самоощущение в мире, характер и жесты Итак, воздух рождает в нас идею открытости, незавершенности бытия и человека, экстравертности — выхождения из себя — в ширь и высь (в отличие от горизонтального, социального выхождения из себя, выделения, производства, что ассоциированы со стихией воды) Однако выше, говоря о том, что это сам воздух производит в нашем существе наваливанья и расталкиванья, я все свел к ровности, постоянству давления земли и воды и утверждал, что это сам воздух — автор тактов дыхания, циклонов и антициклонов Но это неверно Когда я вдохнул, то есть забрал, поймал в свою клетку часть мирового воздуха, я ж закрываю клапан и отъединяю, отсекаю, захлопываю дверь — и тут, в застенке, с ним делают что хотят. Но кто? Земля и вода — лишь стены и конвойные Душа горит — не просто стесняется, но (в тесноте и в обиде сжатия) конденсируется и вспыхивает. Над ней лютует и бесчинствует огонь: соединившись с землей, он изъедает душу (геенна огненная на миг взаперти устанавливается), т. е. ее, неделимую, всю по частям дробит и растаскивает из грудной клетки — по клеткам телесного вещества

То есть огонь злорадно и насильственно съединяет противоположности — ввергает в брак воздух и землю, легкость и тяжесть, пустоту и частицу Сам он — ни тело, ни пустота, не есть ни вещество, ни идея, ум, но он живет умерщвлением самости всего: земли, воздуха — и когда они перестают быть самими собой, огонь становится огнем. В этом смысле: как всеобручитель, всесъединитель, — огонь так же социален, как вода, только в воде социальность — как потребность, нужда, внутренняя тяга капли к съединению с водоемом; а в огне горя, мы чуем насильственную власть, необходимость! что мы не хотим, а нас — гонит, и сил нет сопротивляться. Вода и огонь — два сапога пара по съединению всего, и недаром между собой они образуют игру противоположностей (как воздух и земля), и если бы надо было представить состав Эроса через стихии, то это огненная вода (напиток Тристана и Изольды), жидкий огонь, пламенный сок Недаром любовь — это пламень, «в крови горит огонь желанья» опять соединены влага (кровь) и огонь, а желанье и есть их съединенье Но недаром искра вспыхивает в закрытом помещении так в двигателе внутреннего сгорания смесь нефти и воздуха становится горючей от сжатия, спрессовыванья — до атома, точки, и тогда точка оборачивается искрой, вспыхивает огонь — такт воспламенения, и точка вдруг оказывается не корпускулой, волной, не атомом, а квантом, энергетическим импульсом, который выжигает все и создает в мире истинную полость, пустоту, вакуум — небытие и бичом расширяющегося небытия разгоняет облака и чадные дымы; их толпы в панике бегут, толкутся во все стороны и производят рабочий ход (в сердце — поршень): загоняют высунувшиеся было морды и щупальца тел по клеткам, унося откраденный пузырь воздуха

Итак, через огонь бытие, материя превращается в ничто — тем, что сжатое в атом предельно тяжелое вещество (т е. казалось бы, самый оплот, сгусток бытия и материи, в себя, домой ушедшее) само превращается в искру, т. е. чистую бестелесную силу, невещественную энергию. И вот уже небытие погоняет бытием в хвост и в гриву

Но уступая место, в страхе разбегаясь, разгромленные остатки бытия — возвращаются к себе домой. Разбегаясь, они выламывают двери темницы и из грудной клетки вырываются на чистый вольный воздух. «Но ты ли это, друг мой, душа моя?» — может спросить воздушный океан, принимая обожженные и угорелые, дымные и чадные клочья чистой души, вошедшей в тело. Таким образом, та двоица, что мы обнаружили в жизни души, воздуха в нас: такты вдоха-выдоха, различение «я» — «не я» — это не воздухом самим произведено, а лишь в воздухе отразилось, слышно, явно нам стало. В самом деле, зачем ровному, разлитому в мире благодушному воздуху — волноваться, стараться входить куда-то и для этого сжиматься, потом высовываться? — не присуще это ему, не к лицу. Значит, тогда он становится игрушкой в чьих-то руках, промежуточной средой, ареной, на которой какое-то действие, борьба разыгрывается, и где сам он страдает, но — безучастен.

 

Огонь — стихия

20. XII.66. Итак, восходя по человеку снизу вверх, мы от воздуха уже перешли к огню. Что он и где он. Откуда мы о нем имеем идею? Живой — теплый. Мертвый не имеет своей температуры, а ту, что в космосе: в тропиках труп горячий, на севере — студеный. Земля, вода, воздух не самостоятельны, но от меры тепла-холода зависят: лед — вода — пар — одно и то же: значит, есть первопричина, что их и уравнивать и различать может

Но, очевидно, лишь вода имеет свою постоянную температуру: и в лютую зиму вода подо льдом, чтоб оставаться водой, имеет 4°. И тем еще подтверждается, что вода — образ жизни. Значит, наше постоянство — от ровного тепла в нас. Когда оно нарушено, я — не я: в жару и в бреду, в дрожи и ознобе я вышел из себя, или мир прорвал, мою меру, мою плотину — и готов забрать?.. Значит, наше «я», постоянство наше не только от формы фигуры и вида лица, по которым мы друг друга узнаем, — но каждый из нас держится как определенная планета, не рассыпающееся и не рассеивающееся вещество, но живое тело и существо, которое, блюдя свою меру и постоянство состава, втягивает в себя свободные частицы мира и выталкивает излишние — т. е. проходит по миру, пропуская его сквозь себя, — именно благодаря мере тепла, которое держит в определенном равновесии агрегатные состояния веществ в нас: землю, воду и воздух. Потому, когда мы больны, мы в жару — и слизь, как разогретая магма в вулкане, выбивается и заливает голову, застит свет, заливает легкие — нечем дышать. Когда в ознобе, бледнеем, застывает кровь, мы цепенеем, превращаемся в столп и пласт земли. Но это все от нарушения меры тепла-холода в нас происходит

Значит, если земля — это разные частицы, атомы (и как земля, частицы, прах, мы тяготеем или рассыпаться, или без конца нагромождаться); если вода — однородная капля (и как вода, мы стремимся слиться, потонуть в общем, исчезнуть как особь); если воздух — вообще неделимость, непрерывное пространство (и как душа мы не собой, но как отрасль мирового духа живы, и воздух все время отзывает нас назад из пленения); значит, если при том, что все стихии презрительны к нашему особенному существованию, мы все же не расползаемся и не нагромождаемся до человека-горы, не сливаемся и не улетучиваемся, но пребываем как вот эта определенная форма, фигура, рост и узнаемся на личность и имеем образ, — что-то в нас должно быть, что пронзает все стихии, и связует не как внешняя форма, но внутренняя скрепа, заданность, идеал и образец, организация, руководство которой все стихии принимают, чтобы продолжать оставаться в человеке самими собой и не пожрать друг друга в анархии и не самоуничтожиться. То есть то, что человек есть не хаос, а космос (т. е. строй, порядок), дается тем, что в человеке есть всепроницающий огонь, который внутри нас мы знаем как ровное тепло, что спаивает нас воедино, а вне нас знаем как свет. Но нельзя играть с огнем, и мы живы, только пока в нас мера огня: поддерживается священный огонь ровным пламенем — иначе воспламеняемся и испепеляемся. Значит, жизнь наша, наше «я», постоянство нашей особи есть мера огня. Потому, если земля — атом, частица; вода — капля, шар; воздух — необъятность, бесконечность, — то огонь — мера, квант. Другими стихиями я наполнен, огнем я — сам (с усам). Огнем я — импульс, средоточие, источник жизни, центр движения, куда хочу, туда и пойду и сделаю

Огнем я стянут в кулак: сгущенное в точку вещество мира стало искрой, как в двигателе внутреннего сгорания (а человек именно и жив внутренним сгоранием и есть таковой двигатель: сжатое до отказа бытие и вещество ушло через искру в небытие и пустоту, зато энергию развило). Огнем я — воля и самодвигатель и перпе-туум мобиле. Пушкин недаром для человека-поэта приводит образ огня на алтаре и жертвенного треножника («Поэту»). Человек здесь так же горит мерами, — как и космос Гераклита

Но как огонь во мне выступает, где виден. Мера огня есть квант, вспышка, язык пламени. Но ведь каждый человек есть оболочка языка пламени, на него нанизан, взвивается огнем, и глаз — искра, уже над языком пламени. Ведь и вертикальная походка откуда? Земля дает вертикаль вниз, действующую как сплющиванье, вода — растеканье по горизонтали, воздух — истаивание во все стороны, в объем пространства. Но язык пламени есть живая вертикаль, и вся фигура человека и по виду сродни с языком пламени: внизу узок, в середине утолщение, туловище, кверху сужение. Человек снизу кверху взвивается огнем1 — и глаз есть уже искра, что от языка пламени отрывается, взлетает вверх и в мир улетает: глазом мы сообщаемся уже не с веществом, а с мировым светом И роль огня: привести землю, воду, воздух — к свету, а наше тело — к глазу и уму. Глаз — искра: узенькие ворота, с пуговку, а весь мир и все величины сквозь них проходят: и небо, и насекомое. Искры — из глаз. Также и искра — точка, а от нее взрыв и исчезновение Хиросимы. Для света, как и для ума, не имеют значения величины, но идеи (виды) вещей и всего. И как идея в уме, вселенная равна слезинке младенца

Наш квант, наш язык пламени и искра в глазах — есть наше «я», наша личность, характер — и наш образ в глазах других. И как при горении языка огня, он пульсирует, от него исходят волны, так и от нас живых — горячие образы истекают и отлетают, которые и воспринимают на себя другие люди (так Демокрит представлял познание вещей и видов-идей). Недаром познание-это отражение, запечатлевание. Но вернемся к огню, а то мы уже на свет вырвались. Нет — назад, в состав человека, и закроем глаза и попробуем: что мы воспринимаем от огня, помимо света, и каков он не зрительно? Тогда как Когда мы закрываем глаза, мы сосредоточиваемся, ощущаем полноту своей внутренности и слышим ее жизнь: сердце стучит. Сердце — середина, средоточие, центр, ядро нашего существа. Живот и гениталии, где главная капля-семя, — центр и источник жизни. Но жизнь — это родовое, а не личное в нас. Жизнь сквозь нас проходит, и семя не мою личность, а род Адама и всего бытия! Недаром те, кто прозябают, влачат существование, коптят небо, вялые, те не стоят, а лежат, как баба-Обломов на диване, тюфяки в себе содержит: я лишь труба проходная, и для протекающей по мне жизни совсем безразличны мое русло и берега С точки зрения шара живота — капли жизни, нарастающее вокруг кишечника бытие могло быть и медузой, и жирафой, да и вообще можно было взять семя отца моего, выдержать двадцать лет, когда я бы достиг половой зрелости, — и вложить в мою женщину, — и с точки зрения жизни продолжение рода прекрасно обошлось бы без меня, миновало эту стадию Так что когда проблему бессмертия человека хотят решить, сведя к продолжению жизни и рода, вечной жизни природы, — это лишь никчемность человека доказывает- что без него все прекрасно обойдется Итак, личность, я, средоточие нашего существа возносится на трех этажах земли, воды, воздуха — и занимает верхнюю часть нашего тела, вздымается от печени (нашей печи-топки, вырабатывающей кровь) через сердце — средоточие, перводвигатель (там вспышка, квант) до рта-слова (рот огнем пышет, как кони сказочные) и глаза (Сфера воздуха, души, в общем, несколько ниже легкое, рот, уши)1 На этом же уровне недаром находятся руки — орудие и орган нашей деятельности в мире, труда, формирования вещей- ведь всякое создание есть оформление материи, обожжение земли, а всякая вещь, созданная трудом, — это мера огненной земли Так и получается, что вещь — зеркало «я» ее создателя, его образ, а объект — творение субъекта, ибо личность, мера, квант отражается, запечатлевается на веществе (в него вносится тоже мера) и формирует его по своему образу и подобию Руки — отростки нашего огня, язычки, боковые отроги нашего пламени, ибо их роль та же, что и огня. все соединять, связывать, преобразовывать.

Но так же, как все другие стихии, восседая на своем престоле, царствуют всем человеком и воздействуют на соседние государства и их территории, так и огонь, хотя и локализовали мы его в верхней части, воздействует на все прочие стихии и, собственно, везде не в своей чистой форме проявляется, а в отраженном виде, как рабочий — в вещи- в характере души, в составе жидкостей, в консистенции и качествах нашей земли — материи, мяса, кожи, мышц и т. д. Но главное, в чем след его деятельности, — это тепло внутри

1 Получается иерархия соответствии, которую можем представить даже таблицей:

Сверхидеи

Бытия

Состав

Человека

Стихии

Материя

Эрос

Дух

Труд

Логос

тело

ЖИЗНЬ

(продолжение рода)

дыхание, душа

«Я», личность

ум

земля

вода

воздух

огонь

свет

нас и красный цвет наших внутренностей- цвет обожженной (но не обугленной и не испепеленной) земли Недаром среди трех основных мировых цветов белый, красный и черный — красный занимает срединное положение (как сердце), и это — цвет жизни (тогда как черный и белый у многих — цвета смерти и бессмертия) Красный — цвет собственно человека, занимающего в мироздании срединное царство, тогда как белый — цвет и богов (точнее чистый свет, свободный от жизни), а черный — тьма и хаос И белый и черный — бесконечны Красный же есть цвет космоса, организации, структуры И человек сверху бел, снизу черен-волосат-лесист (модель — лицо на челе волосы не растут, но на бороде)

Лицо, кстати, — зеркало не души лишь, но всего существа человека А голова — сжатое повторение всего туловища, его стретта и кода (если музыкальными терминами сонатное allegro тела означить) Так в уме, в умозрении — вмещается все Ум же выше глаз (как Небо выше Солнца) мозг считают органом мысли Недаром красный — цвет истории, энергии и борьбы, и когда рабочие вышли на улицы, они взметнули из себя красные знамена и сказали Мы на горе всем буржуям Мировой пожар раздуем, Мировой пожар в крови Блок «Двенадцать» И как язык пламени, взвиваясь снизу человека, всего его проницает, а проходя сквозь все его поры, все соединяет и обогревает, — таким языком пламени и пожаром проходит сквозь нас и кровообращение всепроницающие капельки крови — как платоновы пирамидки (из «Тимея»), частички огня — всепроницающие иголки Как дерево (уголь), словом, материя, горя, — дает желтый цвет светила, как воздух, газ, горя на солнце, дает синий цвет неба, — так вода, жизнь, горя человеком, течет красной кровью И если вода сама собой (та, что в животе) тяготеет стекать по откосу и горизонтали, то вода, обогненная в кровообращении, взбивает фонтаном вверх, повинуясь воле пламени «О, смертной мысли водомет!» (Тютчев «Фонтан») — и это опять образ человеческой личности Хотя, пожалуй, «личность» — это уже мир головы, а об ней особый разговор, так что, точнее, это образ «я»

Ибо на вопрос «кто Вы?» — мы приложим руку к груди, сердцу

(и скажем- «я — такой-то»), но не к голове ее или бороде приложим. Еще воды нашего существования моча, желчь, белое семя Coda по латыни — «хвост» так что карнавально вышло у меня приравнение головы коде — 17 XI 89

(соль земли) — тоже сквозь горнило пропущенные. Огонь врывается и в обитель рода — живота, и когда он воспламеняет семя, наш фалл, налитой кровью, вздымается вертикально- тоже как отрог нашего языка пламени. И если труд и производство есть огненная земля, то Эрос, секс, либидо и порождение — есть жизненная влага, жизненная сила, elan vital Когда мало огню воздуха (сожжены легкие у чахоточного), пламя устремляется вниз и воспламеняет воды. Недаром так снедаемы желанием люди с больными легкими («Дама с камелиями», Добролюбов — см. дневник Левицкого в «Прологе» Чер-нышевского; также сюжет «Волшебной горы» Томаса Манна). В них наш квант, наша мера «я» исходит учащенными вспышками. И в сладострастии чахоточных — дьявольщина, в их глазах инфернальный блеск. Нервы — соки света, живительные духи, струящиеся по телу

 

Превращения огня

21. XII.66. Оттягивает, оттягивает — что? Развяленность, телесная и душевная память — и все это от женщин: память соития и злости с одной, сопереживания с другой — оттого вниз дух взирает. Я — как нитями лилипутов притянутый к колышкам Гулливер. Воспламенись — и взметнись! — это я уму своему говорю. Но недаром образ языка пламени как руководящий и родной уму тут привел. Ум — тоже взметающий столп света, т. е. дух наш, обращенный вверх. Когда же он привлекается нитями лилипутов на мелкие низовые дела, вниз обращен, тогда он не разум, а рассудок, вынужденный разбираться, взвешивать всякую чепуху с серьезным видом. Ум, направленный вниз, так же невозможен, как язык пламени, обращенный искрами вниз, как человек к земле головой, а ногами к небу

Но отчего это так? Ведь молния-то низвергается. Может, огонь и в миру есть съединитель: неба с землей, земли с небом, — т. е. и здесь его струями кровообращение идет. Направленность огня вверх (при том, что лучи солнца и молния — вниз) наводит на идею, что огонь похищен (Прометей), низринут, выслан (Гефест) — и издалека все время возвращается. Горение есть молитва, прошение, воздевание рук горе, есть язык пламени — слово огня. Потому свеча — при молитве — и есть образ жизни человека, и когда в поминание усопшего ставят свечу, ею, через этот проводник, слово нашей души ему доставляют. И недаром жертвоприношения — с помощью огня: алтарь, треножник, священный огонь, сжигание — и дымы и ароматы шли вверх — в ноздри богов. Представим, если бы жертвоприношения не сжигали, а поливали водой, — не было б чувства, что жертвы наши по адресу пошли. И, конечно, то, что человек ест вареную, обожженную пищу, а не сырую, — это не просто обычай и гигиена

Обработка пищи огнем — это причащение вещи («сырья») к нашему людскому миру, к языку пламени, к идее Человек, к мере человека, к нашему кванту личности (недаром по вкусу каждому пища то больше, то меньше на огне держится); и уже так предварительно окрещенная, обогненная, очеловеченная часть животного или растения может быть допущена в нашу нутрь — в храм, в святая святых. Как человеку крещение в Бога — от воды, купели (чтобы утишить внутренний жар, геенну огненную), так и животному и растению крещение во Человека — через огонь. Так что человек со всех сторон, как герои в Валгалле, огненными стенами защищен — не подступишься. А что естся «сырым»? Плод: яблоко, апельсин, орех; ягода, арбуз — т. е. то, что над землей: на ней, поверх нее, вознесено и солнцем-лучом отеплено и освящено; то, что желтое, красное, как голова над телом (недаром щечки — «как персик», пушистые, личико — «как яблочко наливное»), или темное, как глаз (недаром глаза с вишнями, смородинами, продолговатыми сливами сравнивают). То же, что внизу и сырым естся (редька, лук, свекла, морковь), — из-под земли, как костер, вверх растет и вырывается, и все-то они — как язык пламени, и сами таят или горечь (лук, хрен, редька- горьки, горят, огненны, обжигают и воды — слезы источают из нас), или сладость (морковь, репа) — и это все зарытый, пещерный огонь. Репа, лук и т. п. — это все «пещерные люди». Но вообще, как правило, чтобы нечто удостоилось чести проникнуть в человека, к нему должны приложиться все стихии: его надо отрезать, разрезать, отделить (атом) и истолочь (земля); обмыть окрестить и в купель положить — в воде варить (вода); воздух, поскольку он не локален, а вездесущ, своей доли не требует, ибо и так им все пронизано; и, наконец, — вздувается огонь. Но что здесь от огня берется? Не свет, а тепло. Итак, опять закроем глаза, уйдем в теплую тьму и прислушаемся, вчувствуемся: что оттуда доносится. Когда исчез свет — раздался звук: стук, «тук-тук» — сердце бьет — наш вечный нутряной огонь, «мерами загорающийся и мерами угасающий» (перефразируя Гераклита). Вновь мы воспринимаем мир как прерывность и узнаем единицу как отмеренность (как в капле, как в атоме-частице, в отличие от непрерывности воздуха), но уже невидимую, неосязаемую. Время — невидимый огонь, пульс, биение. Прислушиваясь к биению сердца и к его отражению — бою часов (часы — вынутое сердце, как лампочка — солнце на столе), мы внимаем «глухие времени стенанья, пророчески-прощальный глас» (Тютчев). Биение сердца — это пунктир: точка зрения, атом — и пустота, есть — и нету, словом, единица-двоица: удар-то один, и замирание одно, а в итоге: да — нет, такт, двоица. Но отсюда — идея силы, воли, напряжения, прорыва (а не просачиванья), из чего и состоит всякая деятельность, труд. И что капля камень точит, смогли увидеть именно через прислушиванье к сердцу: услышав в капле его отражение и тоже работу. Ничто в нашем существе не есть работник par excellence, как сердце: все остальное (тела, воды, воздух, даже свет) — это сырье, привлекаемый материал. Сердце (наш Перводвигатель, регреtuurn mobile) превращает вещество нашего существа — в энергию. Своим рабочим тактом оно создает вдох-выдох (просто такт вдоха-выдоха длиннее, как оборот большого колеса на приводе от маленького), воздуху дает напор проталкиваться в поры, гонит по арыкам воды (пульс слышите в них, запрудив пальцем артерию). А когда оживляется и восстает фалл и начинает разогреваться и работать, то в высший миг он сам превращается в сердце: забившись и затрепыхавшись, как птица, — пульсирует и тактами извергает семя. Сердце туда уходит и из груди готово выскочить, но этого не слышно, сей миг близок к смерти — и смерть тогда не страшна. А что мы делаем в работе? Как в варке пищи мы причащаем к своей мере, кванту, естественную природу, так с помощью руки (что на уровне сердца) мы переливаем стук сердца в умерщвленную и к новому бытию нами воскрешаемую материю. Ибо труд есть сначала убийство естественной жизни — в дереве, которое срезают и выпиливают доску; в песке, что снимают с его наветренного места и обжигают в кирпич; затем из этих «деталей» слагается машина, город, где бьется мотор в самолете: «а вместо сердца пламенный мотор», и слышится сердце города. И вот уже засновали наши подобия — и мы даже начинаем завидовать их совершенству и, в обратной связи, и себя видеть как машину («человек- машина» — идея с XVII в., Декарт)

Итак, каков же тайный импульс труда человечества, работы? Выкрасть секрет сердца — самодвижущегося, создать perpetuum mobile: чтобы можно было извне вновь заводить нутряное сердце, когда остановится. Ибо огонь и сердце явили нам и личность (нашу меру), но именно меру, время — значит, смерть. А так как такт сердца явил нашему духу двоицу, в наше существо запал рефлектирующий принцип «да-нет», то сразу с идеей времени родилась парная ему противоположность — идея вечности, бессмертия; и так как работа сердца есть биение, усилие, прерывание наперекор, — то и рука пошла наперекор материи (матери-природе) и естеству; и чтоб успокоить свою тревогу, человек взволновал и переворошил весь мир — и стал уже оттуда, извне себе получать в мириады крат усиленную тревогу и такты, и толчки, и стуки: так в радио через усилители от неслышного импульса рождается оглушительный звук. История — это уже личность, «я» рода людского. Ее эпохи, деяния, перевороты, походы, великие люди — это стуки сердца, миллионнократно усиленные и расцвеченные. И создав себе этот родственный своей личности резервуар, человек уже удовлетворился бы историческим бессмертием — в делах и памяти людей. А собственно, «я» (то наше единство, целое, что на уровне огня) иного типа бессмертия и представлять не может, иную идею о нем иметь не может, а потому и связывать себя с сим не будет. Ведь идея вечной жизни проходит на уровне воды, через семя, когда еще «я» не родилось, и нет идеи времени и смерти; так что, когда возникает «я» как мера огня и стук сердца1, оно не об вечной жизни думу получает, а о непрекращении своей меры. Но даже единократного отражения своей меры во вне: в вещи, естественно убиенной и получившей искусственно-общественную жизнь через стол. теорему, подвиг, — достаточно, чтобы я утешился и воскликнул: Так, весь я не умру. но часть меня большая, От тлена убежав, по смерти станет жить. Гораций — Державин — «Памятник». Но показательно, что мечта здесь, образ моего неумирания связан с существованием государства (Рима), страны (Руси, например), искусства («доколь в подлунном мире жив будет хоть один пиит» — Пушкин), но не допускается мысль — о прямо космическом вечном существовании, независимом от человечества, труда и истории. Но это мы уже выходим в мир следующего этажа: головы — света. Так что пока еще повременим (в буквальном смысле!) и опять вдумаемся в теплую тьму, где раздается стук сердца. Это, как видим, говорящая тьма, как ум, умозрение — безглагольный свет

Это мир таинств: ничто здесь не явно и не очевидно. И вообще-то, закрыв глаза, замерев и прислушиваясь, что я могу знать о мире? Я словно в утробе, во чреве, и саму идею о «я» как особи я явил преждевременно — именно потому, что стал огнем мыслить вперемешку: то как светом, то как теплом. Но раз огонь и к тому и к другому причастен: и к миру таинств, утробы мистической жизни, слепой геенны огненной (горения невидных и смутных желаний и страстей, закупоренных, безвыходных), и к миру света, духа, неба, — то он есть стержень, ось бытия, благодаря ему оно не распадается, и прав Гераклит, что Космос есть вечно живой огонь

Однако Он единый, всеединое — но не ровный. Он деятельный, расширяющийся — значит, его вездесущность не в том, как у воздуха: что он всегда везде есть, — но в том, что он всегда везде может быть и бывает: в мгновение ока облетает вселенную, как молния, и царит в ней. Но тем самым он призван выразить и родить идею бытия не как ровного пребывания, а как воли, усилия, энергии, деятельности, превращения (не просто движения — то и вода являет). А для силы и становления нужна пунктирность бытия: оно как «да-нет» чтоб строилось; иначе нечего и пыжиться на усилие, сгущаться в тяжелое вещество на искру (как в двигателе внутреннего сгорания). Благодаря силе и энергии бытие вроде должно быть разреженно, иметь пустоты, перемежаться с небытием — т. е. быть меньше, чем оно может быть. Но зато благодаря огню происходят превращения: материя превращается в движение, тело в свет (как в том же взрыве горючей смеси), кусок мяса в мысль — т. е. единое бытие преисполняется множеством способов существования, которые располагаются рядом, даже в том же самом месте, где и другое вещество и другой способ жизни, — ан не мешают друг другу! Например, если бы благодаря огню кусок мяса не мог превратиться в человеке через кровь в мысль, — то шло бы набивание туловища человека, как вавилонского столпа, и он бы вытеснял другие материи и стихии и существования, в пределе забив вселенную одним телом. Однако человек ест, ест, но тут же массу вещества возвращает назад (или сейчас, когда жив: через экскременты, или остаток вернет, когда умрет), больше не становится; но вот он смеется, мыслит: мир не массой, а радостью и мыслью преисполняет; и вот мясо, кровь, радость и мысль, весна — все существует в одной пространственной точке бытия. Значит, благодаря огню, творящему метаморфозы, бытие больше, чем оно есть, может бесконечно переполняться множеством — и пребывать равным себе. Итак, огонь опирается на пунктирность бытия и на его переполненность, на пустоту и изобилие — так же, как искра в цилиндре двигателя — точка, а от нее взрыв и грандиозное расширение

Хотя мы в этом ходе вроде опять отлетели от вчувствования в теплую тьму, где в утробе бьет сердце-время, однако теперь нам и она становится понятнее. Если б не было биения сердца, а только теплая тьма, — то было б просто марево неопределенное, ни то ни се, бытие-небытие: и не как «да или нет» (как в такте, стуке сердца), а нечленораздельно. Ничего об этом сказать нельзя, еще чувствование (как самочувствие) не родилось — и это просто пребывание, без времени и пространства

Но вот теплая тьма, в которой стук: о нее бьется что-то, она разделилась, одно ударяется о другое, родилось различение. И когда мы, закрыв глаза, не думаем, а вслушиваемся, — мы преисполняемся тревоги: что-то будет. Благодаря тому, что огонь причастен и к тьме — как теплота, и к свету — как свет, мы, воспринимая тепло, уже насажены на язык пламени — как луковица в земле: света не видим, в кромешной тьме пребываем, но мы уже одно существо и тело составляем с тем, что наверху и лучи получает. Пульсированье сердца в теплой тьме — это темные всполохи, и мы все в ожидании, бытие переполнено возможностями т. е. существованиями, совсем для нас реальными (вот они, тут, во мне, под рукой, я знаю, что они есть), но невидимыми, необъективными. То есть это бытие пунктирное, пустотное — чреватое неисчислимым множеством, бесконечной переполненностью. Здесь корневища всех существ, вещей и идей. По сравнению с вещами и существами, словами дневного мира, родившимися, воплощенными, созданными, — это как их идеи; но «идея» — от слова «эйдос» — вид, из световой и пространственной стихии, а мы здесь в теплой тьме, и это потенциальные идеи-вещи (как идеи — потенциальные вещи, или, вернее, сверхреальные вещи). Это те темные напряжения, что были в том веществе, которое в цилиндре двигателя внутреннего сгорания подвергалось головокружительному сжатию — в самом кануне превращения в искру и вспышку. И вселенную в этом состоянии передает музыка (искусство, основанное на времени и такте). Это собачьи глаза, переполненные словом, — но немые. Так и музыка доносит до нас бесконечность смыслов, что прямо говорит сердцу, абсолютно внятно ему, — но попробуй передать эти смыслы через идеи или слова!.. Музыка нагнетает душу до отказа силами потенциального бытия — до взрыва; и чуя, что мы от нее обрели сверхмерные нам силы, мы вопрошаем: что ты делаешь со мной, музыка? Что ты хочешь от меня? Зачем? — и чуем какое-то предназначение: что-то свершить, породить призваны, но что? — не знаем; и силы эти ходуном ходят и рождают безумства («Крейцерова соната» Толстого). Как и стук сердца в теплой тьме, музыка объемлет мир потенциального бытия. Толстой как-то назвал музыку миром не сбывшихся воспоминаний и не родившихся надежд — примерно так. Во всяком случае если через огонь и сердце мы ощущаем в себе «я», то, когда мы закрываем глаза (отрешаемся от огня как света) и слышим музыку в своей груди, — личность, «я» как мера и я как особь — растопляются: мы преисполняемся и неистовы, «я» забывается, и контроль спал. Вьются линии, струи — как дымы в опиумной, и миры ткутся. Но теплая тьма, где слышится стук сердца, — это биение языка пламени, огненного змея о полость и влагалище; беспрерывные соития, царство Эроса. Недаром, чтобы полной мерой вкушать наслаждение соития, — надо не видеть: тогда стократ обостряется взаимная чувствительность и отклик на малейшее движение. Свет оттягивает половину страстного огня на себя и будит мысли, что убивают вожделение. Закрыли глаза, заснули — и тьма рождает свой кромешный свет! — видим сновидения.. Сновидение (т. е. кромешный свет) — это самочувствие луковицы — той части языка пламени, что в земле и есть тепло, но предзнает о световых отростках наружи. Сновидение — потенциальный свет, это световое корневище, это луковица, и как ее низ, что в кромешной тьме, знает о своем верхе, который на свету, — в каком виде его представляет… И так добрались до собственного приюта русского секса. Его изгнали из лета (ночи коротки и светлы), из зимы (слишком холодны: вспомните «Гости съезжались на дачу» Пушкина), так что наяву ему негде угнездиться. Но вот зимой, в теплой избе оттаивает тело, разнеживается, воцаряется теплая тьма — и тут-то Эрос начинает брать свое: нашептывает сновидения: «И снится чудный сон Татьяне…» Можно предположить, что сны русских намного превосходят эротизмом сны французов — именно потому, что дневная жизнь французов во много раз более сексуальна и на сон меньше остается. Точнее, и у французов, и у русских сны могут быть сами по себе равносексуальны. Но если взять пропорцию: отношение сексуальности сна к сексуальности дневной жизни, то сон той же эротической консистенции у француза будет относиться к эротике его дневной жизни как 1:1, ну 2:1, а у русского — как 10:1, как 100:1, как бесконечность к нулю..

И наиболее в России исполнены Эросом те существа, которые и наяву живут, как во сне, и видят сны: Татьяна, Катерина в «Грозе»; Настасья Филипповна собирает вокруг себя орды чудищ на шабаш..

Теплая тьма и стук сердца воспламеняют именно личностный секс, а не родовой Эрос, продолжение рода (что было в воде и капле). Как через руку во вне через труд хочет человек обрести бессмертие, преодолеть время, — так и свой фалл он хочет сделать средством самоутверждения: рассеивает семя — детей плодит для себя в семье и любит их как свое личное бессмертие. А подобно тому, как стук сердца он слышит непрерывно бьющим, так ему требуется и повседневное подтверждение, что он еще есть, что из него и из нее все еще составляется Человек, что он еще потентен (теплая тьма и музыка — мир потенций), — и соитие становится постоянно повторяющимся. И это нужно именно для «я», а не для продолжения вечной жизни, рода людского. (Кажется, частично разрешили проблему «Крейцеровой сонаты»…)

 

Свет и время

22. XII. 66. Ой, опять чернь

Между прочим, понял смысл крещения. Когда я пришел с мороза с гимнастики (телесного гимна миру, утренней молитвы) и стал лить на себя холодную воду, — пока она на меня лилась, я выл, орал, кряхтел, ревел, вопил, а когда потом обтирался, чувствовал себя радостным и легким. Это злых духов холодная вода из меня изгоняла, бесов, — и они один за другим, как жабы, изверглись из моего нутра, где засели за вечер и ночь. Кстати, вчера, открыв «Илиаду», нашел античное освящение мысли, что время царит в теплой тьме, в утробе, в бессветье

Гера, прося у Афродиты пояс, вспоминает,

…как Зевс беспредельно гремящий

Крона под землю низверг и под волны бесплодного моря

«Илиада», XIV, 203–204, пер. Н. И. Гнедича. Т. е. Хронос, Время! бывшее в открытом пространстве и царившее явно и нестрашно, теперь оттеснено и обозлено — и упрятано под кору; и оттуда мстительно свою власть доказывает (т. е. демонстрирует с усилием, а не просто являет). И так как низвержение Зевсом — есть метание перуна, молнии, то есть отсыл луча, последний тянется назад бумерангом, но уже языком пламени; и Время, бьющее сердцем пламя, и есть снедающий нас, как жертву бытию, огонь, и курятся сквозь нас дымы, как из сопок земли, — и возносятся. То есть в борьбе Зевса с Хроносом произошло как бы расщепление огня на свет (что забрал себе Зевс и стал его представителем и пророком в открытом воздушном пространстве) и на тепло, незримую энергию, тайного властителя мира, который именно по типу своей власти должен быть упрятан, сокрыт от глаз, сжат (как вещество в цилиндре в такте сжатия) в закрытой камере земной утробы (Тартар). А что и в нашем корпусе сердце: Время — Огонь находится, как и Крон: под землей и под водой, — совершенно верно; только нужно «над» и «под» рассматривать не в плане вертикали (как мы до сих пор: внизу земля, потом вода, воздух, огонь), но смотреть на наше тело как на шар. Тогда с какой бы стороны мы ни начали в него проникать: с груди, с ног или с головы, — везде мы, чтобы добраться до сердца, должны будем пройти слой земли (кожа, череп, ребра), слой воды (мышцы, жир, кровь), воздушный пузырь легких

Но Кронос и Хронос — не одно и то же. Тут — вольное толкование. — 18.XI.89

Огнем страдания мой мрачный дух зажжен; (огонь — это «я» — личность, мера; «я» — вертикальный язык пламени)Как ветер, я несусь из края в край вселенной (воздух, душа, дыхание во мне — это идея бесконечности мирового пространства, мирового воздуха, которого я — залив) И горсточкой земли окончу жизни сон (Омар Хайям. Рубай / Пер. О. Румера. — № 85. — М» 1961. — С. 33). Земля — конец, предел внешней формы, так же, как огонь — мера внутренней. Как земля — я горсть: стяжение, тяжелое вещество. И лишь воздух, огонь и вода во мне — изнутри распяливают, разрежают эту горсть, и ее хватает быть рамкой, формой человека

ГОЛОВА

Начнем переход от огня к свету — выход на свет божий. Чтобы выйти, нужны дыры, и, естественно, обителью света будет в нас та часть тела, в которой больше всего отверстий, где наше тело разверзается навстречу миру и впускает его в себя. Такова голова: рот, две ноздри, два уха, два глаза. Во рту тоже разветвляется: пищевод, дыхательное горло, носоглотка- нигде в теле на столь малом пространстве не сосредоточено столько отверстий. Собственно, они есть только в сфере живота (т. е. в шаре жизни): анальное отверстие для земли и передние для вод: мочи и семени1. Правда, через задний проход еще и воздухи-ветры-газы… — но лишь выходят, тогда как через головные отверстия все и выходит, и входит. И в этом смысле как воздух входит и выходит через ноздри, как вода и пища входит и изрыгается через рот, — так и луч входит и исходит из глаза: т. е. глаз не восприемник лишь света, но и излучатель («лучистые глаза»). Итак, голова — универсальный тоннель, для прохождения всех стихий имеет ведомство. И сама она в сжатом виде как бы повторяет туловище, подводит ему итог, его идею воплощает, есть как в музыке кода. В этом смысле голова действительно орган и плоть квинтэссенции — пятой сущности бытия (тогда как четыре — это первоэлементы: земля, вода, воздух, огонь, или корреспондирующие с ними аристотелевы причины: материальная, целевая (энтелехия), формальная и производящая). Чтобы увидеть голову как модель всего тела, надо ее рассматривать как шар (т. е. без верха-низа) и так, как она посажена: где лоб вверху, а борода внизу. С точки зрения стихии земли голова являет просто шар, совершенно простое тело, как атом (атом тоже представляют сферически) и как космос: он тоже — во все стороны от центра (это греки мыслили «срединным термином» и в мысли всегда исходили из центра, а не из сторон и краев — как русские, или начал — как германцы). Голова недаром повторяет устройство земли не как материи и вещества, но ее самостоятельное устройство и организацию во вселенной — как Землю в собственном смысле и с собственным именем: как «земной шар». Так что вполне естественно было и обратно: человеку додумываться до представления, что земля его есть шар: ибо мысль имеет местопребыванием голову, которая сама есть шар, и ей естественно во всем видеть эту форму как основную (атом, электрон, космос, солнечная система, вихрь туманности и т. д.) В черепе, в его устройстве — земля являет свое мастерство, технику высшего пилотажа: все так и крепко и гибко (все кости, пластины, суставы, хрящи) — куда там ногам с их тупым устройством! Голова есть как бы выплавка и состязание стихий, и каждая строит совершенный павильон. Голова и вращается во все стороны на шее, и сгибается, и запрокидывается — в ней наибольшая подвижность и ориентированность во все стороны. Но в голове каждая стихия столько же для себя, сколько и обращена к другой. И земля в черепе столько же обращена внутрь себя (строит себе крепость, утробу), сколько и во вне — к своим соседям: воде, воздуху и свету. Нигде в туловище так не изрезан рельеф выступами, которыми земля задирает остальное бытие: нос, уши, подбородок, лоб, щеки — ими земля и пыжится, кичится: вот, мол, я! — вроде являет свой избыток, а в то же время эти выступы — способы улавливать, захватывать соседние территории-стихии и свидетельствуют о самонедостаточности земли. Недаром с каждым выступом соединена прорва, дыра (с носом — ноздри, с челюстью — рот, с ушами — раковины, со лбом — глаза); так что поймает земля на выступ-громоотвод, намотает — и втянет в отверстие

ВОЛОСЫ

Ту же обращенность к другому, экстравертность являют волосы: они столько же дань, дар земли свету, воздуху и воде, сколько и эгоистическое ее самоумножение: ведь благодаря волосам земля миллионнократно увеличивает свою территорию в миру, свою поверхность, свою кожу, свои улавливатели, щупальцы и радары — и впитывает влагу, воздух и тепло так же, как земля покровом трав и лесов. В волосах и лесах земля вроде легонькая стала: под воздух подделалась, приняла чужой закон, — а на самом деле заполонить мир тщится. Лесом земля вроде тянется к свету, на самом же деле его заслоняет, застит, улавливает: дремучий лес, непроглядная тьма — это антипод солнечных лучей, что струятся сверху; травами же и деревьями земля стремится кверху, в них экспансия земли, и они — черные лучи земли. Но если земля в этих порывах переходит свою меру, ее «за нечестивость постигают эриннии» (перефразируя Гераклита о солнце) — и человек от неумеренных наслаждений (т. е. вторжений телом в мир и его захватов в себя) изнашивается, а земля его лысеет. Хотя опадение волос связано и с многомыслием: когда человек предан свету, тот испепеляет его землю, расширяет себе площадку на голове: сливает лоб (место мысли) с черепом и формирует из верха головы чистый купол неба и солнце. Волосы также опадают от Эроса: когда огневодой сожжен человек. Итак, они — арена борьбы стихий, т. е. символ их связи. Волосок недаром — проводник тока, соединитель, мера (ни на волос меньше). Волос вздымается вверх, как язык пламени; и недаром от ужаса, страха (т. е. стеснения сердца) огонь словно бежит, покидает тонущий корабль и вздымает волосы дыбом и вспучивает глаза (а душу и легкие в пятки отсылает). Волосы и волнятся, как вода, и взлетают, как птицы, крылья, кудрявятся. Волосок — он и лучик. Так что на ветру и на голове у нас непрерывно все стихии беседуют между собой: шелестят и непосредственно сообщают свои мысли и слова — уму, что там же рядом, под коркой, как Крон в Тартаре, притаился

Так что как шелест леса имеет на кронах разговор птиц (и кому дано это понять — всеведением обладает), так и волосами мы сообщаемся с бытием и внемлем «грохоту громов и гласу бури и валов», «и дольней лозы прозябанье…». Потому лысый человек имеет абстрактный, голый, сухой (недаром эти слова от волос: «голый») ум, а художник — чуткий всесторонний сосуд и мембрана — должен быть (и есть) волосат. (Музыкант же, скрипач, лыс оттого, что он на скрипке пилит струну сердца, т. е. языки пламени у самого их корня, — и все спаляет внутренним огнем: недаром и в «Крейцеровой сонате» в качестве воплощенного фалла выступил скрипач.) В волосах голова — как еж в иглах: во все стороны ощетинилась. Волосы сохраняют тепло — равномерную температуру голове, т. е. меру, квант, «я» человеческое. Только здесь то, что было изнутри (тепло внутренней температуры — утробы), развернуто, экстериорировано во вне — и тьма и утроба сверху нас прикрывает. То есть волосы — это теплая тьма, но явленная, вышедшая наружу языком пламени, как темный луч. (Это аналог тому, что пророчило сновидение, которое есть свет, излучаемый теплой тьмой.) Если огонь как язык пламени дает тепло и свет (и до сих пор мы знали темное тепло и просто свет во вне), то в волосе — темный свет (цвет), светлое тепло. В «Науке и жизни» (1966. № 12. С. 69) сообщается об экспериментах американских ученых, исследовавших вопрос: «Может ли человек жить без магнитного поля земли?»

«Были построены две экспериментальные камеры. Одну из них окружили мощным металлическим экраном, снижающим напряженность магнитного поля в сотни раз, а в другой земные условия остались неизменными. В камеры поместили мышей и семена клевера и пшеницы. Через несколько месяцев наблюдений выяснилось, что мыши в экранированной камере быстро теряли волосяной покров и умирали раньше, чем контрольные

Анатомический анализ показал, что кожа мышей, развивавшихся в ослабленном магнитном поле, была значительно толще, чем у их братьев, находившихся в нормальных условиях. Разбухшая масса кожи вытесняла корневые мешочки (фолликулы) волос, это и служило причиной раннего облысения подопытных грызунов. Влияние ослабленного магнитного поля на скорость созревания растений не установлено, однако отмечено, что длина и толщина корней растений, выросших в экранированной камере, была значительно больше, чем у растений, развивавшихся в условиях нормального магнитного поля Земли»

Уменьшение магнитного поля — значит ослабление ангажированности, ввязанности Земли в космос, в мировую жизнь вселенной, т. е. ее больший эгоцентризм, ослабление отношений и связей с окружающим, интравертность, стянутость в себя — уплотнение вещества, массы земли, исчезновение полостей и пустот (в опыте с мышами утолщение кожи — нарост, как панцирь на черепахе; разбухание корней). Земля, не уравновешенная тяготением огня вверх (а магнитное поле есть как раз эти невидимые протуберанцы Земли: лучи, пути к ней и от нее во вселенную), грузнеет, уплотняется и мертвеет (ибо жизнь Земли — степень ее воспламененности). Опадание лучей в силу того, что Земля отвернулась от вселенной и сосредоточилась в себе, — тут же сказалось и на опадании волос — этих материализованных лучиков наших

ЧЕЛЮСТИ И НОГИ

Волосы растут на черепе и на челюсти — и тем нам сказано, что голова — земля — шар, и низ в ней и верх взаимозаменимы. Действительно, перевернем голову: так же вверх будут торчать волосы; выдающимся лбом будет нависать подбородок; провал глазниц будет осуществляться зиянием рта; а нос, уши и щеки — по-прежнему будут занимать равное себе центральное, срединное положение. Но, с другой стороны, недаром голова именно так на человеке посажена: она тоже являет восхождение Человека снизу вверх языком пламени. Низ наш тяжел: тумбы ног. И низ головы: нижняя челюсть с грузом зубов — костей — тяжести подвержена. И как нам требуется усилие (воз)духа и помощь огня (воли), языка пламени, чтобы восстать и обрести вертикальное положение, так и усилие требуется, чтобы не отвисала нижняя челюсть. Недаром у идиотов отвисшая нижняя челюсть и текут слюни — горизонтально изливается вода: в них земля и вода оставлены сами на себя, не уравновешены воздухом и огнем. И наоборот: когда мы мыслим или усилие воли в нас, мы плотно сжимаем челюсти, подтягиваем низ кверху, выдаем подбородок, подбираем, вбираем губы (их мякоть мясистую), закрываем влагалище, начало просто жизни и женщины в себе подавляем. В подбородке тоже слегка намечено раздвоение, что аналогично раздвоению ног; но, с другой стороны, нерасчлененный низ головы наводит на мысль, что возможно во вселенной мыслящее существо, передвигающееся не на ногах, а имеющее внизу массивную предохранительную поверхность и коробку, которую сами мы изнутри могли бы отталкивать (как челюсть разевать), потом подбирать и двигаться прыжками (как и ноги в прыжке после толчка поджимаются)

Захват челюсти с зубами аналогичен пальцам ног и рук с ладонями. Недаром ребенок цепляет мир сначала не руками и пальцами, а ртом все захватывает, зубами все пробует. В эротическом действе наслаждение от поцелуя и просовыванья языка и трения о зубы, от разных кусаний и укусов (см. их классификацию в индийской Кама-сутре) — это те же чувственные ласки, что и от касаний, поглаживаний, переплетения пальцев рука в руке. Недаром ток по нам проходит от касания рук: они сходятся где-то вне нас, на самом далеке и периферии наших существ, но сообщаются с самым нутром, и тут же возжигается Эрос во рту и внизу — и неудержимо от касания пальцев по ступеням переходим мы к все более нутряному соитию, когда бы каждый хотел вывернуться так, чтобы не покровами и внешностью, а самыми нутряными тканями, водами, воздухами (недаром ловят дыхание уст и запах тела, и ароматы, и настоянные вони) и огнями (слияние сердец) совокупиться

Соидейность зубов и пальцев обнаруживается и когда безрукие пишут, держа «ручку» в зубах, т. е. яйца кур учат: пальцы (зубы) — дети руки — теперь руку — мать — свою рождают. И это — прообраз труда: младшее домогается собственными силами произвести старшее. Потому прав Энгельс, увидев символический акт, начало труда в том, что обезьяна взяла палку: здесь пальцы произвели руку. И вся история труда, производства и все устремления человечества в этом деле — чтобы воссоздать, воспроизвести жизнь и себя: от внешних следствий и проявлений, с их помощью проникнуть в причины и источник — и создать перводвигатель вселенной и своего прародителя: мотор-сердце, размножение, силу, материю, ум (культура, чтение), свет, огонь. И миф о похищении огня это же направление указывает: если до похищения огонь насылался и свет и тепло дарились людям, т. е. по естественному пути: от руки к пальцам, — то теперь трением, щелком пальцев возжигается язык пламени; создается искусственная рука, вавилонский столп — и вся цивилизация, выстраиваясь, пупами домов, городов и машин продолжает воздвигать этот столп — гигантскую руку и ею лезет, взбирается в небо, чтобы его поколебать

А ладонью при пальцах зубов является язык: на его лодочку также кладется некое привхождение из мира, как на ладонь; и как ладонь — орган труда (огнеземли), так язык — орган слова (световоздуха)

ПРОДОЛЖЕНИЕ О ГОЛОВЕ

23. XII.66. Так, гомеровский Терсит — этот мелкий бес, хулитель и рассудочный софист — имеет как бы перевернутую — заостренную кверху голову:

Муж безобразнейший, он меж данаев пришел к Илиону, Был косоглаз, хромоног; совершенно горбатые сзади Плечи на персях сходились; глава у него подымалась Вверх острием, и была лишь редким усеяна пухом «Илиада», II, 216-219

То есть как бы козлиной бесовской бородкой оканчивалась его голова — обманный верх, а на самом деле низ, в Аид направленный. Редкий пух на его голове — ни то ни се: ни солнечная лысая голова Сократа, ни мужественные Зевесовы власы. Это волосы рассуждателя — не умного, но формально-логичного софиста. При том ясный гомеров ум знал, что форма головы повторяет форму тела: как голова кверху острием, так и плечи и спина — не расширяются кверху, но заостряются: «совершенно горбатые сзади плечи на персях сходились»

Форма и вид головы, конечно, образ и идея всего человека: оттого френология и физиогномистика — идеи философские, мистические. В принципе как вертикальная походка, а не четвереньки присущи человеку, так и продолговатость, а не круглоголовость. Голова вообще развивается у животных от вытянутости вперед (клювы птиц, морды лошадей реализуют горизонтально направленное движение) через квадратность и круглоголовость (хищники, кошачьи — вертят во все стороны — все это развитый низ, земля, выдающаяся челюсть) — к вытянутости по вертикали: с расширением кверху, с подобранным низом — скромной челюстью. Но и фигура человека-мужчины хороша, когда стройные ноги и подобранный таз переходят в широкую грудь и плечи. Женщина в этом смысле являет как бы удвоенное тело с двумя кульминациями (помимо головы): широкие бедра и круглый живот венчают одну волну, вздымающуюся снизу от узких лодыжек; затем, как волосы лентой, так и эта нижняя голова перерезана осиной талией, и взвивается второй язык пламени и закругляется во второй шар — грудь и плечи. И этот второй шар уже предваряет голову. Две груди — это будущие две щеки и прошлые два бедра

 

Тело женщины

Итак, тело женщины идет равномерными волнами: в нем три волны, и соотносятся они, верно, по золотому сечению: голова-шея так относится к плечи-грудь-талия, как плечи-грудь-талия относится к живот-бедра-ноги. И эта волнообразность женской фигуры, которая колышется: бедрами, грудями, волосами, — выражает ее ближайшее сродство и соответствие воде, которая есть жизнь. Тело женщины есть как бы капель. И недаром первая женщина названа была Евой, что по-древнееврейски — «жизнь». А из стихий собственно жизнь представляет и несет — вода. В рельефе женщины более резко, чем в мужчине, отчленены земля — вода (ноги-живот), воздух-огонь (легкие-сердце). И притом максимум приходится в первой волне на воду (живот), во второй — на воздух: грудь высокая, белая, воздушная, колышется, а за ней не доберешься до сердца-огня; у мужчины это ближе. Отсюда и видно, что основной состав женщины — это вода-воздух; и недаром Афродита — «пенорожденная», а «пена» — это как раз то, что получается на воде от соседства с воздухом и ветром. Вытянутость головы по вертикали: то, что она не шар, а овал, — есть признак более тонкого человеческого состава и одухотворенности. Гиппократ сообщает о народе «макроцефалов»: «И сначала, как мне кажется, обычай людей был причиною удлинения головы, но теперь и природа приходит на помощь закону, ибо имеющих самые длинные головы, они считают самыми благородными. Закон же этот таков: лишь только дитя родится, как голову его, еще нежную вследствие ее мягкости, преобразуют руками и заставляют расти в длину, употребляя повязку и приспособления, годные для того, чтобы уменьшить круглоту головы и увеличить ее длину. Таким образом, обычай положил начало такой природе путем насилия, с течением же времени он сам вошел в природу, так что в обычае уже не было никакой нужды, ибо произрождающее семя происходит из всех частей тела»… Неизвестно, что здесь начало: «обычай» или «природа». Но по идее космос, солнце, свет подтянули к себе фигуру четвероногого животного по вертикали, как они тянут к себе растение, и создали животное-растение: самоходное и вертикальное; а оно, осознав себя в качестве чего-то особого — «человека», стало уже культивировать эту свою особенность-сущность. И поскольку овал головы есть для человека прообраз и семя его горнего рождения — от духа и света зачатия (так же, как шар капли семени — прообраз его естественно-природной жизни), то и стали из головы натуральной лепить идеальную — так же, как татуировкой на теле усваивали себе весь космос, отождествлялись с ним. Но длинноголовость и вытянутость человека кверху была воплощенной сублимацией (возвышением и превращением) Эроса и шла за счет сексуально-жизненной силы человека. Ведь недаром, что, хотя высокие продолговатые мужчины прекрасны и являют возвышенность человека, сексапильны же мужчины плотные, сбитые, среднего или ниже среднего роста, как бы стянутые к центру туловища — к гениталиям. Длина головы обратно пропорциональна сексуальности. В народе пословица «мал да удал», «маленький буек в п…. королек». И ребенок — этот фал-лик, когда рождается, он овален, кругл, и лишь жизнь и рост его выталкивают, пока к старости совсем не протянет ноги. И в младенце как бы все — то ли одна голова, то ли одна грудь (туловище), то ли один живот: младенец синкретичен — это потом он начинает расчленяться и членораздельную речь обретать. У ребенка, когда рождается, маленькое лицо. Живет — и растет лицо: глаза на лоб лезут. И хотя вроде человек, муж, растя, в голову уходит, к голове стремится, но, пропорционально к телу, голова младенца больше, чем у взрослого. Детки — карапузы и большеголовы. Но зато их головы шарообразны. Видно, чтобы обрести свою, присущую человеку форму (продолговатую), голова должна была пожертвовать, дать оттянуть порцию своей массы

 

Обрезание и гермафродитизм

И теперь нам осталось помыслить о малой голове — голове фалла. Вот еще более синкретический человек, чем это являет ребенок: туловище через короткую бычью шею переходит в голову. Причем живет он истинно лишь в редкие минуты, будучи призван свыше, по вдохновению, — как поэт:

Но лишь божественный глагол До слуха чуткого коснется, Душа поэта встрепенется, Как пробудившийся орел

(Недаром искусство — сублимация либидо в художественных натурах.) Тогда он растет, принимает вертикальное положение и вздымает гордую голову. А в иное время — влачится, «поникнув гордой головой». Обычай обрезания, распространенный в иудаизме и исламе, — это словно человеку заповедь на всю жизнь: обнажите головы! Снятие крайней плоти — это как скальпирование, как снятие головного убора при входе в храм божий (а весь мир, «свет божий» и есть божий храм). При этом как при рождении обрывается пуповина, связующая нового человека — Антея (должного быть самоходным и самоопорным) с матерью-землей-водой, — так и обрезание есть оттолкновение влагалища, утробы — и извлечение тела человека кверху, возвышение его над землей: чтобы уже не мог спрятаться в ее утробу, вернуться в ее пазуху, а всю жизнь бы жил на воздухе и на свету и на виду — чистосовестно. В то же время этот обряд — создание настоящего мужчины. Ведь у обрезанных мужчин соитие длится дольше. У необрезанных фалл имеет свое собственное микровлагалище в крайней плоти — т. е. таковой сам себе и мужчина и женщина, и когда входит в подлинное влагалище женщины, он и там сообщается с ним не прямо и целиком, а частично, ходя ходуном: входя и выходя из собственной кожи. Этот гермафродитизм необрезанных дает возможность их самоудовлетворения через онанизм. (Гермафродитизм есть и в женщине: в ней тоже есть лобок и маленький фалл — «клитор», но всосанный и потерянный внутри влагалища.)

Таким образом, обрезание — это преодоление гермафродитизма, т. е. андрогинности, исконной целостности человека, первого Адама, — и усиление в нем частичности, половинности, пола, чистого мужчины, который сам по себе существовать не может, а нуждается в восполнении другой половиной, дабы составить и вновь воссоздать «плоть едину». Значит, заповедь библейская: «жена и муж да будут плоть едина» — максимально обеспечена заповедью обрезания крайней плоти — примужского влагалища

И ЯЗЫК

Но вернемся к горней голове. Мы остановились на челюстях, зубах и языке. Рот — комплекс женских органов: представляет в голове уровень живота — воды. Рот — влагалище. Язык в нем — фалл проглоченный и усвоенный; только (в отличие от женского малого пениса, клитора, в царственном влагалище) здесь рот и язык друг другу по величине соответствуют и удовлетворяют. Недаром рот сам обеспечивает внеполовое сладострастие: сладко поесть, пососать, облизываться, цокать языком — это все оральное сладострастие? Но оттого и эротическое наслаждение было названо именно как сладострастие, а «сладость» — это то, что знает именно рот, как и вкус (отсюда и «вкушать» блаженство); кстати, вкус художественный — это сублимированная гармония мужского и женского начал в сотворении каждого существа, статуи, картины и т. д

«Язык — медоточив» (извергает сладчайший и тончайший сок: таково молоко из груди — фалла женщины и семя у мужчины), а «твоими бы устами мед пить» — в этих выражениях явно: язык — мужское начало, уста — женское. Недаром и у входа во влагалище располагаются тоже «губы», а в народном сквернословии влагалище — кусается: «Как у милочки моей юбочка резинова, а под юбочкой у ней мышка рот разинула» — частушка такая. Например, Гоголь, в его описаниях яств и вкушаний помещиков в «Мертвы душах», а особенно «Старосветских помещиках», — этот свой оральный тип сладострастия обнаруживает. Дети непрерывно сосут конфеты, сладкое им требуется. А у взрослых русских соитие предваряется пред-«сладострастием» горькой водки

 

Слово и речь Национальный стиль

Да, но тогда обнаруживается, что речь — недаром женского рода. Слово, вылетевшее из уст, — это женским обманом исторгнутое семя. (Слово недаром названо по-мужски: «не воробей: вылетит — не поймаешь».) Значит, Логос в голове явно дробится на мышление и речь, на ум (что выше, за светом глаз) и на слово (что ниже — во влажной животности рта); ум — мужское, слово — женское. Вот почему сказанное слово — серебро, а молчание — золото, и отчего «Мысль изреченная есть ложь» (Тютчев). А то, что «мысль не пошла в слова» (постоянная мука Достоевского), — это и вечная мука русского мужского духа, который витает сам по себе, отторгнутый от естественного соития, от умерения через эту меру, — именно оттого, что они безмерны: Русь — мать — женщина, и воздух — светер российский. Дисгармония мысли и слова — это-то и составляет именно стиль русской литературы: она передает их дистанционность, дышит напряжениями их схождений: неуклюже, как русский медведь и Пьер Безухов, ворочается фраза Толстого; как ветер, вихрится, носится в беспамятстве фраза Достоевского. И все это через выход из пазов медоточивого, златоустного слова как раз и передает те просторы мысли и духа, которыми ворочает русский ум. И то, что он никак не в силах до конца справиться с ними и что произведение русской литературы никогда не являет целостность, гармонию, а открыто в бесконечность, оборвано на полуслове («Евгений Онегин», «Мертвые души», «Братья Карамазовы»), — это говорит о неполном прилегании в соитии, о вечной неудовлетворенности русских мужчины и женщины, об императиве непрерывных исканий смысла жизни и правды у мужчины, о незавершенности оргазма русской женщины: он тянется, тянется…2 — не хватает чуть-чуть, чтобы «Просиял бы — и погас!» (Тютчев), а все «Душно! Без счастья и воли Ночь бесконечно длинна. Буря бы грянула, что ли? Чаша с краями полна!» (Некрасов) И ритм русской истории — тянется, долгождание, долготерпение: чаша с краями полна, а никак не расплещется, никак буря не грянет. Зато когда грянет — то молнией и с ветерком прокатится. Но очень это редко — и оттого полное страстное соитие для русской женщины не просто наслаждение и радость, но однократность, событие, катастрофа, грех и смерть — за что действительно готовы и расплачиваются жизнью. Потом опять: «Ну все! А мать как?» «Так, значит, завтра — не забудь» — и все повторяется. Начать могут, а кончить нет; и пить так, когда начинают… Напротив, у французов соотношение мужского начала: ума — света — мысли — и женского: речи — слова — являет прилегание более полное, где симметрия, гармония и вкус. Но даже слишком полное прилегание: стиль, блеск слова, а мысль там постоянно предают ради mot, афоризма. Мысль здесь немыслима без выражения в слове — и даже ради красного словца возникает, как женщина, и культ любви там более в центре, а мужчины вокруг вьются — галантные. Стиль там правило, а не редкость, как в России, где не только простой человек косноязычен, но авторитетом великих писателей косноязычие (т. е. неуклюжесть языка — неверткость фалла во рту) возведено в национальный модус высказывания. Во Франции сам язык литературен, отглажен, отполирован, имеет готовый стиль, и кто пишет по-французски, сразу этим общеродовым стилем мыслит и заражен. (Потому Гегель, в ответ на любезное предложение французского издателя изложить свою философию кратко, популярно и по-французски, ответил, что его философия не может быть выражена ни кратко, ни популярно, ни по-французски). Стиль — это ровное сладострастное соитие ума и речи, esprit и la parole — их взаимное наслаждение и удовлетворение друг другом. Отсюда известное самодовольство и тщеславие французов. У русских же мужчин и духов пословична их застенчивость, стеснительность — чувство как бы первородной вины от неприлегания к обстоятельствам; но это оттого, что с прорвой и с бездной Руси им иметь дело приходится

Итак, словесность, красноречие французской мысли — ее салонность, разговорность, устность — есть преобладание женского начала в соитии ума и слова, его активность выявляет. Mot как форма французской мысли и минет как форма французского соития — корреспондируют друг с другом как проявления одного устройства космоса

Так Логос и Эрос снова встречаются во рту, как они нераздельны были в младенце. Противоречие между Логосом и Эросом теперь имеет вид противоречия между умом и речью, между мыслью и словом. В «Горе от ума» Софья оттолкнула Чацкого, и в этом дистанцировании выражалась именно любовь русской женщины. Молчалин тут — ширма (как «дама-ширма» у Данте в «Vita nuova» — «Новая жизнь»)… А русские любовные песни недаром именуются «страдания»..

 

Позы и жесты

24. XII.66. Итак, рот-язык образуют самоудовлетворенное единство — и одновременно они являются орудием самоудовлетворения. Язык во рту ни минуты не может сохранять прежнее положение: он, как младенец, вертится, егозит, высовывается. И челюсть наша непрестанно играет, желваки перекатываются — и

это при совершенном отключении нашего ума и воли от полости рта, когда мы напряженно думаем, пишем; у детей язык высовы-вается от натуги, когда выводят буквы. Взрослые привыкли его вбирать (как срамные части фиговым листом одежды прикрывать), но зато возле зубов язык бьется и трется, наживая нам рак языка. То есть высовыванье языка в ходе умственного труда и напряжения говорит об одноэросной природе этих деятельностей, и когда вещь сделана красиво, мы языком облизываемся и щелкаем. Словно нам необходимо для истечения мыслей параллельное истечение слюны (головного семени); многие, думая, грызут карандаш, обгладывают ногти, сосут папиросу, перекатывая из угла в угол рта, или сосут еще что-то, или моют языком (как кошки умываются языком) зазоры между зубами: это в нас прибой волны (язык — волнист) о наши скалистые берега; или, всовывая, прогоняют слюну сквозь промежности между зубами вперед-назад, и щеки втягивают, и скулы играют… Или жесты: приглядитесь к заседающим и думающим рассеянно. Они подпирают рукой щеку, подбородок, возле рта рукой проделывают разные манипуляции (собственно, «манипуляции рукой» — это тавтология: «manus — «рука» по-латински), или оттягивают губы, или пальцем по губам проводят, или надувают их и бренчат. Никто ж за нос себя не поддерживает (хотя естественнее за выступ ухватиться), но все вокруг да около рта, ибо рука (и прочее) здесь — фалл входящий, а язык — женский лобок, фалл исходящий; и когда они замыкаются друг на друге — полное соитие совершается. Дети (более круглые) сосут, втягивают в рот ногу свою — так змея сосет свой хвост, сотворяя полный шар, замыкая начало и конец бытия. Мы, взрослые, как уже более вытянутые, ногу в рот взять не можем, но употребляем ее заместителя на второй волне нашего туловища — руку

РАССУДОК

И недаром (возвращаюсь) в мышлении имеем потребность руку у рта держать: здесь мы как раз делаем то же, что и змея (символ мудрости): сопрягаем начала и концы, творим мыслью уход, отлет в мир и возврат на себя: сознание как самосознание, делается возможным рефлектирующее (отражательное) мышление. Ведь просто умозрение и дума есть истечение мысли в космос — как молитва к Богу и в воздух, без возврата, без отчета себе, без формулировки в слово. Та же мысль, что уходит и возвращается, — видно, как рука: оттягивается до предела (он есть для нее), испытывает отражение обо что-то — и, что успела захватить, приносит нам. Но это значит, что рефлектирующая мысль — ограниченная: недаром на предел наталкивается (в мире — в себе — здесь это одно и то же). Она называется «рассудок»

Рефлексия обязательно словесна — конец свой, возврат и оформление имеет в слове: так что когда мы рефлектируем, рассуждаем о мире в связи с собой или себе перемываем косточки, — наша мысль тут же может быть оглашена: ведь даже внутренний монолог есть словесный, хотя и беззвучный. Ибо в рефлектирующем мышлении нет идей, понятий и предметов, которые выходили бы за порог слова и устности. Это — наш априоризм: то, выше чего не прыгнешь

Плод соития языка и рта — «язык», слово, членораздельная речь. Значит, он тоже рождается (а не создается, сотворяется, изготовляется) — и недаром Бог-Слово (Логос) есть Сын единородный у Бога-Отца, и зачат он исхождением духа, дыханием уст, непорочно

Значит, язык и говорение, толкание слов, выбрасыванье их в мир — есть эротическое самоудовлетворение, и болтуны (те, у кого язык без костей) часто импотенты, ибо слишком много совокупляются ротово, чтобы у них оставались силы на низовое соитие. И женщины недаром подозрительно относятся к тем, кто необычайно, сверх меры, красноречивы: раз слишком много говорит — значит, так все и выговорит и на дело накала не останется. Раз язык без костей — это значит, что и ТАМ кости нет! Точнее, оттого так беспрестанно напряжен и трудясь язык, что родной его братец — тоже пещеристое тельце — расхлябан

Но пока это был высокомерный взгляд на соитие языка и рта и на их плод — слово: с точки «зрения» низа — жизни естественной, половой, плодом которой является фаллик-дитя. (Кстати, недаром одно слово «жить» применяется, чтобы обозначить у человека и бытие, и соитие: так у Чехова в «Шведской спичке» женщина, уличаемая в измене, твердит: «Я жила только с вами одним». Значит, то, что мы ранее живот и воду увидели как оплот и средоточие жизни, — еще и словом «жизнь» для соития подкрепляется.) В рассуждении, в котором низ, фалл принимается за эйнштейново «тело отсчета» (буквально), слово-эрзац, суррогат полноценного секса. Но недаром сказано: «Не хлебом единым жив будет человек, но и всяким словом, от духа исходящим». Жив словом. Значит, язык — нива жизни, как и земля, а речь — бытие. «Устами младенца глаголет истина», но дети — страшные говоруны, непрерывно щебечут и чирикают, и молчаливые дети — ненормальны, старчески умные. То же самое и взрослые говоруны: как они ни докучны, но в них есть что-то умилительнодетское, от непринужденного и беззлобного самочувствия в жизни исходящее: ведь в инерции и опьянении говорения выбалтывают часто многое ко вреду себе — то, что у трезвого скрыто. Старинный анекдот о разговоре двух послушниц из женского монастыря «А все таки, мать Маланья, кость в ЕМ есть!» — обсуждают ясно что на уме. (И христианство в иерархии семи смертных грехов болтовню рассматривает как самый легкий и простительный1.) Они непрактичны и безобидны В «Горе от ума» два говоруна: Чацкий и Репетилов друг другу вторят (недаром «репетиция» втора), как господин и слуга, Дон Жуан и Сганарель (Лепорелло), как скрипка и фагот. Да и все болтают в «Горе от ума»: и Фамусов… Кроме Скалозуба и Молчалина. Да и они пробалтываются. Потому это комедия, а не сатира. Значит, словесное чириканье — это бескорыстное возношение людского дыхания (души) в мир, просто течение, переливание вод — «журчанье струй». Таким образом, в слове опять встретились Логос и Эрос: как младенец угоден и Богу-духу, так он же и наиболее сексуален, есть чистый фаллик. Точно так же и в слове встретились и сексуальное соитие языка и уст (как самоудовлетворение целостного (не полового) Человека-андрогина), и духовная жизнь — та, в которой люди не хлебом единым живы. Младенец неспособен к сексуальной, половой жизни. Но неизвестно еще: в этом он ниже или выше взрослых? Ибо он, хоть и младенец, но как Человек целостнее взрослых, которые хоть больше, но — половинки, половы. Младенец есть, с одной стороны, превосхождение тех взрослых половинок, что ему предшествовали, и есть создание (и восстановление) целостного человека из частичек-родителей. С этой стороны и слово в ходе восхождения состава человека по вертикали есть превосхождение уровня живота (частичной жизни половых половинок) и на уровне синтезирующей головы обретение целостности (соитие языка и рта — самоудовлетворенно). И в болтуне, говоруне и щебетуне-младенце род людской — нет, уже человечество (ибо как раз «род людской» и его живот-«жизнь» превосхожден на уровне жизни слова) — наслаждается своей независимостью, способностью свободно, без хождения в Каноссу к природе2, творить плод, вечную жизнь и свое бессмертие. Потому так сладостно для слуха щебетание, журчание детского балаболанья: здесь слились и сексуальный, и духовный Эрос (или Эрос в узком смысле и Логос)

Но тем самым мы в нашем длительном отклонении и блуждании, кажется, наступили на ту способность человека, благодаря которой его соитие с миром (а его прорастание сквозь бытие, как говорилось давно выше, есть единое эротическое действо) может осуществляться не впритык (как собственно сексуальное соитие), но на расстоянии — как дальнодействие: через общение не с ближними, но с дальними, не с обстоятельствами, но с пространством, не со средой, но с вселенной, не с крышей, а с небом. Ибо соединение с ближними осуществляется через прикосновение руки-земли, через единую текущую в жилах общую кровь (а значит, при нанизанности на одну струю), понимание осуществляется без слова (так и в любви существ разных кровей, когда понимают друг друга с полуслова, становятся как родные — и так друг друга называют: «родной мой», «родная»), через единый воздух помещения (общий кров и дух предка), через единый очаг — общее сердце — священный огонь и такт (прикосновение) Времени — когда оно в своем хороводе и чередовании кого-то чредой уводит, кого-то приводит. Так прорастает человек-фалл сквозь жизнь: совокупляясь с ближними, в тесном прилегании и контакте

Но это еще подкупольное существование, жизнь — да, но не бытие еще. В единой упряжке семьи-рода, под одним сводом группа людей, собственно, являет единый хоровой фалл, вздымающийся в небо. Здесь есть «род людской», но еще нет Человека. А для этого он должен стать особью. А для этого — выбить дно и выйти вон: пробить круг ближней жизни, соития с миром в близкодействии — и встать в прямое отношение «к векам, истории и мирозданью», вступить в интимную связь с ними — стать микрокосмосом. Потому Христос ломал закон подкупольного существования — закон Моисеев, регулировавший жизнь рода людского, близкодействие человеческих отношений, где превыше всего: «чти отца своего и мать свою», — и жестко возглашал: кто любит мать свою и отца своего и детей своих более Меня, — недостоин Меня; и Евангелие учило людей любить не ближних, но дальних. Новый завет Бога-Слова отучает людей от соития с осязаемым и непосредственным окружением: когда в этом лишь видят действительную жизнь. Когда Учителя спросили: когда же я накормил Тебя? Ведь впервые Тебя вижу? — Он ответил: а когда ты накормил странника — брата моего (популярно, на родственном языке близкодействия объясняет), тогда ты Меня приютил. То есть наивный вопрошает: когда я общался, вступал в единение с твоей плотью? когда видел твой образ? — а Тот приучает людей чуять себя в прямом контакте с небом, (воз)духом, Словом, Богом, для чего уже не имеет значения контакт осязательный и с точки зрения которого как раз осязательное соитие — призрачное. Потому Бог-Слово притчами говорит: растягивая смысл посевов, трудов, судов, свадеб — всех действий обыденной жизни, распяливая человека через аллегорическое мышление о возвышенном от земли до неба, пробуждая в нем духовный Эрос соития в дальнодействии. Недаром брачные образы: Церковь — невеста Христова и «се грядет Жених» и т. п. — изобилуют в Евангелиях. Слушая эти слова, люди начинают ощущать эротический подъем и восхищение своего существа: ибо зачерпывая сексуально-эротический круг желаний (т. е. пия из этого источника, к нему приникая), религиозное слово и вера проносит огненно-влажный Эрос через легкие, душу — подсушивает там, наполняет горением сердца; затем выталкивает дальше: в уста, глаз и ум — и так, прогнав через весь состав нашего существа, выносит Эрос из секса в умозрение (тогда как в собственно сексуальной жизни близкодействия весь состав человека стянут, как к центру и вершине, не к голове, а к голове фалла: все думы, разговоры, обряды — к свадьбе и брачному ложу ведут)

Итак, возникают два руководящих представления: высшая точка, верх, высота — и центр, сердце (ибо фалл и гениталии занимают точно пространственный центр фигуры человека — центр пятиконечной звезды — пифагорейского знака микрокосма). Что значительнее? Что есть подлинное начало? Если начало — высь, то жизнь есть стремление к цели, подъем, возврат — как языка пламени. Тогда человек и его жизнь — средство восхищения. Если же начало есть центр, то жизнь есть развертыванье во все стороны — и захват, освоение всего, расширение — и стягиванье, сама собой полна, в себе смысл, цель и содержание имеет. Здесь — индивидуальность и ego процветают. Но это уже дело мирового космоса: как сочетанием стихий расположить тот или иной народ, того или иного человека — кверху ли, к центру ли? Оттого и смыслы жизни разнонациональны и разноиндивидуальны

Кажется, еще один вариант первоначала остался — как почва, глубина. Но начало есть начало чего-то. А низ, где тяжесть все сломила и к себе притянула, — там ничего более, другого невозможно: там небытие абсолютное и тьма. Потому за начало бытия можно брать лишь то небытие, которое чревато, имеет напряжение, потенцию, а таковыми могут быть в пространственном выражении точки возвышенные: центр или верх; ибо обе они, когда и пустотны по веществу, содержат усилие, напряжение, квант, преодоление, волю и возможность наполнения и представления

Но если первоначально — центр, тогда путь соединения человека с бытием — это сосредоточение, самоуглубление, уход в себя и Царство Божие внутри нас. Но недаром этот эгоцентрический принцип, как его ни проповедовал своим рассудком и словом Толстой, — не вгнездился в России, хотя так привился в практически деятельном англо-германском индивиде (откуда и обилие сект). Ведь сосредоточение в себе — это (если мысль — огонь) возврат от света в тепло нутра и трение у «своего «я», как у очага, — дело самоспасательное, но беспросветное. Это именно выставление очага, как кумира, вместо солнца — только потому, что огонь в очаге, лампочка на столе, — это наше действие, мы сами возжигаем, и в нем дело рук своих, себя любим, а солнце нам не по зубам, журавль в небе, — и мы отворачиваемся от выси — как от чужого, внешнего нам, того, что не «я»

При том же, что первоначало — верх, жизнь мыслится как превосхождение, а «я» — помост, лестница: должен встать, взобраться на себя, преодолеть, но и не упираясь маниакально в «я» как во врага (что тем разрастается и застит свет), а именно видеть свет и маниакально не замечать «я»

Слово есть верх тела (и в этом смысле слово — огонь и мужское), но центр головы — как прообраза и стяжения нашего существа (и в этом смысле слово — вода и женское). (Выше него глаз-свет и ум.) Недаром глагол жжет, а слова льют: вода, жижа слов, потоп, поток, каскад, водопад

Жизнь в слове — бескорыстна, ибо язык мой — враг мой (сболтнет — мне же во вред), значит — не я, антиэгоизм… Язык — как фалл и секс: сам поднимается, возгорается — против воли даже моей и тратит мои силы для продолжения рода — вопреки самосохранению моему

 

Национальные казни

25. XII.66. Проснувшись ночью после польской водки у пана Пилевского в Сочельник — Рождества Христова, куда меня Бог послал вчера к вакантному прибору на столе, так что мой приход им подарил четное число — 6, значит, радость на весь год (подумайте! Ищешь, куда бы податься и где б выпить, и вдруг так, ни за что ни про что посланцем Провидения оказываешься: и хоть ты плохой человек, можешь людям великое добро сделать)… (Оставляю оборванным деепричастный оборот: как зрелище рождения и разгона на мысль. — 19.XI.89.)

…Но с непривычки пить, ночью проснулся, и, блуждая в уме, напал на позавчерашнее умозрение минета и mot — и стал в гордости самовосхищаться: как я до такого дошел — и стал толкаться в этой точке, в этом проране мысли, и вдруг узрел, что сюда же относится гильотина: французская казнь — откусыванье: человек — фалл-язык просовывается в рот, упадает зуб (верхняя челюсть) — и кончик языка (голова) прикусывается. Гильотина — женщина-гомункулюс: созданное обществом социальное, государственное влагалище — для торжественного всенародного вкушения на Гревской площади!. Сходна с этим испанская гаррота (тоже романский дух) — смертельный ошейник, мертвой хваткой самостягивающееся влагалище, Кармен: кого полюбит, того уж не отпустит и смерть принесет:

Не любишь ты — так я люблю, И берегись любви моей

Казнь есть оргазм в эротическом соитии человека-фалла, прорастающего за жизнь сквозь бытие. Это coitus interruptus (прерванное соитие), что, по Фрейду, — основа всех страхов. Но это в то же время ускоренное, напряженнейшее соитие: ибо за миг все сладострастие жизни должно быть пережито (как это у Достоевского князь Мышкин — о вечности минут везомого на казнь). Потому страх — сладострастное чувство, и ребенок, и взрослый в воображении многократно переживают свою смерть — именно напряженную, насильственную: как высшее проявление и цветение «я», а не отмирание

В казни человек — особенно возлюбленный бытием фалл, и бытие нетерпеливо, возгорается сладострастием к человеку этому, не может ждать и приковывает к себе. Он избранный и призванный. Но само это воспламенение космоса, нарушение его ритма, вспышка и разряд молнии — есть непорядок, ЧП, северное сияние, протуберанец — особое стечение и возмущение звезд. Здесь очевидна становится бисексуальность бытия. При естественном прорастании человека-фалла сквозь бытие оно играло роль влагалища, женщины, матери — лона покойного и приемлющего. Но в coitus interruptus, в казни, — бытие вдруг остервенело набрасывается на человека и, превратившись из влаговоздушной женщины в огненно страстного мужчину, активничает и вонзается в человека (большинство видов казней — то или иное преткновение). Так что мужественно идущий на смерть: на казнь, на бой с врагом, — готовый встретить ее как подобает мужу, на самом деле играет в этот миг в соитии с бытием роль женскую. Казни — столь же разновидны, сколь и природы людей, и национальные космосы. И всегда — точное слово о том, как понимается в данном космосе (обществе) человек и что он есть, в чем его суть, так что если ее уязвить, отнять, — человека не станет. Казнь есть мысль: что есть человек, — определенное человекопонимание

Русская казнь — топор: человек отождествляется с деревом; так еще одно подтверждение интимной связи русского человека с растением (а не животным) находим. И Раскольников, который на что уж мыслил западными примерами: Наполеон я или тварь дрожащая?.. — инстинктивно потянулся к топору: ничего иного придумать не мог. То же и крестьяне во «Власти тьмы» Толстого… Недаром! и Чернышевский идею социальной перемены! Заметил о себе. что слова: «недаром», «неслучайно» — основные скрепы, связи в ходе движения мысли. Точнее: они не дают никакого движения, а просто рядом нанизывают гирлянду ассоциаций, тем утяжеляя тезис и придавая ему видимость доказательности. Однако связанные через «недаром» и «неслучайно» положения, хотя доказательства не дают, но силу убеждения имеют, — ив итоге мысль получается убедительна не менее, чем от доказательств и выведения. Оба якобы доказующие слова эти начинаются с «не» — с отрицательного хода. Но так как они попирают сами по себе отрицательные идеи: «даром» и «случайно» — то слово, выросшее на двух отрицаниях, начинает держаться как на китах и обретает твердость убеждения. И это — характерный для русской логики ход: с отрицания… выговаривает так: «К топору зовите Русь»; А революция — пожар (в тайге)

Древнегреческая казнь — яд, чаша цикуты Сократу. Убивается человек через воду, через замутнение источника: значит вода в нем и есть жизнь1. При том и здесь сферичность2 греческого миросозерцания сказалась: смерть посылается в центр человека — в живот: в его ядро, вовнутрь — при том, что тело остается нетронутым. Для пластического, скульптурного греческого мировосприятия даже в смерти нельзя допустить безобразие человеку: сохранность и неприкосновенность тела — формы земли важнее, чем сохранность жизни — воды в нем. Сходно с этим и в Древнем Риме: открывание вен, выпускание крови (смерть Сенеки в ванне) тоже мыслит жизнь — как текущую. Яд — встречное семя, закупоривающее выход живому семени, тромб в средоточии человека образует; но везде вода при нетронутости земли и вида в человеке

Очевидна здесь и связь между средиземноморским Эросом и родом казни. Если, как общая посылка, справедливо, что при казни человек играет роль женского начала, а бытие — мужского, то и здесь чаша цикуты есть вторжение спермы во влагалище человека. Но это как искусственное осеменение, без фалла, зачатие- смерть внеполовым путем, как бы соитие однополых: мужчины с мальчиком, при том лишь, что один активен, другой — восприемник

В Древнем Риме, где уже Эрос разыгрывался вокруг Поппей, Октавий, Агриппин, Мессалин, — казнимый надрезанием вен мужчина — выдаивается страстно заглатывающей кровь римской волчицей. Недаром «римлянка» — синоним женщины-мужчины, сухой и огненно-волевой (римские матери: Волумния — мать Кориолана; римская девственница Лукреция и т. д.)

К югу и востоку от Средиземного моря — казни пронзением: распятие на кресте, сажание на кол и бамбук, харакири и др. Распятие на кресте — коронное воздвижение человека-фалла в бытие: он поднимается таким столпом, как никогда при естественном росте в жизни не мог бы. Он в позе женщины отдающейся — раскинувшей руки для объятий. Казнь здесь затянута: соитие насильственно продлено во времени. Как через обрезание мужчина насильственно освобожден от собственной женщины и усилен как мужская половина рода людского, — так и при распятии человек явлен как ребро Адамово, Ева — усилен как женщина: пятиконечным пронзением . Тюркская казнь: сажание на кол — совершенно очевидное соитие при том, что казнимый превращен в женщину. Однако перевернутое расположение контрагентов действа обнаруживает и здесь бисексуальность обеих сторон. Под действием естественного тяготения человек припадает к земле: значит, по расположению казнимый — мужчина, а земля — женщина. Но с земли вздымается кол — фалл, и казнимый на него намертво насаживается: значит, земля здесь мужское, а припадающий — женское

Подобна этому и китайская казнь, когда человека привязывают в клетке, а под ним сажают бамбук, который за несколько дней вырастает и неуклонно проходит, насаживает на себя казнимого. Медлительность китайского принципа жизни и истории и растянутость материково-азиатского соития (ср. Кама-сутра индийская) в сравнении со стремительным рывком японского харакири. Обе казни видят жизнь человека заключенной в его центре — в животе (японец вываливает русла внутренних вод). Но что-то тошнотно мне стало копаться в этих материях. Скажем скороговоркой: есть казни, что мыслят о человеке как состоящем из земли (побивание камнями, зарывание живьем в землю, бросание со скалы); есть те, что мыслят о жизни в нем как воде (перечислены уже и плюс — утопление); жизнь как воздух мыслится повешением; жизнь как огонь мыслится в аутодафе!; жизнь как квант мыслится электрическим стулом и т. д. Во всяком случае описание казней у Гоголя (казнь Остапа в «Тарасе Бульбе») или у Кафки (блестящий нож в конце «Процесса» или машина для эвфории в «Исправительной колонии») — должны рассматриваться как сцены остросексуальные. Недаром эти писатели, совершенно инфантильные, стыдливые, исполненные страха перед женщиной, так сказать, как таковой, бегущие любовных сцен, — в сценах истязаний отдаются откровенному сладострастию

Казнь — близкодействие космоса с человеком: именно секс (телесно-осязательный контакт), а не Эрос

 

Хаос — нечленораздельность

26. XII.66. Итак, продолжаем голову толковать. Рот. Рот, пожалуй, — завязка человека: рот — всеобщий проход для стихий входящих и исходящих. Через эту лунку, пещерку, предбанник, предтечу, шлюз, погранично-пропускной пункт бытие трансформируется в человека: стихии приобретают тот вид, в каком они могут далее входить в состав человека, культивируются, причесываются

Земля. Войти может только как пища, еда, т. е. земле надо дослужиться, чтоб удостоиться войти в человека: для массовой «Действо огня» по-испански неорганической природы вход почти воспрещен — лишь немногие и то несамостоятельно, а в качестве слуг: как соли при пище или в воде — могут быть допущены. Значит, накануне человека сразу выстраивается иерархия — сословия природы. Парии — неорганическая природа; это широкие массы и тяжелые. Лишь поверхность земли, где она обращается к воздуху, открытому космосу и солнцу и где от их соединения образуется растительность и животный мир, — там избранники для вхождения внутрь человека. Много званых, да мало призванных: лишь ничтожно, бесконечно малая часть земли входима внутрь нас — лишь то, что на поверхности земли. Но значит и обратно: нутро земли непостижимо для нас адекватно, ибо не может войти в наше нутро-утробу и не может быть ощущено чувствами внутренними, но лишь нашей поверхностью: неорганический космос мы постигаем кожей, осязанием, слухом, зрением. Итак: поверхность земли составляет наше нутро; наша поверхность сродни с нутром земли. И стихии (земля, вода, воздух, огонь), когда они не в составе вещей, но чистые и неразложимые элементы, — нам известны именно через нашу поверхность: касания, протяженность, твердость, тяжесть (земля): мягкость, влажность, податливая упругость (вода); легкость, пустота, звук (воздух); тепло, свет (огонь)

Итак, для поверхности нашего существа жизненно необходимы несмешанные стихии — открытый космос: твердая земля, чистый воздух, локализованная вода, распределенные тепло и свет огня. Представим себе, что вокруг нас то смешение и организмы, которые мы заглатываем в себя: это жижа, миазмы, болота — от такого смешанного, слишком напоенно густого органического космоса — чума, лихорадка, малярия, эпидемии: человек задыхается, гниет и мрет. Верно, таков и был хаос: не просто смесь и туманность веществ, отсутствие форм; не просто, как в Библии: «Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною» (Бытие. 1,2), — но именно шабаш неорганическо-органических смешений, чудищ, где полтела каменно или воздушно, а пол — животное (как Медуза, от взгляда которой все каменеет); да и не «пол»… (тогда и мер не было), а из змеи туманность, кишмя кишение, когда вдыхали не воздух, а планктон, и пить нельзя было чистую воду, но нефтяно-угольную жижу. Такие островки, рудименты мирового Хаоса, остались и у нас: Мертвое море, тропики, с их буйной растительностью и миазмами, где космос воспален в смешении; и там недаром по античным представлениям располагались антиподы людей, т. е. как и титаны, и пигмеи (без меры, что и пристало Хаосу), — и Тартар, и черные существа низа, Аида, утробы живут на поверхности. Так и фрейдисты объясняют: американцы белые оттого не терпят негров, что видят в них черного человека, что живет внутри белого (значит, укрощен: как титаны, загнан в Тартар и заключен), — вылезшим на поверхность и в самостоятельную жизнь

Да что я говорю «рудименты!». А соленая вода Мирового океана и морей — вот вещество, из которого состоял Хаос: здесь и органическая природа (планктон, водоросли, рыбы), и неорганическая; это мировой резервуар жизни, но для человека смертелен: ни есть, ни пить, ни дышать негде. Недаром Мировой океан и предстает естественно как предтеча и прародитель нашего мира и на нем наша земля (т. е. ее поверхность, для нас удобная и пригодная) держится

 

Космос — различение

Значит, космос возникал из хаоса, был отделением злаков от плевел, овнов от козлищ среди стихий, т. е. различением из марева и кристаллизацией: выжиманием и сгущением, консолидацией земли с землей, воды с водой. Выходит, что человеку присуще различение, отделение, формы — и это дело должно было совершиться в бытии как условие, чтобы человек мог возникнуть. Значит, идеи, т. е. формы, виды, сущности (консолидация земли, например, в ядро — в суть — в консистенцию) действительно предшествовали бытию человечества, жизни: и чтоб их познать, нам надо вспоминать (Платон)!. Но столь же верно, что для их познания надо вглядываться, въосязаться в то, что вокруг нас: ведь кругом нас космос являет чистые формы и сути; так после кромешного марева бури и грозы (когда космос в борьбе с титанами возникал из хаоса) мир промыт, и каждая грань ослепительно светит. Поверхностью нашей (а именно здесь гнездится ощущение и эмпирия) мы «органически» можем воспринимать только очищенные качества, сущности, виды, формы — словом, неорганическую природу. С точки зрения нашей поверхности мир продолжает очищаться и обретать все более чистые и ясные формы, сути и элементы. Потому красота — не первозданная, но созидаемая, и современный человек имеет дело с более рафинированным и идеализированным космосом, чем грек гомеровский, гесиодовский или платоновский. Ориентировка нашего восставшего вертикально и самоходного тела (нашей земли), его равновесие (орган его, кстати, в голове — в ухе) возможны именно благодаря различениям: верх-низ, занято-пусто. И мы движемся, лавируя и не натыкаясь, именно оттого, что не все во всем, а здесь — одно, а там — Другое

И мы сами: человек — есть отличение, лицо-личность, избирательность и форма, особь. Так это именно по виду, с поверхности и с наружности. И все наши отверстия в мир — строгие стражи: непосвященного не пропустят в мистерии нашего нутра, но проверят сначала: наш или не наш? Рот не примет большую форму, а лишь по своей мере — как «кусок» (откушенный — сформированный штампом челюсти). Язык и вкус сразу признают: свой или чужеродный массив входит в рот? На вкус: сладость — горечь, достаточно ли обработан огнем: светом и теплом; на мягкость, сочность — жизненность, органичность, свойственную нам водяность; на запах, аромат — ноздри уже при приближении уловят: присущ ли нам по духу? И если нет — мы фыркнем, отдунемся, выплюнем, выблюем, исторгнем, изрыгнем

 

Всеединое

Итак, виды, формы, различения, мерки — все это в пограничной зоне: там, где наша поверхность и контрольно-пропускные клапаны-отверстия в наше нутро — с окружающим миром, объективным бытием в контакт вступают, т. е. мы с ним как разные особи и тела. Это — как атмосфера наружных слепых ощупываний: оттолкновений и притяжении. Здесь встречают по одежке: по форме (а не по сути), по анкете. Что подобает — забирают, а уж ТАМ разберутся: в нутре, в тюрьме, каземате, утробе нашей. Но ведь там внутри — тьма, и ночью все кошки серы. И там-то начинается не разбирательство, а кутерьма: восстанавливается хаос и смешение, и обнаруживается, что все во всем, все — одно и то же, все — равно, и все — едино; там вихри, туманности, смешения

И это естественная мысль нашего нутра: что все в мире смешано, в каждой крошке, частице, атоме все есть (гомеомерии, монады) — и каждая бесконечно малая частица состоит из всего бытия и всех стихий: тех же наших наружных абстракций — земли, воды, воздуха, огня и т. д

И когда уже из нас выходит наш лучший, тончайший сок и вздымается наш язык пламени, дух, мысль — она обращает на мир это вожделение нутра: все освоить, все сравнить-уравнить, и проникнуть в разном (разновидном, разноплотном, жидком, сухом) — единое. Не дело ума — различения: это дело наружных чувств, ощущений — сферы контактов нашей поверхности. Это рассудок — рассуждает, взвешивает данные наружных чувств, видений — и их оформляет. Но ум — это воля нашего нутра, язык пламени наш (а не служка внешних контактов); и, как его ищейка и щупальце в миру, он пронзает толщи различий, форм, видов и сущностей — как иллюзии, майю, мир призраков — и зрит единое, и устанавливает нашу единородность с бытием неразличимость

Итак, из кромешной тьмы нашего нутра, потопляющей все различия, от их трения и смешений разогревается и возгорается тепло — и вспыхивает луч и, стремясь к родне, взлетает в верх нашего существа — и там собираются лучики в Валгалле черепа — под нашим небосводом. Ум сравнивают со светом очей; но мы уже начинаем подозревать, что это лишь внешняя схожесть — по близости их расположения возникшая. Ибо свет — разное являет. А ум — единое. Но сродство здесь есть: как свет — сам единый, а открывает бесконечное разнообразие, множество вещей, так и ум: сам — множество, собор духов, всё, а прозревает единое и средоточие. Ум — сосредоточивается, чтоб понять. Свет — рассеивается, чтоб увидеть. Умозрение начинается при закрытых глазах: от сосредоточения на мареве, хаосе, неразличимости «я — не я», вспыхивает тепло и внутренний свет — то иссиня-белый, то золотисто-оранжевый (как при закрытых на свету веках)

Итак, земля (стихия) нам выкинула кусок: тонкий слой своей поверхности сделала органической природой, поддалась нашим строгим различениям; мы его вкусили, эту приманку, — и тут же умерли как особи, личности и прониклись единым: единоутроб-ность свою с миром, хаосом (когда все во всем) вняли. И наросты земли (травы, животные), проникнув в нашу нутрь, донесли до нас свои корни и источники: слово земной глубины и бездны. Таким образом мог Платон ощутить нутро земли и описать его в «Федоне» как гигантское чрево, живот, где струятся огненные реки, как крови и воды по руслам наших артерий и кишок, где печень — тартар. Это мысли о невидимом и из невидимой глуби нашей исходящие, возможные лишь как внутренние созерцания и внятные уму, но не свету рассудка. Но еще раз вникнем в то откровение, что наша наружность, поверхность общается с космосом, неорганической природой, а нутро — г- с хаосом, органической жизнью. Чтоб нам ходить, есть, дышать, пить, а точнее: пойти, проглотить, вдохнуть, выпить, т. е. сделать однократный впуск мира в себя — через меру и квант (а это возникает от отпечатления нашей личности, «я», что есть наша мера и такт — и задает свой шаблон впускаемому), стихии должны быть очищены, формы различены и устойчивы. Значит, мир как ясность и очевидность, как «да» или «нет», есть мысль нашей поверхности (впустят или не впустят? — среднего, третьего не дано); так что мир как представление1 (теоретический разум, рассудок — их зона) есть то контрольно-пропускное определение, что совершается на рубеже: субъект-объект, и лишь для этой операции это деление предположено, априорно. Когда же я закрыл глаза, уши, рот, отвлекся от внешних кон-1 Аллюзия на вторую часть формулы Шопенгауэра: «Мир как воля и представление». - 20.XI.89

тактов и ушел внутрь себя, — уже нет нутри и внешнего, нет «я» и «не я», субъектно-объектного деления, а есть единое тепло и биение сердца, неразличимость мира-меня, как в утробе матери, когда я был и не знал своих границ и стенок, но просто сочувствовал, содышал, сопил, со сердцем бился — вместе с ее гигантским живым существованием. Устанавливается симпатия (сострадание, сочувствие) с бытием: это плод нашего внутреннего чувства; и когда потом мы сострадаем, увидев, лошади, птичке, травке, — это не от внешних форм, а от мгновенного перенесения нашего нутра в нее и от подстановки чувствований: не глаза и наружные органы и контакты внушают нам всесимпатию — они лишь проводники, отверстия для вылетающего (и вгнездяющегося в каждое существование) нашего нутряного мироощущения (без «я» и «не я») и в этом смысле — не зрячего, безразличного. Мир здесь нами мыслится как единое живое тело: мы — в нем или его лишь отток, и одна кровь везде струится: в планете и в насекомом богомол

 

Вода — мыслитель

Вот что рассказала нам земля, входящая в нас через рот. Что же расскажет теперь вода Рот нам дает меру: глоток — это дюйм нашего нутра — тоже мера. Сердце дает нам ритм и такт: в дыхании он выражается как вдох-выдох, в питье — как глотки, в пище — как проглатыванье: все по мере, по нашему «я» в нас входит: по Сеньке шапка. Рот может впустить в нас землю — твердое тело, но дальше оно не пройдет, пока не превратится в жижу, а куски — в капли. Это подтверждает шарообразное строение вещества человека: слоями располагаются в нем земля, вода, воздух, огонь: от поверхности — к нутри. Та последовательность слоев, что мы замечали в восхождении человека по вертикали: ноги — живот — легкие — сердце, — теперь обнаруживается при нисхождении в него внешнего мира; только рот приемлет в себя землю и мир как тело: дальше — no passaran. Земля обволакивается слюной, увлажняется, претерпевает крещение в купели — святой водой кропится и миром помазуется и, став струёй, на волне языка подносится прибоем к глотке — и вытекает изо рта внутрь (как в отверстиях живота, вода и семя, вытекая, влекли нас на соединение с миром). Но и в глотке отбор входящего: на влагу и воздух, и если глоток попадает в дыхательное горло, то бичами кашля непрошеный пришелец изгоняется. Недаром и в грудной клетке одно под другим находятся: грудная кость, пищевод, бронхи, сердце — земля, вода, воздух, огонь — эта последовательность свято блюдется. Однако при том, что внутри нас вода есть нечто более посвященное в наши таинства, чем земля, — вне нас, в наружном космосе пропорционально больше воды, нам присущей и имеющей доступ в нас, чем земли. От земли — лишь поверхность, и то из нее очень малое съедобно. А от воды — мы можем пить и воду, с неба — дождевую, и из рек (лишь из морей и болот- вод хаоса — не можем), и притом прямо в естественном своем виде может вода в нас входить: не вареная. Значит, воды в нас и воды в космосе больше сродства имеют, чем земля в нас (наше тело) и земля, материя, вещества вне нас. И форма воды вне нас- капля — вполне может войти в нас, тогда как формы и виды тел: их поверхности, грани острые, углы — должны быть убиты и форма превращена просто в суть — в материю: лишь ликвидируя особь вне нас, может наша особая телесность составляться. Вода же и так проходит — каплей и струёй: не претерпевает таких метаморфоз. Значит, она больше носитель идеи единства нашего с бытием, чем земля И значит, естественная жизнь воды в космосе прямее переливается в нашу внутреннюю жизнь, чем бытие земли. Грозы и их разряды тут же обновляют и воду внутри нас; купанье, омовенье, журчанье воды, вид реки, моря — все это больше говорит нашему внутреннему существу, чем формы и виды земли сами по себе (без выси, простора, который есть воздух, — и света): камни, горы, углубления, выступы, песок, большие, маленькие… — их действие на наше осязание вообще мало сообщительно нутру: лишь через посредство света проникает в душу

ПОЛИРИТМИЯ

Впускание в нас земли, воды, воздуха и огня — каждое имеет свою периодичность: едим два-три раза в день, пьем чаще; дышим — несколько раз в минуту; сердце бьется ежесекундно. Прожить без пищи мы можем десять-сорок дней, без воды — два-пять, без воздуха — две минуты, после остановки сердца — секунды, верно, еще мыслим. Таким образом в нас- полиритмия, контрапункт линий времени, тактов — от разных стихий («тел») отсчета. Так что не только у женщины полиритмия, расходящаяся с годовым циклом пространственного бытия земли — в силу девятимесячного цикла беременности, месячных истечении, но и вообще в человеке разные волны времени проходят (а следовательно, он потенциально звучит, как оркестр). И такты времени внутри нас соответствуют массе вещества в пространстве вне нас: в нас есть время и земляное, и водяное, и воздушное, и огненное — как испускания разных квантов. (Этому соответствуют тембры разных музыкальных инструментов.) В то же время (опять «время») — именно во времени вгнездилась для нас нужда, необходимость. Как бы мы знали, что мы зависим от земли — вот везде и под нами, если бы не подошло время нам есть? Как бы знали о нашей нужде в воде, если бы не подходила регулярно нам пора пить? Как бы знали о привязанности к воздуху, если б не подступал к горлу срок однова дыхнуть и перевести дух (как скорость)

Время бьется в нас — как fatum, судьба, необходимость (недаром они имеют не пространственный облик, но временной ритм, как срок-рок)

И через живопись Судьбу выразить нельзя — лишь аллегорией, а музыке это пристало: Бетховен, Чайковский: «судьба стучится в дверь», fatum…Недаром музыка, а не живопись сопровождает смерть; но статуя и храм — вечность, памятник. И полиритмия нашего организма — се многоглагольная нужда наша. Потому так боимся закрыть рот (или что нам его заткнут) — словно прервать соитие с миром (coitus interruptus), ибо оно все через рот проходит, — и постоянно вращаем языком, губами шевелим или руку подносим — ежесекундно так или иначе опробуем его, чтоб удостовериться: жив ли курилка

 

Огненный змей

28. XII.66. Так что же, предал я вчерашним днем или не предал свое знамя — дело умозрения? Вчера проснулся в ночь — часов в 5 — на стоячем фалле и так, нанизанный на него, прокорежился и произвивался все утро, пока, наконец, не взвился, отшвырнул все свои гимнастики, рощи, молитвы, наглотался еды — и сорвался лететь в центр Москвы, чтоб вломиться в теплую еще постель к белотелой русской теперешней. Смешно было ехать в толкучке утренних часов «пик» — и куда?! Люди — на работу и служить спешат, а я — в п…у. Влетел — тепла, соплива, молоко сцеживает. Запах в ноздри, вид в лицо — безумею и зверею: срываю свои стены-одежды-крылья и набрасываюсь раздирать и лакать

Потом, когда, откинувшись, с каждым выдохом отрыкивался, — было мне видение, да нет: точное самоощущение сего события как вихря, что как смерч налетел на мое существо; меня сначала скрутил, потом погнал и на нее набросил и скрутил; потом все кромешным маревом огней заходило и выбросило на берег — и вот лежу, отхрипываюсь, и это во мне еще буря погромыхивает, уходя, — зарницы по мне прокатываются. Чую себя тем огненным змеем, что вдруг налетал на ночи и ранние зимние утра разомлевших русских красавиц. Но это не образ, а так оно и было: мы оборотни и являемся себе и другим то под одним, то под другим видом — т. е. той или иной идеей. Сейчас — идеей вихря, смерча и змея. И в космосе открытом (в пространстве) эта идея является — нашим очам или видениям. И в космосе внутреннем — в человеке — эта идея прокатывается: как самоощущение (что со мной происходит) и как мысль. И образ смерча и змея, что я вычитываю и узнаю в сказках, — не более действителен, чем мое вчерашнее самочувствие себя змеем и смерчем. Ну да, он вырвал меня с корнем — у корня дня моего: сорвал все планы и ритмы и, застив глаза семенем, залил лицо, ноздри, рот, уши, так что никакая мысль и умозрение не могли туда, в слово прорваться — сквозь эту магму, которой извергся вверх возмущенный и подавляемый во мне так долго телесный Эрос: до каких пор возможно так издеваться?! Его же кровью и силой питаться, о нем же писать — ив тайне для чего? Чтобы преодолеть его, сублимировать в Эрос умозрения- отдалить его на расстояние от себя — и сделать предметом лишь размышления — и тем освободиться от его тревожной и разносящей все и вся нужды! Нет, не выйдет — и он хлынул наверх: «свистать всех наверх!» И вся свита Венеры: желания, шепоты, сладкие слова, видения, запахи — стала в то утро меня донимать — и до веселого безумия меня довела

Когда же потом, весь изошедши и истекши, я отмаривался, — я вновь привыкал к осям пространства, формам вещей: к окну, квадратному, вверх уходящему, дереву за окном, к занавеси и столу и к ней, ходящей тихо туда и сюда по комнате. Мир умер — и вот вновь, умытый, родился после грозы, и я детски в него вникаю, вспоминаю то, что знал (как, по Платону, мы, родившись, через познание вспоминаем то, что наши души знали до рождения — в мире чистых идей)

 

Агасфер И Антей

И какое мне дело, — думал теперь возвышенно и великодушно, — до той маленькой игры, которую ей, как человеку вовлеченному, приходится вокруг меня вести? — пусть ее! («личность», родное «я» вполне имею в своей Пенелопе; а в этой «я» может быть каким угодно — мне теперь как раз забвение всяких личностей нужно, потребно родовое, нужна Гея, самьё!) — важно, что могу к ней прикаяться, разразиться на землю, а не шнырять по небу неприкаянной агасферной тучей, что не может найти приюта. Да! Кстати, понял эротическую подоснову образа Агасфера он не может умереть, то есть кончить свое соитие, узнать высшую точку — и излиться: обречен на предбанник Эроса, как и Маяковский

Мы с сердцем ни разу до мая не дожили, А в прожитой жизни лишь сотый апрель есть

Но это же томление кануна — всегда напряженно и изматывающе и в русском духе, особенно в муже; но все же — хоть один раз, и именно один раз (значит — катастрофой и смертью, а не наслаждением) это — свершается. Хотя Агасфер вечно один и кажется воплощением человека как особи и индивидуума, на самом деле он ищет смерти (ночи, женщины, матери), нуждается в ней, значит: частичек, полов. Мука в нем: что он, будучи частичным индивидом, нуждающимся в дополнении своей половиной, — обречен выносить жизнь целостного Человека, независимой особи. Агасфер — это как если бы второй Адам, согрешивший и половой, вынужден был бы играть роль первого Адама

И в связи с этим понимаю и еще одно самочувствие, которое мне было, пока я отмаривался и отдувался. Я чувствовал себя солдатом, служивым, что на побывку к матери прибыл, или матросом, что на берег сошел, а завтра опять в долгий рейс. В более героизированном варианте: чуял себя воином, ведшим долгую битву в облаках и эмпиреях духа, который, уже полузадушенный, свалился, как Антей на Землю, — силы набрать. Но как Антей силу набирает? В воздухе — в чистом духе ему смерть — без корней. Когда же к Земле прикоснется — сразу взвивается. Да это же пламя вспыхивает, это огонь так: низвергнутый, отдаленный — возвращается; а в середине, в нейтральной, бесполярной зоне — иссякает и мрет. А отчего таинство огня, возносящегося к небу, совершается? А очевидно, оттого, что соки матери-земли, как брызги груди, — тоже вверх к небу направлены (и огонь их подхватывает и возносит на своем, присущем ему языке): ведь они супруги — земля и небо

 

Отец, сын и муж земли

Представим, если бы земля свои силы, соки и воды — все внутрь сгущала бы и стягивала: она бы создала внутри такое тяжелое вещество, которое в конце концов угнело б самое землю — и голову бы ее, и все выпуклости — груди, и долины сверху, с поверхности бы снивелировало — и всю землю превратило бы в сплошную воронку — вниз, в себя уходящую. Нет, Земля — и роженица, а не эгоцентристка лишь: в ней, в ее рельефе (горы и провалы морей) непрерывная тяга к мужу, небу — экстравертность; но и интравертность-преданность к ее прародителю, отцу, что в ее утробе ее зовет. Время от времени Земля освобождается от отца, изрыгая его из утробы в виде сына — сыновей разных: то весна обновляет поверхность (и изнутри силы вверх — в небо уходят), то горообразование какое-нибудь Так что у Земли тоже свой комплекс: в ее нутри — ее родитель. И там же, в утробе, сын зреет. Сына рожает — и создает твердь неба (по Гесиоду: Гея родила Небо Уран — и сделала своим мужем). Итак, Земля между отцом, сыном и мужем — и они для нее одно и то же, ибо все в ней, и все из нее. (Кроме того, Гея и Уран становятся сестрой и братом — ибо единоутробны по отношению к прародителю Хаосу.) Вот почему женщина в любви к мужчине ощущает себя не только женой, но и матерью или дочкой: то она утешает взрослого ребенка, то сама свертывается в кошечку, детку. То же и мужчина: многородильно, полифонично его чувство к женщине

Именно состав и консистенция Земли заставляет нас представлять такими ее отношения: в ней нутро не абсолютно плотно, но есть там и тяжелое вещество, средоточие (откуда центр и сила тяготения); и полости, бездны, провалы, пустоты — Тартар; мглы и мрак — Эреб; и воды — Океан мировой с ее границ и сквозь нее проникает; и огненные — летучие реки по ее нутру струятся. То есть рельеф ее, состав ее внутри и консистенция — те же, что и в корпусе человека. Ненасытная прорва — Тартар — нашего живота, что как бочка данаид, наполнившись, вновь опустошается; Сизифов труд сердца, что вкатывает с усилием вверх реки крови, а они бурно вновь вниз стекают (опять снова здорово кати камень вверх). Харон= наш язык: перевозчик существ и кусков и тел из внешнего мира вовнутрь — через слюни Стикса. Наша утроба, наше нутро и есть Аид, а наши внутренние органы и суть те мифические грешники, что обречены вечно (для них — пока жива утроба) выполнять свою бессмысленную (для них) работу, ибо не видят, не знают ее проявлений и результатов на верхних этажах, где ум, свет, слово, дела, добродетель. Бесы — все скептики и пессимисты, когда судят выше сапога: о смысле всего бытия. Наша утроба — наша кочегарка. Но Земля знает в себе и утробу, знает и небо над собою, к тому и другому причастна. Так что она ведает и тоску и геенну огненную — и радость и просветление. Ее мысль всеобъемлюща. Антей может приникать к лону Земли, чтобы упокоиться, уснуть вечным сном — тогда он втягивается через воронку вниз, внутрь Земли, к их общему прародителю, по венам. Но Антей попадает не на вену, а на артерию — и на этом фонтане жизненных соков, бьющем вверх, он выносится опять в небо. Если бы огонь попадал на поток нефти, всасывающийся внутрь, — и он бы потух, и нутра бы земли не зажег. Но раз он горит и взвивается вверх, значит, он попал на струю, бьющую из земли вверх

 

Женщина — волна

Но я изменил рту — снова растекся мыслию по древу, по всему телу бытия и Земли; но это оттого, что Эрос растекся по древу моего тела, по моему трупу («труп» по-болгарски, — полено, бревно)

Остановился я на соотношении рот и вода Кстати, вчера, быв на ней, а потом видев женщин на выставке Пикассо, ощутил, что женщина не только вся волниста (3 волны по ней проходят), но и капельна груди — капли, шары — и вдруг доиться стали сочится капель молочная Все существо, все вещество к единому знаменателю (т. е. значению) приводится к семени в нас, к молоку в женщине И вот на выходе из человека — его суть, его свод то одно и единое что сотворяется из множества земель, вод и прочих видов, которые в нас входят, — капля семени все их содержит в себе будущие и прошлые, так что даже дырочка в ухе матери в ухо к дочери переходит Но отчего я, даже когда в исступлении, не мог много сосать ее молоко, а сразу тянуло ее кусать — сосок и грудь? Отчего и она (раз я не мог в ее недавно разродившееся лоно изливаться, она приняла мое семя верхним влагалищем) тут же зажалась, глотать не могла Видно, здесь противоестественное бы совершалось молоко ее, которое есть ее выход, исход, а не вход, предназначено младенцу, будущему, — ему и вкусно, я же смотрел на сдоенное в бутылочку молоко, что она должна относить, — с чувством озноба, мистического ужаса, которое через отвращение оберегало свое табу для меня ведь если бы я к нему присосался, я б нарушил ритм космоса — и замкнул бы на себя бесконечность рода людского (себя, отца, сделал бы и своим сыном, сосунком), и превратил бы ее линию, сквозь меня проходящую, в шар, и мы бы в нашем звене рода людского явили бы старицу- оскопленную семью, а семья есть каждый раз вр. и. о. рода людского, носитель семени (семья — семя) То же и она если бы приняла верхним влагалищем, которое есть узел особи, «я», личности этого человека, завет человечества, духа, — то, что предназначено во влагалище нижнее, что есть залог и завет рода людского в этом человеке, — тоже бы совершила нечестие — превратный ход Космоса и Хроноса земля как бы оскопила свое чадо — родителя (приказ Геи Крону в отношении Урана) и то, что она должна принимать на своем входе для вынашиванья и исхода, замкнула бы на себя, и супруги грех Онана бы совокупно сотворили Земля бы отвратила от себя свое плодородие Так назревают различия при том, что рот (и его полости в голове) аналогичен животу в теле, однако они не взаимно заменимы Рту дано другое плодородие доверено испускание духа, единого слова — при том, что впускаются все стихии Нижним же отверстиям дано лишь избранное, единое впускание семенифалла женщиной, тогда как выпускание множественно и земля (кал), и вода (моча), и воздух (газы), и лишь огонь, что по своей природе возносится вверх, через низ органически не может выходить Когда женщина рожает, в ней — как качели одновременно выпрастывается низ и набухает верх — грудь, выходит земля и накопляется вода (притом расположены так, что уровень входавыхода земли ниже уровня истечения вод) Вода-жизнь в ней взбивает фонтаном вверх, как и при излитии семени из мужчины То есть вода в человеке обретает несвойственное ей направление вверх (у четвероногого это вниз — возврат земле) и подчиняется направлению огня значит, в человеке и вода-жизнь языком пламени организована — фонтаном взмывает вверх (тогда как кровообращение у животного распростерто на плоскости, как естественно располагаться воде, — и причастно, скорее, параллелепипеду, чем столпу и пирамиде) Вот почему недаром сказано, что именно огонь, его дар и к нему причастность, отличает человека от животного, и это не только во вне человека сказывается в очаге жилища, горнах промышленности и пламени мысли — но огненность прирождена нам в расположении нашего нутра и течений рек жизни в нем, которые — огненны, взмывают, бьют ключом, а не просто равномерно по кругу (или, точнее эллипсу) вращаются, как у животного, кровообращение в котором более сродни орбитам спутников планет (животные так и обегают землю по поверхности)1, тогда как человек сродни взмывающей ракете, саморасширяющейся галактике, протуберанцу

 

Часть третья ЭРОС И ЛОГОС

 

Любовь словом

2.1.1967. Видно, мне иного излеченья нет, как играться с чертами и резами — бумаготерапию принимать: мусолить ее. Вчера о спицетерапии прочел — вяжут и успокаиваются: оттоки токов происходят в ритме мерном спицевращения. И к тому ж — глядь! — а что-то полезное или замысловатое выйдет. Но так и на бумаге случается — еловики вывожу ручечкой, вязь плету какую-нибудь — и укрощаюсь и вот чуть не язык высуну, как Акакий Акакиевич, который весь пыхтел, когда к сладчайшим своим буквам приближался: он так выводил их округлости, завитки, как иной женщину обхаживает словом, взглядом или тело гладит — рукой по линиям проводит. Точно — в этом было сладострастье Акакия Акакиевича — женские фигурки в буквах выписывать, как сладострастье Гоголя — совокупляясь с бумагой, что-то позамысловатее ей бросить, выкинуть, отковырнуть: на бумаге он словами и образами просто отплясывал: «Эк вона — и просто-о-ору что! Это тебе не город, Питербурх — а Русь!»: белизна бумаги, как чистота божьего света, «ровнем-гладнем разметнулась на полсвета». Вот откуда графоманство российское: распоясываясь на белизне и ровнегладне бумаги, житель русский всю ее, матушку, обнимает, гладит — с нею сношается, помечтовывает, как бы эдак исхитриться, чтобы «объять необъятное» тело — той женщины, что, по чувству еще Ломоносова, разлеглась, плечми Великой Китайской стены касаясь, а пятки — Каспийские степи. На белизне бумаги всю ее, родимую Русь, по стебельку — по буквочке, по словечку — по лесочку перебрать и перещупать можно, а больше никак, ни-ни! — не подступишься. И пословица: «Гладко писано в бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить» как раз и идеальную любовь выражает: в матовой белизне бумаги Русь такая ласковая, откормленная, гладкая, белотелая, податливая и романтическую горечь от столкновения с грубой девкой действительности. Графоманство в России — не только личное

16.1.86 упражнение неприкаянных одиночек, но и хоровая любовь государственного аппарата к России на нивах и холмах писанины разворачивается: отчеты, запросы, реляции, установки. Когда Алексей Александрович (а кстати, недаром созвучие: А-А: Акакий Акакиевич — Алексей Александрович) Каренин, отринутый в любви и утвердившийся в своем величии государственного человека, мысленно сочиняет докладную записку об инородцах, упущенных противным министерством, он же испытывает подлинное сладострастье от ловкого орудованья с номерами параграфов и статей: крючкотворец — тоже ой как не прост! Это — гладилин, гладиатор: бессильный уже старец или ребячливый муж воображает тело женщины «в завиточках-волосках» (Маяковский) и новые ей крючочки застегивает и расстегивает — вот эротическая подоплека крючкотворства: искусство затруднять соитие человека с делом, дела с истиной и смыслом. Посредник здесь — как сводник или сваха — сидит в канцелярии, а ко всему прикоснуться хочет через щупальца анкет, справок и необходимых заявлений. И то, что ничто без бумажек совершиться не может, — это право первой ночи феодального сеньора: аппарат блюдет его в превращенной форме словесных-письменных касаний, обнажении таинства, нарушения целомудренной немоты, и все-то должно быть названо «своими именами», а не окольными, обиняками, как имя бога в табу. Бумага, писанина — это бесстыжие зенки, что аппарат на Русь уставил, и та время от времени плюет в них языками пожаров: одна из главных народных радостей в восстаниях — это жечь архивы и списки. Однако освобождаться от бумаг и крючкотворства России нужно лишь время от времени — чтоб однова дыхнуть, дух перевести, разгуляться: хоть ночь, а моя! — а там хоть трава не расти.

Но это безразличие к тому, что не «в минуты роковые», а в буднях она подлежит и отдается волокитству и обхаживаньям бумажных ее любовников, — бесчувственность кажущаяся. Щелкоперство приятно и лестно Руси: ровень-гладень бумаги адекватен ровню-гладню ее бесконечного простора. Это в буднях — ей как дополнительная кожа, нарост в мороз: приятно зудит, почесывает во сне, разогревает, словно УВЧ Русь под аппаратом принимает — а там потихоньку ее разберет: разогреет, раззадорит, раскалит, доведет до белого каления, и тогда она, разгоряченная, скинет с себя этот покров и голая побежит париться в баньку, а потом в снег: отдаваться, «бросать по любви» станет Русь не со старичишками — слуховыми аппаратчиками, а со Стенькой Разиным, с вольницей, с силой молодецкою. Государство в любви России играет роль Предтечи, наводчика: оно — сват, но жених, но вор — другой. Так и творится Эрос русской истории: возлегает Русь с двуипостасным супругом — аппаратом и народом — и так лишь полноту соития испытать может: когда страстную ярость к аппарату обрушит страстной горячностью к непутевому, беспутному своему сорвиголове; иначе, без ненависти то есть, любовь ее просто тепла, но недостаточно еще горяча, чтоб стало возможно белое каление страстного слияния, которое в русской женщине всегда однократно и — катастрофа

Итак, въедливость — это в слове сексуальное свойство. Чуем мы, что Гоголь — насквозь эросный писатель, но уловить никак не можем: и близко не подходит, просто бежит от любви и любовных сцен. Но вот по въедливости его слова, стиля, всего почерка, обнаруживаем сладострастье всех его касаний, до чего б ни дотронулся. И недаром чиновничество, канцелярии, всякого рода советники — эти сладострастненькие клещи-щелкоперышки, — их ловкость и, даже без пользы себе, чисто эстетическое озорство в ограблении России, — все это так влечет малороссиянина Гоголя, словно исподтишка подсматривает и тем соучаствует в эротических действах — хоровых облапошеньях чиновниками России. И хоть рассудочные западноевропейские умы, читая «Ревизора» и «Мертвые души» Гоголя, ужасаются и мрачнеют: боже, как страшна Россия! — из них прет какое-то непостижимое веселие и сладострастье духа: Гоголем буквально упиваешься, смакуешь, читаешь взасос — будто веселые похождения плутов-озорников: экие, право, того… как ловко и вкусно делишки обделывают! Чиновнички Гоголя — это умилительные детки, карапузы-проказники, что наивно и бесстыдно сосут матушку-Русь — а ей и сладко! У одного вдруг отвалился нос-фалл, у другого, напротив, «Кувшинное рыло» — т. е. женский орган на лице проступил. Русь полуспит — как Татьяна, а во сне над ней шабаш чудищ разыгрывается. «Вот рак верхом на пауке, / Вот череп на гусиной шее / Вертится в красном колпаке» — все это гоголевская чертовщина, что в «Вечерах» и «Миргороде» откровенна: ведьмы, Вий, чудища в ночь у гроба, красная свитка, а в «реалистических повестях» — уже одеты в мундиры, но все равно они же! Эти сладостные уродцы — извращенцы, — так же, как в детских сказках Чуковского «Крокодил» и «Ехали комарики на воздушном шарике / А за ними кот, задом наперед». Все чудища Чуковского, как и персонажи Гоголя, выражают стихию детского Эроса: Вий — Мойдодыр, Собакевич — Бармалей, Чичиков — ловкий Айболит… У них у всех: веки открываются (Вий), пасть, зубы-дыры (Мой до дыр! — может быть призывом женщины, которая в старости хочет, чтобы ее пронзили насквозь и живого места на ней не оставили). Либо чудовищное заглатывание: Собакевич, прожорливые взяточники, хапуги; или Бармалей и Крокодил — это все сфера страха; а положительный Эрос связан с животом и ласковым заглатыванием и касаньем тела: Айболит — пухленький, как Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, вместе взятые

.. Ну вот: поплел свою вязь бесполезную — и вроде делом был занят и весело было — и нервы в норме: безобидно и беззлобно время протекло. А ведь удумал отдыхать: мол, я уж несколько месяцев напряженно мыслю (сначала — Тютчев, теперь — Эрос) и чтобы не портить предприятие, не дискредитировать мысль, — пора на физические труды или иные тела гоняния оттянуться. Конечно, сделаем Но пока муторь новогодняя утомительная — извела И вот исцеленье нахожу — к бумаге приникнув — как на воды отправился И даже не надо: для самой мысли вредно себя всегда миссионерством и визионерством только считать (вдруг бы натягиваться и напыщиваться — а значит срываться и фальшивить стала, если б обязательство взяла всегда быть лишь откровением) — а так бы я на нее и себя мыслящего взирал, если б запретил, например, себе сегодняшнему, испитому, извяленному, — к бумаге касаться Да, не могу сегодня прозрения дать — не вижу — ну и пускай: что я, нанялся писать для дяди, для кого-то? «Я песню для себя пою»; а сегодня мне надо маленькое словечко, тихое пощекатывание, поежиться зябко — отойти. Ну и где же, как мне это сделать? Вот — слово под рукой, и пусть сделает мне целебный массаж; и даже ему, слову, веселое ревнованье: на слабо исхитриться — ну что ж: оно на все руки мастер? — так пусть сегодня интимно-оздоровительный жанр помышления явит. А впрочем, и здесь, от зябкого помышленья зайдя, тоже что-то усмотрели и уведали: тихое сладострастье писанины. Вот и Стефан Цвейг подобное заметил в Эразме Роттердамском: «Он любит книги не только ради их содержания. Один из первых библиофилов, он боготворит их чисто плотски, их бытие и их возникновение, их великолепные, удобные и в то же время эстетичные формы. У Альдуса в Венеции или у Фробена в Базеле стоять среди наборщиков под низкими сводами типографии, вытаскивать из-под пресса еще влажные печатные листы, набирать вместе с мастерами этого искусства виньетки и изящные заглавные буквы, подобно зоркому охотнику, гоняться с ловким острым пером за опечатками или отшлифовывать на сырых листах латинскую фразу, чтобы она стала чище, выразительнее, — для него сладчайшие мгновения бытия, трудиться среди книг, ради книг — естественнейшая форма существования»

Великолепный Эразм Роттердамский испытывает от возникновения слова и охорашивания буквы то же сладострастье, что и наш милый Акакий Акакиевич — каллиграф: «Там, в этом переписываньи, ему виделся какой-то свой разнообразный и приятный мир. Наслаждение выражалось на лице его; некоторые буквы у него были фавориты, до которых если он добирался, то был сам не свой и подсмеивался, и подмигивал, и помогал губами (все это сплошь слова для передачи разных фаз эротического действа: восхищенное состояние в присутствии любимого существа, признание, домоганье. — Г. Г.), так что в лице его, казалось, можно было прочесть всякую букву, которую выводило перо его». Прямо как у Пушкина: «а любовников счастливых узнаю по их глазам» — в них отпечатлевается образ любимого существа. Это буквальное сладострастье — как водка — полный и засасывающий заменитель сладострастья реального, так что и Эразм, и Акакий Акакиевич, и Гоголь нашли способ обходиться в жизни без женщины, не вступая в связь и зависимость от нее. Эразм испытывает плотскую радость от рождения слова среди влаги и сырости типографий — также и Акакий Акакиевич выписывает букву как писаную красавицу, охорашивает ее, словно участвует в утреннем туалете красавицы — и, при острой детской чувствительности, уже самими ароматами сыт и пьян: от прикосновений он бы просто умер — как и случилось с прямым объятием и отнятием шинели (шинель, по Фрейду, — предмет из круга мужских символов: видимо, объятье, как туча, покров — как Зевс на Данаю…). Недаром, как только святой Акакий Акакиевич допустил себя оскоромиться — сорвал яблочко: шинель новую приобрел и узнал сладострастье ее объятий, — тут же с ним и игривые мысли стали случаться: уже дальнейшего захотелось — на витрине на женщину заглядываться стал, потом выпил и нектару: любовный напиток «Шампанское» — и, возвращаясь, «шел в веселом расположении духа, даже побежал было вдруг, неизвестно почему (как с детьми случается. — Г. Г.), за какою-то дамою, которая, как молния, прошла мимо и у которой всякая часть тела была исполнена необыкновенного движения». Странный образ женщины у Гоголя — они все стремительны, проносятся (и в «Невском проспекте», и панночка в «Тарасе Бульбе», и в «Мертвых душах»), не дают остановиться и успокоиться взору, духу, телу. Напротив, мужчины у него скорее неуклюжи, байбаки, тюфяки. Подвижность, молния, острота — это вообще-то атрибуты мужского начала: гоголевский же герой эту активность ощущает за женщиной и панически ее бежит, как красная девица. Точно пушкинский Белкин, что «к женскому же полу имел он великую склонность, но стыдливость была в нем истинно девическая». Недаром и Белкин, и Башмачкин (и фамилии созвучны) — из серии «маленьких людей». Они и в Эросе — люди маленькие, т. е. мальчики, дети, у которых еще не произошло расчленения синкретического Эроса на половины — полы, сексы — секторы, и не выражено еще пристрастие к какой-либо определенной половине: или мужской, или женской. У героя Гоголя как раз Эрос видится как чуждая сфера, нерасчлененное марево

Вот Акакий Акакиевич в новой шинели, идя «на чай», «остановился с любопытством перед освещенным окошком (просто как дети глазеют, яркое увидев. — Г. Г.) магазина посмотреть на картину, где изображена была какая-то красивая женщина, которая скидала с себя башмак, обнаживши таким образом всю ногу, очень недурную (значит, эротическое чувство концентрируется на женской половине рода людского — т. е. вроде бы глаз мужчины смотрит. Но тут же, с тем же накалом дан мужчина-любовник), а за спиной ее, из дверей другой комнаты (из штанов, расстегнув ширинку), выставил голову какой-то мужчина с бакенбардами и красивой эспаньолкой над губой» (!растительностью под лобком). Это уже явно женским чувством обостренное восприятие. Но сама витринная отстраненность картины и буффонно-комический колорит — выносит ситуацию вне досягаемости практического Эроса. Но так же у детей, которые что-то предчувствуют и весьма любопытствуют к миру папы-мамы (не папы или мамы), но он для них именно такой, симбиозный, бисексуальный, неопределенный, не половой

«Акакий Акакиевич покачнул головой и усмехнулся, и потом пошел своею дорогою. Почему он усмехнулся, потому ли, что встретил вещь вовсе незнакомую, но о которой однако же все-таки у каждого сохраняется какое-то чутье (предчувствие или воспоминание — это оттого, что каждый носит память тела, а оно когда-то было фаллом во влагалище, семенем, младенцем в матке — и вот вышло на свет божий, в мир: ум ничего еще такого из опыта не знает, а тело памятью своей чует, что это есть и было с ним — как платонова идея — воспоминание души о прежней или вечной жизни. Такое «априорное» непрактическое знание о поле как о вещи незнакомой, но чуемой — как раз являет уровень детского Эроса. — Г. Г), или подумал он, подобно многим другим чиновникам, следующее: «Ну уж эти французы! что и говорить, уж ежели захотят чего-нибудь того, так уж точно того»..

Здесь Эрос русского волокиты-чиновника- бумажного червя-фаллоса, который червячка Руси все время и замаривает, а не сам голод Эроса, — взирает на открытый телесный секс — что так можно! — как на другую планету — и слов на своем языке и букв не находит, чтобы выразить, ибо чужеродно и непонятно. «А может быть, даже и этого не подумал — ведь нельзя же залезть в душу человеку и узнать все, что он ни думает». Вот гоголевская въедливость: ничего прямо не сказал, а обслюнявил, вокруг да около потрогал — много слов наговорил по поводу — и как сухая земля во рту осваивается через воду, так и этот чужеродный лубок (нога и усы) впущен в русский желудок и переварен, благодаря предварительному заключению в медоточивых устах чиновника-букваря и выходу через его мину, усмешку и хмыкающие слова

Но закончим анализ гоголевского Эроса. Если шинель — мужское начало, то когда Гоголь пишет, что «на стенах висели всё шинели да плащи, между которыми некоторые были даже с бобровыми воротниками или с бархатными отворотами», — это как выставка, витрина породистых кобелей с холеной растительностью — на зависть нашей дворняжке Акакию Акакиевичу

Ограбление шинели — это или акт изнасилования (недаром «увидел вдруг, что перед ним стоят почти перед носом» — т. е контакт вплотную, тела к телу, а это ужасно, голо — не то что через одежду, через стекло и на расстоянии витрины — словно сорвана девственная плева, фата), «какие-то люди с усами» (как француз с усами на витрине — мужское начало) — и недаром воткнули в него «приставил ему к самому рту (щель влагалища — Г Г) кулак, величиною в чиновничью голову»; либо как акт оскопления, кастрации, обрезания, — ибо срывают кровное, к телу приросшее — шинель (здесь шинель — женское) А может, это и акт и страх рожденья — память о нем, когда человек наг и гол выходит из утробы матери, лишается тыла, защищенной спины Срыванье шинели поэтому многоглагольно для нашего человеческого восприятия Еще к Эразму, Плюшкину, Скупому рыцарю и Петрушке кучеру Чичикова Здесь сладострастие от разного рода (присовокупления книги к книге, тряпья к хламу, монеты к монете, буквы к букве (удовольствие от самого процесса чтения у Петрушки) — все это соития, капли в реку

 

Дыхание и свобода

3 1 67 Рот с точки «зрения» воздуха еще рассмотрим Земля, вода через рот лишь входят, а для выхода имеют свои проходы — внизу Воздух через рот входит и выходит У воздуха тоже есть свой дубль отверстий, но он расположен еще выше рта. ноздри! (Газы, совместно с землей через задний проход выходящие, — это образ совместного житья атомов и пустоты: одно требует другого, и демокритова атомистическая теория — заднепроходна там ее точное место, там ее мироощущение локализовано) Итак, к (воз)духу имеют в нас отношение рот — как всеобщее средоточное отверстие, ноздри — через которые входит и выходит только воздух, а воды лишь истекают (сопли — загнивание, оземление воды, — как через задний проход — отработанные, обугленные газы), да частицы огнеземли! запахи, ароматы в воздухе (как цвета в свете) — входят, задний проход — только выходное отверстие; уши — только входное, воздух волнами (ветрами) вторгается — подает свое слово, посылает волну, сигнал

Но ухо — не эхо не дает отклика, а лишь внемлет, втягивает, внимает воздух Волна воздуха, внятая через ухо, растекается по голове, мозгу, в ритм сердца и дыхания, — и так переработана; свою же ответную волну состав человека испускает уже другимотверстием — рта Начинающееся поверх рта (единого) удвоение отверстий» две ноздри, два уха — это уже влияние сферы света- два глаза пленяют и ближайшую к свету стихию — воздух — распространяют на нее свой принцип стерео и множественность Так на лице у нас написан путь ото рта через ноздри, глаза и уши — к уму — путь от единого через двоицу (множественность двоиц) к всеединому Движение земли сквозь нас (от рта к заднему проходу) сохраняет строгую вертикаль- на стержень, кол тяготения мы насажены. Движение воды (от рта к каналам семени и мочи), начавшись вертикально, вытекает через наш краник в горизонталь мира, являя тем самым наше туловище как сообщающийся сосуд, стремящийся к слиянию, к социальной жизни с себе подобными Движение воздуха совершается в основном через верх (задний проход — это для воздуха, как аппендикс, слепая кишка, и собственно, там выходит не воздух открытый, а тот, что был в порах пищи, в пустотах земли, т. е. уже земляной дух, воздух в тенетах, плененный, как пузыри — капли воздуха в воде) — и ориентирует нас на верх мира и пространство вокруг нас Путь воздуха! засасывается в воронку рта или ноздрей из вокруг нас, превращается в горизонтальную струю, потом переламывается в вертикальную, спускается вниз (не действием тяжести, а свободой — пустотой легких засасывается), распространяется в шар — облако — туманность легких, расширяется, расширяет и вздымает, распирает грудь на крыльях вошедшего в нее пространства Значит, и с точки «зрения» воздуха мы выглядим как сосуд, кувшин с узким горлышком и большим пузом Но пузо воздуха в нас — это уже легкие, живот (жизнь) воздуха это в нас свобода, незаполненность, порожённость, т. е. открытость в мир, надежда и потенция — с нами еще что-то может быть Вдох прекращается отверстия рта и ноздрей как бы перекрываются клапанами, воздух, попавшийся как прекраснодушный карась на приманку свободы, — пленный, вспыхивает, кремируется, изнасилуется, и, когда уже все из него банда насильников земля и вода во главе с огнем — извлекла и выпотрошила, — мы испускаем дух воздух выпускается, выдавливается нажимом живота — диафрагмы и панически бежит, вторгаясь в своей опромети горизонтальной струёй — пассатом в воздушный океан Итак, через воздух и дыхание мы имеем идеи свободы, вечной потребности в ней, — и угнетения, насилия, притеснения (грудь стесняется), необходимого как раз для поддержания и возобновления священной опустошенности — свободы И обратно, наши идеальные представления о свободе каковы! Свобода — это там, где вольно дышится, а воля — это простор, пространство, она сопряжена с воздушным океаном, где без руля и без ветрил, где гуляют лишь ветер да я — все воздушные образы: не может свобода иметь земляного образа — это всегда пресс, угнетение, темница Вода являет для свободы лишь отрицательный образ — бегства ускользает, журчит, бежит, утекает наутек (Море — свободная стихия у Пушкина — не как масса воды, а 1. Значит, дух, из заполненности мира в нас входя, в нас ищет, оказывается, и находит свободу мы для духа — вечный приют свободы как безбрежность, открытый, но стесненный землей простор, — т е. то, что не в воде, а над водой: воздушный океан, а воды, волны свободны именно наверху — в пене, где причастны к пространству).

Через то, что воздух в нас входит и выходит сверху, мы и чуем, что наша родина — то, что совпадает с нашим верхом головой, ртом, глазом Если без земчи (пищи) живем днями, без воды — часами, то без дыхания (свободы) не можем и двух минут прожить. А расположена она, эта наша основная сущность, — вокруг и выше нас. мы ее из вокруг, с поверхности, захватываем, спускаем вертикально по трубе под воду и землю (в наш скафандр) и потом вверх и вширь возвращаем Да, через дыхание мы ощущаем себя, как водолаз, опущенный в толщу (воды, земли) и сообщающийся с поверхностью (жизнью) по гофрированной трубке с узкими отверстиями рта и ноздрей

Вот почему, когда мы размышляем о душе, духе, мы органически производим образ высших сфер, уровней, небес, откуда в нас дух нисходит, ниспослан, вдувается. И этим ощущением человека — как существа в скафандре, опущенного в воду, которому воздух ниспосылается с поверхности, рожден и библейский образ мира в канун творения: «Земля же была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою» (Бытие. 1,2). Воздух, из нас исходящий, образует наш ветер, силу, которая производить может работу… Собственно, силу наше существо испускает в мир через свою землю (руки, ноги — удары, ходьба) и ветер: «если топнуть всем народом — землетрясение будет, если дунуть всем народом — буря будет», — недаром именно эти две операции- топнуть, дунуть, т е. земля и воздух, — указаны в сей китайской пословице Значит, сила из нас исходит и в струе воздуха изо рта, и в конечности через нее расширение нашего существа, выход из себя в мир, агрессия на мир происходит

Выход же из нас через воду — уже не множеством измеряется, а качеством, что в различии массы мочи и капли спермы проявляется- если дунуть всем народом — буря будет, но если по всем народом9 — потоп может быть или ливень, которым Гаргантюа потушил пожар Но недаром это в сфере юмора подано. Сила человека исходит в мир не массой и струси мочи, но живородящим геном, который есть как бы пространство, сжатое во время (и сила проявится через рост во времени, а не мгновенный удар): мал, невидим, но силу дикую имеет- из ничтожества развернуться в массу — в новое тело-столп, что зачнется и воздвигнется в мире и вновь растолкнет пространство Итак, угнетение плененного в нас воздуха, его изгнание из нас рождает ветер, который роет, расширяет заполненное воздухом пространство вокруг нас: значит, расталкивает нам мир — пусть потеснится, чтоб нас пропустить, дать ход, т. е. открывает нам свободу и путь Через ветер выдоха мы, наше «я», душа вторгается в мир как воля и активность

Как воздушный океан, притекая к нам в ухо, рождает звук, так и верхом на плененном пространстве вылетает наша душа в мир (что теперь мыслится как крылатость) — и взмахом крыл рождает волну и звук: ох! эх! ax1 шипенье, свист, хрип, стон, плач, смех — в зависимости от того, что по пути зацепит Спящий человек выдыхает что-то на стыке рта и носовой полости (ноздрей) и рождает там вибрацию: храп-хрип, звук безличный, как и пуканье при выходе газов, хотя, конечно, у каждого человека эти звуки индивидуальны. Но это та же индивидуальность, что являет и язык птиц и животных (по нашему о них представлению), — т. е. звук непроизвольный (без воли нашего «я») и нечленораздельный Собственно, выдох спящего, т. е. человека с закрытыми глазами, — нам открывает влияние огня и света на душу. Во сне человек только сжигаем, знает лишь темный огонь — как тепло: и храп, свист и бред, слова, безотчетно произносимые, — это сновидения, снозвучия, в них выносятся через дыхание отпечатки состава этого человека — запятнанность Мировой души прямо от этого индивидуального тела, но не от этой индивидуальной души: она бездействует (ее воля). — Так она, значит, есть свет: лишь при свете индивидуальная душа работает и может дать свой отпечаток на входящую в нас Мировую душу

Храп, свист, бред в нас оттого, что тело во сне не так повернется, сожмет проходы воздуха — как в духовом инструменте или струну на той или иной высоте перекрывают. А это перекрытие воздушного потока в нас связано с темной жизнью стихий в нас, беспросветной, бессознательной, — и они возговорят в нас животным голосом храпа и свиста, как умные животные в сказках — человечьим голосом

Сон праведника чист и беззвучен. Если же он храпит или свистит — значит, в нем дурной дух не поборот: не просветлено и прочищено так его существо духом и светом, чтобы являть гармонию и без помощи света и дневного усилия ума и воли. Оттого справедливо, что тление старца Зосимы так поколебало веру жителей городка Карамазовых

Если человек, его душа в полном согласии с мировым духом, то дыхание спящего будет — как легкое дуновение ветерка (а не завыванье и стон ночного ветра) человек здесь исполняет эпику-ров принцип «живи незаметно!» Если же во сне раздается иной звук, обертон, — это уже не чистый строй инструментов (человека в мировом оркестре), и чуется фальшивый тон оттого, что где-то, в какой-то точке воздвигнута плотина, преграда течению, вхождению в меня, расширению и стяжению мирового духа посредством меня: где-то я ему препятствую, преграду ставлю. А это есть превратность, зажим от превратно направленной воли — от особой организации нашего существа. И здесь, по Августину, начало зла: оно от «я» и его самовыражения — когда оно становится сам с усам и источником команд и зажимов: на струе мирового духа, текущей сквозь нас, отпечатлеться и поиграть захотелось Высшая точка превратно направленной воли. не впустить или не выпустить воздух в нас или из нас — это самоубийство, и оно — высший грех Хуже убийства ибо здесь дерзнул человек быть полностью самоисточником и самоопределителем, отторгнуться от мира, исторгнуть вселенную из себя, отшвырнуть пинком мироздание — и самовольно прервать coitus, не дать, не выпустить семя — грех Онана явить вот что такое полная самостоятельность человека — без мира (а не человека — в мире). Итак, в спящем человеке мировой дух пропускается также через нашу индивидуальность она определяется мерой нашего огня — ритмом нашего очага, пульсом сердца, спаивающим вокруг себя вещество всех остальных стихий Но недаром в человеке разный ритм являет дыхание ночное и дневное В ночи воздух в нас соприкасается с тем, что мы есть, собой представляем (ибо в ночи мы не пополняемся и не опорожняемся» не едим и не пьем, но горит ровным пламенем наш очаг, и ровно раздуваются мехи легких) в изолированности от мира Днем же воздух в нас соприкасается с тем, кем мы стремимся быть. т. е. когда мы в контакте с миром не только через дыхание, а и через глаза, руки, рот (пищу, питье, слова) — всем этим деформируется наша мера, т. е. мы дополнены, соприкасаемся, и трудно выявить, что мы есть сами по себе, тогда как во сне мы словно в камере обскура — в изоляции, и может быть произведено наблюдение над «я» без помех

Но наша ночная душа — цветок, что распускается лишь ночью, и наблюдать за ней другому через глаза — то же, что изучать поведение летучей мыши днем, направив на нее прожектор Лишь если б могли читать звуки храпа и свиста другого существа в то время, как сами мы тоже спим, — вот было бы единственно адекватное жизни ночной души познание. Так что лишь самому мировому духу внятно, что говорит ему человеческое существо, когда он в него заходит Однако, как в одной мере огня, языка пламени, есть мера тепла и мера света, так и наша ночная индивидуальность — это мера тепла, имеющая эквивалент в мере света, в образе души дневной. Значит, представляя последнюю, можно представить себе и ночную. Но ведь есть же тепло без света — и бывает, что весь огонь исходит теплом, не вспыхивая светом, и наоборот, бывает, что он светит, но не греет. Значит, не прочесть нам соответствие души дневной и души ночной, хотя оно, верно, есть, но у каждого индивидуальна именно координация дневной и ночной индивидуальности, их соотношение имеет особую меру Метод же Фрейда, когда он переводил язык сновидений на язык идей и слов — дневных представлений, предполагал как бы единую шкалу и нормы взаимных вытеснении между сознанием (светом) и бессознательным, либидо, сексом (ночью, теплом) А именно кванты, меры разные у людей; и оттого каждое существует — собственное «тело отсчета»

 

Речь — как любовь воз-духа

4 I 67 Итак, ночная душа — это песня без слов, бессловесная тварь И не поймешь — что слышится в хрипах и стонах- мука от того, что наша душа покинута светом и отдана на растерзание темным стихиям? или облегчение: душа сном успокаивается, снимает напряжение и выдавливает из нашего состава чернь, бесов, которые, корчась, выламываясь и упираясь, с хрипами сожаления покидают наше жилище? Ночью, значит, когда нет притока земли, воды и света, а лишь воздух, — наш состав прочищается, и утро вечера мудренее не только потому, что утром солнце раздает нам ум — свет, но и потому, что свет падает на прочищенную субстанцию нашу Иначе бы, если мудрость нашу составлял бы лишь свет, мы были мудренее к концу дня, ибо весь день свет в себя поглощали АН нет- утро вечера мудренее К вечеру накапливается житейская мудрость, опыт (старики в этом смысле мудры) Но все равно — устами не старика, а младенца глаголет истина А младенец был все время во тьме утробы, тогда как старик — всю жизнь на свету дня. Но младенец зато, выйдя из утробы, не получает от утра свет, но сам излучает свет, есть утро и солнышко И речь младенца — лепет, как и звуки сонного Ночью дыхание отдыхает. Утром оно встает на работу вместе с солнцем Как рассеивает по миру лучи, как руки производят и умножают вещи, так и дыханье — слова

Мировой воздух словно для того заманивается и захватывается в наши оковы, как в свободу, чтобы, выпущенный оттуда, на обратном пути, ликуя, возглашал, праздновал свободу — как высвобождение

Членораздельные звуки производятся только на выдохе попробуйте говорить на вдохе- будете давиться только, а ничего не получится. Значит, чистым духом, целомудренным, из мира в нас входящим, слово произведено быть не может. Оно производится духом уже отработанным в нашей нутри, когда лучший его сок и цвет уже взяты: духом падшим, согрешившим — т. е. иным, чем он входил, иным, чем и мировой дух вокруг Слово и есть мольба нашего духа к мировому о прощении и возврате Но предпосылкой того, чтобы слово могло состояться, является различение духов, возникновение разности между духом мировым и в нас, в наше влагалище вошедшим: да, заход духа в нас, — в фаллопиевы трубы наших легких, — это для мирового духа вытягивание, саморасширение, эрекция и чувственное наслаждение — при трениениях о губы, горловину и шейку, о влажные трубы, стволы, ветви, листья-капилляры. Ну да, точно: ведь наши легкие — это опрокинутое кроной вниз дерево; мировой воздух, входя в него, словно искушается отведать от древа познания добра и зла. Причем не нисходит на дерево, а восходит в дерево — и это он — воздух — с низу подсматривает (как воде пристало вверх по дереву сочиться, но не духу). И это — превратное движение духа — постыдно и есть начало непокорства, своеволия и «я». И вот тогда воздух, засосанный соблазном и отработанный, выталкивается прессом и щитом диафрагмы, — как уже ненужная ветошь, — он, нагой и ничтожный, бежит и вопиет. Он сейчас совсем не тот, что был, входя в нас в чистоте и блеске. Он видит на выходе дух, разлитый в мире, — и его ему стыдно, ибо он — не чистый, а мятый, битый, тертый. Но «за битого двух небитых дают»: битый дух — это тот, что понес на себе грехи мира — дух воплощенный, сумевший соединиться с другими стихиями: землей, водой, огнем. Тело человека словно тигель, камера, где производится этот сплав стихий — и новый, знающий дух, одаренный ведением добра и зла возникает. И он, стыдясь падения, но гордый этим знанием, выносит его мировому духу — и на выходе из тела в малом космосе рта демонстрирует то, чему научился. Членораздельный звук, слово и есть плод соития, кровосмесительной связи (воз)духа с другими стихиями. Земля, вода, огонь хором насилуют невинный дух, когда запирают его в грудной клетке, — но тем и там одаривают его, каждая стихия своей силой. И когда уже дух выходит, какие преграды ни ставят ему на выходе стихии: земля — зубы, вода — губы, слюну и мокрую полость носа, а огонь — язык, — (воз)дух, осведомленный, как с ними обращаться, все их прорывает, уволакивая уже с собой бытие этих стихий превращенным, переведенным на бытие воздуха: волновые его колебания — звук. То есть: в последней камере, где хотят воздух задержать, — в шлюзе, в полости рта разыгрывается последняя баталия стихий, где каждая являет свое искусство уловления воздуха. Но из всего извлекается звук. То есть жизнь, например, стихии земли (во рту представленная увесистой твердью зубов) теперь отменена, имеет значение не в собственном виде тяготения, но лишь постольку, поскольку в связи с ней при трении об эту землю возникает определенное волнение воздуха: особый вид его жизни — особый звук: п, т, с, ф, ш, ч, щ и т. д

Фонетика языка, ряд членораздельных звуков — это основные мысли-идеи местного бытия, категории национального космоса. Ведь полость рта — это миниатюра, макет национального космоса — и устроена в pendant, по аналогии с космосом вокруг человека. Недаром верхний свод рта тоже небо — нёбо

Во рту — воды, горы, долины, скалы, (у)щели. И вполне естественно, что звуки, которые раздаются при прохождении струи ветра из нас через рот, когда она проходит, например, сквозь щель между зубами, — сродни звуку от ветра, вырывающегося из ущелья. Или сонорный звук: «м», «н», раздающийся от биений столба воздуха о нёбо, сродни жужжанию крыльев (насекомых, самолета), поднятых в воздух и колеблющих небо. Итак, дух согрешивший, возвращаясь в дух мировой, в малом космосе рта доказывает себя: что он такой же, так же реагирует на горы, провалы, воды, огонь, как и воздушный океан, что они родные и у них единый общий «язык». Потому мы внемлем и способны переводить на свой язык мысли природы: шелест леса, гул водопада (ср. Тютчев). С другой стороны, членораздельные звуки в упорядоченном строе космоса нашего рта представительствуют за стихии, силы, формы, идеи космоса вселенского. И набором звуков — заклинаний — можно повелевать стихиями: вызывать град, ветер, засуху, наворожить любовь. (Ведь если шаг человека попадет в резонанс с волной, запертой в мосту, они взаимно друг друга раскачают — и мост рухнет.) И как в мире космос, воцарившийся после хаоса, был связан с четким отделением и тем, чтобы все придерживалось своих форм, границ и пределов, — так и во рту у нас начинает после хаотического лепетанья и бормотанья, когда все во всем, все стихии смешаны, переплетены и неразличены, — устанавливаться крепостное право: каждый сверчок знай свой шесток, каждая стихия сажается на свое место и обретает представителя своего в том или ином звуке. И звук сам — прочищается: не скользит туда-сюда, а четко произносится, ибо он не звук просто, но звук членораздельный, т. е. разделитель членов, органов, частей, сил мира. И недаром это и в народе и в человеке связано: тот, кто четко выговаривает звуки, — у того и мировоззрение будто отчетливое: космос свой по четким полочкам разложен. Кто же бубнит и во рту крошево и каша, — у того вроде и в мозгу хаос, и мир он видит хаотическим

В то же время чужестранцы, недавно научившиеся языку, недаром более отчетливо выговаривают звуки, чем коренные жители, у которых большая текучесть. Рот чужестранца в этом случае — как машина, а звуки — выпрямленные рычаги: это сделанные звуки, схемы звуков, приобретенные, а не всосанные с молоком матери. Потому и артикуляция чужестранца напряженная — как усилие и работа машины

У чужестранца нет непосредственного чутья и знания национального космоса, он не впаян в него просто самим устройством полости рта: рот в нем инокосмосен. И так как нет языковой интуиции, он придерживается правил: более педантичен в порядке, в членоразделье космоса (иначе, отступи он от шаблона, не имея интуиции, сразу спутается), не чует слово как условность, нет чувства юмора, все всерьез

Вот почему государи так любили держать на службе наемников, иностранцев (русские — немцев): не имея чутья и интимной связи с национальным космосом, жизнью народа, они в новом мироздании имеют опору лишь в членораздельной политике власти (разделяй и властвуй!) — и способны более четко вырабатывать и блюсти форму, государственный строй. И недаром всякий рост государственности в любой стране связан с внедрением чужестранных слов, чуждых национальному космосу и слуху, причем родимый сразу терялся и выглядел глупым, а уж немец при Петре, ловко произнося «пропозицию» и «формулируя» «проект» «резолюций», — ходил в умных. И если допуск чужестранцам открыт, то государство умеет и своих коренных жителей, причастив к власти, сделать в собственной стране иностранцами: оторвать от жизни народа и природы, скучить в город, при дворе, в столицы, в министерства, в аппарат, где они и возговорят скоро нечеловеческим голосом. Именно чужестранец, ландскнехт годен — ибо он машина и не мог понять в сей миг кровавый, на что он руку поднимал, — для расправы с национальным космосом (губить реки и Байкал через электростанции и химию, или убить поэта)

Итак, мы выяснили, что членораздельный звук возникает на выдохе, при попятном движении вошедшего в нас мирового (воз)духа, в таможне малого космоса рта, где стихии (земля, вода, огонь) берут с воздуха пошлину, а он — с них и выносит в звуке их память и превращенное бытие с собою. Таким образом, если рот, с точки зрения входящей в нас стихии земли, материи, активно ее обрабатывал на выпуске, внимал для нас, превращал в жизнежижу — для нашего нутра, то с точки зрения воздуха рот активность проявлял на выпуске, словно наше существо, опамятовавшись, что изгоняет из себя и теряет, последним усилием хочет уловить уходящий дух — и влагалищем нашего рта и его губами обнимает и ласкает и вчувствуется и смакует. Членораздельный звук и слово — итог этих последних и самых страстных объятий космоса рта с уходящим воздухом:

«Мои хладеющие руки / Тебя старались удержать; / Томленья страшного разлуки / Мой стон молил не прерывать. / Но ты от горького лобзанья / Свои уста оторвала; / Из края мрачного изгнанья / Ты в край иной меня звала»

Уходящий и возвращающийся в Мировой океан дух своим исходом и нам возвещает о том, что в грудной клетке мы, душа наша — в краю изгнанья. А тем, что в преддверии пространства — в предбаннике, в помещении рта уже расправляет крылья, охорашивается и опробывает свою годность для бытия в открытом космосе — т. е. членораздельными звуками, тем, что они все-таки производятся в нас, хотя уже суть идеи мирового пространства и космического бытия, — он, воздух, ставший Словом, являет нашу причастность и сродство и годность для соития с миром на дальнодействии, для вселенской жизни — той, о которой мы имеем представление еще и через свет и глаз. В самом деле, членораздельный звук связан со светом: ночью, во тьме мы не разговариваем. Во тьме слушают, на свету говорят. Ночью во сне наши звуки как раз нечленораздельны: хрипы, стоны, лепет, бормотанье — звуки чистой жизни: журчание воды и всплески земли в ней.

Но это, очевидно, и с тем связано, что ночью голова в нас не важна: когда нас клонит ко сну, она опадает, склоняется, не держится на шее. Мы лежим — значит, возобладала земля, притянула к себе, в максимуме возможных пунктов с нами совместилась, полную власть и бытие свое в нас проявила. Мы сворачиваемся клубком вокруг живота, как в утробе, являя собой каплю, шар — чистую жизнь воды. Каково воздуху в нас, мы уже разобрали: наиболее беспрепятственно входит и выходит — без эксплуатации во рту на речь. Зато вот огню в нас туго приходится: язык пламени, которому органично возноситься вверх (и таково наше кровообращение: вертикаль являет), примят, придавлен, пригибают его: огонь в нас унижен — ну, он и мстит воспаряющими сновидениями, в которых мы взвиваемся и носимся. Значит, голова нужна нам во сне совсем не как узел всего нашего существа, его сжатое повторение, его модель и идея, — нет, она нужна отверстием рта (для прохождения воздуха) и закрытыми глазами (для внутренних закрытых видений, которыми искры с конца языка пламени в нас взлетают) или там серым веществом мозга, где кладовая памяти и воображения, — словом, какой-то материей, на которой угнетенный огонь мог бы восстать, запечатлеться и взять свое.

Но голова во сне не суверенна: не властвует авторитарно над стихиями, как днем, — но ее домен разбит на отсеки, где бесчинствуют стихии: воздух и огонь. Голова здесь — придаток туловища (дополнительное тело для выполнения телесных функций, не уместившихся на туловище), но не его глава. Она важна лишь тем, что в ней есть не уместившееся на тулове отверстие для воздуха (рот) и горючее вещество для огня (мозг). Другое дело голова днем и на свету. Совершается воздвиженье, вознесение главы: она притянута к свету как родное ему и его в нас представитель и допускает бытие остальных стихий лишь под эгидой света (ума, воли), а не самовольное. Голова возносится гордо, как глава тела и нашего бытия. И вот если ночью бытие нас гребет и расчленяет (распяливает, разлагает, развяливает) как женщину, то днем мы его проницаем: сами превращаемся в собранный, налитой, стоячий ствол, где голова — ушки на макушке. Днем человек — мужчина, активно действующий и вторгающийся, а мир — женское, податливое.

И вот если мировой воздух ночью вдоволь навходился и навыходился во влагалище, в сосуд-полость извилин наших легких, то днем наше существо — хор наших стихии во главе с огнем-светом, хватает дух за яйца и не выпустит его, пока он не выжмет из себя каплю духовной спермы — членораздельный звук, и в это единое слово все стихии сливают всю любовь и печаль и бросают то слово на ветер, чтоб ветер унес его вдаль. Если ночью, входя в нас, мировой (воз)дух испытывает чувственный coitus с нами как телесное близкодействие, — то днем, через слово, звук, родной нам (ибо в микрокосмосе рта) и внятный миру (ибо атомом мирового духа1 из нас выносится), — мы обретаем способность вступать в соитие с бытием на расстоянии, в духовный coitus, осуществляемый в дальнодействии. Слова и есть те духовные Семена, что мы рассеиваем по людям и по миру. Мы дух исходящий со словом по миру пускаем. И произнесение слова — это есть каждый раз соитие с миром, наша смерть (дух свой с ним испускаем), а потом воскресение: сказав, облегченно дух переводим- т. е. выдыхаем («фу!») все черные останки и зато глубокий вдох делаем.

Недаром слово тоже имеет рожденье, и муки слова — муки родов: как женщина, выродив дитя, пускает в мир свой фалл, так и словотворцы выпускают слово2, чтоб оно ходило и зацепляло мир и глаголом жгло сердца людей. Слово здесь мужественно. Словотворцы же — натуры женственные. И действительно, истинный мужчина говорит мало

Но женственность словотворца здесь сродни Гее, которая сама производит мужчину (Уран-Небо), чтоб он оплодотворял ее. Словотворцами человечество порождает Логос — Фаллос мысли и культуры, благодаря которому становятся все возможные дистанционные соития, на дальнодействии: Пушкина с Гомером, Сократа со мной, японца с Марком Твеном и т. д. Произнося слово, мы испытываем определенное сладострастие — от артикуляции и резонанса: мы посылаем волну — содроганье, струю исходящего из нас (воз)духа, который уже наш: пропитан нами в легких и во рту, насыщен стихиями, стал одной с нами природы — и есть уже наше чувствилище, щупальце в мир.

ТВОРЕНИЕ — КАК СОИТИЕ

Но так проясняется для нас и цель Творения. Для чего Господь создал человека? Для того, чтобы было с кем возиться. Ведь до творения Дух Божий носился над водами как неприкаянный — некуда ему деваться, не в кого войти. Но человек — сосуд избранный — создан, и отныне сладострастие духу — совесть, т. е. очевидно, мера («глоток») вдоха — и есть атом воздуха. 2 И вдруг, как солнце молодое, /Любви признанье золотое / Исторглось из груди ея (Тютчев) — вот роды слова

Совокупление через сознание: проникать в самые отдаленные тайники, уголки нашего существа, — ничего чтоб не сокрылось и не осталось нетронутым, девственным

То есть логика та же, на основе которой Господь создал жену Адаму: худо человеку быть одному. Но и Богу худо быть одному. Мир им и создается как поприще — влагалище для своих сил, а Сыну своему единородному Богу-Слово, Он вверяет человечество: чтоб с ним носиться, страдать, а от него казнь принимать1. Как мы хотим быть и женщиной и мужчиной в соитии, так и Бог-Слово принял образ человека: чтоб соитие с миром через распятие испытать

Молитва же, экстатическое произношение любовных слов к Богу — есть наше соитие в дальнодействии; и недаром влюбленные в Бога — религиозные люди впадают в транс, равный эротическому оргазму

 

Язык-огонь

5.1.66. Уже дошел до того, что загадки сочинять стал — народное дело. «Бьется в тесной печурке огонь» — что такое? Ответ — речь, язык

Рот — печурка, топка, зев, геенна — пасть ада. Язык — язык пламени — огонь. И от него «язык» — как речь — слово. Язык бьется в тесной печурке: то туда приляжет кончиком, то сюда горбом — в итоге членораздельные звуки речи образуются

Итак, переходим к рассмотрению рта с точки зрения огня. Как спящая валькирия Брунхильда со всех сторон окружена огнями, так и наше существо: у врат его, у входа лежит огнедышащий пес Цербер — язык, огонь: ласково виляет хвостом (язык — гибок и галантен, прекрасный танцор: и огонь пляшет; он без костей, как и фалл: «а все-таки, мать Маланья, кость в ем есть!»), заманивает, засасывает, — а назад не выпускает: возврата оттуда уж нету, и на языке огненными буквами горит надпись: оставь надежду, сюда входящий

Итак, ничто не может войти в нас без санкции языка, им не освоенное, не прочитанное. То есть язык пламени стоит у входа в наше существо и все входящее подвергает крещению огнем, причащает к огню — и здесь огонь обнаруживается как всесъединяющая субстанция, устроитель единства нашего существа. И чем грубее вещество — тем более он активен: с землей, входящей комками, кусками, он прямо борется в обнимку, вплотную, впритирку — порами, колбочками и палочками вкуса прилегает и снимает отпечаток, опробует на соответствие себе. Вкус — это горючесть материи — та или иная мера ее пронизанности солнцем: сладкое, горькое, кислое, терпкое, соленое — все это земля по отношению к огню

По отношению к воде язык уже не атлет, а волна: ласково пригибается, уступает. По отношению к воздуху: при просто дыхании никак себя не проявляет, мирно дремлет, разнеженный под Зефиром. Здесь огонь — темное тепло, не проявленный, как когда он — свет. При речи же — огонь бьет воздух, хлещет воздушный океан, пронзает его перунами: речь — громоустие, биение столба воздуха языком. При разговоре у нас во рту каждый раз совершается гроза: вспышки языка (те или иные его прилегания, зигзаги в пространстве микрокосмоса) — и громы раздаются, выносятся. При речи огонь так ведет себя с воздухом, как не при тепле, а как при горении с излучением света: пламя бытия на ветру, многоязыкое, многоглагольное, взвивается, хлещет — и само рождает гулы, волны и погоняет, помыкает ветром

Речь — костер

Здесь — в языке — начинает впервые открыто проглядывать наша световая природа. В самом деле, когда мы до сих пор выявляли огонь в составе человека, мы прозревали его в общей форме фигуры человека — вертикально возносящейся, как язык пламени. Но далее мы теряли огонь из виду и находили его не как свет, а как тепло (ровная температура тела), как сердце (всполохи кровообращения), как работу в нас — невидимую. Еще в красном цвете крови и наших внутренностей огонь давал себя знать. Но чтобы узнать, что мы внутри — огонь, язык пламени, — нужно идти наперекор натуре: вонзить, разрезать — и выявить сокровенное. В языке же тайное само делает себя явным: нутрь наша сама выворачивается и вылезает наружу — и оказывается чем? — языком, кончиком остреньким, лижущим и воздетым. Это как рожки и хвостик у бесов: в отличие от обычных внешних конечностей: рук и ног, — рожки и хвостик и копыта беса суть проступание его внутренней природы, сокровенного естества. То же самое в нас и язык: он наивно, помимо нашей воли (язык мой — враг мой) выдает тайное: раз изнутри выдающаяся часть наша имеет форму языка, т. е. ту же форму, что имеет и огонь на краю своем, в своей конечности, — то отсюда очевидно становится, что истинная нутрь наша, наше «я» — огонь. Язык есть откровенное сердце: так же бьет и действует, работает в желудочке рта — среди его каналов и клапанов, — разгоняя землю, воду, воздух туда-сюда, отделяя овнов от козлищ, злаки от плевел. Не будь сердца, его тактового биения, нутрь наша ощущалась бы нами… — точнее: никак бы не ощущалась, ибо никакого различения там не было бы. А так через сердце появилась двоица: да-нет, разделение, а не кромешное марево

Это и есть работа человека: разделение, определение, внесение своей мерь! в материю и возникновение формы. Но такой же активный работяга в нас и язык — он членоразделитель: и речь от него — членораздельная, и он один умеет пропустить любую стихию в чистом виде, отделив от других: так мы можем высосать, отжать из куска пищи всю воду — сок впустить, а сухую землю — отвергнуть; можем и чистый сухой воздух впускать в дыхательное горло — в то время, когда едим и пьем

Везде здесь наше «я» полагает свою меру (природу, суть, личность) — всякому «не я»: субъект опосредует объект. Язык во рту есть я в миру. И как всякая вещь есть соединение руки (и рука — на уровне сердца — отрог моего внутреннего костра и моего кванта, моей меры) с «сырым» веществом (и опять в этом слове наш язык нам открывает, что труд, работа — есть обогненье), — так и всякое слово, из уст излетающее, есть удар моего «я» (моего языка пламени, моего кванта), его запечатлевание на стихиях — и прежде всего на воплощенном: заземленном и увлажненном — воздухе

И как «я» наше возникает со светом, так и язык свою работу членоразделительства (пища, питье, речь) осуществляет на свету

Отсюда можно заключить и обратное: раз язык работает на свету, а язык — представитель нашей сокрытой меры — внутреннего «я», — значит само это «я» — световой природы. Недаром «я» еще иначе выражают как «личность» — от слова «лицо» — то, что всегда на виду и есть вид — эйдос, идея — лицо нашего существа. Если языком выпрастывается наружу наша внутренняя!суть, которая есть огонь, а язык — его кончик, то наше «я» находится на самом кончике нашего языка: там, где гавань нашего существа переходит в открытое пространство. В самом деле: ja, ich, ai, az, je — везде здесь звук слетает с самого кончика языка, снимается легким выдохом. И, если глянуть прямо в рот, произносящий слово, то язык и его кончик в нем так же централен, как зрачок во рту глаза. И зрачок так же способен расширяться, суживаться, играть, как язык, и в этом сразу слово-мысль нашего взгляда сказывается. А глазное яблоко может так же раскрываться и стискиваться — как и печурка нашего рта. Рот — полый микрокосм, вселенная — как атом (язык) и пустота. Глаз — та же коробочка, что и рот, — только выпуклый микрокосм, где главное — не пустота, а полнота бытия

ГЛАЗ

Именно глаз идею бытия как вселенного (т. е. заселенного) выражает: наличное бытие, существующее (тогда как рот бытие как потенцию выражает: все в нем может быть (сказано), но никогда не есть полностью). Глаз же — это ровное присутствие бытия — полного

У глаза то отличие от остальных отверстий: влагалища, заднепроходного, рта, что в них — зев, вакуум, возможность бытия, живое небытие, жаждущее стать бытием. В глазу же дыра, углубление, влагалище в черепе — заполнено наличной жизнью: во впадине под бровями — выпуклость глазного яблока — т. е. из влагалища выступает полуокружность, головка фалла

Собственно половые органы сокровенны, любят и создают тьму: когда фалл входит во влагалище — всякий просвет в камере исчезает. Половые органы, как и подобает половинкам, обращены друг в друга, а не на свет. Они отвернуты от света, и в соитии человек свету показывает не свой перед, где лицо — личность и «я» его, — но зад, спину и тыл, бежит опрометью от рати бытия-света-пространства — в атом, в каплю, с головой спрятаться и войти и буквально уничтожиться

В комбинате рта, где уста-губы — влагалище, а язык — фалл, уже не половость, но полноценность и самодостаточность Человека: полное самообслуживание в отношении сладострастья. Однако здесь сладострастье потребительно, поглотительно, направлено внутрь. Недаром и фалл-язык — производитель упрятан, держится в прикрытии. Рот эгоистичен (недаром эгоист — это тот, кто пожирает, поглощает в себя и ничего не отдает) и лишь в речи-слове обращен в мир, и происходит самоотдача. И когда язык высовывается изо рта, мы видим в этом недостаток воли, «я», самости, сдержанности (т. е. своей меры — своего кванта), и это бывает у идиотов; и слюни, как слезы, текут: с конца капает, как несдержание сексуальное или недержание мочи — тоже от недостатка внутренней цепкости моего костра, собранности моего существа в организацию — организм. Но вот в глазу: веки — губы — влагалище. Здесь, скорее — вылагалище, ибо оно раскупоривается не тем, что его раздвигают извне, чтоб войти в него, но распирается изнутри, от своей полноты бытия, — как у рожающей женщины плод головой выходит. Глаз и пребывает на нашем лице как идея нашего плодородия и творчества, обращенного в мир как самоотдача. Глаз — это цветок и плод наш: веки — лепестки, волоски ресниц — как тычинки и волосики в цветке, а глазное яблоко — плод и есть. В глазу — синтез нашей животной и растительной природы. В самом деле: два глазных яблока и меж ними нос — это повторение на лице мужских половых органов: фалл и два яйца. Само устройство глаза — влагалище, из которого проступает фалл. (Потому лицезрение глаз в глаз, ненаглядность, неотступное смотрение и впитыванье зраков — есть тоже соитие, служба Эроса: недаром «ненаглядный» — «желанный».) В то же время глаз — цветок, ромашка, василек, ягодка; и если животные органы пола тянутся сокрыться в лесу — в растительности, и там во тьме делать свое черное дело, то глаз — как цветок: обращен к свету, к солнцу, зрак в зрак смотрит и не наглядится1

Но еще язык-огонь не докончен. В языке тот огонь, который представляет собой наше существо, в последний раз стелется, распластанный, пригнутый горизонтально, — прежде чем вернуться на родину (ибо мы — похищенный огонь, и наша жизнь — возврат отпавших)

Но как язык пламени, возносясь с низу ног наших в искру глаз, по пути очеловечивал все вещества, все стихии в нас: разогревая их, придавая им нашу меру — наш квант, наше «я», — так то же самое и в последний раз и в сильнейшем сиянии он делает во рту. И недаром язык пламени как в печке изогнут — так, что тяга помещена не вертикально прямо над разгорающимся огнем, но в бок, в стороне: огонь стремится на волю, а нарочито разделены воля и вертикаль — и огонь в своих стремлениях необходимо раздваивается и мечется — и горит, пылает, как и мы, когда меж двух решений и целей; его естественная натура тянет его вверх — и он наивно восстает вертикальным пламенем! — и тут же ему сворачивают шею: деваться некуда — приходится отдавать тепло, чтобы (не до жиру — быть бы живу!) убраться подобру-поздорову на волю. Воля же мнимо дана вверху: маленькое пространство над дровами в печке — как приманка; а на самом деле путь на волю устроен сбоку. И вот меж волей и вертикалью распаляется огонь — и все, чем жив, — последнее отдает. То же и во рту происходит: язык, которому естественно стоять, как огненному столбу, — имеет путь на волю не вверху, а в стороне, так что в своем стремлении на волю он тычется вертикалями вверх — и все добро свое раздает: печку рта обогревает, космос речи создает

В итоге сплава, что в тигле рта возникает, создается легчайшая субстанция, квинтэссенция всех четырех стихий — ко всем им причастная материя — слово. И создает ее опять язык-огонь, сей всеобщий превратитель, совратитель, змий-развратитель, искуситель огненно-льстивый. Здесь происходит в камере рта то же, что в цилиндре двигателя внутреннего сгорания: как там вещество, масса, сгущаясь, уплотняясь в такте сжатия в атом, вдруг превращается в искру и вспышку — силу-энергию, так и здесь все тяжелые, увесистые материи-стихии превращаются в 1 8.III.67. Св. сообщила мне детскую загадку: «Тело к телу, волос к волосу, чем больше делаешь — тем больше хочется». Каждый думает нечто предосудительное… Ответ — мигание: веко к веку (тело к телу), ресница к реснице; и действительно: начав мигать (тебе — как чешется), все чаще мигаешь

Но недаром первым делом приходит мысль о соитии. Мигание и есть вид соития — и именно оттого, что наш глаз устроен гермафродитно: фалл (головка яблока) и веки — губы влагалища. Похожа на это и загадка: «В темноте на простыне два часа наслаждения» Ответ — кино. И кино действительно есть соитие в мире с помощью глаза: луч ронзает тьму имя, слово, звук пустой — в нем же воля, сила, власть и вечность. И происходит это извлечение членораздельного звука посредством мгновенного замыкания, что совершается между исходящей струёй воздуха и языком (или стенками коробки рта). И как именно такт (касание) сердца вносит членораздельность в жизнь нутра, так и язык, касаясь то нёба, то зубов и т. д., вносит меру «я» и точную форму в возможное звуковое марево — и возникает точный закрепленный звук-вещь-форма — фонема. Как в такте сердца дано «да» или «нет», бытие или небытие, т. е. разделительный союз «или» (а не неразличенное «да» и «нет»), так и речь, создаваемая языком, — раздельная: не всё во всём, но всё отдельно: каждый звук, слово; все — особь, грань, форма, опре-деленность. В то же время язык как дает форму, раздел (границу) звуку, так дает ему (как такт сердца) и меру времени — длительность: звучит звук, пока язык приложен к определенному месту. Язык — как рука, ладонь: деятелен, мнет, деформирует. Но язык имеет себе уже другую пару: он есть рука глаза (света, ума), так же, как рука — язык сердца (огня). Рука-сердце есть пара на уровне темного огня — тепла. Язык-глаз есть пара на уровне огня-света, открытого в мир. Рукой же мы главным образом притягиваем к груди, присваиваем себе, достаем, стягиваем мир к себе: рука — эгоцентрична, загребуща, друг мой. Язык же — враг мой: им, как и глазом, мы обращены в мир, выдаем себя миру. Ладонь вогнута, полость; язык и глаз — выпуклы: ими мы выталкиваем из себя — именно добро, свой высший личный сок (в отличие от семени — родового сока жизни во мне), а не отходы, дерьмо, как в нижних отверстиях. Через глаз и рот мы не «на тебе, Боже, что мне не гоже», но отдаем свое «я» и свою душу

 

Свет и ум

6.1.67. Господи, помилуй! Ну что дашь — что из меня такого выжмешь

Итак, мы выходим изо рта. Ибо и речь, слово нельзя понять по рту лишь, хоть в этой камере звук образуется, — но в связи с чем-то, к чему переходим

Отдам отчет в затруднении — может, так и выберусь. Что меня смущает? Что то, к чему перехожу, не знаю: так ли назвать — «свет»? Но ведь и до сих пор я работал с готовыми, а не мной выделяемыми началами: земля, вода, воздух, огонь. Так что могу и «свет» взять сверху

Второе затруднение — в теле не могу найти теперь седалища. До сих пор находил: для земли — низ, для воды — живот, для воздуха — легкие, для огня — сердце. Так же мог рассматривать каждую стихию в двух планах: отношение: земля внутри и земля во вне — раз, а второе: отношение земли внутри к огню внутри и т. д. — т. е. все стихии были и жили и внутри тела, и его можно было рассматривать как автономный космос

Но вот перехожу к свету — и вижу его во вне, вокруг, как стихию, а в теле не вижу ему места и дела. Хотя — постой! Вот я гляжу вперед — и простор: поля, деревья, дети, белое и слегка янтарное зимнее небо. Гляжу — и я исчез: нет меня. Подумал об этом. Закрыл глаза — упали веки, и все исчезло; значит, вот он, я, я этот вид произвожу. Исчез мир вокруг, зато мысль заработала — вот, значит, представитель света во мне! — и пошли от нее касания и сигналы в любую точку: в ноги, в волосок, в пах, в зубы, в память только что бывшего вида

Так, может, вот в чем свет и его дело во мне: свет на меня

падает снопом лучей, с неба, сверху и вокруг (обходит меня) бросает и просвечивает. И ум во мне — это луч. Его пути и направления: вертикаль и круг. К вертикали в нас имеют отношение земля и огонь. Луч падает сверху вниз — в направлении земли; но не оттого, что он притягивается, а оттого, что отсылается вниз. Если бы он падал вниз под действием притяжения, то он бы темнел и заземлялся, земле поддавался. На самом же деле самый чистый характер луч имеет не вверху, в небе, у солнца (где он видим и веществен), но когда мы закроем глаза и мыслью извлечем, разбудим какую-то дремлющую отягченную клетку в ступне или междупалье — т. е. просветим ее насквозь. Значит, свет падает на землю и входит в тело не чтоб заземляться, а чтоб максимально просветлеть: если импульс луча света вверху (солнце, мозг), то торжествующий луч — не тот, что выходит из кроны, но тот, что проник к антиподам1. И в этом смысле луч подобен! Вот почему уму так интересно ковыряться в букашках, микрочастицах, в отношениях души и тела — в аффектах, в природе вещей, в материи и т. д. То есть его торжество и призвание — в освещении низового: именно перед лицом материи ум — чистый, невещественный, тогда как в умозрении Бога, неба, света — он эфирен, спутан с предметом: обманут тонкостью вещества у предмета мысли. Потому в отношении Бога и родины луча, исходящего из корня кроны, наше отношение это радость, блаженство, счастье, любовь (как при чувстве родины), но уму там нечего делать; ему же пристало: помолясь в любви о даровании сил от кроны (муз, Бога), делом низового освещения — материи, опытного знания — заняться

Так, в «Кабус Намэ» (гл. 1) сказано: «Помышляйте о богатствах аллаха, но не помышляйте о сущности его. Ибо сильнее всего сбивается с пути тот, кто ищет пути там, где его нет. Ибо познающим всевышнего ты станешь тогда, когда перестанешь познавать».. Но возможен и другой поворот, который Тютчев выразил в стихотворении:

Душа хотела б быть звездой, Но не тогда, как с неба полуночи Сии светила, как живые очи, Глядят на сонный мир земной, Но днем, когда, сокрытые как дымом Палящих солнечных лучей, Они, как божества, горят светлей В эфире чистом и незримом

То есть самый тонкий, невещественный характер свет-ум имеет не перед лицом тьмы, но рядом со своим ближайшим подобием: солнечным светом. Если сумеешь здесь их различить — то самую глубокую истину постигнешь языку пламени: наиболее ярок огонь не в той точке, где исходит из горячего дерева, но ярчеет к концу языка. Конец у луча и наибольшая (невещественная) яркость — внизу, а у языка огня — вверху. Это оттого, что огонь — похищен (или убежал, т. е. особая воля в него вселена) и рвется домой, страдает здесь, на земле, вечно недоволен. А луч — ниспослан, кроток, всегда себе равен, своей воли не имеет, оттого безмятежен и не страдает. Он всегда при себе (скорость света — мировая константа, как Бог, постоянна), сразу ощущает свой один конец у короны солнца, а другой — здесь, в чешуйке рыбы. Так и мысль наша одновременность всего нашего бытия являет: мыслью мы чувствуем сразу и мозг свой, и кончик пальца. Луч — пребывает, как град Божий, везде, и он вневременен и неподвижен

Итак, вот назначение ума в нас и света в мире: среди клубления и свистопляски движений, превращений, недовольств и стремлений веществ, стихий (земли, воды, воздуха и огня) являть константу, пребывание, истину («естину», т. е. то, что есть, а не было или будет), пребывать свободно от времени, а следовательно, и от наших огневых различении, отгранений, и определений: «единое», «двоица», «множество». То есть все это в уме содержаться может — так же, как в свете могут пребывать и гора, и река, и ветер; но это его игровые карточные домики, ум может обходиться в мысли, понимании и созерцании истины — и без них. Итак, если отдать умозрение свету, то его можно представить с точки зрения распяливающей человека вертикали: земля — огонь — как ровный световой столп, луч неподвижный, т. е., точнее. не обязанный двигаться и не обязанный не двигаться, без отношения к противоположению: движение — покой; это все различения на уровне: земля (покой) — огонь (движение)

Вот это важное самое: то, что выражают луч, свет и ум, то, что их присутствие сообщает нам, — нельзя определить просто как константу: как покой, вечное бытие, не подверженное движению, смерти и т. д. Это все были бы умозаключения, производные от мира четырех элементов и связанных с ним идей: движения, жизни, смерти, начал и концов; и тогда бы в истине мы наслаждались отдохновением, покоем, бессмертием — т. е. убогими идеями на уровне нашего элементарного разумения. Истина не за покой и не за движение: она безразлична к ним. То же самое и ум — о нем говорят, что он — самое быстрое, быстрее молнии: все обшарит. И это верно. Но он наиболее всепроникновенен в созерцании, т. е., когда совсем ровен. Ум, как и луч, можно сказать, блестит, колышется (переливается), но не покоится и не движется. Но это и есть образ вечной жизни «я». Если вода-семя являет вечную жизнь рода людского, безотносительно к моему существованию; если огонь дразнит нас идеей личного бессмертия (через труд, славу, дело, историю), то луч светоума являет нам образ и зароняет в нас идею вечной жизни «я». Это я беру пока с точки зрения вертикали: луч — как единичный столп, единичная бесконечная линия жизни. И недаром вечно живые единичные, как представляется нам, такими вот лучами пребывают и колышутся; то они в теле, то вне тела, то в змее, то в дереве — это все колыхания, мерцания, переливы, блестки в собственной игре

То «я», идею которого образует в нас луч, — иное, чем то, идею которого образует огонь. Огонь означает нашу меру, наш квант, единство и постоянство нашего состава — в себе закупоренного, самосохранительного конечного существа. Наше огневое «я» есть воля, нервно, исполнено страхов и борьбы за свою меру, исполнено чувства своей (от)личности ото всего. Лучевое же «я», от света и ума (точнее: наше единство, нерассыпаемость светового луча), совершенно уверенно, и самочувствие этого «я» — не в особости и самосохранении (я делаю, я говорю, я мыслю — как это в огневой работе и общественной деятельности), не в единстве «я» (что я себя чувствую одним и в ноге, и в волоске), но в чувстве мирового единства (а не просто единства «я» с Миром — здесь еще различение их) — ив самозабвении и самонеразличении1

И здесь я уже вышел из понимания света как лучевого столпа (с точки зрения вертикали огня-земли) и перешел к ощущению света как сферы, круга, пространства (что роднит с воздухом) и как всеслиянности и соборности, единой жизни (что роднит с водой)

Свет — не точечен. И хотя мы привыкли связывать его с солнцем, но уже то обстоятельство, что светило не одно, но еще луна, а еще планеты, а еще звезды (что уже совсем пыль и рассеяние), — уничтожает точечность света. И когда солнца не видно, свет все равно — вездесущее марево. И солнце обходит: совершает круговое движение

Все это к тому, что свет как луч-столп есть еще узкое и очень абстрактное его понимание. Для света, наверное, вообще нет верха-низа (что так жизненно важно для земли и огня), нет стечения и пространства (горизонтального тяготения и расширения, что важно для воды и воздуха). И лишь совершенная фигура шара дает намек на форму его бытия в мире. Но и она тем более опасна — фигура шара, что его совершенно определяет, так что очень трудно этот образ шара преодолеть в сознании, а нужно: ибо свет не в шаре: шар — лишь намек, одна ближайшая ступенька к познанию истинного света, но, как ближайшая, — и самая опасная, ибо очень похожа, а как раз совсем не то: как Антихрист к Христу или Люцифер к Богу. Близость и сходство здесь тем опаснее — дезориентацией. Эллинское сознание, удовлетворявшееся в понятии света-ума совершенной идеей шара (Платон, Плотин), — тем обузило себя. Тут уже ощущение и переживание ВСЕединства. — 25.XI.89

Так вот почему не мог я найти место, седалище свету в нас: не точечен он, не атомарен, не капелен, не ветрен, не языков, не бьется нигде сердцем, но все пронизывает ровно: и нас, и округу, так что с точки зрения света нет никакой разницы: снег за окном и сердце, во мне бьющее: то какая-то мнимость надета на кусок светового — умного марева вселенной — какой-то сфигуренный колпачок. Но ум — свет улыбается нам: не обманывайтесь, принимая этот колпачок за что-то сколько-либо существенное (чему учат все остальные стихии), — это просто макет мироздания: созерцайте его в удобном приближении к вам, но таких макетов мириады: и лист, и капля, и Монблан; так что вообще-то, когда слово вами произносится или мысль думается, не полагайте, что это сфигуренного колпачка заслуга: просто здесь одно из колыханий луча — и вами в такой же степени лист и гора мыслят, и птица слово свое произносит: припомните, а то забыли, где это подслушали

Человек — юрта, палатка, произвольно накинутая на вольное пространство на ночь. Но оттого, что оно оказалось на время под накидкой, пространство как могло изменить свой основной состав и нрав

И когда спросишь себя днем: где свет? — вправо от меня, сзади, вокруг? — так же нелепо спросить: где я? — в мозгу, в том дереве, шелест которого я слушаю, в той звезде, луч которой сейчас под солнцем на меня падает, но я его не вижу и не слышу — и вроде и не подозреваю о его существовании?.

МЫШЛЕНИЕ — РАЗГРУЗКА БЫТИЯ

7.1.67. Ныне отпущаеши

Как воры, бросающие свое ремесло, называются «завязавшие», так и я хочу сейчас завязать писание: поджилки в висках, чую, не те, уже жидким молоком доятся. И потом эта каждодневная многословная дрисня! Всё. Надо перевернуться — куда-нибудь податься, где б я работал руками и ногами: дрова, лесоповал или лыжи

Но вчера имел забавное видение. Зашел к Б. на работу в Заочный институт художественного воспитания, и там стоят шкафы, а на полках папки, в папках же — послания, души писавших в узелках завязаны. И высятся эти полки над сидящими за столами. И вдруг я увидел, как люди теснятся, толкутся на земле, размножаются, и уже вширь некуда девать души и руки — и вот найдено иное измерение, куда можно улетучиваться, становиться невидимкой, бесплотным: в бумажку уйти. Тебе, например, любить или убить кого хочется, а ты сел — и стихотворение написал, и в нашей теснотище вышел — в пространство

Вот ведь: писание — это как второй ярус, полати жизни: тесно стало внизу — там толкаются, а я взобрался на полати — и свободен; а и для низа разрядка: убраны излишки. А то что было б, если люди всякий импульс энергии могли проявлять только в физическом движении? Мир был бы буреломом из ударов, чащобой тел и хаосом дел — и был бы заполнен, завален — не продохнуть! и где черт ногу сломит. А так — изобретена мысль; и как начал думать — так и пропал, заколебался (волнами маятника растекся), потерялся в бесконечности, никакого загромождающего бытие дела не совершишь, зато энергию — дурную кровь спустил. Гигиена! Мышление изобретено жизнью на земле для самоохраны, как энергоотвод. И иду я по улице, встречаю параллелепипед библиотеки — и вижу это здание как вселенский желтый дом, а каждую обложку — как смирительную рубашку. Вот и я сейчас. Куда бы мне деваться, если б не мог сесть с утра за стол и предаваться умозрению и вроде бы делу — буквочки на бумажку наносить? Должен бы был выйти на улицу, ломать машины, сгребать снег, строить дом, бить прохожего, спасти старушку. Но любое даже созидательное материальное дело (постройка дома, спасение человека) — было бы загромождением бытия, где и гак тесно; и от этого моего вклада и добавка людям — еще меньше воздуху и простора бы осталось. А так я изъял себя: как дитя балуюсь, тешусь, мысля, — и не плачу: безвреден и беззлобен. И потом в хорошем настроении заслуженного ничегонеделанья буду проводить вторую половину дня. И действительно, ум — мир иной, бесконечный. И мыслится недаром в неподвижности: можно усадить всех людей рядком и на полатях этажей друг под другом, дать в руки книжку или предложить помыслить — и Земля может быть максимально населена, где люди телами впритык — и в то же время все свободны: каждый сообщается с бесконечностью, и ни для кого никаких преград

Но постойте: я, кажется, вышел к уяснению того, что есть ум (свет), — то, чем вчера занимался. А ведь начал было отступление..

Итак, ум есть бог в каждом из нас — мысль Эврипида. А бог — бесконечность, вечная жизнь и всемогущество. Предавшись уму и размышлению, я перехожу в мир иной и живу как бог — играя с миром: он податлив, все его вещи никаких преград проникновению не представляют, т. е. становятся имматериальны, бесплотны — обнаруживаются как раз как невещественные: не как вещи, а как идеи (эйдосы — виды и формы). То есть в уме соитие и проникновение оказывается возможным с любой «вещью», сущностью — независимо от ее ограды, границ, или времени, или расстояния от меня; нет дальнодействия Эроса: все стало касаемым, ибо умом я могу тронуть, соприкоснуться со всем — и существующим, и возможным, и невероятным

Ум — всепроницание, т. е. осуществляет ту операцию, что и фалл

То есть в уме каждый человек становится, как мировой воз(дух), что в дыхании (своем помышлении — похоти) расширяется (эрекция) и входит в любую полость, фьорд и капилляр (например, в грудную клетку человека). Только во вдыхании дух в меня входил — я был женщина, частичная полость. А в уме я расширяюсь до вселенскости и вхожу в суть (внутренний канал — нутро-утробу) каждой вещи, идеи

Но если ум — мужское, то что в мышлении женское? Ведь ум — свет — бог есть и полнит все. Ага, значит, «все» — есть другое, чем ум (раз он есть, заполняет что-то). Значит, всякий предикат, всякая двоица, всякое множество — вот женское. Если ум — всеединое, то он, чтобы веселее вечность проводить (ибо худо быть одному), расщепляет себя на единое (собственно ум) и «все». И «все» творит и умножает из себя. Так женщина — из ребра Адама — есть самоудвоение, самораздвоение (недаром в пифагорейских парах: мужское — единица, женское — двоица). И недаром через женское осуществляется в мире заповедь: «плодитесь и размножайтесь». Двоицей и создается множество. Двоица — саморазмножающееся. Так материя — самка — оснуется: как вечно притягательное для касаний ума; а познание («познать женщину» — так говорится), понятие («поял в жены», а в жаргоне «по(н)ять» — «ъти» — «еть») соитие, совокупление; а мышление есть е…я, возня ума с материей; а понимание есть уже спазм, экстаз и оргазм

Потому ум, хоть и вездесущ (так же, как и свет), так же, как и свет, стушевывается и уступает тьме: чтоб было, с кем жить, — и страстно любит и отыскивает в мире все, что не есть он один. Таким образом, такой ум — полов, есть секс (секция, сектор, часть, раскол) бытия. И все его барахтанье, копошенье в миру исходит из стремления «единого» и «всего» — восстановить «всеединое», целое, Андрогина, первого Адама. Но и благо, что эта божественная игра изобретена была (как шахматы): нескончаемая и разрешающая (позволяющая) людям бесконечно умножаться — и все равно жить просторно и свободно, неизменно, как боги и первые люди. Чтобы понять здесь «механику», вновь приведем образ человека, которому хочется убить, а он подумал — и письмо пишет. До того, как человек помыслил, для него шевельнуть рукой, толкнуть и убить — раз плюнуть. Когда же он подумал: может он убить и должен ли и что из этого? — он уже превращается в Раскольникова, который всю жизнь свою вокруг этого одного возможного действия сгустил и больше ничего не делает (никому больше никак жить не мешает), но тем бесконечно затруднил для себя то самое пустое и простое и плевое дело, каким оно было для дикаря. То есть как только человек помыслил, сделать практический шаг стало невероятно трудным делом — делом жизни всей — всего вселенского бытия; и человек, решая: встать сейчас с постели или попозже? — чует, как весь мир (морды всех звезд) на него уставился и ждет, что он сделает, как поступит..

Итак, вот в чем божественная игра: боги изобрели себе мир, «чтоб только вечность проводить», для того чтоб единое, простое, с самого начала данное, врожденное, априорное, очевидное — стало бесконечно затруднено, запутано, в масках тел, фигур, веществ, материи (мир «майи»), — и чтобы исконное маячило теперь впереди как цель стремлений, идеал и предел (вот что значит энтелехия — «целевая причина» Аристотеля) и результат опытного знания, трудов. То же и человек: то, что ему само собой разумелось, когда он был целостный, андрогин, первый Адам (но так скучно ему было…), — теперь недостижимо стало: делается маленькое сальто — и из кожи целостного человека вышли два существа и стали бороться, соединяться, играть в целостного — и этого занятия хватит до скончания времен: мир разверзся как бесконечная нива целей, возможностей, движений. А всего-то простое раздвоение произошло. Простое! Оно и есть саморасщепление атома и рождение нескончаемого источника энергии. Ведь когда мир всеединый был, он не имел отверстий и органов чувств (ибо некуда: и вне его ничего не было). Поверхность космоса-шара была гладкая (так вещает «Тимей» Платона). А когда целостное раздвоилось, открылись раны-дыры, явились выступы, висящие куски: их лишь чуть отстранили друг от друга — и открылся смысл и цель жизни, существования: стремление к восстановлению, а на этом пути, в этой щели — умножение мира майи: вещей, форм, мыслей — и бесконечные здесь комбинации

Вот тебе и шахматы

Так что без грехопадения не было бы человечества, а всегда был бы один Человек-первый Адам. И все последующее развитие рода людского имеет теперь целью восстановление (достижение) идеала Человека — целостного человека, преодолевшего грех и стыд и живущего чисто и по совести (а не в соитии). Здесь и слова говорящи: соитие (coitus (лат.) — сошествие (iter — «путь», itus — «идущий»). Значит, coitus — это перпетуум мобиле — вечный двигатель, вечное движение и странничество человечества, притом все время оставаясь на одном месте (как анекдот о соитии: «много движения — мало достижения»). Вот мир: вечное пребывание, равенство себе — при вечном изменении и обновлении; так и двое совокупляющихся: в общем недвижную, приросшую друг к другу целостность являют, а сами бесконечно много микродвижений телесных, чувственных и духовных производят и испытывают. Но тем я, кажется, разрешил задачу постигнуть мир как Эрос — ив самом духовном: в познании. Можем на сем — поставить точку. А уж вторую часть начнем после перерыва

Будеэ уже более легкая работа — Русский Эрос: с материалами (матерями, женским) из литературы, с фактами — ух, и порежемся от души! А то до сих пор суходрочкой занимался ум из ума выводил. Но зато инструмент готов: гомункулюс создан-выведен Человек увиден как Фаллос — Логос, а Эрос — его жизнь — соитие с Бытием. Аминь

 

Часть четвертая Космософия россии

 

Весна

26 II 67. Что значит розовый свет на снегу и деревьях за окном? Что значит улыбка, что мне хмурую челюсть раздвигает? Рот раскрывается, глаза шире, уши лезут на макушку: птичий щебет искрами-иголками влетает Наши поры раскупориваются. Да это же творится обсеменение мира рассеянием- рассеванием света Бытие, набухая, саморасширяясь, дает об этом знать увеличением света, и его снопы бьют, лучи вонзаются, теребят. Это — мужское начало. И недаром во многих языках это время года обозначается мужским родом, der Fruhlmg — германское, lе prmtemps — французское

В России «весна» — женского рода (как, впрочем, и другие времена года, кроме «лета», которое, по существу-то бы, ближе к мужскому, но и то не доходит, а посредине — на среднем роде останавливается. Хотя в немецком и французском и остальные времена года — мужского рода Сама идея Времени — мужская в южных и романских языках, женская — в германских, средняя — в славянских). В России весна — это воды. «Весенние воды» — недаром так чуткий Тютчев обозначил Но раньше — весна света Вот нахмурилось, потемнело за окном — и это женское. Ну да. это она — темень, ночь, тьма, земля, утроба. Матьма и Тьмать Отозвали — к телевизору: вчера купили Там изображается утро и солнце — затем, чтобы люди не взвидели свету живого, заоконного солнца, а глядели на солнце механическое: сразу город свои силки раскидывает, а искусственный соловей — свои фальшивые звуки заводит. И я бегу — к окну, свету за ним, к белой бумаге перед ним. Но, может, это тоже эрзац? Надо за окно — ходить, плескаться. Но и молиться, на него глядючи, — тоже святое дело. Итак, что ж я сделал? Я вырвался из затрагиванья, соприкосновенья, засасыванья от грязной чувственности, от похоти темно-механического мира на меня. Вон мои домашние за окном на лыжах пошли с соседом — это тоже затрагивает! может умилять, радовать, тревожить Все чешет Это — зуд Отстать, отлипнуть — вздохнуть и просветлеть. Зачем? А вот чтоб хотя б раскрыть Библию и наткнуться на такое место о том, как человек-искусник творит идолы. «Будучи смертным, он делает нечестивыми руками мертвое, поэтому он превосходнее божеств своих, ибо он жил, а те — никогда» («Прем Солом» XV, 17)

Но полагают, что человек обретает бессмертие в делах своих изобретениях, вещах, механизмах, книгах Впрочем, это верно он в них именно то, что имеет отношение к смерти, получает — бессмертие Но не вечную жизнь От бессмертия до вечной жизни столь же далеко и непреходимо, как от смерти до жизни Но каким-то образом внедрилось в нас общее предрассуждение что бессмертие и есть вечная жизнь, что это одно и то же И заботится человек о бессмертии (через славу, деяния, гордыню, потомство), но не о жизни Хотя о жизни нельзя заботиться и пещись — она беззаботна Однако жизнь не нуждается в дополнении — «вечная» В тот миг, когда я живу (дрожу от переполняющей жизни, или в эвфории), я вкушаю высший миг — и остановленное мгновение! Тьфу! Для того тебе свобода от внешних касаний, чтоб предаваться умствованью клевать умом свое мирское влагалище и расковыривать там залегшие сведенья, чужие мысли — и в этом рвении вкушать сладострастие самое, и тот, кто уходит внутрь, входит внутрь, — самое, ей занимается

«Лучше сосед вблизи, нежели брат вдали» (Притч Сол 27.10) Сосед — касаемое тело сейчас, по связи секса Брат — внутренняя близость, по корню, когда-то, но нет контакта сейчас, и он выключен из моего прилегания к мировому телу

 

Асаны истории

27 II 67 Попредисловничаем еще немножко, а там — с богом. В сне сегодня видел Бочарова голого Мы где-то вроде казарм Вызывают на смотр — на выпуск Бочаров ходит бодреньким, розовеньким, голеньким, как всегда, застенчиво веселясь. Пожимая плечами, стыдливо рассказывает, как сегодня

с утра ему довелось впервые лишить невинности девицу. Потом вижу пишет бодро в записки свои А я в хмуре и в старе. Вчера были у них — и вот оживилась и на поверхность вышла затаенная ревность кто точнее жизнь проживет и промыслит/ То было во сне предутреннем.

А при пробуждении в полусне разодрал воздух писк кота — и помыслился крик младенца и веселый говор мальчика Как явился в мир избыток света, солнца. И веселый щебет — это розовый луч И оживилось прежнее умозрение! набухает фалл, наливается, раздвигает стенки жизни И если в первой части рассуждения о русском Эросе главным было разработать умозрение человека как фалла и его статического состава из стихий, то теперь надо увидеть человека-фалл в продвижении, в соитии с миром, — те жизнь как соитие рассмотреть Но и история как набухание человечества в разные общества, — разные виды соитий являет разное прилегание индивида и целого, разные асаны (тоже позы соитий, как в Кама-сутре. где — через битье, где он — заяц, а она слониха, как в России. она — лохань и прорва, а мужской дух мал и оттого мечется) Отсюда — специфическое общественное обустройство, перипетии классовой борьбы- разные фигуры хоровых ель, соитий высшего пилотажа

Вот в эти края мое плаванье пойдет, зов в которую даль я почуял, подойдя утром к деревьям и нюхая весенний дразнящий ветер Да, никуда не сдвину тело свое — пусть здесь прирастает (в отличие от прошлых весен и позывов к телодвижениям) и не удручаюсь этой прикованностью, как раньше. Зато постранствую в воображении и умозрении в сексуальность. И давно опять тянет об историю подрочиться: об это свертывающееся (когда в глубь идешь веков) и развертывающееся (когда ближе к нашему времени) влагалище; какое сладострастие — опробовать духом, продвигаяся, как Данте, по ее кругам и раздвигая складки и завесы, проваливаться с замиранием духа и щекотом в паху на новые ее этажи и сферы — и там снова рыться, рыться, пока не найти узкий, впритирку, проход в новую ее внутреннюю полость — в новое измерение бытия! И какой экстаз, когда проход этот найдешь и, как в оргазме! «Эврика!» — кричишь (Недаром и Архимед возопил это слово, во влагалище ванны сидя) Следопытство, искательство, география и геология, археология и история («рыться, в хронологической пыли бытописания земли»), как и хирургия и медицина, все эти осмотры, опыты, исследованья, — то все сладострастные вдвижения и въосязания

О! наука, значит, не эролишенная, как и е — не умалишенная (во, б, боюсь слово полностью написать, в предчувствии обысков, о чем говорят ныне, и как бы, пришив порнографию и нецензурные слова, не отобрали мои умозрения?) Конечно, какой образ мы имеем о науке, о том, что она делает? Это — проникновение в тайны, луча во тьму, в манящее неизвестное И недаром детей (которые суть эротические мембраны, лакмусы и барометры Эроса: сколько его в какой сфере бытия?) гак влекут приключения, путешествия, плаванья, география, следопытство, джунгли (плаванья — особенно, ибо дитя — из воды водяного пузыря в матери вышел. Да и мой образ отправиться в плаванье духа — ту же родность качания на водах имеет в подоснове), где страх и дух замирает от неожиданностей, — это щекотка духа, как дети любят и страшное в сказках, и телесное щекотанье Любят они рассказы о чужих странах, но не статично, а как путешествие и опыт человека, т. е. сюжетно! Ибо сами они — штопоры, навинчивающие бытие на себя, следопыты, стенки бытия раздвигающие. И их любопытство, «сто тысяч почему?» — это набухание человечка-фалла, его пища и все новые и новые касания «А почему это?», «А почему так?». Это луч за лучом падает на предмет — и вот он весь освещен и облюбован. А первый вопрос — это как луч из-за горизонта вышел и упал на это дерево, это зацепка и любовь с первого взгляда. Внимательный и верхогляд — это разные склады э р о у м а: один чует глубину в каждой точке и ее преследует и раздвинуть щель в бездну хочет: как фалл он — тяжел, загребист и засосист; а другой — летуч, зрит многоточечность бытия и объять необъятное хочет: он женствен и нежен, это, скорее, фалл-влагалище2

 

Отцы и дети

Чтобы любовная игра жизни как внедрения человека в народ могла состояться, наличный люд в каждый момент должен (как в игре сговариваются) разделиться на мужскую и женскую партии! Кстати, напряженный сюжет (и детектив) оттого обладают неотразимой завлекательностью (по сравнению с аморфными хоть и глубокомысленными описаниями и медитациями) и для взрослого, старого и учено-мудрого, что в нем штопор, Эрос вторжения, захватывающий азарт держания и напряжения была не была — риск первого прободания, завоевания жизни — женщины Твой дух закручивается в стержень, затаивается дыханье, и замирания чувствуются. Сюжетмужское описания — женское в литературе При остросюжетном повествовании мужчина ощущает бодрую волну и начинает пульсировать в такт с ней, ощущает себя дважды мужчиной, а женщина, читая сюжетное, ощущает, как забирает, нутро проникающая туда энергия и воля. Уж раз ангелы от скуки бессмертия, лишь чтобы вечность проводить, — перерядились в род людской, приняли воплощение и связанные с ним теребления и радостей и страданий (т е. приняли касание, ощущение, что есть простая суть секса и Эроса), то в этом тереблении кто-то должен принять роль беспокоящего, а кто-то — субстанции И вот, земную жизнь проходя до полови-ны1, человек — набухающий фалл, теребящий, беспокоящий А потом — беспокойный, желающий неизменного, сохранения. До полжизни человек (будь то мужчина или женщина по органам) мужчина, потом — женщина. И конфликт детей и отцов — это в подоснове полярность мужского и женского Старые и их дела окружают вступающего человека — как объективная действительность, материя, ограда, истина (естина, то, что есть). Тесно было в церкви: яблоку негде упасть; но вошел городничий — и сразу раздвинулась толпа место появилось. Каждый человечек вступающий — и есть такой городничий. И с ним в материю и истину входят дух, риск, воля, случай, труд: труд и есть в чистом виде е, раздвиженье бытия — как ветер и луч Каждое общество имеет свой строй — те тип и позу соития, в котором и мужское и женское, молодое и старое испытывают стройный coitus и одновременное и взаимное удовлетворение Всегда по идее на стороне мужского, молодого, должно быть больше энергии Но место тесновато: место, напротив, должно быть занято старьем, у которого сил должно хватать не на поиск новых миров, идей, каналов деятельности, но на сохранение завета и орошение его бордовостью молодого-зеленого. Тогда соитие протекает в обоюдной притирке и блаженстве: и та и другая сторона ощущаю г силу и красоту партнера и свою Заповедь первая Бога людям была: «Плодитесь и размножай-тесь1» — и то еще до 10 заповедей, которые уже не прямо божьи, а иророковы (Моисея), и тем более до многих новозаветных предписаний И пока этот приказ не отменен Лишь с XIX в (Мальтус) и в XX в забили отбой: земля, мол, тесна. Но это явно из нечистых уст опасение и слово, эгоистически-диавочьское, змее-сатанинское искушение. Сад эдемский густо был засажен, и деревья и плоды, качаясь, могли касаться и созерцать божию благодать и красоту, разлитую в соседе Густо было творение (за 6 дней), да и в Ноевом ковчеге спасения — в тесноте, да не в обиде жили и чистые, и нечистые пары Значит, это заповедь твари множиться так, чтобы все стали друг через друга ближними и соседями, а жизненное пространство — не людская забота. И недаром гордый люциферный германский дух поднял мятеж. и сам захотел познать и устроиться в мире: взял на себя прерогативы Бога и занялся не своим делом «жизненного пространства».

Аллюзия на первый стих «Божественной комедии» Данте — 26 XI 89

Итак, в порядке мироустроения — что с каждым поколением большее множество и масса тел-существ человечьих входит в мир: чем он старее становится и устойчивее, тем больше нового в него войти должно. Если каждый душа-человек — лучик, пламешек, то все больше прометеевых огней — эроумов и трудов — должно лизать распростертую материю-матерь Естественно, что и старые дольше жить начинают- молодому множеству огней должна противостоять возрастающая огнеупорность мира. И молодому нынче дольше разгораться надо: учеба, воспитание — дистанция бега с препятствиями длиннее. Зрелость позже наступает

Одновременно отмечаются акселерация, ускорение: года на два созревают раньше в сексуальном и цивилизованном смысле. Но оттого, рано, до времени, созрев, — так мальчишками до старости проходят: «маленькая собачка — до старости щенок». Мельче, дробнее огни стали — из-за компенсирующего их множества. И это так и надо

Из поколения в поколение идет жалоба на измельчание душ и существ И на это, верно, есть основание

Вопрос такой: когда от первоЧеловека Адамо-евы пошло потомство, то входила ли в каждое тело, в новое существо и новая, равновеликая Адамо-еве — душа? А если да, то откуда она бралась? Значит, параллельно умножению тел множился рост идей и ангелов, субстанций — множилась вечность, что ей не присуще?.. Похоже на истину дробление одной Адамоевиной души — и последующее ее распределение на поколения, народы, индивидов И это не от скудости бывшего хозяйства и от режима экономии, а оттого, что нет нужды людям в новой Идее и принципе жизни — сверх Адамо-евиной. Когда же понадобилось внедрение новой идеи, вошел в человечество Бог-Слово — Мессия. Значит, в ожидании человечеством второго пришествия и Мессии — таится именно ожидание новой Идеи, нового, третьего организующего принципа бытия

 

«Плодитесь!» и «покайтеся!»

В самом деле, после Адамо-Евина1 принципа «Плодитесь и размножайтесь!» Христов завет явно в иную сторону направил Цель — в рецессивную: вину перед старым ощущать. Не умножение бытия (ибо это — умножение грехов), но безразличие к пложению и размножению: остановитесь, одумайтесь и покайтесь, ибо близок час, и последние времена..

С тех пор две Идеи сквозь нас проходят: «Плодитесь и размножайтесь!» (пусть и в поте лица трудов Адама и в муках родов Евы) и «Остановитесь! Одумайтесь! Обратите взор не на жизнь телесную, но на духовную!» И это было воздвиженьем второго яруса для дальнейшего беспрепятственного умножения человечества: телам стало не хватать душ, стали задыхаться. И вот как прежде Вавилонский столп стали телесный строить, так теперь отправили взоры в небо, в ангельский мир и с мольбой в поход за душами пошли — в надчеловеческий слой бытия. И в итоге — пошла культура духа развиваться: мысль, переживание — как отвод телесно-порождающего изобилия, эроумов и трудов людей. И как волей Божьей источилась вода из скалы (в Ветхом завете), так теперь молитвами людскими установился постоянный обмен и переход между уровнями: ангельским и человеческим, так что жесткая математическая необходимость Адамо-евина деления (какая часть мировой души падает ныне на меня после всех поколений?) дополняется свободой воли, моим усилием расширить мир, — и вдруг на меня извергнется сноп божьей благодати, и я прозрею не свою частицу и место под солнцем, а всю Истину мира, и бытия, и я, ничтожно-малый, ее вдруг вмещу

Недаром я опять прибег к эротическому образу: ведь именно в соитии исчезает наше предварительное статическое различение большого и малого, как и неясно в его высший миг становится: себя ли, ее ли я чувствую, и теряется жесткое различение мужского и женского, которое есть тоже лишь предпосылочное рассечение бытия — для нашего непосвященного будничного понимания. Ведь, положа руку на сердце и ум: нам непредставима жизнь Адама до рождения ему из ребра его Евы. Ну чем он мог быть занят? — Так же, как нам кажется скучной жизнь Бога и ангелов и вечной Истины. Когда же извлекли из ребра его жизнь (Ева — по-древнееврейски «жизнь») и он стал ее толкать (в Бога душу мать: Ева — из ребра — его душа; значит, в сожительстве с Евой Адам совокупляется со своей душой), — вот це то життя гарна стала

То есть «единое», «сущее», «бытие» — как оно там, что такое? — нам невнятно. Даже «всеединое» — вот уже понятнее, ибо в нем двое. все и единое — и могут друг другом заниматься. Но в то же время по высшим нашим мгновениям мы подозреваем — об исчезновении различий и раздвоений, и оно знается, но не представимо и беспредметно; так что о нем нельзя сказать, что это — то (например, единое, жизнь, Бог), а мы — другое, и его в себе чувствуем; а это — °о? Ом, О, X9 — как в восточных идеях о Дао и Пути спасения..

Вообще заповедь «Плодитесь и размножайтесь!» о росте от малого, пустого к многому говорит в последовательности времен

В восточных идеях сразу, мгновенно сосуществуют и изобильное бытие, и идея прекращения кармы и цепи рождений (т. е. Адамоевин и Христов принципы- «Плодитесь!» и «Остановитесь!» — в сосуществовании и большем мире там обретаются, а не в жестокой смене и взаимных унижениях, как в Европе). Но, увы, пока сегодня мысль блуждающая, бессюжетная идет: обнюхивает и прищупывается — еще не завелась, когда уж закрутит и сама понесет. Это отчего так? От беззлобья и без-любья

Вчера с Бочаровым — спросил его! а вот Достоевский не мог бы писать, если б не хотел что-то доказать, оспорить — т. е. без раздражения. Следовательно — на людей, и без печатания он не мог бы. Толстой, скорее, мог без печатанья- из любви к просто процессу мышления и описания Еще больше поэт — Пушкин! просто приступало к горлу, и изливался, как птица: «Я песню для себя пою». Мне тоже — на беспечатье — так пристало: не может мне быть возгорания и стартера от контакта еще с человеком. Сейчас же я начинаю, после перерыва в полтора месяца, где больница и операция, - не имея напора, а просто боясь пустоты: с чем же я останусь, коль не буду по утрам умозреть под бумагу?.. И хоть умозрений мало состоялось, но обряд соблюден, и чувствую себя более-менее при деле

 

Полис и эрос

28. II.67. Ну что ж? Разве что пожертвовать мыслью ради воли..

То есть я сел за стол, а мысли в голове нет. Можно отказаться на сегодня писать. Как только впустил это послабление, тут же на меня набросились коршуны из теребящего мира жен и издательств. Распушат. Как-то надо спастись. Припомнилась радость от усилия воли. И вот я крепче всаживаюсь в стол и напрягаюсь

Но сам еще пуст: я просто волевая форма для возможной мысли, но ее влага не снисходит. Так что ж? Раздрачивать дряблое мышленьице, что еще во мне шевелится, — лишь бы волю насытить? А ведь ей совершенно все равно: выложен ли будет храм ее усилия идеями-мрамором или мненьями-пластиком-заменителем

Главное, что ее усилье очерчено и оформлено. Даже наоборот: если б пошла мысль высокая, она б влюбила меня в себя и повлекла бы за собой на край света, лишив меня своей воли, — так что воля-то бы и рассеялась и не получила удовлетворенья. Это Кант видел: забота матери о дитяти своем не есть поступок нравственной воли, ибо мать любит и заинтересована. Когда же я даю рубашку чужому человеку, здесь нравственный закон насыщается

Но это значит, что устройство общества таково, что оно по идее исключает любовь и избирательность; его киты. безразличие, равенство и заменимость всех связей, от } ношении, касаний: моей рубашки к чужому телу, моего тела — к безразлично какому телу, т. е. оно — за проституцию

И естественно быть идеальному обществу таковому: ведь именно благодаря безразличию его установлении и полной бескровности и отрешенности от плоти, любви и симпатий, — любые любви, связи, уникальные привязанности могут под его эгидой и крышей вольно установиться. То есть при очищенном от Эроса Логосе — Эросу наиболее вольно живется, и непринужденно устраивается он на свете, как ему естественно и пристало. Представим, что логичным, государственно-почтенным был бы объявлен один вид Эроса (например, зарегистрированный брак) и нелогичным — другой; тогда бы смешались ремесла Эроса и Логоса, и оба душили б друг друга

(Но зато в такой притирке было б их объятие и шло соитие, — так что, может, так и надо и самому Эросу: вечно заигрывать с Логосом. Как раз безразличие и полная свобода друг от друга им обоим убийственна: тогда Логос бесплотен, бессодержателен, безжизнен, бессмыслен. А Эрос — туп.) Итак, независимость строя и порядков общества от любви, а, значит, пристрастий: любимчиков и постылых — обеспечивает Справедливость

Но это верно и хорошо как регулятивный принцип: т. е. Как требованье гражданского общества к себе — чтоб так чиста и прозрачна была его форма, в которой любое возможное естественное сочетание людей по любви или отвращению могло б непринужденно складываться без помех. Когда же социум видит в такой организации не предпосылки, не внешние условия истинной человеческой жизни, но распространяет свои пределы и полагает, что сама Жизнь должна иметь своим содержанием egalite, liberte, fraternite, или даже «Кто не работает, да не ест», если бы эти принципы не провозглашались, а и практиковались — это значило бы, что несправедливо, если не работающий ребенок ест, если для жены я муж, но всякий гражданин определенной комплекции и возраста и состава души возможен ей как муж: что любой матери можно любого сосунка к груди поднести. И это и делается, когда мать современная бежит на работу (чтоб быть полноценным гражданином) — и лишается молока Зато отпускают донорское молоко — нацеженное из разных грудей и простерилизованное (вот прообщественное и справедливейшее молоко! — зеркало fratermte, egalite u liberte) Но у ребенка — понос: его существо-то избирательно и бунтует Тогда обобществленная мать не заботится о том, чтоб себя раздоить и дитю вернуть ему присущее, но, не веря инстинкту и себе, но веря науке и правилу, — бежит проверять и несет к врачу ребенка — будто он виноват, его умное избирательное существо и чистая жизнь, что не соответствуют они стерилизованному бытию цивилизации. Точнее это бытие хорошо — и пусть себе царит вовне — это его дело, и когда оно довольствуется внешним и не претендует на нас, — даже удобно Но не допускайте его внутрь в тело и в дух Не превращайте принципы теоретического разума в нормы практического разума Кант недаром резко разграничил их сферы, дав потому каждой деятельности простор без помех Ого! Оказывается, я что-то люблю и против чего-то протестую! А то вчера у Нат Алекс сетовал, что мышление мое на беззлобьи и безлюбьи- лишь бы время проводить из себя — в себя, чтобы усадив себя на несколько часов за стол, не приносить зла; так спящий — безвреден

Но здесь прозрачно, вроде бы о Канте глубокомыслю, а на самом деле пробую рассудить вчерашнее — вечерний спор с мадонной в рейтузах — молодой ученой женой и полукормящей матерью

Однако в ходе этого спора с женой — рассуждения о легальном и моральном, по Канту, поступке, — прорыто еще несколько метров в штольне нашей проблемы: жизнь человека в обществе — как вид соития

Идеальное устройство общества — это та или иная организация буйного Эроса — прибытка, входящего через него в бытие: новых существ, любвей, ненавистей, пищи, идей, войн — льются потоком из его рога изобилия твари, а попробуй отрегулируй их, справься, чтобы не толкались и не теснились — или чтоб толкались в нужную сторону! История — это возня, гребля Полиса с Эросом. И все попытки идеальных мироустройств в двух направлениях идут: соединить Полис и Эрос — или разъединить. Платон, Мор и утопический коммунизм (особенно Фурье) — чтоб соединить в единое русло и устроить тотальное бытие как бы грандиозную государственную семью. Платон — в труде и любовно-семейной жизни видит лишь подсобное хозяйство для государства мудрецов и воинов. Фурье — напротив: хочет устройство сословий, союзов объединений в обществе создать как серии по страстям — на основе того, что у одних родство влечений к садоводству, у других — к машине и т. п., и использовать страсть людей как производительную силу Например, чтоб провести грандиозную операцию по орошению Сахары, вызываются несколько красивейших молодых женщин и мужчин, и за ними устремляются те, кто любит их, за этими же те, кто в свою очередь их любит, и так миллионные трудармии, собранные по страсти, — и трудиться будут, соревнуясь из любви и стараясь отличиться..

Но и Платон, и Фурье создают тотальность из Полиса и Эроса. По другому пути пошло формальное право (Рим) и теории естественного права: Гоббс (Левиафан), общественный договор Руссо, категорический императив Канта. Их принцип: чтоб Полис и Эрос не мешали друг другу, а каждый занимался своим делом. Хотя тотализаторы Полиса и Эроса заботятся о теснейшем их объятьи и взаимопроникновении без роздыху и дистанции, они тем самым глушат самость сторон: мужского и женского начал, молодого и старого, их полярность и, значит, силу притяжения. Кстати, здесь видно, как сходятся теории Эроса и Полиса у Платона. Тотальное государство идеального общества — это воссоединенный андрогин — в непрерывном объятьи, где уже пол и страсть теряются и не имеют значения, так что любовь-товарищество между мужчинами — «стражами» и мудрецами, что без телесного плода и порождения, — становится адекватна и даже важнее любви, род людской продолжающей. Значит, Платон сродни и Позднышеву в «Крейцеровой сонате», поскольку выше всего ставит воспоминания об истине и осуществление Цели, а не продолжение рода людского; во всяком случае ставит достижение Цели и Истины в независимость от продолжения рода. В этом смысле Библия и иудаизм прямо ставят исполнение завета — т. е. достижение цели — в зависимость от продолжения рода: «Плодитесь и размножайтесь!» В космогонии греков (Гесиод) этой заповеди нет — и вообще до людей не дошло. Точнее: у греков вначале порождение, а потом — творение. То есть первые божества, первоначала, возникая, порождают друг друга эротическим путем: Хаос, Океан, Эрос, Ночь, Гея, Уран, Хронос и т. д. Зато люди — сотворены: в рассказе о смене веков — золотого, серебряного и т. д. («Работы и дни»); и несколько раз сотворялись заново богами, а не сами распложались

В библейской же космогонии сначала — творение (креационизм), а потом порождение. И хотя и здесь Бог, как и греческие, насылает на род людской стихийные бедствия: потопы, пожары, моры, язвы — но никогда не истребляет род дотла, а сохраняет ниточку для продолжения рода (Авраам, Ной, Лот); а когда она донельзя истончалась — до того, что остались отец Лот с дочерьми, — позволял даже совокупление отца с дочерьми, лишь бы семя не пропало… И в христианстве когда-то будет 3-я Идея (2-е пришествие)! А до того роду надо сохраниться Хотя, точнее человеку — бодрствовать, ибо неизвестно, когда придет Сын Человеческий, так что здесь, наряду с идеей возмездия и искупления, смазано перенесение в будущее и возвышена идея достижения цели, жизни по истине не когда-то, а сейчас и именно тобой Так что, по христианству, род людской мог бы и вовсе не продолжаться, если б люди (человек) дерзнули осуществить истину сразу, а не делая себе лазейку из потомства- не мы — так они… Итак, тотальность Полиса и Эроса у Платона грозит задушить Эрос Это подчинение молодого — старому недаром у него Истина — позади и через воспоминание идей достижима Аристократ он и возлюбивший Спарту И всегда у него юноша склоняется перед многоопытным мужем — Сократом У Фурье, напротив, — такой разлив страстей молоди, который в строе общества уже не имеет препятствия (а значит — партнера по соитию), и Эрос направляется в бесчеловечье: в космос, труд, преобразование природы Но тогда получается жизнь, лишенная духовности, а наполненная лишь сексом и трудом Соитие человека с человеком перестает быть страстно желанным, мощным, направленным актом, ибо оно нисколь не трудно Направление же Эроса в Космос, т е. в безбрежность, — тоже рассеивает его. Так что люди в обществе Фурье получаются радостные, нежные, чувственные, — но все более дряблые, как жители тропических стран — на помочах у природы, или как прекрасные, но вялые «злой» в обществе будущего в «Машине времени» Уэллса Разъединение же Полиса и Эроса — в римском праве, да и в христианстве речение- «Богу — Богово, Кесарю — Кесарево» — римским духом формального права напоено; но это соблюдение внешних приличий не затрагивать границ друг друга — допускает бесконечное развитие каждой стороны внутри себя, в своем измерении, и даже стимулирует рыпаться не в сторону отобрания рубежей, пограничной области — те. как если бы Бог рвался отобрать Кесарево (что и случилось в католицизме), так что оба стали бы все на том же одном поверхностном уровне жить распределять одно и то же бедное богатство, — но разделение сфер стимулирует саморазвитие и углубление, так что и свой домен получается не от сих до сих, а от сих — до бесконечности

Германский дух в Лютере еще дальше провел принцип формального разделения и расчленения всего: веры, науки, власти, любви; развил науки, изобретательство, всякого рода производство (Германия — духовное производство, Англия, Америка производство вещей). Шибко же социальный французский дух, выросший на тотальности католицизма, усилия направлял не в стороны от границы разделения сфер, а на переделку границы, на перераспределение одного и того же Так и топтались около рубежа сфер в борческих объятиях сословий — в тесных соитиях революции и перетасовок: все меняли позы, асаны, приемы этих «опасных связей» Во Франции редкий тут нетотальный мыслитель — Руссо Недаром он так близок германскому (Кант) и славянскому духу (Толстой). Но и он Робеспьером был понят тотально-католически Итак, германский мыслитель Кант в теории разделил формальные теоретические принципы и нормы практической жизни, а английское государство произвело разделение властей законодательной, исполнительной и судебной, при котором они сохраняют самостоятельность и могут пышно развиваться, и в то же время в контроле друг за другом — время от времени их соитие совершается Происходит оттяжение Эроса Разрывом формы от существа дела, порядка от связей ближних по родству, пристрастию и избирательной любви — устройство общества создает вакуум, неприлегание — дистанцию для поляризации и притяжения В России еще больше независимость общества, государства от народа, т. е. Полиса от Эроса Полис, государство снято Петром с чужого плеча европейских — немецких империй, а общество — с французского света скроилось (недаром и язык там французский), а под этим спудом сама собой, в гигантском подполье всея Руси оказалась и Старая Русь, раскольничья, и естественная жизнь народа — натуральный быт. Недаром столь жесткое рассечение проводит Толстой между формами и условиями существования в обществе: законами, словами, науками — и живой жизнью, независимо и вольно текущей («Казаки», «Война и мир») Когда же их сцепление и единоборство: «Анна Каренина», «Воскресение», «Хаджи-Мурат», — тогда-то в этом соитии такая мощь борьбы и оттолкновения и такое ее сладострастье, трагедия и безвыходность, какие возможны между мощными самостоятельными сущностями и даже потоками бытия. И оттого столь сладострастно и иссякающе-кроваво их праздничное сцепление, что в буднях форма и слова, и порядки и распоряжения государства — сами по себе, «особь статья», а жизнь и любовь людей народная — сама по себе, так управляются… Бурная пустая бумажная активность бюрократического государства есть тот заслон, что обеспечивает безмятежность бытия, пассивность и блаженно-созерцательную лень и ничегонеделанье народу — непотребному, в смысле: с минимумом претензий, потребностей и запросов Постоянного соития народа и государства в России нет; напротив — меж ними дистанция огромного размера и вакуум, который время от времени прорезается вспышками кроваво-любовных пристрастий, когда учиняются кровосемепускания то со стороны народа (Смута, Разин, Пугачев, пожары, революции), то со стороны государства (Грозный, Петр, раскулачивание и чистка от «врагов народа»)

У Солженицына в «Раковом корпусе» ответ. Работник Русанов любил «народ», но очень неприятно ему было «население» — грубое, живущее, рожающее, толпящееся, сквернословящее «население» — то, что само собой плодится и размножается и никак не дает сотворить себя по воле и подобию начальства И Слово России Литература) — в этой щели между Эросом (народом) и Полисом (государством) обретается И в нем всегда два адреса и два голоса, двунаправленность (от Радищева еще) У Лермонтова в «На смерть поэта» две интонации, два адреса «Зачем от мирных нег и дружбы простодушной / Вступил он в этот свет — завистливый и душный? «(тут «он» — как «ты») Но — «А вы, надменные потомки! «То же и у Некрасова в «Размышлениях у парадного подъезда» две части — два адреса — две интонации

 

Культ Татьяны

1 III 67 Вот мне подкинуло вовремя Цветаеву «Мой Пушкин» — для возгорания, влюбления, озлобления. А озлобление началось (вместе с В. В. Розановым) на русский культ Татьяны — У других народов, в крови и плоти французов, у их колыбели, как мифы — модели для всякой возможной любви стоят кроваво-семенные Абеляр и Элоиза, смертельно упоившиеся любовью Тристан и Изольда, а потом Манон и де Грие — везде осуществленная любовь, кровь и могила, у итальянцев — Франческа и Паоло, у англичан — Ромео и Джульетта, Отелло и Дездемона — все осуществленные и плотяно-кровные, у немцев Фауст и Гретхен — оплодотворенная, у нас же — словно касты разные мужчина и женщина — неприкасаемость проповедуется Татьяна и Онегин, Настасья Филипповна и т. д. Задан образец любви как оттолкновения, разрежения — создания пространства пустоты, вакуума, — и чтобы тяготеть на расстоянии Руси — в разлуке Но тут как бы воля русского пространства отклонить вертикальное всемирное тяготение (у нас — к центру Земли) и превратить его в плоскостно-горизонтальное чтоб все стремились друг к другу и этим океаном душевности была бы спаяна Русь в единство — покрепче всех застав богатырских Так что пушкинская Татьяна воистину выступила как «устроительница», «мироупорядочивающая» (что и значит по-гречески ее имя) она дала модель для устроения русской Психеи

 

Мужья россии

2 III. 67 Глядя, как сына обряжали в школу, как мать пуговицы ему на пальто застегивала, что сам может, — понял, какой Эрос балованного ребенка творит: мать теребит его, этот фаллик, это тельце, непрерывно задевает: заботой, замечаниями, мелкие обкусывающие волны любви рябью все заливают Большие волны — как редкие — дают просвет и вздохнуть — паузу и очухаться Непрерывно ласкаемый и заботимый, ребенок — словно голый в мир выходит человек-то вообще гол по сравнению с животным — так этот еще голее. обрезанный, чуткий и пугливый, ибо и покров сам свой не может содержать нуждается, чтобы ему пуговицу застегнули и досадливую заботу устранили В аристократии создавалась действительно особая новая порода рода людского — дальнейшая ступень беззащитности и утонченности ткани и состава Недаром они породой, породистостью, голубой кровью гордились А голубая кровь — это голубизна прожилок сквозь тонкую белую кожу — тонкокожесть — значит, еще один защитный естественный покров содран, скальпирован с человека — и ему его надо восстанавливать искусственным путем через власть, ум, обаяние, святость, любовь, обожание — сделать себе слой — воздушную подушку от резких касаний мира — руками и заботами грубошерстных

Но ведь та окруженность заботой, ни на секунду не оставленность на себя, что у балованного ребенка и аристократии, сегодня вершится над каждым горожанином Он весь в обслугах — «удобствах», лифт, газ, вода, электричество, телефон, отопление, автобус, магазин, парикмахерская, телевизор, транзистор, газета — т. е. не предоставлен себе наедине с миром, нет меж ними прямой связи, а вклинился посредник — эта кожа, через которую и не продохнешь до чистого воздуха, не вырвешься в вольный космос Потребности и отправления самого распролетария сегодня разветвленное, чем у короля Артура ему больше надо, а обслуживает его фактически, в силу разделения труда и обмена, весь мир от Ямайки до Исландии, ничего-то сам не может, как Илья Обломов А через рекламу эта материнскиизбаловывающая забота и щекотание цивилизации — уже просто нагло навязывается и прет на человека» насаживается на его зуб (зубная паста), улыбку (массаж), глаз, слух — все завербовано, отобраны и перекрыты каналы сообщения с бытием, — и главное, человек начинает теряться, что важно и что неважно Он скорбит, что нечем уплатить за телевизор, и не замечает, что скорбеть-то ему нужно, что естественные, божьи ему дары: зрение, слух, воздух и свет — благодаря приманке телевизора у него отобраны и что попался-то он не на живца, а на мертвеца — на механического соловья И в этом отличие кожи цивилизации (ее забот о современном человеке), этой механической матки, от кожи, что создавалась вокруг аристократа из живого труда» людей и дворовых Его касались живые руки брил цирюльник, а не электробритва, возили лошади пахнущие, парные, ржущие, машущие хвостом, а не бензинная, пластиковая, скрежещущая железяка поезда, готовил повар — гастроном, а не закусочная-автомат Да что там аристократ! Еще более простой крестьянин окружен живым влагалищем вселенной и в ней прорастал и жизнь проводил в живом соитии: с землей, огнем, воздухом, рекой Единственно еще детям через матерей достается в живой ткани вселенского вместилища пожить, но тонка и все тонкостеннее становится и эта кожа. И сама женщина в наш железный век, стиснув челюсти, лезет, торопится ожелезнеть, стать механической. Беременная мать, начитавшись ученых книжек, мнит, что у нее лопнул пузырь и потекли воды, — и торопится на анализ, кресло и кесарево сечение: чтоб железом до времени — семимесячного из ласковой тепловлажной утробной рубашки — извергнуть на холодный свет (не дай бог живые муки родов перенести!) — и вот еще два самых святых и неприкосновенных месяца жизни Молохом у Бога отвоеваны — благодаря развращению — цивилизации матерей. А затем тут что? Торопится сбагрить его со своего молока — на донорское, среднеарифметическое, механическое; чуть что — к врачу и на анализ. И не от злой воли, а от глубоко привитого неверия в себя: я ничего не могу, а цивилизация — все

А постыдный самоубийственный торг женщин за освобождение от «рабства» кухни, пеленок1 — чтоб уж ничего живого дитя, войдя в мир, не получало, а все — механическое!. Где ж быть и родиться потом в юноше и девушке любви — единственной на всю жизнь, когда с детства он ко взаимозаменимости приучен: материнской груди — и соски (соска — первое знакомство с ложью мира), слов воспитателя на зарплате — и игры с отцом, котлеты домашней — и столовской. Ведь в плоть и кровь этим вводится — как шприцами противоэпидемических сывороток — принципиальная проституция: неразличение настоящего и поддельного, живого соловья и механического Вот и предпосылка для мены жен, разводов: не та — так другая, все — одинаковы!.

Особенно жертвами этого стали американцы. Всего за полвека-век народ, составленный из самых мощных земно-кровных особей — именно особей, а не половинок (полов-сексов): крестьян, моряков, которые, оторвавшись от пуповины родных влагалищ — от матерей-земель Старого Света, отплывали уже как восстановленные первые Адамы на Новую Землю — и жили в суровости, без женщин; а потом, когда те добрались (как Адаму Еву Бог выделал), строго патриархальная пуритански-библейская семья и нравы установились: будто действительно быт первого тысячелетия до нашей эры повторился, времен Авраама и Иакова, и вот не успело и поколения смениться, как создали себе мощным трудом такого Молоха, Змия, Ваала — искусителя и казнителя — в лице совершеннейшей цивилизации, изощреннейщих удобств, рекламы! То есть грандиозную механическую матку себе заделали, что насела на них, некогда живых, суровых, патриархальных, мужикоподобных с грубыми руками, — как шлем на электрическом стуле И очумелый патриарх пронизывается снопами токов — от политики, машин, биржи… Итак, грубый пуританин, выехав из Англии с завистью к лордам и аристократам, — во всех трудах своих, видимо, безотчетно хотел создать себе такую же райскую жизнь среди удобств и услуг: чтобы в пику лордам: что? видали? Я то же, да еще лучше создал

И да: он создал, только нетерпеливо быстро, ускоренно, не дожидаясь, пока растение само дорастет, а искусственно и мощной силой вытягивая стебель. Ну а то, что не получило достаточно естественного солнца и соков земли, — неизбежно отдает резиной и жвачкой: безвкусный хлеб, консервированные фрукты и подобная духовная культура бестселлеров Голливуда и дайджестов

Да, но все это насело на здоровеннейший народ из отборных особей с грубыми мясами и густыми кровями. Такой устойчивый, медлительный состав и могучий остов нации не заметил, как оказался в плену у пустоплясов, в свистопляске цивилизации, которая насела на него и наяривает, и откалывает, и раздрабливает. И сегодня, в середине XX века, начинает доходить, что же случилось из этого напряженнейшего противостояния тысячелетий (библейская патриархальность крепкого толстокожего фалла — и совершеннейшая механическая сильно и мелкокусающая и назойливая vagina цивилизации): зачинается ныне самосознание и возможная уникальная, мирового значения, духовная культура. Предчуял ее Мелвилл! во чрево библейского Кита Иона из защищенной комфортабельной vagm Старого Света, среди вещей и идей и политик, вдруг брошен вновь в космос до творения. И здесь — грандиозное увидение: что под покровом тонким истории кит, на котором земля, — шевелится и фонтаны пускает, и играючи, как лодку, эту землю нашу и культуру опрокинуть может. И один человек — муж еще без жены, как первый Адам — Человек, — в сем мире обитает. И тут даже долюди: Ахав — это Люцифер, Сатана, богоборец. «Пекод» — это до Ноева ковчега спасения: се корабль восстания ангелов — на небо. Черный, сверкающеглазый и костяноногий Ахав поклялся возмездием Белому Лебедю — Белому Киту — до-духовному (ибо — Кит, толща вещества), но уже Богу (ибо Белый) И далее мощная животность животворит американскую литературу: и индейцы, краснокожие Купера (идея «скальпа» — сдирания кожи, грубой, защитной, — и неожиданная, насильственная нежность и болезненная раздражимость); и звери, и волки, и Белые Клыки Джека Лондона и Сетона-Томпсона; и омар и каракатица в «Финансисте» Драйзера; и Рыба (новый Моби Дик) возлюбленная Рыба в «Старике и Море» Хемингуэя. А еще раньше: языческая река Миссисипи — в «Гекльберри Финне». Далее — Фолкнер: коровы и кобылицы его (ср. Юла)… Но и здесь же увидены были «Спрут» Норрисом и «Огни большого города» Чарли Чаплиным — сии механические чудища, тысячеглазые Аргусы; в них щупальцами конвейеров и роботов и неоновыми огнями реклам и снопом искр электрического стула — вавилонская шлюха цивилизации насела в этих подвесках и колье теребить и мастурбировать здоровый жеребячий фалл

Если фундаментом Америки были люди-мужи — первые Адамы: они, завоевывая живое лоно огненной, краснокожей земли Америки, создали себе влагалище искусственное, и на их живые тела насела механическая женщина индустрии и цивилизации, — то в России первична женщина-Русь, мать — сыра земля. На ней в естественном состоянии (когда меря, чудь и весь) бродили и лопались «пузыри земли» — полувоздушные-полусырые (но не огненные), бесплотные болотные люди — мужи — духи Но ей, огромной, этого домашнего мало, и она, меж Европой и Азией, евразийка — привечает еще и чужеземца, чтоб взбодрил и дал вкусить: татаро-монгола, его нашествие на себя заманивает, а потом топит в себе — как русалка водяная, засыпает метелями, как потом и поляков, и французов, и немцев. Она-то хочет, ей — ничего, она — бессмертна, а народ-сын — расплачивайся — кровями и жертвами за похоть Матери-Родины

Однако — хаотичность, спорадичность, случайность этих нашествий чужеземных фаллических сил, вспомогательных русским мужам: в XIII веке Русь выгребли, тем, соответственно, своих мужей взбодрили — и они, как здоровы фаллы, оказались на Куликовом поле

А потом опять заснули и дряблы, ленивы стали. Теперь опять ждать: когда-то чужеземец нашествием осчастливит и своих нерадивых взбодрит?. Не вынеся такого беспорядочного сожительства, Россия-мать породила мощного мужа Петра — и этим камнем напостоянно пробила себе целость: в Европу прорубила окно и вышла замуж — за Государство, аппарат, чин, закон. Это теперь постоянно действующее мужское начало, теребящее женщину-Россию. И русская история далее — это на аренелоне распростертой женщины-матери России соперничество двоякородных мужчин: своих — Народа, мужиков, столбовых бар и староверов (русского Ветхого завета как Моисеева закона) против отчасти пришлого (варяги!), заемного, космополитического совокупного мужа Государства (немецкие цари, французский язык «двора», из Германии пришедшая идеология). Последний функционирует аппаратно, методично. А свой родной — разгулами, запоями: разинщина, пугачевщина и т. д., когда, «раззудись, плечо, размахнись, рука!» — гуляет добрый молодец; а потом, когда-то проспится… — приходится с заемным — законным (а не по природе и по любви), зато постоянным супругом жить, И эта модель осуществляется в клеточке русской семьи: русская женщина (Татьяна, Анна) любит одного, живет или замужем за другим — и все трое равно несчастны (как в анекдоте сказано про русский вариант любовного треугольника на необитаемом острове). Но русская женщина чует справедливость того, чтобы жить и не уходить от законного мужа (хотя дозволяет себе телом или мечтанием унестись — занестись в снежном блоковском, разинско-есенинском вихре — с другим), и закон для нее не внешняя узда, но и внутреннее чувство: так нужно; и если зарвалась — чует грех и законность своей погибели (Катерина, Анна). Вот-вот: преступившая русская женщина знает, что это она подговаривает работничка Сергея убить хозяина, соблазняет Пугачева рассылать прелестные грамотки народу христианскому: бить, вешать господ, жечь усадьбы, погулять — как орел: лучше-де, 30 лет, да живой кровью… — и тогда долго еще постанывает Россия в крови, под плетьми, в каторге и ссылке Но в том-то и дело, что у России век долгий — вечность, и не выйдет ей всего прожить 30 лет, так что, как ни хороши орлы, орошающие ее живой кровью, — но надолго их не хватает: недолог эротический акт русского мужчины, на ура, на аврал — на рраз! ребята, навались! а там и шабашить… Так что приходится Руси потом долго век вековать с вороном, падалью с ним питаться, зато 300 лет протягивать — до того, как созреет и слетит на нее следующий орел.. Вот почему так жестко старалось государство сохранять свою мужскую силу не расплесканной: с Петра стали запрещать жениться офицерам, солдатам, потом студентам; чиновникам — жениться по особому разрешению, так что к концу XIX в. по переписи 1890 г. в Петербурге приходилось 131 930 холостых мужчин брачного возраста (от 21 года) на 203 853 женатых, а женщин — 193 497 внебрачных брачного возраста (от 16 лет); девиц 133 764 и вдов 58 000 — на 136 249 замужних Значит, аппарат русского государства, власть — своего рода мужской монашеский орден. Оттуда, как из Замка у Кафки, время от времени спускаются господа чиновники в деревню — опомниться и отдохнуть в связи с тоже неприкаянными девицами Но все равно не дается укрепить эти связи» сознательно оставляется государством треть браков и детей незаконными — чтобы не почуяли люди (и женщины и мужчины) себя, что они прежде всего — семья и семьянины, а потом уж граждане и служащие, нет, личное должно быть подчинено общественному, интересу государства, и потому изредка и загадочно слетают мужчины к женщинам — в отпуск, на побывку, или допускаются на личное свидание, но чтоб не приучались ощущать тело к телу прочно своими, а всегда — высочайше отпущенными, временнооб(в)я-занными Так верность корпусу государства больше, чем верность семье, ибо все — служащие, а лишь две трети — семьянины. Резервная армия холостых мужчин и женщин (как резервная армия безработных помогает жесткую эксплуатацию и высокую производительность труда поддерживать) содержится заботливо русским государством: как рычаг давления и устрашения народно-чувственной жизни, дабы не запамятовали, что она не исконная, но дарованная — божьим лишь попущением, а царским соизволением И так и церковь, и идеология внушали, что зачатие, плодородие — это внебожьи, личные дела. В книге В В Розанова «Семейный вопрос в России» дана интересная историческая справка о развитии в России холостячества: «До Петра I в России холостячества не было. Всякое лицо, достигшее брачного и возмужалого возраста, заботилось о вступлении в законный брак и об учреждении семьи Не женившиеся шли в монастырь, незамужние туда же, или становились черничками, то есть подвижницами в мире Бобыли и бобылки были без всякого значения в населении. Со времен Петра пошли холостяки — сначала только переселившиеся к нам из-за границы, на службу государству, иностранцы, мастеровые, пленные шведы и т. д. (№ — вот образец холостого мужчины — государственно-аппаратный чужеземец. — Г. Г), потом запрещено было жениться детям дворян, не поступавшим в школу и на службу государству.

Число холостых особенно стало возрастать с того времени, как увеличилось и преобразовано регулярное войско (в странах без регулярного войска — в кантонах Швейцарии, например, каждый мужчина, отец семейства владеет оружием и обучается этому без отрыва от семьи и ремесла- армия не повседневна, а лишь в возможности собрать В России же — действительна армия, а в возможности — семья и труд из этих монашествующих мужчин. — Г Г). дети духовенства, не вступившие в школу, брались в солдаты, поместные дворяне в молодости, до женитьбы, призывались на службу и оставались холостыми; состоявшим на военной службе для вступления в брак требовалось дозволение начальства — гардемаринам с 1722 г., служащим в пехотных полках нижним чинам с 1764 г, в конных — с 1766 г., офицерам — с 1800 г, всем вообще — с 1833 г.

В крестьянском населении во времена крепостного права холостячества не было Интересы помещиков требовали иметь в вотчинах сколько возможно больше «тягол», — с каждым браком число тягол увеличивалось, — потому что тягло налагалось на женатого крестьянина Холостяки в деревнях встречались только между дворовыми С уничтожением крепостного права стало развиваться холостячество и между крестьянами В городском населении среди купцов и мещан это явление развивалось медленнее, — в настоящее время и в нем оно не редко Запрещение лицам, состоящим в гражданской службе, жениться без дозволения начальства сперва является с конца XVIII в. и то в некоторых ведомствах, — ас изданием Свода законов 1832 г общим законом требуется для вступления в брак всякого чиновника дозволение начальства В настоящее время холостячество достигает очень широкого распространения не только в высших, но и средних и низших классах населения. Самые причины его стали со временем совершенно иные: экономические, бытовые, социальные, и направления времени — нравственное и умственное законодательство отчасти В зависимости от увеличения числа холостяков растет и число девиц…» (Там же С. 277–281) В связи с законом о том, что чиновнику на женитьбу требуется испрашивать дозволения начальства, В. В. Розанов замечает:

«Поразительно, что даже области, ничего общего со скопчеством не имеющие, не справляющиеся для своих дел и с Евангелием, действуют все-таки в духе скопчества. Тут какая-то магия. Подземный темный огонь, подогревающий снизу и невидимо пласты земли. Что за дело чиновникам до «женитьбы»? Не очевидно ли, что семейный чиновник благонадежнее, устойчивее холостого? Однако нормальным и естественным мыслится холостое состояние Если бы чиновник испрашивал дозволения остаться холостым! — мыслился бы нормою брак». (Там же. С. 280.) Интересна закономерность! что там, где в существовании — акцент на труд и богатство, там семья и деторождение основательны (как в крестьянском хозяйстве — даже при крепостном праве) Там же, где акцент на политику, идеологию, власть, на порядок, — там телесная жизнь и семья под подозрением, но одновременно экономика и производство хромают. Ср. Россия в сравнении с Северной Америкой. В сравнении с другими народами, очень это российская драма: когда девушка, пряча грех или не в силах прокормить, душит, губит, топит, засыпает рот песком, живьем хоронит родившегося ребенка. Детородная сфера жизни загнала в подполье и когда покажется наверх — косой позора ее срежут. Но, с другой стороны, характерно, что в убиении ребенка своего русская женщина чует меньший грех — может себе это позволить и не воспринимает как личный грех (ибо убивает ребенка не она, а стыд, и позор, и бедность, и люди злые ее руками), и совесть ее здесь не так мучит, — тогда как измена мужу мучит Катерину и Анну, как тяжкий грех на совести. Недаром и Анна Каренина так ничтожно мало любит девочку — дитя любви; она, девочка, этим уже виновата — и пусть расплачивается; она есть ее наслаждение во плоти, а наслаждение стыдно и, когда тайно — еще терпимо, но когда бьет в глаза детородной плотью — нестерпимо, глаза бы мои не глядели… Зато любовь к Сереже от нелюбимого государственного мужа — есть плоть ее совести (а девочка — плоть ее стыда) — равновесие ее греху и любимой вине

Итак, погубив чадо свое, русская женщина не страдает так, как когда отдается греховному наслаждению. Недаром Анна позволила себе, при двух детях, покончить с собой — это могло совершиться лишь при том, что она забыла, что она мать, и помнила лишь, что она жена-нежена, неверная и нелюбимая — т. е. отвергнутая государством (светом, законом о браке) и народом (тем, с кем «бросала по любви»)

Отсюда естественно выводится формула: для русской женщины, как правило, необходимы два и больше мужчин; для мужчины — две и меньше женщин. В самом деле: для женщины (России) органично иметь минимум две мужские ипостаси: государство и народ (законный добропорядочный супруг и хмельной возлюбленный). В чистом виде это: Татьяна, Тамара в «Демоне», женщины Гончарова: Ольга Ильинская, Вера в «Обрыве», тургеневские женщины, Аглая в «Идиоте», в «Братьях Карамазовых» Катерина Ивановна, Анна Каренина, Кити, даже Катюша Маслова (Нехлюдов и Симонсон), Маша из «Трех сестер». В развернутом: Земфира, Елена из «Накануне», вокруг которой хоровод: Инсаров, Шубин, Берсенев; Настасья Филипповна, Грушенька, Наташа Ростова, Аксинья в «Тихом Доне», Лушка в «Поднятой целине» — все с хороводами. Для русского же мужчины естественны две, не более, а то и менее — одна — или ни одной. Две — это варианты небесной (чистой, истинной) и земной женщины; или, у Достоевского, инфернальной и рационалистической. Мария и Зарема для хана Гирея; Татьяна — Ольга (для мужского дубля Ленский — Онегин, ибо и в сне Татьяны недаром ей Ленский и Онегин рядом снятся вместе с эротическим символом кинжала-фалла; так что вокруг Татьяны практически три мужчины, да плюс автор — Слово русское, что признается: «Я так люблю Татьяну милую мою»); старуха — Пиковая дама и Лиза — для Германна; Ольга Ильинская и Агафья Пшеницына — для Обломова; Марфинька и Вера для Райского; жена и Лиза для Лаврецкого; Элен и Наташа! — для Пьера Безухова; жена и Наташа — для князя Андрея; Аглая и Настасья Филипповна — для князя Мышкина — Гани Иволгина (пара: ангел — бес); Грушенька и Катерина Ивановна — для Мити Карамазова; Аксинья и Наталья-для Григория Мелехова. Такие же, как! Онегин и Печорин, казалось бы, светские волокиты — имеют, по сути, одну — и прочих, остальных (для Печорина — это Вера — княгиня Литовская, а Бэла, княжна Мери, и та, что в Тамани, это — ипостаси одной, с которой играют). Так же, как известно, говорил о себе и жене Блок: для меня есть одна — жена и — остальная, которой (как рыбы) может быть множество (по-французски использовали бы здесь партитивный артикль: de la femme, а по-английски: a piece of woman). Но меж Народом и Государством: в этой дистанции огромного размера, в этом грандиозном вакууме — для их сообщения между собой, этих мужчин — соперников (а не для России-женщины, которая их и так всех мужиков внимала и понимала), для взаимного изъяснения и торгов — и возникло Слово: литература, интеллигенция как прослойка. Недаром ее так точно Сталин оклассифицировал. И недаром она также носит женское имя — почему-то пристало оно этому вообще-то мужскому духу Слова. По своему положению — всевнимания: и голоса власти и голоса народа — она сродни их всех общей подоснове — России. Потому естественна аберрация: интеллигенция — сама Россия, ее соль, ломовая лошадь, жертвенница и т. д. Но во всяком случае для русской интеллигенции характерны эти женские черты: мягкости, жертвы и самопожертвованья, неустойчивости. Потому так легко в нее входили женщины и работали в ней. В то же время русский мужчина-интеллигент — женствен и никак не может удовлетворить русскую женщину, хотя оба попадаются вначале на удочку взаимного понимания и сродства (см. паническое бегство Анны Ростовцевой от Алпатова в «Кащеевой цепи» М. Пришвина: хоть оба революционеры, нигилисты-курсисты, но чует она его женскую душу и бежит от мужской русалки). Вот он — опять встречается нам «комплекс Марии»: «досталась я в один и тот же день лукавому, архангелу и богу» — Россия под народом, интеллигенцией и державой — под Эросом, Логосом и Полисом

 

Пробуждение. Психея без Амура

3. III.67. Я вдруг замер, во мне стало тихо. И услышал: кругом любовь, обволокло любовью! Вот жена с набухшими глазами — про женские стоны и истории: кто замуж, кто с пузом так, кто с пьяным разошлась; тут кот Костя стонет, по радио грудной бабий голос: «Сердце замирает». И чудно: и в себе вдруг — мягкость, истома (№ — всё женские ощущения, а в реальной любви-то я призван играть роль мужчины) и память чувства, когда восемнадцатилетний… Вот она, разлита, все в ней плавает и ею дышит: как благоухающее состояние ее ощутил, а не как пришпиленный предмет, что я умом клюю и никак доконать, заделать не могу: с каждым моим клевком ее влагалище все расширяется, расползается, и чую себя в ее безразмерности маленьким, сухоньким, остреньким

Взамен этой живой любви, кругом текущей, в которой я сейчас чую себя маленьким, свернутым, — вот мое пробуждение ото сна и восставанье моего духа, где я набухаю, противоборствую, и, наконец, извергаюсь молитвой-лавиной умопроницания сквозь тьму

Вечно загадочный акт и миг пробуждения: возвращения откуда-то (а где я был?), нового рождения. И почему-то, где я только что был (в так называемой «тьме», во сне), я тотчас забываю; зато то, что было вчера днем, т. е. то, что, по сути бы, не видно должно быть, что за хребтом и перевалом, — отчетливо вспоминаю? И что же происходит? Как я прихожу в себя? Точно: я — форма, ткань, куда я вновь прилетаю и, как резиново-пластиковую надувную игрушку, из которой, улетучившись во сне, я вышел душой — воздухом, — теперь вновь наполняю эту форму, эту горсть вещества; так пиджак и брюки, что висят смятые, одевшись, расправляю. Это непрерывное двоежизнье наше — в сказке об Амуре и Психее: каждый из нас — такой же чудный гость, что является в так называемого «себя же», но не может это «я» и «себя» знать, куда исчезает. Каждый из нас по отношению к себе в момент пробуждения — такой же Лоэнгрин по отношению к Эльзе: не спрашивай, кто я и откуда, а полюбопытствуешь и захочешь поймать — останется тебе твое любопытство и кусок мертвой неистины вместо живого меня — тайны. Ведь если я буду подстерегать свою душу, я не дам себе уснуть — и ни ей, ни мне проку не будет: ее я так и не узнаю, а задушить смогу. А если она заживет, это значит: я уснул и опять не узнал. Со своей душой (где она во сне? может, на шабаше ведьм, на помеле в трубу вылетает?) мы так же не встречаемся, как со смертью, по мысли Эпикура: когда мы есть — ее нет; когда она есть — нас нет. Собственно, это же выражает запрет Бога: не вкушать от древа познания — и жить. Вкусив же, станете мучиться, возиться с мнимостями (трудов, наук — ищущих, как бы прожить, как бы узнать), а не жить по истине и в естественном знании. Итак, простой, данный нам ежесуточно факт возвращения сознания ко вчерашней полусутке и восстановления самочувствия и линии себя, как сплошной, которая по идее должна бы быть пунктирной (через разрывы ночей), — означает, какой дивно не простой, чудный, сверхъестественный, мета(сверх)физический факт! — он (т. е. то, что есть) осмысляется нами именно как кем-то данность, как то, что, по чьей-то воле и замыслу, — так должно быть; а раз нам непонятно, значит, нам запрещено понимать

 

Запрет на свет

Но разве это не ублажает душу и не сладостно для сознания: не все знать, а иметь тайну, загадку — т. е. вечную и неуменьшающуюся прорву, темную, но и теплую, что обволакивает нас заботой, крылом, на крыльях уносит в бессознание и приносит в сознание, а где-то там печется, заботится о нас: и даже не хочется мне (мужчине) сказать это и обозначить «отечески» — так это сухо и не утоляюще, — но тепло, влажно, укутывающе, пахуче-молочно:»матерински»

Итак, тайна — женское. Она — влечет ум (мужское), но чем больше мы знаем (набухает фалл ума) — тем больше узнаем, что не знаем: разрастается влекущее влагалище тайны (недаром, обратно, о соитии, о браке сказано: «Тайна сия велика есть»). Притом мы знаем (точнее: не знаем, но ведаем), что тайна эта, хоть и не известна нашему уму, значит, неумна, — но не только не глупа, но захватывающе сверхумна, т. е. мудра. Недаром она, когда ум наш спит, в ночи (в соитии с бездной, тайной и тьмой), уносит нас куда-то, где мы — это чуем — интенсивно живем и действуем, и вращаемся и колобродим — но возвращает нас целенькими, здоровенькими, как огурчик посвежевшими — как из госпиталя, излеченными материнским молоком. Значит, она знает, что нам нужно, — лучше нас самих

И что запрет на вкушение плодов древа познания высказан нам мужским богом-отцом, — мне теперь ясно видится, что это есть позднейшая аберрация. Этот запрет высказан мне, мужчине, — так это сейчас в моем ощущении прозрелось — тем же тоном, что «за мной, мой мальчик, не гонись!» — т. е. сверхсамкой: матерью бытия. Ибо более естественно запрет уму, духу,! Значит, и память наша — сексуальна содержит лишь половину нашего бытия, т е. в ней мы — «я», а не целый Адам Ах вот почему Платон силился именно барьер памяти нашей пробить, чтоб проникнуть в мир первоидеи вспомнить сны он хотел и тем самым воссоединить наше существование (ту половину, сек(с)тор нас, где я, в сознании, в памяти) — с сущностью, вещью в себе И лишь Кант стоически отказался от надежд умом, теоретическим знанием воссоединить мир явлений с миром вещей в себе, но зато эта связь есть, очевидна в нашем чувстве и поведении! в практическом разуме мы действуем так, будто мы обладаем знанием вещи в себе, и это справедливо в действие (помимо ясной цели «я» и его мысли) включено наше тело, стихии, что пропитаны, вдохновенны материнской мудростью тайны и ночи, и мы ведаем, что творим, хотя наше «я» (т. е. часть наша, пол нас, секс нас) может и не ведать, что творит т. е. мужскому в человеке (на всех языках ум, дух — «он»), не Богу-Отцу налагать (который, как мужчина1 и свет, должен бы быть заинтересован в развитии в человечестве своего домена), но ночи, тайне, бездне, прорве — той, что тушит свет и закрывает нам глаза, когда впускает в себя. Про то частый в сказках мотив, когда перед входом в пещеру (влагалище) с сокровищами герою надевают повязку на глаза, чтоб не видел он путь, по которому шел, и лишь там, в средоточии на миг откроют, и ударит ослепительный неземной свет — миг оргазма, и опять глаза закроют, повязку наложат на обратный путь — выбираться. То же и лабиринт: это представляемое влагалище — с бесчисленными стенками и складками и тупичками

И недаром женщина инстинктивно не дает взирать (и не то соитие на свету: грешно и кощунственно), а мужчина норовит возжечь свет, поймать, так же как Психея — спящего Амура рассмотреть; но именно спящего: встречи обоих в сознании и на свету — не происходит. И стыдливость девичья — это ее мандат (и от слова неприличного), удостоверение и залог, что заце(п)лена она, а значит, имеет право поддерживать священную тьму (как Вечный огонь) мировой женской тайны и вводить туда фалл, но с завязанными глазами

Итак, запрет вкушать от древа плодов равен запрету проникать в пещеру с открытыми глазами. И то и другое: и древо, и пещера — сокровищницы. Недаром в пещерах — сады и деревья с золотыми яблоками. Когда же запретное обозначено «древом» — стволом с головой — кроной, — это по сути: не трогать фалл, не обкусывать его — праздно (по воле своей и намеренью) — не упоминать имени Божьего всуе. Ведь Бог-то и Адаму и Еве, верно, до грехопадения давал этих плодов вкусить, подкидывал, только они не знали, что это именно с древа жизни и с древа познания. Более того: может, он только этими плодами и кормил их, так что они, и не зная того, что есть знание, — все знали, и не ведая, что такое вечная жизнь, — ею именно и жили. Может, все райские деревья такие именно и были: деревьями жизни и познания, — ибо каким еще иным деревьям пристало быть в райском саду, в царстве Божьем? Да только Бог — для ведомых ему целей — лишь назвал, вычленил два таких же, как все, дерева, вонзил в них луч, заклеймил их словом «Это!» и «это»! И се стало — завязка мировой истории и движения

То есть как нам из сна доносится клочок и соблазняет все узнать, что было там (как тени в Платоновой «пещере»), так и эти два древа были такими соблазняющими зацепками, намеками — вроде бы связями мира дня и мира ночи. И недаром их вкушение связано стало с совокуплением. Как в саду Эдема эти два древа были обозначены как связки и зацепки, так и в кущах 1 Хотя Бог, видимо, сверхпол и целостен, но раз уж назвался он нашим «Отцом», значит, недаром мужское мы в нем воображаем наших тел наросты и впадины пола (ибо и у женщины наросты — груди) суть наши метафизические (т. е. сверх нашего существа-«фюзиса», ибо через них не «я», а род людской сквозь мою сквозную трубу протягивается), проходные, через которые царство ночи, тайны и прорвы забирает и уносит нас в себя. Но — как в раю Адам и Ева непрерывно ели плоды жизни и познания, так непрерывно они, верно, и совокуплялись: ведь завет «плодитесь и размножайтесь!» дан был до грехопадения, и было это первое слово и заповедь Бога людям. И совокуплялись они, верно, в полную силу и страсть, потому что ум не был при этом деле соглядатаем и не парализовывал их влечение своими вопросами, предложениями, и ожиданиями, и наблюдениями, и дознаниями. Когда же вкусили (познания), стали совокупляться не по влечению и естественному напору, который их раньше бросал друг в друга, но по своей воле, из интереса, из слюнявого любопытства к ощущению, умом контролируясь — и парализуясь. Так, Журден, узнав, что всю жизнь говорил прозой, если б стал отныне при каждом слове осознавать: а я ведь сейчас прозой говорю! — верно, лишился бы дара речи

Итак, в плане Эроса возможны следующие объяснения этому запрету. Либо Бог-Отец-мужчина — из ревности и своекорыстия воспрещает обкусывать фалл древа: чтобы не стали соперниками в соитии с бытием («станете как боги!»), что лишь ему пристало — самому обхаживать и возделывать свой сад — гарем Но это сразу делает Бога чем-то ограниченным, лишает его атрибута всемогущества и бесконечности, что противно его идее. Запрет есть ревнивое, заинтересованное отношение. Зачем же он тогда Богу

Запрет может быть истолкован и как забота Бога-Матери, Вечно-женственного — о бездне жизни, тайне зачатия и прибытка бытия: чтобы было куда улетать Лоэнгрину, где находиться нашему существу во сне; где исцеляться и силы набирать — и где быть сильным. Ибо лишь когда женщина нас сводит с ума и когда мы в страсти теряем рассудок и контроль, — тогда царственно соитие, роскошно-безмерно. Значит, в запрете проникать уму в пещеру — женское заботится о силе и крепости самца, об увлекательности жизни в тайне — о жизни мудрой, неведомой. И еще вернее этот запрет есть союзное слово: его говорят нам совокупные: Мировая ОНА и наш ночной ОН — тот, в которого мы все проникнуть пытаемся с открытыми глазами дневными (ведь когда мы задаемся вопросом о сне, мы, по сути, вопрошаем: где Он? что Он? что со мной делается?!) «Дурачок! не мешай, чтоб нам было хорошо; ведь это именно тебе же хорошо так — жить полово: частью в своем уме, частью в роскошном безумии и самозабвении. И Он при Ней — это ты ночной и есть» луча-ума сквозь круги и в сферу за сферой

Итак, запрет — это слово от совокупного Бога-Богини, Бога-андрогина, как Первоадама — целостного

 

Бого-богиня. двубого

Только: поскольку Матерь — тайна, бездна, прорва и бесконечность — ей и пристало таиться, не раскрываться, не быть определенной, но немой; так что доверено было высказать определенное Слово от совокупного Бога-Богини именно дневной части этого Божества. Так и получилось, что Завет мы имеем от Бога как Бога-Отца, тогда как на самом деле это — наддонный, видимый слой того потока сообщения, в котором содержит нас и питает целостность бытия. Так что Завет и Слово — это часть — за целое, синекдоха, лишь представительственное сведение (но не всеведание), и под каждым разумеемым надо подозревать толщу подразумеваемого — темного, теплого завета, женщины тьмы, ночи, бездны вселенной — как мирового влагалища. А ведь недаром даже в быту уловлено свойство женщины говорить «нет», когда разумеет и хочет — «да!». Так что, если учесть, что все Слова Писания и все его «Да» и «Нет» имеют поддон и толщу, включающие волю Вечно Женского в мире, то не просто прямолинейно аллегорическому толкованию в мужском плане подлежит текст (что распространено в богословии до сих пор), но и с учетом неопределенно-капризно-своевольно женского, извивающегося — по той кривой, что вывозит: то есть, скажем, и Священное Писание толковать надо уже не по Эвклиду, но по новой геометрии, не по Ньютону, но по Эйнштейну (хотя это — сравнения, лишь намекающие направления, ибо новые, хоть и в бесконечность стали проницать, но слишком спиритуалистичны стали, забыли об увесистости и плотяной телесности бытия, что Эвклид и Ньютон знали). В этом плане подлежит перетолкованию, например, сообщение о том, что Бог-Отец сделал Еву из ребра Адама. Всегда было неестественно и подозрительно, что женщину и женское, которое по идее есть полость, включение, щель — словом, то, куда входит что-то и обнимает, — изготовляют из стержня, которым является ребро и которому как раз естественно представительствовать за фалл, мужское. Ведь когда, вынув из ребра и сотворив другое существо, Божество приказало обоим быть теперь плотью единой, — для этого естественно вынутому вставать опять на то место, откуда вышло, что и делает в соитии как раз мужчина: внедряется в женщину. Так это естественно представлять нашей очевидности. И поначалу я так и подумал: что, по сути, это мужское создано из целостного Человека — тем, что стержень-шкворень из него изъят, так что он распался на половинки; и, значит, уж если говорить, кто из кого — естественнее сказать, что Адам из ребра Евы произошел. Но тогда это было бы Слово, претендующее прямолинейно выражать всю толщу Естины. И не было б дано намека, что это всего лишь Слово дневного языка, что через него тебе, дурень, об X… молвлено; и если б было полное совпадение Слова с очевидностью. Человек так бы и оставался в тупой очевидности и самоуверенности плоскостного дневного Слова. Была бы как раз угроблена тайна, бездна, бесконечность, вселенная-т. е. все влагалищное, женское, вынашивающее и живородящее, — что нелепо было бы допустить Бого-Богине. Потому и дано было Человеку Слово Завета в некоторый разрез с очевидностью («некоторый», ибо все же совпадает с очевидностью, тут идея вставления одного в другое, совмещения в одну плоть, — но лишь перепутано, что во что), чтобы он не только внимал, но и соображал и мотал на ус, т. е. активность его собственного ума и соображения предположена была — для полного понимания Слова Божьего. А следовательно, сомнение в буквальном Слове как раз входило в замысел Богопознания и, следовательно, философы (Декарт, Спиноза и т. д.) не менее богоугодны были, чем папа и Лютер, что блюли твердь очевидности, буквальности и credo quia absurdum

Так и высказывается каждое Слово Завета Старого и Нового (недаром и Христос притчами говорил), чтобы это одновременно жило как увесистое и как самокритикующее Слово: одновременно как тело — и как пустота, как фалл и влагалище, так что его и буквально понимать можно, из него исходить, — и со стороны на него взирать и опробовать, обкусывать сомнением на истинность. Вот почему каждое слово — живая целостность, бесконечность жизни и смысла в монаде, гомеомерия. Оттого и живет

Это Слово — энергетическое, слово — квант, а не слово — атом

И если уж простая констатация, повествование (как было, что получились мужчина и женщина) обладает такой энергетической силой, то какой силой обладают прямые повеления: заповеди и запреты. Ведь вот: высказал Господь первую заповедь: «Плодитесь и размножайтесь!» Но жили же Адам и Ева в раю, безгрешные, под

Его крылом и, верно, полностью исполняющие Его волю (жили, видно, неисчетные времена, ибо все у Бога грандиозно, и «дни» творения нынешние ученые измеряют миллиардами лет) — да так ни одного человека не наплодили: не сказано об этом. И Бог, если Адам-то и Ева этого не понимали, то Он-то Божественным-то Разумом понимал, какое противоречие у него получается: заповедь дал, а существа, совсем-то ему покорные, — ее не исполняют! В чем же дело

Ведь Ты б и сам мог дальше создавать людей путем творения. Однако положил для этого дела самость: чтобы сами сотворялись; значит, чтоб не извне, а из себя возникали. И если не рождались и не плодились — значит, слаба была самость у сотворенных им существ, а, может, и просто ее не было: были существа — Адам и Ева, — но без самости: не были самцом и самкой. Так что неясно: или они вообще не совокуплялись до грехопадения, или совокуплялись — невинно, но бесплодно, как дети. А «когда пришли времена»… но там времена не шли: значит, Бог вынужден был включить их в поток времени и повести, как детей, к созреванию — и половому. И когда исполнились Адаму и Еве сроки, тогда замыслили они своеволие. Ведь запрет Бог положил сразу, но, видно, не сразу дошло до их разума — испытать. Или, может, когда пора им пришла начать выполнение заповеди: «Плодитесь и размножайтесь!» — в тот-то миг Господь и высказал им запрет. Запрет, выходит, был провокацией на своеволие, на самость: чтоб начали сами, без няньки и каждодневного вмешательства Провидения, лишь при общем его предположении и в ситуации, что Промысел и цель вообще-то есть, — существовать и сотворяться

Запрет был явно логикой Вечно Женского предложен — недаром и попалась на его удочку первой именно Ева. Значит, в людской Самости первой лежит — самка, и недаром в народе присловье: «сучка не схочет — кобель не вскочит». Однако искусителем был — Змей: образ и плоть Огня, Фалла, самца, — так что идея Самца, выходит, была первой?.. Но — по принятому выше смыслу Слова, допускающего переворачиванье, — мы должны отказаться от претензии утвердить, что первое, что второе, — как и в женской идее Жизни, неразрешимо, что раньше: курица или яйцо

Во всяком случае, противоположный очевидному смысл Слова должен быть допущен как тоже потенциально священный. То есть, если мы не можем твердо сказать: «это есть то», то мы можем более твердо сказать: «не это может быть не то» — т. е. невкушение от древа, значит, неведение может быть на самом-то деле не хорошо, не благо, т. е. отрицается; так что в запрет «не вкушать!» — как равный входит возможный смысл — «вкушать!»; и запрет, может быть, есть заповедь, призыв, провокация вкушать — и стать человеку самим собой. Ибо, создав человека с потенцией самости и своеволия, Бог узнал, что пробудить ее к жизни он может именно жестким нажимом на нее, — который и производится всегда через «Нельзя!». «Нельзя» есть укол, стимул желания; а запрет есть воззвание к собственной воле: проявить своеволие и самость и частично освободить Бога от забот на творение. Итак, выходит: исполнение первой заповеди Бога «плодитесь и размножайтесь!» могло быть исполнено лишь через нарушение второй заповеди: не вкушать от древа познания добра и зла. И это, очевидно, было предвидено при сотворении человека: так называемое «грехопадение» (но опять по прямому, буквальному, а не священно-мистическому значению) есть высвобождение Господу рук для управления миром и всебытия от мелочных забот о Человеке: чтоб он стал жить, саморазмножаться и самоуправляться — своим положенным ему законом, а Бог бы лишь надзирал над пунктами его выхода в бесконечность и удерживал бы прерогативы конечной (в смысле — законченной, совершенной, абсолютной) Истины и Суда — суждения: «Мне отмщение и Аз воздам»

А ведь исходного пункта, от которого вдался я в этот богословский трактат, я так и не высказал: мысль была о пробуждении, налетах и укусах стенок мира-влагалища на тебя и как ты выпрямляешься..

 

Сон: я — беременей

4. III.67. Густеет состав бытия. Когда вышел утром ритуально под деревья, там, над — колокольчики звенят серебряные, чистые; да это ж птицы! Замер, слушаю: вся ткань воздуха многомерна и многослойна заколыхалась, потому что в разных точках и далях завспыхивали разногрудые голоса. Боже! расперло бытие — да и меня: улыбка расперла мне жесткие цепкие челюсти: входит прибыток! Куда-то денется. А сегодня — в ночь и под утро, когда я второй раз заснул, прерванный брачными песнопениями мартовских котов, — мне, как по заказу (после вчерашних рассуждений о сне и пробуждении), был дан сон. Главное в нем: будто обнаруживается, что я-беременный: растет живот, а в нем что-то, чую. Меня для доспевания засаживают в яму (в земле): чтоб, как гусь, доспевал и не рыпался, а сверху домовитая женщина-нянька меня кормит и благословляет. И сожалеем мы с ней, что вот раньше времени я себе варикозные узлы на венах вырезал: ведь рожать буду — опять набухнут, как у рожениц то бывает. В связи с воспоминанием об операции и больнице второй мотив: когда мне выписываться, Берта приходит с двумя авоськами красных яблок. А ко мне много народу (студенток вроде всё) пришло встречать выздоровевшего (это, видно, после вчерашнего семинара с аспирантами мотив) и щебечут; Берта же, не в курсе, одураченная и обиженная: ни при чем, значит, — уходит с авоськами

Потом лифт привозит меня в пустую новую квартиру, и из окна я вижу, как Берту заводят с авоськами в милицейский участок: подозревают, что больничные яблоки украла. И через несколько дней мы сидим за столом с едой с Бочаровыми и другими — и приносят «Новый мир», где уже памфлет Евтушенко на некоторую женщину (не называя фамилий), что вот ай-яй-яй! — на больничные яблоки покушалась. И дивимся: вот шустр пострел — за два дня успел и тиснулся

Это, конечно, полусны — не метафизические, подутренние, уже приземленные. Но и в них мотивы метафизические есть: явная бисексуальность: я — хочу быть женщиной и родить, т. е. вместить в себя и выродить; и в то же время я — в яме, т. е. хочу быть в женщине, т. е. как мужчина. Тут жажда быть не полом, не половиной, но целостным Адамом, андрогином, — но не за счет исчезновения libido, а за счет полного его развития в обе стороны — и как бы самосовокупления, вгрызания друг в друга обеих половинок (в обеих из которых я сам распределен), и так, через полное сладострастие и притяжение частей (сексов — секторов — в том числе и ребенка во мне) достигается — вершится восстановление целостного Человека. И второй мотив: кража и преследование; это я осуществляю в ипостаси Берты как родной сестры

 

Испражнение

А! Понял, отчего хорошо читать в то время, как великие свершения на толчке в клозете производишь. Вот я с утра сел без книжки и начал думать — и вот результат: снизу не идет. А почему? Потому что когда я думаю, я уже выделяю из себя силу, исхожу, испражняюсь — в воздух: в мыслильню бытия токи исходят. Земля и воздух во мне расходятся в разные стороны, в разные протоки: нет ни там, ни сям достаточного напора — оттого и запор. А вот когда я читаю, я погружаю в себя чужую мысль, наполняюсь, заглатываю воздух, и он, внедряясь, распирает мою формовку и выталкивает — испражняет — т. е. праздное пространство для себя выгадывает

 

Накануне мысли

6. III.67. Зачем я сажусь — всего на час с четвертью, что у меня есть, пока придется ехать — за молоком ребеночку? И все же надел телогрейку — свою униформу, мундир мышления, расчистил стол и на него, пустой, положил белые листы, глянул в окно на простор, дверь на балкон открыл, вслушиваюсь в птиц, вот вдохну — и мысли нет, а все равно пишу. Ничего не поделаешь: обряд, молитва утренняя моя. Писать я сел сейчас, хоть и мысли нет, да и боюсь, что придет: развить все равно не успею, а либо скомкаю, либо, если разойдусь и придется прерывать, — это уже будет стон и зарезание живого; уж лучше тогда мысль неродившаяся — как незачатый ребенок: хоть тоже убит (ведь мог бы существовать!), но не саднит душу, как вот этот, уже у которого ручки и ножки задвигались-закрутились, завыкидывались, и он гулюкать свое начал..

Так сел я просто ради того, чтоб огонек поддержать — хворосту подкинуть: инерцию писания, которая уж заглохать начинает — за дни переключения на нянечную жизнь. Вот уж и две зацепки для возможной мысли: ведь ей лишь бы зацепиться (как и при прописке), а там и устроится, для нее лиха беда начало, а там — сама пойдет, и понесет ее. Зацепки такие: ребеночек загулюкавший… — но уж это не зацепочка, а без днища, и в страхе я — уф! кружится голова! — пока отойду, чтоб не смущать дух и не соблазняться на мысль в эту прорву. Нет уж, есть маленькая зацепочка, подомашнее, попривычнее: поймал я себя на том, что написал: «уж лучше уж тогда» — и пришлось мне одно «уж» зачеркнуть, и я не знал, какое, и даже захотелось обое (хорошая старославянская форма двойственного числа) оставить. (А впрочем, предвижу уж, что и от «ребеночка» мне никуда не уйти, так что и с «уж» начав, где-нибудь, на каком-нибудь повороте, — в «ребеночка» вольюсь: как в лесу бывают такие развилки дорог, которые, чуешь, впереди сойдутся, так что все равно, по какой начать идти. И даже приятно и дух захватывает — на кривую полагаться, что вывезет: как вот позавчера, идя на семинар с аспирантами, о национальной еде наметил говорить, и что ж? Положился на «кривую», и она вывела в вольную импровизацию всех: и умно было, и, главное, — живая непредвиденная мысль на глазах всех и умами всех зачиналась, рождалась, плутала, жила…). Так «уж». Что значит эта склонность — я знаю ее за собой — чуть ли не возле каждого слова ставить «уж»? Это слово-«паразит», но почему именно оно завелось (вошь, а не грибок)? — значит, среда для него во мне питательная. Слова-паразиты — в них вообще целые модусы мышления, настолько глубокие, что уже ушли с поверхности сознания в материнскую толщу безотчетного мышления и высказывания. Не выходит: не пойму, не поймаю мысли — нет напора…

 

Кошкачеловек перелицованный

Костя-кот облизывает себя — обмывает. Чистюля. Но чудно: всякую вшивую грязь, что извне на шерсть его садится, слизывает — ив самую нежную нутрь свою отправляет, словно пищевод — это его мусоропровод, канализационная труба. Человек, напротив, выплевывает всякую из себя гадость… Человек по-своему привык полагать, что вне его — не он, а лишь панцирь, покров, одежда, а он (я) начинается внутри — там его суть — то, чем люди суть, живы. Кошка же облизывает шерсть — оттачивает свои антенны, мироуловители: волосики, усики (усы — так вообще нервные антенны, и все выпячены во вне — чувствилища). Но се значит: вот у кого чувственное познание, из ощущений возникает, здесь примат эмпирии, и отсюда раздражение и мгновенность импульса, ибо у кошки мыслильня из нутра выворочена наружу: обнажена во вне, в шерсти. Нутро же — подсобно, грубо, туда отходы жизни: грязь всякую с шерсти сплавляет, как лесистая тайга — по реке. У человека же, напротив: лучше снаружи грязен будет, но внутри чист; лучше шкура задубеет от грязи, но внутрь ее не пустит. И даже просто обмываясь, ведь грязное отбрасывает во вне. Тело наше — словно первый эшелон обороны для непроницания грязи в нутро. Значит, кожей не воспринимать, но отталкивать воздействия человеку пристало (в отличие от кошки). Зато деликатность ткани нутра, ее полувещественность, «эфирность» говорит об утончении там вещества, его одухотворении. Значит, если кошке пристали чувственные реакции, раздражимость и эмпирическое мышление (недаром кошка — самое чувственное животное), то человеку пристала задержанность реакций на внешние раздражители, а вместо эмпирии (податливость на вне и извне) — априория: мышление из себя, изнутри, действие не как аффект и реакция, но как мысль и план

Итак, та сеть нервных волокон, что в шерсти у кошки выпячена наружу и через которую у нее идет главная чувствительная жизнь, — у человека вворочена внутрь. Зато те голые бесшерстные внутренние поверхности и стенки, что у кошки служат отходо-отводами ее бытия, — у человека выворочены наружу и живут в качестве бесшерстной голой кожи. Недаром у кошек язык странно шершав: это выдает как бы экзокожность ее внутренних стенок; подобно и наша кожа цыпками покрыта бывает. Итак, кошка и человек — перелицованные по отношению друг к другу существа. И недаром нашей коже так хочется кошечности (меховой одежды) как своей поверхности, нароста, дополнения и продолжения..

 

Многожизние облипает

7.3.67. Ух! Многой жизнью я, оказывается, ворочаю: вон вчера в гнезде с ребеночком и Светланой среди пеленок и игрищ провел божий, блаженный соительный и жизненный день. Но и сюда, как домой, — с радостью вечером вернулся: с утра чисто умозреть буду на покое среди своих родных. Здесь же — непорядок: Б. - тучей, и было отчаянье от бессилия с Димкой, от их покинутости. Извержение и истерика; поздно сидели — и радостно умиротворились. А утром велю ей одеться — выходить со мной в рощу на очищение. Послушалась. Спустились — в подъезде ящик с почтой: «Потом!» — говорю. Прошлись: «А вчера Мелетинский…» — «Гони образы Мелетинских из души: смотри на свет, нюхай ветер, слушай птиц». Замолкла. Идем. Храм се же божий — чудодейственного напоения силами. Б. повеселела: «Ав-ав!» — изображает собаку, что я на разминку вывел. Солнце, тени весенние, лучики в горлышках птичек — как попискиванье ангельских душ ребеночков. Ох, уж как расперло мою душу за эти два дня возле ребеночка: просто физически чувствую, как нутро мое расступилось, сморщенная душа расширилась и там, среди слежавшегося и застарелого, заматерелого и осатанелого старолюбья и давнезлобья, ручками и ножками и голоском и тельцем расталкивая и цепляясь, заворохалась новорожденная, парная любовь к ребеночку. (То есть он вошел в меня, как фалл во влагалище: в этом деле я теперь — женщина.) И так полчаса святились и светились мы. Согласилась, что так бы каждый день — и из нее не истерика на Димку излучалась и бессилие, а покой и стройность. И даже принцип жизни изрек: «Не желать себе улучшения (изменения) жизни (новой) иной, но хорошего самочувствия в этой (данной) жизни. А это всегда в нашей власти». Вот так становлюсь я мастером ars vivendi1 — иного выхода у меня нет, как таковым быть. И оттого мне остается только одно: жить радостно, быть счастливым, легким, не угнетенным ложью и правду счастья излучающим — счастья, которое просто, кругом нас — вот оно, бери. Так что ж: собирался заняться отвлеченным — Цветаевой — и перекрыть разгулявшуюся жизнь мою и обрести вновь строгую, самоосаживающую волю мысли. Но и жаль будет ее, жизни-то, вчерашнего шипения, что до сих пор в ноздри бьет. Потом же весь день был налит Эросом — разновиднейшим, так что каждый его миг прямо к делу и предмету моего рассуждения относится. Так что попробую его в слово перелить, дабы «в гранит оделася Нева» и жизнь без насилия мирно уступила бы на время место мысли — и так бы дружно они жили: прихлынув волной, жизнь бы разливалась и затопляла и ошеломляла голову и опаивала дух, а потом, утомленная и блаженная, стихала б, под эгидой мысли собиралась восвоясях и текла б положенную пору — в покое и светлости, оттянув и вознеся Эрос свой высоко в небо, воздух и свет — во все это через мысль и умозрение перелившись. (Одна не любящая меня знакомая со злобой назвала меня: «самый благополучный человек»: «деревья ему, видите ли, нашептали, чтоб не идти, и он не пошел в институт; а нам тут мучься!..» И я чую грех и побаиваюсь радости — возмездится? Но отчего радость моя, делимая с любимыми родными семьями, под чистым воздухом и от вольных умозрений, — менее Божье и праведное дело, чем общелюдское, темное, злобное и завистливое страданье?)

Итак, как приступала и накатывалась волна вчерашнего дня. Вначале было бодрое мирное утро у Б. с «малшиком»: моленье в роще, мирные тихие разговоры за столом, потом полтора чара умозрения — лишь бы огонек поддержать; будильник — без четверти одиннадцать, собрался; Берте: «Поехал за молоком и на службу к дитю, — мать ее уехала, вернусь часов в II». В метро читал В. В. Розанова «Люди лунного света». Сосед заинтересовался, что за книга, записал название — выпишет в Ленинке. Голубые глаза, круглое бледно-красное лицо; похоже, что чист и полом угнетен. Вот он, как пишет: даже когда и сколько раз с женщиной; подсказывает, как в будущем организовать, т. е. у нас теперь, по науке..

Вот — клюнуло. Невыговоренное слово Эроса носится в воздухе во всем, люди словно мотают головой и хвостом, как лошади от оводов, — и другому предаются: службам, газетам. А все равно у всех на уме ЭТО. И вот двое чужих — он и я — на выговоренном слове, пробившемся, как живая трава сквозь асфальт и бетон, — во братстве и по существу сошлись. Я говорю через идеи и Бога, он — через науку и советский быт: слова тяжело, непонимающе ворочаются; каждому трудно понять, что другой имеет в виду (вот: привык уж к этому разделению: «говорится» и «имеется в виду»), — и стеснительно вообще; как созаклятники и тайная секта на 10 минут сидения в метро из нас сформировалась; лживо все-таки вообще говорить об этом: жить должно, а не говариваться

Когда ехал в автобусе с донорским молоком, отбросил газету и стал снизу на дома краснопресненские двухэтажные взирать, потом никитские — побольше: вдруг взвидел их космомысленность: арочки, крыши, сосульки, надбровья карнизов, завитки и ресницы разные — вознесения людских идей и милых образов: дома снизу веерами вверх распушиваются и царственеют в висячей каменности. Так это все взвидел из окна автобуса на первом ряду. Вдруг в темную нутрь автобуса глянул; набилось черных и кишащих тел и одежд — и уступить бы надо, но отвернулся взглядом, как от токовой розетки, и в окно опять дозаглянул. Но уж пришлось себе доводы привести: а) я сам подрезан в ноге; б) в таком настроеньи, когда мне виденье даровано, не имею права из-за тупой безглазой гуманности красоту вспучивать: уж лучше буду гуманным, когда света божьего не вижу, — то ж чаще… Но не аргументами, а чувством безусловной правоты: от радости — успокоился и опять воззрился. К Арбату подъезжая, знал и ждал дом, где Гоголь умер, и щемень прознобила. Вышел во двор — памятник обойти. Корявую глыбу скамьи увидел, мантию округлую — и жутко пронзающий клюв, уже изнуренно повисший: наработал свое с рукой — усталыми когтями. Вообще как птица подбитая и нездешняя — гоголь. Хохол — не хохол: хохлом, видно, обернулся, для нам понятности. А внизу — пузатые, с зобами, воробышки, голуби, куры, индейки- вообще птичник под ним, наседкой — развел. Но все — тупые, земные, круглые, домашние, подкупольные и от неба его крылами загорожены; сам же на себя прямой космический луч принял и, пронзенный и обожженный Икар, поник

Медленно я обходил, сняв шапку и вверх жмурясь на светлое небо с вдвинутой и нахлобученной на него окаменевшей птицей. Очень все массивно-пузатые эти его примыслы земле: видно, как противовес и гири своей субтильности и неукорененности любил этих умильно пузатых ребеночков: как кургузые грибы и лопоухие самодвижущиеся пуза — все они дивны

Чудо и сладостность живой плоти он, эфемерный, мог ощущать — ив Сквозник-Дмухановских, и в Собакевичах. Невинны ее, плоти, сосательные и нюхательные зовы. Но — я уже грешу: уж первый час, а кормление в 12. Пошел. Идут с цветами — где? — вон! Подснежники — 35 копеек. Иду и впился… Захотелось отвлечься: зашел в соседнюю комнату — там круглая, сыро-земная Ира, с сухим маленьким глазом, умно-косым, и вертикально-угольная, огненно-воздушная, с озерной глубокостью, Наталья Александровна к Б. пришли. Посмотрю-ка я на ваш пейзаж. Вот сейчас пришпилю. Не надо, Гена, смотреть (Ира). Не люблю. Так я, может, и смотрю, а не вижу. А Б. где В школу пошла — велено встречать Д. Вот моду учителя завели!.Чего это у тебя сын плохо учится. Шарниры в нем, видно, еще не уравновесились. Броуново движение частиц — не собраны, каждая сама собой с внешним миром связуется: там объясняют, а его глаз птичка увлекла — и душа из тела вон. Вон у меня брата (Нат. Алекс.) на второй год оставили сами родители: а то не справлялся; теперь же вон он какой! Что кончил и сколько языков знает!.. Да и я никогда учебников не открывала, а кончила. У меня Машка до 6-го класса каракули писала, словно в ней несколько разных людей. А потом свой собрался почерк

Ну да, верно, каждое существо выпущено в мир со своим часовым механизмом (как мина на свой завод настроена) и имеет свой такт времени; и каждый в свое время соберется. А прилагают к ним стандартный такт, и мы еще, родители, тупые, детей зверски загоняем в такт своими ахами, не уважаем свое время ребенка. Ведь в человеке неизмеримо больше даров, чем эта школьная программа, и каждый по-своему, но извернется, как угорь, и с ней справится, — чего ж не справиться? Итак, человек на дороге жизни лет в 7 — на сломе от детства к цивилизации, имеет расшатанный состав, в нем ходуном атомчики ходят; а когда в особь сформируется, гибким змеем-фаллом железную дуру цивилизации обгребывает

О! Тьфу, Боже! Уж время моего утреннего сеанса истекает, а напору так и нет: дробь, мелочишка всякая. А такой улов мог бы быть. Шуршит второй (первый?) пласт моей жизни за стеной и не дает во вчерашний вслушаться. На кухне говоры женщин; вот веселый малшик-щебетун распахивает дверь и врывается: Пап, дай я тебе покажу, как вчера с Витей самолет собрали. Какой? Ну что с тобой не смогли собрать. Чуть попозже. Ну я на минуточку. И я вязну и еле вытаскиваю тяжелые, вялые тумбы ног, облипшие глыбами сейчас текущего существования. Раз ум в плену у ощущения — умозрению не подняться, не набрать высоту птичьего полета

И побираюсь, как нищий: крохами кто что подкинет пользуюсь, тогда как мог бы сам быть царем и дародаятелем (все словечки сегодня на безмысльи изобретаешь) О, многожизнье, б…! О, плоскомыслье! (Но тут же: тьфу-тьфу-тьфу! — добавляю, чтоб подействовало, — не накликать бы беды своим сетованьем на то, что слишком много жизни вокруг…)

Все! Не вышел заход к мысли прямо от жизни. Начнем завтра с другого конца — отвлеченностью возгоримся. А может, просто семенем вчера (соком мысли моей) во влажную жизнь изошел — и сейчас туп, вял и, как курица, хлопаю крыльями попусту и сухо скрежеща

 

Развеивать печаль

7. III.67. 12 ночи Ты что печален? Один день дома побыл — и уж такой. Не все суетиться. Можно и печальным побыть

Пошел отвлекающий разговор. А мне жаль стало спугивать печаль — такое глубокое и чистое состояние: в ней музыка — Бах так хорошо игрался и слышался. Чего всегда торопятся «развеять печаль»? В печали — как в глубоком колодце: днем звезды видно, — т. е. тютчевские, что днем, когда сокрытые как дымом Палящих солнечных лучей, Они, как божества, горят светлей В эфире чистом и незримом Завтра, чтоб развеять возможную печаль Б-ы: чтоб не чуяла какой-либо перемены и одиночества, — пойду на шумное сборище университетских. И опять слух забью, затолку — и негде будет чистому лучу печали и безвыходности протиснуться. А нахлынула она — от разговора по телефону — с тем, что было вчера таким живым и полным. А по трубке и проводу — словно на разных светах мы: и напряженные, и сухие. Здесь же мое родное разбитое корыто; и если у меня горечь, мне скажут: «Ты этого хотел, Жорж Данден», как и сейчас слышу: «Тебя никто не держит, и прав у меня никаких. Иди…» О, сор слов бумажных (у меня)..

ЗИМА И ВЕСНА

8. III.67. — Ну, я пошел работать. А что ж ты вчера говорил, чтоб сегодня мама ничего не делала, а мы с тобой будем всё: и убирать, и готовить? — Дима мне

Но мы говорили вчера об этом до того, как мы с тобой большую уборку маме сделали. Понимаешь, мысли пришли: спугну — улетят, и больше их никогда не будет. Надо мне каляки свои пописать. Б. машет, радуясь и улыбаясь: пусть идет (Пришел я к ним — проснулась поздоровевшая. Малшик ей к подарку открытку тайно пришивает, но она видит. Я ее спрашиваю: «Ну как, кого ненавидишь?» Это она позавчера в истерике: что он над ней издевается, что она его не выносит. Ну, мне надо было воскресенье дать). Ты уж, Дима, за меня помоги маме: там за хлебом сходить и еще что..

Когда вышел под деревья сегодня, шумно шелестели оставшиеся вцепившиеся корявые коричнево-морщинистые листья под уже весенним ветром: додержались-таки! Еще помню смотрел: удержались ли еще те, что вчера были? И когда осталась избранная рота, особенно о каждом болел — и так всю зиму: «Продержись!» — словно о себе это через них мольба… Тьфу! Это уже автоматизм выражения «ближнего, как себя»: «себя» — мерка будто всего. Да нет, не думал я о себе, а разверст и бескорыстен был: хотел, чтобы именно они — эти листья и души, что в них из прежних рождений сгустились, как мои друзья (опять отношение ко мне!), жить продолжали

И вспомнил: какой я был открытый — дух мой — осенью: о Тютчеве и философию природы писал. А тут уж сколько времени — под подол и в подполье секса забрался — ив темной, теплой его влажности прею: дышать чем и взвидеть — маловато. Но, надеюсь, — и это точно: весна идет и выкинет меня опять наружу на свет божий. Чем? Да своим вторгающимся разнообразием окрестного мира. Вон уже сколько разного — сравнительно с лапидарной и монументальной простотой и однообразностью зимы — слышу, чую, вижу: воздух многолик и многопластов от разных тембров птичьих; малый морозец, но влажный, промозглый — проницает насквозь; чудно это: зимой в сильный мороз в той же одежде чувствуешь себя крепко забронированным, а тут — беззащитным, проницаемым. Это опять — поры отверзты в нашем теле: трещины, щели — как полыньи на реке перед ледоходом, и весенний прибыток бытия напирает и начинает вкалывать свои иглы-лучи — предтечи дионисийского фалла; но, в отличие от зимних бодрящих иглоукалываний, эти — расслабляющие, тебя в женщину превращающие

Разноцветнее становится небо и звуки; в нас волненье, смуты желаний и надежд — и они выводят и вытряхивают нас из себя (проветривают затхлое — как матрацы), из закупоренности в своем помещении — вновь в открытый космос, и люди весной и летом каждый более слиян с космосом, чем друг с другом. Так что зима — рост социальности: люди, согнанные, изгнанные из природы, теснее друг к другу прижимаются. Но отсюда, зимой же — рост сексуальности (в отличие от Эроса, царство которого — весна): меньше разнообразия и выходов находит человек в природе — больше друг в друге: притираясь и приглядываясь человек к человеку. Вот почему действие психологически напряженной русской литературы XIX в. — в основном зимой (и осенью) — Пушкин, Достоевский и т. д. Тогда запертые друг против друга люди в зимнем заключении — энергию направляют друг на друга и едят друг друга поедом. Так и в купеческих домах при закрытых ставнях и спущенных собаках — Домострой. Так и в свете и полусвете и интеллигентском подполье Петербурга. Лет 7 назад в «Слове России»1 я написал, что преимущественные действия советской литературы 20-х годов — летом, а русской XIX в. — зимой. Смеялись. Приводили примеры. Но теперь ясно, почему эта мысль основательна: революционная эпоха наружного действия, т. е. раздвигающе мир направленная, — в России соответственно имеет прообразом и спутником саморасширяющийся космос весны и лета, когда человек выходит из себя, и через слияние с внешним миром: лучом, деревом, ветром, запахом — надеждой, мечтой, планом — подцепляют и приносят из космоса в гнездо человечества еще клочок бытия, как птица-самец веточку в клюве несет

ПОДСНЕЖНИК

Вот и я позавчера, самец, во второе, молодое свое гнездо молочко нес и подснежники. Вошел: тихо, голубо и свято. Спит ребеночек. Она, крупно-белая, в голубой кофте, тетрадки проверяет. А я ее грудью только покормила — час уже как. Вот спит. На! — протягиваю рюмочку букета: перетянуты ниточкой зеленые листики в талии, а кверху — как маленькая грудь высокая: беленькие цветики ротиками (ребеночком думаю) выглядывают

Берет. Вертит в руках, листики ковыряет

Это что

Как что! Не знаешь

Нет

Подснежники

Это и есть подснежники

А ты что, никогда не видела

Нет

Вот что сделано с нашими женщинами! Какого-нибудь Превера знает, а подснежника не знает. Ну и что? Подумаешь, не знаю как называется. Да не в слове дело. Хотя и в слове: ведь цветы-то какими любовнейшими, музыкальнейшими словами из лучших звуковых сочетаний языка — составлены. Так что просто твердить имя цветика можно — как имя любимого. А наши женщины вне этой культуры — на чем росли? На какой жвачке. Ну вот узнала. Хоть теперь надеюсь с помощью Настеньки из тебя женщину сделать: воззвать к задремавшей, затюканной наукой и погребенной. Вот уж ругаться. Да ты понюхай, всоси. Свежестью пахнет. Как они растут

А вот там, где в лесу снег подтает и земля проглянет, под воротником-отворотом, — оттуда и эти беленькие головки подымаются: словно снег еще — снежинка, но уже на зеленом стебельке: не сверху, из холодного космоса павшая, а из земли поднявшаяся — как втора в музыке, которая всегда более низким — грудным, женско-материнским голосом ведется Первый голос — тема, просто идея-луч, а во вторе — зажизневший Но запах какой! Да и запаха нет, а просто словно предвесенний напоенный ветер в ноздри из них исходит, раздвигая их, раздувая — и расширяя мозг и грудь. Запаха, краски нет. Это еще не жизнь, но «хочу жить!» природы, желание жить, потенция жизни — Хорошо говоришь

Замолчали Из угла, где кроватка (слушаем), то писк совсем тонкий, то пук. Как флейта-пикколо и фагот. Ребеночек — ангельский оркестр: музыка сфер. Гулит: бум-бум — то струнные пробуют, настраиваются А когда надсадный, грозный и гневный, требовательный крик во плаче извергнет, — то как тарелки огненно-медно зазвенят на вершине музыки, и уж тогда пук — как литавры и тромбоны. Так хорошо сидеть и слушать спящего или глазеющего. Надо разговаривать с ним. Вон мама моя все время с ним разговаривает. Ну поговори. Не получается. Да на что я свои слова воззвучу? Дай ангельскую звучность подслушать- как сам собой ребеночек звучит. Да это же ангелочек. Не то что такие, как мы, загрязненные. И потом: когда не плачет, а гулит — значит, сам полон, недостачи в звуках не чует. Но надо развивать. Вот давай эти погремушки над ним прицепим. О, оставь! Эти жесткие механические звучанья — жуть, безжизнье. Но надо же контакт с внешним миром налаживать, глаза чтоб в фокус сходились на вещь. Тихо. У подоконника мы. Она нажимает на огненного резинового петушка — из него пронзительный писк. О, опять механический соловей. Молчим. Гляжу на петушка: рыжий, красно-огненный «золотой гребешок». Да он же, его тело и голос, — и есть сам огонь (недаром пожар — «пускать петуха»). И когда утром луч с неба готовится, его снизу возносит ликующее огненное горло твердо пронзает и дыру лучу пробивает. Петух — союз неба и земли в комке, сгусток надземного пространства. Недаром так его нечистая сила бежит, как волки — огня, головни. Звуки ребеночка уже слышатся мне как кудахтанье — верно ведь девочка. А Настенька уж знаешь, как выросла. Сколько ты думаешь сейчас у ней? 55,53 Больше, чем у девятимесячных через три месяца И вообще туз наш — распрекраснейший бутуз

 

Довременные роды

Выросла! — ворчу, и опять горечь и ярость, уже застарелая и въевшаяся, начинает приливать — На вон, — почитай, что Розанов о росте семени, ребеночка и человека написал «В утробной жизни своей младенец, проживая в земных измерениях девять месяцев, в измерениях абсолютных проживает века Абсолютными измерениями мы называем те единственно значащие для всякого измеряемого существа меры, какие проистекают из его собственного существа, величины и количества перемен в нем Земные меры — это меры по явлениям на земле: обернулась земля около оси — сутки, обошла земля около солнца — год Явно, что для утробного младенца, который не видит ни солнца, ни земли, этих мер нет, потому что нет этих, для нас существующих, перемен Для него есть перемены в себе! и вот то, что из маковой росинки он превращается в 7-фунтовое существо, из пузырька в человека — есть как бы биллион лет В первый год жизни ребенок лишь удваивается сосчитаем прогрессирующее удвоение маковой росинки (зачатие) до 7-фунтового веса и объема (роды), и мы получим число «оборотов» этой росинки около себя, число лет ее! Не будет преувеличением сказать, что в утробной жизни своей младенец проживает столько лет, сколько вся природа прожила до его рождения, не менее Но вот он родился Темп развития сейчас же замедляется, но все еще очень быстро: в двенадцать месяцев ребенок удваивается, в следующие двенадцать он увеличивается еще на ½ Так вот, значит, извергнув младенца семимесячным из лона, — ему не дали прожить миллиарды лет. Всего лишь миллион. Известно, что к 7 месяцам ребеночек полностью сложился и просто додерживается в утробе оттого, что там среда благоприятнее. Ну да, значит, природа по глупости и недоразумению до девяти месяцев дитя человечье в утробе содержит. Но ведь установлено, что совершенно нормальные дети. Не изрыгай жаб… Что ни слово, то жаба. «среда», «уста! К этой мысли о разных естественных измерениях времени в отличие от принятых стандартных мы подходили там, где говорилось о полиритмии нашего существа — в связи с тактами сердца, дыхания, еды, питья, менструации, соитии, срока вынашиванья, в отличие от «года» и т д. новлено», «нормальные» Наука тебя твоя переучила!..! А ты подумай, что в подсознании, в подкорке черепа дитяти это довременное извержение! Ведь когда пятилетний малыш переживает удар, ток страха (землетрясение в Ташкенте, например, или бомба войны) — это травма на всю жизнь — глохнут от этого и проч. А тут на два месяца раньше, не готовым — голым в мир брошено. Зато закаленнее будет — к суровым условиям пригоднее. Вот русская логика: на твердость к бедствиям готовить жизнь… Но ведь она, может, всего на стадии земноводного: даже до животного еще в утробе недоразвилась — и вот извергнута. Да это шиз и псих у тебя. Не ведал Розанов, что слово его отцу семимесячного ребенка прочесть достанется. Ну ладно (начинаю смягчаться и отходить). И земноводные тоже имеют право на жизнь. Может, так и надо и предписано нам и ей… Конечно, все я виновата. А в какие условия меня поставил — забыл? (Теперь она начинает ожесточаться и наступать. Ссора супругов — любовный танец, па, фигуры, расхождения и схождения.) Ведь что ты надо мной учинил, как оскорбил!.. Уж завел игру — довел бы до конца: когда б уж родила, и сказал. А то бумажку брачную мне выкинул: на, мол, подавись! а что для тебя она ничего не значит, — и ушел

Да, после регистрации в загсе — она была с животом семимесячным — я не мог переломить ожесточения, и отчужденность нарастала, так что ночь была кошмарной: оба не спали, на разных местах, и, ненавидя, поджидали, пока другой уснет. Наутро она мне:

Давай, чтоб не было фальши, твердо уясним минимум того, что нас связывает, чтобы не предъявлять надежд и претензий, которые другой не сможет осуществить

Ну что ж. Давай. — И подумав, железно и сжато вставил: «С моей стороны меня с тобою связывает вот это (показываю на ее живот), интерес интеллектуальный, до известной степени — сексуальный… Но (собираясь) жить бок о бок с тобой — не могу. А с Б. - могу»

Вот такой был разговор. После которого я уехал к Б. и с облегчением начал там, в своей тарелке, работать, а к ней, на съемную комнату, — наезжать. Ясно, что она, одна, стала паниковать. И в один из приступов паники, решив, что выделения из нее это — воды! и живой уже младенец: вон он, потрогай, как шевелится в животе, — задохнется! — в панике велела мне отвезти себя в роддом — на проверку. Я ей: Давай в Дубну к матери отвезу. Беру на себя — нет у тебя вод никаких. Будешь там как яблочко наливаться. Нет, в Дубне лишь простой роддом. Но ведь рожают же там. А если что? Здесь Институт акушерства… Ну давай — отвезу. Ведь возьмут тебя тут, не выпустят, заанализируют — и два месяца вместо безмятежной жизни и прогулок на воздухе и домашней пищи у матери будешь душиться в палатах, жуткие разговоры об ужасах слушать, больничную жвачку есть — и сама заморишься и заморыша родишь. Давай отвезу. Ну. Нет, надо провериться. И так и вошла в родильный каземат. Там каждый день ее распяливали на кресле — смотрели: не лопнул ли водяной пузырь, лазили руками, теребили — ив итоге вызвали довременные роды. «Вод» же никаких у нее не было — были обычные выделения

«ПЕРЕД УПОТРЕБЛЕНИЕМ — ВЗБАЛТЫВАТЬ!»

Сижу спиной к комнате перед широким подоконником (столом мне), смотрю вперед из полуподвала на ствол, дерево, ветви, двор… Слышу сзади всхлипыванье. И это — как зов и бульканье женской влаги желающей, залило и мне череп, и я встал, подошел, и ее голову, волосы, и слезы стал притягивать. Мокрое, мягкое, теплое (лицо и губы) — прямо в седалище мне, как перун, ударило — воспламенило язык пламени, что вздернул на дыбы меня малого да удалого: в него огонь воплотился, залил горючего и в руки, что стали махать, привлекать, отталкивать, бросать, ломать; в челюсть и зев, что в горло и в холку вгрызаться стал… Вдруг плач младенческий — отдернул нас друг от друга. Петух нечистую силу прогнал. Огонь, как луч-свет небесный, — адский темный пламень, жгучий, но не светящий, — потушил. У Тютчева так: «Сей чистый свет как пламень адский жжет». (И я, сейчас пиша, прервался: перевернулся к пианино и вытянул вместо Баха — Шопена; проницательно поиграл — и чую: весенний я, любовный — и, главное, любовен я ребеночком: им любовь мне вспрыснута и душу увлажнила, но и это состояние любовное — того же характера, как и от влюбленности в женщину: мирообъемлющее самочувствие набухания, полноты, расцветанья — т. е. открытой красоты: мира и меня — половинками навстречу друг другу. Так чашечка цветка половинкой обращена к половине — чаше небесного свода.) Зов младенческий перетянул нашу с женой страстность на себя и превратил ее в нежность: вдруг плотоядный, самопожирающий нас огонь превратился в то родительское горенье, которое сожигает нашу плоть не друг к другу обращенно и закупоренно, но обращенно уже на тельце, которое мы собой обогреваем, предохраняем и дуновеем то есть наш адский пламень от петушьего крика младенца перешел в солнечный луч, что светит и греет

— Дай поношу, — я прошу

Надо покормить (Эту процедуру — бутылочного кормления мне смотреть тяжело — как и когда пустышку дитю всовывают, чтоб не кричало пустышка — первое знакомство с ложью мира) Потом кладем на кровать, запеленутую, глазеет, потом хочет ручки выпростать и ножки и кричит Беру поносить — сразу, как только в полувертикальное положенье поставили — любит особенно, когда на плечо ее головку перекидываю, — затихает Головка сама не держится на шейке — оттого прислоняю к своей щеке — как палку под саженцы подставляют Ходим, вертит в стороны головку, дышит, а я внюхиваюсь в парное тельце словно только что из лона, но уже ангельски просветленное Время от времени ручками и ножками толкается и вскребывается мне в левую половину груди, словно войти в меня хочет — и входит И еще думал отчего это дитя так колыхаться любит — на руках, в люльке, в коляске, если заплачет, чуть закачаешь успокаивается? Значит, свойственно ей колыхательное движенье, а покой на плоскости противоестествен А! Это дитя еще имеет память тела — от бултыханья во чреве матери та же все ходит, а там внутри — в колыбельке колышутся Так что, может, и когда земля зачиналась и любое космическое вещество и тело, — оно сгущалось не в круговых вихрях и центростремительных движениях (теория Канта — Лапласа и проч), но в каких-то колыхательных, бултыхательных «Перед употреблением взбалтывать!» — так это и для тел канун рождения («употребления») — бултыханье

 

Голова и головка

Утихло дитя, все щели прикрылись. Положи, может, опять поспит Дитя уснуло — и покинуло нас на нас самих — вместе с тем пламенем очищенным, что все заливал и растекался по нас Когда ко мне приливает, мне сразу ударяет в мои головы — и шеломит, ощущаю под висками радостный, расковывающий наплыв, разлив весенние воды бегут и изгоняют сухость мыслей, и когтистые суставы рассуждений разжимаются, уже не могут цепляться и держаться за углы и сучья мозговые — и бессильные прошлогодние сухостои отлетают, уносятся молодыми водами, улетучиваются огнями Я помню «время молодое», ужасно тягостное для меня когда прилив Эроса ощущался мной, духовно подкалеченным, как греховная похоть — и я ее гнал, но не в силах совладать, то предавался юношескому греху, то редко-редко, когда попадалась живая женщина, — брезговал головой к ней касаться и, стискивая рот, мерзя поцелуем, только той, малой голове, волю давал Но оттого и та, под контролем ока всевидящего и недреманного верхней головы, — сжималась, стыдясь, и быстро-быстро делала свое дело, как мальчишки курят на переменах в уборной или в подъезде в рукав Лишь в 30 лет пришла мне та женщина, что разжала отяжелевшую и ожелезневшую челюсть мою — и предал я, отдал ей голову на ласку От нее лишь огнь, возженный в седалище, вознесся вверх, вышиб дно мне черепушки и вышел вон Язык пламени окончился языком, что во рту1, и он зализался, заластился И тогда возрадовался меньшой брат — и более гордо и долго стал голову свою носить Возжение меня — словно огонь от ветра и тяги стал гудеть моим рыком, стал изламывать сучья, ветви — шею ей и руки, перекручивать ствол-стан, швырять туда-сюда Я ей в горло фонтан ее крови перекрываю словно напор в ее низ направляю Я ей в глотку — огонь своей нутренной передаю и гортань заливаю и душу Я уже, языком заполонив ее рот, подсказываю прообраз того, что должно, являю И как после Иоанна Предтечи является Он, Мессия, Христос, — так и Тот богоявиться хочет Но много еще терниев и премеждий делу преодолены быть должны Светло — день Глядеть будешь Окно — видно люди с улицы заглянут Отрываться вынужден — задергиваю занавес Не надо — ребеночек сейчас проснется

А может, нет

Вынужденность говорить спасательные слова, вынужденность отрываться — вот искушение диавола, хребты и ухабы они начинают испытывать напор удержится ли в ходе их преодоления. Бывает, слово такое под корень седалища ударяет и сшибает пламень наземь — и лишь робкие, унизительные, слабосильные сполохи остаются — как жалобы и мольбы стыдно умирающего

 

Раздеванье

Злюсь и зверею, руки ускоряются и начинают не нежно, а грубо — рвать С чужими женщинами в этой точке, бывало, грубость отталкивала, взаимное ожесточение противело и ей и мне, и все в злости прерывалось — на обоюдном вспугивании нежного нутра..

Но вот — о радость хотеть близкого человека, жену! — отчужденность в этом звене уже когда-то преодолена. Напротив, сладостно обоим остервенение первого бранья — как молодой брани, и я даю себе волю: сдирать начинаю подподол, эту уродливую камеру — безобразнейшую часть женской одежды. Раздеванье — это превращение людей как дневных замкнутых особей в пол, в ночные половинки личностей — в фалло-полости (верха — в низ). Оттого эта операция действительно унизительна для виденья, для света — досадлива: как грубы, жестки и мертвы все эти хищные цивилизаторские облеганья, кандалы живой, сочной, пахучей мясистости

И как уродлива эта тряпичная полоса, когда сдергиваешь, а она вцепилась, пищит и держит, а под ней уже обнажились живые белые молочные крутые мяса — особенно огнежгучие от соседства с черными чулками. И уже дух пошел, в ноздри бьет — с ума сводящий и напрочь память отбивающий; зато древняя память, примордиальная, откуда-то в тебе берется, и в этом запахе праприпоминаешь запах материнской матки, а потом молока грудей. Но как молоко — количество, а семя — его сгусток, качество, так и этот запах — этой же консистенции, как семя в сравнении с молоком

Но мне ж нельзя сейчас беременеть: у меня уж все установилось, и менструации… (О! мука — опять соображать, включать сознание — сейчас, когда отшибло все! Вот проникновенье дьявольщины цивилизации в святую святых природы — в соитие и зачатие. Так его оскверняют и калечат.)

Ну я выйду, когда придет..

После долгих мытарств и пыток духу полуобнаженные тела-половинки могут прилечь друг к другу. Этот миг — как привал на перевале: после труда и борьбы карабканья, когда изматываешься в работе. Теперь наслажденье впереди. Но как жаль, что между нежностью начальных касаний, объятий, ласк — и наслаждением нутряных проникновении — на что ушла страсть? На тупую борьбу с механикой одежд и рассудочных опасений. Бывает, что никнешь обеими головами, когда, наконец, можно прилечь тело к телу и дух перевести. Но это тоже радость: теперь вкушаешь сладость нежной телесности: наконец нашел, дорвался до своей половинки, и, закрыв глаза, даешь каждой клеточке тела ощутить свое дополнение и продолжение. Теперь твоя внешняя кожа, что облегала тебя, как особь в мире, — стала внутренней тканью целостного существа — Андрогина: экзодерма стала эндодермой; ведь теперь кожа твоего живота — это как диафрагма или грудобрюшная преграда внутри себя, что отделяет верхнюю полость твою от нижней

И когда уже теперь начинается воспламенение — это как бы восстанавливается единое кровообращение и самочувствие внутри возродившегося целостного Человека, первого Адама. И поршень ходящий начинает пульсировать, раздвигая стенки клапанов, сосудов и перекрытий, — как единое сердце, кровь по полушариям разгоняющее

 

Эротическое действо

9. III. 67. Сегодня бессолнечно. Тело и душа изнурены вчерашним тупым восьмомартовским вечером. Вот уж, как В. В. Розанов говорит: «Есть общение, что меня не прибавляет, а убавляет». И «Сиди дома. Чем дальше от дома — тем больше равнодушия» — и лжи. И теперь такому мне — подвяленному — продолжать рассказ о солнечной, золотой страсти. Фу. Кощунство

Но что ж ты иначе будешь делать? Ведь надо дожать, а то, под толчками настроений все в разбросе и случайности и оставишь. И так у тебя перебивов хватает. А потом: попробуй настроиться игрово. То есть: отчего б тебе сейчас не почувствовать себя замершим в бесчувствии и сумраке зала зрителем — себя, который на сцене, в огнях рампы, усиленно живет и жестикулирует (каким я был в тот день)

Итак, занавес мы вчера опустили на самом интересном месте — моменте эротического действа. Началось внедрение — и разгоняется общая кровь по жилам целого человека, составленного из половинок. Кровообращение замыкается в кольцо с помощью ротового впивания. Тогда волны, вихри прокатываются, клубятся, кружатся. И недаром в этой точке теряется ориентировка в мире: где верх, где низ; где право, где лево; где небо, где земля; где ты, где я. Испытывается то состояние вихрей и клубящихся туманностей, которые носились по вселенной еще без места и прописки в той или иной планетной системе или Галактике, — безудержные..

Одновременно испытывается состояние невесомости. Ведь наиболее мы чувствуем свой вес и тяжесть и опору (давление) земли — когда стоим прямо. Когда же закружимся — в танце, или на одной ноге, — легкость наступает. Словно с кружением наш вес выталкивается в стороны центробежной силой и расходится волнами по бытию. Само же бытие зато ощущается как полость, нас плотно облегающая; приближены к нам и воздух, и деревья, и небо, и звезды: они вот тут, нас касаются, а не расположены на квадратных и кубических координатах права-лева, верха-низа, и т. д., как когда стоим. Когда стоим, мы себя чуем твердо, как стержень. А мир — податлив, невесом и беспрепятствен во все стороны. Когда же кружимся, «я», личность, самочувствие— исчезает, зато настолько же и во сто крат возрастает ощущение окружения, просто жизни везде

То есть — что и требовалось доказать: в акте соития-зачатия мы выступаем не как личности, не как «я», но как сквозные трубы, продолжатели и перепускатели через себя жизни рода людского. Потому и не себя, а жизнь всеобщую, кругом гудящую мы более всего в этот миг чуем Что же творится в этот миг с составом человека — помните:

земля, вода, воздух, огонь?

Земля — ее средоточием в стоячем человеке мы видели его низ, ноги — эти столпы и опоры. Но в акте соития человек пал — на ногах не держится, а ими загребает, как руками плывет — в переплетенной свистопляске. То есть ноги, которые вбивали мировые пространственные оси, — сейчас совершенно манкируют своей функцией, но как крылья хлопают, взбрыкивают и взлетают, т. е. совершенно расстроив вертикально-горизонтальные балансы наши. И даже если люди при этом стоят или сидят, это все подсобно: чтобы лучше оси ввернуться в воронку. То есть: главное — жизнь в центре туловищ, в средоточии; а где там в данный момент ноги и голова: вверху, внизу, вперенакидку, сбоку, полу согнуть! и как перекручены — это неважно. Человек, та же его линия, — теперь не перпендикуляр, но диаметр, вокруг оси вращающийся; а в какой точке окружности (шара целого человека) он установится? — не имеет значения. Да, целый человек — из двух вошедших друг в друга полов составленный, с точки зрения формы максимально приближается к наиболее совершенной фигуре — шару, которая саморавновесна, самодостаточна, законченна и ни в чем не нуждается. Недаром в соитии мы испытываем готовность сию же минуту умереть: ибо достигнута цель индивидуальной жизни (совершенство), закончен путь — все линейные мироизмерения и ощущения; и они теперь, влившись в бесконечность шаровых кривых, не имеют значения, как и вопросы: «зачем?», «к чему?», о смысле и назначении бытия — все эти идеи вертикально-перпендикулярного человека, устойчивость которого — благодаря другому: земле — и есть ощущение крайней в себе неустойчивости. И оттого у стоящего — в противовес распяливающим его низу — верху (земля — небо) — единственное его направление может быть горизонталь: путь, стремление к чему-то: к цели, в даль, и т. д. и, живя буднично и обычно, мы, как по касательной отлететь, избавиться от центробежно-центростремительных стягиваний и растягивании хотим, все время ощущая и себя, и выведенность из себя

В соитии же, когда двое катаются, как шар, спутав все опоры, цели и твердые функции рук и ног, сделав их взаимозаменимыми, бесполезными и игровыми, — люди выведены из ощущения жизни для чего-то, а полно и совершенно жизнь осуществляют. Недаром они стали — шар, т. е. капля — идея и фигура жизни (воды). И в каплю гребля нас превращает. Когда мы раньше восходили по человеку вверх, философски г ощупывая его тело, мы нашли, что средоточие жизни в человеке — живот; живот — средоточие воды, фигура воды — капля. От шара живота начинают отходить отростки головы и конечностей — в том числе и ног, т. е. земли в человеке. В соитии опять отменяются отростки: они для лучшего обнаружения целостного живота служат, и, чтобы зачать новую жизнь, старые жизни должны в идею свою — энтелехию войти: живот-шар из себя воссоздать и произвести. Только от шара такого рождается жизнехотящая, к жизни пробивающаяся и все препоны сламывающая капля-зародыш

Соитие с точки зрения воды (жизни) — слияние (так иначе совокупление и называют). Когда две капли, сблизившись, касаются друг друга и должны слиться в одну, они на миг деформируются — вытягиваются в точке соприкосновения: из шаров превращаются на миг в по-военному вытянутые, плосковидные фигуры — как бы половинки, сексы-секторы грядущего целого шара-капли. То же и двое двуногих, двуруких существ: сливаясь, они разные вмятые: выпуклые и вогнутые фигуры (если взглянуть на каждого поодиночке) собой являют. Как при слиянии капель как бы лопается та пленка, что от воздуха ее, каплю, отграничивала (т. е. поверхность, земля капли), так и в соитии, чтобы слияние произошло, должно случиться преткновение, прободание, проницание, — так это событие представляется с интереса земли в человеке: нарушается сплошность грани (т. е. то, что блюдет фигуру) — ив брешь расползается нутро, пространство втекает, появляется аморфность. Тем самым земля отменяется (ее самостоятельность и определенность) за ненужностью: ее стихия — лишь временный поверенный бытия для поддержания фигуры человеко-половинки, пока не призван будет к сути В соитии лопается, скальпируется передняя поверхность половинок — и к миру избушка человека теперь повернута сплошным задом: он образует «животное о двух спинах» (Шекспир «Отелло»). Внутри же у нас, под этой общей кожей, ощущение растворения существа. Растворение же опять есть превращение земли в воду Наши сути — соли земель — расплавляются: под огнем страсти мы переходим в иное агрегатное состояние: влага влагалища женщины наш мужской камень растопляет — ив том ее радость и гордость

Тогда то, что казалось важно на предыдущем этаже бытия и в его измерениях, — теперь неважно. Действительно: в соитии, когда оно пошло, уже неважно и неощутимо, красив ли ты — она, как стройна фигура, каков цвет кожи (все кошки ночью серы, а ночь и кошка — это отроги всемирной Женскости). Напротив, чем узловатее, чем корявее — тем загребистее, пружинное друг во друга ввергание

Когда началось нутряное проникновение, теряет значение и чувствительность кожи, клетки к клетке, — что так сладостно было ощутить, прижавшись тело к телу в самый канун вхождения. В самом деле, чувствительность оттекает со всех тканей и клеток, поверхностей и частей тела — и конденсируется в точке нутряного касания: там же жгучесть и пронзительность невообразимая и нестерпимая образуется. Махина и плотная масса двух плотей — эта материя исчезает, зато за ее счет формируется энергия, импульс, который вот-вот с конца капнет: образует вспышку — сгустится в квант — первотолчок, что даст заряд целой жизни лет на 70-100. Да, та метафизическая тайна Перводвигателя: с чего все началось, откуда есть-пошло движение в жизнь? — вот где каждый раз полностью раскрывается. Но мы о ней так и не знаем, какова она; ибо, чтобы перводвигатель на миг явился, первотолчок состоялся, зачатие, начало началось, — должно быть отключено сознание, отшиблена память и «я». И наше «я» не встречается с первотолчком — так же, как и со смертью: ибо когда я есть — их нет (начала или конца), когда они есть — меня нет

И недаром завершение соития — переход механических движений поршня вперед-назад — в пульсацию, содрогания, судороги, что волнами прокатываются по всему телу земли нас — как землетрясение от эпицентра распространяется. Это забилось в семени сердце, типичные для него движения и проявления начались. И об этом мы узнаем по отдаче на себе. Судороги наши — это как отдача после вьютрела. Но отдача — зеркало того, что дано: противодействие равно действию. И, значит, когда с конца нашего — с огненного языка (а фалл таков) нашего — капнуло семя жизни, его суть — сердцебиение: затеплен «жизни чудный огонек» (Майков). Значит, правы мы были, когда седалище огня в человеке помещали в сердце. Ведь все соитие начинается огнем: «в крови горит огонь желанья», что опаляет двоих и бросает на взаимопожирание: разбивает панцири, земли (особность одежд, непроницаемость граней тела), через верхние и нижние каналы устраивает перетекание внутренностей друг в друга и заканчивается биением-пульсацией, что есть свойство языка пламени и сердца

У женщины же недаром в этот миг исторгается гортанный крик, клекот и слезы. Крик — это же первое проявление новорожденной жизни, младенца. Здесь душа из тела вон, женщины душа влетает: крик дитю даже полезен- уже развитие легких, расширение грудной клетки для расталкиванья земли воздухом. Крик женщины — это предтеча крика ребенка. Она как птица взлетает. Это как крик петуха — солнцевестителя на заре жизни. Только в женщине — это первые петухи, а в новорожденном младенце — вторые

А слезы — это ее роса: так ночь росой плодоносит: сжимает, стесняет воз-душу в капли

…А ведь наврал я на космос: вон солнышко, оказывается, давно уж все залило, пока я темную себе устроил и в сокровенном от глаз людских рылся. Да и на жизненность мысли в себе я наклепал: ничего, жив курилка! — тронул — так потекло. И как-то само собой получилось, что в рассказе о внедрении и проникновении я перестал говорить о ней и себе, своем и ее телах, ощущениях, жестах, звуках, словах; я не помню как, но принялся за разговор о космических вихрях, первотолчке. Но слово мое и мысль здесь всего лишь отображали то, что действительно с нами в этот момент происходит: перенос в метафизическое, т. е. зафизическое, т. е. сверхчувственное состояние, в потусторонний мир, где мы пребываем среди того, что рассудок на своем языке обозначил: «сущности», платоновы «идеи», кантовы «вещи в себе», лейбницевы «монады» — семена. Но все это не то, ибо лишь умопостигаемое, а здесь всем составом: и из земли, воды, воздуха, огня, ума — постигаемое бытие богов

 

Порнография

Тут кстати: почему так воистину оскорбительна порнография? Не только для нашей стыдливости: унижает «я», личность — это бы еще полбеды. Но она оскорбляет богов, ибо, не замечая метафизического характера происходящего, продолжает талдычить о нем на языке и в понятиях психологии личности, которая вычленяет части, вещи, формы — фиксирует их передвижение, позы-факты в ходе соития. И какова здесь наилучшая гастрономия. Она видит удовольствие и не зрит блаженства. Будто то, что здесь совершается, принадлежит полностью личности (будто в ней, тупой, начала и концы происходящего), ее замкнутому опыту, а не космической жизни рода людского. Порнография не тем лишь оскорбительна, что о таинстве говорит — о том, что должно быть, но не быть предметом мысли и слова (это посягательство делаю и я), но тем, что не так говорит: музыку разымая, как труп. Она оскорбительна той же тупостью, что и рассудок в делах разума, что и сапожник, судящий выше сапога в картине Апеллеса, что и у Толстого рассудочные штабисты-немцы в народной русской войне, полагающие выиграть ее диспозициями: «Die erste Kolonne marschiert, die zweite Kolonne marschiert…» фотография, фиксирующая просто даже двух раздетых или полураздетых рядом, — оскорбительна и порнографична, ибо безжизненна: тупой, не священный, электрический свет направляет на темное и закрытое для глаз рассудка и постигаемое лишь живой целостностью бытия и человека и ее представителем — духом нашим: разумом и воображением, которые чуют космическое продолжение наших ног, рук, губ, фалла. А порнография на них и останавливается и замыкается: вселенского представительства здесь не предвидя. То — как Уж у Горького, который мнил, что взлетел, видел небо и его измерил

ЦЕЛИТЕЛЬНОСТЬ СМЕХА

Уж так брызжет солнце, что весь перед и стол мне залило и мозг плавить начинает. Хоть отступай в глубь комнаты или вообще разомлевай — иди гулять и на сегодня прекращай писанину. Ну вот и малшик пришел. Работаешь? Пойдем гулять. Попрыгаем на биточках. Словно жизнь сама мной пишет и мне главы и разделы своим ходом устанавливает. Выходим: воздух — точно подснежник: снег, пенящаяся воздушная сырость — в ноздри, как от шампанского. Подобрал лист — прошлой осенью пахнет. Думал о панегирике Юзу, имеющему бракосочетаться в субботу. Целительность смеха: разжимает рот, как нож — зажатые челюсти, и вливает лекарство, так в зев, раскрытый смехом, бытие входит, наполняет нас и к себе приобщает — исцеляет от закупоренности в нашем «я»

ВЕТЕР ТВОРИТ — ЧЕЛОВЕК ВТОРИТ

10. III.67. Помню в отрочестве, когда лето 1944-го, в войну, проводили в совхозе композиторов под Иванове, так мне прекрасным виделось, когда идет кто-нибудь утром, под ветром, полем гречихи в свой домик с инструментом, возле леса или в поле, — и там, как в часовне, священнодействует до обеда. Сам ритуал ухода, пребывания и возвращения, словно перенесения в иной мир, — был дивен. И когда я некоторую пору композиторствовал, помню это ощущение, что встаешь с утра, ничего не звучит в ушах, и кажется: ничего не будет, но открыл крышку, вчерашнюю запись раскрыл, последний такт сыграл — и вдруг тебя

7.12.89 словно подцепило и намотало на требующий своей жизни стержень и бур, на меня, как на повело (от помело), — и он ввинчивается в тебя — и очухаешься через несколько часов. И предвидя уже, и зная это имеющее найти на меня состояние, с утра восстав, даже тормозишь, не даешь волю пробивающимся мотивам, не даешь им послабления, ибо расслабят..

Так и я к голому столу подхожу — как крышку инструмента поднимаю; взгляд в-за окно, вслух — в птичье, вдох в грудье — и понеслась. Хотя что это мне услышалось за утренним молением под древами, что в уши надуло? Да — шорох ветвяный: слово понравилось, и целый шлях жизнеслова открылся: а что если разбить пригнанность суффиксов к корням и вместо «ветвистый» — «ветвяный»? И смысл иной, и краска — и звучит хорошо, природно языку

ПЕРВЫЙ ДЕНЬ ТВОРЕНЬЯ

Но — за дело! Вдохнул простору и вольного космосу, надземного воздуху, — и спускайся опять в недра, врубайся в…., в ее жар, мокреть и пахучесть

Но, собственно, сегодня уж легче: главное внедрение уже состоялось — промыслено вчера, так что сегодня мы встречаемся с ним и с нею на полпути, на среднем горизонте: когда они сами очухиваются, приходят в себя и в чувство, и возвращаются на поверхность и вновь начинают различать грани предметов, строй мира и самих себя. Да: из Хаоса возникает Космос — как в первый день творенья; и этот «первый день творенья» не то, что бы лишь был когда-то, но каждый раз вновь совершается с возвращающимися из путешествия на тот, метафизический свет, из унесения в интеллигибельный мир. Приглядимся же к этому акту нового сотворения, возрождения мира, — ибо в нем мы сопричастны к Первому Творению и имеем счастливую возможность наблюдать в собственном опыте то, о чем нам лишь (за)поведано в священных писаниях народов. Итак, клубления, вихри — вихревое наше состояние отлетело. Его последним действием было загоняние дьявола в ад, низвержение огненосного Люцифера, заключение титанов в Тартар — и Оттуда вулканическое извержение с сотрясением, содроганием всей Земли — Геи. Но это значит, что беспорядочное, безвременное клубление сменилось на ритм, такт, пульс: забилось Сердце, началось Время — возникло царство Хроноса

Недаром у Гесиода рождение Хроноса — завязка мира (бытия), ибо все остальные: Хаос, Гея, Тартар, Эрос, Ночь, Эреб, Эфир, День, Уран… — это лишь предпосылки бытия, тянущиеся полосы предвечных миров. Но лишь с того момента, когда Гея с Ураном зачали и произвели Хроноса, — произошло событие: т. е. параллельно бытию возникло событие, т. е. то, что имеет начало; а начало — из своенаправленной воли: Хронос восстал на Урана-Небо и лишил его власти и силы. Но как? Ночь за собою ведя, появился Уран, и возлег он Около Геи, пылая любовным желаньем, и всюду Распространился кругом. Неожиданно левую руку Сын протянул из засады, а правой, схвативши огромный Серп острозубый, отсек у родителя милого быстро Член детородный и бросил назад его сильным размахом. (Гесиод. «Теогония», 176–181, пер. В. Вересаева). Но это же совершается и повторяется в любом соитии. То, что Уран распространился кругом, — это потеря места и ощущение себя в пространстве, утрата ориентиров координат — вихревое клубление и растворение «я» в бытии. Высший же миг, когда фонтанирует семя, — это одновременно смерть эротической силы; и из этого мгновенного оскопления тут же взвился, набрал силу, забился пульс (Сердце и Время) — словно ликуя, заплясал на трупе родителя

Когда пробил час — раскрываются глаза. Точнее, само ЕГО мощное битье в нас, раз начавшись, расталкивает наше нутро, разгоняет вихри по местам. И когда мы еще, обессиленные, лежим с закрытыми глазами, — наше нутро, наша нутрь: земля, вода, воздух, огонь — уже кнутом Хроноса (Времени — поры: «всему уделено» «свое время») распределены и упорядочены. То есть все бытие уже есть, но не налично: т. е. нет лиц у вещей всего, и нет лица, на все взирающего и ко всему относящегося. Ибо лица — это свет, глаз (солнце — одно огромное лицо; все светила — головы и лица: еще луна, месяц, а звезды — глаза). Итак, не хватает лишь света — взгляда на это со стороны и увиденья порядка, что навело Время — уже в пространственном отношении: распределив все по своим местам, формам и видам (эйдосам — идеям — сущностям). И когда после долгого беспамятства, Как труп в пустыне я лежал, И Бога глас ко мне воззвал: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли» это «Да будет свет!» Когда заглох и кончился Эрос, возникло сознание, восстал свет, Логос — как духовный светоч — новый фалл — Бог мира Творение — как именование Но это значит, что свет, Логос заступает на все готовое: глаза раскрываются post coitu: зачатие, порождение уже состоялось в соитии: работяга Эрос, эта ломовая лошадь мироздания, — сделал свое дело, самую тяжкую работу выполнил. Теперь же является чистенький барич Логос и приступает к так названному им «Творению» — к сотворению мира — Космоса (Порядка, Строя) из Хаоса. На самом же деле все уже было сделано: жизнь всему дана, и все творение на самом деле явилось как классификация, инвентаризация уже наличного бытия (таким оно теперь стало восприниматься) — разданием имен. Так что то творение мира за шесть дней, о котором рассказано в книге Бытия, — это присвоение чужого труда: Бог присваивает себе труд ДвуБого. Но это не злостно. Ведь хтоническая, немая женская половина Двубого по идее, сути и предназначению своему не может быть видима. В то же время о Двубого должно стать известно. Остается единственный путь: представительное возвещение о себе через единственно из двух оглашенного — мужского, Бога. И так как о реальном творении (порождении мира через Двубого) возвещено быть не может (ибо Слово — лишь малюсенькая составная и потенциал этого дела), то сообщается, по сути, о номинативном творении: о назывании уже созданных вещей мира, о даровании всему слов. И последовательность шести дней творения — это последовательность, в какой одно за другим Слово сливалось, обходило, орошало собой явления бытия. Вот смысл того «темного» (т. е., скорее, слепяще-светлого) места, утверждения в Евангелии от Иоанна, что

I. В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог

 

2. Оно было в начале у Бога

3. Все через него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть

4. В нем была жизнь, и жизнь была свет человеков.

5. И свет во тьме светит, и тьма не объяла его»

(От Иоанна, I; 1–5)

Первые два стиха бесспорны: верно, что Слово было Бог, и оно — единственное «оружие» Бога. Но вот с третьего уже видно распространение Слова за свои пределы — как Уран «распространился кругом»; только тот, ведя за собой Ночь, а этот Логос, свет, — ив том его уже нечестивость и согрешение. Ведь Слово объявляет, что «без Него ничто не начало быть, что начало (уже: значит, до — без него) быть». То есть Слово хочет залезть в то, что до него: что уже есть в слое Двубого и, в частности, Матерей, — и уже в 4-м стихе прямо фальсифицирует Истину, объявляя, что Слово — жизнь, а жизнь — свет. Две подтасовки: ибо жизнь дословна, и свет, собственно, после жизни возникает: недаром «совокупляться» имеет синоним — «жить», а высший свет (невечерний, озарение, просветление) наступает, по вере, — в миг смерти

Вон она, оскопляющая деятельность Слова — Хроноса: под жабры Жизни забирается. Начинается — через Эдипов комплекс: восстание Сына на Отца для обладания Матерью (Природой), вытеснение Эроса Логосом, из чего состоит вся история цивилизации и ее плоды (точнее: результаты, ибо она не плодородяща, а формирующа), а также неврозы в психике современных людей, рассмотренные Фрейдом

Но что дальше творится в евангельской Космологии? Слово объявляется единородным сыном Бога: Он же Христос, Сын Человеческий. Итак, узурпируется из общего владения Двубого коренной акт — рождения: что принадлежит, по существу, двоим (и во всяком случае и в первую очередь — Матери(и)), объявляется делом мужского Бога — и вещается не половое, а единое, целостное рождение

И недаром эти утверждения суть догматы, что непонятны, неисповедимы и составляют устои — сваи веры, и лишь на веру должны быть приняты, и ей лишь открываются. Ибо здесь действительно Слово (Единое, Мужской Бог) дерзнуло сойти в глубины, в толщу Двубого и на своем языке представить то, что ему неисповедимо. Потому Слово здесь глаголет темно, неясно — и не столько представляет, сколько своей невнятицей и «сумбуром» намекает, наводит нас на идею того грандиозного, истинного, глубинного бытия, которое даже Богу-Слову не дано выговорить; значит, тем более оно велико, истинно и — есть, и его надо внутренне зреть, ощущать, иметь «в виду», и с ним бытие свое сверять