Не был Клювин бароном, но и не был прост как копейка. Случилась с ним иная история, более достоверная, чем праздные записки Гринева.

В каждой деревне своя беда. Где топит. Где сушит. В архиве МИМа завелись мыши.

Мышей случилось фантастическое число, которому не было объяснений. Каждый день фонящий чесноком Агафоныч потрошил ловушки, из ведра насыпал отраву, мастикой уплотнял щели, но ни малого успеха не достигнув, на завтра брался за то же.

— С чегой-то грызун пошел? — спрашивали музейные, но вопрос оставался без ответа.

Взял и пошел! В мае не было. В июне, кажется, не особо. А в июле — разливанное море грызуна.

Женщины, до того населявшие архив согласно штатному расписанию, прекратили туда ходить, чураясь хвостатого зловредства, и выдали начальству протест в виде коллективной жалобы, в которой трижды было писано «страсть!» и два раза «трепет!» — но в целом говорилось не о любви. Расставив стулья у бухгалтерии, где нашли немало сторонниц, жрицы Мнемозины мигрировали стаей туда, пили целыми днями чай, обсуждая свое несчастье, и отказывались выдавать справки.

Без справок, выписок и тэ дэ, как известно, ни одно госучреждение работать не в состоянии — тем паче музей, сутью своей обращенный в прошлое и потому без архива невозможный как тело без трепетного сердца. Даже Каина Рюх, и та будто бы немного спала с лица, хотя и откровенно посмеивалась над дамской слабостью страшиться мелкого грызуна. Но Каина Владиславовна — вообще отдельная статья в гендерной разнарядке, так что ее оставим за скобкой.

Впрочем, скажет иной, экспозициипосещались гражданами, в том числе иностранными, работали буфет и канализация, и сувенирная лавка сбывала иногородним открытки со столичными видами — приличные, я вам скажу, гознаковские открытки по гривеннику за штуку. Музей, казалось, как ни в чем не бывало, сеял культуру в массах и вполне успешно со всем справлялся. Так в чем же гвоздь? Взгляд поверхностный, невежественный, которому, как говорится, что в лоб, что по лбу, не отметил бы ни малейшего отклонения. Но мы-то, мы, люди, знающие цену всякому делу, не можем не содрогаться от опасений!

Бог с ними, с этими экскурсантами, кому они вообще нужны? Ужас в том, что многочисленные отделы, подотделы и сектора, тесно набившиеся в каморы вдоль намотанных как кабель на бабовину коридоров бывшего княжеского дворца, простаивали, переписка между ними усохла. Сектор античности прекратил сообщение с египтологами, «месопотамцы» со специалистами-«иудеями». Как в былые доисторические времена, Америка рассталась с Европой и забила с верхней полки на Азию. Украина готовилась чертить глобус, на котором не будет больше России, а разлив Днепра подступает к подошвам Эйерс-Рок — туда, где в безвестной пещере на красных склонах прочие расы, включая чадского негра, зародились от гетмана Агапки и местной девки. В общем, неврастения, коллапс и неразбериха…

Шло к тому, и поговаривали, что, если так продолжится дальше, то придется расточать ценные кадры для проведения экскурсий и прочих увеселений, дискредитирующих музейное дело. В кабинетах зашушукались, зашептались. Доподлинно стало известно, что подписан приказ о сокращении штата — и кого-то уже спровадили, чье имя не называлась, но о ком было всем известно. Он (сокращенный этот), говорили, уходя, видел на столе целый список, из которого уже просачивались фамилии… Кадровый отдел донимали с утра до ночи, требуя предъявить его коллективу. Завотделом Куст, отчаявшись доказать, что никакого приказа не существует, кроме графика отпусков на август, прятался от напасти в кухне буфета, но и там его находили, терзали, хватая за рукава, требуя признаться во всем.

Некоторые из служащих от отчаянья выходили к экспозициям, подобно диким зверям, покинувшим родной лес, озирали их, многого из увиденного пугаясь. Не все вообще из них знали, что находится за пределами служебных кабинетов и были удивлены, обнаружив себя в музее: в воображении их музей, конечно, существовал, но «где-то там», неизвестно где… Может, в Ленинграде или в Харькове. Здесь же (так они были убеждены) в центре Москвы располагалась его дирекция, номенклатурное сердце, не замутненное лишними предметами, вроде фарфорового сервиза Екатерины Великой.

Наличие посетителей, особенно пионеров, доконало тех немногих, что вышли, и они один за другим скрывались с твердым решением никогда не выходить более. Трое потребовали путевку в Ялту. Одного увезли с инфарктом. Находчивый Нехитров подал заявку на расширение, за одно отчекрыжив шесть! рационализаторских предложений, к чему подбивал Гринева, но того подвела смекалка.

В первые дни разраставшегося кризиса делопроизводители еще как-то перебивались, запрашивая что-нибудь друг у друга и встречно уведомляя о невозможности предоставить требуемое у них — в виду отказавшего архива. По истечению срока, отведенного инструкцией на ответ, в ход пошли повторные запросы, затем претензии, объяснения, протоколы — и работа вроде бы тем наполнилась, даже замаячила прогрессивка, но, поскольку предмет так и не был удовлетворен, на следующем шаге полагалось направить доклад начальству, а то и вчинить иск… На этом переписка остановилась, потому что по иску прилетело бы в обе стороны, ибо каждая из сторон не сидела, опростав руки, а копила папку «МЫ ВАМ ПИСАЛИ».

Была у происходящего и положительная сторона. Как принято в дамском обществе, три из четырех женщин, служивших в архиве, не выносили друг друга на дух, а четвертую ненавидели все вместе. Но лишения их сплотили, и теперь невозможно было обратиться к одной, чтобы не услышать оставшихся, защищавших ее от нападок посетителя. Близость архивных дам достигла нейтронной плотности, слаженность атак — уровня гвардейских драгун. Вскотский, лично приходивший разбираться, получил от них столь необоримую отповедь, апофегмы и предикаты которой были упакованы столь прочно и идеально, что директор с позором отступил, а осаждаемые едва не перешли в контратаку. Бухгалтерия аплодировала стоя.

Скоро Агафоныч, ставший единственным официальным лицом, представлявшим человеческую расу в архиве (хотя, положа руку на сердце, в силу физиогномики и свойств рассудка, он мог представлять любую), обжил брошенное дамами помещение, разделяя его с мышами, к которым не питал вовсе никаких чувств. Единственно, не стал бы Агафоныч их есть, потому что какой с нее навар — с мыши?

Колченогий дворник в фуфайке, выправив утреннюю службу, то есть соскребя с и без того вымытого дождем асфальта нехорошую кучку, оставленную собакой, расположился на импровизированном ложе, сделанном из папок, у входа в архив, и прекрасно спал. Храп от его щедрот вился и гоготал далеко по бетонному коридору, озадачив приближавшуюся комиссию. Царившая на подходах гулкая холодная тьма (архив располагался в подвале) и этот пещерный звук…

Безусловно, комиссионеры были марксистами, ведущей религией почитая атеизм, но тут против воли остановились, переглянувшись. Кудапов, человек с необычайно развитой фантазией, читавший в оригинале Аллана По, мучительно застонал:

— Я туда не пойду. Посылайте меня хоть к империалистам, но не пойду. Там — жуть.

— Умный нашелся, к империалистам тебя! — зачем-то громко, оглядываясь на выход, сказал Порухайло, который, оказалось, также не выносит подвалов (ведя родословную от викингов, он, безусловно, имел на это полное право, поскольку тем подавай просторы, а тесноты разные, сиречь подвалы и катакомбы — не по фасону). — Лампы у них тут что ли перегорели?.. — щелкал он безрезультатно выключателем. — Бардак.

Кудапов, не глядя тому в глаза, ответил:

— В некоторых обстоятельствах физические кондиции превалируют над умственными. Вперед должен идти не самый умный, а самый сильный. Да, Яков Панасович! Я свое слово уже сказал. Беру самоотвод, — красноречие Кудапова, вызванное стрессом, весьма озадачило комиссию.

Никитский — туповатый и сумасбродный зам Ужалова, свалившегося, не смотря на жару, с фолликулярной ангиной, — вдруг ни с того, ни с сего стащил с себя левый туфель и остервенело заколошматил им по стене, так, что фонтаном полетела известка. Кудапов вскрикнул и медленно осел на пол.

— Ты что?! Болван! Человека погубишь! — похожая на лопату порухайловская ладонь с треском врезалась в грудь Никитскому. Тот упал навзничь, не отпуская свое орудие. — Никитыч, не помирай! Сейчас я тебя вытащу.

Порухайло схватил обмякшего Кудапова поперек живота, как с кресла снимают кошку, и, волоча ногами по цементу, потащил к выходу.

— Вот люди… — цедил он сквозь зубы, не оборачиваясь. — Вот же люди… Подлое семя…

Сцена была бы трогательной, если бы троим оставшимся не предстояло-таки довершить начатое — ввергнуться в брошенный архив, выяснить что к чему и предложить по итогам меры. Собственно, для этого и собрали чрезвычайную комиссию, экспедиция которой была теперь под угрозой. Там, над головами, затаив дыхание, ждал спасительных мер музей. А между тем, ничего, кроме скандала не получалось.

Никитский встал, поглаживая ушиб, и теперь стоял в рваном носке и одной туфле, ожидая какого-то наития, которое должно было, вестимо, снизойти на него, указав, что предпринимать дальше — колотить в стену или заняться иным продуктивным делом.

Клювин и Стилетов смотрели на него как смотрят на опасное происшествие — с любопытством и облегчением, что не они его составляют.

— Ну те-с, Кирилл Андреевич, фискал вы наш незабвенный, как поступать желаете? — поинтересовался у бухгалтера Стилетов. — Последуем примеру товарищей или тут еще постоим?

Бухгалтер тускло посмотрел на Стилетова и пожал плечами. Человек он был маленький, ненавидимый по роду службы коллегами, ходивший под мечом фининспектора, живший в комнате с тещей, женой и двумя детьми… Нет, ему не было вовсе страшно. Он был убежден, что, кто бы ни населял подвал, какие бы ужасы ни таились в нем — нет ничего кошмарнее внезапной ревизионной проверки и семейного Первомая, когда и без того тесная коммуналка вовсе сходит с ума, а из Тулы приезжает родня жены.

— Пойдемте, — сухо скомандовал Клювин и тихонечко двинулся вперед, на ходу по привычке проверяя ключ от несгораемой кассы, удостоверение и пенсне. Все было на месте.

Он подошел к дверям, зачем-то расчесался, одернул заправленную в штаны толстовку и потянулся к латунной ручке, сделанной в форме шара, которую нужно было крутить, о чем не каждый мог догадаться. Подельники отстали на полпути и стояли там, ближе к выходу. Идиот Никитский — воздев руку с туфлей, Стилетов — ссутулившись и готовый сорваться в бег.

Архив не был заперт.

Клювин, решительно, не оглядываясь, вошел в него, игнорируя всхлипы и мычание Минотавра, засевшего в казенном помещении. В лицо ему ударил запах слежавшихся страниц и чего-то еще, определить которое невозможно. Так, наверное, пахло бы в юрте иннуита, если бы он время от времени не переставлял ее на новое место.

Дверь медленно затворилась за спиной бухгалтера, отделив его в воображении коллег от мира живых. Воцарилась зловещая тишина, пугавшая оставшихся больше рыка.

Через короткое время, впрочем, дверь опять открылась, выпустив наружу раздосадованного дворника с лицом, помятым больше привычного. Агафоныч зло посмотрел на стену, трубы под потолком, двух бездельников в напряженных позах, стоявших середь прохода, и, шаркая мимо них, вышел, оставив за собой шлейф сложного тяжелого аромата, в тесном помещении невыносимого как иприт.

Затем показался Клювин.

— Ну?! — враз спросили его коллеги.

— Оставьте меня здесь на ночь, — сообщил бухгалтер тоном, не терпящем возражений, и снова сгинул в архиве.

Ничего не оставалось, как подчиниться.

Что происходило в ту ночь в таинственных лабиринтах хранилищ, осталось никому неизвестно. Рассерженный Агафоныч, изгнанный в свою будку, кружил у подвальных окон, пытаясь что-нибудь разглядеть, и даже стучал черенком метлы по раме, но видел лишь темноту и ничего ровным счетом не добился. Ни звука, ни жалкой искры не покинуло архив до рассвета. Однако, на утро он был чист от мышей, а бухгалтер жив, свеж и вполне доволен, каким его ни разу еще не видели сослуживцы.

Надо ли говорить, что жена устроила Клювину скандал, начальство выдалограмоту, а контора вернулась к благополучию? Что потом еще с полгода шептались, гадая, что же такое приключилось, и о чем умолчал бухгалтер? Но тот, как сказано, молчал и своего секрета не выдал. Известно только: никогда и до сих времен в подвале музея не видно ни одной мыши.