Выше нас – одно море (Рассказы)

Гагарин Иван

Бездольный Александр

Пестунов Евгений

Визбор Юрий Иосифович

Шарошкин Вадим

Шилоносов Василий

Астапенкова Таисия Семеновна

Горшков Иван

Зайцев Василий

Кулаков Николай Иванович

Рыбников Евгений

Гагарин Станислав Семенович

Горюнов Леонид

Беляев Альберт Андреевич

Зорин В.

Евгений Пестунов

 

 

Емельян Степанович и Николай-Угодник

…Э-э, нет, братва! Уж коли мы вопрос этот затронули — кто ловит лучше да по флоту гремит, то я, простите, с вами не согласен. Силина и Кукушкина, которых наперебой хвалите, я знаю — раки они мелкие против капитана Евстигнеева.

Силин — тот больше на тресковом лову специализировался, где проще. Ведь там, по совести если признаться, все от тралмейстера зависит. И если тралмейстер толковый, капитану и горя мало. Не без того, конечно, достается и капитанам, но не так, как на лову дрифтерном. То штука деликатная, опыта требует, творчества, как говорил Емельян Степанович Евстигнеев. И кто в помощниках у него ходил, Кукушкин тот же, до смерти, знаю, благодарен ему, что настоящим рыбаком из его школы вышел.

Сейчас Кукушкин Петр Васильевич гремит, и все благодаря Евстигнееву. А то ведь парень совсем хотел бросить рыбацкое ремесло и податься в пароходство, где нашей науки не требуется.

Расскажу случай один, а вы послушайте. И если сомнение возьмет, или физиономия моя доверия вам не внушает, спросите при случае старшего механика Краева, вы его знаете. Он тогда с нами плавал, человек в годах, степенный, сам не соврет и мне не даст, будьте уверены…

Поначалу, как вышли мы в море, дело у нас не клеилось. Был тогда капитаном Гришин, штурман дальнего плавания — лучшего и не надо, а в рыбацком деле — ни в зуб ногой. Сам он работящий на редкость, с мостика, бывало, сутками не сходил, все работу наладить старался, а не получалось у него — и баста! Уж он и со знающими капитанами беседы вел, и сам приноравливался, бился как та селедка о палубу, кое-как за месяц груз наскреб, а к базе подошли — попросился он у начальства на другой пароход старпомом у хорошего капитана опыта поднабраться.

Просьбу его уважили, а на его место прислали нам с базы Евстигнеева.

Не вызвал он на первый взгляд симпатии у нас, все дело ему внешний вид портил. Лицо он имел круглое, как луна, лоб большой и бесконечный, потому что плешь во всю голову, а лицо оспой изрыто. Как пришел, сходу в робу переоделся, всех на палубу вызвал — причину нашей неудачи искал. Все наше хозяйство перевернул, а как до вожака дошел, укорил мастера лова Демина:

— Ты или ленив, братец, или сквозняк в голове еще гуляет. Сжил ты капитана нерадением своим.

Тот, понятно, в амбицию: это, мол, почему? Как понять обвинение ваше?

— А так понимать, — отвечает, — что мерил ты марки топором или «крокодилом», каким гайки крутят. И висели твои сети на вожаке, как пеленки после стирки на веревке — абы как. Сеть, она работать должна, рыбу ловить, а, скажи, какая дурная селедка в перекошенную ячею морду сунет?

Ого, думаем, круто забирает! Однако марки перебили, как он велел, порядок заново набрали, старье все выбросили, порядок выметали.

Сидим за ужином, ухмыляемся, меж собой шушукаемся: дескать, не капитан, а мясник-фокусник тот, что скотину зарежет и в ноздрях сердце ищет. Да разве в марках дело? Ловили же в том рейсе и план выполнили, а вожак-то не меняли! Он же марки переменил и успокоился, думает, что селедка в его порядок гуртом попрет. Держи карман. Видали мы всяких капитанов, все поначалу, до первой неудачи, горячо за дело брались. И ты скиснешь, думаем.

Посмотрел он на нас, улыбнулся и говорит:

— Что же молчите? Может, поговорим, как дальше работать будем?

— Сами знаете, у всех болячка одна, — отвечает за всех секретарь комсомольской организации Борис Груздев. — Сковырнули бы ее, да не от нас зависит — от штурманов. У людей, посмотришь, рыба, а у нас, простите, фига. Больше месяца воду мутим, машину гробим, сети зря рвем. Тем и спасаемся от скуки, что в домино ночами стучим. Люди в море не за тем шли…

Тут будто прорвало.

Шум и гвалт поднялся, у каждого претензии, и все к штурманам.

А Демин, тот прямо высказался: или просить у начальства капитана-наставника, или «рвать когти» нужно с этого парохода.

— А никто не держит, — крикнул из угла матрос Волков, он на этом судне с перегона остался. — Демин сперва брякнет, а потом сидит, как сыч, обдумывает, что же я такое сказал? Давайте помолчим, послушаем, что капитан думает, ему за план ответ держать, ему и слово.

Пожевал губами капитан, поморщился от разговоров наших, сказал:

— Мне со своей колокольни кажется, выловить триста двадцать тонн, которых до плана не хватает, мы сумеем и даже без помощи капитана-наставника. Но я вам обещаю рейс трудный, может, дома кого и жена не узнает.

Сидим мы, рты разинули, огорошил он нас цифрой этой. За два месяца триста двадцать тонн? А переходы к базам, а шторма?

…Несколько дней все без перемен было, так что снова мы падать духом стали.

А потом замечаем, что рыбы все прибывает в сетях, ровно пошло, тонн по шесть, по восемь каждый день в трюмы укладываем.

Но странным нам казалось поведение Евстигнеева: не так он ловил, как другие, и смахивало наше судно больше на поисковое.

Бывало, порядок выберем, выйдет он на мостик, полный ход даст и шпарит по курсу часов десять кряду. И все за температурой воды следит, на эхолот посматривает да над картой склоняется. Потом измерителем в нее потычет и — стоп машина! И командует:

— Сети за борт!

Штурман от удивления плечами жмет. Эхолот в это время пишет такие жидкие показания и, если прибору верить, завтра «колеса» верные, нули в промысловом журнале будут.

А он вымечет сети от флота в стороне, где-то у черта на куличках, походит по мостику, трубкой попыхтит, распоряжения отдаст по вахте, и в каюту. И еще большее удивление у штурманов появляется на другой день при виде хорошей рыбы в сетях. Откуда, ведь если прибору верить…

За полмесяца сдали мы два груза на базу, подтянули немного хвост.

Заговорили о нас по флоту. Шутят над Евстигнеевым капитаны на совете: дескать, Нептуна очаровал, рыбу заворожил, прет она ему дурняком в сети. Смеются, а сами следом косяком ходят. Пока сети мечешь — никого, пусто на горизонте, а ночью на палубу выйдешь, и кажется, что вокруг тебя плавучий город: огней видимо-невидимо. Настроение у нас приподнялось. Все, кто к капитану недоверчиво относились, изменили суждения свои.

Да и как не уважать человека, когда он в обхождении прост, и за все время хоть бы раз сорвался — голос на матроса повысил. Нет, не слышали мы от него такого. Ну, а главное — ловил. А чего еще нашему брату матросу надо? Вот только со старпомом они не совсем ладили, но дело это ихнее, им с мостика видней. Общее мнение о нем сложилось такое: мужик он правильный! Но продолжалось это не долго.

Сидим как-то в салоне, пироги жуем, вполголоса басни травим.

Смотрим, вбегает Халявин, будто с цепи сорвался, глаза круглые, огромные, и лицо не то удивленное, не то испуганное. Не успел голяк на место поставить, как затараторил:

— Видел. Самолично. У капитана в каюте рыбацкий покровитель. Под подушкой сейчас, а был под одеялом.

— Кто-о? — Волков даже жевать перестал.

— Николай-угодник! Вот кто.

— Не, Халявин, загибаешь ты, — говорит Волков. — Чтобы у Емельяна Степановича? Сам слышал, как в бога он гнул, когда порядок сложило.

Старпом наш аж руки потирает от удовольствия, привскочил с дивана и нервно так, как козел блеет, хихикает:

— А ты и икону видел?

— Нет, не позволил. В следующий раз, говорит. Я давно заприметил, то под одеялом, то под подушкой пакет такой с тесемочками. Сейчас захожу к нему в каюту приборку делать, сидит он, пишет. И так глубоко в мысли ушел, что меня не заметил. Думаю: молча приборку сделаю и улизну. Смотрю, опять пакет этот. Ну и говорю, что убрать его куда-нибудь, в шкаф или на полку, а то койку пакет бугрит. А он мне так задумчиво отвечает: нельзя — в рундуке, мол, сырость, а на полке через открытый иллюминатор захлестнуть водой может, попортит его.

Подумаешь, говорю, не Иисус, ничего не случится! А он пишет и задумчиво так отвечает: мол, Иисус не Иисус, а бог истинный, вернее икона, Николай-угодник. Я даже, верите, глаза вылупил. Бросил он писать, долго насмешливо на меня смотрел, а потом с досадой сказал: «Тьфу ты, проговорился. Только ты не разнеси, как та сорока на хвосте. Трудно с рыбой когда бывает, к нему за советом обращаюсь…»

Пошел я, не смог больше в каюте его быть, а он вслед мне: «Не проговорись, а то, знаешь, не в моде сейчас верующие, уважать перестанут, а где выше — и хвоста накрутят!..» Вот и судите сами. И помалкивайте — не хочу быть без ножа зарезанным…

Сидим мы, тишина, как в гробу, над рассказом Димки Халявина размышляем. Признаться, смутил он нас достоверностью своей, ведь не возьмет долговязый ложь на себя, неровен час, узнает капитан, быть ему бедным. Значит, есть тут правда-то! А уж ежели разобраться — почему бы Емельяну Степановичу в бога не верить, в угодников всяких? Человек он воспитания старого, образование получил где-нибудь в церковно-приходской школе, а там «Отче наш» в голову вбивают — будь здоров — по книгам знаем! Потом же, с малых лет здесь, на Севере, у отца под рукой на елах в море выходил за рыбой — это он сам говорил, — а рыбаки тогда всяким помогалам да угодникам по невежеству больше, чем себе, верили. Почему бы сейчас не верить ему, когда поклонение «отцу и сыну и святому духу» у него вот с таких лет с кровью мешано?

И хоть умение ловить — знали мы — не от иконы зависит, а неприятно было слышать от Димки историю эту, будто поймали всеми уважаемого Емельяна Степановича в чужом рундуке.

— Хоть за борт бросай — не верю, — стоит на своем Волков.

— Может, пошутил просто.

— Для шуток он слишком серьезный, — говорит Кукушкин. — Подумал, что юноша струсит объявить всем о его набожности.

— А по мне — пусть верит хоть в самого черта, — говорю я, — лишь бы это на пользу общую шло. Советская власть религию не преследует, есть же церкви…

Тут Груздев вмешался.

— Не просто это, — говорит, — надо подумать…

— Думай, — хихикает старпом. — Тебе, как секретарю, нужно проявить партийную принципиальность: или — или, а ты сюсюкаешь, как барышня кисейная. Рассказать нужно Краеву, а то и повыше где, когда в порт придем.

С этого дня изменилось наше отношение к капитану, приглядывались к нему матросы подозрительно, будто к чужому, у каждого на языке насмешка острая была заготовлена.

Посоветовался Груздев с Краевым, посмеялся он, но обещал справки навести, чтобы были у нас доказательства.

Рыба по-прежнему идет хорошо, только к базам да обратно ходим. Уже наметили число, когда план выполним, а тут заштормило.

Пали мы духом — полетел план к чертовой бабушке. Шатаемся по судну без дела, жируем на дармовых харчах, все хмурые, озлобленные.

И капитан стал странным каким-то, и весел и не весел — не поймешь. Выйдет на мостик, постоит у раскрытого окна, посмотрит на ад кромешный, а когда и запоет сквозь зубы:

«Ты меня провожала. А платком не махнула…»

Тут Краев перебьет его, скажет:

— План, очевидно, сорвется, а вы песенки распеваете… Конечно, причина уважительная, шкуру не спустят…

— Знали бы вы, Александрович, как мне необходимо план не сорвать. Я к этому много лет готовился! А против моря не попрешь, ишь, разгулялось!

— Не пойму вас, о какой подготовке говорите?

— После, Александрович, после, на переходе домой скажу.

На восьмые сутки погода стихла. Делали сначала как полагается, дрейф в сутки. А потом созвал нас капитан и сказал, что дело скверно, сели мы в галошу, а до конца рейса считанные дни. Предложил нам забыть об отдыхе. Вот тут и началось то, что он обещал нам — рейс трудный. Выберем сети, днем ли, ночью ли, заход на выметку, два часа сон, и выборка.

Рыба, надо сказать, в плотные косяки сбилась, лезла в сети, будто ошалелая, тянешь сеть — она как серебром заткана — душа радуется. За четыре дня груз брали, а тут, на счастье, базы по тихой погоде на промысел от берегов пришли, чтобы время у судов на переходы не терялось.

…Когда капитан спал — одной подушке известно. Когда бы ни глянул, все на мостике торчит, похудел, осунулся.

Вот тебе и Николай-угодник, думаю. На него надеешься, а сам не плошаешь, правильно делаешь!

Один раз прохожу по палубе, смотрю: у него в каюте свет горит и тени по шторкам шарахаются. Молится, что ли?

Разобрало меня любопытство, к стеклу приник, а тут судно качнуло и шторы раздвинулись.

Успел я только увидеть карты на столе, а он измерителем размеры с одной на другую переносит. Даже разочаровался, думал, молится. И откуда только силы брал этот человек!

О нас тоже говорить нечего — выдохлись. Выберешь сети, и на обед не тянет, доползешь до койки и, не раздеваясь, как мертвый, уснешь. Штурманам и механикам тоже доставалось — рядом с нами работали. В машине один Краев оставался без подмены.

Прибегает как-то Халявин на палубу, второго механика зовет.

— Скис стармех, — объявляет. — Захожу в машину, пар на куб попросить, посуду помыть надо, стармех у телеграфа сидит, за ручку дергает, а у самого глаза закрыты. Начал будить — говорит: «Сейчас на место придем, тогда ерекусим». Вижу такое дело и к вам…

Так вот и работали.

Вот сейчас рассказываю и вспоминаю тот рейс, затрудняюсь сказать даже, чем бы он кончился, не будь капитаном у нас Евстигнеев.

На переходе в порт созвали общее собрание, итоги подбили, кого на Доску почета выдвинули, а когда перешли к вопросу о разном, переглянулись мы. Помялся Груздев, помялся, трудно на такое решиться, обвинителем быть, но сказал:

— Мы, Емельян Степанович, уважаем преклонный возраст ваш, преклоняемся перед опытом, прекрасно знаем, что никакие сверхъестественные силы не помогали на промысле, но мы осведомлены, что у вас в каюте икона имеется, Николая-угодника; согласитесь, неуместна она среди комсомольско-молодежного экипажа. Неужели вы верите в то, что какие-то пресловутые иконы вершат судьбу плана?

Емельян Степанович оглянулся, глазами Халявина нашел. Тот где стоял, так и сел прямо на палубу и съежился, что кролик, который над собой ястреба чует.

— Неси, коль язык меж зубами проскочил!

Принес Халявин злополучную папку, подает, а сам в глаза капитану не смотрит — стыдно. Смотрим мы на нее, будто там Евстигнееву приговор страшный лежит. Развязал он тесемки и вытащил… обыкновенные морские карты. А затем тихо произнес:

— На них я действительно готов молиться. Десять лет изо дня в день я отмечал на планшетах температурные градиенты воды, где метал сети, как располагал порядок, направление движения сельди, уловы, силу и направление ветра, в общем наблюдал, записывал и вычерчивал на картах, что считал крайне необходимым. Оставалось найти и подтвердить периодичность времени, то есть, через сколько лет обстановка на промысле повторялась. Теперь я ашел, примерно, через три года с небольшим. Оставалось рискнуть и проверить. Последний раз мы шли от базы трое суток и, как вы видели, не напрасно. Планшет выдержал испытание. Вот весь секрет, который я вам грозился открыть на переходе, Александрыч. Что же касается угодника, так еще с тридцатых годов хранится у меня членский билет, когда я был в «Союзе воинствующих безбожников»… А про икону возник разговор просто случайно. Заметил я, что Халявин суеверию подвержен. Верит, например, в везучих людей, и мне не раз намекал, что я, мол, везучий, потому и ловим. Вот я его и разыграл.

Ну и посмеялись мы после этого над Халявиным. А Кукушкин тогда при всех признался капитану, что опростоволосился и плохо подумал о нем.

Кукушкина я, правда, не видел больше, в отпуск после рейса ушел. Но слышал, будто ходил он еще дважды с Евстигнеевым, друзьями большими были… Надо полагать, научился он у Емельяна Степановича многому, потому что на том судне после него капитаном остался. Теперь гремит по всему Северу. Что? На каком тральщике Евстигнеев, спрашиваете? Нет, он здесь теперь не работает. Где-то сейчас у берегов Африки сардины ловит, промысел осваивает.

Там он, я уверен, нужнее.