Царь-Север

Гайдук Николай Викторович

Книга третья

 

 

Духозим

1

Величавая вечность задремала на берегах Светлотая. Тишина, только изредка вздрагивая, приоткрывает синие, по-детски наивные глаза. Горный обвал горохом где-то скатится. Редкий выстрел охотника продырявит густой, пахучий воздух. Пройдет стороной шебутная вертушка, блеснет металлическим боком, завинчиваясь в дымку, в облака над перевалом, где сахарно белеют снежники, сладко сочатся к подножью. И – всё. Покой. Первозданный, глубокий покой. Красота. К такому большому покою – к таежному или тундровому одиночеству – каждый охотник приходит своей дорогой. Кто-то откликается на вечный зов Природы. Кто-то ищет философского уединения. Кому-то независимость нужна.

Егор Зимогорин не искал путей-дорог сюда. Север нашел его сам. Север поднял его и воскресил из мертвых. Случилось это в раскаленных песках Афганистана. Бой продолжался несколько часов. Неравный бой. Их там было – сорок человек. А моджахедов, прошедших специальную подготовку в Пакистане, было человек четыреста. Вот почему с первой же минуты было предельно ясно – живыми уйдут немногие. Колонну из пяти бронетранспортёров, с двух сторон зажатую в ущелье, прямым попаданием нескольких реактивных снарядов почти что сразу разметало в пух и прах. Людей на куски покрошило. Возле горящей головной машины рваное мясо жутковато дёргалось в конвульсиях, стонало и рыдало, убиваемое не только моджахедами, но и своими: полковая артиллерия, то ли перепутав координаты, то ли специально, чтобы сработать наверняка – прицельно долбила по своим «бэтээрам». На войне как на войне – хрен разберёшь порою, где тут свои, где чужие. Зимогору тогда повезло. Взрывной волной отбросило в воронку. Там он какое-то время лежал без памяти, потом отстреливался и уходил, пока не «наградили»: под сердцем, будто орден, заалело круглое пятно с мохнатой дыркой посередине. Сгоряча Егор не обратил внимания на этот «орден». Отползая, продолжал огрызаться короткими очередями. А через минуту рядом рвануло так, что солнце размашисто качнулось, будто маятник – от Востока до Запада. И остановилось. Так останавливают время в доме умершего. Солнце, тускнея, стало покрываться чёрными трупными пятнами. И стало уменьшаться – до размеров тусклой головёшки. И опять реактивный снаряд просвистел – неподалеку рвануло. И солнце покатилось куда-то за пределы мирозданья, ударилось о кромку земли и рассыпалось на золотистые и голубые уголья, распространяющие тошнотворный угар, ватными комками забивающий глотку. Мокрым, потным лицом зарываясь в колючий песок, будто в крапиву, Егор почувствовал тяжесть под сердцем и застонал от догадки: «Пуля! Там пуля сидит!» И ладно бы она, зараза, действительно сидела на месте, так ведь она оказалась «блуждающей пулей», дьявольским изобретением человека. Раскалённый кусок свинца – так, во всяком случае, казалось – змеею полз по телу, разрывая сухожилия и нервы. Зимогор со страшным хрустом жевал песок. Жевал и выплевывал, чтобы не завыть от боли и не навлечь неприятеля; тогда нужно будет гранатой себя подрывать – из плена живьём не уйти. Час или два, или целую вечность – черт её знает, сколько она блуждала, та проклятая пуля, змеиным, острым жалом тянулась к обескровленному сердцу. Пить! О, как хотелось пить! На нём дымилось рваное тряпье, горело. А может быть, под ним, как сковородка, калились ржавые пески Афгана? Мука достигла предела. Он рухнул в песок и затих. И душа от него – почти отлетела.

И тогда он увидел бескрайние льды Заполярья – серебром засияли на солнце, заискрились аквамариновым камнем, который испокон веков считался камнем верной дружбы, камнем, помогающим оградить человека от лжи и предательства. И он тогда увидел Землю с высоты. Душа летела птицей, весёлой вольной птицей, которой приспела пора от горячего Юга устремиться к далёкому Северу. Душа его летела величаво, плавно, отрешенно глядя на странную возню; там, внизу, на печальной и злобной Земле, напоминая безобразных рогатых жуков, копошились многочисленные вояки-стрелки: били прицельно, шугали навскидку, окружая себя вонючими клубами дыма. Порой до слуха птицы долетали слабые хлопки, но пули, слава богу, просвистывали мимо. Только иные из них обжигали кипящими струями воздуха – свинец «чирикал» под самым сердцем, опаляя краешки роскошных перьев, подстригая их и заставляя кружиться палым осенним листом над землей, над снегами, из глубины которых восставало и широко, и радостно пылало солнце великого Севера.

Потом был госпиталь и пара костылей-коростелей, как прозвал их Егор за скрипучесть. На госпитальной койке он провалялся месяца два. Ходил, хромал, сидел в курилках, в окружении всяких солдатских обрубков. Тупо глядя в землю, всё думал и думал о чём-то. И однажды вдруг поднялся, побледнев, – поломал через колено костыли-коростели и начал заново учиться делать первые шаги на своих двоих. Это было в начале весны. А в начале яркого летнего припёка он пошёл на выписку.

– Ну, и что, солдат? Куда теперь? – излишне бодрым голосом поинтересовался доктор.

– Как это – куда? – Глаз Егора нервно подмигнул. – На свадьбу!

– На чью?

– На свою!

– А невеста? – Доктор неуверенно улыбнулся. – Ждёт?

– А как же! Белая фата – с полкилометра!

– А что ж такая длинная? Запутаешься на фиг в первую брачную ночь!

– А там теперь нету ночей.

– Где это – там?

– На Севере. На самом Крайнем.

– Так ты разве оттуда? – удивился доктор, посмотревши на историю болезни. – Ты же вроде из другой губернии…

– Нет. Я оттуда. – Зимогор опять некстати подмигнул. – Это я маскировался до поры, до времени.

Вот так он оказался тут, на берегах Светлотая, светлого таинственного озера, находящегося на территории Государственного биосферного заповедника. Кому-то, может быть, местечко это покажется не ахти каким – кругом болота, мох, северная скромная растительность. А Егору Зимогору так хорошо тут было – не пересказать. И совсем уж было бы отлично, когда бы сюда прилетал только тот, кто по работе должен прилетать – всякие научные сотрудники, а иногда и сотрудницы, соблазнительно обтянутые джинсами. Этих людей Зимогор уважал: вечно деловые, сосредоточенные; копаются в земле, в траве; под увеличительным стеклом цветок рассматривают. Эти даже муху не обидят. Эти только бабочку поймают иногда, булавками пришпилят на бумажку и высушат. Не уважал Егор совсем других гостей – непрошенных, алчно горящих глазами от здешней рыбалки, напоминающей весёлый поход в магазин, где даже деньги платить не надо – коммунизм для отдельно взятых дармоедов.

2

В заполярный город прилетели высокие гости – комиссия из Москвы. Ох, уж эти высокие гости, дьявол их забодай. Всегда они свалятся – как снег на голову! Бегай перед ними, угождай, рассыпайся мелким бисером, и пой соловушкой.

Комиссия прилетела с проверкой. Два строгих столичных товарища. Хмурые, сытые, разъевшиеся на казённых харчах – ремни на «трудовых мозолях» еле-еле сходятся, потрескивая и грозя оборваться. Справедливости ради нужно вспомнить о том, что короля играет свита. Если бы как можно меньше подхалимничали те, кто крутился около гостей – они бы меньше важничали. Эти два чиновника были нормальными мужиками, особенно когда им приходилось – не хотелось, а именно приходилось – выпивать; тогда они вообще становились своими в доску. Но перед ними везде и всегда лебезили… И что мы за народ такой? Поставь перед нами чурку с глазами и скажи, что, мол, это проверяющий из Москвы, и сразу же мы перед ним начнём стелиться – как трава на ветру. А если перед нами иностранец? О-о-о! Тут начинается такое – не пересказать! Дело порой доходит до анекдота. Вот до такого, например.

Долгое время этот заполярный город – назовём его Заполярск – был наглухо закрыт для иностранцев. Но всё же приходилось иногда принимать представителя какой-нибудь Канады или какой-нибудь Англии, Америки – приезжали для обмена опытом или для наладки и пуска нового оборудования. Приезжающие иностранцы отлично знали, что в этом Заполярске – по данным ЮНЕСКО – находится самая грязная в мире чёрная металлургия. В Канаде даже был переполох, когда они узнали, что на комбинате в Заполярске решили поставить рекордно-большую трубу для выброса дыма, содержащего в себе, чёрт знает, сколько отравы. Партия «зелёных», общественность Канады и учёные подняли тогда панику, тревогу и добились того, чтоб громаду-трубу в Заполярске не ставили, потому что дымная отрава из неё долетала бы аж до Канады. Короче говоря, у иностранцев об этом советском городе было далеко не радужное мнение. И вот прилетают они в Заполярск. И что же вдруг увидели они? Диво-дивное, вот что увидели. Даже в известной сказке «Волшебник изумрудного города» ничего подобного нельзя было увидеть. Великий и ужасный волшебник в той сказке всех заставлял носить зелёные очки. А тут – не менее великий и не менее ужасный волшебник – придумал такую штуку. В аэропорту – или даже прямо в самолёте – иностранцам выдавались очки с голубыми и розовыми стёклами. Зимою, во время полярной ночи, когда кругом снега и темень, такие очки не выдавались. А вот летом, когда полярный день и этот город, особенно его окрестности, захламлены до ужаса – летом тут никак нельзя без голубых и розовых очков. Один представитель какой-то Канады или какой-то Америки сам себя решил перехитрить: потихоньку снял очки да тут же и грохнулся в обморок, схватившись за сердце.

Ну, это анекдот такой. Грустная шутка. А в каждой шутке, как известно, доля правды.

Московские гости – это, конечно, не иностранцы и никакими очками глаза им прикрывать не приходилось. Наоборот – им показали всю суровую действительность, чтобы они, сидящие в тепле и чистом воздухе, могли бы осознать: длинный рубль на Севере, да только жизнь короткая при этом.

«Встречающая сторона» – после того, как гости расположились в гостинице – решила поближе познакомить их с этим заполярным молохом.

Поначалу построенный на крови и слезах, на костях заключённых, заполярный город напоминал ребёнка, рождённого не по любви и даже более того – ребёнка, зачатого путём насилия. Но жизнь идёт, дитё растёт, забывая или даже не помня о муках своего рождения. Вот так и этот город. Он преобразился, он приукрасился, обновлённый силой и энергией добровольцев, миллионами приехавших на Крайний Север, как правило, за романтикой, а не за длинным рублём – это порыв был совершенно искренний, не показной. И весёлое, крепкое племя заполярных романтиков заметно отличалось от людей с «материка». Здешние люди отличались выправкой, крепкой костью, характером, который ни за какие деньги не купишь: если есть, значит, есть и ты остаёшься на Севере, а нет, значит, нет – уезжай и никто на тебя не обидится. Житель заполярья – это такая особая нация, которая прошла, прежде всего, через морозы чудовищной силы, после чего уже нисколько не страшны ни огонь, ни вода, ни медные трубы, которые, кстати, можно отлить прямо тут же, на медном заводе.

Приблизительно в таких вот выражениях рассказывал экскурсовод о своём любимом заполярном городе.

Высокие гости согласно покачивали головами, но в глазах у них было выражение явного несогласия. «Житель Москвы – вот особая нация!» – такое выражение можно было прочитать у них в глазах.

Потом был отдых, немного непривычный, даже странный, поскольку солнце за окном гостиницы ни в какую не хотело уходить – полярный день пристально смотрел на эти земли. А на утро чиновники, плотно позавтракав, запряглись в казённую работу, заключавшуюся в такой утомительной, скрупулёзной и нудной проверке цифирей, что всякий другой человек, не имеющий крепкой чиновничьей жилки, просто помер бы там, среди столов, заваленных всякими отчётами, сметами и прочая, прочая, прочая. И в этом деле – нужно отдать им должное – этим столичным профессионалам просто не было равных. И что характерно – даже намёка на взятку терпеть не могли. Даже чашку чая выпить за казённый счёт не то, что не хотели, а не могли – поперёк глотки вставал.

– Принципиальные! – с тихим ужасом говорила «принимающая сторона». – Как бы чего не вышло!

– Ничего, на рыбалку свозим, а там, даст бог…

– А вдруг они даже того… ни рыбаки, ни охотники?

– Да не может быть такого!

– Ну, хорошо, коли так.

Через пару деньков с казёнными делами было покончено. И оставалась только ещё одна «проверка». Московским товарищам – они об этом заявили прямо и открыто – давно уже хотелось слетать на вертолёте, «произвести ревизию» северных рек и озёр. Как они там, не высохли? Текут туда, куда сказала партия?

Несказанно обрадовавшись, «принимающая сторона» заегозила:

– Да мы это устроим в самом лучшем виде! Какой у вас размер сапог? Какой размер одежды?

Вылет назначили на раннее утро.

Перед рассветом густой туман пластался над предгорьями. Серой паклей законопатил перевалы и ущелья, распадки заваливали косматыми скирдами, среди которых жёлтым цветком слабо маячило солнце. Прорываясь в дыры, образовавшиеся в туманном покрывале, солнечный свет блукал по перелескам, золотил окошки в городских домах, делая их похожими на сказочные терема.

Видимость ухудшалась, взлетать было рискованно: можно винтами зацепиться за деревья, за горбушку соседней горы, где чёрным плавником ощетинился горелый лес. «Мероприятие» хотели отложить, но в последний момент погода снизошла к высоким гостям.

Ветер с перевалов соскользнул, подчищая хребты, подметая распадки. Синие проплешины засияли в небе, и солнечные зайцы вприпрыжку побежали по тундре, весело и ярко отражаясь в реках и озерах.

Город ещё дремал и сладко нежился в предутренней прохладе, когда легковая машина доставила гостей в аэропорт.

Сопровождали москвичей два офицера местной милиции – подполковник Плацуха и майор Фукалов, переодетые в новую камуфляжную форму, ещё не обмятую, стоявшую колом.

Машина подъехала к вертолёту – к самым винтам, похожим на лепестки огромного цветка, покрытого густою мерцающей росой, осевшей из тумана. Старенький, местами облупленный Ми-8 канареечного цвета, прогревал движки, диким ревом заглушая мерное журчание реки, на берегу которой находилась площадка – заасфальтированный блин метров сорок в диаметре, по краям подгоревший от старых костров, растрескавшийся от мороза, покусанный траками тягачей и до белого теста скоблёный широким ножом бульдозера.

Гости – видать после вчерашнего излишества – страдали с похмелья. Плацуха с Фукаловым перемигнулись, и перед гостями – в салоне вертолета – появилось янтарное пивко, красно-оранжевая рыба. Бледные, каплями пота покрытые лица чиновников слегка повеселели.

Фукалов, посмотрев на рыбу, вспомнил анекдот.

– Чукча приехал в Москву поступать в институт международных отношений. А ему… хи-хи… вопрос задают на экзамене. Какие, мол, послы бывают? Ну, чукча отвечает: «Чрезвычайный посол». «Правильно, – говорят. – А ещё какие послы бывают?» Чукча подумал. «Дипломатический посол». «Хорошо, – говорят. – А еще какой посол бывает?» Чукча почесал за ухом и говорит: «Сёмужный посол и посол ты на х…»

Вольдемар Петрович Москалев, тот, что был постарше, поплотней, раскатисто расхохотался, приподнимая голову с пушистым редким волосом. Заколыхался двойной подбородок, тщательно выбритый, наодеколоненный. А второй чиновник – пониже, помельче – Мирон Марфутович Краснобай только сдержанно хмыкнул.

Мимо них прокатили резиновые старые колеса от грузовика, закинули в тёмное вертолетное чрево.

– А это зачем? – поинтересовался Москалев. – Для костра?

– Для охоты.

– Как это?

Пощипывая усики, Плацуха стал рассказывать.

Иезуитская изобретательность человека не имеет пределов. Обыкновенные резиновые колеса, сброшенные с вертолета, ударяясь о землю в середине оленьего стада, обретают убойную силу снарядов. Кругом ломаются полярные берёзки, трещат и разлетаются кусты. Взмывают к небу камни, словно птицы. Обезумевшее стадо, вылупив глаза, мечется в панике. Направо и налево хлещет кровь, дымными ручьями растекаясь по холодной земле. Кого-то из оленей смертоносные колёса гробят сразу, опрокидывая тушу вверх копытами. Кому-то переламывают ноги, отшибают рассоху рогов. Олень – только что гордый, быстрый – беззащитно и жалко лежит на земле, задушено хрипя и обрёченно перхая. Огромный бык с отбитым сердцем и печенкой, с оторванным куском дымящейся кожи, свисающей сбоку, через силу пытается поднять своё тело с земли – и не может. Сопливым стеклярусом роняя на грудь красную горячую слюну, олень, точно взывая к богу, крупными водянисто-слёзными глазами глядит в небеса, разломанные рукотворным громом. Олень смутно видит страшную грохочущую птицу, жутко свистящую крыльями. Птица вислозадо громоздится на берег. Из неё выползают какие-то чёрные муравьи. На двух ногах поспешно семенят к бездыханным, ещё тёплым оленьим тушам. Режут, рвут и мечут мясо по мешкам и волокут добычу в тайники, в заморозку.

Обрывая свой рассказ, Плацуха дверь закрыл.

– Ну, с богом! – прокричал он. – На взлёте всё равно не слышно ни черта!

– А долго нам лететь?

– Да мы вас мухой… – заверил Фукалов. – Доставим так, что вы и не заметите!

– Нет, хотелось бы заметить! – Москалёв сначала посмотрел на иллюминатор, а потом показал на фотоаппарат, болтавшийся на груди. – Хотелось бы даже кое-что запечатлеть на память.

– Без проблем! – заорал Плацуха, склоняясь над ухом чиновника. – Я вам покажу такие места – открытки можно делать! Честно!

«Канарейка» взревела мотором, ядовито и чёрно задымила откуда-то из-под хвоста, как будто загорелась от натуги. И скоро внизу всё быстрей и быстрей замелькали тонкие чахоточные ивы, разбитым зеркалом взблеснуло озерко, отразившее солнечный свет, на мгновенье выскользнувший из-под завесы дальних облаков. Лишайники крупными заплатами виднелись, мох, золотые россыпи морошки; живое пламя полярных маков; разноцветные травы, по камням забравшиеся на такую высоту в горах, где их припалило студёным утренником. Стали попадаться ёрники – полярные берёзовые «рощи», точнее, заросли карликовых берёз, прижившихся в основном на юге Великой тундры и на подходе к тундровым просторам, расстелившимся от Кольского полуострова до Лены-реки. Посмотришь с воздуха порою и охнешь, потрясённый: ох, до чего же ты просторна, Россия-матушка, живи хоть там, хоть тут, живи и не тужи, всем хватит места под солнцем, а на поверку-то выходит, что места много, а счастья мало…

Перекрикивая рёв мотора, надувая жилы на толстой шее, Плацуха повествовал, какие тут бывают подберезовики: в грибную пору в ёрниках можно сыскать подберезовик – хоть на голову напяль заместо шляпы. Гриб иногда вырастает выше самой березы, пустившей его на постой. Глядя на такое дерево, можно подумать, что ему не больше двух или трёх годков, но это заблуждение: низкорослым многострадальным полярным берёзкам, крученым ветрами, морозами жженым до коричневой корки, лет сорок уже, если не все пятьдесят.

Раздолье северных просторов ошеломляет, особенно с воздуха, и всегда наводит на «оригинальные» сравнения. Не избежал подобного сравнения и Плацуха, давненько прописавшийся на северных широтах:

– Здесь вам, товарищи, и территория Франции, и Голландия с Бельгией, и несколько Австралий. И всё в одной посуде, как шеф наш говорит.

Посмеялись.

– Надо выпить за российские просторы!

– Святое дело.

– Погодите, – остановил Москалев. – Сильно трясет. Прольем живительную влагу…

Внизу (где-то во «Франции» или в «Голландии») на сухой проплешине мелькнуло стадо оленей. Два быка, серыми кусками отколовшиеся от косяка, горделиво торчали на вершине каменистой гряды, созерцали зарю, кроваво подкрасившую горизонт за рекой, где самая высокая гора с копною снега на макушке подрагивала и представлялась оторвавшейся от земли, готовой приткнуться к небесным пределам.

Плацуха прокричал сквозь грохот:

– Может, колесо швырнуть?

Его не услышали. Прокуренный крепкий ноготь Плацухи, будто клюв дубоноса, постучал в иллюминатор, привлекая внимание. Но столичные гости, пытаясь перекрыть шум мотора, были заняты своей болтовней и не увидели здешней экзотики. Плацуха огорчился, даже хотел пойти в кабину, приказать пилотам, чтобы сделали круг над оленями в туманных ёрниках.

Московские чиновники неожиданно попросили «притормозить».

– Какие разговоры? Мы это мигом! – Плацуха направился в кабину.

Командир вертолета повернулся на громкий стук и увидел узколобую, смуглую физиономию с черными усиками, с красными прожилками в глазах. Сильный, неприятный «выхлоп» шел изо рта, когда Плацуха, болезненно потирая висок, заговорил:

– Наши орлы похмелиться хотят.

Командир не понял:

– Так в чем же загвоздка?

– Стакан трясётся. Зубы можно выбить.

– Ясно. Потерпите.

– Ни хрена тебе не ясно! Ненадолго присядь где-нибудь. Мы дернем по маленькой и дальше поедем.

– Здесь же кругом трясина… Как тут сядешь?

– Это, конечно, не тюрьма, – мрачно пошутил Плацуха, пощипывая усики. – Но ты сядешь. Ясно? Разговор окончен.

Командир, ожесточенно поиграв желваками, стиснул рифлёную ручку шаг-газа, и равномерный рёв мотора стал затихать. Пилот присмотрел подходящее место на зеленовато-бурой поляне возле ручья.

Сделав пристрелочный круг над болотом, «канарейка» пошла на снижение.

3

Северный берег заповедного озера – живописный, летом очень яркий, привлекательный, украшенный огнями полярных маков, одуванчиками, незабудками, изумрудными кустами можжевельника. Южный берег – низкий, заболоченный, хотя и там немало красоты и прелести; болотные кочки густо обсыпаны ягодой, после дождя сверкающей как шапка Мономаха в драгоценных каменьях. Мошкары только много на южных заболоченных низменностях, а так ничего…

Хозяйским глазом обозревая берега Светлотая, охотник возвращался к своему зимовью. Остановился. Прислушался. Комар задорно зудел под ухом. Зимогор отогнал комара и опять прислушался.

– Вертушка? – пробормотал он, при помощи бинокля обшаривая небо. – Или почудилось? Сейчас приду, спрошу у Духозима. У него-то слух куда как лучше…

Охотник постоял на каменистом голом возвышении, прикрытом серыми проплешинами ягеля. Покрутил головой. Ранняя седина яркими клочками – будто пушица в тундре – испятнала огненно-рыжую лобастую голову. И такая же – клочками – седина в бороде у парня. (После афганской войны.)

Денёк сегодня выдался – не самый лёгкий. Ноги уже чугуном налились – отмахал километров семнадцать по глубоким распадкам, наполненным мареновыми россыпями и фантастическим берёзовым криволесьем, как будто пришедшим сюда из королевства кривых зеркал. Но семнадцать километров – это семечки. В первые два года Зимогорин по тундре бегал как заполошный, наматывая сотни лишних километров, а потом – потихоньку, полегоньку – стал соображать. Стал прислушиваться к тому, что ему говорят ветер, солнце, вода и трава. А самое главное – у него теперь учитель был. Хороший, умный, добрый собеседник – старик Духозим Духозимыч. А если попроще сказать – Дух зимовья. Может, кому-то покажется, что это не серьёзно, странно или даже дико. Что за дух такой? И где он? Кто его видел? Всё это – байки. Происки лирической фантазии. Егор сначала тоже думал так. Слыхом слыхивал про Духозима, но поверить не мог. А теперь – после первой тысячи тундровых километров – к нему пришла спокойная и твёрдая уверенность в том, что он тут не один.

Духозим Духозимыч – ну, то бишь, Дух зимовья – это не сказки, он существует. Сколько раз он выручал Егора. Бывало, заплутает охотничек в пурге, впотьмах, заблудится, хоть караул кричи – ни зги не видно. Всё, кажется, кранты. Нет никакой надежды на спасение. И вдруг – смотри, смотри! а это что такое? – во мгле едва затеплится, крохотным цветком раззолотится нежный огонек. И радость в душе раззолотится. Егор идёт, идёт на странный огонёк – и вдруг выходит к своей избушке. Ба! Да ведь это же лампа горит на окне у него! Как это так? Ведь не мог же он лампу – горящую лампу! – в избушке оставить? Не мог. А если бы даже оставил – давно бы свет в окошечке приметил. Но в том-то и дело, что лампа загорелась только что – распустилась волшебным цветком на подоконнике. Кто запалил огонь? Долгое время Егор терялся в догадках. А теперь-то вот ясное дело – Дух зимовья помогает. Духозим Духозимыч. Или вот ещё такой пример. Зимогор однажды провалился под лёд – в середине ноября. До избушки было недалеко, но Егор наверняка окочурился бы, покуда печку растопил, достал бельё сухое. А тут – переступил через порог и ахнул. Печка-то уже вовсю трещит. Чайник уже горячий. Так было. Хочешь – верь, хочешь – не верь. Дух зимовья – это не сказки. Это – серьезно. Обидишь того Духозима – нормального житья не будет. Он тебе такое «веселье» может организовать – босиком из тундры по снегу побежишь. Бывали случаи.

Охотник ввалился в избушку.

– Ну, как дела? – поинтересовался Духозим, сидя за печкой и покуривая свою трубку.

– Зашибись! – Зимогорин подмигнул.

После афганской контузии левый глаз у него сам собою подмигивал – где надо и где не надо. Нервное это подмигивание – суровым оком – производит гнетущее впечатление; становится немного не по себе. Но Духозим Духозимыч привык.

– А сегодня как? – спросил он. – Ноги бил не зря?

– Нормально… – Егор в окошко посмотрел. – Ты ничего не слышал? Нет? А то мне показалось…

Старик Духозим повернулся к раскрытой двери. Мизинцем в ухе поковырял.

– А чего там? – не понял он, прислушиваясь. – Там только гнус гнусавит.

– А мне показалось, вертушка над перевалом… – Зимогор осмотрелся. – А где избушата?

– Играют, вон они. – Духозим рукою показал. – У бережка.

– В прятки, что ли, опять? Я прошёл и не заметил.

Два светловолосых ребёнка-избушонка, посмеиваясь, бегали около озера, босыми ножонками чуть касались травы и цветов, как только ветер касается – пригибая, но не приминая. Беззаботные, беспечные ребята-избушата иногда заигрывались. Бегая кругами возле полярных берёзок или старых лиственниц, избушата со всего разгона вдруг забегали на зеркало солнечной яркой воды. Невероятно лёгкие, воздушные ребята-избушата оставляли синие следочки на воде – небольшие рытвинки, в которые сейчас же наливалось солнце или вдруг показывалось рыльце какой-нибудь рыбы, растревоженной беготнёю этих озорников.

Зимогорин вздохнул, с тоскою наблюдая за избушатами.

– Я принёс им кое-что… от зайчика.

– Гляди, разбалуешь.

– Да нет, я так, по мелочи.

Духозим помолчал, наблюдая за парнем.

– Жениться тебе надо, Зимогор, – задумчиво сказал старик. – Как сам-то думаешь?

– Поживем – увидим, – не сразу ответил Егор. – Война план покажет.

Эх, война! Всю душу она перетряхнула. Прошлая жизнь представлялась Егору какой-то очень далёкой и нереальной. Так, что-то смутное, туманное что-то прорисовывалось в памяти и пропадало. Была подруга. Тонкая и звонкая. Красавица, каких не часто встретишь. Она его ждала, писала письма, а потом… потом Егора Зимогорина «убили». (Перепутали бумаги в политотделе). Горевала подруга не долго. И, наверно, с горя – не иначе – вышла замуж. Как-то очень быстро она утешилась. Хотя какие могут быть претензии? Всяк свою жизнь выстраивает в меру своих пониманий. Потерять подругу было жалко, но не так чтобы очень. А вот насчёт родителей – совсем другое дело. Родители, старики, скончались, так и не дождавшись сына, звенящего медалями за отвагу и мужество. Из госпиталя он поехал было к себе в деревню – в предгорьях Саян. Сначала самолётом добирался, потом на поезде, потом на маршрутном автобусе. И вот здесь-то, уже на самых подступах к родной земле, произошла заминка. То ли дорогу в горах расширяли на двести там каком-то километре. То ли убирали остатки камнепада – гранитные оползни, похожие на многотонных тюленей. Строительная техника посреди дороги раскорячилась. Мужики ходили в оранжевых тужурках. Легковые и грузовые машины, идущие сверху и снизу, уже собрались длинными хвостами. Водители и пассажиры сидели в тенечке, курили, анекдоты травили. И вдруг что-то дёрнуло сердце Егора! Он поначалу даже сам не понял, что это с ним такое? А через минуту – среди множества людей – он увидел подругу свою. Красивую, яркую, гордую. И она увидела Егора. Вспыхнула от неожиданности. Даже как будто вздрогнула. Хотела подойти, но засмущалась, покосившись на мужа, сидящего рядом. И тут приглушенно рвануло – где-то в горах, совсем неподалёку. Земля, развороченная динамитом, коротко, но сильно содрогнулась, трава колыхнулась и птицы взлетели над кронами ближайших деревьев. И Егор пригнулся по фронтовой привычке – в первую секунду бежать собрался. Потом сердито сплюнул, выпрямляясь. Медленно, точно во сне, рука его сама собою потянулась – сорвала придорожную былку. (Это оказался полынок). Ощущая во рту – и в душе – неизбывную горечь, он резко отвернулся и пошёл по тракту, только пошёл не домой, а назад – на равнину. Уходил и думал: «Это моё прошлое взорвали! Всё! Не надо сюда возвращаться!»

Прошлая жизнь – напрочь откололась от него. Тяжёлыми гранитными останцами лежала где-то вдалеке, за перевалами. И только в жутких снах порою оживало прошлое. Догоняло – душило. Болезненно бледнея, Зимогорин жутковато скрипел зубами, словно жевал морозную капусту; рычал, сипел клокочущим нутром. Покрывался крупнокалиберным потом. Руками и ногами дёргал – бежал куда-то и приказывал кому-то прикрыть его, рванувшегося в бой. Кто не знал про Афган, кто впервые ночевал с ним под одною крышей, – испуганно шарахались и думали, что у парня «тараканы бродят в котелке». Афганистан изломал его – и внешне, и внутренне. Бородою молодой охотник не случайно в тундре обзавелся, – шрамы спрятал. После войны улыбка стала – подрезанная, подштопанная докторами. Да и улыбался он нечасто после войны. Что-то мало стало причин для радости. Разве что вот эти ребята-избушата могли его порадовать порой, особенно когда босиком по озеру бежали. Первое время, когда Зимогорин только-только с ними познакомился – ох, как он боялся, чтобы не утонули. Заполошно размахивая руками, он выскакивал на берег Светлотая, мотор заводил – раза три или четыре было так. На середину озера лётом вылетал – спасать. А этим пострелятам только того и надо.

– А ну-ка, дядя, догони! – говорили они, похохатывая и ещё дальше отбегая по воде. – Догони!

Зимогорин сердился, ощущая себя одураченным.

– Я догоню, так ухи оборву!

– А вот и не догонишь! – дразнили избушата. – Не догонишь!

Глядя на эти весёлые, беззаботно-озорные, раскрасневшиеся мордахи, Егор, словно бы тоже впадая в детство, начинал смеяться, от берега до берега мотаясь на моторе до тех пор, покуда горючка не заканчивалась.

– Ну, не дурак ли ты, парень? – ворчал Духозим. – Тебе этой горючки на месяц бы хватило! А теперь? Как ты будешь?

– Ничего, как-нибудь… – виновато улыбаясь, говорил он и некстати подмигивал.

– Беда мне с тобой, Зимогорка! – снова брюзжал Духозим, поднимаясь. – Ну-ка, возьми, попей…

– А что это? – Егор понюхал кружку с отваром сухой травы.

– Шикша. Водянка.

– Да сколько можно? – Егор поморщился. – У меня изжога от неё!

– Пей, было сказано.

– Пей да пей! А закусывать чем? Рукавом?

Улыбаясь, Духозим отвернулся. И в то же мгновенье охотник – резким, коротким движением – выплеснул полную кружку в открытую дверь. И тут же сделал вид, как будто выпил – губы стал вытирать.

Вечнозелёный кустарник шикши, которую зовут ещё водянка, вороника, дорогая трава – кустарник, растущий на заболоченном берегу Светлотая – обладает многими лекарственными качествами. Шикша – по словам Духозима – в первую очередь незаменима при такой болезни, как эпилепсия. А кроме того – при бессоннице, при нервных истощениях… Первое время, начиная принимать отвар шикши, Зимогор отказывался верить в её целебно-волшебные свойства. Однако вскоре пришлось поверить. Сначала куда-то исчезли весёлые ребята-избушата. Сколько Егор не ходил кругом озера, сколько не заглядывал в самые укромные, потаённо-тихие места – нигде их не видно, не слышно, тех светлых сорванцов, с которыми жизнь охотника была полнее, краше. А вслед за этим – что особенно печально – куда-то пропал старик Духозим. В зимовье стало пусто, прохладно – несмотря на то, что печь топилась. И в душе у Егора стало точно так же пусто и прохладно. Дело дошло до того, что однажды охотник посмотрел на свой карабин и подумал… нет, не подумал, а словно бы шкурой почувствовал, что он в такой тоске, в таком запустении долго прожить не сумеет. Это может плачевно закончиться. И тогда Зимогор догадался, в чём дело. Он собрал сухие ягоды шикши, сухие травы, которые за лето приготовил – вышел за порог и выбросил на ветер.

– Вот так-то лучше! – сказал он сам себе и подмигнул. – Это не лекарство! Нет! Стрелять его ять! Это хуже отравы!

И вскоре после этого охотник снова был не одинок – сначала Духозим к нему вернулся, а потом ребята-избушата с новой силой стали озорничать, ходить на головах, словно почуяли свою безнаказанность.

4

Вертолёт с московскими гостями приземлился на гранитном гладком пятачке возле реки. Неподалёку всполошились тундровые куропатки – пёстро-коричневыми брызгами по сторонам разлетелись. За ручьём промелькнула семья головастых полярных сов, кочующих по тундре и высматривающих свою добычу: леммингов, куропаток и зайцев. Прозрачно-синеватая вода всколыхнулась под берегом, «вприпрыжку» побежала против течения, мелко-мелко заморгала вдалеке и сморщилась, будто живая, недовольная неожиданным визитом железной и вонючей птицы, вгоняющей в дрожь всю округу.

Фукалов и Плацуха засуетились, как заправские официанты. На поляне появился раскладной походный столик, бутылка дорогого коньяка, стаканы, закуска, салфетки. В разгоряченном моторе, остывая, пощелкивали в тишине железные суставы и сухожилия. Пичуга звенела в кустах.

– Это что за соловушка? – спросил чиновник с фотоаппаратом.

– Тундровая чечётка, – ответил Фукалов. – Хотя не уверен…

– А-а! – пошутил Москалёв. – То-то я смотрю: она не поёт, а пляшет на ветвях!

За плитами рыжих камней ручеек блекотал – белесая вода барашками закручивалась. Неподалеку за спинами ощущалось присутствие гигантского снежного забоя – то, что вьюга зимою забила и утрамбовала в каменном береговом овраге; то, что не растаяло за лето, оставаясь лежать серой тучей.

Комары заунывно заныли, слетаясь на жирных чиновников. Плацуха с Фукаловым переглянулись. Понимающе тряхнув головой, Фукалов, по привычке взяв под козырек, на полусогнутых сгонял за накомарниками.

– Вот, – сказал, протягивая две шляпы с сетками. – Прошу. Вооружайтесь от нашего врага.

Гости поспешили напялить мелкосетчатые намордники, вздохнули с облегчением, а когда пришла пора опохмеляться, конфуз получился: стакан с коньяком застрял в накомарнике, золотистая жидкость плеснулась на многослойный подбородок Вольдемара Петровича. Сердито срывая намордник, чиновник матюгнулся и проглотил пригоршню гнуса. Закашлялся, брезгливо морщась. Отошел от походного столика, стал отплевываться.

Краснобай, наблюдая за своим приятелем, откровенно расхохотался. А Плацуха и Фукалов – эти под сурдинку посмеивались.

Подлечившись коньяком и плотно закусив, Вольдемар Петрович весело воскликнул:

– Ну и комары у вас! Как вы тут живете?

Согласно кивая, Плацуха прихлопнул кровопийцу у себя на переносице, где срослись кустики чёрных косматых бровей.

– У нас такой комар, что просто ужас! Я недавно встретил товарища по службе и спрашиваю, почему у тебя голова перевязана? А он мне в ответ – комар укусил на рыбалке. Я говорю, да брось ты врать, комар ведь не собака. А он говорит, дело в том, что напарник веслом решил прихлопнуть комара!

Тут уж все вместе расхохотались.

– Веслом? Это чтобы уж наверняка? А вот как насчет мази? – вытирая слезящийся глаз, спросил Краснобай. – Не найдется?

– Обижаете, Мирон Марфутович. Есть хорошее средство.

– Сразу нужно было! Это надёжней, чем накомарник…

Плацуха оправдывался: некоторые, мол, боятся кожу попортить мазями.

Вольдемар Петрович хмыкнул:

– Что я, девка красная?

– А девку-то сюда не плохо бы! – мимоходом сказал Краснобай.

Вольдемар Петрович отмахнулся:

– Баба на борту – к несчастью.

Плацуха с Фукаловым переглянулись; у них была резиновая баба на борту, русалка (заводная, с моторчиком).

Потом разговоры затихли.

Вытягивая руку, Плацуха показал куда-то вдаль, и вскоре все заметили: на противоположном берегу ручья северный олень величаво, как памятник, возвышался на покатой вершине – на старых развалинах гранитных рыжевато-кровавых останков, кое-где прошнурованных кореньями и травой камнеломкой. Достали бинокль, рассмотрели породистого крупного быка с пантовыми толстыми рогами, два «сучка» на которых оказались обломанными; видать, в бою во время гона потерял. Серыми клубками гнус копошился на спине оленя. Носоглоточный овод ползал по морде. Прекращая жевать жестковатую ветку, пошевеливая чуткими влажными ноздрями, бык с достоинством и любопытством посмотрел на вертолёт, размерами и цветом напоминающий скирду золотистой соломы, неожиданно кем-то наскирдованную посреди вековечных оленьих владений.

Облизывая губы, Краснобай возмечтал:

– Завалить бы такого красавца! Одни рога что стоят…

– А печёнка? – подсказал Фукалов. – А язычок олений? М-м, свежачок! Такой не подадут ни в одном московском ресторане!

– Кому-то, может, и не подадут, а кому-то в зубах принесут! – опять пошутил Москалёв, щёлкая затвором фотоаппарата. – Ох, снимочки будут! Ох, снимочки! Сам Антон Корбайн позавидует!

– Комбайн?

– Да, да… – Москалёв хохотнул, не открывая имя знаменитого фотографа. – И комбайн, и трактор «Беларусь»! Все они, черти, все обзавидуются! Хотя у меня аппарат – не самый лучший. Тут надо бы фоторужьё!

Услышав знакомое слово «ружьё», Плацуха поцарапав кустики бровей на переносице, молча, но выразительно покосился на подчиненного и сделал короткий властный жест рукой: давай, мол, тащи.

Фукалов, низкорослый, но широкий в плечах, снова рубанул рукой – взял под козырек. Резко повернулся, оставляя воронку под каблуком, и косолапо зачастил к вертолёту.

– Стрелять? – Краснобай пожал плечами. – Зачем? Успеем ещё, напуляемся…

Но майор уже принёс оружие – два новых карабина, «аппетитно» пахнущие смазкой. Чуть улыбаясь и азартно потирая ладони, Плацуха шаловливо щёлкнул мерцающим затвором.

– Товарищи! Кто смелый?

– Я забыл, когда стрелял даже из рогатки-то! – признался Краснобай.

Вольдемар Петрович осторожно взял оружие и зачем-то дунул в вороненый ствол, словно играть собирался на нём, как на свирели. Повернувшись к ручью, он присел на колено и долго, старательно целился, перекосив одну щеку. Но так и не выстрелил. Опустив карабин, подошёл к валуну и прилёг на гранит, опушённый плесенью и мхом. Облизнул от волненья пересохшие губы. По-бабьи рыхловатые белые руки чиновника постепенно отвердели, точно сделались деревянным продолжением приклада. Гранитные останцы вдалеке размазались и ушли восвояси. Раздвоившийся олень в глазах стрелка на мгновение «собрался в кучу» и застыл на тёмной мушке.

Полыхнуло синевато-багровое пламя, и кончик ствола отрыгнул струйку дыма. Громкий звук будто бухнул обухом по лбу оленя. Изумленно откачнувшись, бык откинул за спину костлявый куст рогов с обломанными сучьями. Пуля свирепо рванула камень под левым копытом, зажужжала шмелем и отскочила в ручей, распорола воду наискосок, распузырила тихое течение и завалилась в тину за валунами, откуда шарахнулась мелкая сонная рыбешка.

Вздрогнувший олень выронил пожеванную ветку и оставил сзади под собой задымившиеся орешки. И опять обрёл величие, монументальность. Потряхивая куцей веточкой хвоста с белым подбоем – отгоняя гнуса, олень отвернулся, показав стрелку широкий зад, на котором белело «зеркало» – белое пятно, которое оленям помогает не терять друг друга из виду, когда они идут в густом лесу. Плавно изгибая сильную шею с гривой удлиненной шерсти, олень что-то щипнул под кустиком и неторопливо покинул водопой, скрываясь в ближайшем ёрнике.

Возбужденные выстрелом, гулко хлестанувшим по ущелью, мужики загомонили, разливая по стаканам остатки коньяка. Бутылку в кусты зашвырнули, где она и останется, может быть, до второго потопа или до второго пришествия Христа, который приберёт за нами Землю, местами загаженную так немилосердно – глаза бы не глядели.

– Есть предложение! За меткий выстрел! – засмеялся Краснобай, поднимая стакан над головой. – Не за этот, а за тот, который будет!

Желая избавить Вольдемара Петровича от конфуза после «меткой» стрельбы, подполковник сказал:

– И хорошо, что промахнулись. Тут, неподалеку, – стал сочинять Плацуха, – тут есть изба охотника, а у нас неписаное правило… Никогда нельзя убивать оленя около избы.

– Почему нельзя? – заинтересовался Краснобай. – Казалось бы, наоборот: ближе к дому, мясо таскать удобней.

– Э, нет! В копыте у оленя есть железа, которую охотники называют «железою страха». Умирающий олень оставляет метку на земле, и другие олени сюда уже не придут. По крайней мере, года два.

Чиновники задумались, глядя в ту сторону, куда удалился огромный бык.

– Вот как мудро природа устроила!

– Век живи, век учись.

Краснобаев скаламбурил, потирая висок:

– Век живи, век лечись.

Плацуха приподнялся, изображая готовность:

– Мирон Марфутович, ещё плеснуть?

– Потом. Полегчало как будто! – Краснобай размазал комара по щеке – красной ниточкой след протянулся. – А вот у лисицы, я слышал, есть такая железа, которая пахнет фиалками. Под хвостом.

– Это как же вы слышали, сударь? – Москалёв хохотнул. – Под хвостом, что ли, нюхали?

Компания «разогревалась». Шутки становились более свободными, фривольными.

Вертолёт помчался дальше над горами и реками. Солнце полярного дня, глядевшее в иллюминатор то справа, то слева, словно топталось на месте – не поднималось и не опускалось. Кое-где внизу ещё снежок белел. На берегу ручья – на широкой поляне, истолченной оленьими копытами, лежало колесо, чёрным калачом торчало из-под снега. А неподалеку – ещё один резиновый калач.

– Охотились? – Москалёв потыкал пальцем вниз.

– Так точно, – кивнул Плацуха.

– Но это же варварство! – воскликнул Вольдемар Петрович. – Я понимаю, стрелять, ловить на удочку или даже сетями. Но эти ваши колеса! Дикость какая-то!

– Как скажете, – виновато улыбнулся Плацуха и попинал истершийся автомобильный скат, лежавший неподалёку. – Можем костёр устроить…

Они перелетели через тундровое каменистое плато, ненадолго зависнув над ним. Здесь было много снежников, потихоньку тающих всё лето, поэтому в бинокль «букетами бросались» цветы камнеломок, полярные маки, горечавки, снеговые лютики и колокольчики разных размеров и разных расцветок (и различного звона, охота сказать). А внизу, у подошвы тундрового плато, возле берега паслись какие-то животные, мирно травку пощипывали.

– А это что за бизоны? – удивлённо спросил Москалев.

– Овцебыки. В середине семидесятых годов правительство Канады решило подарить нам партию таких быков…

Гости – поочередно – снова жадно смотрели в бинокль. Плацуха, почувствовав заинтересованность, рассказывал:

– Я знаком с ребятами, которые занимались перевозкой овцебыков на Таймыр. Там такая история, что обхохочешься… Сначала в Канаде на острове Банек отловили четырнадцать штук этих самых овец-быков. А дальше… дальше надо было их грузить на «Геркулес». Транспортный самолет. А этот «Геркулес» настолько мощный дьявол, он, когда разворачивался после посадки, турбинами своими – работавшими, кстати, не на полную мощность, – так дуванул, так шуранул… Четыре клетки с овцебыками перевернулись.

– Это уже не «Геркулес», – заметил Краснобай. – Это целый тайфун!

– В том-то и дело! Ну, короче, клетки опрокинулись, раскрылись, – продолжал Плацуха, пощипывая усики. – Ошалелые овцебыки, «задрав штаны», рванули в тундру… Вместо них, конечно, можно было бы других поймать – тут нет проблем. Но дело в том, что простаивание «Геркулеса» стоит сумасшедших денег. Тысячи долларов. Ну, короче, пришлось погрузить десять клеток, то, что осталось. Только приключения на этом не закончились… Когда набрали высоту и взяли курс на Монреаль, вдруг выяснилось, что давление в грузовом отсеке вырастает до критического – овцебыки дуреют и на стенки лезут. Пришлось снижаться. И вот так, почти на бреющем полете, по-пластунски, сжигая чертову уйму топлива, «Геркулес» кое-как дополз до Монреаля, а там дожидался уже наш, советский «Антей». Ха-ха… Вот такая история с этим зверьём… На обратном пути, будет время, подсядем. Посмотрите поближе. Сфотографируете.

Вольдемар Петрович сказал, проявляя эрудицию:

– Самую большую ценность овцебыка представляет кивиут – золотое руно Аляски. Тончайший пух. Двухсот грамм такого кивиута достаточно, чтобы изготовить тёплое женское платье. Такое полувоздушное платье, которое можно продеть сквозь обручальное кольцо.

– За кивнут… Тьфу, мать его! За кивиут! – провозгласил Плацуха, уже ничуть не сожалея о том, что коньяк проливается на металлический пол вертолёта. – Я вам достану этой шерсти по килограмму!

– Где ты достанешь? С заду надерёшь? Или с переду?

Хохот был такой, что вертолётчик из кабины испуганно высунулся.

– Тут всё нормально? – спросил он. – А то мне показалось, полка рухнула…

И опять мужики – посмотрев друг на друга – безудержно расхохотались.

5

Пускай не обижаются другие, но северный охотник во многом отличается от охотника с «материка». В нём, в северном добытчике, иное устройство души и ума, в нём, слава богу, пока ещё звучит голос совести и здравого рассудка, и голос тот, как правило, безошибочно подсказывает, кого стрелять, кого беречь.

Егор Зимогорин прекрасно помнит свою первую птицу, добытую в серединных числах светлого полярного июня, когда солнце, с каждым днём всё ярче раскаляясь, уже не уступает место ни месяцу, ни звездам, когда казарки – наряду с другими перелетными – тучами текут по небесам.

Играючи вскинув ружье, он выстрелил, и через несколько мгновений, слабо цепляясь крыльями за воздух, бултыхаясь скомканной тряпкой, теряя кровь и тёплое перо, на землю рухнуло небесное создание размером чуть больше утки. Тонкая зелень торчала из небольшого предсмертно дрожащего клюва – стебель пушицы, увенчанный кровавой бусинкой.

Парень поднял мёртвую птицу, ещё горячую, много часов подряд «на веслах» упорно шедшую по лазурной поднебесной глубине. Залюбовался контрастным окрасом. Грудь казарки, шея спереди и с боков терракотового цвета; голова густо-рыжая с белопенной каймой; изящная полоска пропущена по боку и две разделительных линии красиво прострочились по крылам. Не казарка – поднебесный ангелок.

Довольный меткою стрельбой, Егор двумя пальцами защемил добычу за чёрные холодные лапы и направился к зимовью. Там сидел на пеньке и покуривал Духозим – старый тунгус, отличавшийся долголетием и удивительной памятью. Духозим, например, помнил землетрясение и пожар во время падения тунгусского метеорита – тридцатого июня 1908 года. Духозим был великим шаманом. Мановением руки мог погасить костер и даже усмирить взметнувшуюся молнию; мог предсказать наводнение; волков отводил от оленьего стада, от стойбища.

В то утро Духозим по своим делам сплавлялся по притоку и заглянул в гости к русскому парню. Познакомиться, поговорить; соседи все-таки – в ста километрах друг от друга стоят. Старый тунгус причалил в ту минуту, когда парень выстрелил.

Печально посмотрев на казаруху с помутившимися стекленеющими очами, Духозим отвернулся. Долго, смачно «целовал» костяную трубку, инкрустированную оловом по верхнему краю гнезда. Что-то сказать хотел, но промолчал. Закашлялся, окружая лысоватую голову сизыми космами дыма. Рука его дрогнула. Пепел растрясся на меховой, на бисерный узоры тёплой национальной одежды. В последние годы старому тунгусу было холодно даже в самые жаркие дни – кровь не греет уже, и костер не дает желанной благодати. Прокашлявшись, Духозим сердито сплюнул в сторону охотника и, в конце концов, не только не похвалил за меткий выстрел – обругал, пересыпая русскую речь эвенкийскими перлами. Если сделать «грубый перевод» всего того, что говорил Духозим, получится следующее:

– Игарка! – так называл он Егора, Егорку. – Не надо, Игарка, стрелять в белый свет, как в копеечку! Надо смотреть, кто на мушке. Серая крачка, например, из Арктики в Антарктику пролетает двадцать тысяч километров! Двадцать тысяч! И зачем она летит? Чтобы нарваться на пулю вот такого шибко умного Игарки?

– Какая крачка? Это ж казаруха!

– Вот я и говорю… Она ведь, казаруха, доверчивая, как дитя. Как ты в глаза ей будешь посмотреть? Жалко стрелять казаруху.

– А что же? – озадаченно спросил Егор. – Кого тогда стрелять?

– Можно гуменника.

– Хорошо, запомню.

– Но мы и гуменника зачастую не трогаем, – продолжал старый Духозим, неторопливо пыхтя «пароходной трубой». – Гуменника тоже мало осталось, лучше его поберечь.

Глазами растерянно пошарив по сторонам, парень почувствовал себя одураченным.

– Ну, ё-моё! А кого же стрелять? Что-то я не пойму.

– Русский, однако.

– Чего?

Посасывая погасшую трубку, старый тунгус ушёл в себя. Узкие глаза совсем сомкнулись в чёрные щёлки. Он смотрел на далёкие призрачно подрагивающие горы, где всё лето в незакатном солнце сияют снежники, студёными ручьями сочатся к подножью: зачерпни той колдовской приворотной водицы – и ты навек «приговорен» любить и помнить здешние места, скучать без них и маяться. Там, в поднебесной пазухе гор, Духозим родился и туда же скоро уйдет. Неспроста на манер погребальной доски сегодня «вырезаны» даже горы на горизонте – никогда старый тунгус не видел такого очертания вершин. В разные периоды жизни силуэты гор на горизонте напоминали ему то чёрные брови любимой девушки, то оленью тропу, то след медведя, то волчий капкан. И вот – погребальный орнамент. Природа приглашает в Верхний Мир, туда, где горы взгромоздились выше поднебесья, теряя головы в туманной дымке. Там, в немыслимой дали, неуловимо для простого человеческого глаза, плавно и таинственно голубизна обледенелых остроконечных каменных «чумов» перерастает в небесную, горнюю твердь, наполненную ледяными звёздами, легендами, преданиями и сказками. Там для всякого эвенка начинается мир иной, одушевленный духами древних пращуров, – оленеводов, охотников и рыбаков.

Тунгусы – наивные в чем-то, неискушенные люди и одновременно мудрейшие дети природы, – веками не верили в смерть, но свято верили в переселение вечной души. Как раз туда, в бессмертные пределы, тянулся тусклым взором старый Духозим, утомленный земными делами и собирающийся откочевать на небо. В потаенном месте уже готова громоздкая колода, заботливо и аккуратно вырубленная из «железного» дерева – могучей лиственницы. В этой колоде он будет лежать после кончины, ухоженный, празднично одетый и хорошо снаряженный для охоты и бесконечных небесных кочевий. Молодые крепкие руки сыновей поднимут грузную колоду; через перевалы и хребты, двигаясь тропами трудными и опасными, сыновья пронесут колоду, поднимут в горы и оставят на дереве, прочно привязав ремнями. И начнётся для него другая судьба, не земная. Над ним будет гром грохотать, дожди будут сыпаться, листья шуршать и снега. Синими волнами набегая с небесного моря, ветер станет качать колоду – деревянное суденышко. Ветер будет песни петь, баюкать, и всё дальше, дальше поплывёт нехитрое суденышко, теряясь в той неведомой заоблачной области, из которой никто и никогда ещё не возвращался на Землю. А он – Духозим – вернётся, обязательно вернется, он твёрдо верил.

* * *

Старый эвенк Духозим многому научил русского парня. В природе, говорил он, всё кругом живое. Даже камень имеет душу, не говоря уже о траве, о дереве, о птицах или рыбах.

– Зимогорка, – однажды он попросил, – подними и принеси мне камень.

– Какой?

– Любой из тех, какие видишь под ногами. Только давай – побольше.

Егор принес – пудовый, угловатый, с боков поросший плесенью.

Духозим ладонью – лёгким взмахом – «разрубил» тот камень. И оказалось, что внутри – каменный глухарь сидит. Настоящий глухарь. Шумно хлопая крыльями, глухарь покинул свою темницу и опустился на плечо шамана – будто на старое дерево.

Это колдовство настолько поразило парня – долго ходил потом, как дурачок, камни поднимал, бросал с обрыва, чтобы разбивались. Думал, что и у него получится волшебный каменный глухарь.

Духозим вселил в его сердце горячую любовь и уважение к националам, к тем, кого привыкли снисходительно считать «малыми народами». Они, конечно, малые числом, но большие умением.

Никогда Зимогор не забудет старуху-долганку, болевшую трахомой в своем чуме. Слепая, раскосмаченная бабка ошарашила его снайперской стрельбой «по шуму крыльев». Ни за что бы не поверил он в такую стрельбу, если бы кто рассказал. А тут – сам свидетель. Дряхлая долганка, с лицом, испеченным на ветрах и морозах, осторожно, слепо взяла оружие. Слепо – медленно – вышла из чума. Запрокинув лицо, поправила зазвеневшие монетами волосодержатели – асстуттары. Тихо было. Лишь река под берегом вылизывала камни. Прислушиваясь к небу, к тонкому посвисту крыльев, старуха повела ружьём. И вдруг – бабах! – из двух стволов. Только эхо раскатилось по распадкам. Старуха постояла несколько секунд, понюхала пороховой дымок. Поморгала жутковатыми бельмами. «Подбери!» – сказала, уходя.

Поразительных таких примеров – много.

С годами ему стало совестно слушать какого-нибудь представителя «большого народа», зубоскалящего над чукчами, героями дурацких анекдотов.

Профессор Никанор Фотьянович Усольцев, побывавший на этих берегах, хорошо сказал однажды, как припечатал:

– Мы смеёмся над ними, а между тем, сами чукчи называют себя лоураветлат – настоящие люди. И это действительно так! Они настоящие, а вот мы, считающие себя грамотными, цивилизованными, мы порой представляем собою какую-то печальную подделку под людей! Всякий раз я в этом убеждаюсь, когда общаюсь с ними, настоящими людьми, когда смотрю на их трепетное, бережное отношение к Природе, к детям, к старикам; когда поближе узнаю и проникаюсь высокой простотою здешних обрядов, обычаев, корнями врастающих в тысячелетия. Побольше, побольше бы нам таких настоящих людей! Но они, к сожалению, год за годом уходят в тот мир, который здесь поэтично именуют Верхним Миром!..

Профессор Усольцев открыл ему глаза на Север: здесь была прародина людей.

Возле костра профессор читал грандиозные лекции. Читал – ему одному – словно перед большой аудиторией.

– Время, время! – восклицал профессор. – Есть ли что-нибудь и кто-нибудь безжалостней, чем время? Едва ли. Всех и вся можно задобрить и хоть как-то смягчить, ублажить. И только время никогда не внемлет просьбам, жалобам или угрозам. Неумолимо, неостановимо вращается Земля. И всё так же светло, равнодушно, как миллионы лет назад, луна с небес глядит на Землю и ухмыляется щербатой ухмылкой месяца. Точно собирается сказать: ничто не вечно под луной. Увы, старо как мир и вечно молодо сказание это. Я смотрю на равнодушный лунный свет, и думаю о вероломном времени, всё на своем пути сметающем.

Профессорская мысль взлетала выше звёзд и проникала в тайные глубины Земного Шара. Далекое – вдруг становилось близким. Малое – вырастало горой.

Усольцев говорил, зачарованно глядя в костёр, горящий на берегу Светлотая:

– …С тех пор на Земле миновали эпохи, расцвели и рухнули десятки цивилизаций, изменился климат не только Земли – климат сердца и души человеческой.

Русские люди – с грустью и отчаяньем думаю про это! – потеряли вековые нравы, уклады. Пропадает или уж совсем пропал хваленый русских дух. В героических боях и просто в пьяных беспробудных буднях, кажется, сгинул уже, бесславно и бесследно растворился дух великого народа. И раскрошился, кажется, гнилью да пылью рассыпался пресловутый сибирский кремень-характер. Одно только название осталось, как знамя, пробитое стрелами прошлых веков и прошитое современными пулями. И вот этим древним полинялым знаменем люди ещё по привычке размахивают – кто во хмелю, кто трезвый. Но имеем ли мы что-то общее с нашими славными предками?

Так иногда подумаешь «в минуту жизни трудную, когда на сердце грусть». Но, слава богу, минута – не вечность – скоро минует. И приходит на смену другая минута, исполненная веры, надежды и любви. И ты начинаешь храбриться, хвалиться – распускать павлиньи перья. Нет, ребята, нас мало убить – надо сначала свалить! Есть ещё порох в пороховницах, да такой сухой добротный порох – мало, бляха-муха, не покажется, когда вспыхнут и рванут пороховые погреба в потаённых недрах русского народа…

Ах, красиво сочинил, собака! Так прекрасно – жалко зачеркнуть. Да только это не прекрасно. Это – приукрашено. А если правдиво сказать, если в духе реализма рисовать – невеселая получится картинка. Не сгодится в золотую раму, не подцепишь на гвоздик на стену – в качестве примера для сыновей и внуков.

В молодости был я очень близок, а теперь – очень далек от того, что называется – идеализировать. Далёк я и от «северной идеализации». Тем более что был в судьбе народа кошмарный советский Север. И теперь ещё в диких, колючих порывах пурги мерещится колючая, жгучая бесконечная проволока, посеребренная лютым морозом. И теперь ещё в весёлом, солнечном сверкании северных сосулек поигрывает окровавленной гранью штык мордоворота-конвоира. Всё это было, не вырвать страницы печальной истории. Только мне о другом сегодня хочется сказать. И сегодня есть ещё люди, способные работать атлантами – небо держать на хребте. Есть люди, на которых стояла и стоит русская земля. Есть такие раскаленные сердца, без которых Север остекленеет, замерзнет. Есть мужики, живущие прямо, гордо, дерзко. И душа и совесть была для них и есть – дороже золота земли и славы поднебесья.

Так говорил профессор Никанор Фотьянович Усольцев.

Он научил Егора думать масштабно. Глобально.

– Светлотай, – уверял профессор, стоя на древнем берегу, – Светлотай – это не просто озеро. Это светлая тайна. Душа Земли.

6

Светлотай болезненно поморщился, отражая огненно-коричневую каплю вертолёта, заходящего на посадку. Встревоженные грохотом, неподалеку от берега всполошились две гагары, не умеющие ходить по суше: при солидном весе и коротких крыльях гагарам приходится делать большой разгон. Веслами разбрасывая крылья, оставляя вмятины в воде, гагары смешно, косолапо затопотали по озеру, с натугой оторвались от разрыхлённой вспененной дорожки – вытягивая шеи и часто мотыляя крыльями, прошли над головой Егора.

Он стоял на берегу реки, впадающей в Светлотай. Только что выдернув солидного хариуса, Зимогор отвлекся на вертушку и не донёс рыбу до берега – сорвалась, разбрызгивая солнечные капли сиреневым сильным хвостом. И тут же – по инерции – Зимогор поймал другого хариуса, помельче, зато покрасивей. Напряжённо глядя в сторону вертушки, на несколько мгновений скрывшейся между сопками, Егор как будто забыл про хариуса. Подержал в руках «живую ртуть», норовившую выскользнуть. Потом вздохнул и резко бросил в воду.

– Стрелять его ять! – прошептал, наблюдая, как хариус зарывается в глубину. – Это кто же сюда?..

Вертушка апельсинового цвета, железным волчком поблескивая в солнечных лучах, затихла на поляне, обставленной большими лиственницами. Издалека посмотреть – ну, просто идиллия. Не вертолет, а огромный сибирский цветок-жарок пламенно сиял между деревьями. А если посмотреть в бинокль, как это сделал Егор Зимогор…

Непрошеные гости из вертолета выгрузили лодочные моторы, сети, весла. Раскладной походный столик закрасовался на поляне. Раскладные стулья. Новый солдатский котелок блеснул. Тренога в землю вонзилась ножками, занимая «законное» место среди травы и ягод. Судя по всему – это были не новички. Это – скорей всего – люди из племени вездесущих туристов или, хуже того, браконьеров, загодя запасшихся отличными снастями, солью. Такие сволочи в короткий срок способны процедить озерные притоки и само заповедное озеро; спешным порядком погрузят на борт чертову уйму хариуса, тайменя, ленка и сига, и улетят восвояси, потирая поганые лапки в предвкушении хорошего «навара» от продажи.

Разгрузившись, апельсиновая вертушка-игрушка лёгким воздушным шариком взлетела с поляны и, точно ветром гонимая, понеслась к перевалам, чтобы через минуту-другую мухой раствориться в облаках.

В тишине на поляне послышались голоса, звон стекла. Хрястнул топор и затрещали ветки. Пламя костра, куда бензину бухнули, бойко и рьяно подскочило над камнями. Пламя распустилось ядовитым дьявольским букетом с желтовато-голубыми лепестками, источающими поганый дух. Потом раздался выстрел, эхом хлестанувший по горам. Приглушенно взревел движок – один, и второй.

Моторка, выстилая дым по-над водой, ласточкой вышмыгнула из-за мыса. Красиво летела, чертовка, едва касаясь глади, распластав, как крылья, два белопенных вала, широко расплывающихся за кормой.

Человек поднялся в лодке. Вдруг покачнулся – и ухнул за борт. Лодка сердито рыкнула, сбавляя газ, развернулась, высоко вздымая на волне свой красноватый нос, наводящий на мысль об алкоголиках.

Мужчина, выпавший за борт, словно одурел от студёной ванны. Зафыркал, закрутил башкою и, взбивая пену, вразмашку поплыл – на середину озера. С лодки закричали, бросили спасательный круг. Только очень сильно бросили, не рассчитали – в голову попали. Бедняга едва не пустил пузыри. Разозлившись, он оттолкнул спасательный круг и опять поплыл, теперь уже устало, по-собачьи. Его догнали, стали вылавливать, посмеиваясь. Отталкивая руки своих спасителей, хмельной пловец сопротивлялся и матом крыл… Шум и гам разлетался далеко по-над озером. И наконец-то ухватили мужика за шкирку, в лодку затащили до пояса голым. Одежда, отяжелевшая от воды – бродни, штаны и трусы – пошли ко дну. Сверкая голым задом, пьяный плюхнулся в лодку и, стуча зубами, попросил чего-нибудь согреться.

Кто-то гневно крикнул голосом начальника:

– Веслом по ж… тебе согреть бы! А ну, греби туда, слышь, Плацуха. Там трусы. Надо взять, а то жена домой не пустит. Скажет, по бабам шлялся в командировке, потерял трусы в горошек.

– Лучше трусы в горошек, чем горошек в трусах! – философски заметил спасенный.

Заповедная тишь огласилась диковатым хохотом. А потом Плацуха сказал серьезно:

– Светлотай – сказочное озеро, товарищи. – Не верите? Сами сейчас убедитесь… Смотрите вот туда, где кустики.

И вдруг на воде закачалась русалка (резиновая, радиоуправляемая штука). Выплывая из-за кустиков, русалка блеснула мокрым боком, развернулась неподалеку от лодки и поплыла вдаль по озеру, весело поигрывая русым, длинным волосом, развевающимся на ветру…

Зимогор смотрел в бинокль – глазам не верил.

Старый шаман когда-то рассказывал о том, что Светлотай из века в век хранил в своих глубинах много светлого, тайного, изумительного и поэтичного. Но никогда шаман не говорил, что здесь русалки водятся. Может, не знал? А может, специально не рассказывал, чтобы парня понапрасну не смущать? Иногда Зимогору что-то чудилось в потаённой светлой глубине. Словно бы чьи-то глаза пристально смотрели на него. А иногда – в тихую лунную ночь – мерещился призрачный смех. Но ни разу он ещё так близко и так явственно не видел живую русалку.

Впрочем, он скоро забыл про неё.

Браконьеры взялись за «работу» и Зимогор нахмурился, предчувствуя что-то недоброе и неизбежное. Давно влюбленный в озеро, он вдоль и поперек избороздил, разведал все глубины, все отмели, с закрытыми глазами мог пройти излучины. Знал, где таятся редчайшие ямы – нерестилища сига, с конца сентября и до начала ноября наполнявшиеся самородным золотом – икрой. Эти ямы на Светлотае, как, впрочем, и на других озерах – неприкосновенный запас. На него не позарится ни один мало-мальски мыслящий и совестливый тундровик. Нет, Егор не святой. И он, и другие промысловики позволяли себе руку запустить в нерестилище. Таскали пыжьяна, – так звали тут сига. Но помаленьку таскали, по-божески. А эти-то, гляди, как развернулись…

У него был морской бинокль с двадцатикратным увеличением. Голубовато-фиолетовые линзы напоминали глазищи ископаемого пещерного чудища. Сдув пылинку с оптики, Егор покрутил тёмное колесико с мелким шершавым протектором, до белизны истершимся под пальцами. Резкость навел и заскрипел зубами. Сильная оптика создавала иллюзию: браконьеры – вот они, хоть за шиворот хватай. (Он свободной рукою пошарил по воздуху перед собой.) Потом убрал бинокль. Остервенело сплюнул.

Душа заныла и взбунтовалась. Горячая кровь толкала на безрассудный поступок – взять карабин… Но тундровая работа уже приучила не дёргаться. И опять он рассматривал серебристые сугробы сига, лежащего на берегу. Чешуя – крупными снежинками – сверкала на руках, на сапогах браконьеров. Зимогор удивился их нерасторопности. Или правильней сказать – хладнокровию. Сволочи эти – грабили, но при этом рожи у них были не воровские. Деловые. Будто в доме у себя хозяйничали. В погребе своем.

«Хозяева» тащили из воды новую сетку, сверкавшую гирляндами ценнейшего сига, нагулявшего жир перед зимою, разбухшего от икры – скоро нерест. (Егор что-то постороннее заметил в сетке, но не успел рассмотреть.)

Прохладное, равнодушно горящее полярное солнце косыми красноватыми лучами доставало до разбойного улова. Просеиваясь через деревья, какой-то луч, сильно отразившись от серебряного рыбьего слитка, – ослепил Егора. Прищуриваясь, он сосчитать попробовал, сколько было выловлено сига, но это оказалось делом бесполезным.

И вдруг он увидел…

– Стрелять его ять! – прошептал, протирая глаза. – Это что за хреновина?

Он увидел русалку – небольшую, похожую на девочку-подростка. Русые волосы облепили бледное лицо и обнаженную грудь. Бездыханная, с закрытыми глазами русалка лежала среди вороха сетей и рыбы. Чёрный ворон, крутившийся неподалёку, подошёл, взлетел на грудь русалки и прицелился – выклевывать глаза.

Егор зубами заскрипел, поспешно убирая бинокль. Постоял в раздумье. Поцарапал скулы, отгоняя назойливого гнуса: багровые полоски на щеке обозначились, как боевая раскраска. Зимогор посмотрел на карабин. И опять поймал себя на сильном, жгучем желании запрыгнуть в лодку, врубить мотор, причалить и, не говоря ни слова, штабелями сложить козлов у берега. Пускай медведь придёт и попирует поганым козлиным мясом…

И опять он приказал себе не дергаться. Прищурившись, глядел, как браконьеры, опьянев от водки и азарта – рвали и метали то, что Зимогор берёг, словно зеницу ока…

До чего же все-таки жаден человек, особенно если он убежден в своей безнаказанности и вседозволенности! Нерестилища сига, редчайшие ямы на Светлотае оказались под угрозой полного опустошения.

Егор закурил, заставляя себя успокоиться. Профессора Усольцева припомнил: «Светлотай – это, может быть, светлая, таинственная душа Земли!»

7

Незакатное солнце полярного дня стояло уже высоко. Небо чистилось от мелкого мусора кучевых облаков. Призрачно приблизились далёкие хребты, скалы, деревья на том берегу. На середине озера нестерпимо для глаза сверкнула вода, отразившая солнечный свет. И только там, где орудовали браконьеры – по странной случайности, нет ли? – распласталась прохладная тень, делавшая воду чернильно-свинцовой, тяжёлой. И в той тени покачивались на воде белые крупные «щепки» – снулый, задохнувшийся пыжьян плавал кверху брюхами.

Оставляя собаку в избе, Егор погладил Черныша по лбу, заглянул в печальные умные глаза цвета спелых абрикосов, где чёрной косточкой блестел зрачок. Черныш понимающе сник и, отвернувшись, улегся у порога, укоризненно покосившись на хозяина.

– Ну, а куда тебя брать? – остановившись у порога, спросил Зимогор. – Ты всю малину испортишь…

Он решил поехать не только без собаки – без оружия. Так лучше. А то мало ли… (Он сам за себя иногда не ручался). Моторная лодка его, осторожно двигаясь на вёслах, прошла под прикрытием прибрежных кустов и лиственниц, там и тут наклоненных к воде. Густые ветки лиственниц, ещё зелёных, были уже кое-где опалены первой остудой, или, может, хворые были – бросили в лодку щепотку шафрановой перхоти. Две-три иголочки попали за воротник Егора – зябко поёжился. Причалил. На носу моторки была хорошая двухметровая цепь, оснащённая разлапистым якорем. Но теперь доставать эту цепь – звенеть, греметь по тишине – Зимогор даже не думал. Он потихоньку вытянул моторку из воды – сунул мокрой мордой на траву. Осмотрелся и пошёл, то и дело отводя руками упругие ветки полярной ивы, пригибаясь под белыми арками хилых полярных берёз, нещадно закрученных многолетними, а точнее сказать, многозимними вьюгами.

Работать неслышно, идти незаметно – это Егор на афганской войне мог делать лучше многих других. Более того, у него было какие-то врождённое чутьё на противопехотные осколочные мины, которые душманы ставили как частокол на своём огороде. Сколько раз он, уходя в разведку по темноте, обходил стороной те места, где можно было взлететь на воздух и приземлиться уже без ног, без рук, а то и вовсе без головы. И вот эта привычка Егора – ступать сначала не всей ногой, а только на цыпочках – не только не пропала у него, но даже усилилась, потому что помогала на охоте выслеживать зверя.

Сапоги его бесшумно ступали по морошке, давили бруснику – соком брызгала на кирзачи. И вдруг он резко остановился – будто почувствовал мину, прикрытую шелковой травкой. «Что такое? – промелькнуло в голове, и тут же улыбка тронула губы. – Гнездо!»

В трёх шагах перед ним находилось хорошо замаскированное гнездо поморника, напряжённо приподнявшегося на яйцах – тоже успел заметить человека. Ощущая жарко взметнувшееся сердце, Егор стороной обошёл прибрежные заросли, чтобы не растревожить поморника, который может крик поднять – он хорошо умеет защищать гнездо.

Раздвигая сплетённые ветки берёз и лиственниц, он появился перед браконьерами – будто из-под земли.

Мужики – Москалёв и Плацуха – не могли не изумиться такому неожиданному появлению. Особенно Москалёв, настроившийся на благостный, безоблачный отдых. Свою толстую физиономию, а вместе с ней и одежду чиновник минутами раньше густо обмазал хорошей мазью, от которой шарахались комары, мошкара и зловредный северный шмель. И теперь, когда воздух очистился, чиновник взялся фотографировать. Причём он это делал не без выдумки – действовал как истинный, прирождённый эстет. Он сорвал два-три цветка дриады, которые должны были белыми звёздочками смотреться на фотографии; вокруг этих звёздочек рассыпана была морошка, голубика и черника…

– О! – заметив Егора, пробормотал Москалёв и едва не выронил фотоаппарат.

Плацуха, тот, конечно, тоже удивился, но, однако, виду не подал – только ресницы дрогнули. Несколько секунд Плацуха молча ждал – может, кто ещё появится следом за этим странным парнем в штормовке, с кулаками, плотно вбитыми в карманы. Нет, никто больше не появился. «Уже хорошо!» – отметил Плацуха.

Рыбаки-разбойники переглянулись, как бы спрашивая один другого: кто это такой? На «государево око» – рыбного инспектора или охотоведа – вроде не похож. (Перед вылетом Плацуха прозондировал почву – всё было чисто).

И Зимогор тем временем молча разглядывал их. Сытые, самоуверенные. Сразу видно – не рядовые. Генеральские чины.

Опомнившись после короткой растерянности, Плацуха веточку сломал – неторопливо, нарочито спокойно сломал.

– Здорово, товарищ! – лениво отмахиваясь от гнуса, проговорил он с наигранной бодростью. – Как жизнь? Отдыхаем?

– Работаем! – сквозь зубы процедил Егор.

– Это похвально. – Плацуха бросил ветку в огонь. – Кто не работает – не ест.

Неожиданно подмигнув подполковнику, Зимогор сурово спросил:

– Мужики! Что вы делаете?

– А что мы делаем? Культурно отдыхаем.

Кривоногий Фукалов откуда-то из-за деревьев подошёл – голову сунул под дым костра. Назойливый гнус норовил доконать; за ушами мясо до костей выгрызал, в ноздри набивался. Закашлявшись от дыма, Фукалов прослезился и, размазывая слёзы по щекам, поинтересовался:

– Гости у нас? Да, товарищ подполковник?

– Да, вот, – как-то очень вежливо сказал Плацуха, – объявился… рыбный инспектор.

Фукалов замер. Но посмотрел на Плацуху и понял: шутит. И в то же время возле костра что-то непонятное происходило…

– А что такое? – удивился майор. – В чём дело?

– Ты у него спроси… – Плацуха глазами показал на пришельца.

Егор пошевелил кулаками в карманах.

– Я говорю, куда вы хапаете?! – Он посмотрел на рыбу, на икру, глиняно-янтарным бугорком возвышавшуюся возле пустой бутылки на походном столике. – Я тут живу, работаю, и то ни разу…

– Живи. – Плацуха пощипывал усики. – Мы тебе не мешаем.

– Я сколько тут живу… – угрюмо продолжал Егор, – и то редко себе позволяю поставить сетку, вытащить своим гостям килограммов десять. А если так, как вы, на яме ставить по двадцать сеток… Это же катастрофа для нерестилища!

– Какие «двадцать»? Что ты, парень? – Плацуха опустился на раскладной табурет. Вынул сигареты, закурил и шумно сплюнул. – Катастрофа? Ну, зачем паниковать? Пыжьяна всем тут хватит. Чего ты? Мы культурно отдыхаем…

Скулы побелели у Егора. Желваки под бородой закаменели.

– После вашей культуры здесь вообще ни черта не останется! – В голосе его ощущалась внутренняя мощь. – Куда вы тянете?

Фукалов подошел. Икру высыпал в чашку.

– Угощайтесь, – примирительно сказал. – А может, выпьете?

Егор молчал, покусывая «штопаную» губу.

– Давай, правда, выпьем! – подхватил Плацуха, улыбаясь. – Подсаживайся. Как тебя?

Под берегом послышалась глухая напряженная возня, всплески воды и возгласы восторга и удивления.

– Ты смотри! Да тут надо краном тащить!

– А вы как думали? Я ж говорил…

– Говорить – это одно. А своими глазами увидеть…

«Очередную сетку вынимают!» – понял Зимогор.

Он подошел к озёрному обрыву, постоял над кручей и, повернувшись к подполковнику – думая, что он здесь старший – глухо сказал, надавив на басы:

– Вы с этим делом кончайте. Серьёзно.

Плацухе надоело миндальничать.

– Ты чего скребёшь на свой хребет? – спросил он, швыряя окурок в костер.

– А я вам говорю: кончай бракушничать!

Подполковник поднял автомат, стоявший рядом с батареей водки. Демонстративно взялся протирать. Не обращая внимания на оружие, Зимогор – тихо, но внятно, сдержанно – продолжал настаивать, чтобы они прекратили грабить нерестилища.

Плацуха передёрнул затвор.

– Иди ты… – сказал он то, что обычно говорится в подобных случаях.

Голубые глаза Егора мгновенно «переплавились», приобретая свинцовый окрас и непримиримое, жёсткое выражение. С такими глазами он ходил в атаку по раскаленным пескам Афгана. Губы плотно сжались. Он шумно засопел, набычился. Угловатые ноздри с глубоким вырезом побелели по краям, затрепетали. Зимогор отвернулся, яростно играя желваками. Пошёл, не вынимая кулаки из карманов.

– Вот так-то лучше, – весело сказали за спиной. – А то ходят всякие, культурно отдыхать мешают людям.

8

Полярный день, как таковой, закончился в конце июля – его сменила белая ночь, которая должна была продлиться до середины августа. Должна, как говорится, но не обязана. Природный механизм, отлаженный веками, давно уже стал давать перебои. Белая ночь в районе Светлотая в первых числах августа заметно линяла, теряя свой белый пух и перья, становясь похожей на большую серую птицу, садящуюся на золотое солнышко-яйцо. А если ещё облака набегали из продувного угла ущелья – с северной стороны – серая ночь покрывалась налётом пепла и свинцовой пыли. А если громоздились грозовые тучи по горизонту – сумеречный свет перетекал в чёрно-антрацитовую ночь, металлически блестящую реками, ручьями и озёрами.

Примерно такая глухая погодка вызревала и на этот раз.

К вечеру утихли ветры, весь день колыхавшие озеро, птицы примолкли, облака остановились на ночлег, бахромою зацепившись за горы, раззолотившиеся дальними вершинами. Голубоватые и розовые краски небосвода – вперемежку с каштановым цветом и тёмно-коралловым – широко упали на Светлотай: мягко отражались в тальниках у берегов, светились на середине, где изредка сигали по-над водою сиги – хватали насекомых. Там и тут резвился чир, муксун…

Сидя в избушке у окна, Егор напряжённо вглядывался в дальний сумеречный берег.

Неподалеку сидел Духозим – дух старого тунгусского шамана. Беседовали.

– Автоматы у них, – рассказывал Егор. – Первоклассная экипировка.

– Я видел. – Духозим покачал головой. – А, кроме того, шибко наглые. Видно, крупные шишки.

– Ничего! – упрямо сказал охотник. – Мы и не таких слонов стреляли одной дробиной!

Духозим почмокал трубкою. Вздохнул.

– А может, не стоит?

– Что? Утереться предлагаешь?

– Тундра… – Духозим показал рукою за окно. – Тундра, однако, их сама накажет.

– Бог-то бог, да и ты не будь плох, – пробормотал Зимогор. – Ты помнишь профессора? Был тут когда-то… Он что говорил? Светлотай – душа Земли… Не помнишь?

– Профессор это образно сказал.

Разволновавшись, охотник прошёлся по тесной избушке – головою чуть не стукнулся о перекрытие.

– Ладно, хватит. – Он остановился. – Диспута не будет.

В сердце билась тайная тревога и что-то подсказывало: плюнуть, не связываться. Но Егор уже знал – не отступится. Он лишь приказал себе не суетиться. Движения стали размеренными, точными. Зимогор вошел в рабочий ритм. Горячую тревогу, противно подмывающую сердце, словно кто-то вынул из груди. В голове было ясно до звона. Как перед боем.

Он проверил карабин, патроны. Не спеша покурил на дорожку, пряча папироску в кулаке. Закрыл в избе собаку, чтобы следом не увязалась: может всё дело испортить. Взял маслёнку и спустился к лодке, смазал весла, чтобы не закрякали, как селезни, в самый неподходящий момент. Сел на прохладную скамью, усыпанную слюдяными снежинками чешуи. Перекрестился и невольно подмигнул своей избушке, стоящей на яру.

Розовато-синяя вечерняя вода под берегом была наполнена скирдами тёмно-отражённых облаков и туч. Вода в лицо дохнула донным холодом – под рубахой по спине прокатились мураши. Приятная, бодрящая остуда заставила на вёсла навалиться – тонкие дюралевые греби, размеренно работая, мокро замерцали под бортами, как два серебристых увесистых муксуна. Время от времени оглядываясь, чтобы не сбиться с курса, он привычно табанил то левым, то правым веслом. Хвоинки от лиственницы крутились в воронках, вырытых вёслами. Отражение зари, прорывавшейся в дыры между туч и облаков, слабо колыхалось на воде под берегом. Лодка бесшумно разрезала кроваво-малиновый мокрый лоскут и пошла как будто по тёмному бархату – тень от скалы на воде. Так он приблизился туда, куда нужно – под прикрытием крутого каменистого берега. Переставая грести, мягко толкнулся носом в торфянистый берег. Намотал веревку на корягу. (Якорную цепь оставил возле избушки).

Белые звёздочки сонной дриады смутно виднелись под ногами. Сырая ветка ивы гнулась, грозя предательски треснуть – Зимогор машинально отдёргивал ногу и замирал, прежде чем двинуться дальше. Какая-то встревоженная утка взлетела перед ним, опаляя мгновенным страхом – страхом солдата, едва не наступившего на мину. И чем ближе в темноте он продвигался, тем тревожней становилось. И тревожней – и светлее.

Он шёл на огонь.

Возле костра браконьеров шумел-гудел транзисторный приемник – звучала какая-то такая дребедень, при помощи которой можно рыбу глушить, если включить на полную громкость. На пригорке между валунами золотисто-красным петухом подпрыгивал огонь, растрясая жаркий пух. Затрещала смолистая ветка, горсточка искр полетела по-над водою и пропала, сбитая потоками прохладного воздуха. В котелке уха варилась – потягивало вкусным ветерком. На раскладном походном столике мерцала стеклянная батарея. Багровые отблески отражались в бутылках – точно кровью наполнены.

«Кровопийцы! – подумал Егор. – Сейчас попируете!»

Прицелившись, он мягко утопил курок. Тишина раскололась на сто километров – эхо загудело по распадкам, поднимая сонную птицу не только в ближайших кустах. Чернозобые гагары и поморники, варакушки и гуси-лебеди и кто там ещё сладко дремал в этом сумраке – все они как один всполошились и вразнобой закричали, захлопали крыльями как на этом берегу, так и на том, на самом дальнем, куда укатились отголоски ружейного грома, а точнее сказать – карабинного.

Стрелял охотник чисто, без помарок. Первая пуля шарахнула по тёмному прикладу автомата, прислоненного к дереву. Автомат, как живой, подскочил, перекувыркнулся в воздухе и отлетел к воде, шебарша каменьями и смутно белея боковиной расколотого приклада.

– О! Мать твою… – крикнул Фукалов, подскакивая.

Упал стакан – разбился на камнях.

Плацуха, сидевший на корточках возле костра, тоже хотел подскочить, но потерял равновесие. Покачнулся и едва не сел в костёр. Ладонь его попала на уголек – Плацуха истерично вскрикнул.

– Ранили? – испугался Фукалов, инстинктивно пряча голову в плечи.

– Нет… – Плацуха выключил транзистор. – Кто там?

– А я откуда знаю?

Стало тихо.

И вдруг послышалась какая-то истошная икота. (В той стороне, где сидели чиновники). Там словно кто-то чем-то сильно подавился или кого-то нещадно стало полоскать после отравы.

– Ну, что? – истерично крикнул Москалёв. – Так и будем сидеть?

Подполковник с майором – почти одновременно – посмотрели на разбитый автомат. Покрутили головами: непонятно было, откуда стрельнули.

Глубоко и жадно вдыхая пороховой дымок, Егор ухмыльнулся в бороду и почувствовал, как от волнения примораживает волос на загривке – волос шевельнулся, щетиной встал.

Плацуха сделал шаг по направлению к автомату…

Зимогор оскалился и придушил податливый курок. Пуля чёрным фонтанчиком вздёрнула землю под ногами Плацухи. Подполковник подпрыгнул, точно собираясь пуститься в пляску. Рука зацепила за столик – бухнулась бутылка с коньяком.

Фукалов, воспользовавшись этой заминкой, потянулся было к оружию, прислонённому к старой лиственнице. Но Зимогор опять прицельно выстрелил. Пуля пронзительно взвизгнула над головой майора, прошла так близко – волосок состригла у виска и опалила кожу. Судорожно дёрнув кадыком, Фукалов побледнел и согнулся в коленках – упал и вдруг затрясся, головой зарываясь в траву и в мох, где валялись рыбьи потроха…

Егор машинально прислушивался к тому, что происходило за спиной. Эхо продолжало катиться по распадкам. Под берегом, взлетая, всё сильнее и сильнее гомонили утки, крыльями зашлепали, разбрызгивая воду…

Обстрелянные браконьеры обалдело крутили головами, поглядывая по сторонам… У них было такое ощущение, будто бы стреляли три-четыре ствола одновременно – эхо с толку сбивало, да и паника тоже…

Ветки затрещали в тишине.

Молча – с каменным лицом – он вышел из укрытия.

Расчет у Зимогора был простой, хотя и рискованный. В обойме десять патронов. Три выстрела предупредительных и шесть – на поражение, если они вдруг заерепенятся и попрут с кулаками, с ножами или попытаются завладеть своими автоматами. И один патрон – про запас. Так, на всякий случай. Чтобы не сдаваться в плен душманам. (Это самое страшное дело – оказаться в плену моджахедов; Зимогор освобождал двух наших пленников – живого места на солдатах не было).

Только у этих «душманов» кишка тонка была, видать. После прицельных предупредительных выстрелов – никто не дёрнулся.

Внезапность – подруга успеха. Не давая «душманам» опомниться, Зимогор сграбастал оружие и демонстративно – ствол за стволом – покидал с обрыва. Потом, в одной руке удерживая свой карабин и пристально следя за браконьерами, снял два новеньких мотора с лодок. Тоже в воду пошвырял. Первый «Вихрь» шумно шлёпнулся в озеро, а второй попал на камни – затарахтел, разбиваясь, задребезжал жестянками…

Собираясь на это дело, Егор не думал жалеть ублюдков – их только могила исправит. Но в последний момент ретивое заныло и дрогнуло.

Он бросил «моджахедам» буханку хлеба – со складного столика. Дал одно весло и молча – стволом карабина – приказал спускаться в лодку.

– Парень, подожди… – попросил Плацуха. – Давай поговорим…

Продолжая молчать, Зимогор подтолкнул его стволом карабина.

– Товарищ, товарищ… – залепетали до полусмерти перепуганные чиновники. – Это же какое-то недоразуме…

Охотник прикладом ударил по брюху чиновника – заставил спуститься к воде.

Подполковник неспроста хотел «поговорить». Под камуфляжной курткой у него – в потёртой кобуре – пригрелся именной «ТТ». Поворачиваясь к парню левым боком, подполковник исподтишка ногтем подцепил податливую кнопку. Расстегнул кобуру. Топорща усики, он зло прищуривался, пытаясь изобразить улыбку. Медленно шагая, выжидал момент, когда можно будет выхватить оружие. В мозгу мелькнул дальнейший план: труп можно в сети замотать, камень привязать, на лодке вывезти на середину и сбросить – чёрта с два кто найдёт…

Но зверское чутье на опасность заставило охотника обратить внимание на руку Плацухи. Парень подошёл и резко, коротко саданул прикладом. Плацуха взвыл от боли и руку выдернул. Пистолет, взлетая в воздух, кроваво засверкал, попадая в костровые отблески. Потом пропал во тьме и забренчал где-то в камнях, скатился под обрыв и булькнул в воду.

Браконьеры погрузились в лодку. Отчалили вниз по течению реки, вытекающей из Светлотая. Остервенело стискивая дюралевую рукоятку весла, Плацуха процедил сквозь зубы:

– Считай, что ты уже покойник, сука!

Отвернувшись, Егор сутуло побрёл по берегу, ощущая, как сердце бешено бьётся за пазухой. На мгновение остановившись, он вдруг сорвал карабин и с полуоборота выстрелил – почти не целясь.

Люди в лодке пошатнулись, пригибаясь. Кто-то вскрикнул, кто-то матюгнулся… Брызги полетели перед носом – борт пробило ниже ватерлинии. Вода, изгибаясь упругой «веткой», хлестанула в лодку и запузырилась в ногах, порождая сумятицу, панику.

– Ну, что, Плацуха? Ты доволен? Да? – истерично закричали в лодке. – Садись теперь и ж… затыкай!

– Ты сначала сам заткнись!

– Ты как со мною говоришь, паскуда?

Лодку сносило течением – голоса отдалялись. Какое-то время ещё силуэты маячили на фоне свинцово-серых лоскутов небосвода. Но облака и тучи всё плотнее смыкались – и вода, и небо вдалеке становились одинаково непроглядными.

Тишина постепенно возвращалась на озеро – капельки росы, поблёскивая, нанизывались на иголку лиственницы и можжевельника. Куличок прилетел на болотистый край. Утки, – хотя и не все, – недовольно покрякивая, снова прятались где-то в кустах и в траве. Переполошившаяся рыба перестала всплёскиваться на поверхности – снова ушла в глубину.

Утомленно вздыхая, парень вернулся на пригорок и увидел чайку, сидевшую рядом с тушкой распотрошенного сига. Сытая птица дремала, спрятавши клюв под крыло, близко подпустила – чуть не наступил. Заполошно вскрикнув, чайка отлетела, но недалеко: переполненное брюхо не давало оторваться от земли.

Недавно выловленный сиг, хоть уже и наглотался воздуха, но всё же был ещё способен оклематься. Поэтому Егор – перво-наперво – выпустил рыбу на волю. В полумраке на воде – словно машина берёзовых, мелко нарубленных дров – закружились серебристые поленья пыжьяна. Наиболее сильная рыба, выносливая тут же стала шевелить плавниками. Переворачиваясь с боку на бок, рыба становилась на ребро и, вяло работая плавниками и хвостом, уходила в туманную темень. Правда, больше было тех, кто уже был в дрёме, в обмороке – и плавники у них не шевелились, и жабры, сожжённые воздухом, не принимали живительную воду родного озера.

Зимогор в кучу сгреб всё, что на глаза попалось. Новый двухведёрный котелок. Камуфляжную, тёплую форму. Чайник, бахилы. Прорезиненный плащ. Железную «кошку». Тонкие, но прочные капроновые сети. Две портативные рации «Егерь» – с аккумуляторами и антенной – идеальные рации для рыбаков, охотников и туристов. Три целых поллитровки соблазнительно мерцали под кустом, порождая мелкую, подлую мыслишку – оставить их на милость победителя, чтобы врезать с устатку.

Скрипнув зубами, Егор схватил бутылки и грохнул так, что стекла, словно от гранаты, шваркнули по всему пригорку и воду посекли под берегом – метров за десять. Водкой завоняло – хоть закусывай из котелка с ухой. Он ожесточенно пнул котелок. По камням покатились куски разваренной рыбы, картошка, к ноге прилип лавровый лист.

Под деревом стоял бачок с бензином.

Пламя громко ахнуло – и жаркой вонючей волною воздуха возле кострища разметало жухлые листья, хвою, серебристую фольгу от шоколада и пустую пачку папирос. Сырые снасти зашипели, подсыхая и чадя. Огонь лизнул поплавки из пенопласта, легко разжевал. Капроновые нити, расплавляясь, превратились в липкую лапшу, с клекотом растекающуюся по камням. Противный дым, какой бывает только от искусственных изделий, чёрными лохматыми клубками покатился от огня, оставляя шерстинки на кустах ивняка и ольховника. Искры во тьму полетели. С каждой минутой огонь на пригорке гудел всё сильней. Огонь дурел, ярился, с чудовищною силой вытягивая словно бы откуда-то из-под земли бесконечно-длинные полоски кумача, который с треском рвался, неистово искря, дымя и широко разбрасывая клочья разнообразных и причудливых теней.

И вдруг Зимогору почудилось… Чёрт знает что!..

Русалка – игрушка для взрослых – хвостом в огне всплеснула и неожиданно что-то сказала человеческим голосом. И слабенько, истошно расхохоталась металлическим каким-то смехом…

У Зимогора волос шевельнулся на загривке.

Вернувшись в избушку, он утомлённо вздохнул:

– Какую сказку загубили, сволочи!

Старик Духозим попытался утешить:

– Это не русалка – резиновая кукла там сгорела.

Но Зимогор не слушал – душа клокотала от гнева.

– Ты говорил, не надо, мол, ходить! – напомнил он, некстати подмигивая. – Да эти твари… Да они бы тут… ни русалок, ни водяных бы не пожалели!

Духозим согласно покачал седою головой.

– Молодец, что я могу сказать. Отчаянный парень. Ведь могли бы запросто угробить!

– Не в этом дело…

Зимогор что-то ещё хотел сказать, но махнув рукою, вышел за дровами и лишь теперь, осмотревшись, отметил: как рано стемнело. Кровоточащую зарю над перевалом завалило ватой серых облаков и чёрных туч. Ветер, всё сильнее потягивавший с запада, становился влажноватым. Пахло дождем. Да и не только пахло. Гром вдалеке погромыхивал, напоминая Егору двадцатимиллиметровое орудие. Всполохи по горизонту порхали – белым пухом падали на озеро, где волны под берегом плескались так, как будто ребята-избушата бегали там и со смехом собирали белые цветы.

Здоровой частью мозга понимая, что никаких тут избушат не может быть – точно так же как нет Духозима – охотник достал железную кружку с отваром. Поморщился. Неохота было, но Зимогор заставил себя выпить густой отвар – шикша хорошо на нервы действовала.

Он поел без аппетита, отгоняя от себя жалкую мыслишку о разбитых бутылках водки. Лёг, по-стариковски покряхтывая. Наломавшись за день – да ещё после такого успокоительного отвара – он думал, что мигом уснёт, но ничего подобного. Видно, сказалось перенапряжение. Поворочавшись на деревянных нарах, он полежал с закрытыми глазами. Потом лежал с открытыми – глазел на отблески далёких молний, синевато-серебристой известью брызгавших на потолок, на крепкие бревенчатые стены, проконопаченные мохом, прокопченные, кажется, до сердцевины. И чем ближе гроза подкатывала свои орудия, тем сильнее болели на афганской войне перебитые кости – это был его внутренний, давненько уже проклятый барометр.

Вздохнувши, он поднялся и вышел покурить. Задумался о чём-то, глядя в небо, озаряемое дальними всполохами.

Черныш неподалеку замаячил белоснежным бантом на груди. Осторожно подошёл, уселся рядом. Тёплой мордой сунулся, будто в ковшик, в твёрдую ладонь хозяина, пахнущую порохом, костром. Охотник приласкал его, ощущая, как под сердцем слабнет злое мстительное чувство, точно узел развязывается. Робкая улыбка шевельнула туго сжатые губы.

Тишина уплотнялась, точно весь окружающий мир погружался под воду. Над голубовато-чёрными горами, сливающимися с небосводом, высыпалась пригоршня робко мерцающих звёзд. В седловине перевала надувался мыльный пузырь пустотелой луны. Однако скоро «лопнул» – скрылся в тучах. Во мраке – уже близко – мигнула блискавица. Горы слабо озарились – показали зубы в коротком злом оскале. А потом уже рядом, на том берегу над вершинами, всплеснулась молния, рыбой упала в озёрную глубь. И через несколько мгновений – словно спохватившись – по земле и по воде ударил запоздалый, громоздкий гром…

9

Пробоину в лодке заделать удалось довольно скоро. А вот пробоину в небе – поди, попробуй…

Ливень полоскал почти всю ночь. Бело-березовые ветки молний широко и высоко хлестали в далёкой приполярной тайге, взвивались над просторами тундры, сверкающе двоились в реках и озерах. Гром, словно хватая горы за грудки, ожесточенно сотрясал хребты и повергал в тартарары, – такое создавалось ощущение. Река, по которой сплавлялась лодка, штормила, вскипая пеной. Ветер мокрыми когтями драл бересту, ломал ольховник и опрокидывал наземь старые подгнившие лиственницы. В самых узких местах, на изворотах реки, деревья перегородили русло. Лодку на руках тащили через завалы, волокли по грязи. Цепляя дюралевым днищем за камни, лодка взвизгивала.

Столичные рохли какое-то время крепились, хотя с первой минуты было заметно их раздражение, ошеломление происходящим. Они уже давным-давно привыкли к теплу и сытости, к сухой одежде и надёжной крыше над головами. Более того, они уже привыкли к тому, что поезд или самолёт, катер или вертолёт – словно бы по щучьему велению – вдруг возникали перед ними в нужном месте в нужную минуту. И вот эта привычка, присущая городской избалованной публике, особенно товарищам, наделённым властью – привычка жить на дармовщинку, жить, не напрягаясь ни душой, ни телом – эта привычка у многих становится второю натурой. И когда человек вот с такою натурой вдруг остаётся один на один со стихией, не желающей признавать ни царя, ни псаря – вот здесь-то и открывается его истинное лицо, которое чаще всего бывает похоже на зверскую рожу, искаженную злобой и ненавистью.

Именно такую рожу – мокрую и страшную под грозовым огнём – увидел подполковник Плацуха, когда наклонился над упавшим чиновником.

– Что с вами? Вольдемар Петрович? Что такое?

– Нога-а…

– Сломали?

– Не знаю… – Москалёв стал материться как извозчик. – Ничего хорошего…

Нога была цела, как выяснилось, но всё же не совсем здорова – подвернул между камней, когда лодку перетаскивали через завалы. Беда одна не ходит. Через несколько минут и второй чиновник «хорошо отметился» на бездорожье. Краснобай, поскользнувшись, упал и так ушибся, – ни сидеть, ни стоять. В три погибели скрючился.

– Позвоночник сломал! – застонал Краснобай, потирая ниже поясницы.

– Да бог с вами! – крикнул Фукалов. – У нас в отряде во время сборов один как сломал позвоночник, так сразу обделался… Это верный признак перелома… А вы? Тоже, что ли?..

– Не хами! А то я живо…

– Но, но, но… – Фукалов помог ему подняться. – Я ведь как лучше… Я ведь говорю, что позвоночник цел!

– Вот и помолчи, покуда цел!

– Да что вы как собаки! – прикрикнул подполковник. – Перестаньте!

Плацуха оказался крепким мужиком. Сидя в лодке, а точнее, стоя, он неутомимо взмахивал веслом. Кровавые мозоли, раскаленные, как угли, горели на ладонях, обмотанных тряпками. Фукалов, работая на подхвате, жердиной промерял глубину и отталкивался от камней, при свете молний там и тут «выныривающих» перед лодкой.

– Скоро должно быть озеро. Не пропустить бы! – спохватился Плацуха, переставая грести. – А то будем кружить по нему до рассвета.

Когда наконец-то гроза покатилась на убыль – нехотя, медленно – над головами стало посветлей. Дальше поплыли при тусклых звёздах, насыпавшихся в дыры между тучами. С берегов на реку соскальзывали пряные запахи приполярной тайги, промытой до последнего листочка и цветка. Откуда-то из каменных карманов холодными змеями выползал знобящий дух снежного завала, убитого дождём. Голову кружили запахи кореньев, вымытых между валунами. Волновали, пугали, тревожили и в то же время бодрили душу запахи морошки, княженики, колдовские ароматы фиалок и можжевельника и многого другого – всего того, чем богато яркое, но краткое северное лето.

Притихшая река раскинулась на два притока, заползая в Большое озеро, похожее на тёмную дремотную берлогу, откуда воняло тиной, торфом. Из Большого озера лодка выскользнула в другую реку – Быстротечную.

– Ну, и долго мы так будем? – постукивая зубами, спросил Москалёв, не забывая потирать поврежденную ногу.

– Уже недалеко, – успокоил Фукалов, из-под руки поглядывая вперёд. – Нам бы только порог пройти!

– Какой порог? Эй, ты, майор! Что молчишь?

– Погодите, ей-богу! Тут камни… – Фукалов занервничал, переходя на басы. – Я же не коньяк с лимоном пью!

– Только не надо на меня орать! Я просто спросил, что за порог?

– Гробовой!

– Очень остроумно. Обхохочешься.

– Ну, ё, командировочка! – проворчал Плацуха и остервенело сплюнул за борт.

Многочисленный гнус, попрятавшийся на время дождя и проголодавшийся, тучей поднимался на крыло и начинал угрожающе брюзжать над головами.

– А мази нет от комаров?

– Вольдемар Петрович! Ты чо, блин? Издеваешься?

– Попрошу не тыкать!

– Прекратите! Что вы, в самом деле? Как малые дети! – снова прикрикнул Плацуха. – Лучше смотрите вперёд…

– Ой, ма…

– А я что говорил? Держись покрепче!

На Гробовом пороге, напоминающем мясорубку с каменными ножами, лодку разбило, разжевало и выплюнуло – поближе к берегу…

* * *

Белая ночь как будто вспомнила себя – как будто очнулась от обморока. Бледное небо – с выражением какой-то странной виноватости – посмотрело в чистые прогалы между тучами и облаками. Синевато-бледная земля густо и пряно дымилась после дождя. На горах шумели бурные ручьи, серебряными сверлами буравили себе дорогу между валунами, буреломами – стекали в реки и с обрывов прыгали в озёра.

Измученные, злые, промокшие до нитки, они кое-как дотащились до очередного озера.

Дрёмное, точно оправдывая свое название, гладко, дрёмно лежало в горах. Дальний край сиял вытертым зеркалом, отражая сумрачный рассвет и опрокинутые смутные хребты.

На возвышении каменистого берега жёлтым листом виднелось окошко зимовья. Тихо кругом, и только на острове, в мокром ольховнике, однообразно и тоскливо попискивала птица… Где-то в горах загрохотали камни, подмытые потоками ливня. Эхо обвала, увязая в мокром воздухе, послышалось как через вату.

Скоро собака почуяла путников – всполошилась около избушки.

Распахнулась дверь, набухшая от сырости. Свет керосиновой лампы золотистым клином раздвинул сумрак, показал дымящийся туманами пригорок.

– Кого там нелегкая носит? – заворчал хозяин, успокоив собаку.

– Макарыч? Ты?

– А ты-то кто?

– Плацуха!

– Откуда?.. Ох, да сколько вас? – удивился хозяин, глядя из-под ладони. – Ну, заходите. Тока даже на полу все не поместитесь…

– Спать не будем, Макарыч.

– А что? – насторожился хозяин. – Водку хлестать да песняка давить? Дак у меня уже башка гудит. Вчера тут были черти…

– Дай лодку, – перебил Плацуха. – Срочно!

– Прыткий парень! А я? Как сети проверять с утра? Верхом на палочке?

– Гости, Макарыч. Из Москвы, – устало объяснил подполковник. – Завтра самолёт.

– Во как! – Хозяин крякнул. – Как это вас угораздило? В такую погодку…

– Долгая история… – Плацуха отмахнулся от дыма. – Дай лодку, Макарыч. Христом богом прошу! Я к утру обернусь. Привезу пару литров водяры…

– Вы хоть в избу войдите, отогрейтесь, – пригласил хозяин.

Вошли. Осмотрелись. Тепло в зимовье. Красота. Печка потрескивала, разгрызая поленья. Чай стоял на столе.

– А выпить нет, Макарыч?

Хозяин не спеша закурил. Глубоко затянулся.

– Я ж говорю, вчера тут были… Как только ещё не выжрали карасин из лампы!

Гости выпили по кружке горячего чая. Пожевали свежей рыбы. Краснобай с Москалёвым заметно разомлели, рассолодели в тепле – то и дело зевками, носами клевали.

– Ну, что? Решайте! – сказал Плацуха, снимая рыбью косточку с тоненьких усов. – Может, покемарим до утра?

Москалёв, грузно сидящий у печки, поморщился, шевеля поврежденной ступней. (С такою ногой всё равно не заснуть).

– А сколько нам ещё пилить? Не далеко? – Он поднялся и пристукнул крепким батогом. – Тогда вперёд!

10

И наконец-то – гостиница, душ, благодать. Вот когда начинаешь ценить прелести цивилизации – когда побываешь в таких передрягах…

Московские чиновники после душа взбодрились. Переоделись в сухие пижамы, в тапочки. Сели за стол, шарахнули по рюмке коньяку. Заулыбались. Вот оно, счастье. А мы всё думаем, гадаем: что такое счастье и с чем его едят? Как мало всё же надо человеку: напился, наелся, завалился в тёплую кровать – и счастлив…

Хмелея, чиновники развеселились. И всё, что с ними приключилось в грозовую ночь, всё, что казалось тяжким и опасным, – предстало в романтическом свете. Будет что вспомнить.

От усталости и пережитых треволнений Москалев катастрофически быстро хмелел. Обрюзгшее лицо его с левой стороны было до крови поцарапано ветками во время перехода по Гробовому перекату. Лицо это с каждой минутой приобретало гримасу брезгливости и недовольства. Задирая больную ногу на журнальный столик, Вольдемар Петрович попросил Плацуху осмотреть опухшую лодыжку.

– Да потише. Ой, ладно! Ну, кто ж так осматривает?

Плацуха напомнил, шутя:

– Вольдемар Петрович! Так я ж не подполковник медицинской службы!

– А может быть, ты вообще не подполковник? – тоже, как будто шутя, спросил Москалёв.

Плацуха быстро опустил глаза, в глубине которых полыхнули злые огоньки.

– Виноват, – пробормотал, пощипывая усики.

Вольдемар Петрович рюмку взял. Посмотрел на мокрое окно, за которым светало. Сказал, кривя ухмылку:

– А парень-то смелый попался! Есть ещё такие…

– Ничего, – мрачно заверил Плацуха, – он ещё своё получит!

– Не знаю, как насчёт его, а вот мы-то своё получили… – Вольдемар Петрович выпил, крякнул и, прихрамывая, дошёл до своей кровати. – Ну, всё, ребята, вы свободны. Вы молодцы. Вы заслужили по «Ордену Полярной звезды». В Москве я буду хлопотать о награждении…

Краснобай удивлённо посмотрел на него.

– Так это не в Москве, – насмешливо напомнил. – В Стокгольме надо будет хлопотать. Это награда Швеции.

– Нет, ну, почему же? – Москалёв зевнул. – И у монголов есть орден «Полярной звезды». Дело-то не в этом. Дело в том, что и майор и подполковник – такими храбрецами оказались… Ха-ха… Ну, просто грех таких не наградить…

* * *

Дрыхли гости почти до обеда. Нужно было будить – на самолёт провожать, но никто не решался. Плацуха и Фукалов ходили на цыпочках возле двери. Стояли – как часовые. Прислушивались. И наконец-то господа-товарищи прочухались, подали голоса, но это были голоса больные. У одного нога болела – спасу нет. У другого – «спина отваливалась». И у обоих – после вчерашнего перенапряжения – ломало кости, жилы тянуло. Физиономии этих высоких гостей – нещадно искусанные комарами, изъеденные мелким подлым гнусом – воспалённо раскраснелись, там и тут покрывшись гнойниками и струпьями.

К ним вызвали врача.

Плацуха и Фукалов находились рядом – вместо медицинских братьев. Так приказал разъярённый Раскол – начальник милиции. Узнав о позорном происшедшем на Светлотае, начальник рассвирепел: «Будете утку таскать из-под них! Или разжалую к чёртовой матери!»

Простуда около недели колотила и корежила гостей. Температура зашкаливала – выше самой критической. Из Москвы приехали они – лощёные, отлакированные. А теперь – исхудали, как волки, серою щетиной обросли. Мало ели, много спали. Говорить – почти не говорили, только свирепо сверкали глазами, когда перед ними появлялись «медицинские братья» – подполковник с майором…

Три дня лихорадило бедных гостей, а потом – хотя и с трудом – дело пошло на поправку.

Обрадовавшись, здешние власти приготовили подарки: настойка золотого корня, сушёная и вяленая рыба, рога оленя и что-то там ещё, предусмотрительно завернутое в пакеты. Но эти подарки, увы, не тронули сердца гостей. Вяло подавши руки на прощанье и двусмысленно благодаря «за радушный приём», чиновники улетели в Москву.

11

Время шло, и все как будто позабыли о происшествии на Светлотае. И только там, «наверху», память оказалась удивительно крепкая.

Нагрянула комиссия из министерства, да такая свирепая, неподкупная – ни рыбалка не нужна ей, ни охота, а нужна «вся документация в надлежащем виде». Проработав два дня и две ночи, комиссия наделала шороху и улетела с гордо поднятой головой, отказавшись принять скромные дары здешних «волхвов». А это означало только одно: будут ещё ревизии. Примета оказалась верной. Вскоре с неба свалилась другая комиссия – из другого министерства. Начались какие-то внеплановые проверки, напоминающие стихийное бедствие. Стали придумывать и выписывать непомерные штрафы за неисполнение каких-то нормативов и каких-то пунктов инструкций, которые уже никто не праздновал десяток лет. В администрации города и в милиции, как на шахматных досках, полным ходом пошла перестановка фигур; кое-кто попал под сокращение, а кому-то, оказывается, давно уже пора на пенсию, песок из него сыпется…

«Утряска и усушка» кадров не могли не коснуться подполковника Плацухи и майора Фукалова. За малую провинность, за какой-то «не завязанный шнурок на ботинке» Плацуха был разжалован до майора, а Фукалов – соответственно – до капитана. «Гайки» на службе закручивать взялись с такою силой, что Плацуха, однажды вечером пригласивши приятеля к себе домой, мрачно пожаловался, пощипывая усики:

– Если и дальше так дело пойдет, надо будет бросать эту милицию чертову!

Фукалов недоверчиво скривился:

– Ну и куда ты, Рафик? На рудник, в забой полезешь?

– А хотя бы и туда! У меня же есть диплом.

– Почём?

– Что «почём»?

– Купил, я говорю, почём?

Плацуха угрожающе бровями заиграл:

– Ну, знаешь, Фома Фомич!.. – Плацуха поддёрнул брюки на помочах. – Ты гость в моём доме, а иначе бы я…

Фукалов снисходительно отмахнулся:

– А то бы ты меня соплями обмотал и задушил! – Он хохотнул. – Не надо, Рафик, не пыли. Лучше давай помаракуем, как нам быть?

За бутылкой заседали – почти до утра. Приняли холодный душ, побрились, аккуратно шнурки завязали, чтобы, не дай, бог, опять не оказаться разжалованными. Подтянутые, нервно весёлые, пришли на службу, постучались в кабинет Раскола и пришлепнули на стол два заявления с просьбой дать отпуск за свой счет.

Раскол растерялся. Потом заревел:

– Что за наглость, вашу мамашу?! Какой, к чёрту, отпуск? Да вы… Да я вас… – Он хряпнул кулаком по столу. – На курорт захотели?

– Никак нет…

– Молчать! – ревел начальник. – Молчать, пока я вашу мамашу…

Подчинённые, как два кролика, преданно смотрели на «удава». Молчали. И что-то в глазах у них было такое, что не сразу удалось уловить Расколу. Покричав ещё немного, раскрасневшийся начальник встал из-за стола, поддёрнул штаны с лампасами, сползающие с кругленького живота. Задумчиво прошёлся по ковру, где была протоптана серая «тропинка» – до окна и двери. Остановился возле офицеров и посмотрел на них пытливо, пристально. Они виновато вздохнули, сначала посмотрев на карту, висящую на стене, а потом – как-то многозначительно – отвели глаза к просторному окну, за которым виднелась тундра, горы, терявшиеся в дымке на горизонте.

Заложивши кулаки за спину, Раскол постоял возле карты. Посмотрел за окно. Покрасневшее, гневом налитое лицо начальника посветлело. Он вернулся к столу и опять – выразительно, пристально – посмотрел на подчиненных, как бы что-то желая спросить, но не решаясь.

Заскрипело кожаное кресло, принимая многопудовую тушу Раскола. Подумав, посмотрев на листки заявлений, начальник потянулся к автоматической ручке с золотым наконечником, покрутил её, повертел между пальцев. Ресницы Раскола дрогнули, прикрывая чёрные глаза, где промелькнула странная веселость:

– Значит, в отпуск? Хорошо. Чем заняться думаете?

Плацуха и Фукалов переглянулись.

– Да мы тут… э-э… – замямлили они по очереди, снова поглядывая на карту, – мы поохотиться думаем.

В тишине стало слышно, как зубчики чикают, пожирая время за спиной Раскола – часы висели на стене возле красного знамени. Озабоченно хмурясь, начальник что-то размашисто написал поперёк одного и другого заявления.

– Сам, грешным делом, люблю с ружьишком баловать, только некогда, – вздыхая, признался он. – Завидую, вашу мамашу! Ну, это… всё… счастливо! Ни пуха, ни пера! Только к черту посылать меня не надо, – поспешил предупредить Раскол. – Я сам кого хочешь пошлю. И глядите, чтобы там всё было аккуратно. Чтобы комар своё мурло не подточил.

Подчинённые – как заводные солдатики – одновременно взяли под козырёк.

12

Поутру над перевалом брезжил зябкий мутный свет. Время туманов приспело, погода нелётная. Каждое раз, выходя на связь и поджидая попутный борт, Зимогор немного нервничал, «звериным» чутьем ощущая что-то недоброе. Что именно – трудно сказать, только тревога и предчувствие опасности сквозили в самом воздухе.

Как-то удивительно, совсем по-человечьи притихло остывающее озеро. Укротили свой весёлый бег беспечные светлые реки и ручьи. Проворный хариус, как на катушках, спешил скатиться в низовья, ленок уходил. Животрепещущей, оперенной торпедой улепётывал таймень, оставляя за собой хвостатый белопенный след.

Светлотай, с каждым днем всё глубже остывая, буйно туманился то правым, то левым берегом, будто не знал, куда лучше приклонить лохматую свою нечёсаную голову. По ночам озеро «бредило» первым снегом и льдом. Тонкой ниткой иней вышивался по берегам, точно русалки под звёздами из воды выходили на цыпочках и серебряными кружевами устилали омертвевшую траву, суровым трауром обряжали стылые кусты, камни с красным лишайником, похожие на могильные плиты – хоронили ещё одно краткое заполярное лето, весело пожившее на этих берегах. Сахаристой пудрой обсыпались береговые ольховники с кривыми толстыми ветками. Переставали дышать заболоченные низины с багульником и осокой. Уныло поскрипывало в тишине чёрное коряжистое дерево, оголившее красно-мясистые корни, одиноко, обрёченно склоненное к обрыву.

Холодные сухие вечера становились протяжными и скорбными, как дальний волчий вой, который не столько пугает, сколько печалит, как древняя песня бессмертной души, скитающейся где-то в потёмках мирозданья. За охотничьим зимовьем, среди корявых узловатых лиственниц в потемневшем, почерствевшем воздухе, вечерами повисала половинка луны, напоминая опустевшее гнездо, припорошенное первым снеговьём, чуть голубоватым сверху и по краям. Вершины окрестных гор, столпившихся около озера, белоснежно поблескивали в поднебесье: то ли мнилось, то ли снилось, то ли в самом деле снег «из рукава вселенной» просыпался на горы? Не время для снега ещё, но Зимогорин уже уяснил: Крайний Север любит крайности, и чихать он хотел на любой календарь, он живет своим умом, своим капризом или барской прихотью. И если ты завтра проснёшься, и вместо желтовато-красной опади увидишь первый снег, не удивляйся: значит, бедного «белоснежного зайца» охотники-ветры подняли, погнали по горам и долам.

Не теряя времени, Егор готовил на зиму дрова. Бензопилой валил, крошил кубометров десять ёлки, кубометров сорок лиственницы – это количество уже проверено. Пластал сухой плавник на берегу, чурки возил к зимовью и колол.

Однажды утром, шагая в сторону сухого плавника, он содрогнулся: увидел на пригорке «первый снег». Протёр глаза и снова поглядел на кривую косу, находящуюся напротив реки. Что такое? Неужели снег? Ретивое заныло.

Если выпал первый снег, значит, вот-вот околеет река, и продукты не завезешь; ни продукты, ни солярку, ни гвозди, ни множество всяких других мелочей, необходимых для нормальной зимовки. Зимогор в растерянности потоптался на берегу. Широко раскрытыми глазами смотрел на внезапное «первоснежье». И потихонечку стало до него «доходить»…

Улыбка заиграла в бороде. Покрутив головою, Егор восхищенно ругнулся.

– Стрелять его ять! Да ведь это ж лебедь на перелете! Как я сразу не догадался? Поздняя осень, грачи улетели, как сказано классиком. Гусь уже поднялся на крыло, а лебедь позже улетает. И вот они собрались караваном. Это сколько же их насыпалось? Штук восемьсот, а может быть, вся тысяча! А ведь когда-то, помнится, орнитологи уверяли меня, что лебедь во веки вечные не сбивается в такие большие стаи. Рассказать им, кабинетным умникам, так будут спорить: нет, не может быть! Однако ж вот они, слетелись в таком невероятном количестве, словно снегу навалило на правый берег. Вся коса – а это километра полтора – побелела от жирного лебедя! А я, дубина, испугался, думал, ранняя зима прихватила меня в летнем платье…

Когда миновала сырая неуютная ночь, Зимогор увидел, как тот «лебяжий снег» зашевелился на кривой косе и начал таять. Расправляя крылья, лебеди шумно отрывались от земли, отряхивали красноватые лапы, роняли пух и перья и, поддаваясь древнему инстинкту, старательно выструнивали шеи. Лебеди всё выше поднимались в холодный небосвод, привычно разбивались на правильные клинья, чтобы размеренно, дружно и несуетливо работать и работать своими «скрипучими вёслами», устремляясь к далёкому красному Югу; перекантоваться там, перезимовать и возвратиться вновь на древнюю прародину свою – Гиперборею.

С улыбкой проводив лебяжью стаю, Зимогорин опустил глаза на грешную землю. И вдруг подумал, что не надо ждать вертушку. Когда ещё развеются туманы, когда ещё проспятся летуны, опохмелятся и раскочегарят свой агрегат? Нет, не надо ждать.

Он стал готовить лодку. Погрузил всё только самое необходимое.

Предчувствие какой-то коварной «мины», заложенной неподалёку, вот что им руководило, вот что не давало покоя по ночам.

– Мне отсюда нужно дёргать! – сказал он старику Духозиму. – Что говоришь? Зачем же так старался, так пластался? Дрова пригодятся. Белка их не сгрызёт и медведь не истопит. Я сюда вернусь попозже, а теперь – чую шкурой – надо тикать. Извини. Передавай привет ребятам-избушатам. Пускай тут сильно-то не озоруют. Я, правда, спички спрятал, ну да мало ли… Черныш! Ты где? Пошли!

Собака ждала его в лодке, причем одну лапу она держала на дюралевом весле, как будто собиралась оттолкнуться от берега – не дожидаясь хозяина, который всё что-то бормочет, бормочет, непонятно с кем ведёт беседу.

13

На утренней заре, пустившись в путь, Зимогор – по витиеватому руслу, уже усыпанному жёлтым листарём – продвигался до обидного медленно. Низкий уровень воды – межень – как всегда в эту предзимнюю пору оголил берега. Раздетые корни деревьев торчали осьминогами. Там и тут виднелись крутые валуны – тушами чёрных сытых кабанов, волосатыми мордами зарывшихся в густую грязь, где протекали ручейки, время от времени издавая хрюкающий звук. Опустевшие гнёзда чечёток – или чьи-то другие? – были похожи на серые, туристами забытые вязаные шапочки. И вот эти «шапочки» подспудно, подсознательно о чём-то говорили Зимогору. О чём? Он пока не мог себе сказать. Он только мрачно думал вслух:

– Самый страшный в тундре зверь – это турист. В капкан не идёт, и стрелять его, падлу, нельзя! – Зимогор собаку почесал за ухом. – Да, Черныш? Правильно я говорю?

– Ага! Агаф! – охотно отозвалась собака, отрывая глаза от берега, где было полно всякой живности, соблазнительно пахнущей даже издалека.

Перед закатом Егор подтянулся к порогу с нежно-ласковым названием – Гробовой. Черныш притих и мелко стал подрагивать, стараясь не скулить от ужаса, с каждой минутой наплывавшего всё ближе, ближе. О том, что порог уже не за горами, можно было узнать заранее – по гулкому эху, которое билось-колотилось между утёсами, образующими горловину порога. Давно уже Егор живёт на Светлотае, давно уже ходит по Гробовому, а всё не привыкнет. В коленках появляется мандраж. Под сердцем – нудное нытьё. Когда ему впервые пришлось перебираться через порог, подумал, что такое «милое» название кто-то дал ради шутки. И только позднее на той стороне он разглядел громадные гранитные плиты, сложенные в виде надгробья, на которое сама природа каждый год исправно цветы укладывает – в память о каком-нибудь новом чудаке, по глупости или по дерзости рискнувшем сунуться в эти места.

Отражая вечереющее солнце, Гробовой переливался кровавыми оттенками, клокотал непримиримо, угрожающе. Подмытые течением и рухнувшие лиственницы, покусанные камнями порога, безобразно торчали из зубастой пасти Гробового. Помятые и жалкие кустики, сорванные течением, подрагивали, зажатые среди валунов, убелённые пеной, словно цветом черемухи. Неожиданно стихая под прикрытием скалы, река лениво мусолила мусор в голубоватом глубоком улове, где жировала рыба – серебристо сверкали хариусы, мордочками тыкались, вылавливая корм среди кружащейся хвои и рваных листьев. Одинокая чайка, убаюканная равномерным шумом, дремала на сухом чёрно-красном громадном обломке, может быть, сто тысяч лет назад отколовшемся от береговой скалы и отлетевшем на середину порога.

Река Быстротечная, напоровшись на горный рыжевато-антрацитовый хребет и изгибаясь шипящей змеюкой, бурно текла в этом месте, раздваивалась: основное русло превращалось в порог, а вспомогательное – стремительно и страшно сужалось в горловину, которая может сравниться с бутылкой, откуда хлещет струя шампанского.

Закатное солнце коснулось горы и примялось вдали между скалами, напоминая увядающий цветок кипрея. Широкая тень поползла по гулкому порогу, погасила белизну бешеной пены в камнях. Свет уходил, нужно было спешить. Только поспешай, не суетясь. Тут всякий раз – как будто в первый раз…

Егор нацелил лодку между валунами, грозно вспухающими из-под воды. Тонкой прозрачной плёнкой вода обтекала, обтягивала гладкие, зализанные головы тёмных валунов и заплетала белые косички на затылках. Выруливая на пенную ревущую стремнину, Зимогор с холодеющим сердцем осознал в какой-то миг, что лодка почти перестаёт повиноваться. И важно было в этот миг не сдрейфить, не схватиться за весло. Не надо спорить с перекатом. Не доказывай ему, что ты – сильнее и умнее. Ни черта подобного! Он – переспорит любого. Нужно ему довериться. Но только – на две-три секунды.

Вот река подставила под лодку свой могучий хребёт. Поволокла, как щепку, по фарватеру. Не зевай! Несколько секунд задаром прокатился на хребтине, а дальше – эх, раззудись, плечо, размахнись, рука! – дальше надо опять между камнями лавировать… Жутковато! И – весело. В общем, красота, кто понимает, кто не трусит.

– Всё, Черныш! Прошли! Как будто в рай попали!

С трудом, со скрипом и скрежетом валунов под бортами лодки, с матюгами и с крупнокалиберным потом, выступившим на лице и на шее, Зимогор – уже и сам себе не веря – проскользнул кипяченое место. Повеселел, расслабляясь, и непроизвольно подмигнул собаке, распластавшейся по днищу лодки и всё ещё заметно подрагивающей.

Через минуту, осознавая миновавшую опасность, Черныш приободрился, подскочил, возбужденно закрутился, поглядывая по сторонам. И вдруг подал тревожный голос. Зимогор, проследив за абрикосовыми глазами кобеля, заприметил в кустах блеснувшую корму помятой лодки.

Причалил, постоял, соображая, что тут могло произойти. Побегав по берегу, Черныш понюхал что-то в кустах, в камнях. Возвратился, выразительно избоченив голову и как бы говоря своими абрикосами: больше нет ничего подозрительного.

Дюралевая лодка на перекате сложилась в виде пирожка. А нет ли там начинки из людей? Тот пирожок зверски покусан и пожеван гранитными зубами Гробового. Зимогор, пожалуй, не узнал бы злополучную лодку, если бы не разглядел прострел – аккуратную дырочку в левом борту чуть ниже ватерлинии. Рядом с лодкой валялось покорёженное весло.

– Не повезло! – усмехнулся. – Видно, гроза помешала. – Он увидел ворона, чистившего клюв о ветку. Походил по кустам и раздвинул шарагу, вспугнувши мелких птиц. Но ничего и никого не обнаружил.

Вечер клонился на холодную воду, когда Зимогор, заглушив мотор, на вёслах подошёл к обрывистому берегу, за многие годы жутко засыпанному кучами шлака, мусора и всякой другой дребеденью, которая в археологии почему-то высокопарно именуется «культурным» слоем. Противно подступаться к такому «шибко культурному» слою. Зато безопасно. Вряд ли кто-то станет поджидать его, караулить на этой помойке.

В закатных лучах подходя к поселку Тундровому, он увидел машину – по дороге, раскисшей после дождя, протарахтела в сторону местного аэропорта. А вскоре Егор услышал грохот запущенного мотора, и характерный посвист вертолетного винта.

Погладив белый бант на груди Черныша, парень приказал кобелю сидеть, помалкивать. Проворно закарабкался на береговую скалу. Так старался и так торопился – до крови расцарапал левую ладонь, а на правой руке ноготь едва не сломал. Горячим языком слизнув кровинку из ковшика ладони, охотник расчехлил бинокль и «подтянул» поближе к себе аэродром. Красные бочки с мазутом и горючкой замаячили на краю взлётной площадки. Старый, давно уже списанный и полуразобранный самолёт метеоразведки стоял в кустах – ветки росли между крыльями.

Потом вертолёт задрожал в окулярах. Блеснуло стекло кабины. Чёрный квадрат распахнутой двери. Фигуры людей замелькали. Рюкзаки. Оружие в чехлах.

Кто-то загружался в вертолет. Кажется, двое. Один из них поспешно повернулся к выходу, чтобы дверцу захлопнуть. Егор присмотрелся.

– Знакомая рожа, – прошептал он. – Где же я видел тебя, родимую, в такой же вязаной шапочке? А?

14

Ворон стоял на дороге – стоял и нагло пялился, приоткрывши клюв. Как будто ждал подачки. Приметам Егор не очень верил, но перед вороном пасовал почему-то. (Ворона покормить – беду отвести). Он всегда старался накормить вот такого чёрного чёрта с глазами, похожими на сизые картечины. Причем стремился сделать это как-то «незаметно» для себя. Встретив на дороге ворона, Егор будто случайно обнаруживал под рукой «завалявшегося» тайменя или кусок сохатины. Усмехался в душе над собою, но всё-таки бросал пожрать…

Так было и сегодня ночью, когда Зимогору – он спал в городском общежитии – приснился ворон, грязным камнем рухнувший откуда-то с чистого неба и оказавшийся на белоснежном ослепительном путике: ни объехать, ни обойти. Делая вид, что собирается поправить брезентуху на прицепе, Егор затормозил, соскочил с «Бурана». Посмотрел по сторонам, стараясь не встречаться глазами с вороном. Озябшие руки потёр и, нарочито небрежно, неторопливо подойдя к прицепу, развязал мешок с мороженою рыбой, пахнущей глубинным озером. Хотел достать топор и построгать «полешко», дать строганины ворону. И вдруг Черныш откуда-то возник, раззявил пасть.

Как странно всё же действует сознание человека – так легко умеет раздвоиться и даже расстроиться.

Медленно пробуждаясь, охотник понял: ворон – это во сне, а Черныш – наяву. Кобель сначала заскулил, потом два раза гулко бухнул возле двери. Перевернувшись с боку на бок, Зимогор хотел цыкнуть, но только вяло шевельнул губами, а вслед за этим вздрогнул, распахнув глаза.

– Ворон? – спросил спросонья. – Покормил я ворона? Или нет?

Зимогорин, выходя из тундры, останавливался в рабочем общежитии, где всегда было полно разномастных бродяг: здесь тебе и романтики, здесь тебе и прагматики, и кого только нет…

Шахтёр Иван Красавин, будущий ударник коммунистического труда, скрипя пружинами в углу на кровати, приподнял косматую голову.

– Чего? – басовито прогудел. – Какой «воронок»? Что? Милиция? За кем приехали?

– Спи, земляк. Извини, мне приснилось.

– Заснешь тут! – Красавин зевнул, закуривая. – Кобель твой скулит и скулит, извелся на г…

– Черныш не привык к золотым унитазам. Не то что городские шавки! – Егор оделся. – Пойду, прогуляюсь по свежему воздуху.

– Давай, давай, – насмешливо сказал Красавин. – Только форточку закрой и возьми противогаз – вот там, под койкой.

– Какой противогаз?

– СИЗОД называется, – ответил шахтёр как на экзамене. – Средство индивидуальной защиты органов дыхания.

– Зачем? – Зимогор принюхался, остановившись около форточки – в комнате пахло сернистым газом. – А-а! Вот оно что! Как вы тут живете? – Он поморщился.

– А вот так и живём, – покорно откликнулся шахтёр. – Как в Бухенвальде.

Зимогор закрыл фрамугу с надтреснутым стеклом, криво заклеенным полоской пластыря. Вывел собаку во двор и, опуская голову, мрачно посмотрел на первый снег, яичной грязной шелухою хрустящий под ботинками.

На окраине города густо дымили трубы комбината, порождая грибы-облака такой чудовищной величины, словно бы в той стороне только что взорвали атомную бомбу. Медленно раскручиваясь в небе, облака растягивались – размазано ползли по чистым небесам. Густо воняло сернистым газом, который тут старались выбрасывать ночами – втихушку выбрасывали, по-партизански, потому что всякий раз нормы выбросов были завышены. Да если бы даже эти нормы соответствовали нормам, прописанным на бумаге – всё равно не легче было бы ни человеку, ни заполярной природе. От этих «атомных» выбросов год за годом медленно, но верно умирали тайга и тундра – дымный шлейф растягивался на сотни километров. А, кроме того, сернистый газ, попадая в туман, превращался в ядовитый аэрозоль. Перелётные птицы – это охотник знал от учёных, работавших в заповеднике, – многие птицы, наталкиваясь на дымный «барьер», становились калеками. И такими же калеками и уродами становились многие травы, цветы, лемминги и полёвки. И очень горько было осознавать правоту профессора Усольцева, убеждённо говорившего о том, что рано или поздно этот страшный советский молох после себя оставит – только мёртвый марсианский пейзаж.

– Черныш! Как там, у дяди Хэма? – спросил охотник, грустно глядя в глаза собаке. – Человек – не бог весть что рядом с замечательными зверями и птицами…

Сердце, отравленное газом, заколотилось сильней и тревожней обычного. И Зимогору вдруг подумалось о том, что сердце человека – начиная с первого удара – неумолимо движется к последнему удару. И точно так же – сердце человечества. Если представить горы срубленных лесов и вообразить, сколько было вверх дном перевёрнуто целинных и залежных земель… Если иметь в виду опустошенные золотые жилы, варварски вытянутые из глубины; если вспомнить многочисленные шахты, откуда днём и ночью вынимают уголь, а где-то уже подчистую вынули… Если вспомнить о миллионах кубометров нефти, которую люди годами качают по трубам, жадно сосут, как вампиры… И если ещё сюда же присовокупить сотни других таких же «добрых» дел – в результате всего этого получится картина апокалипсиса. Хочешь верь, хочешь, не верь, но сердце человечества стремительно идёт к своему последнему удару, к своему инфаркту в размерах мирозданья. И это – увы! – неизбежно. Скоро наш Творец поставит свечку за упокой когда-то процветающей планеты, небольшой, но прекрасной планеты с чарующим названием – Земля.

15

Первый снег растаял – погодка пока ещё держалась. Хотя держалась – на волоске, на той паутинке, которая время от времени пролетала над выстывшим пространством тундры, где воздух по утрам уже вызванивал слюдяными льдинками на реках и ручьях.

Через несколько дней охотник вернулся на Светлотай. К пепелищу вернулся. Больно было смотреть на останки добротного зимовья. Пепел уже развеяли стылые ветры, день и ночь уныло, безутешно причитающие на чёрном пустом пригорке, по которому лебяжьим пухом катался иней, застревая в каменных расщелинах, где зимовали северные скудные цветы.

Духозим сидел на головешках, горевал.

– Кто это сделал? – жестко спросил Зимогор.

– Я не знаю. Я за печкой спал.

Зимогор непроизвольно подмигнул.

– Темнишь, старик?

Духозим отвел глаза. Вздохнул.

– Не связывайся… Ну их! Ты же знаешь, его не тронь, оно не пахнет…

– Так-то оно так… А избушата? Целые?

– Да вон они… Им горя нет!

Весёлые ребята-избушата бегали кругом горелых бревен. Резвились, играя в прятки, в догонялки. Бросались чёрными камешками – угольками. Потом в руке избушонка что-то сверкнуло, напоминая раскаленный уголь.

– Гляди, не обожгись! – заворчал Духозим.

– А он холодный.

Охотник присмотрелся.

– А ну-ка, дай! Ох, ты!..

– А что там?

– Самородок, стрелять его ять! – криво улыбнулся Зимогор. – Эх, золотое было зимовье! Ну, ладно. Хватит сопли мотать на кулак. Пошли, Духозимыч. Зови избушат!

* * *

Обхвативши голову, охотник сидел на горелом пеньке. Потом неохотно поднялся. Глаза протёр и посмотрел по сторонам. Никого. Ни Духа зимовья. Ни избушат. Только ветер всхлипывает на пепелище.

Охотник отвернулся. Напористо пошёл – навстречу холодному осеннему солнцу, встающему на том берегу Светлотая. Шагал без оглядки – нечего душу травить. Но у Зимогора была одна особенность: как будто «глаза на затылке». Он уходил и видел пригожее местечко за спиной, на котором вчера ещё было такое надёжное зимовье. Там ветерок всегда сдувал комара и гнуса. Там кипела в камнях серебряная чашка родника. Там постоянно клевало – хоть из окон закидывай удочку. Там…

– Хватит! – приказал себе Егор. – Без лирики!

Глаза глядели холодно и пристально. Глаза искали хоть какую-то зацепку, где можно было бы приклонить победную головушку. Но зацепки не было. Вот когда бы летом, а теперь…

Чугунное предзимье придавило землю. По утрам уже иней в траве блестит каракулем. Ночной мороз прибрал – как будто на корню поел – бруснику и морошку, княженику и всякую другую тундровую летнюю вкуснятину. Мороз уже первую заберегу норовит припаять. Водяной пока ещё высовывает лапу из глубины, играючи ломает заберегу. Но игрушки эти – ненадолго. Скоро Царь-Север напишет указ – быть зиме. И всё – тут не поспоришь. Встанут ручьи. Остекленеют реки. Закроются огромные очи озер. Мелкие зверушки – лемминги, полёвки, слепушонки – забьются в норы. Бурый медведь завалится на зимнюю квартиру – до весны. А ему, Зимогору, что делать? Без крыши-то, конечно, он не останется, нет. Было бы смешно – ему, русскому крепкому мужику, зимовать под перевёрнутой лодкой, как цыгану какому. Перезимует – дай бог каждому. Речь не об этом. Что делать с душою? Ведь наплевали в душу, сволочи. Наплевали и ушли. Были бы они, козлы, перед глазами, а так…

Он остановился перекурить.

И Духозим тут как тут – со своею излюбленной трубкой.

– Дай огоньку, – попросил.

Посидели на поваленном дереве. Поговорили.

– Я вообще-то догадываюсь, кого мне нужно искать, – негромко проговорил охотник. – Жалко только время тратить. Но придётся…

Духозим махнул горелым рукавом:

– Не связывайся.

– Ты бы лучше это им сказал. Зря они со мной связались. Зря.

Переменив пластинку, Духозим спросил:

– Ты куда идёшь? Я не пойму.

– К соседу. На тот берег.

– А там-то что?

– Переночуем, а там будет видно. Война план покажет… – Егор поправил карабин, торчащий над плечом. – Я всё равно их найду! Из-под земли достану! Не на того нарвались! Я напишу про этих сволочей… Профессор правильно сказал: «Светлотай – не просто озеро. Это светлая и тайная душа Земли!» Ты понял, куда эти черти лапы свои запускают? Разве я могу молчать? Я напишу про этих сволочей!

– А кто опубликует? Где? – стал рассуждать Духозим Духозимыч. – В Заполярске этом? Не смеши. Тут уже никто даже не пикнет. А где? В Красноярске? Так тоже едва ли. И там не укусят руку дающего.

– Значит, в Москву поеду!

– А что Москва? Москва слезам не верит…

– А я поеду не со слезами.

– Кстати! – Разволновавшись, Духозим чуть не выронил трубку. – Совсем забыл! А что же там случилось? Ну, где? В Москве. А ты не слышал? Нет? Так там же революция какая-то… Мы на горе всем буржуям – мировой пожар раздуем! Я это услышал по рации ночью… А потом смотрю – пожар и в самом деле! Избушка загорелась…

Внимательно глядя на старика, Егор скривил ухмылку.

– Что ты болтаешь? А? Какая революция? Ты о чём?

Помолчав, Духозим Духозимыч трубку пососал – она погасла.

– Ты же в Москву собрался, – напомнил он уже более спокойным тоном. – Вот и узнай, что там да как…

16

Охотник тайком появился в Москве, где и в самом деле произошло нечто вроде новой русской революции: флаги на башнях были другие, а вместо советских рубиновых звёзд – золотые двуглавые орлы зорко смотрели по сторонам и время от времени словно подмигивали Егору – так ему показалось, когда он толкался по Красной площади, куда в первую очередь непременно приходит всякий себя мало-мальски уважающий провинциал. На площади были толпы какого-то народу с плакатами. Кто-то кричал по поводу того, что Ленина – самым срочным образом причем – надо за ноги вытаскивать из Мавзолея. «Нет! – подумал Егор, улыбаясь. – Это я сплю. Наяву такого никак не может быть!»

Осторожно, несуетно, как по дремучей тайге, он побродил по рынкам, по барахолкам, каких ещё вчера тут не было: товары из Китая громоздились курганами. Кругом было полно и скупщиков и перекупщиков, но никто их почему-то не трогал – спекулянтов называли бизнесменами и даже милиция, приближаясь к ним, козыряла и о чём-то вежливо вела беседу, которая заканчивалась вороватым расталкиванием денег по милицейским карманам.

«Да! – уже твёрдо подумал Егор. – Это сон! Такого быть не может по определению! Откуда вдруг такая спекуляция в открытом виде? Хотя мне-то что? Что я встревожился? Мне это на руку! Мне это – в самый раз!»

Он что-то высматривал и что-то вынюхивал, озираясь по сторонам. Прозрачными намёками и всевозможными экивоками он что-то выспрашивал у парней с продувными рожами, с наколками на волосатых лапах и с такими золотыми цепями на шеях – лодки можно держать на приколе.

– Ишь ты! – недоверчиво ухмылялись в бородатое лицо охотника. – А зачем тебе эта игрушка?

– Тайга, однако, тундра! – говорил он, нарочито коверкая речь. – Чукча будет белка глаз стрелять!

– Ты, чукча, не гони пургу! – сказал один амбал, похлопав по плечу Егора. – Ну, допустим… Я говорю – допустим, игрушка имеется. Хорошая игрушка. Только дорогая. Понял, чукча? Деньги есть?

– Мало-мало найдем! – Охотник с треском разорвал подкладку и показал самородок, небольшим угольком полыхнувший на солнце.

Алчно облизнувшись, амбал потёр ладони.

– Ай да чукча! Однако, сторгуемся!

Зимогор взял «игрушку», аккуратно упакованную так, что для постороннего глаза это были простые грабли рядом с лопатой или тяпкой – набор вполне спокойного, законопослушного дачника. Уходя с того места, где они сторговались, Зимогор заметил: по пятам за ним направились три парня. Мало им, сволочам, самородного золота, решили догнать, потрясти. Дармоеды эти – большая фигура, но дура – не имели понятия, что это такое «глаза на затылке» охотника. Зимогор туда свернул, потом сюда, потом сделал какую-то заячью скидку и ушёл от них, шагу даже не прибавлял. Москва – дремучий город, затеряться легко.

Оторвавшись от своих преследователей, он двинулся глухими переулками, дворами. Спустился в какой-то подземный переход, где воняло канализацией и под ногами шныряли крысы. Потом пошёл по чердакам, время от времени пугая воробьёв и голубей. В нос ударило птичьим пометом. В дыры светило солнце, небо голубело. Егор осторожно приблизился к забитому слуховому окну. Отодвинул гниловатую доску. Оружие с глушителем, с оптическим прицелом аккуратно легло в деревянную выемку. Охотник раскорячил ноги. Уперся. Затаил дыхание. И тут…

На оптический прицел упала капля жидкого птичьего помёта. Голубь покружился над чердаком и нахально уселся – прямо напротив Егора.

– Сука ты, а не голубь мира! – прошептал он, протирая оптику и непроизвольно подмигивая белому голубю.

И вдруг Егор заметил: в окне, куда он целился, зашевелилась занавеска. Скрипя зубами и матерясь, он заторопился, опять схватил оружие наизготовку и лихорадочно передернул затвор.

17

Кошмарный сон корежил Зимогора. Скрипя зубами и матерясь, Егор – во сне! – передёрнул затвор карабина и чуть не выстрелил в окно избушки.

Когда пришёл в себя, когда прочухался – руки тряслись, башка гудела. Сам себя испугавшись, Зимогор отложил карабин и двумя руками вцепился в рыжевато-белые всклокоченные волосы. Посмотрел за окно, ухмыльнулся, вспоминая Москву, амбала, продавшего винтовку с оптическим прицелом.

– Значит, приснилось? – Он облегченно вздохнул, озираясь. – А где это я?

– У соседа, – мрачно сказал хозяин зимовья.

Егор присмотрелся.

– Здорово, сосед.

– Здорово, – бодрым голосом отозвался мужик; он, похоже, не спал. – С приездом, парень!

– С приездом? Откуда?

– Ну, как это – откуда? Из Москвы.

– Что? – догадался Егор. – Я опять орал во сне?

– Нет, песни пел…

– Ну, извини.

– Да ничего, отдыхай, что ж теперь… – не очень искренне сказал мужик, закуривая. – А что у них там, кстати, произошло? В Москве. Ты не в курсе?

– А хрен их знает. – Зимогор пожал плечами. – Кто-то что-то с кем-то не поделил чего-то.

– Паны дерутся – у холопов чубы трещат. Так ведь, да?

– Я не холоп. Не знаю.

– А кто ты? Пан? – с лёгкой подковыркой спросил сосед.

Сурово посмотревши на него, Егор неожиданно подмигнул.

– Ты не волнуйся. Я долго у тебя не задержусь.

– Зима. – Сосед вздохнул. – Куда теперь? Живи.

– Нет. Был бы я один, другое дело. А то ведь семья… – озабоченно сказал Зимогор.

– Далеко? – спросил сосед. – Семья-то?

– Здесь.

Мужик закашлялся от дыма и удивлённо посмотрел на него.

– А где это – здесь?

– А вот… Мы же все вместе пришли к тебе! – Зимогор с улыбкой за печку посмотрел. – Ребята-избушата здесь. И Духозимыч. Куда их бросишь? – Парень глубоко вздохнул. – Мы привыкли вместе, нам хорошо…

«Да и мне, пожалуй, будет хорошо, если ты поселишься – как можно дальше!» – подумал сосед, пугливо покосившись на Егора.

Неожиданно засмеявшись, Зимогор похлопал соседа по плечу.

– Да ладно, что ты, в самом деле? – сказал он, натягивая полушубок. – Шуток, что ли, не понимаешь? Спи, ложись. А я схожу, звёзды посчитаю.

* * *

Луна всю ночь горела над Светлотаем. В небе на далёком берегу рисовалось подобие радуги. Бог знает, что это было на самом деле! Может, радуга ночная только чудилась? А может быть, и в самом деле зарождалась – в лучах изумительно яркой луны, в серебристом крошеве первых снежинок, сыпавшихся из рукава полярных промороженных небес? Скорей всего, что так. Север – волшебник, Север – чародей, и в рукаве, и за душою у него – запасы великих чудес.

 

Там, где пирует пурга

1

Телеграмма была из Мурманска. «Срочно приезжай. Нашёлся». Что это значило? Последние полгода художник Тиморей Дорогин предпринимал особенно активные попытки отыскать отца, Антона Северьяныча, который в свою очередь искал призрачную Гиперборею – полярную прародину людей. Правда, не было твёрдой уверенности в том, что отец живой. Может быть, где-нибудь в тундре, во льдах пропал навеки, вот и вся Гиперборея. И вдруг – телеграмма. Молния с красной полоской. С подписью профессора Усольцева.

Художник обрадовался, получив эту весточку. Дела у него к тому времени «в гору» пошли, деньги водились, и он полетел, не раздумывая.

Стоял сентябрь. На Кольском полуострове было ещё солнечно, приветливо. «Как-никак родная вотчина солнечного божества по имени Коло!» – вспомнил художник и тут же подумал: – Заполярье заполярью – рознь. В Норильске теперь уже дубарно. А на Диксоне, там вообще караул…»

Мурманск удивил его. И прежде всего – удивил своей непохожестью на заполярный город. Может, через пару, тройку месяцев тут будет кутерьма из ветров и метелей, а пока – и в садах и в заливе – тишь да гладь, да божья благодать. В садах рябины рдели, радуя глаза богатыми оттенками свинцового сурика, бронзы, киновари и охры. Тополь губастыми листьями шептался с берёзой. Трава прижухла, но ещё смотрелась бодренько. «Тут нету вечной мерзлоты, вот что главное! – Тиморей улыбался, поглядывая по сторонам. – Хорошо, что я тулуп не прихватил и валенки с могучими галошами!»

Квартира профессора Усольцева находилась на какой-то желтовато-зелёной покатой горе. Дивный простор открывался – туманная дымка залива, усыпанного золотыми блёснами. Силуэты пароходов, словно прорисованные светло-серым грифелем.

Профессор Усольцев оказался крупноголовым костлявым стариком с белой бородкой, в пенсне, что делало его похожим на Чехова, тем более что профессор пописывал и печатал книжки, правда, не художественные.

– Читал, читал! И даже конспектировал! – с порога сообщил Тиморей, обнимая Усольцева, знакомого по фотографиям.

Никанор Фотьянович смутился.

– Эти книжки до добра не доводят! Батька твой, видишь, начитался и это… Отправился искать Гиперборею. – Профессор сделал широкий жест. – Проходи, присаживайся, Тима.

– А батя где? Он разве не у вас?

– Проходи. Сейчас я расскажу…

Жили Усольцевы скромно. Стеснённо. Виктория, жена профессора, накрыла нехитрый стол. Наливочку выставила – розовато-бледная вода на седьмом киселе. Тиморей покрутил колёсики кодовых замков на дипломате, достал бутылку дорогого коньяка цвета «спелой осени», как сам он этот цвет определял. Колбаса на столе появилась, икра, кальмары, сыр и шоколад…

– Шикуешь? – Покосившись на бутылку, профессор поправил пенсне. – Боюсь, что в горло не полезет…

– Почему? Хороший коньячок.

– Шибко дорогой.

Гость улыбнулся.

– А я, грешным делом, привык. Ну, со свиданьицем! Давно уже к вам, на Мурман, собирался…

– Это хорошо, что прилетел, – сказал профессор, но как-то так сказал, что особой радости в голосе не чувствовалось.

Уловивши эту интонацию, Тиморей не выпил, а только пригубил и отодвинул рюмку. Зато профессор с каким-то не профессорским отчаяньям опрокинул рюмку в рот и молча стал закусывать, интеллигентно оттопырив мизинец, блестевший перламутром аккуратно стриженого ногтя.

Художник не вытерпел:

– Где батя-то? – Он встряхнул плечами. – Где наш Дед-Борей?

Профессор вилку отложил и перестал жевать. Черно-синяя дробина икры, забытая на верхней губе, задрожала – капнула на белую скатёрку.

– Беда с этим Дедом-Бореем! – Профессор пальцем поддел икринку и машинально сунул в рот. – Даже не знаю, как сказать.

Тиморей заерзал на табуретке – заскрипела.

– А что с ним? Где он? – Художник нахмурился. – Вы же написали – приезжай, нашёлся…

Вздыхая, профессор поднялся. Взял пачку сигарет – на подоконнике.

– Ты не был в нашем морском порту?

– Нет. Сразу к вам…

– В порту у нас можно увидеть огромный ярко-оранжевый корабль под названием «Севморпуть». Это – единственный в мире атомный лихтеровоз. Его в народе называют – «Великая китайская стена», здоровый дьявол. Мощность ядерной энергетической установки – сорок тысяч лошадей. Но не в этом дело… На лихтеровозе у меня знакомый капитан, Алёша Силычев, из Норильска. И Северьяныч, отец твой, знает Алёшу… «Великая китайская стена» ходит из Мурманска в Дудинку – по Северному Морскому пути – две тысячи семьсот сорок километров. С Таймыра на Кольский полуостров перевозят продукцию горной компании. И вот недавно… – Профессор помолчал, теребя закрайки белой скатерти. – Это сам Алексей мне рассказывал… В Дудинке на борт к нему приходит Дед-Борей и говорит: «Отвези меня, сынок, в Гиперборею!» Алёша улыбнулся: «Нет проблем!» Он ведь думал: шутка. Да. «Великая китайская стена» отчалила. День идут, второй. Дед-Борей стоит на капитанском мостике, в бинокль смотрит. А там, конечно, есть на что полюбоваться. Я три раза ходил по Северному морскому… И все три раза почти не спал. Боялся красоту проморгать. Представляешь, как там…

– Представляю, ходил один раз. – Художника стал утомлять этот длинный рассказ. – И что? Что дальше, Никанор Фотьяныч?

Профессор помолчал, глядя за окно.

– Если ходил, значит, поймёшь, о чём я говорю… – Он достал сигарету из пачки. – Ледовая обстановка там бывает сложная. «Великая китайская стена» шла по узенькому коридору, проделанному ледоколом. Льдины подступали к самому борту. И вот однажды ночью Дед-Борей пошёл по льдинам…

– Как пошёл? – Тиморей приподнялся. – Куда?

– В полярную прародину свою, в Гиперборею, будь она неладна!.. Хорошо ещё, вахтенный матрос заметил человека за бортом. Поднял тревогу. А так – хана бы твоему отцу. И сам утонул бы, и капитана за собою потащил бы на дно…

– Что значит – потащил бы?

– Тюрьма была бы капитану! – Профессор форточку открыл – покурить.

– А что потом-то? – Дорогин встал и тоже вынул курево. – Где он?

– В Гиперборее! – хмуро сказал Усольцев. – Упекли…

– Куда упекли?

– В жёлтый дом.

Художник вскинул чёрные кисточки бровей.

– Ничего себе. А где это? Здесь? Или где?

– Был здесь. До вчерашнего дня.

– Перевели куда-то, что ли?

Усольцев закурил и грустно усмехнулся, почесывая белую бородёнку.

– Сам себя перевел. Убежал. Неизвестно, куда.

– Как – убежал?

– В кальсонах. – Профессор покурил у форточки, к столу вернулся. – Там какая-то кошмарная история приключилась, сами врачи с ума чуть не посходили… Во всяком случае, один… молоденький. Говорит, что приезжали небесные олени. Северьяныч, дескать, сел на золотой облучок да и умчался по небу.

Художник странно хохотнул.

– Да-а… – Он посмотрел на свой дипломат. – Весёлая история…

– Кошмар! – подхватил Усольцев. – Я телеграмму-то дал, а на другое утро эти поднебесные олени, будь они…

Тиморей хотел сказать, что он тоже видел небесных оленей. В дипломате у него лежал новый альбом, изданный в Петербурге. В альбоме картина: Царь-Север летит на небесных оленях. Художник потянулся к дипломату, но в последнее мгновение рука вильнула в сторону – взял бутылку коньяка и разлил остатки по рюмахам.

– Не дай мне, бог, сойти с ума, уж лучше посох и сума… – задумчиво сказал он. – Вы как хотите, Никанор Фотьяныч, а я не верю, что отец того… Не верю – и всё!

– Похвально. – Профессор поправил пенсне, голубовато блеснувшее стёклами. – Ты Пушкина помянул. Хочу продолжить: «Да здравствует разум, да скроется тьма!» Вот за это и выпьем. Мне, право слово, неловко, что сорвал тебя попусту…

– Ничего, я давно собирался, – говорил раскрасневшийся Тиморей. – Ещё когда увидел первые картины русских классиков. Константин Коровин, помню как сейчас: «Мурманский берег» шикарная вещь. В манере импрессионизма… А сколько у Бибилина о нашем Русском Севере… Нет, конечно, жалко, что с батей разминулись, но, как говорится, нету худа без добра – посмотрю… А то когда бы вырвался?

Долго ещё они сидели за столом, беседовали. Дальнейший разговор у них крутился в основном вокруг Гипербореи, которая вполне могла быть на Кольском полуострове.

– Гиперборейцы были солнцепоклонниками, – доказывал профессор, потрясая новой книгой. – А здесь, на Кольском полуострове, всё связано с солнцем. Коло – Коляда – древний языческий Бог. И в первую очередь – наш, славянский Бог. Коло – одно из древних названий Солнца. Здесь, на полуострове, сохранились древние петроглифы с изображением Солнца. Здесь…

Профессора Усольцева понесло. Он пригласил художника в свой кабинет – самодельный закуток, отгороженный шкафом. Показывал старые фотографии, камни какие-то, полуистлевшие книги о тайнах и загадках мурманского Севера…

За окнами стемнело, хотя на западе – из окна далеко было видно – зарево стояло очень широко и высоко, полыхая прохладным золотом, густо перемешанным с оттенками каштана и тёмной киновари.

– А у вас тут как? – Тиморей кивнул на живописный горизонт. – Сегодня закат отменяется?

– Не только сегодня. До конца сентября. До двадцать шестого, – уточнил профессор, – солнце не уходит на покой.

– Красота! – Художник неожиданно стал собираться. – Ну, я пойду, не буду вам мешать.

– Куда? – удивился Усольцев. – Оставайся, ночуй. Что ты, Тима, как неродной?

– Я в гостинице переночую.

– Дорого! Ты что, богатый?

– Да, я не бедный родственник, – улыбнулся Дорогин.

Выпили на посошок.

– Ох, Гиперборея, Гиперборея! – Профессор бородёнку почесал. – И зачем я только говорил ему? Век не прощу себе…

– Вы-то здесь причём?

– Ну, как – причём? Это ж с меня началось. Я тогда был молодой, заводной. Я очень сильно тогда болел Гипербореей! Всё готов был бросить, как батька твой, чтобы пойти искать далёкую полярную прародину.

– Так почему же не пошли?

Никанор Фотьянович посмотрел на книжные стеллажи – от пола до потолка.

– В том-то и дело, что искал. И до сих пор ищу. Только нам, писателям – ты уж извини, что я так громко… Нам проще. Мы на бумаге ищем. Мы перышком свои раскопки делаем. Теоретически. Почему я тебе и сказал, что книжки до добра не доводят… У Байрона есть одно резкое откровение. В свободном переводе звучит буквально так: «Наука – это передача незнания от одного неуча к другому!» – Никанор Фотьянович снял пенсне, протёр и посмотрел как будто новыми глазами. – Растрепался я что-то. Извини старика. Звони и заходи, будем рады.

– Хорошо. Обязательно.

В прихожей профессор обнял Тиморея.

– Какие, кстати, планы у тебя? Надолго? Может, в Русскую Лапландию со мной поедешь? Есть возможность. Один человек отказался, я только вчера узнал…

– Соблазнительно. – Дорогин задумался. – Только вот в Питере выставка…

– Жалко. Ну что ж, приятно было познакомиться с новым родственником.

– Я тоже очень рад. Надо будет в следующий раз сделать ваш портрет. Натюрморду, как сказал один большой знаток искусства…

* * *

Через полгода профессор Усольцев позвонил в Петербург и сказал Тимохе, что следы «окаянного Деда-Борея» нашлись.

– Где? – обрадовался Дорогин.

– Бери бумагу, карандаш. Записывай…

Вскоре после этого звонка Тиморей стал сворачивать свои прежние планы. В Петербурге лето начиналось. «В прошлом году тут было до тридцати восьми! – вспоминал Тиморей. – Не дай бог и в этом так же припечёт! Так что самое время – рвануть на Север. Батю не найду, так хоть проветрюсь. Да и квартиру там давно пора проведать. Надо заняться ею. Продам, наверное. А зачем она стоит, пустует бестолку?»

2

Грандиозный размах Крайнего Севера, который всё время хочется назвать бескрайним – заряжал художника азартом, надеждой и верой на открытие каких-то новых, доселе невиданных красок и оттенков, способных колдовать и чаровать, хотя бы частично передавая колдовство и очарование этой суровой земли, хранящей в себе вековые загадки и тайны, связанные с молодостью нашей планеты, с легендарной или вполне реальной Гипербореей.

С высоты – в иллюминатор самолёта – недолго довелось полюбоваться северным размахом. Несмотря на то, что полярное лето было в разгаре – ветер с дождём хлестал в аэропорту. А потом вообще была «тёплая встреча» – снежная крупа свинцом ударила. Правда, через несколько минут солнце выглянуло в дырку среди туч и облаков, плутовато улыбнулось и пропало.

Тиморей поехал на свою квартиру, по дороге купил презент для старушки-соседки, которая за квартирой присматривала. Помылся в душе, приготовил поесть, хлопнул рюмку коньяку и позвонил по телефону, номер которого дал профессор Усольцев. Телефон молчал.

А солнце тем временем всю квартиру залило половодьем яростного света – окна выходили на солнечный простор. И это показалось добрым знаком. Жмурясь, будто сытый кот, и мурлыча песенку насчёт того, что «мы поедем, мы помчимся на оленях утром ранним», Дорогин прифрантился: чёрный костюм, синевато-белая рубаха, галстук с бриллиантовой заколкой, в сердцевине которой перекатывалась капелька золотого света.

Он поехал по адресу, продиктованному профессором. Поднялся. Позвонил. «Глухо, как в танке!» Дорогин потоптался на площадке возле железной двери. Позвонил опять. Нет, бесполезно.

Остаток дня провёл он в беспечном и расслабленном шатании по городу, заметно изменившемуся после развала Советского Союза. Центральный проспект ещё хорохорился, выставляя напоказ крашеные старые здания, исполненные в духе сталинской эпохи – могучие, обвешанные многопудовым изяществом, грозившим перерасти в архитектурное излишество. А если дальше отойти – хоть влево, хоть вправо от центрального проспекта – открывались печальные зрелища. Во дворах много мусора, среди которого попискивали крысы. Там и тут возле подъездов стояли металлические железнодорожные или морские контейнеры трехтонники и пятитонники – люди грузили свой скромный скарб, собираясь уезжать «на материк». Изредка попадались многоэтажные брошенные дома – окна повыбиты, чердаки набекрень.

Затем художник побывал в картинной галерее – просторной, хорошо освещённой. Плохо только то, что в галерее в это время свирепствовала выставка совершенно диких каких-то авангардистов. Холсты были измазаны таким живописным маразмом, перед которым бледнел и в тень отступал Сальвадор Дали, Пикассо и многие другие, стоящие в том же ряду. Над выставкой парил болезненный и вдохновенно-пьяный дух Кандинского, создателя «беспредметной живописи», который настаивал на том, что художник – это шаман, культурный целитель. Но даже при беглом обзоре подобной выставки было понятно, что этим «целителям» нужно в первую очередь самим исцелиться. Современным художникам, свихнувшимся на супрематизме, неопластицизме и ташизме, чтоб не сказать фашизме – этим художникам для начала нужно беса изгнать из себя, и только потом уже браться за кисть.

Дорогин вдруг остановился возле мальчика, разинувшего рот возле какой-то радужной мазни.

– Мальчик! А ты так можешь?

Подумав несколько секунд, мальчик уверенно тряхнул головою.

– Могу.

Спрятав улыбку, Тиморей открыл свой дипломат с кодовыми замочками.

– А вот так ты можешь? – Он показал новый альбом с иллюстрациями Шишкина, Васнецова. – Так сможешь?

– Нет, – признался мальчик. – Не смогу.

– Вот то-то и оно! – вздохнул Дорогин и протянул мальчугану альбом. – Держи, сынок. Учись. Где твоя мамка? Бери её за руку, тяни за юбку и поскорей домой, домой, домой… Всё это, мальчик, живопись ослиного хвоста!

Не понимая, о чём идёт речь, парнишка рассмеялся и подошёл к своей маме, зачарованно смотревшей на картину какого-то столичного гения, в радужных пятнах и странных объёмах стремившегося выразить стихийность своего великого таланта, который на самом-то деле отсутствовал. Эта уловка стара как мир – бездарность выдаёт себя за многозначительность.

«Да! Всё это живопись «ослиного хвоста»! – с горечью подумал Тиморей, припоминая историю печально-весёлого скандала в парижском салоне свободных художников, где в 1910 году группа хохмачей сделала выставку одной гениальной абстрактной картины, которая была сотворена ослом при помощи хвоста. – Увы! – продолжал он сокрушаться, покинув галерею. – Современная живопись становится всё более хвостатой и ословатой!»

Полярное солнце клонилось на запад, но уходить не думало – только тени растянулись по дорогам, разорванным зимнею стужей и наспех залатанным по тёплой погоде.

Нужный телефон ответил ближе к вечеру. Тиморей сказал, кто ему нужен. И оказалось – нету человека, в отпуск улетел вчера. Вот что значит Север, если бы рейс из Петербурга не задержали… Ну, да что теперь об этом…

Оставался ещё вариант. Запасной. Опять же, подсказанный профессором Усольцевым. Есть охотник такой – Егор Зимогорин. Художник знал его. Дерзкий, нервный парень, «подпорченный Афганом». Два раза этот охотник с женою гостили у художника в Петербурге. Егор Зимогор был постоянно «под газом», Анжелика, жена, психовала, грозилась бутылку разбить на забубённой башке муженька.

Он позвонил, представился.

– Тимка? Ты? – В голосе женщины ощущалась тревога, подкрашенная бледноватой радостью. – Ой, а когда ты прилетел?

– Только что! – приврал художник. – Звёздную пыль едва успел с ушей стряхнуть. А где Егор?

– Приезжай, расскажу…

«Видно, что-то серьезное!» – догадался Тиморей, натягивая дорожную куртку – за окнами опять дождило.

Дверь открыла женщина с печальными глазами. В коридоре пахло порохом и дымом костра. На стене – потёртый патронташ, в углу – рогатая башка оленя. В зазоре между плахами пола мерцало несколько дробин, давно уже туда закатившихся.

Анжелика провела на кухню.

– Ты с дороги… Поешь?

– Нет, спасибо. Ну, как вы тут?

– А так, потихоньку… – Анжелика пожала плечами. – Забуксовали на пути из коммунизма в капитализм…

Сидя за столом, художник ногтем поцарапал кровавую капельку краски, засохшую на мятом рукаве дорожной куртки. Поговорив о том, о сём, он спросил напрямую:

– Анжела! У тебя какие-то проблемы? Или я ошибаюсь?

Женщина с характером была, не привыкла жалобиться. Это был почти мужской характер, не признающий кокетства и не уважающий косметику, с помощью которой прячется женская робость, неуверенность в себе и ярко проступает желание понравиться.

– Проблемы? – переспросила хозяйка. – А кто сегодня без проблем?

– Есть такие счастливчики… – Тиморей улыбнулся, делая вид, что это он как раз и есть.

Она переменила тему:

– Ты-то что прилетел? Или выставка?

– Тут без меня полно… – сказал художник и чуть не сплюнул, вспоминая картинную галерею. – Нет, Анжела, у меня причина совсем другая. Хочу найти кое-кого…

Понемногу разговорились. Опускаясь на табуретку, женщина вздохнула, точно груз тащила на плечах и вот, наконец-то, представилась возможность сбросить ношу, – переложить на мужские плечи.

– Надо выручать его… дурака! – Анжела поглядела в окно. – Убьют!

– Ого! Даже так? – Чёрные кисточки бровей взметнулись. – А кто на него ополчился? За что?

Анжела потискала руки – словно бы сама себя удерживала от каких-то опрометчивых движений. Это были руки, привыкшие крутить не только бигуди – всевозможным гайкам и болтам на кухне, в туалете и в ванной тоже приходилось делать «завивку», не дожидаясь, пока Егор заявится из тундры.

– Вот… – Она решилась наконец-то. – Возьми, почитай…

Это были местные газеты. Тиморей сначала бегло просмотрел, пролистал, а затем основательно засел читать статьи о браконьерстве, мимоходом отмечая хороший слог и дерзость. Статьи были заряжены скандальными фактами и фамилиями – стреляли прямо в лоб здешней милиции. В статьях, между прочим, упоминался Дед-Борей, Антон Северьянович Храбореев – защитник природы. Это особенно потрафило художнику.

В доме Зимогора был сейф для оружия. Хозяйка крепкою рукой крутанула крупный ключ – папку достала. Тесёмочки за уши дёрнула.

Взяв первую попавшуюся бумагу, Тиморей прочитал:

«AIOC CAPITAL CORPORATION. С Норильским никелем связана одна из крупнейших экологических катастроф нашего столетия. В прошлом году предприятием было выброшено в атмосферу 2,8 млн. тонн сернистого ангидрида (S02). Это примерно в семь раз больше того S02, который был произведен всей цветной металлургией Соединенных Штатов Америки…»

Внимательно познакомившись с материалами «секретной папки», Дорогин разволновался. Закурил, забыв спросить разрешения. Посмотрел на спичку: лепесток охристого пламени заиграл переливом сирени с фиалкой. Сжимая губы, Тиморей неожиданно повеселел. Синие глаза полыхнули затаённым азартом:

– Придется ехать выручать!

Анжела напомнила из вежливости:

– Ты же отца искать хотел?

– Так может, он под боком у твоего Егора?

– Может быть, – не сразу согласилась женщина.

Художник, вдохновляясь своею неожиданной идеей, взволнованно прошёлся по квартире. Остановился, рассматривая резные миниатюры из бивня мамонта: изящные олени застыли в стремительном беге, погонщик с хореем, закутанный в теплую парку; заледенелые деревья, среди которых затаился белый полярный волк.

На стене – картины, подаренные местными живописцами. Хилые полярные берёзки в тундре, квёлые лиственницы, первый снежок перхотью просыпался на берегу незамерзшего озера, зеркально отражавшего тонкую прозелень не облетевших деревьев, желтизну кустов и чахоточный румянец дальней зари под голубыми небесами, в которых плавали фиолетовые оттенки и цветочная шафрановая пыль. «Краски мягкие, тёплые, – оценил Дорогин. – А воздух не прописан – картина задыхается!»

– Карта в доме найдётся? – неожиданно спросил художник. – И вот ещё что… – Он потёр ладони, попросил телефонный справочник и записные книжки мужа.

– Только смотри, не проболтайся! – Анжелика сделала замысловатый знак рукой. – А то ведь он контуженный…

– Понял. Я скажу, как есть. Скажу, отца ищу. Пусть помогает. – Дорогин опять поцарапал рукав. Капля кровавой краски наконец-то отколупнулась, капсюлем упала на половицу.

Он поехал к себе домой. Допоздна «висел» на телефоне. Настырно, долго убеждал кого-то из городского начальства, просил помочь с вертолетом. Обещали, но как-то так, как могут обещать только наши чиновники: ни «да», ни «нет». Попутного борта не предвиделось в ближайшее время. Художник сдержанно рычал сквозь зубы. Удрученно опуская на рычаг «раскалённую» трубку, он делал перекур, и опять звонил, звонил, наседал на каких-то людей, говорил, что не останется в долгу – увековечит на полотне.

Бросив трубку, он сердито стебанул рюмаху коньяка и шумно выдохнул:

– Я вас так увековечу – мать родная не узнает!

3

Добираться до места пришлось долго, нудно. Грузовая вертушка тормозила возле «каждого столба». Сначала нужно было развести продукты по трём-четырём прибрежным посёлкам, располагающимся по берегам рек и озёр. Посёлки эти, как большинство на Крайнем Севере, представляли собою зрелище крайне убогое, бедное. Зимой тут всё присыпано глубоким снеговьём – всё картинно блестит, серебрится. А летом смотреть пейзажи эти невозможно без содрогания. Там, где когда-то прошёл гусеничный вездеход – тундра десятки лет не может зарасти. А вездеходов этих – тьма-тьмущая бывает. В посёлках и за посёлками обнажается вечная мерзлота и после вешних ручьёв землю начинают разгрызать овраги. На улицах – не редко прямо перед окнами – по берегам громоздятся помойки. Ржавые старые лодки валяются. Металлический контейнер, словно помятый руками титана. Заброшенные старые дома смотрятся примерно так же, как после бомбёжки. «Эти малые народы, которые мы осчастливили своей цивилизацией, – грустно думал Тиморей, – несчастные народы, если разобраться… Да, мы их не уничтожили, как это в своё время сделали американцы, когда припёрлись на территории, заселённые племенами индейцев. Но примерно с таким же успехом можно хвалиться тем, что мы зверя не убили, а просто посадили в клетку в зоопарке и там ему теперь теплей, сытней…»

Умом художник понимал, что он не прав, рассуждая подобным образом, но сердце – то возмущённое, то опечаленное – не желало слушать доводы рассудка.

Впрочем, он скоро отвлёкся от рассуждений.

– А это кто там? Что? Медведь? – изумился Дорогин, ещё с воздуха заметив зверя, спокойно ходившего между домами.

После того, как вертолёт приземлился, старый эвенк рассказал ему древнюю притчу о том, что нельзя убивать тех животных, зверей или птиц, которые пришли к человеку в результате стихийного бедствия.

– Тундра горела, – пояснил эвенк, – вот он и пришёл сюда.

– А если он кого порвёт?

– Нет, – убеждённо ответил старик. – Он же мало-мало не дурак. Лапу свою горелую залечит и уйдёт.

– И что? – Художник пожал плечами. – И тогда в него можно стрелять?

– Можно. Тока никто из наших стрелять не будет.

– Почему?

– Мы ему в глаза смотрели мало-мало. И он мало-мало смотрел нам в глаза.

Тиморей был поражён такой простою и сокрушительной логикой, не признающей никаких аргументов, кроме священного и древнего, уважительного отношения к природе.

Кроме продуктов и медикаментов, доставляемых на вертолёте, были к тому же несколько бочек с горючим; переносные радиостанции для охотников; два новых карабина; ящик с патронами и ещё какие-то штуковины в ящиках и упаковках. А, кроме того, на борту оказался один предприимчивый холёный шустрик, предусмотрительно прихвативший несколько ящиков водки. Когда вертолёт приземлялся, поднимая тучу пыли, аборигены спешили к нему, надрываясь и покряхтывая под грузом: волокли мешки со свежей пелядью, которую тут зовут пелядкой или сырком.

Кругломордый шустрик, не моргнувши глазом, за мешок свежей пеляди отдавал бутылку огненной воды.

– Всё! – деловито говорил он и отмахивался. – Следующий!

Аборигены были просто счастливы. Кое-кто, не отходя от «кассы», зубами соскабливал мягкую пробку и опохмелялся – душа горела.

Дорогин – сначала изумленно, затем раздраженно – наблюдал за товарообменом. Не собираясь покупать «кота в мешке», кругломордый парень развязывал тесёмки и осматривал товар. Отборная, крупная пелядь, поленьями гремящая в мешках, достигала двух, трех килограммов и смотрелась аппетитно – слюнки текли.

Художник из любопытства тоже заглянул в мешок и даже в руки взял один «сырок» – серебристый, с тёмно-серой спиной, с мелкими чёрными накрапами на голове и спинном плавнике.

– Шустрик, – поинтересовался Тиморей, – у тебя губа не треснет? Тут за каждую пелядь нужно давать по бутылке! А ты?

– Вот и давай, если добрый такой…

– Было б сказано! – Дорогин, как заправский грузчик, легко подхватил ящик водки, находящийся поблизости, и всучил первому попавшемуся аборигену, стоявшему возле вертолёта.

«Новый русский» купец обалдел, глядя в спину пожилому косолапому тунгусу, убегающему так, что на оленях не догнать.

– Ты не борзей! – Купец нехорошо сощурился.

Тимоха улыбнулся, выдерживая пристальный недобрый взгляд.

– Больше не буду, – миролюбиво сказал. – Но при одном условии. Если ты тоже не будешь борзеть.

– Чего? – Купец разинул рот. – Ты мне будешь условия ставить?

– Да! – нахально заявил Дорогин. – Имею право!

Подобная нахальная уверенность порой обезоруживает.

Предприниматель смутился, напряженно глядя на незнакомца. Потом глаза его сердито заморгали и куда-то в сторону вильнул – от греха подальше.

– А ты… – Он криво ухмыльнулся. – Вы кто такой?

– Уполномоченный. Документы показать? Или ты сначала покажешь мне свои бумаги – на предпринимательство?

– Какие бумаги? – взъерепенился купец. – Не надо на арапа меня брать!

– Плацуха! – неожиданно сказал мужчина в штормовке, до сих пор дремавший где-то в тёмном углу вертолёта. – Ты лучше с ним не связывайся. Он в конторе у нас такого шороху уже наделал… Шеф мой с горя чуть не запил!

На несколько секунд оторопев, Плацуха пятнами пошёл. Потом даже слегка позеленел.

Тимоха бросил благодарный взгляд на мужика в штормовке и подумал: «Видно, этот Плац многих уже достал».

– Ну? Вопросы есть ещё? – Рука Тиморея медленно поползла за пазуху. – Показать? Мандат, тиснённый золотом. Или, может, сразу пройдём кое-куда? Составим протокол.

Толстомордый Плацуха был парень не хилый – сразу видно по тому, как он легко ворочал двух и трёхпудовые мешки с дармовою рыбой. И характер у Плацухи был не робкий. Но в данную минуту что-то вдруг – на уровне интуиции – подсказало этому купцу, что лучше будет промолчать, не связываться. И подсказка была – очень верная.

Тиморей – так уж повелось на родном Валдае – с самого детства охотно и азартно запрягался в любые дворовые драки, то защищая слабых, то отстаивая свою точку зрения. «Пацаны! – убежденно говорил он, горя глазами. – Когда я лезу в драку, я точно знаю – мне равных нет! Я не про мышцы говорю. Я говорю про силу духа!»

В армии и после он занимался айкидо, и теперь кого угодно мог за две, за три минуты «развалить по частям». В подбородке и в надбровных дугах, в малоподвижном взгляде Тиморея затаилось что-то древнее, несокрушимое. Это видно было, но более того – это можно было шкурой ощутить. И особенно сильно всё это ощущалось тогда, когда художник принимал жёсткое решение.

Вопрос по поводу торговли был закрыт, да и водка, слава богу, закончилась в закромах у этого сытого жлоба. Так что дальше полетели побыстрей, повеселей.

– Слушай, – спросил Дорогин, вполне серьёзно глядя на предпринимателя. – А у тебя, случайно, нету отравленных одеял? Нет? Ну, хорошо, а то индейцев, знаешь, как уничтожали? С помощью огненной воды и с помощью отравленных одеял.

– Что ты болтаешь? Уполномоченный хренов…

– Нет, я серьёзно… – заверил Дорогин. – Ты разве об этом не знаешь? Ты, наверно, один «Мойдодыр» прочитал и на этом решил успокоиться?

– Да и ты успокойся. – Предприниматель отвернулся от него. – Надоел уже, как банный лист…

И наконец-то внизу промелькнуло долгожданное Дикое озеро, словно бы кипящее вулканической лавой – яростное солнце отражалось.

4

Века, тысячелетия назад клокочущие вулканы выбросили лаву из сердцевины земли. Раскалёнными волнами стекая с неба, лава обступила Дикое озеро, горами громоздясь по берегам. И сегодня, если смотреть издалека, горы напоминают широкоплечих великанов, утомлённых долгим переходом и опустившихся на колени – пригубить хрусталь-воды.

Избушка Зимогора, с высоты похожая на спичечный коробок, прилепилась на крутояре. Лиственницы спичками натыканы кругом. У подножья крутояра до середины декабря весело верещит ручеек, рваной лентой растянувшись между гнутыми костлявыми кустами, ветровалами из красновато-гнилых, заржавленных берёз, ободранных ёлок и дряхлых чёрных сосёнок. Огибая подошву скалы, ручей тонким шнурком утягивается в Разгуляеву реку. На берегу Разгуляихи – в большом количестве – матово мерцают яйцеобразные, аккуратно обточенные валуны, о которых учёные мужи говорят, что они, валуны вот эти, – очевидцы ледникового периода. Может быть, и так. Может, ледник притащил их сюда, а может, быстрое течение реки, вскипавшее черемуховым цветом, вылизывало камни год за годом, полировало. А потом, когда русло пьяно гульнуло в сторону, три громадных «головы» оказались на гладкой площадке.

Здесь, в районе «Трёх Голов», и приземлилась вертушка и тут же улетела, поднявши минутную бурю из пыли, мелких веток и листьев.

Тиморей в избушку заглянул – никого. Он побродил по берегу, вспугнувши ворона, который что-то клевал в камнях. Посидел на старом, почти окаменелом дереве. Покурил, подождал, надеясь на то, что шум вертолёта обязательно «выманит» охотника из тундровых лабиринтов. Так оно и случилось.

Через какое-то время в тундре послышались голоса человека и собаки. Выскакивая на пригорок, чёрный кобель с белым «бантом» на шее, увидев Дорогина, зарычал для острастки. Обнюхал, подбегая, приветливо хвостом замотылял. Присел перед художником и посмотрел своими умными глазами цвета спелых абрикосов.

Зимогор не выказал ни радости, ни удивления по поводу гостя. Он был на взводе – ждал других гостей, которые уже наведывались. Первый раз, когда Егор на лодке проходил по Разгуляевой реке. Второй – когда вечеровал, сидя у костра. В первом случае пуля зацепила телогрейку на плече – вата клочьями разлетелась; Егор успел выпрыгнуть в воду, схоронился за огромными яйцевидными валунами, с которых пули сковыривали скорлупу – рикошетили, противно повизгивая, срезая ветки ольховника. С той поры Егор стал ходить точно по минному полю. Осторожничал, спал вполглаза. И когда в него вторично саданули – в долгу не остался. Продырявил кого-то. Насмерть не насмерть, но зацепил капитально – раздавленной брусникой кровь запеклась на берегу. И отыскались новенькие стреляные гильзы; охотничий нож, кованый из дамасской стали. На рукоятке – замысловатая гравировка с инициалами. Так что гадать не приходилось, кто на него зуб точил. Хотя именное оружие нарочно могли подкинуть. Это он тоже учитывал.

За себя Зимогор был спокоен, а вот когда рядом болтается «бесплатный довесок» вроде этого художника, прилетевшего сюда, как на прогулку по городскому парку, – поневоле засмуреешь. Веселого туриста хватит на три-четыре дня ходьбы по тундре, по горам. А потом что с ним делать прикажете?

Крепкая рука охотника почесала, пошерстила седину, яркими клочками прижившуюся на огненно-рыжей лобастой голове.

– Ладно, – сказал он, глядя в небеса, – не будем о грустном…

– Ты о чём это?

– Да так… Давай хохоряшки твои перенесем под крышу. Как бы дождик не брызнул…

Возле «Трех Голов» кормился ворон. На берегу виднелись остатки пиршества – рыбья голова с белёсыми глазами, похожими на варёное пшено; обрывок серого хвоста и обломок толстой щучьей хребтины, казавшийся берёзовой веткой. Чешуя льдинками сверкала на закатном солнце.

Они перетаскали нехитрый скарб «туриста».

Зимовье – даже при беглой разглядке – понравилось художнику. С любовью рублено; сразу видно, выбирали каждое бревнышко. Потемневшие от времени, рассохшиеся, они имели цвет здоровой загорелой кожи, усыпанной родинками – коричневато-красные сучья поблескивали, словно отполированные. Сухие пучки рыжеватого мха тщательно были завернуты, заправлены вовнутрь пазов – лишней волосинки не приметишь, точно их ножницами пообстригали.

Особенно понравились картины в оконных рамах. Одно окно избушки засмотрелось на лысоватые горы, аквамариновыми волнами скатившиеся с неба, другое – на крутояр, словно бы сложенный из четырёх-пяти цветов окаменелой радуги.

– Хорошо здесь у тебя…

Охотник не ответил. Он был крайне подозрителен. Рассматривая багаж «туриста», Егор поймал себя на странном ощущении. Кажется, чего-то главного недоставало.

– Ты зачем приехал? – левый глаз его некстати подмигнул.

Тиморей показал рукою на шикарный пейзаж за окном.

– Картинки покрасить. Ты же сам когда-то приглашал.

– Было дело. По пьянке… – уточнил Зимогор. – Ну и где же твои причиндалы? Чем ты будешь, пальцем малевать?

– А что мне сюда – мастерскую тащить? Поначалу я хотел этюдник взять, а после… Ну, в общем, лень таскаться. Достаточно блокнота и карандаша. – Он похлопал по нагрудному карману. – «Кроме рисования с натуры, нужно воспитывать в себе способность рисовать всякую форму по памяти». Так сказал русский художник с какой-то не очень русской фамилией – Ге. – Тиморей помолчал, разглядывая заоконный пейзаж. – А вообще-то я не рисовать приехал…

– Да? – Егор насторожился. – А зачем?

– Деда-Борея знаешь? Северьяныча?

– Да кто ж его не знает? Ну.

– Это мой батя.

– Не надо пи… пиликать на гармошке! – Егор покашлял. – Зачем так нескладно брехать?

– Именно за этим я и прилетел. Брехать.

Глаза охотника всё ещё были холодными. Сытая, улыбчивая физиономия «туриста» вызывала раздражение.

– Темнишь ты чего-то! – Зимогор покачал головой. – Как ты нашел меня?

– Анжелка сказала.

Зимогор смотрел пытливо, недоверчиво.

– И что она тебе ещё натарахтела?

– А что ещё? Да ничего… Ты прямо, ё-моё, как на допросе! Тиморей поднялся и открыл привезённую сумку. – Может, мы сначала врежем? А? По случаю такой вот… Кха-кха… долгожданной и тёплой встречи? Ты как?

– В тундре у меня сухой закон.

– Извини. Ты говорил когда-то, а я забыл… – Дорогин с сожалением застегнул длинную молнию на саквояже. – Оставим до лучших времён. Или в керосиновую лампу выльем. Да? Ты не против?

За окном раздался лай. Черныш обнаглевшего ворона погнал от избушки. Заметив это, охотник улыбнулся «подрезанной» улыбкой. Посмотрел на сумку. Черно-белую бороду почесал.

– А что там у тебя?

– Да так… спиртяга…

– Чистый?

– Ну, не грязный же. Твоя супружница передала.

– Так это не твой?

– Нет. Говорю же – передала. Пламенный спирт вместе с этим… с пламенным приветом…

Они с минуту помолчали, глядя друг на друга.

– Эх! Стрелять его ять! – Зимогор с неожиданной силой грохнул кулаком по столешнице. – Наливай! Чего сидишь? Замшелый фраер!

– Во, давно бы так… – Художник засмеялся. – А то глядит, как прокурор, пытает…

Две полулитровых бутылки со спиртом Анжелика перевязала верёвочками. То ли затем, чтоб не побились, то ли чтобы в дороге никто не позарился. Егора особенно умилили «контрольные» эти веревочки. Разговаривая, он машинально крутил тесёмки: узелками завязывал, бантиками. Глаза потеплели; он только снаружи был покрыт «броней», а внутри – мало кто знал – пушистая, ранимая душа.

Передача от жены была небольшая, но приятная. Спирт, самодельная полукопчёная колбаса, пирожки с капустой, какие Зимогор любил.

Расположились за деревянным грубым столом. Опрокинули по чарке, закусили. Спирт оказался добротный, по башке ударил – как молоток.

Тиморей раскраснелся, рубаху расстегнул и руками широко размахивал во время разговора.

– Ну и как ты здесь?

– Нормально.

– Песец идёт?

– Ползёт. Едва-едва.

– А чего это он так?

– Бывает всяко…

– Ну, что? Ещё по маленькой?

– Нагружай, турист…

Художник надеялся, что Зимогор после выпитого расслабится и что-нибудь поведает по поводу истории с газетными статьями, с поджогом на Светлотае. Но охотник был – кремень. Глаза по-прежнему холодные. Губы собраны в «кучу».

– Тимка! Ты надолго?

– Не знаю. Отца хочу найти. Сказали, где-то здесь…

– Брось заливать насчёт отца. – Егор поморщился. – Я сколько ни общался с Дедом-Бореем, никогда он про сынка не заикался.

Дорогин помолчал, угрюмо глядя в стол.

– Слушай! – тихо, но твёрдо сказал он. – Давай договоримся так. Я тебе тоже не заикался насчёт отца.

Отвернувшись, Егор закурил. Глаза его блуждали где-то в горах за окном.

– Через день-другой будет вертушка… – Он поцарапал светло-ржавые клочья негустой бороды. – Мужики обещали перевезти меня на другую точку.

– А здесь-то что?

– А здесь песца не будет.

– Почему?

– Лемминга нет.

– А где же он?

– Ушёл.

– Куда?

– Туда, куда не ходят поезда! – разрезая домашнюю колбасу, раздраженно сказал Зимогор. – Что ты прицепился? Как на допросе.

– О! Да я же просто так…

– И я тебе не сложно объясняю. – Егор пожевал кусок колбасы. – Вечно у этой Анжелы… то недосол, то пересол! Сколько бабу не учи, а толку нет!.. Короче, так! – Он ударил остриём ножа в столешницу – лезвие почти что на вершок в доску вошло. – Завтра или послезавтра будет вертолёт. Я на точку, а ты в город полетишь. Или куда тебе надо? Я твоих планов не знаю и знать не хочу!

В избушке повисло молчание. Только старый, с боков помятый чайник закипал на плите.

– Н-да! – подытожил Тиморей, глядя на лезвие, чуть не расколовшее столешницу. – Встреча прошла в тёплой дружественной обстановке.

– А что? Тебе холодно? – Хмыкнул Егор. – Ну, ещё подкинь дровец.

Молча поднявшись, художник вышел из зимовья. Побродивши по берегу Дикого озера, он отыскал пригожее местечко и с удовольствием искупался в прохладной воде. Успокоился и подумал: «Ладно, чёрт с тобою! Будет вертолёт – я улечу! Ты не Тарас Шевченко, а я не Карл Брюллов – это же он когда-то выкупил Тараса из крепостной зависимости… И мне бы, конечно, хотелось помочь этому контуженному… Да только, видно, ничего не выйдет из этой затеи. Ведь он же дикий – как вот это вот озеро!»

Шатаясь по берегу Дикого озера, художник изумлялся тому, что вода здесь вела себя примерно так же, как море во время шторма – дикая вода была. Видно, вскипая под ветром, вода всей грудью кидалась на берег – крушила деревья, крошила кустарник. Такая вода присмиреет только в ледяной смирительной рубашке, а иначе с нею никакого сладу нет и не предвидится.

Стали ждать вертолёт. Нет, не то, чтоб сидели и ждали, выпучив глаза на перевал – занимались делами, коротая время. Но подспудно всё равно – как один, так и второй – нацелены были на то, что вот-вот вертушка должна прилететь. Но время шло, летели дни за днями – как листья и хвоинки с деревьев, стоявших поблизости. А в небе над горами и над озером – никакой вертушки даже близко не было…

5

Осень уже вовсю хозяйничала на берегах Дикого озера. На продувных местах трепетали, как знамёна, желтовато-оранжевые лиственницы, за которыми столпилась бесчисленная армия деревьев. День ото дня жаркий дух «знаменосцев» уступал напору смелых ветродуев. Самые высокие, передовые листвяки «линяли», хлопьями роняя шерстинки хвои, побеждённо сникли, чернея холостыми стволами. Лишь молодые соратники, стоящие ниже, ерепенились ещё, ершились изумрудно-желтоватой шерстью. Там, внизу, будет какое-то время продолжаться роскошество осенних красок. Будут слышны отголоски летнего пиршества. Горы, до срединной высоты одетые лесом, будут ярко и звонко сорить цветом опадающего золота, цветом шафрана и апельсиновой кожуры.

И тундра напоследок запестрила жухленьким весёлым разнотравьем, похожим на веселье чахоточной девицы, решившей напоследок полюбить кого-то, отдать ему свое сокровенное, сладкое, что копилось и приберегалось в течение короткой летней жизни. Северный дар – щемящий, несказанный. Любая россыпь спелой ягоды в сладкой своей сердцевине хранит горчинку, словно каждую ягоду сверху всё лето целовало солнце, а из-под низу жалило вечной мерзлотой.

Тёплая осенняя пора на Крайнем Севере напоминала художнику ягоду, сладковато горчащую на языке: сегодня звонко, солнечно, а завтра – глухо, сыро. Скоро косматое небо, как зверь, навалится на горы, на долы. Длинные дожди стеклярусом повиснут под окном охотничьей избы. Но это – завтра. Зачем заглядывать в печали и заботы завтрашнего дня, если есть возможность радоваться нынешнему дню?

Над горами, обступившими озеро, с удивительной силой разгорелось, разыгралось краснопогодье. Чистое небо открылось, обнимая тундру. И реки, и озера, засмуревшие было – воспряли духом, играя и переливаясь самородными крупинками солнца, намытого у береговой полосы, где важно и чинно, заложивши крылья-руки за спину, гуляет бургомистр – начальник озера. Как ребятишки, резвятся утки, играя в догонялки. Лебеди степенно плавают, вольтами отражаясь в тиховодах. Красота! Взбодрились и как-то по-весеннему запахли, задышали голые деревья. Прибрежный камень, местами уже облачённый в ледяную кольчугу, закурился на солнцепеке, прослезился от благодати. Мелкие птахи, собравшиеся улепетнуть к теплу – овсянки, варакушки, пеночки – растерялись. Глазёнки-бусинки изумлённо выкатили, клювы распахнули, защебетали, громко и весело друг дружке говоря: «Ну что, кума, не будем торопиться? Задержимся, понежимся день-другой!»

Случается такая благодать. Седобородый суровый Царь-Север по своей великой царской прихоти – ни к селу, ни к городу – вдруг издаёт приказ: маленечко побаловать природу. Но обольщаться не надо. У этого царя бывает так, что правая рука не знает, да и знать не желает о том, что в это время делает левая рука.

6

Вместо долгожданной обещанной вертушки на Дикое озеро прилетели облака и тучи с голубовато-белыми ватными боками, с чёрной сердцевиной. Непогода задурила, раскачала озеро. Шквальный ветер небо ворошил, выворачивал наизнанку. Облака и тучи росли, как на опаре – вязким, ленивым тестом сползали на горы, обмазывали тундру. Туман за окном потянул колдовскую кудель аспидного цвета. От избушки отойди шагов на десять – назад с трудом вернёшься.

Холодало день ото дня. Белогривые волны дыбами ходили, храпя и бросаясь на берег, сотрясая скалы, сокрушая выстывший ольховник, вгоняя в дрожь уродливые тонкие берёзы, кое-как сошедшие с утеса к самому урезу воды. Зазевавшуюся чайку, прилетевшую покормиться, волна прихлопнула в камнях – как из ружья. Чайка обмякла, распустила крылья. Прибой терзал её и теребил, бросал на берег, точно серую драную шапку, увлекал в пучину, где перемешались тина, труха донного торфа, камни и песок.

Потом – пришёл покой. И темнота пришла – солнце стало прятаться на краю земли. Дикое озеро утряслось, успокоилось. Лунным светом, словно тонким ледком, остеклялось озеро ночами. Где-то в горах – в морозном, добела раскаленном горниле – с тихим перезвоном выковывалась первая серебряная заберега, в которую мастера вмораживали что-то похожее на лунные, причудливые блики: отломай краюху от подобной забереги, принеси в избушку – светится впотьмах, никакой керосинки не надо.

По утрам из-за белоголовых вершин грузно выкатывалось солнце. Квёлое, багровое, с тёмным подшерстком, оно походило на бурую медведицу, бредущую по буреломам и жаждущую поскорей завалиться в берлогу – в дремучую полярную ночь, заваленную хворостом хрустящего мороза.

До весны умирала, каменела не только вода и не только земля. Воздух в округе мертвел, становясь едва ли не отравой; кислороду в нём и так-то мало, а теперь уж и подавно. В эту пору даже у самых стойких промысловиков кровь холодеет в жилах. В сердце змеей заползает томление, тоска, хандра. Жизнь может показаться конченой, пустой. И дальний волчий вой за тёмным перевалом покажется воем твоей души, от страха бежавшей из тела, заплутавшей, застрявшей где-то в шарагах, среди валунов и гнилых буревалов, где залегли первые лохмотья снега, похожего на рваную заячью шкуру, побывавшую в зубах у волка.

Затосковал Тиморей. Часами чугунно торчал на берегу – словно памятник самому себе. С надеждой смотрел в небеса над перевалом, ждал, когда из тёмной тучи вытряхнется верткая машина и заберет – к желанному теплу, уюту. Но под небом лишь изредка проходили караваны запоздалых птиц. Тревога в душе нарастала. В тишине было слышно, как белые барашки бегали по озеру, с берегом бодались. Тонкий лёд позванивал, взломанный волнами. Лед крошился в голубые леденцы, пригоршнями сыпался на береговой «прилавок». Озеро, будто ощущая горечь на душе человека, пыталось хоть немного подсластить…

Прогулки на озеро вскоре пришлось прекратить. Это стало рискованным делом. Северный ветер заматерел и однажды чуть не столкнул с обрыва. Художник стал впадать в прострацию. Забивался в тёмный тёплый угол за печкой – на тесовые нары. Думал о чём-то, вздыхал.

И вдруг ему пригрезился бородатый старик – это был Духозим – с трубкой в зубах. Свернувши ноги калачом, Духозим сидел на нарах и посмеивался, легонько потрясая шаманским бубном и напевая с акцентом:

Сижу на нарах, как король на именинах, И пайку чёрного мечтаю получить…

Тиморей глаза протёр. Духозим исчез, но ветер, как тот старик, пел и похохатывал за окном избушки. Потрескивая, качались лиственницы, роняя сломанные ветки. Хвоя прилипала к стеклу – желтая, с кровяным потеком по краям. Сиротливый краснощёкий лист на мгновение припал к дребезжащей стеклине. Точно краснощёкий человечек заглянул в избу, попросился к теплу и уюту и, не нашедши привета, жалобно сморщился обмороженным личиком и поспешил в темноту, где поймут его и пустят переночевать.

Вздыхая, Дорогин подумал: и сам он сейчас похож на такого странника, выгнанного из дому и затерявшегося на просторах Вселенной. И стало ему жалко бездомный тот листок. И захотелось дверь открыть – пускай войдёт, погреется.

И вдруг он услышал за дверью:

– Избушонок! – позвал Егор. – Ты бы вошёл в избу, погрелся.

– Я не замерз! – ответил звонкий детский голос.

Художник вздрогнул. Дверь открыл.

– Ты с кем тут разговаривал?

– Ни с кем, – хмуро ответил Егор.

– Приснилось, что ли?

– Целыми днями дрыхнешь, так не мудрено!

А в следующий миг Дорогину почудился какой-то «избушонок» – сказочный гномик, весело посмотревший на него из-за угла избушки.

7

Небеса чернели. Непогода крепла. Волны с пушечным грохотом бились о подошву гранитной скалы, заставляя Тиморея вздрагивать. Выходя из болезненного оцепенения, он бестолково смотрел за окно, невольно стараясь найти, «наколоться глазами» на золото шпиля Петропавловской башни. Ему начинало казаться: он находится на невских берегах, где только что бухнула полуденная пушка.

Так прошла неделя, и вторая.

И однажды утром небо неожиданно прояснилось. Голубизна, отражаясь, голубиной скорлупкой насыпалась на середину озера, где дышала ещё, волновалась живая вода, не прихлопнутая ледяною лапой. Над перевалом прощально взблеснуло солнце, тушуясь и пропадая в густой пелене. И вскоре над горами, над зимовьём закружилось то, что на «большой земле» называется белыми мухами, а тут… Бог знает, как назвать? И не мухи это, и не пчелы полетели с неба. Дробь – добела раскаленная дробь! – застучала по стёклам, по тесовой крыше…

С приходом снега всё преобразилось – горы, небеса, озёра, реки. И там и тут вершилась живая сказка Севера. Из потайных сундучков звери и птахи доставали свои наряды. Горностай побелел, только черная кисточка осталась на излете хвоста. Песец переоделся – как жених на свадьбу. Шкуры белки и косули становились дымчатыми, серыми. У глухаря, у рябчика и тетёрки наросла на пальцах роговая бахрома – удобнее хвататься, крепче можно держаться за мёрзлые ветки и сучья, окованные льдом. Тундряная куропатка побелела с ног до головы, стала незаметной среди кустов, где склёвывала почки, ягодку искала. Полярные волки, хитроумная рысь и смирные копытные животные – все готовились к тяжёлому и продолжительному зимогорью, частично подбелив или хотя бы высветлив свои меха.

* * *

Утром – после ночного снегопада – в избушке так посветлело, будто свечки в изголовье засветили.

– Ну, слава тебе, господи! – Егор перекрестился, просыпаясь. И вдруг заорал: – Вставай, турист! Нас обокрали!

Дорогин нехотя высунул голову из-под одеяла.

– Кто? Что украли?

– Ещё одно лето украли! Прямо из-под носа… ёкнули! А ты всё дрыхнешь!

Зимогор, сияя глазами, достал новые камусные лыжи – сам недавно смастерил заместо прежних, сгоревших на Светлотае. Новые лыжи хорошие, да только не чета тем, старым. Сгоревшие казались куда как лучше. Изготовленные из добротной ёлки, капитально пропитанные подогретой древесной смолой, разбавленной скипидаром и дёгтем, сгоревшие лыжи теперь представлялись ему изящной игрушкой. Много лет, вернее, много зим охотник играючи бегал на старых лыжах. Играючи взбирался на подъёмы, не соскальзывая назад – прекрасное качество камусных лыж. И на морозе камусные лыжи не скрипят, что очень важно для охотника. А если на пути окажется кустарник – камусные лыжи не стрекочут, как сороки, не выдают хозяина, который скрадывает зверя. А если потянет южак и тепло принесёт – мокрый снег на камусные лыжи не прилипает…

– Да что там говорить, турист! – Зимогор махнул рукой. – Я тебе про камусные лыжи песню спеть могу. Был бы рояль.

– Ты хотел сказать «Royal»? – уточнил Дорогин. – Голландский спирт? С этим роялем и я бы спел…

– Побаловались – хватит. – Охотник опять отмахнулся. – Мне, кстати сказать, этот хрен голландский ни капельки не нравится. То ли дело наш, советский! Стакан засадишь – продерёт до пяток! А на утро голова – как стёклышко!

– А у нас в Петербурге… – Художник поморщился. – Зарплату одно время выдавали исключительно «Роялями». Иногда был, правда, ещё «Моцарт»…

– А Сальери не было?

– Да там и без Сальери можно было легко отравиться. – Тиморей постоял у окна, восхищённо покачал головой. – Хорошо привалило!

– Красота! – Зимогор невольно подмигнул, доставая белый маскировочный халат. – О, посмотри, какое снаряжение! Как в том анекдоте… Они там все в дерьме… Ха-ха… И тут выхожу я – весь в белом!

Тиморей, ненадолго обрадовавшийся первому снегу, опять затосковал. Замкнулся. Его раздражала дурацкая весёлость охотника. Раздражала эта идиотская беспечность, как будто они были у Христа за пазухой, на всём готовом. Хотя в закромах-то – если проверить – шаром покати. А на вертолёт уже никакой надежды нет. Почти. Так что нужно будет самим копытить, денно и нощно добывая пропитание. Чего уж тут весёлого?

Егор, облачённый в маскировочный халат и потому похожий на снеговика, разбойно свистнул за стеной избушки, позвал кобеля и на лыжах соскользнул с пригорка – лыжня точно сдвоенный серебряный провод протянулась по первоснежью. Направляясь в тундру, Зимогор обогнул заливчик, где могла затаиться предательская тонколедица. Черныш, от нетерпения вылетая вперёд, а потом виновато возвращаясь к ноге хозяина, повизгивал от переизбытка чувств. Собаки – что дети, такая же радость у них от любой новизны.

– Что, братуха? Истосковался?

– Ага!.. Ага! – отвечал Черныш едва ли не человеческим голосом. – Ага!..

Он был в восторге. Виляя хвостом, оббивая с кустов порошу и последние листочки, полыхая просветленными янтарными глазами, Черныш, как заводной, нарезал широкие круги. Белые камни обнюхивал, пушистые пеньки. Большие деревья метил шафрановой струйкой. Натыкаясь на свежий нарыск белки, горностая или соболя, – кобель замирал с грациозно приподнятой лапой. Сердце громко бухало под шерстяною шубой. Глаза-абрикосины горели от неуёмной силы, чёрная косточка сырого зрачка становилась большою от возбуждения. Опуская морду, он внимательно вынюхивал след. Щекотливыми пушинками снег забивался в ноздри. Зажмуриваясь, кобель чихал, как дурень от махорки. Бестолково крутил башкою – шерстяные варежки ушей бестолково болтались. Игриво серчая на снег, он рычал и скалился, приподнимая верхнюю губу и демонстрируя желтоватые клыки. Потом Черныш подпрыгивал козлом и в нарочитой злобе начинал покусывать белые ляжки сугробов. Потешно фыркал, будто смеялся, и дальше, дальше катился колобом…

8

Жуткая штука – апатия. И причин довольно-таки много для возникновения этого странного недуга. Но вот что интересно, вот что художнику запомнилось в разговорах с докторами, которые были в друзьях у него. Иногда апатия у человека возникает от того, что он, человек, не своим путём идёт по жизни. Именно эта причина апатии сегодня почему-то вспомнилась художнику. Почему? Неужели он, Дорогин, не своей дорогою пошёл? Может, ему не нужно было лететь на Север? И уж тем более не нужно было связываться с этим контуженым охотником, за которым весь белый свет охотится.

«У него, по-моему, просто-напросто мания преследования!» – подумал Тиморей, вставая с деревянной лежанки – бока уже побаливали.

Пребывая в печали, он походил туда-сюда по зимовью. Постоял у окна. Апатия – заметил художник – довольно ощутимо давила на цветовосприятие. Будучи здоровым, бодрым, он мог насчитать у снега десятки оттенков: серый, аспидный, жемчужный, перламутровый и т. д., и т. п. Когда-то учитель рисования в Питере говорил ему: «Чукчи, над которыми мы привыкли смеяться, выделяют более сорока оттенков белого! Так что вспомните это, прежде чем зубоскалить над ними! А японцы, несмотря на узкоглазость, в чёрном цвете смогли разглядеть до ста оттенков!»

И вот теперь, находясь во власти своего болезненного состояния, Тиморей весь мир воспринимал как чёрно-белую графику – элементарную, бездарную. И ничего при этом делать не хотелось – тоже признак апатии.

– Значит, надо заставить себя! – вслух подумал он, не замечая, как начинает разговаривать сам с собою. – Надо, надо, Тима! А то что же это получается? Ты уже стал хуже чукчи и нисколько не лучше японца!

Проявляя «великое» мужество, он заставил себя заниматься хозяйством. Картохи настрогал как в армии – квадратными кусками. Раскочегарил небольшую, крепко сбитую печь. Приготовил похлёбку. Варево, честно говоря, получилось не ахти какое, но ничего… «С пивком потянет!» – подумал Тиморей, как будто у него тут было пиво лучших питерских заводов. Он пожевал без аппетита, попил чайку, настоянного на «подножном корме» – тундровые сушеные травы и ягоды. Покурил возле открытой печки, где прогорала золотая гора полупрозрачного древесного угля, объятого маревом угарной синевы и ядовито-нежного аквамарина, похожего на ветки чахлой зелени.

Лениво оделся. Пошёл за порог.

Тоска. Ипохондрия. Скука. Весь мир как будто пойман в сети – сети снега. Бесконечно, бесшумно сыпал мягкий пух, прилипая к веткам голых лиственниц, отяжеляя лапы старых тёмно-зелёных елей, надевая белые папахи на крутолобые выстывшие валуны.

Дорогин любил первый снег, частенько изображал на полотне. А теперь этот снег вызывал одно только глухое раздражение. Снег, точно белый саван, хоронил надежду на вертолёт. А почему он, собственно, решил, что вертолёт должен прилететь на Дикое озеро? Егор сказал? Да может быть, соврал! А он, Тиморей, с летчиками не договаривался. Как-то так – бездумно полетел искать отца. Как будто Северьяныч был не в тундре, а где-то в парке городском под кустиком.

Солнце белым пятном проступало над вершинами далёких гор – снегопад заканчивался. И по мере того, как свет прибавлялся над просторами тундры, – прибавлялись тени от кустов, от деревьев. И что особенно забавно было наблюдать – прибавлялись тени от снежинок. Они как муравьи повсюду копошились – бегали, сновали по белым муравейникам сугробов, то исчезая в провалах, то выползая наверх.

– Вот так вот и сходят с ума! – сказал сам себе Тиморей, ощущая кривую ухмылку, потянувшую губы.

В полдень Зимогор вернулся. Весёлый, бодрый. От него свежо и ароматно пахло мёрзлым деревом, ветровыми просторами. На щеках, на скулах светился арбузный румянец. На воротнике и на плечах маскировочного халата леденисто поблескивали рыжие иголки лиственницы, одна из них упала на край стола и, оттаивая, утонула в своей слезинке.

– Сварил? – шевеля ноздрями, угадал Егор почти с порога. – Это хорошо.

– А ты-то как?

– Нормально.

Зимогор не вдавался в подробности, не желая делать поспешных выводов. Хотя заметно было сразу: лемминга мало. Да и песца не много. Но всё-таки на снежной целине он обнаружил кое-какие – почти невидимые глазу – песцовые приметы. Жизнь под северным небом кипела. Среди буреломов, заваленных снеговьём, уже были построены избушки соболя – уютные норы. Глубокие и частые накрапы зайцев рассыпались по снежному простору. Зайцы вволю порезвились, делая хитрые «сдвойки», «сметки», «скидки», оставляя вмятины от лежки, слегка подтаявшие в сердцевине, по краям обмётанные белыми пушинками. За рекой на снегу «расписались» полярные волки. Росомаха автограф оставила. Лисица отметилась. Куропатка, рябчик и глухарь – эти птахи тоже не пролетели мимо. Внешне опустевший мир безбрежной тундры продолжал бурлить привычной жизнью, которая только теперь так хорошо заметна стала – благодаря приходу снега.

Умеющий ценить тепло, Зимогор блаженно потянулся возле печки и неожиданно вспомнил слова эвенкийского классика:

– Знаете, кто самый несчастный народ? Негры. Почему? Снега никогда не видели – только в холодильнике… А снег прекраснее алмаза – тот вечен, а снег хрупок и нежен, как жизнь человеческая.

Тиморей покосился. Он знал, что охотник думал вслух, только ещё не мог привыкнуть к этому.

С удовольствием навернув то, что было сварено, охотник пятернею вычесал крошки из бороды, сыто зевнул, присел на корточки возле раскрытой печи. Покурил.

– Всё, турист! Приехали! – весело сказал, кивая за окошко в серебристых морозных вензелях.

Безобидное слово «турист» поначалу пролетало мимо уха, а затем стало царапать, раздражать. Вяло шевельнувшись на дощатых нарах, Дорогин спросил:

– Куда приехали?

– Зазимуем теперь.

– То есть как «зазимуем»?

– Как Папапин на льдине. До самой весны.

Тиморей приподнялся на локте.

– Ты что? Смеешься?

– Плачу. Крокодиловой слезой.

Дощатые нары заскрипели, запищали под художником. Он поднялся. Посидел, тупо глядя под ноги.

– Вот ни черта себе! Нашел Гиперборею…

– Что-что? Гиперборею? – Охотник развеселился. – Романтик, стрелять его ять!

Дорогин, одеваясь, покусал губу. «Идиот! – зубами скрипнул. – И чему он радуется?»

Стоя за дверью, Тиморей нахохлился, как ворон. Свет короткого дня уходил, оставляя тени на белизне громадного холста – синеватые, серые, охристые.

Снежную длинную пряжу обрезало ветром, и неожиданно ясно, просторно – распахнулась ледяная лазурь. На горизонте, среди убелённых вершин проблеснуло скупое солнце, и всё кругом угрюмо улыбнулось – короткой, прощальною улыбкой. Стало темнеть. Земля, вода в реке, ворчавшая под снежным гнётом, – всё пугливо притихало, присмиревало. Зрелая заря огромным яблоком скатилась за хребты, кровавым соком разлилась над перевалами, предвещая первые матёрые морозы. Базальтовые скалы на противоположном берегу подкрасились закатной киноварью. Вспыхнули, точно полярные маки, вершины далёких заснеженных гор, чтобы через минуту угаснуть, увянуть, роняя в ущелья нежный маковый цвет.

Поднимая ворот, художник пошёл с перехрустом – как по сухой голубоватой извести. Потоптался по осеннему насту, непонятно, когда успевшему настелиться возле избушки. «Чарым! – вспомнилось чарующее слово. Откуда оно всплыло в памяти? Бог знает. – Чарым! Звучит красиво. А скрипит противно!»

Завороженно стоя в тишине, Тимоха прикрыл глаза, вдыхая острый запах прокалившихся стужей камней, деревьев. Кругом – прекрасно, первозданно. И в то же время – неуютно, тревожно. Темнеющий этот, немыслимо огромный мир окоченевшей тундры – древние горы, озёра, реки – мир, плохо знакомый художнику, представлялся чужим, враждебным, впотьмах точившим зубы на человека.

Он вздрогнул. Рябчик напугал. С одинокой лиственницы, торчащей над крутояром, едва заметный рябчик камнем бухнулся, стараясь поглубже в сугроб занырнуть – почуял морозную ночь.

Лед постреливал на Диком озере. В туманном сумраке жила ещё полоска полыньи, плескалась и дышала в затылок большому утесу, подпирающему озеро с восточной стороны. Над вечерней мёрзлой чашей берегов – одна за другой – звёзды заискрились, входя в накал гораздо ярче обыкновенного. И вдруг по небесному стрежню проплыло мимолётное, как наваждение, северное сияние. Разорвалось в клочья и цветным туманом растворилось на краю земли, где горы и небо смерзались – до весны не разорвать. И от красочной этой картины – от коротких, но роскошных позарей – душа художника не вспыхнула восторгом, не охнула ребячьей радостью. В душе был тихий ужас перед гулким морозным мирозданьем, навалившимся на человека и грозившим раздавить, как букашку.

«Бежать! – мелькнуло в голове. – И чем быстрей, тем лучше!»

И тут же он подумал – нет, никуда он отсюда не побежит. В глубине души он понимал, он чуял, что всё это ему необходимо. Зачем? Зачем-то надо. Во-первых, ЭТО – жизнь, а не картинки, которые он пишет «одною левой». А во-вторых, всё ЭТО ему необходимо, чтобы лучше понять тот суровый и сказочный мир, в котором жил отец. Жил и до сих пор живёт. Может быть, где-то рядом живёт. И смотрит, может быть, сейчас вот на эту же Полярную звезду.

9

Пурга взбесилась! «Чёрная» пурга! Как будто сотни, тысячи остервенелых воронов, чего-то там не поделивших меж собою, стремительно слетали с небосклона, теряя пух и перья, ломая крылья и хрипя предсмертным хрипом!.. Осатанело, дерзко и нахально пурга бросалась на бревенчатые стены зимовья. Ведьмачьими когтями скребла по стёклам, шатала двери, на чердаке хозяйничала. И столько было дури в той пурге, что вот-вот она сгребёт избу в охапку, сорвёт с обрыва и швырнёт в тартарары. Однако – нет. Зимовьё было крепкое, только чуть скрипело и жалобно стонало от порывов и толчков бешеной пурги.

Сидели как в плену. Скучали. Слушали транзисторный старенький приёмник, наполненный «песком». Сквозь шорохи и трески поймали какую-то радиостанцию, говорящую более-менее внятно. Диктор сказал, что такой заварухи на Крайнем Севере не было с конца пятидесятых. Если верить метеорологам.

Дорогин резко выключил приемник.

– Дай послушать! – Егор встрепенулся на постели.

– Ты меня послушай. Как говорил мой учитель: «Меня вам послушать не вредно!» – Тиморей посмотрел за окно, облепленное снегом, словно стеарином. – «Если верить метеорологам…» Метеоролухи! Вот они кто! Обещали небо чище хрусталя, а на поверку вышло… Мля!.. – Он полистал журнал, взятый из груды других журналов, лежащих за печкой. – Я тут нашёл цитату Черчилля. «Главное, уметь предсказать на день, на неделю, на месяц и на год вперед, а затем правильно объяснить, почему предсказание не сбылось!» Эти слова могли бы стать девизом наших метеоролухов!

Охотник закурил и, помолчав, неожиданно пустился в такие философские дебри – чёрт ногу сломит.

– Скоро мы погоду вообще не сможем предсказать. Проблема озоновых дыр в атмосфере Земли. Ещё в середине восьмидесятых над Антарктидой пропала почти половина озонового слоя и объявилась чёрная дыра, которая года через два разорвалась на десятки миллионов квадратных километров. Ты себе это можешь вообразить?

– С трудом! – Тиморей удивлённо смотрел на охотника, который до сей минуты казался простачком.

– Эта дыра на небе, – охотник потыкал пальцем, – по мнению ученых, вышла за пределы шестого континента, и теперь истощение озонового слоя не только не прекратилось, оно стало больше в два или в три раза, чем прогнозировали. В позапрошлом году зарегистрирована аномалия на территории Западной и Восточной Европы, Северной Азии и Северной Америки. Разрушение озонового слоя скоро приведёт к глобальному изменению климата. Идёт перераспределение осадков. Плодородные земли превращаются в засушливые районы.

– Всё правильно, – согласился Тимоха. – Скоро опять здесь будет Гиперборея. Ведь было же когда-то тепло на Севере? Было. Я ходил с моряками в те районы, где когда-то громоздились вечные полярные льды, а теперь они тают. Идёт повышение уровня Мирового океана. К нам возвращается Гиперборея, древняя полярная прародина. Ты слышал про такую?

– Откуда? Мы тут лаптем щи хлебаем. – Охотник усмехнулся. – Гиперборея и Атлантида – сестры нашей матери Природы. И обе эти красавицы погибли в результате мощного природного катаклизма. Ты это от меня хотел услышать? А теперь я попрошу тебя заткнуться со своей Гипербореей.

– А чего ты на неё окрысился?

– Надоели розовые сопли… – Зимогор непроизвольно подмигнул. – В прошлом году трёх человек спасать пришлось. Я говорю, куда вы, курвы, прётесь? «Землю обетованную ищем!» Я из-за них чуть шею не свернул. А они обсохли и опять полезли туда, куда собака не совала… Вот и у тебя в башке Гиперборея. И у Северьяныча тоже такая идея была…

– Почему «была»?

– Ну, может, есть. Поди, живой. Он охотник-то классный, нигде не пропадет.

Помолчали, слушая посвисты пурги. Тиморей почувствовал подспудную неприязнь к этому «умнику».

– Ну и где твой вертолёт?

Неторопливо докуривая, Егор развёл руками – показал на стены зимовья.

– А это чем тебе не вертолет?

Изба тряслась, как перед взлётом. Каждое бревно, словно живое, сдавленно скрипело и стонало. Каком бы крепким ни казалось это пристанище, – свирепеющий ветер насквозь прохватывал, прокалывал ледяными иглами. Не скоро, но стало заметно: золотой огонёк в керосиновой лампе – золотой лепесток с голубою каемкой – колышется не по собственной воле, а согласно порывам пурги за окном. Прохлада незримой змеей поползла от порога под нары, под стол. Снизу, в притворе тяжёлой двери, белыми хвоинками встопорщился куржак, и между половицами возле порога стужа прострочила белую канву – как на швейной машинке.

В сенях, в углу Егор сложил поленницу, – до потолка доставала, пахла на морозе диковинно, ядрёно, вкусно. День за днём запасы дров немилосердно таяли, как восковые. Ненасытная печь напоминала чёрную пасть с кроваво-красными языками. Жадно принимая очередное беремя дров, печь радостно жрала поленья. Жарким языком слизывала жирную смолу, кусала мягкие бока, разгрызала твёрдые сучья, кашляла и перхала, выплёвывая искры в поддувало. Рваный лоскут отражённого пламени золоторогим чертиком приплясывал на полу перед печкой, где прибит жестяной широкий лист, посеченный топором. Ветер пронзительно взвывал в трубе, чёрный дым хватал за космы и тащил под небо, тащил с такою силой – горящие поленья в печке шевелились, готовые выскочить вместе с дымом. Туго натянутые струны ветра – сотни и тысячи заунывных серебряных струн – чья-то властная рука неожиданно рвала под небесами. И тогда вдруг – тишина. Тишина по углам залегала. Звенела заунывным комаром. И они – пленники чёрной пурги – готовы были поверить: всё, мученья закончились. Но иллюзорная тишь приходила всего на минуту. Как приходила на цыпочках, так и уходила восвояси. Просто где-то в высоких далёких горах ветер давал себе передышку, чтобы с новою силой взъяриться, белыми косматыми клубками покатиться с перевалов, сокрушая на своём пути кусты, деревья, пробуя расшевелить скалу.

И снова тесовая крыша коробилась впотьмах, скрипела и подрагивала, норовя сорваться и улететь беззащитным осенним листиком.

Тиморею надоело сидеть взаперти, дышать прелой псиной (охотник запустил Черныша). Одевшись, Дорогин сказал:

– Пойду, прогуляюсь. Хотя бы вокруг зимовья.

Егор подскочил на кровати.

– Не рыпайся! Ищи потом тебя… Здесь это запросто! В прошлом году я сам чуть не подох…

– Да ну, поди…

– Сиди, сказал! – Он вынул папиросы, присел на корточки и прикурил от уголька в раскрытой печке. Попутно подбросил пару поленьев. Слушая стремительный, как бритва, посвист пурги под окном, охотник замер, думая о чем-то невеселом и машинально щурясь таким прищуром, точно белку в глаз хотел шарахнуть из карабина. – Как будто афганец проклятый с цепи сорвался!

– Какой афганец?

Охотник очнулся от забытья и вздохнул. И опять некстати подмигнул суровым глазом.

Кто прошёл Афганистан, тот знает: афганец тот – авгон шамоли, как называют его узбеки – очень свирепый, очень пыльный западный или юго-западный ветер в восточных Каракумах и в Сурхандарьинской области. У афганца огромные легкие. Может, зараза, дуть помногу часов и даже по несколько суток, порождая грозы и поднимая пыльные бури, которые нередко сбивают с курса целые эскадры самолетов, глотают вертолёты, приносят резкое похолодание и заморозки, губительные для всходов тамошнего хлопчатника весною. А зимою тот афганец режет без ножа табуны скота на обмороженных равнинах, закиданных мокрым снеговьём.

– Вот что такое «афганец», – подытожил Егор, бросая окурок в печь.

Стекло в избушке содрогнулось от очередного натиска пурги. Заскрипели деревянные суставы на чердаке. Фальцетом завывающая труба на мгновение замолкла, подавившись пригоршнями снега, и опять заголосила во всё свое лужёное жестяное горло. Пламя за железной дверцей, напоминая жар-птицу в клетке, ещё сильней затрепетало золотыми крыльями – беспокойные блики заметусились на жестяном квадрате.

Егор, сталкивая брови к переносице, посмотрел на окошко. Хищновато улыбнулся «подрезанной» улыбкой:

– Нет, ребята, ни фига подобного! Тому афганцу далеко до нас! Как пешком до Луны. Заполярная пурга – матёрая злая волчица! А ихний афганец – это ж невинный младенчик. Овца.

10

Говорят, что у художника Серова – и это подтверждает автопортрет – взгляд был такой демонической силы, что не всякий выдерживал на себе эти пронзительные «свёрла». Дорогин был, конечно, не Серов, да и охотник не барышня, готовая закатить истерику. И всё же Егор не мог не поёжиться, наблюдая за переменой, происходящей с глазами художника: они с каждым днём становились всё более тёмными, свинцово-тяжёлыми – это были глаза человека, словно бы идущего в сторону пропасти.

Разговоры в зимовье почти иссякли. Общая тема наверняка нашлась бы, окажись они где-нибудь в пивной или на берегу лазурного моря. Но это – Крайний Север. Чёрная пурга. В ней было что-то древнее, могучее. Пурга давила душу своим великим диким серебром. Подступала хандра, уныние. Гасли глаза и опускались руки. Гнилые мысли, будто черви, шевелились в мозгу… А небольшое, душное, как будто на засовы замкнутое пространство избушки всё больше становилось похожим на одну берлогу – двум медведям тесно. Нервы взвинчивались. Появилось тупое раздражение по пустякам – тревожный признак на зимовке.

– В тундре даже закадычные друзья стараются под одною крышей не зимовать, – лениво сказал Егор. – Лучше в отдельных избах. А то перестреляться можно.

– Чего-о? – Глаза у Тиморея сделались «квадратными». Он покосился на карабин – у порога стоял.

– Зимою даже песец может слопать своё дитя, если он оказался в ловушке, – буднично продолжал Зимогор, разглядывая капкан; сильные пружины были в том капкане – перебивали ногу зверька. Осторожно вынимая лишнюю пружину, охотник рассказывал о кровавой «бане», случившейся в тундре несколько лет назад: – Жили-были друзья. Много лет бок о бок. А потом у них была совместная зимовка. И вот на тебе – схватились дураки за карабины…

– Из-за чего?

– А хрен их знает. Гадай теперь. На полу в зимовье – мужики говорили потом – много было рассыпано осетровой икры. Из-за неё, может быть?

– Вполне, – согласился художник. – Особенно если припомнить историю. Ведь когда-то из-за икры осетра вспыхивали войны между городами-государствами Венецией и Генуей. Если даже государства с ума сходили, что говорить о мужиках, одичавших во время зимовки?

Странную тему затронули. Нехорошую тему. Оба, наверное, почувствовали это. Замолчали. Впечатлительный художник, пораженный «кровавою баней», снова покосился на карабин. Что-то вспомнил, усмехаясь:

– Фритьоф Нансен, собираясь зимовать на Севере, взял с собою в экспедицию несколько смирительных рубашек. Знал, что нервы у людей могут не выдержать.

– Так ты и с Нансеном ходил? Искал Гиперборею? – насмешливо спросил Егор.

Дорогин молча докурил. Окурок швырнул в поддувало.

– Надеюсь, обойдёмся без смирительных рубашек? – спросил, заставляя себя улыбнуться.

– И без рубашек, и без кальсон обойдёмся, – жёстко ответил Зимогор, скрываясь за дверью и запуская «погреться» белесоватое облако.

Вернувшись, он невольно подмигнул квартиранту. Показал двухкилограммового мороженого гольца. Подержал в тепле и ловко сдернул кожицу – сползла чулком. На разделочной доске Егор ловко построгал рыбное «полешко» и пригласил угощаться. «И человека он точно так же разделает!» – неожиданно подумал Тиморей. И тут же прикинулся беспечным, весёлым парнем.

– О! – воскликнул, поводя ноздрями. – Праздник брюха и святого духа!

Светло-розовые стружки нежно подтаивали в пальцах. Тиморей обмакнул строганину в приправу – соль да перец. Северное это угощение в первые дни пурги показалось очень вкусным, но чем дольше бесновалась непогода, тем преснее становилась любая еда. В горло не лезла уже ни строганина, ни вяленая оленина, ни пельмени с налимом…

В первые дни художник следил за собою: брился, зубы чистил, за столом сидел, как в петербургском первоклассном ресторане. Но постепенно лоск уходил. И вот, сидя за грубым дощатым столом, Тиморей лениво рвал руками кусок мяса и говорил:

– Вилка – дьявольский трезубец. И Рафаэль, и Микеланджело, и Король Людовик, и все мушкетёры ели руками…

– Жрали, ты хочешь сказать? – охотник ядовито улыбнулся. – Рафаэль! Ну, что же, приятно познакомиться!

– А вас, простите, как?

– Меня? Просто – Федор. Просто – Достоевский.

Дурашливо пожав друг другу руки, они расхохотались, отвалившись от стола. Но расхохотались как-то неестественно. Губы смеялись, а в глазах – ледок стоял.

Груда старых журналов и всяких газет специально была приготовлена Зимогором – для таких непогожих деньков, когда от безделья голову охота об стенку размозжить. Дорогин перечитал всё подряд. Раскусил десятка полтора кроссвордов, обращаясь иногда за помощью к охотнику.

– Ты, случайно, не знаешь, какою рыбой угощали гоголевского Хлестакова?

– Я не Хлестаков. А сколько там…

– Восемь букв.

– Лабардан?

– А что это?

– Треска.

– Во, ёлки-палки, точно! «Лабардан» подходит. А вот ещё по твоей части. Самый лучший из осетров?

Егор старые сети чинил. Оставляя кропотливое занятие, запустил пятерню в дремучие заросли; поцарапал черно-седоватую метелку бороды. К печи подошёл. Задумчиво «прицелился», глядя в золотую щель – за дверцей прогорающее пламя прыгало.

– А сколько там буковок? Шесть? Так, так… Пиши! – Он замолчал, покусывая ноготь.

– Ну? Что писать-то?

– Бестер.

– Как? Бестерь? Что за зверюга?

– Гибрид белуги и осетра.

Тиморей присвистнул.

– Первый раз слышу!

– Турист! Какие твои годы… Кстати, ты с какого?

– А тебе зачем?

– Может, ты родился в один год с этим самым чертом, которого назвали «бестер»? Это саратовские ученые додумались в 1952 году. Вывели гибрид.

– А почему – «бестер»?

– Первые две буквы взяли от белуги, а четыре – от стерляди. Интересно то, что на английском языке это слово означает «самый лучший». Представляешь, совпадение какое?

– Ушлый ты дядя, смотрю…

– Я ж говорю, мы лаптем щи хлебаем, – поскромничал Егор.

На этом «бестере» закончился последний кроссворд. А пурга не думала кончаться. Хмуро лежа «зубами к стенке», Дорогин крутил приёмник, противно скрипевший и сипевший. Радиоволны путались и рвались над перепутанным и рваным пространством бескрайней тундры. Лишь изредка удавалось ловить отголоски.

– Что там говорят? – спросил Зимогор.

– Подобной чёрной пурги здесь не бывало с 1954 года…

– Включи погромче!

Сидели, слушали и представляли, что сейчас творится – в далеком заполярном городе. Срывало кровли, с грохотом и яростью швыряло наземь. Со строительных площадок подняло и по тундре рассыпало чертову уйму досок, шифера, кирпичей и другого добра. (Люди потом ходили в тундру как в бесплатный магазин). За три дня на город обрушилось десять тонн снега. Случайных прохожих на улицах пурга сгребала, швыряла на стены домов и даже под колеса автомобилей. Детвору держали под замками, а иначе только выпусти на улицу – унесёт, как пушинку. Говорили, что один нетрезвый гражданин, зачем-то прихватив с собой метлу, отважился пойти опохмелиться, и очнулся – чёрт знает где! – на взлетной полосе аэродрома, за сорок километров от дома. Пятиэтажные дома заносило по самые маковки – невозможно выбраться. Народ вызывал пожарные команды, чтобы откопали…

– Нас тоже, поди, завалило до самой трубы! – спохватился Дорогин, выключая приемник.

– Это уж как положено. Полдня будем лопатить, когда пурга закончится.

– Неужели закончится?

– Ничто не вечно под луной.

– Да где она, луна? – с тоской спросил художник. – Черти в ступе луну растолкли.

Замолчали. Забылись.

А пурга за стеною всё выла и выла…

11

В полночь в избушке полыхнул пожар. Может, уголёк из печки выпал. Может, керосиновую лампу невзначай опрокинули. Так или иначе, но избушка загорелась. Только очень странно загорелась. Дымом не пахло. Тиморей во сне мучительно поморщился, принюхиваясь. Подумал о пожаре, но не ощутил запах горелого. Широко открыв глаза, он резко подскочил, подсознательно отметив, что и дыма нет, и пламя в зимовье странное какое-то – холодное. Но думать некогда. Пожар?! Да ещё зимою в тундре…

Схватив штаны, Тимоха попытался поскорее одеться. Запрыгал, как журавль, на одной ноге, затанцевал, размахивая «крыльями». Потеряв равновесие, он грохнулся на половицы, охваченные белым пламенем…

Удар помог придти в себя. Сидя на полу и ошалело посматривая по сторонам, Дорогин что-то пробормотал – что-то не лестное в адрес себя самого. Потерев ушибленное место, Тиморей усмехнулся. Зевнул.

«Вот это да! – Он глаза протёр. – Вот это светопреставление!»

Лунный огонь зимовьё охватил – хоть пожарных зови. Лунный огонь и покой. Великий покой до краёв наполнил избушку.

Сначала даже страшно отчего-то стало, а потом… потом до него вдруг дошло: пурга закончилась!

– Как? Неужели закончилась? – пробормотал он. – Не может быть… Егор, ты где?.. Ау-у!

Никто не ответил ему. Только эхо по углам тихонечко аукнулось.

Он подошёл – посмотрел за окно. Там было так просторно, так светло, будто избушка – посредине океана. Да, пурга закончилась. За окошком не летала ведьма на метле, не хохотала и не рыдала. Дверь и стены не дрожали под напором «девятого вала» пурги. Зимовье наконец-то причалило к тихому светлому берегу. В безбрежном небе, в темноте над мачтами дальних деревьев желтовато-белым спасательным кругом луна плыла в морозной радужной пене.

Тишина давила на перепонки. Тимоха шумно сглотнул слюну, будто внезапно очутился на высоте, где уши закладывает. Подсел к дощатому грубому столу, погладил белые плахи. Точно скатерть-самобранку постелили. Воздух под рукой ожил. Пылинка вспорхнула, витиевато заискрилась и пропала в сумраке за печкой. Тиморей улыбнулся и, покачав головой, вспомнил стихи своего любимого поэта:

Ночью, как встарь, не слыхать говорливой гармошки, Словно бы в космосе, глухо в раскрытом окошке, Глухо настолько, что слышно бывает, как глухо… Это и нужно в моем состоянии духа!

На стене подрагивало рукоделье поднебесной мастерицы – искусное кружево, сплетённое длинными лунными спицами.

А рядом – на стене – подрагивал яркий лоскут, вырезанный, будто ножницами, двумя ветвями лиственницы, стоящей на пути косого лунного потока. Яркий сгусток света – незаметно для глаза – перемещался по зимовью, раскрывался. И вдруг – превратился в волшебный Цветок Светлотая, давно уже исчезнувший цветок, о котором даже старожилы перестали говорить.

Художник руку вытянул и осторожно взял Цветок Светлотая, пугливо задрожавший от прикосновения. «Откуда? – изумлённо подумал он. – Такого цветка уже нет на земле! Волшебный Цветок Светлотая помогал когда-то людям встретиться… Это отец мне легенду рассказывал…»

Тиморей осторожно спрятал цветок за пазуху – поближе к сердцу – и тут же почувствовал, как сильно и жарко забилось оно, словно опалённое лучами неземного волшебного цветка. И тут же он подумал: «Что-то будет…»

Голова у него слегка закружилась, как от чарки доброго винца. Он оделся, всё больше волнуясь от чего-то неизвестного, но приятного, что может его ждать в ближайшем будущем.

Дверь заскрипела промороженными петлями. Художник ступил за порог. Снежная подпушь сорвалась с ободверины, за воротник попала, приятно опалив потную шею.

Чья-то тень лежала на снегу – чёткий контур. Тимоха вздрогнул и повернулся.

– Кто?.. – прошептал он. – Кто здесь?..

– Это я. Отец.

– Не может быть!

– Всё может быть, сынок, на этом белом свете!

Они обнялись.

– Батя? Ну, слава тебе, господи! Живой?!

– Как видишь! – Северьяныч улыбнулся. – Я даже маленько помолодел.

– Нашёл? Гиперборею-то?

– Мы с тобой вместе нашли.

– Как это – вместе?

– А ты ещё не понял? Посмотри, куда нас занесло! Это же не тундра – океан…

– Да ты что? Океан? Слушай, батя… – Художник развёл руками. – Вот это да! Я сразу увидел, но это… глазам не поверил.

– А сердце? Разве оно тебе не подсказало?

– Да, конечно, подсказало, только я, дурак… Мы же теперь всё больше головой живём… – Он изумлённо оглядывал незнакомую местность. Избушка стояла на льдине. Кругом – безбрежный Ледовитый океан. Только – тёплый. Нежный океан. – Так это что же, батя? Гиперборея?

– Гиперборея, сынок. Ну? Пойдем!

– Погоди, отец…Куда?

– Мы теперь будем жить во Дворце. Помнишь Царька – Северка? Он же теперь – Царь-Север. Твой брат, между прочим. Родной.

– Да что ты говоришь? – Тиморей хохотнул. – Вот уж не знал, что я царских кровей.

И пошли они по океану. По льдинам пошли. А потом уже напропалую – по крепким и широким спинам китов, похожих на спины бронированных подводных лодок. Спины моржей под ними шевелились. И опять – огромные, синевато-свинцовые льдины, сверкающие зубастыми изломами.

Затем Северьяныч неожиданно остановился.

– Придётся оставить тебя одного. Там стража – впереди. Нужно предупредить, а то они сдуру пальнут из ружья.

Отец ушёл, предоставляя ему возможность одному насладиться океанским покоем, воздухом своей далёкой полярной прародины и всей этой картиной, гениальным безбрежным холстом, сотворенным волей самого Создателем.

Горы ледяного серебра доставали до самой луны. Глубокие провалы между горами поросли малахитовыми деревьями. Цветы какие-то горели в сумраке – очень похожие на цветы азиатской купальницы. Прикоснешься к такому цветку – разгорится ещё сильнее, роняя золотистый звонкий пух кругом себя. И пух тот – светится, позванивая, переливается. Иди, бери горстями, толкай в мешок какой-нибудь или в наволочку от подушки: то-то будут сниться сказочные сны. Тиморей наклонился, подумал сорвать цветок. И с удивлением прочитал на цветочной круглой боковине: «Дар Валдая». Странно. Как это так? Разве колокольчики, отлитые из меди и олова, могут расти, как цветы? Не могут, а всё же растут. Вот они, глянь! Да сколько их много-то! Господи! И тут полно, и там, и там – дальше, за поляной, полным-полно золотых цветов-колокольчиков. А дальше поляна другая – полная серебра. И через ту поляну пролегла лыжня – это Северьяныч укатил. Лыжня по снежной целине – плавным прямым ручейком – утекала с пригорка на пригорок. Минуя обрыв, лыжня пропадала за высокой голубоватой застругой, за которой виднелись обломки старого судна. Видно, покорители северных широт нашли здесь последний приют. Тиморей снял шапку возле обломков. Постоял, вздыхая, и дальше двинулся. Диковато, странно было видеть, как стоят – растут на голом льду – дремучие кедры, лиственницы, бородатые пихты, укутанные боярскими шубами. Но ещё страннее было подойти к деревьям и убедиться, что «боярские шубы» – это не какая-то дешевая красивость беллетриста. В руках у него вдруг оказалась настоящая шуба. Песец. Причём полный песец, а не какой-нибудь там…

Уже не удивляясь ничему, Тимоха нарядился в боярскую шубу. Посмотрел на себя, отражённого в зеркале какой-то отполированной льдины. Улыбнулся, довольный своею персоной: «Вот теперь я понимаю, что такое Гиперборея, прародина моя! Вот почему сюда меня манило!»

Звезда с небес под гору соскользнула, оставляя за собою яркую «лыжню». Тиморей загадать желание хотел, но, пока придумывал, чесал загривок, – звезда стрелой воткнулась в темень за горизонтом…

«А что загадывать? – Он весело махнул рукой. – Царь-Север – брат мой. Исполнит любое желание».

Он прислушался. Уловил за спиною невнятный булькающий звук. Это была звезда, только что сорвавшаяся с неба: упала на льдину, прожгла в ней дыру, и теперь оттуда – из голубоватой глубины, из аквамариновой толщи – выбивался родник, размеренно пульсировал своим сердечком, напоминающим живое серебро звезды.

Там, на Земле, которая казалась далёкой и нереальной – там художник знал обворожительные ночи, казавшиеся неповторимыми. Ему не хотелось даже пытаться на холсте запечатлеть волшебство тех ночей – такие они были прекрасные. Но всё познается в сравнении. Только сейчас – на своей далёкой и желанной полярной прародине – художник понял, что такое красота. Красота, перед которой он не постыдился встать на колени, ощущая странный тёплый лёд. Он молча поклонился. И молча помолился, всей душою впитывая красоту ночной Гипербореи, красоту земли и небосвода, сошедшего на землю. Впереди мерцало нечто похожее на искристый большак – это Млечный Путь стелился перед ним. Осколки льда и звёзд – перемешались по бокам небесного пути. Здесь находились не только осколки звезд. И – осколки ущербной луны. Ведь луна не просто так на небе идёт на убыль, кто-то строгает её топором, и вот эти лунные щепки, осколки – они-то сейчас и горели перед глазами художника.

И душа от восторга горела! Душа звенела, пела, рвалась куда-то в горние пределы, где уже виднелась роскошная корона – это Царь-Север шагал навстречу ему, младшему брату. Корона озарила чёрную бездну под ногами Царя-Севера. И озарились дальние отроги, лиственницы, ивы, гнутые берёзки. И самая последняя иголочка озарилась на дереве – стала серебряной иглой. На акварельной сизой океанской целине, исполосованной трещинами, весело заиграли огневые фонтанчики. Свет местами радужился, а местами пересыпался и пыхал струйками холодного бенгальского огня. Шаги Царя-Севера ломали крепкий лёд – такая могучая поступь. Но почему-то в ногах у него не было видно воды. А что же там? Что? Там – Земля! Та самая Земля, которая когда-то ушла под воду, навсегда похоронив Гиперборею. Остановившись на горизонте, Царь-Север снял корону с головы и помахал, поприветствовал младшего брата. И с неба – с короны – полетели последние пуржинки – остатки недавней пурги. Пуржинки те витали в воздухе, снижаясь, светлячками роились в прогалах между тёмными кедрами и елками. И навстречу Царю-Северу – навстречу свету – бесстрашно двинулись олени, волки. На белоснежных листах свою свежую строчку уже написала пробудившаяся и на кормежку пробежавшая белка.

Тиморей насторожился. До уха долетело странное шипение. «Кто это? Кошка? – подумал, глядя по сторонам. – Какая кошка? Соболь, непуганый дурень…»

Затаив дыхание, он следил за приближением Царя-Севера. Что-то вдруг остановило, задержало царя на горизонте. Тиморей напряжённо смотрел и смотрел в ту далёкую сторону – аж слезы навернулись на глаза. В тишине он слышал слабый звон. Кажется, сам воздух изнемогал от покоя. Воздух призрачно позванивал от искристых снежинок-пуржинок или от чего другого, необъяснимого. И словно бы мерещилась мелодия. Сложно было угадать слова, но, тем не менее, чудилось что-то знакомое, даже родное, слышанное в детстве у колыбели…

Царь-Север снова двинулся вперед. Кругом светлело от огня царской короны. Тени разбегались как живые. И только сзади, где стояла избушка на льдине, тень осталась лежать, как пришитый чёрный лоскут на белом пододеяльнике. Чёткая очерченная тень избушки – это почему-то врезалось в память – искривлённым изображением отчётливо легла на снег, на лёд. И показалось, что это не тень, а сама избушка, уставшая под напором долгой пурги, решила прикорнуть, поваляться на бревенчатом боку, запрокинув крышу под обрыв и уютно уложивши на сугроб горячую трубу, чубато струящуюся дымком.

Корона Царя-Севера всё сильнее разгоралась в небесах. Просторная чаша Северного Ледовитого океана до краёв наполнилась колоритным светом – словно молоком. Ледяная гора, издалека похожая на фигуру мальчика, вдруг со скрипом стала сгибаться, припадая к чаше с молоком. Корона проплыла над горными хребтами. Остановилась. Сбоку в короне морозно горели, помаргивая, две зеленоватые звезды – пристально смотрели в глаза художнику, восхищая и пугая оттенками волчьих изумрудов. Свету стало так много, что он неминуемо должен был на вершок или на два пропитать и земли, и воды, и камни. Возьми любой голыш, любой невзрачный, грязный, расколи – в нём светится, играя, драгоценное сердечко.

Яркий свет, потоком слетающий с короны, вспыхивал вдалеке на снегу, и представлялся дивными цветами, распускающимися назло морозам, – на добро всем тем, кто видел их сейчас, кто мог полюбоваться красотою полярной прародины. Гиперборея – или как её звать-величать, эту волшебную землю? – она цвела, она переливалась то голубоватыми раскрывшимися почками, то зеленоватыми листами, то оранжевыми лепестками и тычинками. И тишина кругом цвела, такая колдовская тишина, какая, наверно, была на Земле ещё в ту далёкую пору, когда Творец не разомкнул уста в глубинах мирозданья.

* * *

А потом раздался выстрел! Это Зимогор неподалеку шарахнул в какого-то зверя. Егор издалека заметил своего квартиранта. Подкатил на лыжах и в недоумении спросил:

– А ты чего здесь? В одной рубахе-то.

– Тепло, – пробормотал художник, странно улыбаясь. – Ты, кстати, не видел Северьяныча?

Охотник оглянулся.

– А где я мог его увидеть?

– Он как раз в ту сторону пошел.

Егор посмотрел на собаку. Черныш непривычно как-то сник и поскуливал, глядя в глаза художнику.

Зимогор подтолкнул его в спину.

– Пойдем, турист! Пойдём! Я кое-кого подстрелил. Поедим…

Тиморей умылся снегом. Пришел в себя.

«Бывает же такое… – подумал с грустью. – Как будто кино посмотрел…»

И вдруг он что-то вспомнил. Сунул руку за пазуху.

Волшебный цветок Светлотая глядел на него сонным серебряным глазом…

12

Утром после пурги Зимогор побежал на лыжах проверять капканы и ловушки. На пригорках попадался бледно-серый ягель, как будто взрытый оленьими копытами, хотя следов оленя – даже близко не видать. Изредка на крепкой «ветровой доске» – на снегу, обструганном пургою – пропечатывались пятаки, оставленные лапами зайца-беляка, реже встречались наброды хитромудрой кумушки лисы. Ещё реже лемминг пробегал – пеструшка, после которой оставалась такая тонкая строчка, словно её прописали мелом на меловой бумаге.

Возвращался охотник не только мрачный – злой. Постоял на вечереющем пригорке, посмотрел на зимовьё, где в это время валялся чёртов «квартирант». Сплюнул. Посмотрел в другую сторону – там ещё одна изба стоит, за пригорком спряталась.

– Пора, однако, отселять, – сказать охотник, обращаясь к Чернышу. – Как думаешь?

– Ага-ф! Ага-ф! – ответил тот, преданно заглядывая в глаза хозяину.

– Дармоед! – продолжал Зимогор. – Припёрся и лежит, пузо чешет. Ни стыда, ни совести…

– Ага-ф! – опять согласился кобель, помахивая хвостом.

– Договорились. Последнюю ловушку проверим – и домой.

Ноябрь начинался, полярная ночь приближалась. Короткий денек над просторами тундры чуточку пробрезжил и погас, не показавши солнца – только разбитый желток, замерзая, раздавлено проплыл за облаками и пропал: темнота сожрала, раззявив холодную пасть, где зубасто и часто натыканы звёзды.

Художник сидел у окна, что-то пытался набрасывать карандашом в свой походный альбом. На бумаге прорастали рога оленя, рога лося. Морда изюбра смотрела в небо. Речка с молодым ледком. Стреляные гильзы на берегу…

В зимовье темнело, и Тиморей отбросил карандаш – прокатившись по столу, он чуть не упал.

В сумерках – в распадках сопок – собачий лай раздался. Потом шаги заскрежетали за избушкой, точно кто-то в сапожищах протопал по листовому железу.

Охотник скинул камусные лыжи, воткнул, как два копья, в сугроб возле порога. Вошёл, не говоря ни слова. Кружку чая налил. Красные руки – похожие на две больших клешни – погрел, обнимая железную кружку.

– Ну, что, турист? – Егор поднял строгие глаза. – Отдохнул и будя. – Он повернулся к собаке. – Так я говорю, Черныш?

Кобель молчал, клубком свернувшись у порога. Набегался.

– Я уж давно отдохнул, – ответил Дорогин, ещё не понимая сути разговора.

– Вот и прекрасно!

После короткого чаепития Зимогор забрался на чердак и стал там хозяйничать, как домовой, время от времени – довольно чётко, кстати – ругаясь непечатным слогом. Затем Зимогор что-то сбросил – задребезжало и зазвенело связкой колокольчиков. Спустившись по скрипучей лесенке, он запнулся на пороге и снова смачно выразился. Широко растарабарив двери, швырнул на пол дюжину капканов, заржавленных, подсеребренных инеем.

– О! – удивился Дорогин. – Нашёл?

– Кого? Капканы? Я не терял…

Раздеваясь, Зимогор костерил пургу, материл росомаху, себя не жалел, но более всего матюков досталось «несчастному туристу», «квартиранту» и «замшелому фраеру». Эти три товарища были виноваты во всех грехах, какие только приключились в жизни Зимогорина.

– Столько шкурья потерял! – загоревал Егор в конце тирады и так поморщился, как будто зуб болел.

– Где? Какое шкурьё?

Охотник мрачно покосился на окно:

– Там песца на ощепе сожрали!

– На чём?

– Сказал бы я тебе, туристу, да всё равно не поймешь! На фига ты сюда припёрся? – Он обхватил руками больную голову. – Спирту привез… Ну, кто тебя просил? Я уже не пил, чёрт знает сколько.

– Никто в тебя насильно не вливал.

Егор не слушал.

– Я бы спокойно успел до пурги проверить все капканы, все ловушки… Нет, приперся! Папу он, видит ли, потерял. Мальчик из детского сада.

– Ты батю моего не тронь! – предупредил Дорогин.

Охотник уловил угрозу в голосе. Утихомирился.

– Что малюешь? – кивнул на походный альбом.

– Так… Эскизы… Я ведь работаю над «Красной книгой». Вот – наброски делаю.

– Бросай наброски! – приказал Егор и ногой пошевелил капканы. – Вот, давай осваивай.

– Что осваивать? Не понял.

– Турист потому что…

– Ну, хватит! Надоел с «туристом» этим.

– А кто ты? Вот приедешь в Питер, будешь маляром, или этим, как его? Лживописцем… Нет? Хуёжником? – Почёсывая бороду, Егор хохотнул. – А пока ты здесь – ты никто иной, как тур…

– А я вот сейчас дам по башке! – пригрозил Дорогин, хватая чайник. – И тогда посмотрим, кто есть кто…

Пристально глядя ему в глаза, Егор усмехнулся.

– Вот я и говорю, что надо отселять… от греха подальше…

– Ещё непонятно, кого от кого отселять!

– Кому непонятно? Тебе? Лично мне давно уже…

– Ну, хватит!

Охотник – молчком и сопком – покормил Черныша. И сам не без удовольствия поел. (Тиморей хорошо кашеварил.) Потом, не раздеваясь, Егор завалился на жёсткие нары и через минуту всхрапнул. И сам же себя разбудил этим храпом. Вздрогнул всем телом и, приподнимая голову, посмотрел по сторонам. Пожевал сухими обветренными губами и снова завалился на подушку, пробормотав:

– Такого песца на ощепе росомаха сожрала! Я и сам бы сожрал вместе с шерстью…

13

Радиосвязь – по давно заведённой традиции – проходила в десять часов утра и в шестнадцать вечера. А после восемнадцати ноль-ноль на связь выходили все те, кто раньше «свидание» с кем-то в эфире назначил. Но «чёрная пурга» все карты спутала. Связь пропала, и Егору теперь нужно было с Дикого озера на снегоходе чесать по тундре, бог знает куда – в соседнюю избушку, где находилась запасная рация. Вскоре, однако, и там «крякнула» связь, как сообщил Зимогор.

Он пытался починить допотопную рацию. Вернулся в потёмках. Тиморей дремал на нарах, не услышал, как вошел охотник. Смущенно подскочил.

– Ну что? – спросил излишне громко, изображая из себя бодрячка. – Наладил?

– Долго ли умеючи? – двусмысленно ответил Зимогор.

– И что сказали? Будет вертолет? Когда? Чего молчишь? Что сказали-то?

Устало покряхтывая, Егор стянул обувку. Ноги в отсыревших носках вытянул поближе к печке. Помолчал, закуривая. Нервно подмигнул, глядя куда-то в угол.

– Сказали, что ты, дорогой квартирант, с завтрашнего дня пропишешься в другой избе.

Тиморей сокрушенно вздохнул.

– Значит, нету связи?

– Есть. Да не про нашу честь.

Это он хорошо сформулировал. И не соврал – и правду не сказал. Связаться с миром можно было, но Егор сознательно перестал «засвечиваться» в эфире. Он знал, что все рации не редко прослушиваются. Поэтому иногда специально говорил в эфир одно, а делал – другое. Он путал следы.

* * *

Волшебный Цветок Светлотая согревал ему душу. Художник, после того как «побывал в Гиперборее», неуловимо переменился. Он сказал, что ему теперь не к спеху, нету вертолета – и не надо. Он остаётся в тундре до весны. Надо пожить здесь, проникнуться духом великой тундры. Нужно кое-что обдумать и прочувствовать – для создания будущей большой картины.

– Вот и хорошо, – проговорил Егор с ухмылкой. – Тебе необходимо одиночество. Для того, чтобы спокойно думать, «чуйствовать».

– Одиночество? – Художник не понял намека. – Нет, не обязательно.

– Короче! – уже серьёзно, твердо заявил охотник, глядя прямо в глаза. – Мужикам в тундре вместе не жить. С бабой можно, куда ни шло. А если два матёрых мужика сойдутся под одною крышей, тогда труба…

Тиморей попробовал сопротивляться:

– А как же космонавты в замкнутом пространстве?

– Ты, космонавт, ошибся адресом. Приземлился не в том районе. Так что собирай манатки. Завтра будем запускать ракету.

Поразмыслив, Тиморей пришел к выводу, что жить отдельно – лучше.

«А то у нас уже доходит до смешного, – вспоминал он. – Друг у друга, как малые дети, транзистор начинаем вырывать из рук. Мне хочется послушать, а ему – посидеть в тишине. А иногда наоборот: я хочу вырубить матюгало, а ему – свежие новости подай. Или взять, к примеру, эти чёртовы стёкла для керосиновой лампы. Егор давно привык и хорошо вставляет, а у меня с непривычки стекло всегда идёт наперекос. Смотришь – бах! – и лопнуло. А он уж тут как тут. Орёт, аж гланды видно. Нет, конечно, лучше сидеть по разным избам. Чем дальше, тем роднее, как говорится».

Неприязнь между ними угрожающе нарастала. Зимогор оказался крепче – терпимей. В тундре он был как дома. У него имелся опыт подобных зимовок. А вот городскому «туристу» – сложнее. Как ни старался Тиморей, как ни крепился, ничего с собой не мог поделать. Как раковая опухоль, росла и росла неприязнь, по всему организму метастазы кидала. Он замечал день за днем: и дышит охотник, и курит, и ест, и пьёт – всё «как-то не так». Всё раздражает. И голос этот – вечно с подковыркою, с издевкой. И эта бороденка – мочало для кастрюль. И глазки эти чёртовы – жёсткие, твёрдые, хищные. И дурацкое это подмигивание – нервный тик… А если ещё вспомнить, сколько он крови невинной пролил по тайге и по тундре – с ума сойдешь. А на войне? В Афгане? Зайчиков он там стрелял?»

Зимогор, конечно, тоже раздражался, только не так ядовито. «Здоровый лоб, – соображал он, – сколько сиднем сидеть в избушке, задницу мозолить? Хватит быть гостейником-прихлебателем. Добывай пропитание сам!»

14

Отселяя «квартиранта» в соседнее зимовье, Егор дал оружие, патроны, капканы. Тиморей пересчитал капканы, саркастически хмыкнул:

– Чёртова дюжина? Специально, чтобы я ничего не поймал.

– Ну, если хочешь, так возьми ещё один капкан.

– Этот? А почему такой большой?

– Это семёрка. На волков.

Тиморей удивленно вскинул кисточки бровей.

– Там волки?

– Нет, не бойся. Во всяком случае, их там не больше, чем здесь.

С утречка погрузили на прицеп необходимый скарб. «Буран» неторопливо – с горки на горку – покатил к тёмному ершистому лесочку, протянувшемуся вдоль ручья. Тиморей сердито щурился и поднимал воротник, отгораживаясь от встречного хиуса – до костей доставал. Глядя на заснеженную спину охотника, Дорогин угрюмо думал: «Затолкает в дыру, куда сам ни за что бы не сунулся! На тебе, боже, что нам не гоже!»

Напрасно он так думал. Зимогор «с барского плеча» отдал ему самый лучший в окрестности, самый близкий участок – на Тихом ручье, где летом полно грибов и ягод, а зимою – птицы и зверя. Недалеко от избушки, у береговой полосы, виднелись под снегом залежи плавника. Бери пилу, топор и запасайся дровами – хоть всю избушку чурками забей.

«Буран», разваливши белые бугры, плавно развернулся – очистил площадку – и остановился напротив зимовья. Егор глазами показал на строчки собольих следов – прямо возле порога.

– Видишь?

– А может, они там живут? – улыбнулся Тиморей, кивая на избушку.

– Иди, поздоровайся за руку.

– А сколько соболь стоит? Интересно.

– Это тебе не грозит, – насмешливо сказал охотник. – Один черт не поймаешь. Это тебе не картинки твои малевать.

– А ты малевал?

– Нет, бог миловал.

– Тогда откуда же ты знаешь: легко это или не очень?

– Зато я знаю, как ловить. Легко. И даже очень.

– Ну, ну, посмотрим!

– Смотри, покуда не стемнело, – сказал Зимогор, покидая участок на Тихом ручье, за которым уже голубели косматые сумерки.

Эта избушка – скромнее, чем на Диком озере. Тиморей зашёл – едва не саданулся головою в потолочное перекрытие. Засмурел, оглядывая стены, пол. Тесновато. Метра два на три. Но сложено зимовье добротно, на мох посажено. Крыша толем покрыта. Дверь оббита оленьей шкурой. Застеклённое продолговатое окошечко напоминало бойницу. У противоположной стены – лежанка из тонких, медово светящихся лиственниц. Посередине – железная, каменьями обложенная печурка, покрытая лишаями застарелой ржавчины. В углу – беремя дров, кусок берёзовой коры и сухие стрелы тонких лучин с коричневыми наконечниками смолы. В тёмные стены прочно въелся дух печного дыма и какой-то «колдовской» травы. Возле двери в углу – стоптанные шептуны с тёплым нутром; видать, «отшептали» своё в долгих и трудных походах, а выкинуть жалко, вот и оставил Зимогор обувку для домашнего пользования – за дровишками выскочить, в туалет. В погребе – мороженое мясо, грибы и ягоды. Живи да радуйся.

– Ладно… – располагаясь, пробормотал Дорогин, – что ни делается, всё к лучшему.

За окном уже стемнело так, что звёзды обозначились в морозном небе.

Ещё не зная характер печки, – а у каждой печки свой характер – Тиморей натопил до того, что окно запотело и чем-то банным запахло, угарным. Он двери открыл. И ненадолго вроде бы открыл, но через минуту-другую – когда спохватился – тепло исчезло. Будто корова языком слизнула. Пришлось опять подкинуть три полешка, подтопить.

Ночь была длинная. Так, по крайней мере, показалось. Длинная и тревожная. Всё что-то чудилось, грезилось вокруг да около…

А дни становились короче. Обескровленное солнце, вялое, негреющее, тяжело всходило в гору по утрам. Обдирая красные бока, оно переползало через каменную седловину перевала, где стадами паслись туманы и серая хмарь, казавшаяся обрывками ночной пурги. На перевале нередко куражился ветер, с молодою неуёмной силой рвал туманы, теребил серебристую изморозь, похожую на лохмотья волчьей шерсти. Над вершинами приоткрывались лазурные окна. Скромной царевной в золотой короне солнце глядело на землю. Лучи слабо ссыпались к подножью и пропадали в глухой низине – ни свету, ни тёплого привету не было от тех лучей.

Солнце глядело на мир виновато и робко, словно сказать хотело: «Вы меня простите, люди добрые!» Час проходил или два после такого восхода. И снова сумрак занимался над горами, заслонял чахоточное розовое Солнце, точно за руку брал и уводил «чахоточную деву» то ли в поднебесную, то ли в подземельную больничную палату: лечить, поить отварами на волшебных ягодах и травах; нужно было дать Солнцу возможность отлежаться на крахмальной белоснежной постели, сил набраться, бодрости, чтобы с приходом полярного дня опять и опять без оглядки тратить своё сердце золотое, согревать небеса, ласкать и нежить всё живое на земле.

15

И пришлось художнику осваивать азы охотничьего дела, чтобы потом признаться: картинки малевать намного легче, нежели таскаться по сугробам, пытаясь поймать песца при помощи петли, капкана или так называемой пасти.

Зимогор навещал его редко. На открытых горках, продуваемых ветрами, Егор показывал ему полусгнившие или полуразрушенные старые пасти.

– Видишь? – хрипловато говорил, – что это такое? Это – настил из жердей, два трехметровых бревна, соединенные шкантом. Они образуют давок…

– Кого образуют? Чего?

– Давок. Давить. Усёк? А вот здесь, на конце, как ты видишь, имеются проушины – вот эти долбленые отверстия. Передний конец давка с жердью в проушинах поднимают… Ну, поднимай, чего стоишь?..

Тиморей засуетился.

– Так, поднял. Что дальше?

– Теперь смотри. Жердь опирается на коромысло, соединённое с насторожкой. И вот… – Зимогор показал рукой. – Вот песец приходит. Жрать ему охота. Он соблазняется приманкой, спускается в насторожку и роняет на себя вот этот увесистый давок…

– Простенько и со вкусом. Понятно. И как всё это хозяйство называется?

– Пасть. – Егор помолчал. – Она считается хорошим самоловом, но эту пасть – чтобы ей не пропасть! – не везде поставишь. Да и времени много на постройку уходит.

– Ну, тогда я свою пасть разевать на эту пасть не буду! – скаламбурил Тиморей. – Лучше капканами, да?

– Капканами ловить тоже не так-то просто, как поначалу кажется, – объяснял охотник. – Если делать всё по уму, то за эти капканы голой рукою лучше не браться и не дышать на них табачным рылом. Зверь за версту почует – обойдет стороной.

Дорогин улыбнулся.

– Ну, теперь понятно, почему ты не пьёшь, не куришь…

– Турист! Я говорю, как нужно делать в идеале. Нужно голицы натянуть и перво-наперво все капканы проварить, прокипятить в зелёной каше из густой хвои – вытравить железный дух. Дальше – надо ослабить капканы. Две пружины для песца – это перебор. Лапу может раздробить. А если лапу раздробит или хуже того – перебьет, перекусит капканом – покалеченный песец уйдёт и сдохнет где-нибудь. Ни себе – ни людям. Ну, ладно, хватит. На сегодня ликбез окончен. Давай, трудись.

Снегоход затарахтел в предвечерних сумерках и растворился в голубовато-аспидном морозном воздухе.

Тиморей спохватился, да поздно.

«Забыл сказать, чтоб керосину в следующий раз прихватил!» – подумал он, посмотревши на лампу.

Ближе к полночи – если бы кто-то посмотрел издалека – можно было увидеть необыкновенный свет, струящийся из окна избушки.

Волшебный Цветок Светлотая горел серебром на столе. Рядом тускло светила керосиновая лампа. Дорогин прилежно трудился – лишние пружины из капканов убрал. А это дело тонкое, дело опасное. Тиморей даже кончик языка высовывал от усердия. Иногда вполголоса ругался. По неосторожности он ноготь поломал, два пальца чуть не перебил и теперь отлично представлял, как себя чувствует песец, оказавшийся в этих железных зубах. «Песец ему! – думал Дорогин. – Причём полный песец, а не какой-нибудь там…»

После того, как с пружинами было покончено, Тиморей опустил капканы в большой котёл, стоящий на печи. Лицо его при этом стало важным. Важным и значительным.

– Соболятник, ё-моё! – развеселился он, вдруг спохватившись. – А как же? Это вам не похлёбка для общепита! Это готовится очень серьёзное блюдо!

В котле кипело варево из густой хвои, травы и смолы – там варились капканы. Точнее – вываривались. Долго, нудно вываривались. Потом их нужно было долго выветривать и вымораживать. Потом – как драгоценность какую – спрятать в мешочки для хранения и переноски. И всё это – как в операционной – нужно было делать в специальных рукавицах или перчатках.

16

Свет полярной зари. Слабый, болезненно розовый свет, в котором перемешаны оттенки охры и ализарина.

Тиморей оделся, на лыжи встал и, погромыхивая связкой отлаженных и тщательно вываренных капканов, первый раз отправился по путику. Шел – поминутно оглядывался. Так, на всякий случай.

Внизу, под берегом, дышала наледь; слабый туман кудлатился, оставляя вычески в кустах. Какие-то птицы – это были клесты – несказанно обрадовали художника. Глаза уже истосковались – всё бело, бело кругом. И вдруг – изумительные красногрудые и зеленовато окрашенные пташки. Деловые, не обращают внимания на человека. Проворно шелушат шишки на лиственнице. Чёрные сухие «лепестки», кружась, слетают на чистый снег. Редкие иголки в сугроб втыкаются. Иголки – тонкие и нежные, золотистого цвета, похожие на волоски от кисточки. Дорогин усмехнулся. А не приснилась ли ему былая жизнь, где он занимался художеством? Так далеко всё это!

«Ладно, давай без розовых слюней, как говорит Егор. Я теперь не живописец. Я – промысловик. Но вот что интересно. В слове «живописец» присутствует «писец». Почти – песец. Тот самый, на которого я иду охотиться. Как это понимать прикажете?»

Отгоняя от себя пустые рассуждения, «промысловик» побежал под горку. Оттолкнулся и поехал с ветерком. Покачнулся, пытаясь объехать пенек. Ухнул в сугроб с непривычки. Полежал на снегу, посмеиваясь над собой. Замер. В небо посмотрел. Ай, хорошо! И вдруг подумалось ему: «Счастье – когда ты находишься именно там, где ты хотел бы находиться, и когда ты делаешь именно то, что хотел бы делать… А? Мудрёно завернул? Без бутылки хрен поймешь!» Он засмеялся, поднимаясь. Отряхнулся, поглядывая по сторонам.

Поползень неподалеку ползал вниз головою по дремучей лиственнице. «Птахи тут – ни черта не боятся. Я в двух шагах иду. С ружьем, между прочим. С капканами…»

– Эй ты, синица! Где твой журавль? В небе?

Синица посмотрела на него и звонко, приветливо щёлкнула, перелетая с кустика на куст, роняя снежную пыль. Он дальше почесал по глубокому снегу, местами утопая по колено. Не умея читать «снежную грамоту», Тиморей беззаботно переступал через свежие накрапы волчьих следов – ошибочно принимая их за хитроумные лисьи. Оттиснутая лапа росомахи тоже была ему «не по зубам». Пока он узнавал только наброды куропатки и горностая. Ну и, конечно, отпечатки песца: пять пальцев на передней лапке, четыре – на задней.

Он остановился. Шапку сдвинул на затылок.

– Ну, и где тут лучше? – пробормотал, оглядывая окрестность.

Капканы ставить – сложная наука. Если просто на землю поставишь – похоронит пурга. Ни капкана, ни приманки не найдёшь. Надо ставить на холмике, на бугорке, что находятся под обстрелами ветра. А где они, чёрт побери, эти холмики, где бугорки?! Кто заранее знает, что будет охотиться на этом участке, тот загодя и позаботится, чтобы из земли или из дерна соорудить «кочку» на ровном месте. А теперь? Снег приходилось бугрить. Летом охотники вбивают колышки в виде загородки и штыри для крепления капканов. А сейчас, когда земля крепче железа? Бери с собою лом, топор и до кровавых мозолей долби, ковыряй вечную мерзлоту. Затем бросай приманку рядом с капканом и маракуй: как и чем её огородить с трёх сторон, чтобы песец наступил куда нужно?

Ничего подходящего не попадалось под руку. Тиморей мёрзлые камни с лишаями из-под снега выковыривал – придавливал приваду. Расчет при этом был такой: голодный песец, добывая приманку, будет крутиться вокруг да около и заднею лапой непременно вляпается в капкан.

Управившись, он даже вспотел с непривычки – пуговку на груди расстегнул. Посмотрел – как бы сторонним глазом – и остался доволен своей «промысловой» работой. Собираясь уходить от капканов, он вспомнил науку Егора: «Уходя, надо иметь заранее приготовленные еловые ветки, чтобы заметать свои следы. А где они, ветки? Я же их приготовил». Он посмотрел по сторонам и покрутился, как песец вокруг привады. Споткнулся обо что-то и упал. И вдруг завыл от боли.

– Ой, тля… Ну, песец! Причём полный песец…

Железная челюсть капкана цапнула – прямо за мягкое место. Прищемила кожу. До посинения.

Сидя на снегу, он засмеялся, но это был тот самый случай, когда смех – сквозь слёзы.

Так он осваивал охотничью науку. Потом – со временем – пришли и опыт, и смекалка. И Егор Зимогор, поначалу не желавший выдавать профессиональные секреты, стал больше доверять ему, когда убедился, что этот «несчастный турист» действительно горит желанием постигнуть тайны и загадки промыслового дела.

Охотник показал ему оленя – мёртвая туша лежала в снегу неподалёку от Тихого ручья.

– Замёрз на переходе, – сказал Егор. – Вот здесь ты можешь смело поставить два-три капкана. Песцы всегда идут на мёртвого оленя. Теперь смотри, что дальше. Оленью шерсть можно использовать, чтобы капканы снегом не заносило. Шерсть бери вот отсюда – с шеи. Она тут густая. Она не замерзает и отлично держит снег. Просекаешь? Есть вопросы?

– Есть… – Дорогин помрачнел отчего-то. – Скажи… А вот если… Если он живой в капкане?

– Кто? Песец? Ну и что? – Егор пожал плечами. – В пятак ему треснул и все дела! Нос у него чувствительный. Правда, и так бывает, что он потеряет сознание, а потом очухается. Поэтому для подстраховки надо ему шею выворачивать.

– Шею? – Художник растерялся. – Как это?

– Вот так… – Зимогор сделал резкое движение двумя руками. – Голову строго назад – по позвонку. Не в бок, не в сторону, а строго прямо.

– Да, да, – ошалело сказал Тиморей. – Мой дядя самых строгих правил…

Потом, уже оставшись один в зимовье, художник смотрел на свои руки, уже далеко не изящные, и думал: «Одной рукой ты будешь рисовать зверей для «Красной книги», а второй – строго прямо – сворачивать головы!»

17

Чёрный ворон встретился на белом капканном путике, пролегающем по распадку. Сердце Егора заныло, хотя и не верил приметам. Остановив «Буран», он сделал вид, что интересуется мотором. Присел, потрогал проводок, свечу. Мотор горячий – погреться можно. Потирая озябшие руки, охотник подошёл к прицепу. Мороженую рыбу скинул на снег. Топор из-под брезента вынул. Помедлил, глядя на полынью, седоватым чубчиком дымящуюся у берега. Хорошо бы намочить топор, а то морозяка такой свирепый, того и гляди, чтобы лезвие не поломалось. Но идти к полынье – далеко, неохота. Ладно, не дерево валить собирался.

Он полегоньку взялся рубить, строгать «полено» в чешуе. Красноватый плавник отлетел, – огненной искрой ударил в левый глаз, который машинально успел зажмуриться. Слеза, вытекая, подмёрзла, дробинкой зацепилась за ресницы. Строганина с древесным рисунком струилась и падала янтарными жирными стружками – отлетала на снег и, сворачиваясь, замерзала колечками. Покосившись на ворона, Зимогор присвистнул, подзывая Черныша. Он делал вид, что хочет покормить собаку – ворон тут как будто не причём.

Но проголодавшийся кобель – как ни странно – не обращал внимания на запашистую строганину. Настороженными глазами, будто гвоздями, Черныш воткнулся – «вбился» куда-то в сумеречный лесок, белобородым горбатым кудесником стоящий на горбушке озёрного берега. Заржавленной жестянкой в горле Черныша вибрировал сдержанный рык. Принюхиваясь, кобель всё ниже опускал покатую башку. Хвойными иголками на воротнике вставала шерсть, шевелилась по всей хребтине, перетекала чёрно-сизым дымом от загривка до хвоста. Что-то разнюхав, Черныш залаял. Грозно, безудержно – эхо вдогонку забухало.

Ворон взлетел, но успел ухватить такой жирный кусок – еле-еле держался в воздухе, подметая крыльями покатые верхушки береговых сугробов, из которых торчали рогатые кустики, похожие на чертенят.

* * *

«Сон! – догадался охотник. – Опять приснился ворон! А Черныш? Этот – наяву как будто…»

Кобель в сенях за дверью надрывался до какого-то болезненного, противного взвизга.

Соскочив с постели, Зимогор, поджимая под себя босую ногу – пол в избушке холодный – постоял возле окна. Подслеповато поглядел на синеватый снег, широко и ослепительно озаренный высокой луною.

Крепким ногтем соскребая лёд со стекла, он проделал глазок пошире. «Кто там? Волки? Но Черныш не так облаивает волка. Турист припёрся? Что-то, может, у него стряслось? Но Черныш привык уже к нему, за своего почитает. Нет, скорей всего, это они. Господа незваные!»

Рука отыскала оружие. Сунув босые ноги в обувку, Егор бесшумно в сени выскользнул. Там было холодно, темно, однако свет луны лучился в какую-то щёлку и попадал в морду Черныша, на его глаза, широко раскрытые впотьмах. Он шепотком приказал кобелю замолчать и даже рукой – как замком – на несколько мгновений закрыл разгорячённую пасть.

Железный крючок, загнутый в виде вопросительного знака, был как будто приварен морозом к железном уху, вбитому в косяк. Пальцы, ощущая мёрзлое железо, воровато скинули крючок. Стараясь не заскрипеть промороженными петлями, он осторожно выглянул за двери. Нервно подмигнул во мглу. Голову в плечи втянул – такой морозяка под рубаху полез, аж волос на груди зашевелился.

За дверью – никого. А за избушкой?

Похрустывая снегом, как сухой яичной скорлупой, он обошёл кругом избы. Потные ладони стало примораживать к зябкому прикладу карабина. Оскаливая зубы, Егор присматривался к белесоватой округе, осенённой призрачным светом ночного мирозданья. Тревожная, морозная, большая тишина была. И вроде нету никого поблизости. И всё-таки он передёрнул затвор – патрон послушно, смачно лёг на место. Отойдя от избушки, Зимогор опять остановился, чем-то насторожённый. Замер, только ноздри шевелились, вынюхивая что-то в потёмках за ручьем.

Он хотел уже возвращаться. И вдруг – навскидку – выстрелил в ту сторону, где померещилось робкое движение и смутная голубоватая тень, похожая то ли на зверя, то ли на валун. Пуля, перекусивши тоненькую гнилую лиственницу, стоящую за ручьём, врезалась в камень – полетели искры, гранитная крошка… Эхо по распадкам покатилось. Эхо получилось громкое, такое жуткое, какое бывает только зимними ночами в большом пространстве.

С крыши сорвался снежный кусок. Закувыркался белым подстреленным песцом. С ближайших деревьев снег ливанул ручьями – ветки облегчённо всплеснули «руками», словно испугались выстрела. Пороховой дымок поплыл в морозном воздухе. Зимогор вдыхал этот дымок, жадно, с удовольствием вдыхал – и успокаивался; это «лекарство» для него – ещё с Афгана; как понюхает, так что-то отлегает от сердца, придавленного тяжестью.

Тишина – как будто нехотя, пугливо – вернулась на белёсый берег. И звёзды, «отпрянувшие» было от зимовья – такое создавалось ощущение – звёзды опять заискрились во тьме и привычно легли на кроны заснеженных деревьев, на крышу, к тёплой трубе прижались. Задремывая, смежая длинные лучистые ресницы, звезды тихохонько позванивали в морозном воздухе.

Уснуть ему уже не удалось. Нетерпеливо ждал, когда забрезжит. В сумеречном воздухе, когда появились очертания деревьев и сугробов, он поспешил на берег.

«Ну, точно! – подумал, наклоняясь. – Вот следы!»

Цинковыми гнутыми полосками лыжня искрилась в морозном свете утренней зари – уходила в распадок и под гору утягивалась.

Черныш, крутившийся рядом, свой чуткий нос совавший под кусты и деревья, подошёл и понюхал лыжню.

– Ага-ф! – сказал он, выразительно посмотрев на хозяина, как бы желая напомнить: не зря я ночью разбудил.

– Молодец! – Егор приласкал его. – Что будем делать? А? Запросто могут угрохать. И меня, и туриста, чёрт его принес на наши головы!.. Может, нам уйти по Страханче?

Настораживая ухо, Черныш поглядел на горы, проступающие над горизонтом. Где-то там, в горах, жила и пела подо льдом Серебряная Страханча, река, наводящая страх даже на бывалых мужиков. Когда-то Черныш ходил с хозяином по трудному опасному пути. Поэтому сейчас, когда его спросили, Черныш тоскливо посмотрел на горы, на охотника. И тихо, жалобно что-то сказал, не разжимая зубы.

– Понятно, – вздохнул Егор. – Я тоже так думаю.

Зимогор – будь он один – рискнул бы уйти по Серебряной Страханче. А вдвоем нельзя. Страханча – кошмарная река. В глубоких уловах и в потаённых коварных ямах столько трупов «хороводит» – никому не сосчитать. И всё-таки охотник в одиночку мог бы отважиться. Расчёт был верный: если кто-то караулит, – пускай по следу чешет. Где-нибудь наверняка найдет погибель. А он, Зимогор, неоднократно ходил, как по сверкающему лезвию, по Серебряной Страханче. Ходил, хотя прекрасно помнил предупреждения стариков-оленеводов: «Ты, однако, парень, шибко не играй с огнем!» А он играл. Характер не переделаешь. Во-первых, азарт разжигал ретивое и хотелось что-то доказать себе. А во-вторых, другие старики, аборигены, научили русского парня изумительному искусству. Всей душою, всей шкурой надо чувствовать шорох – неуловимый внутренний голос Страханчи-реки. По ней нужно уметь ходить нежнее, чем по минному полю. Надо взволнованной кровью своей – слиться с холодною кровью реки. Надо суметь превратиться в «большое ухо», способное безошибочно слышать, где река «поёт», где «не поёт». Там главное – не провалиться. На пути встречается такая пустоледица – идёшь, идёшь по беломраморной твердыне и вдруг обломишься на ровном месте. А если ухнешь в воду – всё, хана! Сильная и дерзкая, стремительная Страханча работает, как шаровая мельница. Огромные круглые камни катятся по дну. Камни подсекают человека, ломают, крошат. И вот уже река несёт мешок костей, в труху перетирает на перекатах, чтобы выбросить на островок или на берег лохмотья человеческого тела – на радость воронью, песцу, росомахе или медведю. Вот что это такое – Серебряная Страханча, названная так из чувства ужаса перед рекой и из чувства поклонения перед её серебряными жилами, потаённо протянутыми в камнях вдоль берега. Про эти серебряные жилы мало кто знает, потому что мало кто ходил по Страханче. Были молодчики, пронюхали про жилы серебра, хотели поживиться. Где они теперь? Про это знает только водяной, живущий в Серебряной Страханче…

18

Охотник торопился к Тихому ручью. Волновался – и проскочил мимо затёски на дереве, где нужно поворачивать. На пригорке остановился, в недоумении оглядывая окрестность. Избушки не видно. И не видно большое горелое дерево – хороший ориентир; то ли молния когда пальнула в могучий ствол, то ли пожар свирепствовал, но ливень погасил его; обгорелый ствол торчал на поляне в снегу – за версту видать при свете дня.

По собственному следу вернувшись назад, Егор нашёл необходимую затесь – чуть повыше человеческого роста. Подлетая к избушке, глазастый охотник не мог не заметить странный серебристый свет в оконной раме – Волшебный Цветок Светлотая светился.

«А что там у него? – мельком подумал, поддавая газу. – Уж не горит ли?..»

Прежде чем остановиться, Зимогор – лихой парень! – резиновыми траками нарисовал замысловатый крендель на снегу возле порога.

Странный свет в окне исчез.

«Показалось, что ли?»

Заглушив мотор, он столкнул Черныша, пригревшегося около груди. Соскочил с «Бурана», подрыгал ногами, разгоняя застоявшуюся кровь и стряхивая снег со спины – от быстрой езды вся спина побелела, будто мешки с мукой таскал. Присевши возле мотора, он поплевал на железки, послушал, как слюна шипит. Потрогал свечу зажигания и сказал Чернышу, сидящему рядом:

– Цилиндр стал барахлить. А дорога-то дальняя…

Скрипнула дверь.

– Ну, здорово! Проходи! – Тиморей был весёлый, довольный своим отшельничеством. Только небритый, немытый. Волосы на голове всклокочены. Поначалу, когда поселился на Тихом ручье, он по утрам исправно вылизывал лезвием щёки. Потом навалился на чтиво – журналы, книги. Потом промысловое дело закрутило его, а тут ещё кухня – надо же варить себе чего-то. Короче – бросил бриться. Лицо покрылось «пылью шерстяной» – борода наметилась. Но даже и сквозь бороду было заметно – исхудал.

– Ну, что, турист? Как жисть?

– Нормально.

– А что у тебя тут сверкало? – Егор на печку посмотрел, принюхался. – Как будто что-то горело…

– Я не знаю, нет… – Дорогин отвернулся, словно бы что-то скрывая. – Ничего тут не горело.

– Значит, показалось. – Зимогор опустился на предложенный табурет. – Ну, что, охотничек? Успехи есть? Похвастайся!

– Особо-то нечем. Айда, покажу.

Спрашивал Егор с легкой усмешкой. Но когда пришла пора внимательно рассматривать добычу, он изумленно выругался, потом рассмеялся, на время забывая ту тревогу, из-за которой приехал.

– Ты хочешь сказать, что вот это – поймал?

– Нет, в магазине купил. По знакомству.

Егор удивленно качал головой.

– Турист несчастный! Ты даже сам не понял, что поймал.

– Почему не понял? Соболь. Разве нет?

– Соболь-то соболь…

– Ну? А в чём дело? – Тиморей щетину почесал.

– А дело в том, что ты, замшелый фраер, городской турист, ни уха, ни рыла не соображающий в тундровых делах… Ты каким-то невероятным образом соболя поймал на песцовый капкан. Парадокс!

– Какой парадокс?

– Э-э… – Зимогор отмахнулся. – Бесполезно тебе объяснять. Этого парадокса человек непосвященный не поймёт. Это практически невозможно – соболя поймать на песцовый капкан. Соболь – ушлый зверёк и никогда не лезет в песцовые капканы. Соболь – это верховой капкан. А если ты хочешь песца раздобыть – ставь низовые капканы.

Тиморей, когда вдруг дошло до него, сделал грудь колесом.

– А вот так! – сказал небрежно. – Знай наших!

Приободрившись от своей удивительной удачи, художник стал чаем угощать охотника. А Зимогор всё никак не мог успокоиться. Отодвигая кружку с кипятком – капли проливались на столешницу – Егор понимался и, горя глазами, говорил:

– Тимоха! Да будет известно тебе, что соболь – тончайшая натура, он только по дури может сунуться в песцовый капкан. Но и по дури это случается редко. Тебе повезло. Дурак дурака видит издалека! – Егор расхохотался. Потрепал за ухо кобеля. – Черныш, ты видал, а? Как дуракам везет! А мы своим горбом, ногами добываем. Как папы Карлы.

Они помолчали.

Заметив беспокойство в глазах Егора, художник спросил:

– Папы Карлы, вы зачем приехали?

– Да так… Соскучились.

– Ну? Что-то на вас не похоже.

Отодвинув кружку с недопитым чаем, Зимогор посмотрел в окно.

– Как у тебя тут? Все путём?

Дорогин слегка насторожился.

– А что такое?

Серьёзные глаза Егора «перекувыркнулись» – заиграли смешком.

– Медведь не ходит в гости? Волки не шалят?

– Тихо будто бы.

– Тихий ручей потому что. Ладно, мы поехали.

Странная тревога в груди художника стала нарастать.

– А у тебя там? – Он прищурился. – Всё в порядке?

– Не первый год зимую. – Егор поднялся. – Ну, всё, пока, пишите письма. А лучше – посылки шлите. С салом и с горилкой!

И Зимогор уехал, оставляя Тиморея в лёгком замешательстве.

Стоя на пригорке около избушки, долгим, пристальным взглядом провожая удаляющийся «Буран», Дорогин почувствовал: что-то не то…

Отгоняя недобрые мысли, он взял пудовую пешню и приблизился к синеватому окошку проруби, за ночь застеклённому стужей. Пробился к ручью. Взял ведро, и вскоре чистая вода, весело звенящая хрусталиками льда, вселила в него такие же чистые, родниковые мысли…

И вдруг он услышал ревущий «Буран». Зимогор возвращался, разгоняя снегоход до невозможности – мотор аж захлёбывался. В пух и прах разбивая сугробы, стоящие на пути, ломая мелкие деревья и кусты, снегоход подлетел как бешеный – ведро с водою чуть не смял, останавливаясь у берега.

– Ты что? – Дорогин отскочил. – Сдурел?

Мотор заглох. Егор снял рукавицу – вынул курево.

– У тебя патроны есть?

– Патроны? – Тиморей пожал плечами. – Ну, те, что ты давал. А что случилось-то?

Охотник закурил. Под ноги сплюнул.

– Кажется, гости у меня… Не хотел говорить, но поехал сейчас и напоролся на свежий след. – Он обернулся. На минуту задумался. – Ты вот что… Собирайся! А то, не дай бог… – Напряжённый глаз его некстати подмигнул.

– Да я же только-только во вкус вошёл, – оторопело сказал Дорогин. – Такого соболя поймал, сам говоришь…

– Отставить! Собирайся! – рявкнул Зимогор. И губы затвердели. Он посмотрел на свой карабин. – Ну, где патроны взять? Хоть, блин, рожай. А без патронов мы с тобой – как два туриста!

– А как же… – удивился Тиморей, – как же ты так просчитался с патронами?

– Не просчитался. Увели.

– Кто?

– Гости мои дорогие.

19

Замерзая, Дикое озеро трещало по ночам. Лед – покуда тонкий был, – рвался тонкой струной. Музыкально, приятно позванивал. Затем ледяные щелчки стали казаться далёкими, сухими хлопками. Будто из малопульки стреляли. Стынь прибавляла силы. Лёд становился толще – звон делался грубее. Даже не звон – металлический лязг. Словно кто-то передергивал затвор.

Зимогор спросонья подскочил однажды. Схватил карабин – и за порог. Постоял, пришёл в себя от холода и горько усмехнулся: нервы стали ни к черту.

И вдруг услышал странный колокольчик – в дальнем далеке. В недоумении посматривая по сторонам, он обнаружил светлое облако, стремительно катившееся по тёмному берегу. В сердцевине облака – упряжка северных оленей и фигура человека, сидящего на нарте. «Царь-Север? – промелькнуло в мозгу. – Слышал эти сказки, да не верил». Серебрящееся облако приблизилось.

Царь-Север был одет в сияющую мантию, она переливалась изумрудно-розовыми всполохами, мигала звёздами. Оленья упряжка бежала, не касаясь копытами снега, лишь изредка высекая звезду из камней, торчавших из сугробов на пути.

Охотник руку вскинул.

– Ямщик! Не гони лошадей! – прокричал. – Нам некуда больше спешить…

Упряжка стала. Как вкопанная.

– Тебе, может, и некуда, – ответил Царь-Север, – а мне всегда найдется, куда спешить.

– Из песни слова не выкинешь… Ты далеко, царь-государь, держишь путь-дорогу?

– До белокаменной… Бумагу надо согласовать.

– Вот повезло! – обрадовался Егор. – Место найдется?

– А зачем тебе в Москву?

Зимогор помялся.

– Так… За песнями.

Пытливо глядя на него, Царь-Север покачал головой.

– Нехорошую песню задумал ты, парень! Ой, не хорошую…

– А ты откуда знаешь?

– Да у тебя же на лбу написано… Тебя с такою рожей на первом же перекрестке арестуют.

Зимогор провел руками по лицу. Сурово подмигнул.

– Нормальная рожа. Что тут написано? Ничего не написано… Ну, как? Подвезёшь? Я могу заплатить. Извиняюсь, конечно… – Он сунул руку за пазуху.

– Я извозом не занимаюсь. Не царское дело.

Зимогор вздохнул и медленно пошёл к избушке. А «глаза на затылке» внимательно следили за тем, что происходит за спиной.

Царь-Север – живой человек. Он отлучился на минутку – туда, куда цари всегда пешком ходили. Вернулся к оленям и, не увидев охотника, перекрестился и опять погнал по-над землей, а потом неожиданно выехал на широкий сверкающий тракт – Млечный путь. Долго ли, коротко ли ехал, но вот внизу мелькнуло золото Кремля и купола нового храма Христа Спасителя.

– Вот спасибо, добрый человек! – воскликнул Зимогор, выпрыгивая из-за спины царя, как чёрт из табакерки.

Царь-Север ничуть не удивился этому «чёрту». Негромко напутствовал:

– Гляди, не пожалей потом!

– Я никогда ни о чём не жалею, – сказал охотник и сурово подмигнул. – Не царское дело – жалеть.

* * *

Хорошо было то, что теперь ему уже не надо было – как раньше, в первый свой приезд – бестолково бродить по Москве, как по дремучей тайге, в поисках заветной дорогой «игрушки» с оптическим прицелом. Добротную «игрушку» прошлый раз ему продавал амбал с наколками на волосатых лапах, с тяжёлой золотою цепью на шее – кобеля можно держать на привязи. «Игрушка» была у Зимогора припрятана в надёжном месте. Именно туда теперь он торопливо двигался по современной Москве, похожей на завоёванный город: кругом сверкали иностранные рекламы, плакаты.

И чем ближе подходил он к заветной «игрушке», тем сильнее билось ретивое. Москва там и тут перестраивалась, реконструировалась. Дом, на чердаке которого он схоронил «игрушку», был старым домом, вполне могли снести. Да, жалко будет, если так… Он закурил, чтобы унять волнение. И вдруг поймал себя на том, что ему совсем не жалко – это он лукавит перед собой. Ему ничуть не жалко, если дом снесли. И даже более того… «Его давно уж надо было разбомбить! – Промелькнуло в голове Егора. – Черте когда построили. При царе Косаре…»

Нет, не разбомбили старый дом. Зимогор издалека его увидел. И сердце ещё громче заколотилось. Отступать было некуда. И снова – как в первый раз – он пошёл глухими переулками, дворами. Спустился под землю, немного прошёл вперед и оказался перед каменной стеной. Тупик. Строители заложили проход. Егор назад вернулся и вдруг заметил чью-то фигуру. Она мелькнула на фоне света и пропала. Когда охотник вышел из тупика – никого рядом не было. Но тревога засела в сердце. А потом показалось…

Егор напрягся. Хотелось повернуться, посмотреть, но этого делать нельзя. Неторопливо, даже лениво, он поправил шапку, будто «глаза на затылке» открыл. И пошёл нарочито беспечною походкой. Купил мороженое. Посидел на лавочке, наблюдая возню голубей и вспоминая, как в прошлый раз какой-то белый «голубь мира» обгадил ему всю малину – в самый неподходящий момент капнул на оптический прицел. Охотник исподволь смотрел по сторонам. (Забытое мороженое подтаивало в руке.)

Детская площадка, где оказался охотник, больше похожа была на стоянку машин. Добротные «Мерседесы», «Аудио», «Вольво» и другие легковушки всех мастей – ничуть не стесняясь и даже наглея – расположились на детской площадке, где-то наступив резиновыми лапами на песочницы, а где-то почти совсем перегородив дорогу к русским сказкам – к «Заячьему домику», к «Трём богатырям».

Какой-то мальчуган играл неподалеку.

– Избушонок! – позвал Егор.

– Вы это мне? – удивился мальчик.

– Тебе, тебе. Мороженого хочешь?

Краснощёкий парнишка на всякий случай посмотрел на окна своей квартиры – не видят ли родители.

– Да не-е… я не хочу…

– Возьми, возьми, а то, брат, пропадёт!

Поколебавшись, мальчик смущённо взял мороженое.

– Спасибо, дяденька. А вы откуда знаете меня?

– А я не знаю.

– А почему же вы тогда меня назвали по фамилии?

– Я? Тебя? – Егор не сразу понял. – Погоди! Так это у тебя фамилия такая – Избушонок?

– Да. Такая…

– Серьёзно? – Зимогор неожиданно для себя засмеялся, хотя ему теперь совсем было не до смеха. – Вот ничего себе. А дедушка есть у тебя?

– Ну, конечно.

– А его… Кха-кха… Его не Духозимом Духозимычем зовут?

– Нет. – Мальчик улыбнулся. – Не так.

– А жалко.

Разговаривая с Избушонком, охотник не забывал посматривать по сторонам. Видимо, ошибся он. Никто за ним не следил.

Новой дорогой добравшись до старого дома, Зимогор закарабкался на чердак. Теперь тут было глухо и темно – не так, как раньше. Все слуховые окна были заколочены и от голубей остались только воспоминания – жухлые перья, окаменелый помёт. «У нас это просто го…но, а где-то оно – гуано, – поморщившись от птичьего помёта, подумал Зимогор. – На островах Карибского моря, к примеру, добывают вот такое гуано. Хорошее удобрение. Даже на экспорт идёт, между прочим! Вот так-то. Заграница даже своим дерьмом торгует, а мы – исключительно золотой, лесом и нефтью!»

Зимогор достал «игрушку» из тайника, проверил наличие разрывного патрона. Осторожно отодрав прибитую доску, он посмотрел на окно «конторы», куда он хотел стрелять в прошлый раз. Хорошее было окно. Просторное и чистое. Можно пулять – как в тире. Да только там теперь совсем другие люди. Они ему и даром не нужны. А те, которые нужны, вернее тот, один – к нему надо ехать. Это Егор уже знал и просто так отодрал прибитую доску – удостовериться хотел. На чердак он пришёл за «игрушкой» и только. А теперь надо по-тихому уйти отсюда. И надо сразу взять такси, чтоб не маячить с этим скрипичным футляром.

– Паганини, стрелять его ять! – усмехнулся охотник, спускаясь с чердака.

Спустившись, он заметил двух парней не славянской внешности. И теперь уже сомнений не было: пасут. Это сколько же они так терпеливо ждали Зимогора? Так ведь можно было и на пенсию уйти, не дождавшись. «Терпение – красиво! – вспомнил он. – Кажется, так в вашем Коране говорится? Ну что ж, красивые, аллах акбар! Давайте поиграем в прятки. Вы когда-нибудь слышали о том, что у охотника на затылке могут быть глаза? Нет? И хорошо, что не слышали!»

Выйдя из каменной, арочной подворотни, Зимогор шагнул в толпу, пробормотав:

– Надо смешаться с трудовыми массами столичных дармоедов!

Народу было много и он очень скоро пропал в разноцветном водовороте, потом нырнул куда-то в переулок – прошёл сквозным двором – и через несколько минут уже спокойно ехал в такси. Никакого «хвоста» за ним не было.

Москва, мелькавшая за окнами, показалась ему настолько незнакомой, словно бы он – как на волшебной ракете – вдруг перелетел куда-то в другой город мира. Тут была совершенно другая – не русская – архитектура. И не русским языком кричали кругом, зазывали вывески, плакаты и даже простые таблички на дверях. И люди были тут одеты – как в чужой стране.

И вдруг водитель резко дал по тормозам…

– Что такое? – Егор чуть не стукнулся о скрипичный футляр.

– Смотри! – Водитель пальцем показал вперёд и вверх. – Смотрите!

Они остановились около гостиницы «Байкал».

Окошко на девятом этаже было распахнуто. Короткая борьба промелькнула перед окном, а вслед за этим через подоконник перевалился какой-то чёрно-белый небольшой комок, издалека напоминающий голубя. Размахивая в воздухе руками и ногами, человек – в белой рубахе, в чёрных брюках – стал как-то очень медленно, как бы нехотя падать, точно в замедленной съёмке, сделанной при помощи рапида.

– Подождите минуточку… – Зимогор зачем-то вышел из такси. Что-то ему подсказало подойти к разбившемуся «голубю». На афганской войне он видел море крови и ничуть не удивился тому, что осталось от человека, распластавшегося на асфальте под окнами «Байкала». Он больше удивился тому, что чутье – в который раз уже! – не подвело. Из разговоров он узнал фамилию разбившегося человека.

– Денис Дегтяревский! – говорили кругом. – Его предупреждали! Ему грозили…

– Дегтяревский? – переспросил охотник, вспоминая одного из лидеров оппозиционного движения в заполярном городе. – Ну, и как это прикажите расценить? Борьба с профсоюзами? Или простая разборка с неугодными и непокорными, которые мешают бизнесу?

В глазах у него стало темнеть (или это в воздухе темнело). Машина с горящими шашечками наверху зарычала, трогаясь.

– Стой! – Поднимая руки, Зимогор выбежал на дорогу. – Ямщик, не гони лошадей! Ты куда?! У меня же там оружие осталось.

Фары вспыхнули в темноте, ослепляя Егора.

20

Ярко-жёлтая фара вспыхнула в потёмках за деревьями и пропала, чтобы через несколько мгновений снова вспыхнуть – уже гораздо ближе, на белоснежном пригорке. Свет плеснулся в окно зимовья – полоснул по закрытым глазам Зимогора.

Охотник испуганно подскочил на постели. Рука автоматически сорвала карабин с гвоздя. Он выбежал за двери и увидел рокочущий «Буран», сползающий с пригорка.

– Кто? – заорал, готовый стрельнуть.

Снегоход заглох.

– Свои. Здорово.

– А-а… – Зимогор зевнул, протягивая руку. – Это ты? Привет!

Сосед приехал, охотник, живущий на той стороне Дикого озера. С полмесяца назад Зимогор попросил у него патроны. И вот – привез.

– Выехал засветло, – рассказывал сосед, – да провалился в наледь, насилу выбрался!

– Ну, проходи, а то я в тапках на босу ногу.

– Спал?

– Нет, – серьёзно ответил Егор. – По Москве гулял…

Охотник усмехнулся, входя в избушку.

– Да? Ну и как там?

– Тревожно, – снова серьёзно ответил Егор. – Там людей из окошек выбрасывают. И далеко не последних людей. При мне сейчас один разбился. Скинули с девятого…

К подобным «закидонам» Зимогора знакомые промысловики уже привыкли, не обращали внимания. А этот, привёзший патроны, мало знал Зимогора.

– Я, пожалуй, поеду, – вдруг засобирался он. – Дела…

– Да ты что? – удивился Егор. – Чайку-то хоть попей. Замёрз, поди?

– Нет, спасибо. – Сосед закурил, потоптался возле порога. – Как у тебя? Идёт песец?

– Буром прёт! – соврал Егор, покрутивши рукой. – Прёт как бешеный!

– Чудеса! – Поцарапав затылок, сосед вздохнул. – А я, наверно, буду перебираться на другое место.

– А я остаюсь. До весны. Надо ковать железо, покуда горячо!

Зимогор уже мало кому доверял – говорил совсем не то, что думал. Откровенничать вредно – неизвестно, как потом аукнется; может, даже выстрелом в затылок…

* * *

Мороз на Диком озере припекал день за днем, и уже не только седые деревья и прибрежные скалы – сам воздух в тишине потрескивал хрустальной голубоватой глыбой. Воздух раскалывался на куски, рассыпался драгоценной пылью. И скоро дышать будет нечем. Стужа спалит кислород, возьмет за горло – не продохнуть.

Чёрным цветком над снегами зацветала полярная ночь. Жизнь кругом замирала. Песец на Диком озере почти не попадался – ушёл в более сытные края. И людям надо было уходить, пока ещё горит огарок бледно-воскового солнца – хоть малою свечкой, но всё же горит, золотится на небе, озаряет мёрзлые пути.

 

Сияние верхнего мира

1

Серебристо-крахмальная целина тихой тундры – на десятки стылых километров – никем не тронута, ничем не потревожена. Нет, конечно, если присмотреться – там и тут маленько наследили. Изредка на глаза попадался след росомахи – очень характерный, интересный след, внутри которого видна оригинальная «подкова». Серая мышь-полёвка прострочила как на швейной машинке – мелкая, длинная строчка из-под куста криво протянулась куда-то за ближайший пригорок. Да, следы встречались, как без них? Даже тот, кто летает по воздуху, время от времени оставлял на снегу свой крылатый автограф. Вот здесь, например, справлял свою трапезу сокол-сапсан – стылая кровушка разбрызгана бисером. А вот там – неподалёку от карликовой берёзы – побродили три-четыре белых куропатки…

Только всё это были следы совсем, совсем не те, которые охотник жадно высматривал.

И опять он в избушку вернулся пустой – только ноги убил.

– Всё! – Егор утомлённо вздохнул. – Ушёл песец!

– Интересно, куда он уходит? – спросил «турист».

– По бабам! – раздраженно сказал Зимогор. – Если бы я знал ответ, был бы профессором. Иногда он прётся аж до самой Ангары. Не за понюшку табаку большей частью погибает в глубоких снегах, но всё равно куда-то и зачем-то прётся. Мужики, помню, рассказывали: на Енисее иногда берега шевелятся, сплошь покрытые живой песцовой шкурой. Причем идут они, как полоумные, минуя те районы, где полно жратвы. Вот такие закидоны у песца. Миграция, научно говоря.

Тимоха улыбнулся.

– Может, и нам пора того – мигрировать?

Говорил он так спокойно потому, что не имел представления о переходе по зимней тундре.

– Не так-то просто… – Зимогор поскрёб в затылке. – Это не картиночку намалевать.

– Пробовал, что ли?

– Да, пробовал. Ходил по зимней тундре. Ногами рисовал.

Глядя на окошко, измазанное морозным суриком, художник усмехнулся.

– Боишься?

Это был запрещенный приём – заподозрить Зимогора в трусости. Он давно ничего не боялся (кроме чистого льда; ноги почему-то подламывались). Теперь, когда были патроны, Егор обрел уверенность и никуда бы не ушёл отсюда. Зачем ему бегать, всякие петли кидать, как тому затравленному зайцу? Он – дома; черта ли бояться? В тундре ему зимовать не впервой. Там рыбешку изловил, здесь куропатку подстрелил. Как выжить в тундре – не проблема для Егора. Но этот питерский турист – что с ним-то делать? Он беззаботно храпит по ночам, а Зимогор – как сиделка несчастная – сидит у окошка, табак смолит. Всё в округе вроде как спокойно, а сердце начинало поднывать. Тревога – почти не дающая знать о себе среди белого дня – ночами становилась назойливой, преувеличенной. Над заснеженными горами, окружающими озеро, северное сияние в морозном небе растрясало павлиньи перья, а Зимогору казалось: там кто-то шмалял из ракетницы – то зелёная вспыхивала, то красная, а то вперемежку; и сразу ему становилось не по себе от воспоминаний давнишнего афганистанского боя. Калёные крупные звёзды умиротворённо мерцали над избушкой, а Зимогор в этой картине видел россыпи калёной дроби. И совсем уж неуютно становилось, когда в тишине среди сонма созвездий иногда проплывали мерцающие огоньки пассажирского лайнера. Или когда вертолёт проходил над горами, – а, может быть, только казалось, что проходил, – едва-едва добрасывал до слуха шмелиный шум. Всем телом напрягаясь, Зимогор, предусмотрительно погасивши лампу, выходил за порог. Торчал, как на посту, широкою ладонью стискивая горло карабина. Набитые карманы хрустели, как орехами, запасными патронами.

Нервная пружина почти не расслабилась в нём с тех пор, как этот питерский турист приехал в гости. И голова Зимогора, испятнанная ранними сединами, скоро совсем побелеет с этим туристом, чтоб ему…

– Хорошо! На кордон, так на кордон! – охотник ребром ладони рубанул по воздуху. – Заметано! Только потом не ной. Договорились?

– Я не Ной. Ковчег не буду строить.

– Всё шутки шутишь? Ну, посмотрим, как ты дальше запоёшь.

– Да всё будет нормально! – Тиморей обрадовался. – Сколько можно тут киснуть?

Он как-то слишком упорно в последнее время наседал на охотника – предлагал авантюрный поход на кордон. К Новому году туда должен был прилететь вертолет. Но дело даже не в вертолете. Сердце подсказывало Тимохе: там, на кордоне – или где-то рядом – отец находился. Художник почему-то в этом был уверен.

2

Дорога предстояла многотрудная – опасная и затяжная – поэтому готовились очень основательно. Перво-наперво Зимогор взялся лечить железное сердце старенького «Бурана» – один цилиндр с перебоями стучал. А кроме этого Егору покоя не давала коробка реверса – проклятая цепь, с которой мудохался практически каждый владелец «Бурана»; обрыв этой цепи в коробке происходит всегда неожиданно и предугадать такой сюрприз невозможно. (Охотник поставил новую цепь).

В зимовье горели две керосиновых лампы. В воздухе витал характерный запах ремонтной мастерской. Егор, до локтей засучив рукава тёмной холщовой рубахи, ловко развинтил и разложил мотор на полу, где предварительно постелил обветшавшую тряпку с жухлыми цветочками: будто на поляне ремонтировался.

Ключи, болты, пружины, шестеренки, гайки, трубки, прокладка головки цилиндра – по всему зимовью разбежались эти железные жуки и мрачновато мерцающие каракатицы, то и дело хватающие за ногу своими проводами-щупальцами.

Работал охотник азартно и весело – до самозабвения. Лицо его, испачканное смазкой, напоминало боевую раскраску. (На правом локте у Егора виднелся кривой и глубокий, красновато-сиреневый шрам, оставшийся от последнего афганского боя). Капли горячего пота выступали на лбу – скапливались в дебрях густых бровей. Зимогор наклонялся – локтем шаркал по лбу. Давая себе краткий роздых, он минут через десять закуривал, задумчиво глядя на разобранный двигатель, посыпая пеплом бороду и железки. Что-то обдумывал. Мороковал. Поплевав на пальцы, шуршал потрёпанной брошюркой со схемами различных узлов и деталей. Крутил, подгонял и подтягивал, и время от времени решительно кидал в ведро что-то «ненужное».

– У хорошего мастера, – говорил, подмигивая, – после ремонта всегда остаётся полведерка запасных деталей.

– А почему так мало? – Дорогин улыбался. – Надо, чтобы полное ведро. Или – мешок.

Незримый Духозим, крутившийся рядом, и его ребята-избушата порой «помогали» в ремонте. Иногда в ведерко улетала очень даже нужная деталь. Спохватившись, Егор доставал железячку и спрашивал в недоумении:

– Тимоха! Ты, что ли, подбросил?

– Я вообще туда не подходил.

– Ну а кто? – Охотник смотрел по сторонам и, усмехаясь, качал головой. – Это, наверно, я сам. Без очков-то ни бельмеса не вижу.

Чертежи и схемы приходилось рассматривать в очках – рановато притупилось зрение. В тундре девять месяцев зима, снегобель такая, что слепит, особенно весною, когда солнце отраженно горит серебром на бескрайних просторах – наплачешься от радости и вдоволь нахватаешь «зайчиков», как во время электросварки. Егор специально каждый день «давился» печенью налима, рыбий жир не забывал и прочие премудрости, помогающие зоркость сохранять.

– Помогает, но не очень… – Он посмотрел поверх очков. – Собирай рюкзак, чего стоишь? Вот эту штуку спрячь подальше, понадежней.

Дорогин взял какой-то «пластилиновый» комок, понюхал и сморщился – пахло чем-то застарелым, противно-прогорклым.

– Это что?

– Мурцовка, – пояснил Егор.

– Да? А почему же говорят: «хлебать мурцовку»? Её надо жевать.

– Не дай бог, чтобы пришлось нам с этой мурцовкой связываться…

– Невкусная?

– Не в этом дело. Её хлебают в самом крайнем случае. Это медвежий внутренний жир, перемешанный с сухарями. Когда приспичит – немного отломишь, разведешь в кипятке и хлебай. Можно, конечно, жевать, но противно. Зато – калорийная. Я на этой мурцовке однажды продержался почти две недели. Ногу повредил, валялся в зимовье…

– Погоди! – перебил Тиморей. – А где она?

– Кто?

– Ну, мурцовка. Только что была вот здесь. Я отвернулся – и нету. Что за дела?

Егор, улыбаясь в бороду, сказал:

– Я не брал. Ищи.

– Странно! Помню, положил на край стола…

– А это что? – Егор показал на ведерко с запасными деталями. – Я тебе сказал в рюкзак, а ты куда мурцовку бросил?

Дорогин рассердился.

– Да не бросал я твою мурцовку!

– А кто же?

– Я откуда знаю?

Чайник на плите вскипал – как будто приглушенно похохатывал. И в глазах у Зимогора чертики играли. Тиморей присмотрелся, прислушался и что-то понял: «Да они меня дурачат! Избушата с Егором. Старик Духозим…»

3

Приближалась полярная ночь. Темнело всё раньше. Всё чаще налетали свирепые ветра и снежные, словно бы свинцовые заряды. Вялое солнце – только ближе к полудню – над горами показывалось желтоватой краюхой надрезанной дыни. Чахлая заря стылым соком стекала с гор – снега на вершинах становились бледно-розоватыми, с голубыми и чёрными прогалинами в ложбинах и ущельях.

Егор удивлялся: время летит – как пуля. Не успел разобраться, как следует, в хитросплетённой схеме очередного узла, три-четыре гайки прикрутил – и день прошел. Темнота опять хайло разинула – сожрала солнце, не подавилась. Опять сурьма покрасила морозную округу. В кустах замолкла пуночка – полярный воробей. Возле дымящейся полыньи затихли пёстрые краснолапые чистики. Угомонился люрик – малая гагарка. И под окном какая-то пичуга, печально пропищав «спокойной ночи», упорхнула в темень – крестики следов оставила на снегу, достающем до самой крестовины сосновой рамы. А вдали, над скалистою глыбой, по форме напоминающей мотор снегохода, первую звездочку – блестящую гайку – поднебесный мастер прикрутил к черно-мазутным небесам. Звездочка та заискрилась.

– И у меня отличная искра! – похвалился Егор, глазами показав на свечи. – Долго выставить не мог, а теперь порядок! Завтра поеду!

Тиморей не понял.

– А кого ты выставить не мог?

– Зажигание.

Ночь прошла спокойно.

С утра железное сердце «Бурана» было смазано, собрано и с большими предосторожностями посажено в «грудную клетку». Кроме новых свечей зажигания, Егор поставил новые ремни вариатора – экспериментальные, высокой прочности. Проверил топливный насос. Обследовал фильтр-отстойник – освободил от хлопьев, по цвету и виду смахивающих на рыжеватую сосновую шелуху. Все болты и гайки подтянуты были на семь рядов.

Черныш за дверью изнывал от нетерпения – вьюном закрутился под ногами хозяина.

– Ну! – Глаза охотника сияли. – Вперед и с песней!

Но снегоход не только что не «пел», он вообще свой голос не подал – не заводился.

Зимогор опять очки напялил. Свечи крутил, продувал, проверял проводки.

– Запасных частей в ведерке многовато, – не без ехидства напомнил художник.

Порывшись в мазутном ведре, Егор не обнаружил ничего особо важного, что могло бы повлиять на здоровье мотора. И вдруг ладонью шлёпнул себя по лбу. Глядя на Тимоху, злорадно ухмыльнулся. Вытянул руку вперед и согнул крючком указательный палец – привычка, привезенная из Афганистана; там этот жест означает обвинение во лжи.

– Врёшь! Все на месте! Просто бензину забыл налить. А ты уже и обрадовался? Турист несчастный!

Снегоход взревел возле порога, – с крыши зимовья посыпалась кухта. Сиреневый дымок, пластаясь, начал отравлять морозный, неподвижный воздух. Разогреваясь, «Буран» задрожал сильным телом, какая-то жестянка завибрировала на крыле, помятом и поцарапанном. Коробка передач заскрежетала, «закусив удила», и снегоход, как застоявшийся жеребец, взбрыкнул, кидая снег из-под себя. Всхрапнул и побежал, рубленой лапшой печатая следы по первопутку. Плавно перекатываясь через валежины, укрытые сувоями, снегоход крушил стеклянные обледенелые кусты полярной ивы и ольхи. Безжалостно крушил сухие и тонкие ветки, – верхушник, сбитый ветром.

Сделав «круг почёта», Зимогор остановился на поляне. Да не просто так остановился, а с выпендрёжем: сначала газанул на всю катушку, а потом отчаянно дал по тормозам и одновременно с этим резко вертанул рогатый руль – снегоход развернулся, как собака за своим хвостом. Довольный отменным здоровьем «Бурана», охотник улыбнулся, мимоходом замечая на снегу следы глухаря и тетёрки, тёмную взъерошенную шишку, обработанную дятлом.

– Готово! – Зимогор козырнул по привычке, подлетая к избушке. – По утрянке будем стартовать.

Погрузили на прицеп только самое необходимое. Палатку. Термос. Тёплое белье. Продукты. Котелок. Оружие. Бочку, помятую с боков. Канистру с горючкой для снегохода. Но и этого оказалось много. Прицеп на широких полозьях, больше похожий на сани-зволокушу, завалили доверху, накрыли брезентухой и туго-натуго «перекрестили» веревками, перетягивая с угла на угол.

4

Рано утром Егор Зимогор подвязал к потолку – на специальном крючке – серый, холщёвый мешок сухарей, чтобы мыши не поточили. Посидел в пустой избушке и мысленно, и вслух попрощался с Духом зимовья и ребятами-избушатами. Вздохнул, оглядывая печку, покатал желваки по широким щетинистым скулам. Сколько раз он был готов расцеловать эту печь, когда по морозу приползал чуть живой; самородок золота готов был поменять на золотой уголёк, ещё не оставший в золе.

Ну, всё! Егор поднялся. Губы собрал в щепоть. Пошел. И вдруг остановился, улыбнулся и похлопал на прощание, погладил телесного цвета косяк – будто бабью ляжку приласкал.

– Черныш! – грозно позвал за порогом.

Кобель залаял вдалеке и выкатился чёрным стремительным клубком. Белый бант испачкался на выпуклой груди – видать, носило чёрта по заломам, по пригоркам, с которых ветер содрал снега, разголил кусты, покрытые осенней мерзлой пылью и грязью.

Розовый влажный язык Черныша осиновым листом трепыхался в зубах. Разогнавшись, он резко осадил себя, на раскоряку выставляя передние лапы. Худосочным задом распахал сугроб. Мохнатая башка его по инерции подалась вперед. Мокрый язык посунулся наружу – едва не доставая до белого банта. С языка, сверкая, капнула горячая слюна, прожигая снег.

Виновато виляя хвостом, – извините, мол, братцы, что ждать заставил – Черныш нетерпеливо перетаптывался на крупных лапах. Подобострастно глядел на хозяина: снежинки прилипли на правой брови, нависли над глазом абрикосовой спелости.

– Садись! – приказал хозяин. – Шарахаешься где ни попадя…

Тряхнувши головой – понятно, дескать, – кобель запрыгнул, покрутился-покрутился на одном месте и угнездился в углу прицепа. Облизнулся, егозя от радости и поскуливая в предчувствии похода: до чертиков надоело уже по тундре круги нарезать, тыкаться мордой в холодый помёт куропаток, нюхать следы оленя, волка, горностая, белки, соболя и песца, которого почти не осталось. Сильное сердце Черныша давно стремилось в морозную загадочную дымку, серой волчьей шкурой застилающую горы на горизонте. Туда – в далёкую дымку – он летал когда-то на вертолёте, только разве это путешествие? Это издевательство. То ли дело самому прогуляться по тундре – где на своих косматых лапах, где верхом на «Буране».

Глядя, как уютно пристроился кобель на прицепе, Тиморей спросил:

– А мне где лучше сесть?

– Боливар двоих не увезет! – Зимогор, ладонью похлопав по кожаной седёлке, прямо и жестко посмотрел в глаза «туриста».

Вскидывая чёрные кисточки бровей, художник растерянно похлопал глазами.

– Не понял юмора. Как это – «не увезет»?

– «Буран» не выдержит двоих. Чего тут непонятного?

– И что ты предлагаешь? – Растерянно хмыкнув, Дорогин посмотрел на зимовье. – Оставаться? Куковать?

– Зачем? Пойдешь на привязи.

– Что значит, «на привязи»?

– На лыжах.

Тиморей прищурился.

– Как собачонка, что ли? – Дорогин всё ещё не верил – прицеливался к переполненному прицепу. – Может, вот здесь? На краешке?

– На привязи пойдешь, я говорю!

Глаза Егора сделались твердыми, отчужденными; с такими жутковатыми глазами он ходил в атаку в Афганистане, с такими глазами зверя валил на охоте.

– Хорошенькое начало! – Тиморей опешил.

– Держи! – Охотник дал ему маску, изготовленную из шкуры нерпы. – Удобная штука. От мороза хорошо защищает и сама не обмерзает на морозе.

– Обойдусь как-нибудь без намордника.

– Дело хозяйское. Ну, давай привяжу.

– Погоди. Схожу в избушку.

– Что-то забыл?

– Да. Забыл кое с кем попрощаться. – Тиморей посмотрел на охотника. – Или ты думаешь, я слепой?

– Ничего я не думаю…

– А почему же ты молчишь про Духозима, про избушат?

Егор закурил. Подмигнул своим «подневольным» подмигиванием.

– Я одному туристу как-то заикнулся, так он меня в придурки записал. С тех пор молчу. – Охотник усмехнулся. – Да и ты не шибко разговорчивый… Зажилил Цветок Светлотая?

Молча посмотрели друг на друга. Прочной веревкой – красновато-оранжевой парашютной стропой – Зимогор привязал художника к прицепу. В седло запрыгнул и оглянулся, улыбаясь своей оригинальной «подрезанной» улыбкой.

– Держись! – зарычал сквозь зубы. – Замшелый фраер!

Тонкая стропа, натягиваясь, задрожала струною, и только что не зазвенела. Удавка, обхвативши поясницу, потянула вперед с такой неожиданной силой, – Тиморей в сугроб едва не сковырнулся. Камусные лыжи, как намыленные, со свистом соскользнули с пригорка, белой пеной расплескали сумёт. И он поехал… он помчался так быстро – деревья перед глазами замелькали как высокий частокол…

– Полегче! – сердито заорал, но следующий рывок заставил сдавленно крякнуть и сосредоточиться. Пружинисто сгибая ноги в коленках и расставляя руки для равновесия – точно взлетать собирался на парашютной стропе – Дорогин зубы стиснул, чуть наклонился назад, сопротивляясь силе натяжения. Ветерок зазвенел под ухом. А скоро – душа зазвенела, запела. И он перестал губы дуть и обиженно думать, что бежит, как собачонка, за хозяйскими санями.

Солнце еле-еле процарапалось над краем тундры. Брезгом посыпало вершины деревьев. Тени побледнели и размылись. Снег на дальних склонах порозовел петушиными гребнями. Рёбра синеватых длиннохвостых заструг, с севера на юг перепоясавших Дикое озеро, заиграли стальными искрами.

Взбираясь в горку, «Буран» чадил, ревел, наращивая обороты. С ходу колотился мордой в сугроб – сухою берестой по сторонам разлетались комья снега. Проворно влезая на твердую хребтину очередной громадной заструги, «Буран», словно конь на скачках, норовисто похрапывая, брал высокий барьер, оставляя за спиной седока белесоватое клубящееся облако. Сзади, грузным утюгом слетая с горки, громыхал прицеп, ломая мраморную застругу. Болтавшийся прицеп, не попадая в такт бегущего «Бурана», тяжело толкал своею тушею – будто нарочно хотел с курса сбить снегоход. Черныш, едва не вываливаясь от бешеной скачки, жалобно поскуливал, стонал под сурдинку и упирался в борта когтями, похожими на иглы боярышника. Длинные когти соскальзывали, оставляя на грязном брезенте светлые росчерки.

От избушки Зимогор помчался напропалую – по озерной целине, какая лишь с виду казалась гладкой. Напрямки через озеро, уверял он, будет намного короче. Теоретически верно, а вот практически…

Дикое озеро на середине было взъерошено полутораметровыми торосами. Во время ледостава тут произошло грандиозное «ледовое побоище» – громадные поля из хрусталя в атаку пошли друг на друга, и там, где они встретились – в результате могучего сжатия – образовалось нагромождение хрустальных обломков. Толстые и тонкие льдины, самой причудливой формы, застывшие торчком – они со стороны казались шерстью, от страха и ужаса вздыбившейся на загривке дикого зверя. Если нарваться на эту щетину, да ещё на скорости, – насмерть запорет. Вот и приходилось Егору Зимогору отчаянно лавировать между торосами. Тяжёлый прицеп – неуклюжий, неловкий – не вписываясь в повороты, угловатыми краями бил по льдинам. Осколки стеклянно звенели, больно секли по лицу Тиморея.

«Интересно… – думал он, отплевываясь от ледяного сора, – долго ли я так продержусь?»

Он вихлялся, то и дело зарывался лыжами в сугроб и едва успевал удерживать равновесие, чтобы не рухнуть головою на торос, сверкающий как бритва возле самого горла или виска. Двумя руками уцепившись за стропу, он приседал, точно хотел пуститься в пляску – гопака оторвать. Потом взлетал на мраморный загривок, наметенный вьюгой, – отсюда было видно широко и далеко, аж дух захватывало. Но в следующий миг он снова катился вниз куда-то, в тартарары.

На мгновенье зазевавшись, Тимоха будто ноги перепутал – одна за одну захлестнула. Сильным ударом лыжи «отстрелило» – раскатились в разные стороны – и он упал, продолжая катиться на привязи. Пытаясь остановиться, он руки выставил вперед и получилось что-то вроде плуга – вспаханный снег развалился на две широких чернозёмных борозды; перед глазами вдруг потемнело.

Беспомощно барахтаясь на привязи, Дорогин закричал и тут же закашлялся – снегу полный рот натромбовало. Скользя на брюхе, он перевернулся, влекомый страшной силой – поехал на левом, на правом на боку, потом на спине. Ехал, чувствуя себя большою рыбиной, которую ловко подсекли на глубине и потащили по камням переката.

Черныш залаял, подбегая к самому краю трясущегося прицепа, где была привязана стропа. Завилял хвостом и зарычал, не зная, как помочь Тиморею. И тогда только охотник оглянулся и нехотя затормозил, не отказав себе в удовольствии ещё несколько метров протащить «туриста» по колдобинам. «Буран» сердито фыркнул и заглох.

– Мотька! – с нарочитым недоумением заговорил охотник. – Неужели ты горными лыжами не занимался?

Дорогин, лежа на спине, отдыхал, бесстрастно глядя в небо.

– Приеду в Питер, обязательно займусь! – Он выплюнул остатки снега, напоминавшего пресное тесто.

– Вставай! – поторопил охотник. – Развалился, как на пляже.

Перевернувшись на живот, Дорогин рассматривал хвоинку, ветром занесенную сюда: изморозь белым гарусом опутала рыжую иголку.

– А может, перекурим? – предложил.

– Озеро надо побыстрее проскочить!

– А зачем? Растает?

– Лыжи подбирай скорее. Обувайся.

Мотор опять взревел, кольцами выбрасывая противный выхлоп. Стропа натянулась, мелко дрожа и вытряхивая снежные пушинки из себя, поволокла по сувоям – с горки серебра на горку олова, из одного провала в другой провал. Тусклое солнце медным пятаком катилось то с левой стороны, то с правой. То за спину бросали «пятак», то прямо в лоб хотели засветить…

Промелькнул кусок земли с мелкими озерными каменьями. Снегоход по берегу помчался – по островку. Замельтешили гнутые полярные березки, лиственницы, чёрные литые валуны, сверху прикрытые, как заячьей мерлушкой, пухлым снегом.

Оглядываясь, охотник озарял лицо «подрезанной» улыбкой. Он, кажется, нарочно гнал «Буран» сильней, чем надо. И специально, кажется, он петлю заворачивал в том месте, где можно было напрямки проехать. Зимогор забавлялся, играл. И – доигрался.

С ходу заскочив на стрелку острова, с которой ветер слизнул снега, «Буран» затарахтел по мерзлой почве. Прицеп противно заскрежетал полозьями, вырывая искры из камней, шрапнелью рассыпающихся по кустам. Скатившись на береговой припай, со стеклянным перезвоном поломав его, «Буран» по инерции рванулся дальше, но оказался между зажорами – подснежной водою, скопившейся в ямах. «Буран» покачнулся, потеряв равновесие, заелозил боком-боком да и провалился в наледь, обдавая седока холодною кашей мокрого снега. Мотор бессильно хрюкнул и заглох – дымок из выхлопной трубы помахал чёрно-синим хвостиком.

«Приехали!» Тимоха готов был перекреститься, перестав ощущать натяжение парашютной стропы, безжалостно тянувшей жилы из него. Широко раскрытым распаренным ртом хватая воздух, Дорогин освободился от лыж. Опустился на колени, словно собираясь помолиться. Глубоко вдохнул и завалился на спину, блаженно раскинув руки. Полежал, любуясь облаками в маковых лепестках зари, в зеленоватых листочках, трепетавших по бокам белоснежных бутонов. Голова – влажная от пота, со спутанным волосом – кружилась, как во хмелю. Дорогин расхохотался, услышав угрюмое:

– Стрелять его ять! Вот так врюхался!

Осматривая «Буран», Егор то приседал на корточки, то на коленях ползал, то на брюхо ложился. Сломанной веткой замерил глубину провала. Послушал недовольное шипение снега под раскаленным мотором, зарывшимся в промоину, откуда пахло погребом и чем-то похожим на свежие огурцы. Под ледяною крышкой «погреба» пузырилась вода, переливалась мелодичной свирелью: снегоход провалился в районе ручья, по узкому ущелью змеящегося к озеру. От холодной воды и снега руки Егора вскоре сделались похожими на вареных раков. Красными грязными клешнями «рак» вцепился в затянувшийся узел стропы, кое-как развязал.

– Чего ты ржешь? Вытаскивать придется!

– Вытаскивай. Меньше будешь выпендриваться.

– Тихо! – Егор настороженно глядел в сторону берега.

Недалеко от ручья, впадающего в озеро, на берегу взгромоздился рыжеватый утес, изувеченный временем, под бурями и ливнями потерявший каменную голову – виднелись только плечи богатыря, прикрытые лохмотьями снеговея. Там, на покатом гранитном плече, мерещилась фигура человека. А тут ещё вдобавок какая-то пичуга забухвостила – мелкие и частые звонки посыпались будто патроны. И «фигура» явно шевельнулась…

Зимогор взял карабин и молча, коротко махнул рукою – приказал уйти в укрытие. Но Тиморей нахально стоял и похохатывал: у художника зрение было хорошее, отточил на пленерах; никакой опасности он впереди не видел – на скале темнело одинокое хилое дерево, закрученное северными вьюгами и напоминающее фигуру человека, стоящего с оружием наизготовку.

5

В середине ноября – в преддверии полярной ночи – солнце в небо выползало ненадолго. На востоке лениво растекался бледный ручеек зари. По распадкам, по камням в наплывах наледи туманы шевелились багровым пухом, скатывались в морозные перины, если ветра не было. Заснеженное дерево кроваво подкрашивалось – издалека смотрелось, как подбитый горностай. Серая птица, сидящая на голой полярной березе, тонким голосом, точно иглой, протыкала мёрзлый покой, вышивала безыскусной песенкой. Тундряная куропатка – от уголочка рта до глаза «подкрасившая» на зиму чёрную полоску – покидала укрытие, вылетала потеребить сережки и почки ольхи. Росомаха, мелькая за стволами, спешила, пока светло, урвать что-нибудь на голодный зубок.

На рассвете всё в округе будто говорило о рождении нового дня, только солнце припаздывало, с натугою вспухало медным боком над перевалом. Негреющим помятым слитком вкатывалось на гору, сыпало окалину по снегам, по облакам, пыжилось выйти в небо, но молодецкой силы и золотого прежнего задора не было. И часа через два, через три сонное светило, смежая розоватые лучи-ресницы, обморочно опадало в тундру, за которой мерещилась бездонная пропасть. По-над землею рассыпались калёные картечины созвездий – морозно мерцали в чистом воздухе. Глухая ночь округу обнимала – косточки трещали.

Морозы уже и днем не уходили, осознавая себя полноправными хозяевами. Песец белым ядром закатывался в жерло снеговой норы; под кустом хоронился или за крепкими надувами снеговья. Песцам тепло – бродяги нагуляли подкожный жир до пальца толщиной, теперь оставалось пушистым хвостом нос прикрыть и спи себе, время от времени вскидывая белую мордаху с тёмно-коричневыми живыми ягодками, проверяя, всё ли в порядке.

Дикий северный олень, покидая тундровое пространство, прошитое ветром, стадами рассыпался по берегам. Опасаясь волка и поминутно замирая, поводя чуткими ноздрями, олени в распадках разбивали копытами цинковую корку снега, добывали пропитание – подснежную стылую зелень с бледноватыми стебельками и червонной подпалиной. Лишайники открывались под снегом, жесткая ветошь. Непривередливый олень, обдувая лунку горячими ноздрями, поднимал добычу и перетирал, скрипя зубами: зимою не до жиру, быть бы живу, все сгодится для прокорма.

Зимогор наблюдал в бинокль за высоким быком, передними костяными «копьями» выбивающим лунку в снегу, – копаницу. Рисовым зернышком на ресницах оленя задрожала крошка снега, выскочившая из-под копыта. Поворачивая рогатую увесистую башку, бык посмотрел – прямо в бинокль, сморгнул снежинку и опять уткнулся в лунку; оттуда повалил дымок горячего дыхания.

– А хорошо бы олешку сейчас завалить.

– Это точно. Рыба скоро в горло не полезет.

– Может, сгоняем? Пальнем? – Охотник подбородком показал на дальний берег.

– Уйдут, пока мы доберемся…

– Смотря как добираться. У оленя плохое зрение, он больше доверяет обонянию. Если подойти к нему с подветренной стороны…

– Лучше не надо! – перебил Дорогин. – Будем отвлекаться – не успеем до Нового года…

– Ладно, стрелять его ять! Но ловушку-то надо проверить? Мы ведь ещё не выехали из моих владений.

– Ну, давай. Только это – последняя. А то провозимся…

– О чём разговор? Конечно, последняя.

Официально охота на песцов открылась только в середине ноября, и Зимогор будто сдурел; пока находился на территории своего участка, не в силах был соблазн перебороть. Вспоминая о капканах, ловушках, находящихся неподалеку, он предлагал проверить – жалко, если пропадёт добыча. Тимоха поначалу был недоволен отклонением от маршрута, но скоро сам вошел в азарт. Снегоход то и дело разворачивался и убегал «недалеко» – за мысок или в распадок – километров за десять, пятнадцать. Поездки эти зачастую заканчивались провалами – на пути подстерегали зажоры, наледи. Приходилось пыхтеть и потеть, таская на руках трёхсоткилограммовый снегоход.

Дорогин стал возмущаться:

– Хватит скакать по сторонам! Мы так опоздаем к вертолету! Северьяныч не будет ждать!

– Северьяныч? – Охотник нервно подмигнул. – Откуда ты знаешь, что он на кордоне?

– Телеграмму прислал. – Тиморей руку к сердцу прижал. – Я чую, что он там…

– Чуйствительный ты наш! – усмехнулся Егор. – Хорошо, давай ещё один капкан проверим и не будем больше отвлекаться.

Капкан находился – «почти под носом», как сказал Егор. Прямо по курсу, около избы, в которой собирались переночевать. Ну, может быть, маленько надо будет вправо завернуть. Завернули вправо. Прострочили километра два по целине. Свернули влево, а потом ещё раз влево. Помчались по притоку – выстывшие ветки хлестали по плечам, по щекам. Газуя, охотник опять увлекся, не успел заметить опасный поворот, и в результате сами они оказались в «капкане».

Снегоход на этот раз провалился капитально – глубоко, основательно. Бесполезно было даже рыпаться, – не выдернешь.

– Давай попытаемся! – виновато предложил охотник.

Дорогин ноги промочил. Разозлился:

– Ехать, так ехать! А работать, так работать! Сколько можно ползать по этим наледям?!

Егор с тревогой посмотрел на потемневшую от влаги дымящуюся обувь Тимохи. «Дело дрянь!» – подумал. Но виду не подал.

– Будем слеги рубить! Не бросать же «Буран»…

– Хорошо тебе. А мне теперь – хоть репку пой!

Дорогин завистливо покосился на чёрно-зелёные бахилы Егора. Отличные бахилы – от костюма химзащиты. Охотники и рыбаки, грибники и прочие тундровые и таёжные бродяги давно уже присмотрели себе эту обувь из комплекта ОЗК – общевойсковой защитный комплект. В таких бахилах, надетых поверх любой обуви – да в меховых носках – ноги всегда сухие. Зимогор вообще основательно был утеплен: к толстым, плохо гнущимся брюкам пришит меховой широкий пояс, защищающий поясницу от переохлаждения во время постоянного «битья поклонов». На тесёмочках болтались меховые рукавицы с указательным пальцем для удобства стрельбы. Тесёмочки эти попервоначалу вызвали кривую ухмылку худохника: «Детский сад!» Но вскоре, однако, он оценил страховочный шнурок, пропущенный под воротником одежды: одну свою перчатку Тимоха посеял, когда разинул рот на зайца, пробегающего по берегу; пришлось возвращаться – километра два пилить по наледям – искать пропажу.

А в распадках тем временем уже потемнело, только вершины далёких гор слабо ещё серебрились во мгле, отражая призрачный свет, скатившийся за край земли. Голубоватые куски небосвода зияли среди грузных облаков, тащивших «небесную манну», готовую просыпаться очередной пургой.

Рядом со снегоходом торчала впаянная в берег ледяная булава. В сердцевине темнел замурованный камешек, обсыпанный бисером воздушных пузырьков. Странным образом улавливая умирающий свет в небесах, ледяная булава на несколько мгновений вспыхнула бриллиантовой гранью и обыкновенный камушек внутри показался драгоценным, гранёным.

Запрокинув голову, Дорогин посмотрел на небеса, пытаясь понять, откуда свет на льдину падает. А когда он опустил глаза – сверкающая «булава» померкла, перегорела изнутри, покрываясь пепельным налетом, только россыпь мелких воздушных пузырьков всё ещё искрила бисеринками.

Егор достал топор.

– Что варежку разинул? – Он усмехнулся. – Смотри, опять её не потеряй.

– Кого?

– Варежку свою. Перчатку ли…

Они пошли по светло-серой «ветровой доске» – как рубанком выстрогала вьюга, оставляя сверху твёрдые кругляшки, похожие на сучья. Крепкий наст – как будто действительно доска – хорошо держал, лишь кое-где проваливался. Под снегом трещали кусты, изломанные ветки впивались в подошвы. Когда проваливались очень глубоко, приходилось опускаться на четвереньки и по-пластунски выползать на твёрдый настил.

Сдвигая шапку на затылок, Зимогор постоял возле высокой лиственницы, поглядел на вершину. Первая звёздочка входила в накал – паутиной растягивала тонкие лучи между ветвями. Охотник голой горячей рукой погладил костлявое тело листвяка. Жалко было дерево губить – словно живую душу. Столько лет оно росло, с ветрами, с дождями браталось, отчаянно боролось с бурями; корни год за годом завинчивало в тугие расщелины, цеплялось за скудную почву. Терпеливо, впроголодь дерево горькие соки сосало из груди у мамки – вечной мерзлоты и, вырастая, дерево само словно бы сделалось вечным, – лиственница в среднем живёт 500 лет. И вот пришёл какой-то окаянный дядька, бородатый лешак с топором…

– Жалко, а что делать? Извини!

Егор перекрестился. Размахнулся. И – едва не заработал обухом по лбу. Топор отлетел от ствола, не оставив следа. Будто железо по железу стукнуло. Чёрные хвоинки сверху сажей посыпались. Шишка подбитой пичугой слетела с ветки. Зимогор, слегка изумлённый, ещё раз бухнул сверкнувшим лезвием. Отскакивая, топор зазвенел возле уха.

– Ну ладно, живи! Я таких крепких люблю! – Егор погладил дерево и отступился: лезвие можно сломать.

Переходя к другому листвяку, он вздрогнул. Из-под ноги рванулся рябчик, на ночь закопавшийся в снег. Крыльями ударил – холодною мукой засеял очи. А следом за рябчиком переполошились две тетери – взорвались наподобие гранат. Свинцовый бус фонтанами вздымился и полетело снеговое крошево.

Зимогор машинально пригнулся.

– Тьфу, черти! – прошептал, выпрямляясь. – Напугали!

Серая пушинка плавно закружилась и поплыла по тёплому воздуху, – да, именно по тёплому. Егор только теперь заметил: он без рукавиц, но руки не замёрзли. Северный ветер несколько минут назад незаметно поутих, куда-то спрятался, и потянуло прелым южаком – точно большая добродушная корова лизала щёки влажным шершавым языком.

– Это, конечно, неплохо, – мимоходом отметил Егор. – Гольфстрим привет передаёт. Только вслед за этим потеплением как бы морозяка не шарахнул! Как думаешь, турист?

– Давай топор! Чего тут рассусоливать? – Он срубил два дерева и наспех отшлифовал – убрал сучки и ветки.

– Отличные слеги у нас получились! – Охотник обрадовался. – Надежные, ровные.

Тиморей не ответил. Он был угрюм, подавлен; мрачно глядя на свои обутки, шевелил мокрыми пальцами на ногах. Тоска в него вселялась. Глаза померкли. Двигался Тимоха уже едва-едва – шагал на полусогнутых. Одежда – почти до пояса – промокла на нём, задубела. Штаны хрустели, как жестяные. Очугунелые унты гремели и казались неуклюжими неподъёмными гирями.

Пока «Буран» поставили на слеги, провозились больше двух часов.

Зимогор, наконец-то, вздохнул с облегчением, высморкался.

– Пройди вперед, лыжню для снегохода протори, чтобы скорее на берег вырваться.

Сделав несколько шагов, Дорогин снова провалился в наледь. Да ладно, если б только провалился – широкие лыжи под ним сухо крякнули, сломавшись, и он упал. Коварная река была под ним. Протекая там и тут среди камней, река после морозов безобразно выбухла – ледяными горбами. Эти горбы снегопадом укрыло – не видно провалов. Вот он и попал…

– Попал, как курва в щи! – горько скаламбурил Тиморей.

– Да-a, это уже серьезно! – Охотник посмотрел на обломки лыж в его руках. – Брось пока на прицеп. Я потом покумекаю…

– А что ты с ними сделаешь теперь? Только печку топить.

Приподнимая шапку, Зимогор почесал потный затылок.

– Ничего, теперь уж близко. Минут через сорок будем на месте. Три-четыре километра остается.

Эти три километра «леший растянул» – на все тридцать три. На пути оказался огромный «слоёный пирог»: наледь, а под ней – вода, снова наледь – и снова вода. И всю эту стряпню присыпало ершистым, пушистым снеговьём, при свете звёзд мерцающим зернистой солью. Тимоха был выносливый, но он уже упарился на этих распроклятых наледях. А долгожданной избы – сколько не присматривайся – нигде не видно. И ему всё трудней становилось – бежать на привязи.

– Притомился? – В голосе Егора просквозило сочувствие.

– Нормально.

– Иди, садись. Проедешь хоть немного.

– Спасибо, мы уж как-нибудь… Собачка пускай покатается.

Когда они остановились перекурить, Зимогор сказал тихо, но жестко:

– Ты на собаку бочку не кати. Если выбирать между собакой и человеком, я всегда собаку выберу. Не предаст и подлянку не сделает.

– Я что – подлянку тебе делал?

– Речь не о тебе. Садись. Поехали.

Прицеп оказался холодный – как будто льдом гружёный. Опрокинувшись навзничь, Тимоха с минуту блаженствовал, а потом ощутил спиною ледяную стылость серого брезента, похожего на плохо гнущуюся жесть. Какая-то поклажа «кулаками» била, толкала под ребра то слева, то справа. Но всё равно хорошо – это не пешком, и не бегом на привязи. Отрешенно улыбаясь, он пялился на небо, прикрытое овчинами рваных облаков, среди которых мигали звёзды. Сбоку мелькали вершины деревьев, то пропадая из поля зрения, то выныривая. Высокая заснеженная лиственница, стоящая на пригорке, метлой махала по небесам – качалась в такт прицепу – точно подметала звездную пыль…

Черныш обрадовался появлению человека; одному в темноте на зыбучем прицепе Черышу было грустно, тревожно. Виляя хвостом, он в раскорячку подполз к Тиморею, горячим «наждаком» лизнул щеку и шаркнул по губам.

– Ну, ты что? Голубой? – Дорогин отплюнулся, приподнимаясь и отталкивая Черныша.

Кобель разинул пасть – наверно, изумился: почему Тимоха осерчал на ласку. Прицеп тряхнуло и подкинуло. И зубы Черныша так сильно клацнули – чуть осколки на брезент не посыпались. Поворачиваясь к хозяину, кобель сердито гавкнул: не дрова везешь, мол, паразит, поосторожней на поворотах.

Обернувшись, Зимогор прокричал:

– Что там у вас?

Черныш притих, широко расставив лапы, чтобы не свалиться, и только порою поскуливал, когда прицеп кидало на ледяном ухабе или на снежной колдобине.

Впереди замаячила горка. Теряя хорошую скорость, «Буран» пополз, надсадно рокоча и пробуксовывая – спресованный снег лаптями полетел из-под ремней вариатора.

Дорогин соскочил с прицепа и не без удовольствия пошёл – сырые ноги подмерзали в унтах. Поднявшись на пригорок, они остановились. Порыскав глазами по сторонам, Тиморей уныло вопросил:

– Ну и где она, твоя изба?

– Теперь уж рядом! – не моргнувши глазом, соврал Егор. – Ну, как ты?

– Бывало и получше.

– Скоро приедем, турист!

Дорогин поморщился, ощущая сладковато зудящую боль в ногах.

– Такое ощущение, что кончики пальцев начинают превращаться в сосульки.

– Терпи, уже немного остается.

Перед началом этого похода Зимогор дал ему тёплое водолазное белье из верблюжьей шерсти. И вот сейчас Дорогин почувствовал себя водолазом, бредущим по дну: заледенелые унты с каждым шагом тяжелели, свинцом наливались. И так же, как водолаз, он испытывал давление окружающей среды: от нехватки кислорода по вискам постукивали молоточки, в ушах позванивало, огненные круги перед глазами проплывали косяками красноперой какой-то рыбешки.

– Стой! – неожиданно закричал он, упав на снег.

Егор подошел. Постоял над ним.

– Ну, начинается! – пробормотал, нервно подмигивая. – Ты что? Совсем расклеился?

– Бери топор! – Дорогин хохотнул. – Руби!

– Чего? Кого?

– Голову! Кого же ещё?

Зимогор посмотрел на унты. Догадался.

– А я уж думал, ты совсем уже…

– Ага! Не дождешься.

Зимогор, нарочито поплевавши на ладошки, взял топор. Если бы в эту минуту кто-то посмотрел на них со стороны, действительно мог бы подумать: злодей-охотник надумал зарубить «несчастного туриста», хуже горькой редьки надоевшего ему.

– Не дрыгайся, – предупредил Егор. – А то промахнусь…

– А я боюсь щекотки! Как не дрыгаться?

Осторожно вскидывая и опуская топор, в звёздном свете хищновато мерцающий лезвием, охотник обрубил ледяные наросты на унтах Дорогина. Лежать на спине с задранными ногами, да ещё когда сверху маячит топор, из-под которого сыплются ледяные острые щепки – мало приятного.

– Ты гляди, и правда не промахнись, – зубоскалил художник, – а то попадешь между ног! А у меня девчонка в Питере…

– Вот и сидел бы в Питере своем.

– Что, одному тебе сейчас было бы лучше?

– Ты даже не можешь представить себе – насколько лучше.

– Ну, и нахал же ты, парень.

– От нахала слышу.

– Долго ехать-то ещё?

– Да вон изба, уже маячит… Ну, поднимайся.

Воздух ещё заметней потеплел, понежнел. Снег – недавно жесткий – серым пластилином мялся под рукой. Вставая, машинально слепив снежок, Тимоха запустил его в потёмки. Снежок попал на тонкую ледышку – коротко и звонко лопнула где-то в кустах.

Егор так быстро карабин схватил – художник даже глазом не успел моргнуть.

– Ложись! – негромко приказал охотник, пригибаясь и заходя за прицеп.

Дорогин засмеялся.

– Ты как пуганая ворона. Это я снежок зафинтилил…

Сердито сплюнув, Зимогор заметил:

– Тебе не в тундру надо было ехать. В детский сад.

Тиморей – после того как лёд обрубили – повеселел от непривычной легкости в ногах.

Шагая, он приподнимал унты чуть выше обычного и даже каблуком пристукивал – как будто выкаблучивался во время строевой подготовки на солдатском плацу. Но этой бравады и лёгкости хватило ненадолго. Унты опять ужасно потяжелели. Как ни старался он обходить тёмные промоины, разжульканные, раздавленные «Бураном» и прицепом, всё равно в сырую кашу попадал. Ноги скользили. Лохматые унты, похожие на диких кабанов, хрюкали и чавкали в мокром корыте очередной колдобины. Дорогин торопливо выгребался на сухое, но поздно – с каждый шагом на подметках нарастало. Слой за слоем – как сало, мохнатое щетиной лиственничных иголок.

И опять он падал на снеговьё. Тяжело дыша, покорно ждал «палача с топором». Зимогор, которому это занятие стало надоедать, ворчал, угрюмился и вполне серьёзно уже смахивал на мастера заплечных дел, особенно когда на голову натягивал башлык – по привычке укрывался от ветра. Башлык, красноватый в свете фары снегохода, казался колпаком палача.

Егору, привыкшему рубить деревья и колоть дрова, трудно было рассчитать силу удара. Подошвы на унтах потрескивали, изрубленные вдоль и поперек.

Дорогин отшучивался:

– Заодно и ногти подстриги, а то всё некогда… – Он встал. Огляделся. – А какого черта я иду?

– А я тебе сразу сказал, это не просто.

– Я о другом… – Тимоха показал рукою на промоины, где колыхалась тёмная вода с поплавками дрожащих звёзд. – Может, лучше плыть? Где брассом, где кролем…Что за погодка? Крайний Север называется! В Питере, наверно, и то холодней.

– Сам удивляюсь. Никогда такого не было.

– Старожилы не помнят? – усмехнулся художник.

Охотник шмыгнул носом.

– Южный ветер балует. Боюсь, что не к добру…

– Ты же говорил, что боишься только прозрачного льда?

– Турист! Ну, и язва же ты!

– Лучше язва, чем геморрой.

Так – с прибаутками и зубоскальством – легче было двигаться.

Где-то за горизонтом луна уже стала угадываться. Сумеречный воздух посветлел. Засеребрилась дальняя гора – косую тень отбросила в долину. Посветлели, словно загораясь, заснеженные лиственницы, полярные берёзы, камни, кусты ольхи. Уродливая тень от «Бурана» мастодонтом поползла – неподалеку от снегохода. Тень, изгибаясь, плавно извиваясь, карабкалась в гору, срывалась в речную долину. А порою эта тень подпрыгивала и заслоняла собою – почти полмира.

В бескрайнем тихом просторе, в потеплевшем, подобревшем воздухе, ласкающем небо и землю, притаилось что-то первобытное – прекрасное и вместе с тем пугающее. Что-то грандиозное, что человек пытается веками осознать, только не может, не под силу. Этот бескрайний северный простор – величавый, царственный – хоть кого способен до косточек пробрать, разволновать, особенно художника – в широком понимании. И он, художник, в меру своего таланта будет пыхтеть, пытаться изобразить «свой» Север; песню сочинит, слащавый стих, картинку. А здешний зверь – холодный и голодный, одинокий – переплавляет свой дикий восторг в изумительно дикую оду, которая способна душу вынуть из любого слушателя, врасплох застигнутого под звёздным гулким куполом Вселенной.

Остановились. Тимоха передернул плечами.

– Кто там? Волк?

– Волчара… – с какой-то странной нежностью проговорил Зимогор. И глаза его засветились.

Одинокому волку впотьмах отозвался другой одинокий собрат. И скоро под небесами закружился целый хор тоскливых заунывных голосов. У Тиморея потный волос под шапкой смерзался от тихого ужаса.

– А где моё ружье?

– А что ты – как ворона пуганая? – спросил Егор, изображая недоумение.

Луна, вылезая из тонкого облака, будто из лёгкой ночной сорочки, на несколько мгновений показалась – с той стороны далёкой горной гряды. Обнаженное тело её блеснуло между скалами и пропало. Луна искала – не могла найти – лазейку в горах, чтобы выйти, вволю погулять по небосводу. Приподнимаясь на цыпочки, луна широко улыбнулась над высокой зубчатой стеной. Слюдянисто засверкали береговые кручи на противоположном берегу. Обозначилась полоска курящейся полыньи – кривая, похожая на сабельный удар. На моховом болоте – сбоку за пригорком, – словно зацвела пушица; снежинки заискрились на вершинах выстывших стеблей. Чёрная шуба Черныша, как ветром взъерошенная волчьим воем, странно осветлилась под луной – точно белый медвежонок на прицепе трясся.

С каждой минутой подрастая над горизонтом, луна в чистом воздухе казалась непривычно огромной, невероятно близкой. Вытяни руку, – дотронешься. Луна, наливаясь молочной спелостью, прожгла туманец и на просторах великой тундры сделалось светло. Пожалуй, даже светлей, чем днем. Справа и слева на белоснежных листах читались крупные двоеточия соболя. Двоеточия поменьше – горностай побежал. Там – куропатка наследила. Здесь, как на швейной машинке, прострочила проворная мышь – узорной серебристой канителью протянула следы по ложбинке.

Ветер, выдыхаясь, упал на дно ущелья. И мороз куда-то в горы отступил, отбросив свою колотушку.

Егор ноздрями пощупал воздух.

– Градусов пятнадцать, не больше.

Отмякший снег с деревьев лениво падал, заячьей лапкой шаловливо шлепал по плечу, по голове.

– Красота! – сказал художник, превозмогая боль в ноге.

– Не знаю, не знаю. – Зимогор сплюнул в морду мохнатого тёплого сумрака. – Не к добру всё это…

6

Изба под луной засверкала скатом заснеженной крыши, словно покрытая новеньким цинком. Хорошая изба – сразу видно. Путники устало обрадовались. Только – рано. Дверь была гвоздями заколочена – так показалось. Дверь от осенней сырости разбухла, а затем капитально прикипела на морозе; кудрявая пена проконопатила пазы по всему периметру.

Они откидали сугроб от порога. Дверь попытались выдавить плечом.

– Бесполезно! – сказал Дорогин, багровея от натуги. – Может, выстеклим окно?

– Отойди. Я попробую…

– Давай. Изобрази Илью Муромца.

– А ты изобрази Поповича. Сядь на свою попу и помалкивай.

Егор – с разгону, сдуру – так шарахнулся об дверь, аж отлетел и шапку с головы сронил.

Следуя «совету» охотника, Тиморей уселся на бревно, лежавшее неподалеку. Хохотнул, наблюдая, как Зимогор потирает ушибленный лоб. Пропел речитативом:

Куда там Достоевскому С запискимя известными! Увидел бы покойничек, Как бьют об двери лбы! Эх, рассказать бы Гоголю Про нашу жизнь убогую, Ей-богу бы тот Гоголь Нам не поверил бы…

Дверь не поддавалась. Настырный охотник бился об неё – как рыба об лёд. Ключицу едва не сломал.

– Ну… – смачно выругался. – Возьму сейчас топор и уделаю как бог черепаху!

Вспотевший, злой, он побежал к прицепу. Вернулся с топором – и обалдел. Дверь в избушку была открыта. А внутри – возле стола, закинув ногу на ногу, сидел «турист несчастный». Ухмылялся.

– Где ты бродишь? – спросил издевательским тоном. – И Духозим, и все ребята-избушата – ждём тебя, ждём. Каша остыла. Водка прокисла.

Перешагнув через порог, Зимогор состроил зверскую рожу и понарошку замахнулся топором.

– Дармоеды! Я чуть башку не расколол, а они зашли на готовенькое и издеваются. А, Черныш? И ты с ним за компанию?

Черныш самый первый влетел в избу, точно больше всех трудился над закрытой дверью. Обнюхал все углы и возвратился к ногам хозяина. Обувку обмел хвостом. Заглядывал в глаза и нетерпеливо повизгивал: дескать, все в порядке, печь топи, а то я голодный, как собака.

Лунный свет берестою подрагивал на полу возле окна. Беремя дров лежало у печи, стрелы сухих лучин.

– Ты смотри-ка, – заметил охотник, открывая чугунную дверцу, – печка тут колосником. Капитально кто-то строил. Для себя.

Поломав сухие смолистые лучины, Зимогор с необычайной ловкостью соорудил в печи какой-то хитрый «колодец» и через минуту-другую поленья затрещали, брызгая искрами.

Тиморей, наблюдая, как занимается пламя в железном притворе, с чувством благодарности подумал о людях, недавно живших здесь. Какой хороший закон тайги – оставлять в избе дрова и спички для грядущего путника. Когда бы все мы следовали таким законам – жизнь была бы теплее, добрее. А то у нас другой закон тайги – в горло вцепиться…

Изба нагревалась. Окно затуманивалось.

Дорогин, пошевеливши обмороженными пальцами на ногах, предупредил:

– Ну, все! Готовься!

– К чему?

– Сейчас буду орать.

– Что? Лапы отходят?

– Отходят…

– Ну, только бы не в мир иной.

– Типун тебе на язык.

Охотник согласно кивнул.

– Давай, ори!

Дорогин усмехнулся:

– Не дождешься. – Он стал разуваться, скрипя зубами. – Примёрзли они что ли, мои унты…

Зимогор походил по избе. Погладил бревна и загадочно сказал:

– Сейчас она заплачет. Вместо тебя.

– Кто?

– Изба.

– Как это – заплачет?

– Как баба деревенская.

– Да ну тебя…

– Спорим?

– На что?

– На фляжку спирта.

– А есть она у тебя?

– У меня-то есть. А у тебя? Ты же, турист, проиграешь, не я.

Зимовье давно стояло на морозе – никто не заходил, печь не топил. Стены стужа насквозь прокалила. Да к тому же пол тут земляной. Согреваясь, наполняясь животворным духом, изба и в самом деле стала потихохоньку точить свои серебряные слёзы. На бревнах проступили, заблестели первые капли. Печка распалялась; яростный огонь красную рубаху на груди пластал – на волю рвался. И, чем сильнее разъярялась печь, утробно гудя и пощелкивая, тем сильнее слезилась эта хоромина. Так бывает с человеком, хлебнувшим горя: чем сильней ты жалеешь его, тем сильней душа в нём закипает, давая волю чувствам.

Пропал студёный белёсый выдох, мыльным пузырем вылетающий изо рта. У порога подтаивал снежный пух, который натрусили, входя в избу. Тепло окрепло, заиграло мускулами. Тёплый воздух по избе запохаживал – в дальние углы заглядывал, дышал на стекла, на куржак, сметаною обмазавший железные шляпки гвоздей под порогом. Углы потрескивали – тепло широкими плечами напирало. Седые волосинки мха, от мороза торчавшие дыбом, заметно пообмякли в бревенчатых пазах, покрылись влажной пылью. А где-то уже закапало…

Тиморей покрутил головой.

– Где это?

– Вон, с подоконника.

– Надо подставить посудину.

– А что я тебе говорил?

Через полчаса слезы уже не просто капали, – в ручейки собирались, бежали по брюхатым бревнам, затекали в пазы и продольные губастые трещины. Слёзы медленно, маслянисто скользили по округлым сучкам сургучного цвета, похожим на посылочные блямбы…

– Никогда я не видел такого, – признался Тиморей.

– А что ты в своем городе увидишь?

– Я – деревенский.

– Я – тоже.

Эта минута удивительным образом сблизила их.

Плакала изба, словно рыдала душа убитой русской деревеньки, жалобилась на свою судьбину. Как хорошо ей было бы притулиться где-нибудь на красном деревенском угоре, хранить и лелеять под крышей дружную веселую семью, полную детишек, труда и забот. А что вместо этого? Крепкая и статная изба, не на страх, а на совесть сработанная мастером, от переизбытка сил играючи сотворившим этакое диво и дальше по жизни пошедшим, – изба жила пустынно, сиротливо. Ждала случайного странника – рыбака, охотника, геолога, чтобы согреть его своим душевным жаром, накормить, напоить и нежно убаюкать на ночь, а наутро вновь остаться чёрной безутешною вдовой. И так – за годом год. Стоять, скучать у берега, телом и душою коченеть на северных ножевых ветрах, на матёрых морозах. Стареть, сутулиться, подслеповатыми окошками смотреть в заповедную даль, где бродит полярное незакатное солнце или тьма беспросветных ночей, изредка подкрашенная позарями, накоротке пробегающими из конца в конец великой северной земли… Ах, изба, родимая изба, душа прекрасной русской деревеньки! Теперь уж тебе вряд ли чем-нибудь поможешь. Разве что вот так – при встрече – слёзы твои вытрешь, да послушаешь в тихую лунную ночь твою безутешную жалобу.

7

Пурга будто ждала, когда они под крышу заберутся.

За стеною неожиданно завыло, заулюлюкало. Луна исчезла в снежной пелене. Застонало дерево где-то за окошком и пламя в печке стало гудеть, захлёбываясь – ветер в трубу врывался, дым иногда выдавливал в золотую щёлку чугунной дверцы. А потом сердитые, нервные порывы прекратиилсь – пурга потянула ровнее, запела поспокойней, и что-то колыбельное могло уже почудиться в этой необъятной круговерти. Это уже была как будто не пурга, способная сбить путника с дороги и похоронить под белым саваном – это фея самых добрых, самых светлых снов склонилась к изголовью. Спи, дорогой, не думай ни о чём, утро вечера мудренее.

Хорошо спалось им под эту колыбельную. А когда проснулись – ничего хорошего.

За окном по-прежнему пуржило – бела света не видать.

Сладко потянувшись, Тиморей вообразил гитару в руках и «заиграл», напевая туристическую песенку:

Вьюга полярная спятила – Бьёт наугад! А пятеро, пятеро, пятеро – Уточки к югу летят…

Охотник был не в духе.

– Кто-то улетел, а кто-то зимовать останется. Как Папанин на льдине.

– Что? Думаешь, надолго эта канитель?

– Хотелось бы верить, что нет…

Выскакивая за дровами или по нужде, Тиморей видел длинные седые космы, метавшиеся вокруг избы, и это делало её похожей на колдунью, тонким, прерывистым голосом что-то напевающую во мгле. Тиморей относился теперь к избе – после того, как поплакала она живой слезою – относился будто к живой. В нём вообще происходили потаённые какие-то перемены к лучшему. Ещё недавно нетерпимо относящийся к Егору, который раздражал его то тем, то этим – теперь Дорогин сделался терпимей, мягче. Север начинал воспитывать его как великовозрастного ребенка. Тимоха давно уже почувствовал родительскую руку Севера, но никогда ещё не осознавал так ясно «воспитательный момент».

Мело весь день, и солнце не вышло на работу. Окно будто прихлопнули драной, мохнатой овчиной.

Лампа стояла на подоконнике. Тимоха взял и поболтал.

– Без керосина.

– Выпили, видать, – пошутил Зимогор.

– А кто-то что-то говорил про фляжку спирту.

– Я говорил – на спор. А так – считай что нет. НЗ.

– Может, в лампу плеснем НЗ?

– Не-е! Я этого не переживу. Погоди. Сейчас придумаем…

Зимогор нитку в рыбьем жире вымочил, зажёг. Выдавливая пламя из себя, нитка малость покоптила и погасла.

И тогда художник – осторожно, трепетно – вынул из-за пазухи волшебный Цветок Светлотая.

В избе посветлело, но как-то так посветлело, точно звезда поднебесная на грешную землю спустилась.

Егор изумленно уставился на цветок. Промолчал. Только головой качнул, поцарапав на затылке седые вихры.

Какое-то время они зачарованно смотрели на Цветок Светлотая. Потом – как будто ничего особенного не произошло – жизнь пошла обычным чередом. Стали думать, чем заняться, коротая время. Стали осматривать «закрома». За печкой лежала скирда старых газет и журналов. Тиморей начал рыться, чихая от пыли, занимательное что-нибудь выискивал.

– Смотри, Егор. Какой-то пузырек. – Он открутил и понюхал. – Фу-у! Наверно, кто-то пукнул и закрыл.

– А ну-ка, дай… – Охотник оживился. – О, стрелять его ять! То, что надо! Жир. Медвежий. А ну, разувайся…

– Здравствуйте, я только что обулся. С большим трудом, про между прочим.

– Разувайся! Надо сухою тряпкой лапы растереть, потом намазать жиром. До свадьбы заживет. Ты, стати, не женат?

– Я неоднократно холостой. – Тиморей вздохнул с улыбкой. – Это Северьяныч, батя, в молодости так любил говаривать. Мать рассказывала. Вот и я – неоднократно холостой. На ближайшую пятилетку.

– Ну, это еще бабушка надвое сказала. У меня друган был – матёрый холостяк. Какие только капканы бабы на него не ставили – бесполезно. А потом встречаю – идут под ручку. Идут и улыбаются. Щенки. Вот так и у тебя случится в один прекрасный день. На свадьбу грузчики оденут со страшным скрипом башмаки… Как в песенке. – Егор пожал плечами. – Я вот только не пойму, на кого одели башмаки?

– Какие башмаки?

– А ты послушай. – Зимогор запел, сам себе дирижируя: – «На свадьбу грузчики надели со страшным скрипом башмаки…» И вот вопрос: на кого они надели башмаки? На свадьбу? Или на кого?

– На жениха. Потому что он уже лыка не вязал. Сам не мог обуться.

Егор засмеялся.

– Интересная трактовка. Я об этом не подумал.

После медвежьего жира горячее нытье в ногах угасло, только под ногтями, куда мороз загнал иголки, туповато, противно покалывало. Дорогин повеселел, пошевеливая обмороженными пальцами.

– Слушай, помогает… Медведь-то! – сказал он, удивлённо глядя на пузырек.

Охотник постоял возле окна, за которым уже вырос белоснежный гриб, точно громадный белый боровик, пухлой шляпой достающий до середины оконной рамы.

– Говорят, настойка из белого гриба – хорошее средство от обморожения.

– Любая настойка – хорошее средство, – намекнул Дорогин. – Может, мы скрутим голову твоей фляжке со спиртом? Пурга. В школу идти не надо.

– Разговорчики в строю! Сказано – нет, значит – нет.

– Железный ты дядя, Егор. А кем был в Афгане?

– Командиром роты.

Помолчали. Послушали метельную разноголосицу. И Тимоха чуткою своей душой художника вдруг почувствовал, что можно – именно сейчас только и можно – задать Егору один щекотливый вопрос.

– Слушай, а чего они в тебя вцепились?

– Кто? – Зимогор молниеносно глянул на него. Сообразил. – А! Натрещала все-таки Анжела? Дура.

– В вашем городе – хуже, чем в любой деревне. На одном конце чихнут, а на другом ответят «Будь здоров!» Так что Анжела ни при чем…

– Скажи кому другому! – Зимогор закурил, задумчиво глядя на Цветок Светлотая, чарующим светом озарявший избу. Егору было приятно, что художник «открылся» перед ним, достал из-за пазухи волшебный цветок. Приглаживая бороду, охотник вслух подумал: – Я тоже открыться могу…

– Что? – не понял Тимоха.

– Я говорю, что на вопрос на твой, турист, я могу ответить, знаешь, как? Расскажу историю одну. Мы ведь не торопимся?

Дорогин посмотрел на потолок.

– Над нами вроде не каплет.

– Ну вот, послушай. Дело было в тайге. В Саянах. На берегу стояла партия геологов. Осень была, полевые работы закончились. Мужики сидели у костра, курили, травили анекдоты, в шахматы играли. А надо сказать, что у них, у геологов, был свой Шахматный король. Звали его… – Егор засомневался, говорить или нет. – Звали его – Плацуха. Гордый был. С гонором. И была у него – как теперь сказали бы – предпринимательская жилка. Это сегодня запросто в России шило на мыло меняют и называют спекуляцию высокопарным словом «бизнес». А тогда это было в диковинку. Даже стыдно было заниматься чем-то подобным. А Плацуха не стыдился. Он спорил с мужиками на партию в шахматы. Спорил – и неизменно выигрывал. Почти все геологи знали, что Плацуха – Шахматный король. И всё равно попадались на удочку. Думали, наверно, так: «Ладно, я вчера продулся, так, может быть, сегодня повезет!». Мужики были тёртые, а всё равно попадались. А что уж говорить о молодых парнях, о студентах, приехавших на полевую практику? Плацуха с ними разделывался, как волк с ягнятами. Однако же, и на Плацуху бывает проруха. Как-то прилетел в тайгу студент. С виду – неказистый. Серый. Как воробышек. Его и звали – Серый. В смысле – Сергей. Но когда тот серый воробышек сел за шахматы – очень скоро склевал все фигуры на доске у Плацухи. Что тут началось! Кричали женщины «Ура!» и в воздух чепчики бросали. Мужики загудели, как трансформаторы. Кто рыбу ловил – побросали удочки на берегу. Грибники из тайги подтянулись. Всем захотелось смотреть на «битву титанов» – как выразился начальник партии. А у Плацухи был закон – играть три раза. Чтобы, значит, победителя выявить. И все три раза он проиграл! С позором! Он побледнел. Он чуть не заревел. Голову вот так руками обхватил, сидит, качается от горя. И рычит, как зверюга. И зубами скоргочет. Кто-то стал злорадствовать над ним, а кто-то утешал по-человечески. Игра, мол, есть игра. С кем не бывает? Не корову проиграл. А Плацуха сидел – точно каменный. А потом пошел в палатку. Взял охотничий нож, возвратился и – представь себе – взял да парню тому нож засадил между лопаток. По самую рукоятку!

Зимогор поднялся. Закурил. Руки за спину спрятал. Прошелся по избе. Бревно погладил.

Долго молчали.

– Ну и что? – спросил Тиморей, потрясенный рассказом. – Посадили?

– Посадили. А толку-то? Парня всё равно не воскресишь. А козла того – не исправишь… – Егор заговорил с напором, со злинкой. Историю он рассказывал негромко, спокойно. А тут – завелся. Присел к столу. Поднялся. Опять покружил по избе и воскликнул в сердцах: – Вот так-то, дорогой турист! Ты спрашиваешь, «почему они вцепились в меня?» А потому и вцепились, что один из них – Плацуха.

Художник вскинул кисточки бровей.

– Как? Тот самый? Шахматный король?

– Брат его, – уже нехотя сказал Зимогор. – Младший. Но, судя по всему, недалеко ушёл от старшего козла…

– Со мной летел какой-то, – вспомнил Дорогин. – Один мужик назвал его Плацухой… Шустрый такой. Молодой, но ранний.

Егор прищурился. Некстати подмигнул.

– Вынюхивают. Суки. Только зря они со мной связались. Во! Видишь таракана? – неожиданно спросил, глядя на стол.

Изба хорошенько прогрелась, сухие стены стали – как лакированные. И появились откуда-то два прусака, «гусарскими» усами зашевелили, бегая по столу.

Тиморей, присматриваясь, удивился:

– Странные какие-то… не рыжие.

– Что? Золотые.

– Ну. Хоть в ломбард сдавай.

Папироса погасла. Егор хотел прикурить, но отмахнулся от самого себя – потом, дескать, покуришь.

– Я не теряю мысль. Я говорю, что зря они со мной связались… Ты не помнишь, у Маяковского есть такие стихи: «Все мы немножко лошади»? Помнишь, да? Перефразируя классика, можно сказать: «все мы немножко тараканы». Ну, может, не все… Я про себя говорю.

– Куда ты клонишь?

– Если таракану отвернуть башку, он ещё дней десять будет жить.

– Да иди ты!

– Серьёзно. Это факт. Наукой доказано. А поэтому, – Зимогор стукнул кулаком по столу и выдвинул челюсть вперед, – даже если они оторвут мне башку, я дней десять буду ещё жить. И никуда они, твари, от меня не уйдут… И всё! – Охотник – теперь уже не кулаком – ладошкой – пришлепнул по столу. – Всё! Мы эту тему закрываем. На замок. А ключ выбрасываем. В море. В белое море пурги… А? Как хорошо сказал, собака! – Зимогор засмеялся. – Ладно, пойду «Буран» укрою брезентухой, а то, смотрю, сорвало… Да надо из прицепа кое-что забрать, а то зверьё припрется, наведет порядок…

Дверь за охотником закрылась – крякнула селезнем.

8

Художник сквозь дрёму заслышал мягкие шаги по потолку. Словно дух какой-то – Духозим – походил вокруг трубы, чем-то пошуршал, ворча себе под нос, а потом сбросил доски под окно и спустился на землю.

Дорогин разлепил сонные веки. И тут же они снова склеились.

– Это ты, Егор?

– Нет, – насмешливо ответили. – Это я, Духозим.

Находясь на грани сна и яви, художник хотел взглянуть, но силы не было – открыть глаза.

– Духозим? – пробормотал он. – Ты что надумал?

– Новые лыжи.

«А старые? – засыпая, подумал Тимоха. – Хорошие были, с камусом…»

Зимогор, в эту минуту выступающий в роли Духозима, сказал, словно читая мысли на расстоянии:

– Я осмотрел обломки, в печку выбросил. Ни к чёрту не годятся.

Камуса – шкуры с нижней части ноги северного оленя – рядом не было, и Егор надумал мастерить простые лыжи-голицы.

«По идее, – рассуждал он, – надо использовать ель, выросшую на сухой земле. Обычно около комля отпиливают ровное бревно, распускают на четыре плахи – метра два длиной. Те плахи, что ближе к наружной части, лучше всего годятся в дело. Но у нас тут, парень, военно-полевые условия, так что не будем губу раскатывать!»

На крыше зимовья охотник натскнулся на плахи, пускай не еловые, но хорошие. И длина подходящая, и ширина в самый раз – сантиметров двадцать. Из прицепа доставши брусок, он подточил топор и, проверив лезвие на волоске, выдранном из бороды, остался доволен. Взялся плахи стесывать до толщины двух сантиметров. На ребре доски сделал разметку будущей лыжи: где будет кончик носа, где и какая длина пятки, где грузовая площадка – место для ноги. А дальше топорная работа усложнялась – ювелирной делалась.

Егор достал очки и дальше рассуждал: «Доски нужно обтёсывать с таким расчетом, чтобы в районе ступни толщина была два сантиметра. Передний край – двенадцать миллиметров. Задний – пятнадцать. Да, чуть не забыл! – спохватился, вынимая стружку из бороды. – Грузовую площадку надо расположить не по центру тяжести доски – сместить ближе к носу…»

В комнате – едва уловимо для глаза – смеркалось.

Волшебный Цветок Светлотая стал засыпать – лепестки закрывались, свет уходил из серебряной чашечки.

– Ну, а что ж ты хочешь? – прошептал охотник. – Если он живой, так ему же надобно поспать.

Посмотрев по сторонам, Зимогор обратил внимание на горки старого нагара на столе: когда-то здесь горели свечи, стеарин наплавился. Он со стола и с пола старательно соскоблил парафин, – получилась полная пригоршня. Выдрав из журнала атласный лист, свернул, скрутил его, нитку намочил в подсолнечном масле и воскликнул подобно Богу:

– Да будет свет!

Поглощая вкусное подсолнечное масло, стебелёк фитиля затрещал, раскрывая горячий бутон.

На вторые сутки лыжи-голицы были почти готовы. Оставалось только распарить доски, чтобы загнуть концы при помощи деревянных брусков и закрепить – пускай сушатся. Остальное – мелочь. Старые ремни приладить к новым лыжам; продолбить два сквозных отверстия и клинышками зажать в них ремни. И, пожалуй, последний штришок – на грузовую площадку приколотить или приклеить бересту. Вот и всё. И можно ехать вдогонку за ветром.

Охотник посмотрел на спящего «туриста».

– Эх! Мы поедем, мы помчимся на оленях утром ранним! – воскликнул восторженный мастер. – Вставай, красавица, проснись! Навстречу северной Авроры открой свои тупые взоры!

Он засмеялся – одеяло потянул с лежебоки.

– Чем тут воняет? – Приподнимаясь, Дорогин поморщился. – До неприличия прямо-таки…

– Интеллигент! Стрелять его ять! – Отвернувшись, охотник разговаривал как будто сам с собою или с кем-то ещё. – Видишь, как он нос воротит? А?

В зимовье действительно стоял тяжёлый дух; готовые дыжи охотник пропитал подогретой древесной смолой, разбавленной скипидаром и дёгтем.

9

Пурговать пришлось почти неделю. По календарю это всего лишь суток пять или шесть. А вот по ощущениям – пять или шесть унылых, скучных месяцев. Делать было нечего. Тоска. Сидели, гоняли чаи. Потом Зимогор догадался: вырезал шахматные фигурки из дерева. Фигурки, правда, были смехотворные – убогие слоны, похожие на мамонтов и носорогов; короли, похожие на придворных шутов. Но ничего, можно было играть за неимением лучшего. Только вот играть-то не пришлось. Зимогор был шахматист хороший – раз, два и мат. А художник – как большинство людей творческих – рассеяно, слабо играл, поэтому он вскоре отвернулся от этих самодельных «убогих королей и доисторических мамонтов».

– Да ну их! – пробормотал. – После твоего рассказа про Плацуху что-то не манит играть…

– Что? – Зимогор зубоскалил. – Боишься – зарэжу?

– Не боюсь, а как-то так… нет энтузиазма.

Избу между тем замело – сровняло с покатыми застругами, протянувшимися по крыше, где чёрным горелым пеньком торчала труба, кругом себя оплавившая снег.

– Хорошо, дверь вовнутрь открывается, – поднимаясь, сказал Дорогин. – А то и выйти не смогли бы. А выйти уже надо – позарез!

– Ага! – Егор ухмыльнулся. – Чай наружу просится?

– Ну, так ещё бы! Траву-то заварили мочегонную.

Скудный свет полуденной зари синевато, натужно маячил в заснеженном оконце. Тень от ближайшего дерева мохнатою лапой качала.

Зимогор лопату взял – тропинку пробил до сортира. Но тропинки этой хватило ненадолго – скоро опять завьюжило. Теперь уже Тимоха лопату взял – долго, старательно выскребал, наслаждаясь ядрёным чистым воздухом, розовея щеками. Отдыхая, он с улыбкой созерцал картины, которые давно уже банально обзываются картинами зимнего царства или зимней сказки, а на самом-то деле – куда как лучше, краше и таинственней. Чудные картины – свет радости в душе распространяют.

Правда, в избу он вернулся не радостный.

– Молния сломалась на джинсах, – пожаловался. – Буду теперь ходить с расстегнутым скворечником.

– Нитки возьми, зашей, – посоветовал Егор и хохотнул, что-то вспомнив. – Сейчас-то хоть тепло. Такая погода скворцу твоему не страшна. А вот у меня приключилось однажды в мороз… Помню, штаны были ватные. Мировые штаны. И ширинка была – без претензий. Но когда мороз больше пятидесяти – ширинку ты уже не застегнешь.

– Да ну?

– Факт. Наукой доказано. Я лично принимал участие в таком научном эксперименте. – Охотник опять хохотнул. – Как там у Твардовского? Про Васю Теркина… «И у фрицев на виду – справил малую нужду». Вот так и я. Справил тогда на открытой поляне, а застегнуть не могу, бляха-муха. Задубели пальцы. Минус пятьдесят четыре, что ж ты хочешь?! Я прикрыл скворечник и дальше припустил – до избушки. Я на путике был. Километров десять до избы пилить. Ну и это – и спёкся…

Глаза у Тиморея стали увеличиваться.

– Неужели обморозил?

– Ой, блин! Не спрашивай! – Охотник поморщился. – Анжела, курица, потом кудахтала, злорадствовала: «Слава богу, я теперь спокойна! Теперь-то уж я точно знаю, что ты не пойдешь по блядям!» Дура, говорю, чему ты радуешься? Ты о себе подумала?

Хохотали – чуть не падали на пол. Фитили на самодельных свечках – словно живые, испуганные – в стороны шарахались от хохота; коптили и гасли.

И Тиморей – по принципу алаверды – старался припомнить что-нибудь развеселое, анекдотическое.

А потом рассказчики притихли. Приуныли. Тоска одолевать начинала.

Пурга, пурга! Ох, и надоела эта ведьма с длинными седыми космами! Ну сколько она будет на метле своей летать, стучаться в окна, в трубу свистеть? И опять засыпали они под завыванье за стеной, и опять просыпались под эту же муторную музыку. И уже почему-то стараясь пореже глядеть друг на друга, они занимались делами. Один из них печку топить принимался. Другой брал чёрный котелок и шёл за дверь – свеженького снегу зачерпнуть, вскипятить чаёк, от которого уже становилось тошно; чай не водка, много не выпьешь. Какую-то крупу доставали из мешочка, машинально варганили жратву. Ели молча, без аппетита, а скорей по привычке – чтобы ноги с голодухи не протянуть. Потом курили – опять же молча, сосредоточенно, словно бы делали важную какую-то работу. Слегка одурелые от никотина – и вообще от этого безделья – они опять проваливались в полудремотную тёплую муть. И ни раз, и ни два душу давило тягостное чувство, будто Земля остановила свой привычный бег. Земля заблудилась посреди сумасшедшей пурги и понять не могла: куда, в какую сторону вращаться. И время остановилось. Декоративный «будильник», подарок полярного летчика Мастакова – впервые за несколько лет – захромал, и показывал како-то странное «марсианское» время, а затем и вовсе перестал идти. Видно, пружина сломалась. И в душе у Тимохи тоже хитромудрые какие-то пружинки выходили из строя, слабели. Упругая сила тех потаенных пружин зависела от солнечного света, от высоких, чистых звёзд, от запаха тайги и тундрового простора. От всего того, что казалось теперь где-то там, в немыслимой дали, в другом – фантастическом – мире, который затерялся в снегах, во льдах, как затерялась и пропала дивная прародина людей – Гиперборея.

10

Гиперборейцы были солнцепоклонники. Вот и ему, художнику, потомку солнцепоклонника, пришла пора – в последний раз поклониться золотому Солнцу. Взойдет оно, нет ли – ещё неизвестно. Значит, надо попрощаться – как в последний раз. И хорошо, что он сейчас оказался один в избе; охотник на лыжах убежал куда-то.

Тимоха ступил за порог. После пурги морозно, тихо. Так тихо – ущипнуть себя хотелось, проверить: здесь ли ты, на этом свете или уже на том? Ведь на Земле так тихо не бывает. Разве что в тундре – за сотни вёрст от того гремучего создания, которое зовется «благом цивилизации».

Да, только в этом дальнем уголке могло родиться эдакое чудо! Только здесь, в холодном, алмазно-чистом небе могла разыграться в полную палитру световая сказка – редчайшее по красоте и силе северное сияние. Волшебство Верхнего Мира. Нижний Мир – человеческий – не придумал ещё, да и вряд ли когда-нибудь придумает что-нибудь похожее на эти краски. Радужный, радостный свет переливался над горами, над приполярной тайгою и полярной тундрой. Свет нагревался, делался необычайно красным, кроваво-тревожным. Сначала сукровичный свет разлился лишь на половину небосвода, потом – неожиданно быстро – весь купол захватил в объятья. И снега – бескрайние снега Крайнего Севера – зацвели подобием полярных маков, зарделись цветом шиповника, заалели россыпью рябины. В зеленоватых красках озарения замелькали призрачные заросли осоки, дриады, мятлика и стелющейся ивы. Голые камни, обдутые ветром, смотрелись теперь самородками дикого золота. Заполыхали вершины деревьев – и это казалось уже не сиянием Верхнего Мира – это верховой пожар пошёл пластать по листвякам, березам и даже по распадкам, по темноте провалов между гор.

И снегоход, и прицеп, и сугробами заваленная крыша избы, и ветхий какой-то сарайчик, сколоченный из грубых чёрных досок – все сделалось красным. Только не в кровавом смысле слова – в красивом смысле. И земля, и небо, объединяясь в тихом лирическом угаре, хмельно закружились, веселя и пугая одновременно. Красным вином на великом пиру – где пьют, там и льют! – расплескались широкие всполохи от края и до края Великой тундры! Хоть стакан, хоть ведро подставляй да принимайся праздновать – то ли света конец, то ли нового мира начало.

Волшебство, волхование возвышенных красок едва не затмило рассудок. Художник стоял и крестился, глядя в небеса. Крестился, сам того не замечая. И ловил себя на той нехитрой мысли, какая уже приходила к нему. Счастье – когда ты находишься там, где ты хотел бы находиться, и когда ты делаешь то, что хотел бы делать… Он мог бы сказать с уверенностью, что десятки и сотни других художников будут ему завидовать явной или тайной завистью – им никогда не увидеть эдакого чуда. Не увидеть хотя бы по той простой причине, какую однажды обнаружил мудрый Гераклит: в одну и ту же реку дважды не войдешь. Происходило что-то невероятное, запредельное – за пределами человеческого разума. И сколько длилось это – он сказать не может. Было ощущение застывшего мгновения. И – ощущение распахнутой вечности, куда улетала душа… Потом – в Петербурге, в Москве и в других городах и весях – художник станет взахлеб рассказывать про это диво дивное. Среди слушателей будут попадаться даже академики. Недоверчиво наморщив крутые лбы, похожие на валуны, учёные мужи начнут губу кривить: «Такого быть не может по той простой причине, что не может быть!» Он загорячится: «Да ведь было же!» – «Ну-ну. А сколько перед этим было выпито?» – «Да я все видел трезвыми глазами!» И опять ему в ответ: «Нет! – говорили, будто молотком вгоняли гвоздь по шляпку. – Нет! Не может быть!»

И охотник тоже созерцал невероятное это сияние. И он потом будет рассказывать многим. И ему тоже не будут верить ученые дяди. «Курвы кабинетные! – злился Зимогор. – Сами свой зад боятся застудить и другим не верят!» Выпивая, он рубаху на груди готов был рвать и землю жрать на вечной мерзлоте – и всё равно не верили. И тогда охотник посылал их на – на хутор бабочек ловить. Поскольку ни на что другое, как утверждал Егор, не годятся эти господа ученые со своими книжками, теориями, которые не вяжутся с элементарной житейской практикой. «Было! Было красное сияние! – рычал Зимогор. – Да, я знаю, что оно всегда зеленоватое, похожее на изумрудный стеклярус, укрывающий вход в небеса. Переливы зеленого света обычно перетекают в розоватые оттенки, в голубоватые и в другие трудно уловимые цвета. Я это знаю, видел, не дальтоник. Но тогда полыхало – именно красное. Почему? А вот здесь-то, господа ученые, вы и почешите голову свою или же… другое что-нибудь».

Помнится, когда сияние угасло, в душе у Тиморея возникло ощущение, что теперь и умирать не страшно – всё ты видел и всё пережил на Земле.

Небо стало темнеть по краям, закрываться дымной поволокой. Крыша мироздания медленно обуглилась, мерцая розоватыми головешками, а скоро и они угасли, укатились за горизонт. И только холодные звезды вдали искрили на стылом ветру, слабо отражались на изломах гор, на гребешках сугробов, блеснами блестели на реке – на голых наледях.

Егор на лыжах подкатил. Глаза сияли.

– Видел?

– Видел!

Зимогор скинул лыжи.

– Это Нострадамус нам привет передает.

Продолжая смотреть в небеса, Тимоха спросил:

– Ты о чём?

– Можно сказать, наступил конец света.

– То есть?

– Полярная ночь.

11

Ледяная луна, окованная обручем морозно-серебристого сияния, стояла почти в зените – высоко над скалой. Снега кругом сверкали с переливами: то драгоценный камешек почудится, то затаившийся звериный глаз. Тихо кругом. Пустыня жуткой стылости. В такой невероятной тишине твои тяжёлые шаги по снегу – по сухой, голубовато-бледной извести – скрипят настолько громко, что их могут услышать даже на другом конце Земли; так, по крайней мере, может показаться. Вот почему, наверно, Тиморей, шагая, время от времени останавливал и невольно сдерживал дыхание, которое было уже с хрипотцой – простуда начинала донимать.

И вдруг под самым ухом у него – метра полтора, если не ближе – хрупким инеем отштукатуренная скала «взорвалась» почти по-настоящему!

Тиморей испуганно отпрянул от скалы – едва под берег не сковырнулся.

Поднимая голову, угрюмо посмотрел, похлопал седыми от куржака ресницами, цеплявшими друг за друга. Никогда ещё не видел Тиморей, чтобы камень рвало морозом – как динамитом.

Гранитная крошка посыпалась, оголяя красноватое мясо в прожилках травы камнеломки. Серый пух под луной закружился снежинками, сухие лепестки и стебельки, утеплявшие птичье гнездо. Крохотная какая-то пичужка, испугом выбитая вон, тоненько пискнула, взлетела над скалой и через несколько секунд заживо сварилась в раскаленном воздухе – ледышкой бухнулась к ногам.

«О, мама родная! – Художник посмотрел на бездыханную птицу. – Вот ничего себе!»

Нависая над озером, скала уступом уходила к воде. Внизу, под уступом, богатая изморозь бахромой наросла, напоминая испод грибной шляпы. Бородатая изморозь дрогнула, осыпалась мучнистым дымом – опять морозяка рванул динамитом, расклинил две огромных вековых плиты, между которыми окостенела вода. А следом – точно пушка бухнула на озере! – ледяная броня раскололась, проседая под «бронебойным снарядом» Авроры, смутной утренней зари.

Дорогин покашлял; морозом обжигало верхушки легких. Сплюнув, он услышал тонкий звон – плевок под морозной луной обернулся жемчужиной.

– Егор, это сколько же градусов?

Температура – определил охотник по своим приметам, известным ему одному – опустилась ниже пятидесяти. И, судя по всему, с каждой минутой продолжала падать. И теперь только Тимоха вспомнил о «наморднике» из шкуры нерпы. Натянул и обрадовался: «Отличная маска! Что я раныие-то не надевал? Пижонил!»

На рассвете покинув избу, отойдя километра четыре, они пожалели: надо уж было не дёргаться, в тепле пересидеть этот зверский мороз. И, тем не менее, нужно идти; время и так поджимает.

«Буран» опять забуксовал, завалившись на бок. Ремень вариатора визжал поросёнком и противно дымился, прокручиваясь на месте; как будто поросёнка того жарили. Разогревшийся снег шматками летел на прицеп и тут же замерзал – кусками теста.

– Ах, стерва! Как некстати! – Зимогор уже ругался вяло, без огонька.

Попробовали вытолкнуть «Буран». Не поддаётся.

– Бросаем к черту! – сказал Тимоха. – Иначе загнемся!

– Очень даже может быть, – неохотно согласился Зимогор.

Они кое-как отстегнули прицеп от «Бурана» (прицепной замок не открывался, точно приваренный электросваркой). Налегке по-быстрому добрались до очередного зимовья. Там сидели сутки. Квасились в тепле. Играли на зубариках – вся провизия осталась на прицепе.

Затворники ждали, надеялись: вот-вот хоть маленько непогода отступит. Но по всем приметам и приглядкам выходило так, что ждать придётся, бог знает, сколько.

– Собака, например, в снегу валялась – это к метелям, – тоном знатока заметил Зимогор.

Черныш, в это время лежавший на полу возле порога, вскунул морду и посмотрел одним абрикосовым глазом – второму открываться было лень.

– Когда? – Черныш заскулил, как бы желая сказать: – Когда? В каком снегу? Где я валялся?

– Или вот ещё одна примета, – продолжал охотник, глядя за окно. – Вон там ворона, видишь? Спрятала клюв под крыло. Это к чему?

– Вороне как-то бог послал кусочек сыру, ворона спрятала кусочек под крыло, – подсказал Тиморей.

– Ворона спрятала кусочек под Крылова, – уточнил Егор и засмеялся, довольный своим каламбуром. – А это между тем – примета на мороз.

Потом – вторые сутки потянулись. Темнота полярной ночи становилась всё гуще – солнце даже близко уже не подходило к горам, взгромоздившимся на горизонте. И только слабый очерк этих гор – волнообразный тонкий стилуэт – словно карандашиком робко рисовался на голубовато-серой холстине поднебесья, а через несколько минут стирался. И вслед за этим кисть великого незримого Творца начинала набрасывать силуэты созвездий, среди которых в первую очередь узнавались Большая и Малая Медведицы. Крупным белым цветком прорастала в темноте и распускала лепестки Полярная звезда, возле которой – с левой стороны – хорошо виднелась Кассиопея.

– А если посмотреть на хвост Большой Медведицы, – рассказывал охотник, – хвост протянулся прямёхонько к созвездию Волопаса.

И снова Черныш у порога вскидывал морду и в недоумении смотрел сначала на хозяина, а затем на кончик своего хвоста. Не понимая, в чём дело, собака виляла хвостом и поскуливала, подходя к Зимогору, лежавшему на нарах и пальцем чертившему рисунок созвездий в воздухе под потолком.

– Астроном! – уныло поинтересовался Тиморей. – Когда за прицепом поедем? Собака скоро сдохнет с голодухи!

– Поедем, – тоже уныло отозвался Егор. – Пускай хоть маленько отпустит.

Но мороз не только не ослабевал, – сатанел ещё сильнее. А за прицепом надо было ехать – кровь из носу. Там продукты, всё там, что необходимо для того, чтобы хоть как-то выдержать морозную осаду. Без прицепа дальше двигаться нельзя.

– Да пропади ты пропадом, прицеп! Что ты ко мне прицепился! – вслух подумал Егор, отмахнувшись.

Апатия на него навалилась. Лежа на дощатых нарах, прикрытых старой оленьей шкурой, потёртой во многих местах, он отвернулся к стенке и заснул, посапывая, как безгрешный младенец.

Время от времени Дорогин сердито поглядывал на загривок, на спину охотника, на зад, мешковато взбугрившийся под ватником. Старался погасить в душе слепое раздражение. Не зная, чем себя занять, Тимоха взял топор, возле порога настрогал несколько лучин из сухого полена.

Зимогор проснулся, голову приподнял. Ухо – красное, отдавленное подушкой.

– Турист! – раздраженно рыкнул. – Хватить стучать!

– А сколько можно дрыхнуть?!

– Что, завидно?

– За санями надо ехать.

– Мороз маленько стихнет и поеду.

– Да он, может, сто лет не стихнет!

– Подождем. У нас в запасе вечность…

– У меня запаса нет! Новый год на носу! Поднимайся! Надо ехать за санями, говорю! Или ты боишься? Ну, давай, я сгоняю.

Охотник яростно сверкнул глазами. Нервно подмигнул.

– Кто боится?

– Ну не я же!

– Да пошел ты…

– Сам пошел!

Разозлившись, Зимогор закурил и тут же бросил папиросу к печке. Но спохватился – пальцами осторожно придушил окурок, положил на подоконник. (За окном были тусклые сумерки).

Молча одевшись, охотник взял аккумулятор, стоявший около печки.

Снегоход за стеной так взревел – иней на ближайших кустах задрожал и серебряным сором посыпался. Давая мотору прогреться, Зимогор, что-то сердито ворча, прошёл вперёд, проверяя глубину снеговья. Потом он резко перебросил ногу через сидение – точно в седло рысака заскочил. Резко развернулся, едва не опрокинувшись, и вприпрыжку покатился в морозный туман, серенькой драною марлей занавесивший всю округу. Нижние ветки деревьев – плохо видно в тумане – хлестанули по плечу, по голове. Егор машинально пригнулся. Кухта с деревьев ручейками потекла, запорошила рубчатый след.

И так-то мороз прижигал, а на скорости вообще – хватал калёными щипцами. Встречный ветер кипятком обваривал. Но Зимогор не обращал внимания. Жарко было от ярости. Он задыхался от матерков.

– Козёл! Турист несчастный! Я никого и ничего на свете не боюсь! Кроме чистого льда. Мамка таким родила! Я тут ни при чем! Как выхожу на чистый лёд, стрелять его ять, ноги подкашиваются…

До прицепа – километров десять. Серая, до косточек выстывшая тундра казалась огромным чучелом, из которого вынули душу – осталась только видимость живого существа. Оловянным раздавленным слитком свет лежал на горизонте – там в это время солнышко должно сиять. Должно, да не обязано. Сухие жесткие снега напоминали широкие листы алюминия. Заклепками вдоль берега взбугрились бесконечные наледи. Озёрное пространство и речное – насколько глаз хватал – нынче не тронуто ни зверями, ни птицами. Для них это верная смерть – в такую стужу сунуться.

Снегоход заглох возле прицепа. Металлическое ухо, куда вставлялся железный штырь, за ночь залудил мороз. Спешно выбивая пробку железным штырем, Егор промахнулся мимо «уха». Дзинь! И под ноги упали две половинки штыря, обнаживши сахаристое нутро.

– Стрелять его ять! – прошептал Зимогор. – Железо раскрошилось, как сухарь!

Он постоял в тишине и почувствовал: ноздри начинают слипаться от мороза. Покачав головой, он специально вдохнул полной грудью – и выдохнул, сделав трубочкой губы. И услышал, как дыхание пылью рассыпалось… Горячее дыхание, исторгнутое из груди, превратилось в металлическую холодную пыль под ногами. Жутковато стало. И в то же время – отчего-то весело. Егор смежил ресницы; их тут же склеило морозным клеем. Криво улыбаясь, он прислушался к пустынному берегу. В тягучей тишине пригрезился какой-то горестный звук, предсмертный стон. Что это было? Сам воздух, наверно, стонал. Стонал и корчился, промерзая до последней воздушинки, сгорая на морозе…

На прицепе нашлась запасная железка – Егор воткнул в проушину, завел «Буран», только почему-то не спешил дать газу. Что-то непонятное держало его здесь. Надо было дёргать поскорее, а он – замешкался. В чём дело? Почему сердце вдруг стало булгачить, проявляя странную тревогу?

Еловая шишка валялась неподалеку. Шишка была обработана белкой – это она так умеет чешуйки отгрызать около самого стержня. А если бы кормилась мышь, отгрызла бы далеко от стерженька…

– Ладно, юный следопыт, – сказал он сам себе, – погнали!

Газуя, но не очень, Зимогор стремительным взглядом скользнул по пригорку, по берегу. Медленно проехал несколько метров и остановился – мёртвую белку увидел. Мороз задрал беднягу возле теплого укрытия, которое она покинула в поисках прокорма. Лучше быть голодным, но живым. «Буран» двинулся дальше. И опять остановился. Что-то беспокоило охотника – булгачило, как любил говорить командир батальона. Что-то держало Егора на этом месте. Что? Что? Не находя ответа, он тревожно посматривал по сторонам.

12

Росомаха, давно уже прозванная вечной бродягой, за несколько суток пурги отощала, поневоле отсиживаясь в тихом местечке. И эта подневольная отсидка удивительным образом утончила, «удлинила» звериный нюх, и без того отличавшийся фантастической филигранностью. За тёмными горбами заснеженных берегов, за мелким частоколом ивы и ольхи, за крепкими узлами, в которые завязаны полярные берёзы по распадкам – и ещё за многими всякими преградами – росомаха первая учуяла, а потом обнаружила труп человека, провалившегося в наледь и поломавшего ногу. В бессильном отчаянье, в злобе и ярости потеряв рукавицы и шапку, человек какое-то время барахтался, пытаясь выбраться, но ледяная западня только глубже затягивала, а силы уже были на исходе – так и застыл бедолага, мёртвой хваткой схватившись голыми руками за краюху льда. Голодной росомахе – в награду за долгие, бесполезные поиски в белой пустыне промозглой тундры – самые хорошие куски достались. Сначала набросилась она как полоумная – жадно жрала, давилась, набухая от холодных кусков, постепенно согревающихся в брюхе. Потом сидела, сонная от сытости, дремала, время от времени взглядывая на останки, на снег и на ледышки, где застыла кровь, уже заиндевевшая. И только по этому инею, всё в округе плотно спленавшему, она понимала, что стужа опять усугубляется. (Несмотря на сильные морозы, мех расомахи никогда не покрывается инеем). Потом она опять рвала куски, теперь уже лениво и разборчиво, как настоящий звериный гурман и привереда. Потом откуда-то пришёл песец. Белый соболь осторожно морду высынул из-за ледышки и тихонько пискнул, словно бы спрашивая разрешения подойти. А через сутки зверьё так обезобразило окоченелый труп – нельзя было узнать.

И все-таки Егор узнал – когда рюкзак проверил.

Брезгливо морщясь, он отодрал задубеневший сидор, морозом прикованный к мёртвой спине, глубоко изрытой острыми зубами, исцарапанной когтями и запятнанной кровью, словно обсыпанной тёмно-червонным листом. Вытряхнувши барахло на снег и отшвырнувши рюкзак, охотник ничего не стал руками трогать – погнушался. Ногой пошевелил какие-то бумаги, тряпки, среди которых блеснули две обоймы к пистолету, спички, компас, бинокль, карта, часы и охотничсий нож. А затем Егор увидел что-то… что-то знакомое…

«Ага! – подумал, ощущая жар под сердцем. – Не надо рыть яму другому. Сам в неё попадешь!» Отвернувшись, он остервенело сплюнул на снег, узорчато истопанный крупными следами росомахи, мелким оттиском соболя и совсем уже крохотной россыпью грызунов и даже каких-то птичек.

Ему не хотелось смотреть на покойника. И всё же не смог утерпеть – повернулся. Смерть почему-то страшно притягательна – это он узнал ещё в песках Афганистана, где пришлось хоронить своих первых друзей и глядеть на своих первых убитых врагов.

Зверьё своими острыми рубанками до белых косточек обстрогали голову, лицо – осталось очертание классического черепа, который можно было в руки взять и произнести слова из «Гамлета» – о, бедный ёрик, я знал его! Или как там правильно?

Заиндевелая шапка бедного йорика валялась неподалёку – в чёрном мохнатом гнезде лебяжьими яйцами лежали снеговые окатыши. Меховая, добротная куртка на груди изорвана зубами. Полуоторванная пуговка болталась на нитке, отсвечивала раздавленной мёрзлой морошкой. Ствол мускулистой шеи старательно обглодан со всех сторон – позвоночник берёзовой веткой торчал.

И вдруг он содрогнулся от омерзения. Мышь за пазухой заверещала и выглянула, сверкая розоватым рыльцем; почуяв опасность, мышь проворно убежала в «норку», пробитую куда-то к сердцу…

«У таких сволочей только мыши – заместо души! Прости, господи! Похоронить бы…» – подумал Егор, уходя.

Полынья курилась неподалеку. Ему очень хотелось руки вымыть, хотя он рукавицы не снимал. Но руки могут просто обломиться от мороза – только сунься.

Егор шагал, бездумно глядя под ноги – на чистый лед, где изредка встречались виноградины вмороженного воздуха, красный листок и рыжая хвоинка. Лицо его было спокойным, чуть бледным. Он шагал и сам ещё не понимал, что с ним что-то случилось. Что-то важное.

Он больше не боялся чистого льда под ногами.

13

Переход Суворова через Альпы – зубоскалили они позднее – был гораздо проще и быстрее, чем этот затяжной, мучительный переход через дикую, безжизненную тундру.

Около месяца прошло в походе. Оба исхудали, осунулись. Глаза, провалившиеся в чёрные подглазья, блестели сумасшедшим блеском. Обмороженные лица – какие лица? морды! – покрылись кроваво-коричневыми корками. (Хорошую маску из нерпы Тиморей посеял.)

Переносная рация, работавшая на гражданских частотах, пришла в негодность после того, как прицеп ещё раз провалился в неледь – железный угол, где находилась рация, зажало как тисками, покорёжило. Зимогор потом пытался оживить пострадавшую рацию. При свете керосиновой лампы самозабвенно, долго, но безрезультатно копался среди стеклянных мыльных пузырьков-радиоламп, среди мелких многочисленных козявок и букашек из трансформаторов, конденсаторов и прочих премудростей, из которых состояла радиостанция.

На связь они давно не выходили, поэтому бывалые тундровики – если не все, то многие – считали их мёртвыми. И это было не удивительно. При таком остервенелом морозе побороть стокилометровое тундровое пространство – не под силу даже коню.

Что говорить о других, если они уже сами считали себя покойниками. Силы на исходе. Душа на измоте. Какой там, к чертям, кордон? Есть он вообще на белом свете, тот кордон? А страна Гиперборея? Есть? Вот и кордон казался точно таким же: вроде есть, а вроде бы и нету…

Чудесная какая-то, пригожая изба стала навязчиво грезиться – едва ли не за каждым речным поворотом или могучей скалой. Посмотришь – пусто впереди. А присмотришься – вот она, милая, под луной серебрится на вершине далёкой горы. Отвернёшься, вздыхая, опустишь глаза и дальше понуро потопаешь, с трудом ворочая пудовыми обутками. А дальше, как только чуток проморгаешься – другая изба наплывает, золотым огонёчком мигает, дразнит в потёмках морозной долины, среди которой задремали облака.

– Смотри, как низко облака – прямо на земле, – устало заметил Дорогин.

– Не облака… – чуть слышно возразил Егор.

– А что это?

– Кедры пошли.

– Куда это они?

– А вот сейчас мы спросим…

Побитый во многих местах, изрядно помятый «Буран» остановился в распадке, окруженном облакообразными кедрами – крупными, крепкими, с головы до ног заиндевелыми.

Голая тундра, исхлёстанная ветрами и на несколько метров внутри давно превратившаяся в железо, тундра, зимою особенно пугающая и одновременно манящая к себе какой-то целомудренной, неизъяснимой и вовеки не разгаданной красотой – тундра эта нехотя отпустила своих замордованных пленников.

Тайга начиналась, точней – подтаёжная зона, похожая на тайгу. Тут и снег был немного другой – иначе стелился, иначе сугробился. И воздух уже был не тундряной – другие запахи стоймя стояли среди неподвижного воздуха, среди промороженных кедров и сосен, до белого мяса кое-где располосованных глубокими, продольными морозобоями.

Подтаёжная зона с каждым километром всё выше и выше поднимала кудрявую голову. И опять вдали, теперь уже под кедрами, «виднелась» очередная изба – смутно, а всё же виднелась при слабом свете полярных сумерек. Искры вылетали из трубы, дымок сизой лентой вытягивался – в сторону путников.

– Дойдем! Неправда! – Зимогор, пьяно улыбаясь, жадно вдохнул запах древесного дыма. – Вот она, голубка. Рукой подать.

– А лучше бы – ногой… – заворчал Дорогин.

– Что? Не идут костыли?

– Одеревенели.

– Дать топор?

– Зачем?

– Шучу… – Егор хохотнул. Оглянулся. Потом подумал вслух: – Зарыть меня хотели? Курвы. Не на того нарвались! Не рой яму другому. Забыли? А может, не знали?

Тимоха тоже оглянулся в темноту.

– Ты про какую яму? Про кого бормочешь?

– Мы эту тему закрыли. – Зимогор еле ворочал языком. – Ключ в море выбросили.

– В белое море пурги…

– Помнишь, турист? Молодец. Я думал, ты быстро подохнешь… А ты ещё держишься? Я таких выносливых мужиков люблю!

– Слушай, а сколько сейчас за бортом?

– Сорок, сорок пять.

– Должно быть больше…

– Вполне возможно. Когда мороз куражится под сорок пять да с ветром – это, считай, все шестьдесят.

– А! Вот это другое дело. Я же чувствую – кожу срывает…

– Чуйствительный ты… А Серегу Есенина любишь? – Зимогор сел на пенек, стал приглушенно долдонить:

И теперь, когда вот новым светом И моей коснулась жизнь судьбы, Все равно остался я поэтом Золотой бревенчатой избы!

– Вставай! – Тиморей покосился: «Заговаривается».

– Встану. Дойдем. Не боись.

Дорогин вздохнул.

– Для того, чтобы дойти, силы нужны, а мы… Егор! Сколько мы уже не ели?

– Суток пять.

– А мне так кажется – неделю.

– Черт его знает… Может быть, и так…

– Жрать охота. Как из ружья!

Охотник показал глазами на прицеп:

– Рыба ещё есть.

– Кто? Рыба? Ой, не говори… А то я травану!

Зимогор слабо улыбнулся обмороженными губами.

– На всю жизнь наелся?

– Ну. Теперь только скажут «голец»… Бр-р! Вот уже и подкатило под горло… – Дорогин пожевал пресное тесто снега, выплюнул. Во рту посвежело.

Красная рыба, голец, прозванная так за то, что голая, без чешуи – Егору Зимогору досталась даром, по его признанию. Осенью, перед самым появлением «питерского туриста», Зимогор столько наловил того, сколько в былые времена даже не снилось. Егор по хозяйски хотел распорядиться гольцом: вертолётчикам отдать сколько-то кг., сколько-то оставить на приваду, себе на прокорм и собаке. А потом все эти планы полетели кувырком и в конечном счёте красная рыба стала с ними путешествовать по тундре; в прицепе у них было килограммов пятьдесят, если не больше. И на столе у них с утра до вечера был только один сплошной голец, красавчик среди рыб, жених, можно сказать, гусар, биографию которого Тиморей уже знал на зубок – в переносном смысле и в буквальном. Широко распространённый в Ледовитом океане, у берегов Шпицбергена и Новой Земли, голец-красавец также обитал у побережья Сибири и в северной части Тихого океана. Морские гольцы отличались сеербристыми боками и тёмно-зелёной спиной с мелкими пятнышками. А если из реки гольца надёргать – спина серебристо-коричневая, с серебристым отливом и огненно-красными пятнами, с пепельно-розовыми плавниками и серо-белым брюхом.

Короче говоря, теперь художник запросто мог бы с закрытыми глазами нарисовать гольца – хоть морского, хоть речного. Но только при одном условии – если его при этом не стошнит.

– Когда-то Вася Суриков, – вспоминал он прочитанное, – от Сибири до Нижнего Новгорода четыре с половиной тысячи км. проехал с рыбным обозом. Верхом на осетре сидел. А я что – рыжий? Я верхом на гольце…

– Сравнил хрен с пальцем! – брюзжал охотник. – Суриков – и ты… Чего смеяться-то?

– Ой, правда, не смешно! – Дорогин морщился, не в силах смотреть на остатки гольца. – Мяса! Мяса бы теперь! Хотя бы на один зубок!

– Доберемся до кордона, там от пуза… – из последних сил бодрился Зимогор.

Дорогин осторожно рукавицу снял. Скривился, глядя на почерневшую руку. Пошевелил распухшими «сосисками».

– Я вот о чём думаю… – Он подышал на пальцы. – Не сменить ли маршрут?

– Это зачем ещё?

– Боюсь… – Художник руку спрятал. – Как бы чего не вышло…

Зимогор понимающе качнул головой.

– Гангрена может быть.

– «Может!» – раздражаясь, передразнил Тиморей. – Уже началась!

Егор помолчал, напряжённо глядя на него.

– А что же ты молчишь?

– А что ты сделаешь? – Дорогин повысил голос. – Опять скажешь – возьми топор? Мне твои шутки топорные, знаешь…

– Успокойся, не ори. Я сегодня уши мыл. Слышу прекрасно. Поехали дальше.

14

Обморожение подступало незаметно и потому усыпило внимание художника; вроде обморозил два-три пальца, и вроде бы отогрел, а через день, через другой снова маленько обморозил и снова отогрел. Ничего тут страшного, не красна девица. А потом его стало смущать то, что называется хроническим воспалением кожи: красно-синие пятна с багровым оттенком поползли по рукам, которые сильно зуделись. И чем больше зверели морозы, тем сильней проявлялись и пятна, и зуд. Терпеливый характер художника не позволял ему хныкать и жаловаться, и это в свою очередь тоже сослужило худую службу. Когда он спохватился – ещё не поздно было, но уже поздновато.

Гангрена правой руки с каждым днем всё шире и всё глубже разгоралась внутренним огнем. Живое мясо отмирало кусками, становясь холодным голубовато-трупным.

Зимогор хладнокровно готовил художника – к самому худшему.

Сидели в зимовье перед ночлегом, разговаривали.

– Ну, отрежут руку. Что ж теперь? – рассуждал охотник. – А нас в Афгане…

– Да иди ты на фиг со своим Афганом! – рассвирепел Дорогин. – Как это всё просто у тебя. «Ну, отрежут руку». «Ну, отнимут ногу». «Ну, башку отпилят»… Эка беда!

Опуская глаза, охотник минуту-другую терпеливо и даже снисходительно выслушивал, не перебивал. Он понимал, что Тиморею надо выкричаться, а то ярость душу разорвёт – хлеще гранаты.

– Есть люди, – успокаивал Егор, – умеют даже левою ногою рисовать…

– А! То есть, ты намекаешь, что мне не только правую, но и левую могут оттяпать?

– Я не намекаю. Я говорю, что это – не смертельно.

– Знаю. Знаю даже безруких людей, которые умеют вот так рисовать… – Тимоха оскалился, показывая. – Зубами держат кисть и рисуют. Только это – из области циркового искусства. А я не циркач. У меня сейчас открылись такие перспективы…

Егору надоело увещевать. Глаза его яростно пыхнули.

– Вот и сидел бы в тепле, малевал. Какого хрена попёрся в тундру?!

Дорогин устало сказал:

– Ну, что теперь об этом… Где иголка?

– Вот. Держи. Ты что собрался делать?

Художник молча взял иголку с ниткой, и насквозь проколол мясо на правой руке.

Егор, присевши около стола, глядел с любопытством.

– Не чувствуешь?

– Нет. Как будто чужое колю, не своё…

Влажно сверкая, иголка вынырнула на противоположной стороне ладони. Нитка с противным шорохом потянулась внутри омертвелого мяса, пропиталась чёрной гнойной жижей.

– Хана руке! Ханой! – Дорогин расстегнул ремешок, впившийся в распухшую кисть. Глядя на часы, хотел что-то сказать, но промолчал. Положил часы на стол – тихонько брякнули.

– А ноги? Целые?

Еле-еле пошевеливая ступнями, Дорогин сказал:

– Кажется, я не дойду.

– Не скули!

– Нет, правда… Я не скулю. Я спокойно осознаю происходящее… – Он окинул взглядом зимовьё. – Если хочешь, дальше иди один, а я тут зазимую… Иди! Серьезно говорю. Часы возьми. На память…

В тишине трещала печь. С подоконника срывались редкие капли – дробинами стучали в консервной ржавой банке.

– Часы? – скривив губу, спросил Егор. – А кольца у тебя нет?

– Какого кольца?

– Обручального.

– Так я ж – неоднократно холостой.

– Жалко. Вот кольцо бы я взял. А часы, извини…

– А при чём здесь кольцо?

Зимогор поднялся и нервно подмигнул. Пару поленьев подбросил в печку. И вдруг тихохонько запел – завыл матёрым волком:

Степь да степь кругом, Путь далек лежит, В той степи глухой Замерзал ямщик…

– Как там дальше? Забыл… А кольцо моё ты жене отдай… А часы мои за пузырь продай? Или как там в народе поется?

– Не помню, – сказал Тиморей, задумчиво глядя куда-то в угол.

Охотник оделся. Взял карабин.

– Ты не занимайся х… – Слова были свинцовые как пули. Зимогор даже челюстью двинул вперед, будто затвор передер-нул. – Вместе пошли, вместе будем расхлебывать! Часы он подарит… – Егор закурил. – Ты мне лучше трусы подари! – Он хохотнул. – На «Буране», знаешь, на седушке трусы горят – как на огне… Ладно, всё! Попели, поплясали, пора за дело браться. Ты сиди тут, грейся, замшелый фраер.

– А ты куда?

– За мясом.

– В магазинчик? – усмехнулся Тиморей.

– Да, тут за бугорком…

– Ну, прихвати бутылку.

– Перебьёшься. В тундре у меня сухой закон.

Решительно спустившись к берегу, охотник провалился в пуховой сугроб – под ногами затрещали кусты шиповника. Мимоходом отправляя в рот сладковато-стылые красные картечины промороженных ягод, Егор обошёл кругом пригорка, ощетинившегося голыми стволами лиственниц.

Он сюда не просто так, не наобум направился. Когда подъезжали к избушке, охотник заприметил следы оленей, которые, как видно, совсем недавно пришли в эту долину, малоснежную, а значит, более удобную для добывания ягелья, который тут называют «олений мох»; в зимнее время это основной прокорм оленя.

Следы были ещё тепленькие и потому Зимогору долго искать не пришлось. Ориентируясь по приметам, известным только ему одному, Егор зашёл с той стороны, где было удобней, причём зашел настолько быстро, что даже вздрогнул от неожиданности, когда обнаружил оленей в распадке возле реки.

«Я же сказал: «за бугорком». – Он усмехнулся. – Как чувствовал…»

И тут с Егором что-то случилось. То ли в башке от голода «замкнуло», то ли что-то ещё…

Карабин шарахнул первым выстрелом – тишину сначала как будто разломило пополам, а затем разбило на мелкие осколки и осколочки, эхом полетевшие по сумеркам. Первый олень, которого он взял на мушку, с невероятной лёгкостью подпрыгнул, точно собираясь улететь, и завалился набок, суча копытами, с которых снег слетал серебряной подковкой. И следом за первым убитым оленем – как за хорошим кровавым почином – обрушился второй и третий бык, которые уже не стояли на месте, но всё равно от пули укрыться не могли… Даже два загубленных оленя – это уже перебор, это уже мясо про запас, а три, четыре туши – это сумасбродство. А если – пять? А если – шесть?

Охотник, словно оглохший от выстрелов и не слышавший голос разума, спокойно давил и давил на курок. Стрелял хладнокровно, расчетливо, как будто стрелял по мишени «Бегущий олень». Тупо, с интервалом в несколько секунд. Пока отстрелянная гильза отлетала – а вместе с ней отлетала в рай душа оленя! – он прицеливался в другого быка. Содрогнувшись корпусом и вскинув голову, гордый олень, уже с пробитым сердцем, в недоумении смотрел перед собой. Большие добрые глаза оленя, и так-то худо видящие, обволакивало предсмертной дымкой. Тёмные горы, мерцающие под луной и звёздами, покачнувшись, медлено уплывали в вечность. Олень устало валился на бок и, зарываясь рогами в сугроб, испуская тёплый дух, напоследок согревал былинку, дрожащую возле добродушных толстых губ.

Нет, Зимогор не хотел так много настреливать. Куда им столько мяса? На базар? Он думал, что вот этого быка сейчас завалит и остановится. Но падал «этот», падал «тот»… А Егор всё никак не мог остановиться. Думал одно, а руки делали – другое. И уже не холодная тундра была перед ним – раскалённые пески Афганистана белели под яростным солнцем. И совсем не олени маячили там, впереди, – «духи», проклятые «духи»… Вот почему он работал – не стрелял, а именно работал трудную солдатскую работу – так остервенело, так безжалостно. И ничего не чувствовал при этом – только деревянную отдачу карабина, норовившего ключицу выбить из гнезда. И успокоился он тогда лишь, когда расхлестал всю обойму – пустые горячие гильзы попрожигали дырки в соседнем сугробе, похожем на могилу, занесённую седыми песками Афгана.

Отбросив карабин, Егор поднялся и двумя руками сдавил виски. Шапку медленно снял – будто повинился перед мёртвыми оленями. Вытер потный загривок и прикинул расстояние на глаз. Метров с восьмидесяти – будто в тире на показательных стрельбах – завалил семь штук.

«Ну, не дурной ли?» – поднимая карабин, подумал он.

Вороны, сидящие на скалах – примерно в километре от стрельбы – моментально обнаружили добычу. После первого же выстрела, почуявши тёплую кровь, стая взмыла над скалой, и полетела к месту расстрела оленей…

Охотник пришёл в зимовьё – Тимоху позвал на подмогу.

Луна светила в сумраке полярной ночи. Многочисленные тени вычернялись – тени от сугробов, деревьев и кустов.

Постояв на пригорке, где уже хозяйничали наглые вороны, Дорогин неодобрительно покачал головой:

– А зачем ты столько мяса навалял?

– Пригодится, – мрачно сказал Егор, глядя на тёмный, дымящийся ручеек, пролившийся наискосок по распадку. – Подранок пошёл. Надо взять.

– Зачем? Мяса и так выше крыши.

– Волки могут по крови прийти.

Черныш, истосковавшийся по охоте, очень скоро настиг подранка, неутомимо и усердно стал гонять. Умело отрезая пути отхода, кобель заставил подранка покружить по распадку, а потом олень вдруг вылетел – прямо на охотника. Черныш почти вплотную подогнал – метров на пять. В карабине остался последний патрон. Зимогор прицелился. И – промазал. Усталый, загнанный олень облёгченно вздохнул – так показалось. Распаренная шкура у него дымилась на морозе, кровь капала из раны, ягодой пятнала снег под копытами.

Избоченив голову, кобель укоризненно посмотрел на хозяина, и только что «руками» не развел от изумления. Облизнулся, поскуливая, точно говоря: «Ну и козел же ты! Я так старался!»

Зимогор поторопился к убитым оленям.

– Надо теперь срочно разбуторить!

– Как это – разбуторить?

– Тупо. Будем кишки выпускать.

Вдвоем они разделали, перетаскали туши в мерзлотник, находящийся около зимовья.

Печка тем временем раскочегарилась. Большая чугунная сковородка полупудовой тяжести зашипела, обжаривая свеженину. По избе потянулся ароматный душок и сизая дымка завиднелась недалеко от керосиновой лампы, кукурузным початком желтеющей на подоконнике возле печи. Оленьи почки, языки и печень – это первое, что приготовили. Зимогор достал военную мятую фляжку со спиртом – НЗ. (Тиморей удивлённо посмотрел на него, но сделал вид, но ничего особенно не происходит).

Молча, безо всяких тостов, чёрт бы их подрал, просто чтобы расслабиться да нормально поесть – хватанули спирту грамм по сто. И с аппетитом, с первобытной жадностью набросились на жратву, забывая о том, что организм уже отвык от такой гастрономии. Наелись до отвалу, а потом, ближе к ночи… Как там сказал поэт? «Таков мой организм – простите мне ненужный прозаизм!» Ночью они бегали попеременно, сидели в кустах, любовались лунными картинками…

15

И опять запуржило, зачертометелило, опять пространство подтаёжной зоны и тундры словно бы связало, спеленало длинными свистящими верёвками пурги. Светло-серые и чёрные верёвки эти рвались, бесновались и шипели змеями, узловато завязывались то в низинах, то на пригорках, пытаясь откручивать головы кустам и деревьям, с которым сыпом сыпались волосы хвои и мёрзлых листьев, не отлетевших по осени.

Только теперь эта пурга их не пугала. Теперь – даже на руку. Несколько дней отъедались, копили силы, жирок заливали под кожу. Костявые и тёмные измученные физиономии, на которых как будто было написано – «Мы из Бухенвальда!» – заметно приободрились, даже порозовели. В глазах появился блеск жаркого подсолнечного масла, на котором жарили и парили. (Спасибо тому, кто припас это маслице). И всё чаще вспоминались анекдотики, от которых сытое брюхо волнами тряслось.

А когда утихло – довольные, жизнерадостные покинули тёплый приют. Дальше погнали по снегам, по льдам. Зимогор улыбался в расчесанную ветром бороду, что-то мурлыкал, как сытый кот. Черныш, заметно округлившийся на оленьем мясе, лишний раз ленился с прицепа спрыгнуть. Дорогин, поглядывая на новые лыжи-голицы, в душе восхищался охотником: из любого положения умеет выйти, молодец мужик. Тиморей вообще пообтёрся на морозах, пообвыкся в темноте полярной ночи; бодрее и уверенней смотрел вперед; душу ему согревал волшебный Цветок Светлотая, лежащий за пазухой.

Кругом была – серебряная стылая идиллия. Прямо какая-то пастушья пастораль. И это невольно расслабило их… А Север не любит расслабленных, Север сам застёгнут на все пуговки – особенно зимой – и такой же застёгнутости требует от человека. А ежели ты расстегай – ну, тогда извини…

С шутками и прибаутками путники прошли километров пятнадцать. И вдруг – словно гром среди ясного неба – трах-бабах!

«Буран» опять засел. Причём на этот раз так капитально, как ни разу ещё не застревал. Дымящаяся наледь оказалась глубокая – почти по пояс. Зимогор едва не провалился, когда выскочил из седла. Вода – будто капкан сработал! – злыми зубами цапнула за ногу, моментально достала до косточки…

– Топор! – заорал охотник, подскакивая к прицепу. – Где топор?

– На месте!

Зимогор откинул брезентуху – вещи и предметы стал разбрасывать.

– Нет на месте! – Зимогор рассвирепел. – Кто дрова рубил в последний раз? Не ты?

– Нет, не я…

– Конечно, не ты! – раскалялся Егор, продолжая поиск топора. – Ты, сука, вообще привык на всем готовеньком…

– Почему? Ты настрелял – я приготовил.

– Чтоб тебе баба так всю жизнь готовила! Всю ночь потом бегать пришлось…

Дорогин тоже стал заводиться.

– Ну, ты бы сказал, я бы утку тебе сунул под одеяло.

– Заткнись! А то я суну…

– А ты попробуй.

Отходя от прицепа, бледнея, Зимогор с неожиданной силой за грудки схватил «туриста». Встряхнул, приподнимая, – сорвавшаяся пуговка в полынью полетела.

– Какого ты… приперся? Кто тебя просил?

– Руки! – Дорогин с силой оттолкнул его.

Накопившаяся неприязнь, прикрытая теплом и сытостью последних дней, моментально проступила на лице одного и другого. Глаза глядели с неприкрытой ненавистью. Зубы скрипели. Физически крепкие – что один, что другой – они другу другу уступать не собирались. Мрачнея, наливаясь чёрной кворью, они стали возиться и пыхтеть как борцы на ковре. Но тут же поскользнулись – рухнули в сырую холодную кашу, однако и там продолжали барахтаться, рычать и материться. И вдруг – Тимоха глазом не успел моргнуть! – карабин затрясся, заплясал в руках у Зимогора, нараскоряку стоящего над ним.

– Щенок! – Ствол карабина уткнулся в лоб Тимохи.

– Стреляй, – вяло согласился тот, вдыхая запах ружейного масла. – Мне всё равно…

Кобель, взъерошив холку, бегал кругом них. Рычал, не зная, кого защищать, на кого нападать. То растерянно скулил, то оглушительно лаял.

Рывком забросив карабин за спину, Зимогор пошёл искать топор. И снова на снег полетело всё то, что недавно ещё так осторожно и аккуратно укладывалось.

Дорогин сзади подошёл. Сердитыми глазами пошарил по прицепу.

– Да вот же он…

– Да где? – Егор, у которого от волнения перед глазами плавали круги, в эту минуту плохо видел. – Где?

– У сороки в гнезде! – Тиморей двумя руками вцепился в топорище и подсунул серебристое лезвие под самый нос охотника. – Вот! Видишь? Нет?

Ресницы у Егора дрогнули.

– Вижу… Ну, и что дальше?

– А дальше будет вот что… – Тимоха медленно поднял топор. – Снимай карабин… Только тихо, без нервных движений… Снял и бросил вот сюда, на снег. Ты понял?

– Понял.

– Умница. Давай.

Карабин упал на снег – стволом зарылся под ноги художника.

– Ну? – Зимогор улыбнулся «подрезанной», нервной улыбкой. – Доволен? И что дальше?

– Я заберу патроны, чтоб ты не выступал. Мне, знаешь, как-то что-то неохота от тебя зависить, от твоих закидонов. То ты добренький, а то не в духе… как Духозим…

Охотник неожиданно повеселел – он всегда любил людей с характером, людей, способных совершить поступок, тем более поступок смелый, неожиданный.

– Слушай, – сказал он как ни в чём не бывало и передёрнул плечами. – Что-то стало холодать! Не пора ли нам поддать?

– Так мы же всё как будто придушили? – то же как ни в чём не бывало ответил Дорогин.

Шутки шутками, а похолодало-то всерьёз. Пока они барахтались, два долбака, – капитально промокли. Одежда с каждою минутой лубенела, трещала и крошилась на морозе.

Они пошли, поспешно вырубили слеги, молча вырывая друг у друга топор – чтобы согреться работой. Потом на эти слеги наморозили корку льда, рядом накидали кучу снега и попытались – эх, раз, два, три! – враскачку попытались вытянуть «Буран».

– Нет! – подытожил раскрасневшийся Егор, приседая на карточки. – Ни черта не выйдет!

И Тиморей на карточки присел – заглянул под слеги.

– Как скала стоит!

– Паскуда! Вот так врюхались!

– Давай ещё разок рванем…

– Да тут нужна артель из бурлаков…

Не глядя друг на друга, поневоле объединяясь общим порывом, они потели и пыхтели, рычали и скалились, как два осатаневших загнанных зверя, готовых кости вывернуть в суставах или порвать сухожилия, но своего добиться – не мытьём, так катаньем.

И снегоход, в конце концов, зашевелился, приподнимая мокрый зад с покорёженным разбитым фонарём.

– Ну, слава тебе, господи!

– Рано обрадовался…

– Что? Не заводится?

Егор покачал головой.

– Видно, свечи залило водой, приморозило.

– Да? Так, может, подогреть?

– Чтобы взорвался? Рационализатор.

– Ну, да. Это я не подумал…

– Ладно, стрелять его ять! Оставляем! – Зимогор с сожалением сплюнул. – Ничего не поделаешь…

– Как – оставляем? Да ты что? – возмутился Тиморей. – Ну и куда мы без него?

– Туда же, куда с ним. На кордон. – Зимогор поднял варежку, втоптанную в серый мокрый снег. – Пошли! Давай патроны! Мало ли чего…

– Не дам!

– Слушай, ты права здесь не качай!

– И ты не качай.

Зимогор порылся под брезентом – запасную обойму нашёл. Демонстративно зарядил карабин и пошёл, не оглядываясь.

Художник какое-то время ещё стоял возле остывшего «Бурана», потом даже попробовал завести мотор, но скоро убедился в том, что это теперь – простой кусок железа, годный только что для сдачи в металлолом. И всё-таки сердце художника, словно бы успевшее прирости к этому проворному «Бурану», не могло от него просто так оторваться. Оглянувшись на охотника, решительно идущего вперёд, Тиморей вдруг подумал, что ему, охотнику, бывшему солдату, прошедшему огни и воды, не привыкать оставлять подбитые машины, бронетранспортёры, причём оставлять очень быстро, без соплей, без лирики. Вот почему Зимогор уходил так спокойно, решительно, а Тиморей – как самый мирный обыватель – всё не мог смириться с покинутым добром. Отойдя от «Бурана», худождник вернулся, прихватил кое-какое барахлишко и во все лопатки начал догонять охотника.

Молча, сердито по глубоким сувоям добрались до ближайшего зимовья. Не глядя друг на друга, печь затопили, похлёбку сварили из крупы, прихваченной с собой. После ужина – более чем скромного – посидели в тишине, покурили, слушая краснобайство красных двух-трёх полешков, с весёлым треском прогорающих в печи. Потом Тиморей завалился на нары и сразу почти отрубился – завидный у него был выключатель где-то в организме. А Егор всё ворочался и приглушенно покашливал. Вставал, опять курил возле распахнутого зева прогоревшей печки. Нервно подмигивал в темноту за окном.

16

Заполярное утро зимой – по цвету, а также по вкусу и запаху – мало чем отличается от заполярного вечера. И даже стрелки на часах вам не подскажут, который час – вечерний или утренний? И только Аврора, говоря старинным слогом, только богиня утренней зари, начиная прихорашиваться где-то в немыслимой дали за горизонтом, просыпет розоватенькую пудру, чуток подкрасит воздух и опять ничто тут не подскажет: утро или вечер на Земле.

И всё же – было утро. Собака поднималась строго по часам – примерно около семи утра Черныш с какой-то вежливой нахальностью начинал заявлять о себе; сначала одним коготком скрёбся в дверь, просился по нужде, потом всею лапой царапался, а потом уже и голос поднимал и хвост.

– Хва! Хва! – отрывисто лаял. – Хватит спать! Скоко можно?

Утром, нарочито громко и весело разговаривая с собакой, охотник с художником продолжали играть в молчанку между собой. Понимали, что всё это – глупо, смешно. Только трудно было – хоть тому, хоть другому – трудно поломать гордыню, первым заговорить.

Поочередно смотрели за окно, где сугробы, ночью похожие на груды угольной пыли, по утру немного посветлелеи, посинели, точнее говоря.

Художник покашливал, охотник покряхтывал; так они как будто вели беседу.

Надо надо бы вернуться к подохшему «Бурану», надо попытаться оживить. Скорей всего пустая трата времени – опять цилиндр зафордыбачил. Но для очистки совести сходить не помешало бы. Пускай снегоход безнадежен, пусть в ледяной могиле остается, но мясо-то, мясо надо забрать с прицепа! Надо. Кто спорит? Только – куда его? На горбу тащить? Много возьмешь – далеко не упрёшь, а мало брать – овчинка, то бишь, оленинка не стоит выделки.

Примерно так в то серенькое утро думали они – каждый про себя.

Молча собрались. Посидели за общим столом, где каждый прятался в дыму своей папироски, своей сигаретки. Крепкого чаю попили на дорожку и – впёред.

Тимоха теперь понял, что лыжи, наспех сварганенные охотником, – дерьмо. Топорная работа. Но выбирать не приходилось. Это всё-таки лучше, нежели ногами снег месить, двигаясь по целине, проваливаясь по пояс между занесенными камнями и буреломами.

Обмороженные ноги плохо слушались. Дорогин отставал, хотя шёл по готовому лыжному следу, проторённому охотником. «Ты привык на всём готовеньком!» Эти злые и несправедливые слова, произнёсенные в пылу потасовки, занозой засели в сердце. И Тимоха стал сворачивать с протоптанной лыжни – торил свою… Понимал, что поступает по-идиотски, но ничего с собою не мог поделать. Гордыня. Страшный грех. Шагать по целине – куда труднее. Руки немели, ноги отказывали. Но главное – душа отказывала, теряла животрепещущую искру. Если бы шли они мирно, привычно подковыривая друг друга, подначивая, зубоскаля по пустякам, Тиморей наверняка бы не уставал так сильно. Усталость, как правило, одолевает человека не на физическом уровне – на психологическом.

Уставая, он всё чаще садился на снег. Опустошенно пялился перед собою. Слышал, но не слушался криков, ругани; Егор сам не заметил, когда нарушил «обет молчания».

– Ты что, ослеп? – орал он, глядя на вторую лыжню, протоптанную «туристом».

Дорогин молчал, волооко глядел исподлобья. Хрипловато пыхтел. Отупелость дошла до того, что Тимоха ничуть не обрадовался, когда увидел на пригорке металлический щит, продырявленный дробью, поклёванный пулями. На щите красовалось огневое слово: «Заповедник».

– Видишь! – обрадовался Егор. – Читать умееешь? Грамотный?

Тиморей пожал плечами. Заповедник? Ну и что? Даже если бы там было написано «ГИПЕРБОРЕЯ» – и тогда бы, кажется, не прибавилось бы жару в сердце, нет.

Зимогор остановился около щита. Снял рукавицу, содрал с бороды ледышки, в середине которых оставался волосок, будто вольфрамовая нить в миниатюрной лампочке.

Территория заповедника охватывала большое пространство, включавшее в себя леса, горные тундры, болота. С пригорка, на котором стоял красный щит, неплохо просматривалась даль, сверкающая под луной – словно ледовитым серебром всё тут было выложено и аккуратно оковано.

– И что? – равнодушно спросил Дорогин. – Пришли?

– Километров сорок ещё топать…

– Всего лишь? – Тиморей изобразил усмешку, больше похожую на гримасу человека, готового расплакаться.

– Сорок! – уточнил Егор. – Не четыреста!

– Утешил. – Глядя на прострелянную жесть, Дорогин добавил к чему-то: – Со щитом или на щите. Как говорили древние.

Охотник посмотрел по сторонам и предложил:

– Подсушимся?

– А пожрать?

– Само собой.

Они нашли уютное местечко возле берега, под кедром. Дров нарубили, огонь раздули, похлебку сварили. Еда – опять же более, чем скромная – не вызывала особого энтузиазма. Однако пахло вкусно. Во рту у Тиморея слюна скопилась, а перед глазами заплясали звёздочки – примерно такие же, как в пакетике сухого супа, который был засыпан в кипяток вместе с сухой, последней соломой лапши.

Здоровье у ходожника, должно быть, подломилось, потому что никогда ещё такого не было – даже губы подрагивали от нетерпения. И даже руки тряслись, когда он взял расписную деревянную ложку с обглоданными краями и сварившимся от кипятка рисунком.

Костёр горел под кедром – слишком близко развели, неосмотрительно. Снег на кедровых лапах разомлел от горячего воздуха, и в то мгновение, когда Тимоха ложку потянул к губам, что-то вверху зашебуршало, затрещало. Он успел поднять глаза – и откачнулся.

С вершины кедра ухнул снежный каравай – два, три пуда весом.

Котелок с похлебкой – словно живой – жалобно звякнул дужкой, пискнул и перевернулся. И тут же – за какие-то мгновенья – жирную, наваристую жижу выпил снег, оставляя капельки золотого жира на леденистых «губах». А горячие кусочки мяса снег стал проглатывать уже потихоньку, будто бы стрательно пережевывая. Кровянистое оленье мясо, прошнурованное сухожилиями и мышечными волокнами, прожигая дырки, испуская сизый пар, уходило в глубину прожорливой утробы. Суповые звёздочки погасли, холодея. Лапша, извиваясь живыми червями, уползала в снег и под хвою, оголившуюся от кипятка.

Огонь погас, чадя сиреневым дымком. Чёрные картошины углей потрескивали.

– Поели? – равнодушно спросил Тимоха.

– Долго ли умеючи, – так же безучастно сказал Егор.

– Хорошая была похлебка.

Зимогор скривился.

– Нет, пересоленная.

– Экий ты, барин… А мне так понравилась.

– А мясо? – раскритиковал Егор. – Недоваренное мясо.

Художник ногтем ковырнул в зубах.

– Ну, может, самую малость.

– Мне такой бурды и даром не надо…

– Мне вообще-то тоже, – согласился Тимоха, наклоняясь и соскребая пальцами подмерзающие кусочки оленьего мяса. Пальцы плохо слушались, и мясо опять покатилось к ногам. Черныш, зверея, хватал куски – чуть пальцы не откусывал.

Сглотнув слюну, Дорогин облизнул коросту на губах.

– Поели, – прошептал. – Пора на боковую…

По-стариковски медленно, со скрипом в застывших суставах, он опустился на четвереньки. Вяло стал укладываться на «пуховой перине». Шапку поглубже нахлобучил – на брови наехала. Ладони лодочкой под голову сложил. Смежив ресницы, улыбнулся, предвкушая сон.

Прикурив от уголька, Зимогор мрачно подмигнул уснувшему «туристу».

– Рота! – заорал, кулаком ударив по колену. – Подъём!

Веки Тиморея дрогнули. Но не открылись.

– Всё… мне хана… Пускай рота уходит…

– Подъем, говорю! Здесь, километрах в четырех должно быть зимовье. Я тебя доведу. Погоди подыхать.

– Нет, мне хана.

– Пошли, турист! Пошли! – Егор рывком поднял его, устало отмечая: – Ну и тяжелый пентюх!

17

Призрачный, словно приснившийся, смутно-серенький свет, забрезживший где-то на окраине полярной ночи, на восточной стороне заповедника, показался серым пеплом от перекура, который устроил себе Крайний Север. Покурил, помаячил слабым огоньком, голубовато надымил под небесами – и раздавил окурок между гор, проступающих на горизонте. Вот и весь денёк. Как воробьиный скок.

К зимовью подошли при свете топора – лунного осколка, искристым лезвием торчавшего на вершине далёкой горы. Этот серебряный стылый топор нарубил кругом себя и разбросал по округе чёртову уйму тёмно-синих щепок – причудливых разнообразных теней, неуловимо для глаза переползающих с места на место, безмолвно говорящих о великом и неостановимом вращении Земли.

До избушки совсем уже немного оставалось, когда ветер неожиданно взметнулся – как будто большая собака, охраняющая зимовьё, с цепи сорвалась, угрожающе рыча и хрипя. А снег, дыбом взметнувшийся в воздух, показался шерстью этой огромной собаки… Ветер сначала понизу прошёл, потом пошарил по верхотуре тайги, щедро осыпаной созвездьями. Кряжистые тёмные деревья – особено те, что росли в гордом, величавом одиночестве – стали нехотя шапки ломать перед ветром и тихонько поскрипывать, изображая поясной поклон.

Метель закипала в котле тёмного таёжного урочища; белыми пустыми пузырями и серой пеной потекла, покатилась позёмка, вынимая откуда-то прошлогодние листья, градом осыпая промороженную ягоду на рябинах, на боярышнике.

Двигались они – бок о бок. Зимогор поддерживал «туриста», уже едва-едва переступавшего обмороженными ногами. Потом, когда вскипела внезапная метель, охотник остановился под кедром.

– Постой пока тут…

– А ты? Далеко?

– Через минуту вернусь.

Зимогор хотел проверить ориентиры, по которым двигался к избе. Он всего лишь на мгновение вырвался вперед – так, по крайней мере, показалось. Вырвался – и тут же пропал впотьмах. (Упал с обрыва, как позднее выяснилось.)

Беспокощный, словно младенец, оставшийся без папки в чёрном «лесе», Тиморей постоял, потоптался на месте, поглядывая по сторонам.

– Ау! – пробормотал. – Ты где?

В ответ ему только метель засвистела соловьём-разбойником. Не зная, что делать, но чувствуя, что замерзает, Дорогин руки выставил вперед, пошарил, разгребая колючую крупу. Крикнуть хотел, позвать, но духу не было в груди; такая слабость. Он походил вокруг дерева, сначала держась за какую-то хвойную лапу, а потом – незаметно для себя – отошёл подальше, и…

И тоже сковырнулся под обрыв – следом за охотником. И хорошо, что камни под обрывом обложило толстым слоем ваты, а иначе быть бы голове расколотой легче астраханского арбуза.

По гладкому снежному скату – словно по скату крыши – Тиморей докатился до бревна, лежавшего на берегу. Сил почти уже не было. Никаких. И никаких желаний, кроме как заснуть, если даже это будет его последний сон. Дорогин притулился к мохнатому какому-то бревну и закрыл усталые глаза. Только не тут-то было! Поспать ему не дали. Бревно-то оказалось не простое – говорящее.

Скрипучим, деревянным голосом бревно сказало:

– Кажется, дошли. Ещё пятнадцать метров.

И Тимоха вдруг затрясся мелким смехом – снег с него посыпался.

– Ты чего? – спросило удивленное бревно.

Смех чем-то был похож на подзарядку аккумуляторов. Душа встряхнулась. И откуда только силы появились. Дорогин подхватился, бодро крикнул:

– Эй ты, бревно! Вставай!

Наверх – по гладенькому снежному накату – выползать им пришлось на четвереньках, по-другому никак не получалось; очень крутым оказался угол наклона.

Подошли к зимовью. Постояли, разглядывая в мутно-молочном свете метельного месяца. Хорошая была избушка. Именно – была. В том смысле, что сплыла. Потому что рядом с ней стоял вековечный листвяк. А могучая пурга – совсем недавно – своротила дерево. Падая, листвяк шарахнул прямо по трубе. Крыша треснула – стропила сломались.

Внутри, куда они вошли со свечками, как в тёмный храм, тоже оказалась печальная поруха. Половина печки развалилась. Кусками замороженного мяса на полу валялись кирпичи с белой шерстью инея. Шелуха известки хрустела под ногами.

Погасивши огарок свечи, Дорогин обреченно сел на холодную табуретку, стоявшую возле порога. Попробовал пошевелить ногой – кирпич толкнуть хотел. Ступня почти не слушалась.

– Помнишь, – удручённо заговорил он, – позавчера или когда… Ну, там была изба… на правом берегу… Мы пришли вот так же, а она сгоревшая… Всё против меня…

Молча выйдя за двери, Зимогор обломал сухие ветки с упавшего дерева.

– С паршивой овцы хоть шерсти клок! – сказал, сваливая ветки у печи. – Попробуем протопить.

– Бесполезно. Всё против меня…

– Ну, что ты заладил? Заткнисть.

– Да я же говорю… Смотри, что начинается…

Устье дымохода было, наверно, завалено обломками кирпичей и снегом. Ядовито-чёрными тугими облаками дым наружу повалил, пластами поднимаясь к потолку. Заклубился, закружился, не находя дорогу к распахнутой двери. Дымный студень, уплотняясь, отрывался от потолка, опускался. У Тиморея слёзы покатились – то ли от дыма, то ли…

У охотника горло дымной ватой забило.

– Пошли! – Он грязной рукою отмахивал дым от себя.

– Я никуда не пойду…

– Ну, что мне? На колени встать? Упрашивать?

– Не надо. Иди один…

Зимогор – сколько в нём пороху, черт побери! – вспыхнул и опять за грудки схватил.

– А я тебе что говорил?! Что я тебе, козлина, говорил?! Я тебя предупреждал?! Предупреждал. А ты? Кто зубоскалил надо мной: «Боишься…» Кто зудел над ухом? А теперь: «Никуда не пойду»?! Раньше надо было заявочки такие делать. Сидел бы в тепле, семечки лузгал. А теперь… – Он отшвырнул художника к порогу. – Теперь, скотина, я тебя пинками погоню! Ты здесь подохнешь, а я отвечай? Рота, вперед! И желательно с песней!

18

Пурга сбивала с ног, да только не она здесь виновата, потому что даже и потом, когда пурга утихла, Дорогин всё равно продолжал на ровном месте падать и ни в какую уже не хотел подниматься. Он подолгу лежал на спине, почти не ошущая морозного прикуса между лопатками. Не моргая, стеклянно смотрел в небеса. Вот Большая, а вот Малая Медведица… Вот Кассиопея… А вот это что? Наверно, то, что нужно…

Он смотрел на созвездие Лебедя – звёздный крест, широко лежащий в морозных небесах. Это был могильный крест, так ему казалось. Огромный, осыпанный блестящими снежинками. Более того, ему казалось: он умер уже. Ни обмороженных рук, ни обмороженных ног – ничего уже нет, ничто не болит. Всё хорошо. И душа не страдает. Прекрасно. И мыслей нету никаких, только призрачный звон в голове. Что ж мы так боимся умереть? Это не страшно, это благодать – вот так лежать под звёздным, размашистым крестом…

Остатнее крошево от пурги слетало с перекладины небесного креста. Снежинки, попадая на лицо Тимохи, уже не таяли. Лицо напоминало камень, скуластый, холодный, покрытый плесенью волос, струпьями обмороженной, мёртвой кожи.

Несколько раз охотник предпринимал попытки опять его тащить на себе, но, в конце концов, бросил – сильно тяжёлый мешок с костями.

Уходя вперёд, он возвращался, тихо ругаясь. Вот и теперь вернулся. Постоял, понуро глядя на засыпающего «туриста». И неожиданно вспомнил покойника – того, доставшегося росомахам и песцам.

– И тебя точно так же сожрут! – прошептал. – Вставай! Мне все равно тебя не дотащить…

Сиплое дыхание послышалось в гортани Дорогина. Чахоточный кашель. Он спросил в бреду:

– Нострадамус, ты доволен? Всё… свет в конце туннеля…

– Ну, всё, так всё… – Егор перекрестился, отворачиваясь. Постоял, сутулясь. Поплёлся, загребая снег. Черныш опередил его, – рванулся вдоль ручья. Он остановился. Позвал собаку и опять вернулся.

Тиморей сидел, сцепивши обмороженные руки. Мутными глазами блуждал в потёмках.

– Кордон уже рядом. Держись.

– Бросаешь? – дошло до художника.

– А? – Зимогор то ли не расслышал, то ли сделал вид. – Сидеть! – приказал Чернышу.

Голос хозяина, заметно потерявший твёрдость и грозовой раскат, заставил собаку на несколько мгновений замереть. Но как тут усидеть, как не сорваться с места, когда чуткие ноздри твои уже хлебнули близкого сладкого духу жилья. Да будь его воля – Черныш через минуту-другую был бы уже на кордоне. «Сидеть?! – Он скулил, словно захныкал, глядя в глаза хозяину. – Сам уходишь, а мне – сидеть?»

Зимогор не помнит, чтобы он когда-то бил собаку. И Черныш такого позора не припомнит. И поэтому его как будто обварили кипятком – обожгло звериной злостью. Как? За что? Пёс отлетел на снег. Оскалился, показывая крепкие клыки. И в глазах его – красным, кровавым накалом – в то мгновенье вспыхнула осознанная ненависть. «Хозяин! – вот что, кажется, хотел сказать Черныш. – Ты других укоряешь: они, мол, живут на всём готовеньком. А сам? Что бы ты делал без охотничьей собаки? Что вообще бы вы делали, твари двуногие, без нас, без собак? Вы, которые забыли верность, преданность… Грош вам цена, двуногие!» Лихорадочно думая так, Черныш изготовился, приседая на задние лапы и глазами впиваясь в потное горло хозяина. И только чёрный зрачок карабина заставил его отступить. Кобель почуял страшный прогорклый дух ствола. И почуял даже омерзительный душок той острой пули, которая – во глубине и в темноте своей норы – тоже «присела на задние лапы», хищно изготовившись к прыжку…

– Сидеть! – Голос хозяина отвердел, зарокотал раскатами далёкой грозы.

– Ну, сидеть, так сидеть, – проскулил кобель, вильнув хвостом. – Кто бы спорил, а я посижу.

Уходя, хозяин оглянулся. Карабин закинул за плечо. Страшный взгляд бывает у хозяина. Как молния. Так и прожигает темноту. Вот он ушёл, а взгляд впотьмах блестит, когда он оборачивается. Пугливо прижимая уши с обмороженными краями, покрытыми красноватой коростой, Черныш поскуливал и не решался оторвать свой тощий зад от мёрзлого пригорка.

Тиморей придвинулся к собаке; обнял и ощутил продрогшее, до костей исхудавшее тело, в котором утомленно ворошилось издерганное сердце – стук отдавался в рукавицу, точно там затаился птенец. Тепло этого собачьего тела вдруг напомнило ему тепло другой собаки. Где это было? Или не было этого? Нет, было где-то… было… Там, на Валдае, над рекою, когда он, художник, – в долгах, как в шелках – поднялся на крутояр, чтобы жизнью своей рассчитаться со всеми на свете долгами. Собака! Тогда его спасла собака: подошла, посмотрела в глаза, слезы вытерла шершавым языком. И сейчас она спасёт Тимоху. Спасёт. Интересно бы только узнать, как она с Валдая прибежала на Крайний Север? Эй, собака! У тебя же нету крыльев? Или есть? Ах, милый ты мой ангел, ангел-спаситель…

Губы Тимохи дрожали и что-то шептали. Не открывая глаз, он зарылся обмороженным лицом в густую жесткую шерсть. Запах морозной псины опьянил. Голова закружилась. И ему показалось – он падает с высокой вершины Валдая. Медленно, неотвратимо падает в черную бездну…

Коченеющие руки, охватившие кобеля, судорожно стискивались. Черныш, тоскливо глядя по сторонам, заскулил, пробуя вывернуться. Потом испуганно завыл, вздымая морду к звёздам. А руки человека продолжали стискивать собачье тело – рёбра затрещали. Больно было, но кобель заголосил не столько от боли, сколько от ужаса. Он ощутил запах смерти, нависающей над левым плечом человека.

Объятья сжимались всё крепче. Кобель ослеп от ужаса и разинул пасть…

Холодная щека у Тиморея затеплилась от слабой, сладковатой боли. Красным кленовым листиком на щеке стал подмерзать укус.

Он очнулся. Руки разжал.

– Я не подох ещё, а ты уже грызешь…

Черныш стал виновато зализывать ранку, а потом заодно и все лицо решил умыть горячим языком – словно рашпилем обмороженную кожу драл. Освободившись от «объятий смерти», Черныш приободрился. Выразительно глядел глазами абрикосовой спелости. Поскулил, побегал вокруг Тимохи. Зарычал и из последней силушки вдруг схватил зубами за рукав. И потянул – потянул, поднимая. Ослабевшие челюсти клацали, срываясь с одежды и оставляя дымную слюну, тут же превратившуюся в нитки стекляруса.

Человек – при помощи собачьей тяги – встал на четвереньки. Потом – на ноги. Черныш, радостно сияя «абрикосами», поминутно оглядываясь, побежал во мглу, облитую луной. Он спешил в ту сторону, куда ушёл хозяин – следы его пахли знакомым зовущим запахом. Но темнота пугала Тиморея, и он сворачивал, стараясь быть лицом к луне.

Бестолковость эта злила Черныша. Он прыжками возвращался к человеку, с головы до ног облаивал, не стесняясь в крепких выражениях. Он просил и требовал идти за ним туда, где тёплые вкусные запахи, где милый дух жилья, уюта.

Теряя последние силы, человек остановился в темноте, достал из-за пазухи волшебный Цветок Светлотая, сел посередине какого-то озера, ножку цветка воткнул в сугроб и так сидел, бессмысленно глядел на серебристый бутон, казавшийся малою звездочкой, сорванной ветром с небес.

 

Извините, что живой

1

Чем дальше от нас отодвигается наша опасность, тем веселее мы о ней вспоминаем.

Зимою у художника Тиморея Дорогина был золотой юбилей – пятьдесят ему «стукнуло». В Петербурге открылась юбилейная выставка, вокруг которой знатоки много шумели, потрясённые необычными красками и сюжетами, продиктованными «сиянием верхнего мира». Колдовство картин художника Дорогина вызвало невольный интерес даже у тех, кто ни разу не ходил ни на какие выставки. И даже более того: работники милиции и несколько нарядов частного охранного предприятия среди ночи на машинах приезжали к большому выставочному залу на Фонтанке. Сначала приезжали, откливаясь на звонки бдительного сторожа, а потом их тревожили перепуганные жители окрестных домов, находящихся в районе выставочного зала. Дело в том, что «сияние верхнего мира», в тех или иных варияциях сияющее на полотнах Дорогина, в темноте как будто оживало – по потолку и стенам перливались радужные всполохи, создавая иллюзию пожара в огромном зале.

Ажиотаж вокруг картин художника был настолько велик, что из-за океана – так, во всяком случае рассказывали газеты – в Петербург прилетала чертова дюжина самолётов, на борту которых находились самые богатые частные коллекционеры, меценаты и всевозможные представители заграничного бизнеса.

– Сияние верхнего мира продаваться не может, иначе оно потускнеет! – повторял Дорогин, отвечая на вопросы докучливых журналистов и охотников за русской самобытной красотой.

Тиморей Антонович заматерел к своим пятидесяти – «в плечах раздался и в животе», как шутили близкие друзья. На фотографиях к юбилейным проспектам и альбомам, на выставочных плакатах Дорогин смотрелся как добротный, крепкий, классический художник, окружённый каким-то незримым сиянием, тем электрическим полем, которое всегда присутствует вокруг незаурядной личности.

После долгой и несколько нудной официальной части юбилея неутомимый Тиморей Антонович собрал своих близких друзей «у камелька» на Васильевском острове – в мастерской, до того просторной и высокой, что в ней можно было играть если не в футбол, то в баскетбол наверняка. Человек, впервые попадавший в эту мастерскую, мог в ней заблудиться как в тёмном дремучем лесу, где стояли декоративные скалы, деревья; ручеёк плескался, вприпрыжку пробегая между настоящими гранитными каменьями; птицы пели на ветках магнолий, на кипарисах, на кедрах.

Огромное пространство мастерской хорошо помогало в работе – давало размахнуться вдохновению. А для праздника души – для тёплой семейной атмосферы – Тиморей Антонович просил открыть «чуланчик», так называл он боковую комнату, небольшую, но очень уютную, в которой находились только самые избранные полотна художника, зачастую никогда не выставлявшиеся в залах, где они потеряют свою миниатюрную прелесть.

В «чуланчике» потрескивал камин, горели свечи. Серебрецом звенела цыганская гитара. Песни пели, шампанское пили – за юбиляра, за его талант, за Север, который подарил художнику «самые лучше краски» – так писали о нём, так говорили искусствоведы.

Дело было перед Новым годом, который в Петербурге бывает больше похож на ранню весну или позднню осень – минус десять, пятнадцать градусов; снег рыхлый, мягкий, словно глина или серый гипс, приготовленный скульптором, – лепи, что хочешь.

Весёлая беседа за столом коснулась предстоящего новогоднего праздника, и друзья разговорились, а потом даже заспорили: у кого из них была самая оригинальная встреча Нового года.

Антон Северьянович, отец художника, приехавший на юбилей, предложил, посмеиваясь в бороду:

– Сынок! А ты бы рассказал…

Дорогин осторожно потрогал левое ухо – раковина сверху обкусана морозом.

– Длинная история! – задумчиво ответил, глядя в камин.

За столом зашумели:

– А мы разве торопимся?

– Давай, брат, рассказывай, а то ходят по городу всякие байки…

– Да и в газетах тоже сочиняют…

– Даже так? – удивился Дорогин.

– А вы как думали? – вразнобой гомонили за хлебосольным столом. – Вы теперь на виду! «Жульёристы», как говорит Северьяныч, они теперь вас ни за что не оставят в покое! Будут плести небылицы. А мы хотим послушать, так сказать, из первых уст!

И тогда художник развеселился, вспоминая о миновавшей опасности. Картину вытащил из дальнего угла, где стояли полотна, нуждающиеся в доработке. На холсте был изображен кордон: тайга, снега, два домика, банька дымится у берега, и павлиньими перьями распушилось в небе полярное сияние.

2

…Кордон Ведьмачье Озеро – один из четырёх кордонов государственного заповедника Таймыранский. Когда и почему это живописное озерцо стало вдруг Ведьмачьим – история умалчивает. Ясно только, что оно ни к ведьмам, ни к русалкам никакого отношения не имело и не имеет. Северный берег Ведьмачьего, сложенный из древних коренных пород, резко поднимается к предгорьям хребта Бырранга, с которого струятся в озеро бесчисленные реки и речушки. А на южном берегу – пологом, заросшем тайгою – встречаются большие колоритные поляны, особо привлекательные в пору короткого полярного лета. Вот на одной из таких полян – поближе к воде – лет, наверное, пятьдесят назад был обустроен кордон. Летом здесь бывает народ «с материка»: высоколобые дяди и очкастые тёти на вездеходах приезжают отслеживать занесённых в Красную книгу снежных баранов, белохвостых орлов, краснозобых казарок; изучают состояние горно-субарктической экосистемы и занимаются какими-то другими научными делами.

А зимою тут глухо – как в танке. И вот эта вселенская глушь – всех других маленько пугающая с непривычки – почему-то особенно нравилась Медвежакину, егерю, хозяину кордона.

Был предутренний час, когда егерь вышел на крыльцо. Постоял, послушал, как «звезда с звездою говорит» в промороженном небе.

Тайга, снега в округе – всё дремало. Полярную темень, нависающую над кордоном, словно бы серебряные лапы раздвигали – мощные лампы дневного освещения. Свет озарял два домика, старую баню – поставлена поближе к озеру. Гараж – для двух «Буранов». Дровяник, прикрытый «пуховым одеялом». Снегу в тот год наворотило – через край. В конце декабря Медвежакину во дворе пришлось пробивать длинные окопы и траншеи, над которыми мороз то и дело постреливал. «Живём, как на войне!» – шутил Медвежакин. А шутил он довольно редко. Житьё на кордоне – дело серьёзное. Вот и теперь, после вчерашней тревожной ночи, не сильно-то развеселишься.

Вчера, около трёх с половиной часов, на кордон пожаловали гости: знакомый охотник Егор Зимогор и второй, незнакомый «питерский турист», вроде как художник, приехавший в тундру помалевать картинки и попавший в такой переплёт, что не сегодня-завтра может потерять и руки, и ноги – обморозился до черноты.

Медвежакин сходил за дровами. Печь затопил.

* * *

С утра в избе у егеря собрались проводить совещание. Консилиум, можно сказать. Медвежакин – не выспавшийся, мрачный – восседал во главе стола. Это был высокорослый, необыкновенно крепкий детина. Былинный силач. Гвозди в дерево, как в масло, вдавливал пальцами; был у него такой весёлый фокус, который он только во хмелю порою демонстрировал, а так, на трезвую голову, – солидный, обстоятельный хозяин. Зовут – Иван Григорьевич, по паспорту. Или просто – Григорич. А по жизни за ним закрепилось прозвище – Героич. И дело тут не в в нём самом, не в этом егере, хотя и он потянет на героя. Дело – в отце Медвежакина, который во время Великой Отечественной был представлен к званию Героя Советского Союза, а потом вместо золотой звезды был награжден «полярною звездой». Десять лет герой пыхтел на Крайнем Севере: история, увы, весьма типичная для тех времен. Будучи лейтенантом, Григорий Медвежакин совершил геройский поступок, но оказался в плену, а советский офицер в плен не сдаётся – пулю закатывает в лоб себе. В лагерях Григорий Григорьевич стал Героем Героевичем. Ну, а потом и сына – Ивана – тоже наградили геройским званием.

Хозяин кордона пошевелился во главе стола – табуретка под ним заныла. Приподнимая могучий кулак Медвежакин приглушённо покашлял – огонь керосиновой лампы, стоящей неподалёку, затрепетал, как будто испугано заморгал карим глазом. (На кордоне был генератор, но егерь не хотел врубать с утра пораньше – затарахтит, разбудит больного Тиморея).

– Мужики! – глядя исподлобья, пробасил Медвежакин. – Ну, что? Давайте думать. Время не ждёт.

– А что тут думать? Надо пилить! – решительно заявил Зимогор, в глазах у которого засверкали две керосиновых лампочки.

– Тише ты… Разбудишь… – предупредил Медвежакин, степенно покосившись на закрытую филёнчатую дверь.

Зимогор, машинально пригибая голову, продолжал – немного потише:

– Надо пилить! Пилить, пока не поздно!

– Пилить… – рокочущим голосом передразнил Медвежакин. – Пилить – дело нехитрое. Ещё какие будут предложения? Дед-Борей, что скажешь?

Антон Северьяныч курил возле окна. Сосредоточенно смотрел в темноту полярной ночи, едва-едва подкрашенную синькой над горами, над заснеженной тайгой. Верхней губой Северьяныч – по своей многолетней привычке – попробовал до носа дотянуться.

– Жалко. Рука у него золотая, – вздохнул. – Это художник, не золотарь. Но опять же, как бы нам не проморгать… – Дед-Борей покрутил обгоревшую спичку, бросил в консервную банку, вместо пепельницы стоящую посередине стола. – Сегодня жалко до локтя отпилить, а завтра, глядишь, придётся до плеча отхватывать. Вот ведь как может быть.

– Я ж говорю: пилить… – Охотник приподнялся над столом. – Чего тут думать? Чего гадать?

– Зимогор! Да погоди ты! – Медвежакин отмахнулся от него и, почему-то посмотрев на Северьяныча, спросил: – Чем ты будешь пилить?

– Кто? Я? – Дед-Борей даже вздрогнул, а потом перекрестился на какую-то бумажную иконку, находящуюся в дальнем углу. – Избави, бог, чтоб я пилил собственного сына!

Егерь смутился.

– Да разве я говорю, чтобы ты…

– Ну, а кто же? Ты, Героич, возьмёшься?

– Ну, здраствуйте! Тоже придумал…

За столом воцарилось молчание.

– Я… – нехотя сказал Егор. – Я буду пилить.

Медвежакину сразу не нравилась эта «деревянно-дубавая» идея – пилить. И чем дальше, тем больше не нравилась. Но ничто другое не вырисовывалось. Пока во всяком случае.

– Так, – мрачно согласился егерь. – Ну, допустим. И чем же ты будешь пилить, Склифосовский?

– Ножовкой. Чем? Водкой смажем и вперед… Ну, а чего ты?..

Егерь ухмыльнулся уголком добродушного рта.

– Может, лучше сразу колуном? Чтоб не мучился.

– Героич! Перестань! Да у нас в Афгане было ещё похлеще…

– Тут не Афган… – оборвал Медвежакин.

– Это я заметил. Тут несколько прохладней. – Нервный тик у Зимогора усилился при упоминании Афганистана. – А что ты предлагаешь? А?

Егерь посмотрел на часы, на радиостанцию.

– Надо ещё посоветоваться с медициной.

Зимогор сгоряча кулаком хотел ударить по столу, но вспомнил про больного. Кулак пролетел над столешницей и описал такую кривую в воздухе, как будто в кулаке была граната, которую он хотел забросить, как можно дальше.

– Героич! – простонал охотник. – Ну сколько советоваться? Доктор нам уже сказал…

– Ну, знаешь! – Грузный егерь поднялся, едва не опрокинув табурет. – Как говорится, семь раз отрежь, один раз отмерь…

– Да говорится-то как раз наоборот.

– Что – наоборот?

Зимогор ухмыльнулся. Седую пушицу свою причесал на загривке.

– Героич! Ты даже сам не понял, что сморозил.

Медвежакин посмотрел на старика.

– Дед-Борей, я что-нибудь не так сказал? Семь раз отрежь… Тьфу! – Спохватившись, егерь хлопнул ладошкой по лбу. – Ну, вы же понимаете, что я хотел сказать. Чего ты зубы скалишь, Зимогор? Мы ещё с тобой поговорим, между прочим. Потащил туриста в эдакую даль…

Охотник аж задохнулся от возмущения.

– Кто? Я? Да это он меня потащил! «Я чуйствую», «я чуйствую», что на кордоне мой папа, мать твою… – Егор некстати подмигнул сердитым глазом. – Вот погоди, проснется, так сам расскажет. Если, конечно, вспомнит, кто он такой и где он есть.

– Вспомнит! – поднимаясь, заверил Медвежакин. – Что он совсем уже… Ну, я пойду, движок врублю, а то аккумуляторы садятся.

Скрипнула дверь. Во дворе заскулили две лайки, о которых Медвежакин напрочь забыл в это утро.

Приглушённая работа генератора где-то внутри огромного сугроба, похожего на белую скирду, – пулемётная трескотня, постепенно переходящая в равномерный гул – заставили художника слабо застонать во сне и пошевелиться.

3

«Райское» дерево росло перед окном. Освещёное лампой, находящейся где-то поблизости, это «райское» заснеженное дерево казалось отлитым из серебра. Груши и яблоки росли на дереве – румяные, припорошенные снегом, они слегка покачивались под нажимом ветра. Конфеты сверкали обёртками и так вертелись, точно рыбы в аквариуме. Медовые пряники с дырками висели на тоненькой привязи. Потом живая белка откуда-то взялась – прошмыгнула среди ветвей, роняя белые полупрозрачные полосы снега. Белка проворно добралась до грецкого ореха и стала передними лапками царапать его, отрывать, но в какое-то мгновенье вдруг спохватилась – застыла, глядя в окно, прямо в глаза художника.

Дорогин только что очнулся (или всё-таки спал? непонятно). Проморгавшись, он посмотрел за окно и едва шевельнулся.

Белка заметила его – исчезла в ветках. Но яблоки на дереве и мишура – не исчезли.

«Что за ерунда? – подумал Тиморей. – Я же проснулся!»

Правая рука была как плеть – не слушалась. Левой рукою он протёр глаза и ощутил совершенно голые, припухщие веки; во время перехода по тундре и тайге ресницы на морозе постоянно склеивались и, в конце концов, Тимоха выдрал все ресницы…

Он с трудом пошевелился, пытаясь осмотреть незнакомую комнату. Острая боль прострелила – от плеча до ноги. Художник зубы стиснул, чтобы не застонать. Воспаленное тело горело; жар от гангрены – от правой руки – расползался всё дальше.

Комната, в которой он проспал, бог знает, сколько, была похожа на охотничий бивак: костлявые ветки старых оленьих рогов топорщились в углу, прикрытые тряпкой. На шифонере пылилась деревянная подсадная утка, облупившаяся сбоку, словно полинявшая. Из-под лавки, стоящей у стены, торчал темно-зелёный нос резиновой спущенной лодки.

Оглушенный долгим сном, Тиморей поначалу не понял, где он находится. Но потом за дверью голоса послышались, среди которых он узнал голос Зимогора; правда, плохо было слышно, что там говорят. Приятным табачным дымком потянуло в дверную щель. И нестерпимо захотелось покурить.

Дорогин кое-как поднялся. Посидел на кровати, глядя на тряпичный разноцветный блин домотканого половичка. Голова страшно кружилась, ступни горели. (Когда его, обмороженного, привезли на «Буране» в избу и взялись унты стягивать – сорвали вместе с кожей: ступни примерзли).

Кривясь от боли, Тиморей попытался встать на ноги, но, покачнувшись, рухнул на кровать – головой чуть окошко не выстеклил.

– Ох, мать… – пробормотал. – Да что это ж такое?

Он оказался беспомощен, как младенец. И так же, как младенцу, ему жалко себя стало, одинокого, всеми покинутого. В памяти всплывали обрывки путешествия на кордон; последние километры, самые трудные, которые одолевать приходилось почти ползком. Какое-то озеро представилось перед глазами; Тиморей неподвижно сидит на снегу, а Зимогор уходит, бросает его, так запомнилось; сам пошёл на кордон, а ему Черныша подсунул – сиди, подыхай как собака…

Глядя на цветок герани, стоящий на окне, Тиморей мучительно сморщился; хотел что-то вспомнить (Цветок Светлотая). Но так и не вспомнил.

Стискивая зубы, он всё же поднялся. Шагая как по раскалённым углям, осторожно выбрался в горницу, где было густо накурено. Постоял, дожидаясь, когда на него обратят внимания, но не дождался.

Медвежакин с Егором находились в дальнем углу возле шипящей стационарной радиостанции «Гроза 2 С» – такие станции обычно стояли на узловых и отдалённых точках. Возле двери висел белый маскировочный халат, из под которого выглядывал обшарпанный приклад карабина.

Стараясь казаться непринужденным, даже весёлым, Тимоха окликнул охотника:

– Эй, Склифосовский! Дай закурить!

Егор – несколько удивленно – посмотрел поверх очков.

– Оклемался? – тихо спросил. – Как самочувствие?

Дорогин, неумело орудуя одной рукой, вытряхнул сигарету из пачки. Прикурил от зажигалки. Жадно затянулся.

– Что? – спросил, кивая на станцию. – Совет в Филях?.. Меня пилить собрались?

– Дрова для бани, – резко ответил Егор.

– A-а… Значит, показалось. – Дорогин посмотрел на почерневшую кисть. Попробовал пальцами пошевелить. Рука – почти мертвая. «Может, они правы? – промелькнуло в голове. – Может, и правда, пока не поздно…»

– А Северьяныч где? – глухо спросил он. – Или мне тоже показалось?

– Бензопилу налаживает.

– Инструмент готовит? Для операции, да?

Зимогор отвернулся к радиостанции.

Тиморей, побито сутулясь за столом, всё больше и больше озлоблялся на этих «конвалов», которые только что тут сидели, спокойненько решали его судьбу – судьбу художника. Решали за его спиной. А нет бы разбудить да пригласить, спросить, что он сам-то думает, тот человек, которого они пилить надумали, заразы…

Он высосал две сигареты подряд. Опьянел от никотина и поймал себя на странном ощущении, будто присутствует на собственных поминках или похоронах.

– Разве так художника хоронят?! – Болезненно блестящими глазами он оглядел накуренную горницу. – Где музыка? Где цветы? – Дорогин хохотнул, бледнея. – Кто же так хоронит русских гениев? Не посоветовались, понимаешь, с покойником…

Отвлекаясь от радиостанции, Медвежакин с недоумением посмотрел на него.

Художник раздавил окурок в консервной банке.

– Бычки в томате, – сказал он, обращаясь к егерю. – Мировая закусь. К новогоднему столу.

Егерь пристально взглянул на Зимогора, словно желая спросить: «Что это? Как понмать?» Охотник, сняв очки, пожал плечами, будто отвечая: «Хрен его знает!»

А на Тиморея вдруг нашел весёлый стих.

– Совет в Филях? – вызывающе громко спросил он, снова обращаясь к егерю: – Скажи мне, дядя, ведь недаром Москва, спаленная пожаром, французу отдана?.. Кстати, дядя, ты не знаешь, почему Кутузов лишился глаза?

Егерь, опуская голову, пошевелил бровями.

Тиморей что-то ещё хотел сказать, но поднялся – забыл про ноги. И тут же охнул – присел от боли. Опять поднялся и, кривясь, медленно пошёл «по раскалённым углям». Добрался до кровати, рухнул в забытье…

Голова продолжала кружиться от табака и от слабости, и он как будто наяву вдруг увидел Питер, мастерскую где-то на Фонтанке. А в мастерской – просторной, светлой – работает седоголовый какой-то художник, лицом похожий на Тиморея Дорогина. Да так необычно, так странно работает – толпа зевак собралась за спиной, в затылок ему дышит и удивляется. «Вот это мастер! – слышит Тиморей. – Вот это фокусник!» Стараясь не отвлекаться, чтобы не потерять волну вдохновения, Тиморей продолжает набрасывать краски. Сначала он мазки набрасывает так, как это любили делать импрессионисты – работа беглыми мазками А вслед за этим художник применяет свой мазок, давно уже как будто ставший его фирменным, фамильным почерком. И это вызывает очередную бурю изумления за спиной художника, потому что работает он не руками – рук у него нет, руки у него оттяпали на Крайнем Севере…

– О, чёрт возьми! – Содрогнувшись, Тиморей приоткрыл глаза и посмотрел на руки, почершевние, но ещё целые. – Господи… да неужели…

Глаза его снова закрылись и теперь уже крепко. Дыхание стало глубоким и ровным – бедняга стал засыпать, но тут вздрогнул, истончившимся слухом улавливая чьи-то вороватые шаги и наполняясь ужасом оттого, что это идут «коновалы» за ним, идут пилить его, причём пилить не как-нибудь, а пополом – так почем-то думалось ему, находящемуся в полуобморочном состоянии.

Северьяным к нему заглянул. Приятно запахло морозным воздухом, хвоей. Как от деда-мороза. Бережно поправив одеяло в ногах больного, Северьяныч звякнул посудой, убирая что-то с табуретки, находившейся у изголовья. Погладил руку сына. Перекрестил его и потихоньку ушёл туда, где продолжалось совещание.

В углу щипела и потрескивала рация, помигивая изумрудно-волчьим огоньком. Медвежакин, одетый в чёрную рубаху с закатанными рукавами, что-то кому-то размеренно, угрюмо говорил, сильной рукой сжимая горло микрофона так, что ногти побелели. Далёкий, почти не разборчивый голос, отвечавший Медвежакину как будто бы с другой планеты, был недовольным и резковатым – такие голоса бывают у людей, которых оторвали от законного отдыха или скоро могут оторвать.

Затем наступило молчание, пересыпаемое тем «песком», которого всегда в переизбытке в безбрежном море коротковолновой связи.

Зимогор неожиданно взял микрофон и зарычал, не сдерживаясь:

– Прилетайте за трупом!.. Да, да, за трупом! Вы не ослышались! Именно так! – Он почти отбросил микрофон – Медвежаки поймал на лету.

– Ты что болтаешь? – изумился егерь.

– То, что слышал! – Охотник резко отошёл от рации, едва не запнувшись о блок питания; покружился по горнице, кулаком ударяя в свою ладонь. – Шакалы! Только за трупами могут летать…

Грузно поднявшись, Медвежакин закурил, задумчиво посмотрел за окно, измазанное дёгтем полярной ночи. Пепельница – консервная банка – затрещала в руке Мевежакина. Егерь спохватился, но поздно. Подошел к помойному ведру – выбросил помятую банку.

– Что ты раньше времени хоронишь? – Слова у Медвежакина получались негромкие, но увесистые. – Не дело это.

Тишина повисла в доме. Пурга порывисто билась за окнами, бросала пригоршни снега на стекла. В печке прогорали последние дрова, изредка постреливая так, что уголёк выскакивал в поддувало, лежал переспелой красно-оранжевой морошкой и потихоньку превращался в ягоду голубику – покрывался голубовато-туманным налётом.

– Ничего! Пускай летят! – В зрачках Егора заплясали какие-то чёртики. – Героич, ты же слышал, как они бухтели: «ампутация вряд ли поможет, судя по всему, тотальное обморожение подписало смертный приговор». И тэ дэ, и тэ пэ. Вот и пускай прилетают за трупом. Шакалы!

И опять помолчали. Медвежакин посмотрел на календарь, висящий над радиостанцией.

– Новый год. Кто полетит?

– За трупом полетят. Обязаны. – Егор ухмыльнулся.

Егерь внимательно посмотрел на него. Тоже ухмыльнулся, только криво, одной половинкою рта. А затем неодобрительно, даже сердито покачал головой.

– Отвечать-то мне придется.

– Я отвечу, стрелять его ять! – Егор опять ударил кулаком в ладонь. – Семь бед, один ответ! Пусть прилетают!

4

В Питере у любимой девушки художника было любимое местечко – Васильевский остров от шестой линии в сторону Стрелки; здесь она любила прогуливаться по набережным и даже порой разувалась – стройные ножки свои полоскала в воде. Вот на этом месте Васильевского острова у них в тот день было назначено свидание. Пришёл художник загодя – едва ль не полчаса ещё в запасе. За это время он хотел смотаться – тут неподалёку – самый шикарный букет купить. А цветочки, цены, точнее говоря, начинали кусаться, поскольку уже был не сезон – заморозки воду по ночам стекленили кое-где на Неве, на каналах. И вот когда художник присмотрел букет, а потом полез в карман за денежкой – едва не прослезился; деньги-то дома остались. «Что делать? Как быть?» Тиморей чуть не взвыз от отчаянья, поднимая голову к питерским туманным небесам, по которым катилась низкая наволочь облаков, слабо пахнущих то ли снегом, то ли крупнокалиберным ледяным дождём. «Что делать? Что делать? – колотилось в мозгу. – Я ведь никогда ещё без цветов не встречал!» И тут пришла подсказка – почти подсказка с неба. В цервки, находящейся неподалёку, зазвонили колокола и Тиморей, криво усмехаясь, подумал: «А почему бы и нет?» Он скорым шагом прошёл на паперть, снял пиджак – демонстративно оголил свою правую, обезображенную культю, с которой он недавно вернулся из Заполярья. И в таком вот «развесёлом» виде художник уселся на пыльную паперть – новую фуражку положил под ноги. Сначала люди мимо проходили – не обращали внимания, а потом сердобольная какая-то мадам решила его осчастливить двумя пятаками. Мадам подошла – и художник узнал её туфельки. Это была она, его любимая – она почему-то решила изменить свой маршрут; не по набережной двигалась, а мимо церкви. Глаза её, когда она увидела художника, – обычно небольшие, насмешливо прищуренные глазки – сделались похожими на два золотых пятака, вылезающих из обрит. От стыда и позора художник готов был сквозь землю провалиться. И только он подумал так – земля задрожала под ним, затряслась и неожиданно разверзлась, и он полетел в тартарары, головою ударяясь о камни.

…Северьяныч, в эту минуту находившийся рядом с ним, успел схватить художника за голову.

– Ты что, сынок? Ты что? – забормотал он, прижимая к себе Тиморея.

Открывши дикие глаза, Дорогин вздохнул с облегчением.

– А-а, – протянул. – Это ты? А я чего тут?.. Воевал?..

– В судорогах бился.

– Приснилась… хренотень одна… – Художник здоровой рукой вытер пот с воспалённого лба. – А эти где? Хирурги-палачи.

– Да там… – Северьяным кивнул головой.

– Ну, ты иди, и я сейчас…

– Поспал бы ты, сынок.

– Нет, не получится.

Уснуть ему уже не удалось – нервы были натянуты. Им овладевало беспокойство. Что с правой рукой? Неужели пилить?

Он поднялся и опять пошёл, сам себе напоминая йога, шагающего по раскалённым углям. Но теперь он уже почти не кривился от боли. К нему возвращалась внутренняя сила. Взгляд становился прямым и твердым.

– Здорово, граждане! – Тиморей остановился посередине горницы. – Конечно, я, как истинный йог, могу бензин и керосин глодать. Но, честно говоря, не отказался бы от стакана доброй русской водки. Есть в этом доме водка? Надо выпить. А то как-то некрасиво получается. Похоронили, а не помянули.

Медвежакин выключил радиостанцию. Ладони отряхнул.

– Кого? – не понял егерь, подходя к столу. – Кого поминать?

– Тимоха, говорю, хороший парень был. Помянем. – Дорогин подошел к Северьянычу. Обнял одной рукой. – Батя! Ну, здравствуй! Сколько лет, сколько зим…

– Здророво, сынок! – глаза Деда-Борея повлажнели. Он повернулся к хозяину и сделал какое-то движение рукой.

Медвежакин, опуская глаза, грузно вышел в сени. Жену позвал.

В горнице будто стало светлей – вошла приветливая стройная женщина. Светлана. Была она в потёртой тёмной телогрейке, в застиранном расписном платке – цветочки да ягодки. Платок этот был у неё повязан так, как это делают монашки в монастырях – лица почти не видно, хотя оно, прекрасное, угадывалось. Прямые и спокойные глаза егерьской жены смотрели так, что сразу было понятно: эта женщина по природе своей не умела кокетничать и не хотела.

Художник и раньше – в силу своей профессии – был не равнодушен к человеческим рукам. А теперь, находясь на пороге потери своей конечности или даже конечностей, теперь он испытывал особое чувство к чужим рукам. Только чувство это было спрятано где-то очень глубоко в душе, спрятано так, что сам он почти не догадывался об этом чувстве, заставалявшем его пристально и даже с потаённой завистью смотреть на руки других людей; так он смотрел теперь на руки Зимогора, на руки Медвежакина и Северьяныча. Ну, и, конечно, руки этой женщины не могли его оставить равнодушным – это были по-мужски натруженные руки, умевшие управляться с карабином, снегоходом, моторной лодкой. Детей у них с егерем не было, как в дальнейшем узнал Тиморей, поэтому всю свою сердечную любовь и ласку женщина раздаривала всем тем «домашним» птицам и животным, которые из дикой природы попадали на ерерьский двор; на территории заповедника встречались подранки, залетавшие или забредавшие сюда с той стороны, где человек имел нечеловеческую страсть – во что бы то ни стало хоть кого-нибудь пристрелить.

Светлана взялась хлопотать у печи, у стола. Время от времени женщина поглядывала то на художника, то на Деда-Борея. Улыбалась. Ей было хорошо, ей было радостно, что в доме у неё произошла долгожданная встреча.

Отец и сын – они стояли у окна, о чём-то приглушенно разговаривали. Посмеивались.

– Гляжу за окошко окно, – рассказывал сын, – ничего не пойму. Помер думаю, что ли? Душа в раю? Откуда, думаю, на нашей грешной земле могут быть такие сказочные райские деревья?!

Отец объяснял:

– Они молодцы, каждый год наряжают.

Пурга в эти минуты улеглась, и под окошком егерской избы хорошо стала видна старая лиственница. Ближе к Новому году это дерево всегда преображалось. Груши и яблоки появлялись на нём – снегирями румяными восседали на ветках. Мишура серебрилась – обрывками звонкой пурги. Конфеты, орехи. Это Светлана – светлая душа – старлась. «Как малое дитё!» – ворчал хозяин. Ворчал – и потакал жене. Мало того, егерь своими лапами тоже пытался украшать новогоднее дерево, но игрушки нередко ломались; жена отгоняла. Много лет уже у них эта традиция. И Новый год уже для них не Новый год, если не обрядят дерево игрушками, не опутают разноцветными гирляндами, блескучими конфетами, пряниками. Издалека идёт эта игра – от древней веры в духов, которых нужно задобрить.

5

Заповедное озеро это – очень скромное озеро, по выражению егеря. И в силу скромности своей озеро не любит раздеваться – голышом показывать себя. Вот почему оно одето в ледяное платье почти что с середины сентября до июля. И если где-то вдруг случается прореха на озере – прорубь – озеро тут же старается ледяными иголками быстренько заштопать ледяное платье.

– Героич! – заметил Зимогор, стоя в снегу под берегом. – Тебе в хозяйстве нужен отбойный молоток!

– Зачем?

– Колуном да ломом долго колотить!

– Ничего, я привык.

Помолчав, охотник пробормотал:

– Ну, не все же такие медведи.

– Чего? – не расслышал Медвежакин, стоящий в отдалении. – Припотел? Помочь?

– Да ничего, занимайся своими делами.

С утра было хлопотно: топили баню, долбили прорубь, таскали воду. Горка хрустального льда возле проруби переливалась новогодними игрушками. Бензопила трещала во дворе, сиреневым дымом чадила. Мёрзлые чурки, словно чугунные, грохотали под колуном – щепки стрелами простреливали снег.

Медвежакин откуда-то из сарая притащил охапку берёзовых веников, напомнивших о родине в средней полосе, о красном лете, о нормальной человеческой жизни на «материке», где шумят весёлые русские леса и щебечут беззаботные птицы.

Собирая в баню чистое белье, хозяйка – будто ненароком – положила на стол чистую простынь. Для «операции». Светлану Михайловну, бабу, мягкую сердцем, заранее мутило от предстоящего кровопролития. Она хотела приготовить все необходимое и удалиться.

Тиморей от проруби вернулся – помогал воду в баню таскать. Посмотрев на чистую отглаженную простынь, рядом с которой мерцала банка со спиртом, Дорогин догадался – идут последние приготовления. Под сердцем у него заныло, хотя он постарался сделать вид, что ничего такого не заметил…

Он вообще держался молодцом. Много интересного рассказывал Светлане Михайловне о Петербурге, который, оказывается, можно назвать большой избушкой на курьих ножках: Петербург стоит на сибирских лиственницах, вот на таких же лиственницах, одна из которых красуется у них под окнами, разнаряженная перед Новым годом. Мало того – и Венеция держится на таких же сибирских лиственницах. А ещё он рассказывал ей о талатливом племени питерских живописцев, о том, какие это славные ребята, покуда не хлебнули растворителя – стаканчик скипидару, флакончик ацетону.

Тиморей хохмил и громко похохатывал, глядя в глаза хозяйке и словно бы недоумевая, почему же это ей не весело от этих анекдотов.

Светлана Михайловна сдержанно улыбалась, поправляя свой «монашески» повязанный платок. Рассказы художника были и занимательными и забавными, но только вроде бы немного неуместными, не искренними. Он думал сейчас не о том, о чём громко рассказывал. И от того, что парень был хороший, умный, Светлане Михайловне становилось заранее страшно за него. И хотелось ей придумать что-нибудь такое, чтобы руку парня – чёрно-лиловую, раздувшуюся руку – не отрезали. «Куда это годится? – потрясенно думала она. – Собираются пилить, как дерево какое. А он стоит себе – улыбается, анекдоты рассказывает. Как будто каждый день ему руки-ноги пилят!»

Зимогор вошел бодрой походкой. Ножовку принёс.

Увидев «больного», Егор немного подрастерялся, опустил глаза. (Он думал, что Дорогин где-то возле проруби). Шмыгнув носом, охотник подышал на лезвие ножовки, чистую тряпочку взял – аккуратно протёр. Но этого, конечно, было не достаточно и Егор, напуская на себя профессорскую важность, открыл домашнюю аптечку, заранее приготовленную – стояла неподалёку. Зазвякали флаконы и флакончики с йодом, борой кислотой. Белыми пыжами по столу раскатились какие-то крупные таблетки, похожие на валидол. Запах больницы долетел до ноздрей художника, стоявшего в стороне и переживающего странные минуты в своей жизни.

Дикость, «не торжественность» всего происходещего – в смысле обыденности и даже убогости – вселяла в Тиморея чувство ирреальности. Всё происходило, как во сне или же как будто с кем-то другим, но только не с художником, который через несколько минут мог лишиться самого главного – своей гениальной, как теперь ему казалось, своей чудотворной руки, способной творить так, как ни одна рука на белом свете. И в то же время чувство трезвой реальности говорило ему, что надо решаться как можно скорее. Журнальные статьи, которые «доктор» ему подсовывал в последенее время, неприглядно и жёстко описывали всевозможные случае из практики, когда больному нужно было срочно делать оперицию по локоть, например, а потом – в результате нерешительности или трусости – приходилось резать до плеча.

– Ну, что? – долетел до него голос «доктора». – Приступаем? Ты готов?

– Давай…

Они зашли за ширму, за которой находилось нечто вроде операционной комнаты, которую только и можно было соорудить вот в таких «военно-полевых» условиях. Тут находилось деревянное кресло, грубо и наспех сколоченное. Кресло было сделано с большими толстыми ножками и подлокотниками, куда при помощи ремней – по замыслу «доктора» – должны были крепиться руки и ноги больного, чтобы он не мешал выполнению операции.

Тиморей опустился в это прохладное грубое кресло, напоминавшее о средневековых пытках инквизиции. Пытаясь поудобнее расположиться на жёстком сидении, он пошевелился и так и эдак – и неожиданно подскочил, поморщившись.

– Что там? Заноза? – В глазах Зимогора промелькнула насмешка, мгновенно разозлившая Дорогина.

– Тебе смешно?

– Да нет… я просто…

Художник, посмотревши на «хирургический» инструмент, судорожно сглотнул слюнул. Ножовка была по металлу. Новая ножёвка, играющая отсветом электрической лампочки – светлая змейка пробегала по железным зубчикам и создавала такое неприятное ошущение, словно бы эта ножовка зубоскалила над Тимореем.

«Ножёвка-то железная, – подумал он. – Да только я не железный!»

Сердец в нём дрогнуло.

– Светлана Михайловна, – тихо попросил он, – дайте выпить, что ли… Для наркоза…

– Наркоз? – Голос у женщины дрожал. – Там, в аптечке есть новокаин… Десять ампул…

– Новокаин – для тела. – Тиморей вздохнул. – А мне бы для души…

– Дай водки мужику! Ты что, не понимаешь? – повышая голос, подсказал Егор, пощелкивая ногтем по «инструменту».

Хозяйка промолчала, с ужасом глядя на блестящую ножовку.

Егор положил «инструмент» на чистую простынь. Деловито закатавши рукава, подошёл к пузатому рукомойнику с длинной алюминиевой сосулькой – руки с мылом помыл. Готовился Егор неторопливо. Тщательно. Грязь выколупывал из-под ногтей. Посмотрел, полюбовался и подумал вслух:

– Никогда ещё лапы такими стерильными не были!

Взял полотенце. Руки вытер. Белый передник повязал и от того сделался похож на мясника.

Передник этот почему-то особенно смутил хозяйку.

– Как? Уже? – пролепетала женщина, бледнея. – Погодите, я уйду, а то мне плохо будет…

Накануне из какого-то журнала охотник вырвал атлас человеческого тела. На страничке – крупным планом – изображена была рука в разрезе. Локтевой сустав, по которому сейчас нужно будет пилить. Егор достал очки и стал – уже в который раз! – внимательно рассматривать схему сустава. Лицо его сделалось строгим. И голос как-то странно изменился.

– Светлана Михайловна! – сказал официально. – Вы бы осталась.

Женщина, одеваясь около двери, вздрогнула.

– Зачем?

– Ассистировать.

– Чего?

– Мне одному, говорю, трудно будет пилить.

– Нет! Ну что ты, Егор? Я не могу… – Продолжая торопливо одеваться, женщина брезгливо сморщилась. – Пилить! Рубить!.. Ты как железный дровосек из сказки…

– А что нам ещё остаётся? – Зимогор неожиданно рассердился. – Что вы всё глядимте на меня как на врага народа? Мне больше всех это надо? Так, что ли?.. Что ещё делать?.. Ждать, когда гангрена…

– Никто не говорит, что надо ждать, – мягко возразила женщина. – Но так-то ведь тоже нельзя!.. Как на скотном дворе… Дай человеку в баню-то сходить. Пускай хорошенько помоется, чтобы заразу не затащить.

Снимая очки, Зимогор сурово подмигнул хозяйке – нервный тик сработал.

– Да мне-то что? Я подожду. – Он положил ножовку на середину простыни. – Тимка! Хочешь в баню, так иди. Пойдёшь?

Ещё не зная, как тут лучше послупить – трусость это будет или благоразумие? – Дорогин в нерешительности пожал плечами.

– Да я… – пробормотал, – да мне, в общем-то…

Но женщина решительно сказала:

– Пойдет, пойдет! Как же без бани? – Светлана Михайловна обрадовалась этой отсрочке от операции. Чистое мужнино белье дала и огромные валенки мужа – пятидесятый размер. Для обмороженных ног это было как раз то, что надо: тепло и просторно.

6

Любил, ох, любил попариться товарищ Медвежакин. Через день да каждый день до умопомрачения хлестался на верхней полке. Шатаясь, выходил на волю. Ступнями прожигая снег, направлялся к проруби. Раскалённое тело его опускалось в воду как железная болванка из горнила – вода шипела вокруг, клокотала. И даже варёная рыба всплывала кверху брюхом в кипяченой проруби, если верить некоторым очевидцам. А таковых немного наберется; не выдерживали рядом с ним на верхней полке. Медвежакин – редкой силы человек. Зимогор по пути на кордон рассказывал, как однажды егерь поломал хребёт сохатому, переплывающему через реку. Догнал на моторке, наехал на хребтину лося. Ухватился за рогатину и, как штурвал, потянул на себя. Сохатый обмяк, стал уходить под воду. Егерь цапнул левою рукою за рога, а правую – держал на моторе. Так и добрался до берега.

«Егерь парится как жеребец!» – восхищенно говорил Зимогор. Слушал Тимоха и не придавал значения словам. Мало ли что скажут, чтобы приукрасить.

Войдя в предбанник, Дорогин присел на лавку. Задумался о предстоящем житье-бытье; как ему работать, если правую руку оттяпают? Он левой рукой – уже в который раз – по воздуху стал «рисовать», воображая перед собою мольберт, палитру.

Банная дверь тихо скрипнула, и вдруг перед ним появилось в облаке пара… появилось нечто похожее на красного коня, сбежавшего с картины Петрова-Водкина. «Конь» думал, что один находится в предбаннике – оскалился и весело заржал, похлопав себя по красному крупу, густо облепленному берёзовым листом.

– Красота! – сказал. – Мать её…

Тимоха в первую секунду чуть не шарахнулся от «коня». Улыбнулся, вежливо покашлял.

– Ну, как парок?

Егерь пригляделся.

– A-а! Это ты… Подбрось полешко и заходи!

Дверь за егерем закрылась, и художник покачал головой. «Вот это конь! – подумал. – Даже не красный, нет. Кровавый конь. Как будто кожу с него содрали на живодерне!»

Прежде чем отправить полено в огонь, Тиморей полюбовался древесною фактурой. Боковину, разбитую колуном, окропило медовыми каплями; смола прилипла к пальцам, и Тиморей лизнул подушечку, и улыбнулся, точно там действительно был мёд. Отражение пламени красным флажком поигрывало на полу, где валялся оторвавшийся от веника березовый листок, хранящий в себе аромат промелькнувшего лета, таинственные шорохи деревьев, среди которых побывал залётный соловей, по весне напившийся росы с листа и оглушивший дубраву гениальными трелями. Кажется, так глубоко – от малой былинки до необъятного мироздания – Тиморей не думал прежде и не чувствовал; душа художника растёт на потрясениях.

В дальнем углу предбанника что-то мерцало, напоминая ножовку по металлу. Стараясь не думать о том, что ему предстоит после бани, Дорогин не спеша разделся. Оглядел исхудавшее тело. На костлявые руки и ноги смотреть противно: чёрные, с голубоватыми и алыми разводьями, точно у покойника. Но всё же целые они – руки, и ноги. И никак нельзя было умом постигнуть, что в правой руке и в левой ноге уже произошли необратимые процессы, что надо резать руку, надо, ничего не поделаешь…

Егерь снова дверь приоткрыл – облако пара выпустил в предбанник. Убитый веник бросил в дальний угол – свежий взял.

– Заходи, не стесняйся! Чего ты?

– Сейчас. – Тиморей поежился, «гусиную» кожу потёр на предплечье и, наклоняя голову, нырнул в сухой туманец, горячий и, словно гремучая смесь, до звона стиснутый небольшим, приземистым пространством бани.

Возле крохотного окошка туманец показался розоватым, будто человечьей кровушки из тела насосался. Тиморей не сразу понял: это подсветка – возле бани лампочка висела, раскрашенная под новогоднее игрушечное яблоко.

– Поддать? – спросили сверху.

– Как хотите.

– Давай на «ты». Так проще.

– Можно, – согласился Тиморей.

Полок заскрипел – Медвежакин поднялся, пару поддал.

– Ложись! – весело рявкнул.

– Зачем?

Каменка отрыгнула облако пара, и Тиморей пожалел, что не послушался команды. Шкура затрещала на спине и обмороженное ухо заломило.

– Терпишь? Молоток!

Медвежакин стал хлестаться веником. Локоть, похожий на раскаленный шатун, мелькал перед глазами; Тимоха уклонялся, чтобы не заработать по лбу. «Затопчет на фиг красный жеребец! Это надо же париться так…»

– Эх! – размечтался егерь, опуская веник. – Сейчас бы в шайку вместо кипятка налить пивка! Ментоловых капель накапать! Вот был бы настоящий пар. Мягкий, с хлебным духом, с мятным запашком… Ты поднимайся выше! Что там, на полу, сидеть? Зайцы отмерзнут.

– Какие зайцы?.. А-а! – Тимоха засмеялся, полез наверх.

Упираясь головою в потолок, ссутулился на верхотуре.

Ноздри и гортань забивало калёным воздухом. Пар накатывал тугими волнами. В тело втыкались миллионы крапивных жал. В тумане, как в дыму на пасеке, роились десятки разъяренных пчел – жадно, жарко жалили. Тело испуганно сжалось, инстинктивно обороняясь от укусов. А душа почему-то обрадовалась. Сначала мелькала трусоватая мысль – сбежать из бани; потерпел и хватит, сколько можно издеваться над организмом? А потом другая мысль – куда спешить? К ножовке по металлу? Что-то не манит. И Дорогин заставил себя расслабиться. Из открывшихся пор выдавливались капли поганого пота, грязца поползла, скопившаяся во время перехода по тундре: ни раздеться, ни умыться, ни побриться. Горячие «банные пчёлы» продолжали его терзать. Но он терпел, сцепивши зубы. Терпел. Крепился. А потом пришла такая странная минута, когда он ощутил удовольствие в этом добровольном самоистязании – или как всё это ещё можно назвать?.. Наступила минута, когда старая шкура, потрескивая в горячем воздухея, будто бы стала сползать с него. И стала на нём нарастать новая кожа – чистая, нежная, обострённо ощущающая мир. Голова звенела от жары, а сердце дураковато билось, ликовало как после доброго стакана спирта. И, постепенно хмелея и забываясь, он перенял эстафету – серебристо мерцающий веник. И неожиданно крикнул:

– А ну, ещё поддай! – и хохотнул. – Ах ты, конь, красный конь, розовые зайцы…

В багровой лапе егеря ковшик промелькнул.

– Во! – обрадовался он. – Это, б… по-нашински! Что русскому здорово, то немцу смерть!

Каменка ухнула, как пушечное жерло. И даже странно было, почему эти озёрные окатыши не полетели калёными ядрами за окно. Бревно где-то в тёмном углу запищало, как живое, затрещало, распуская продольную трещину. Самые стойкие волосики мха, опалённые дикой жарой, закрутились, как живые, потрескивая и перегорая. Розовый туманец у окна сгустился и по стеклу – будто алмазом провели – трещина скользнула.

– Молоток! – упоенно крикнул егерь, почесывая клок палёной шерсти между мышцами на груди. Он был доволен Тимореем. Раньше многие твердили, что он, Медвежакин, парится как дурак. А вот, гляди-ка, умный человек, художник из самого Питера, что вытворяет, зараза, – хоть святых выноси. Даже доска под задницей егеря обжигала раскаленной сковородкой, на которой скворчит яичница. Егерю стало даже маленько завидно – никогда он так доску не накалял.

– Может, хватит? Пойдем? – предложил осторожно, чтобы не подумали, будто он «спекся».

– Иди. Я похлещу маленько…

– Соскучился?

– А то!

– Давай, хлещи. А я пойду. Жена там чего-то просила помочь…

Егерь высадил двери плечом и, уже одеваясь в предбаннике, восхищенно сказал:

– Во, живодер попался!

А «живодер» сидел на верхней полке и чуть не падал в обморок. Потом – упал. Только не в обморок. Упал, распластался на мокрых горячих тесинах и сам себя взялся так нещадно колотить, – жестокие шпицрутены могут показаться детской шалостью. Тимоха бил больную руку, больную ногу. Бил и приговаривал, точно заклинание творил:

– Баня парит! Баня правит! Без бани и бурлак пропал! Эх! Отвяжись худая жись! Привяжись хорошая!

В голове звенело от жары и он уже почти не чувствовал собственного тела – ни здоровой части, ни больной. Все сгорело в этом пекле. Сгорело, чтобы возродиться как птица-феникс.

Уже угорая, теряя рассудок, он вдруг ощутил лёгенькую мелкую занозу, уколовшую правую руку. Это могло показаться, но нет… Вслед за первым слабеньким «приветом» – долетел второй укол и третий…

Он не сразу понял, что это значит. А когда осознал – не поверил… Не мог ещё поверить…

«Неужели отпустило? Господи!»

Он похлестался ещё, потом с размаху отбросил веник, голыми прутьями врезающийся в тело не хуже, чем ножовка по металлу. Он закусил губу и что-то в нём – в душе или под сердцем – что-то крупно, больно дрогнуло. Тимоха мокрыл упёрся лбом в горячую доску и заплакал. Благо, что сырости вокруг в переизбытке и стесняться никого не надо…

7

Какая большая страна! Даже если посмотреть на карту – вот она, висит на стене – и то дух захатывает. А ежели всё это великое пространство представить в натуральную величину? Новый год уже вовсю встречали на востоке и дальше, дальше к западным гранцам праздник по России покатился – где-то на тройках с бубенцами ехал он, где-то на машинах, на снегоходах, а то и просто на своих двоих…

И тут, на кордоне, люди гоношили свой богатый стол. Всё было в общем-то давно готово. Но Медвежакину, хлебосольному хозяину с широкою русской душой, казалось, будто не хватает чего-то. И вот он притащил в избу… мёрзлое бревно. С грохотом обрушил возле порога – пускай, мол, оттает малость.

Присмотревшись, художник вскинул кисточки бровей. Это был осётр. От удара пол содрогнулся, звякнула посуда на столе. С «бревна» полетела светло-серая и тёмно-коричневая «кора». Переполошившийся чёрный котяра, вздыбливая хвост и выпуская когти, чуть на стенку не запрыгнул – на ковёр. В печке дрогнули поленья; в поддувало упал остывающий уголек, чуть крупнее осетровой икринки. Сытый котяра, смелея, подошёл поближе, принюхался, глядя на треугольное рыло осетра, загнуто стесанное на конце, с тоненькими стружками усиков.

– Вот это бревно! Я таких ещё не видел! – признался Дорогин.

– Скоро никто не увидит.

– В каком это смысле?

– Потом расскажу, – пообещал Медвежакин и повернулся к жене. – Эй, Светланка! Ты где там?

У человека сильного и мужественного бывает порой слабина и чаще всего до того смешная, что рассказать кому-нибудь, так не поверят. У Медвежакина такая слабина заключалсь в болезненной привязанности к кухне. Не то, чтобы он жену свою учил, как щи варить, но всё-таки любил «сделать внушение». Вот и теперь, правда, немного стесняясь гостей, егерь не удержался оттого, чтобы не дать совета, который заключался в том, что, разделывая мёрлого осетра, первым делом надо с его боков обрезать острые чешуйки – это всё равно что палку обстругать.

– Да я ведь не первый год замужем, – улыбаясь, напомнила Светлана Михайловна.

– А я разве тебе всё это говорю? – совершенно искренне удивился егерь. – Я вот художнику даю советы…

Тиморей и в самом деле с ножом наизготовку крутился вокруг да около «бревна».

– А художнику, – посоветовала Светлана Михайловна, переставая улыбаться, – художнку лучше вообе не трогать рыбину эту.

– Почему?

– Тут шкура жёсткая, везде колючки, ранки потом долго заживают.

– Заниматься этим делом лучше всего в верхонках, – подсказал Медвежакин. – А лучше действительно не рисковать. Хотя для экзотики – можно. Да и к тому же… к тому же всё это – уходящая натура. Скоро нечего будет ни в верхонках чистить, ни голыми руками.

Потом, когда уже сидели за столом и первые рюмки – самые сладкие и самые желанные – мягко ударили в головы, Медвежакин начал рассказывать о своей недавней поездке в Красноярск. Гулял он по набережной Енисея, где часами простаивают с удочками терпеливые рыбаки. Среди них повстречался один старожил, который со слезами на глазах вспоминал былые времена – точно былинные, когда на песчаных косах нынешнего острова Отдыха, а также на набережной у комбайнового завода можно было простой закидушкой надёргать стерлядок на жарёху. Повезёт – и осетра добудешь. А теперь? Возмущенный старожил сокрушался и время от времени в реку плевал. И Медвежакин подумал: если даже старики не помнят или не знают, что это грех большой – в воду плевать, всё равно что матери в глаза – что говорить о молодых?

– После строительства гидроэлектростанции – «гидры» этой проклятой, – рассказывал егерь, – рыбы в реке почти не осталось. Песчаные косы и галечные перекаты заросли чёрно-зелёной дурниной, заволосатели змеистой длинною тиной. Американцы говорят: смех – это жизнь, а у нас, в России: жизнь – это смех. Дошло до анекдота! – Медвежакин хотел хохотнуть, но только скривился. – В Красноярске, стоящем на великой сибирской реке, умные люди, которых надо награждать золотыми звездами героя, придумали гениальную штуку. В одной из городских ТЭЦ, в одном из цехов, в специально сконструированных ваннах выращивают молодь осетра. Гениально! – Егерь всё же хохотнул, только невесело. – И уж совсем удивительно, что эта ценная рыба, достигнув нужных размеров, попадает не на прилавки магазинов, не в рабочую столовку… Нет! Ну, что вы? Как можно? Молодь осетра, товарищи, выпускается в Енисей и в рукава-притоки… О, какие мы хозяева! Какие молодцы!

Тимоха не понял ёрнический тон Медвежакина.

– Ну, а что? Ведь хорошо, что молодь…

– Хорошо-то хорошо, – перебил хозяин, – да ни хрена хорошего. Сначала изнасиловали реку… приехали толпой и нагло изнасиловали. А теперь – молодь они выращивают в ваннах! Вы бы ещё в унитазах попробовали!

– Да что плохого-то? – недоумевал Дорогин. – Пускай выращивают.

– Пускай! – угрюмо «разрешил» Медвежакин. – Только лучше бы они сохраняли настоящую молодь. Речную. Самцы осетра созревают в пятнадцать лет и даже в двадцать пять. А самки – в семнадцать, двадцать. Почти как люди. Знаешь, Тимка? Нет? Ну, а теперь представь себе, что мы своих детишек берём и ставим к стенке. Берём и ставим. И расстреливаем. Не жалея патронов. Ну и какое у нас после этого будет потомство? Вот так же дело обстоит и с нашей рыбой. Молодого осетра, – да и не только осетра! – тоннами выцеживают! Вертолеты грыжу рвут, выволакивая северную рыбу – на материк, на барские столы…

– А как же рыбинспекция? – удивился Тиморей.

– А как же – демократия? – вопросом на вопрос ударил егерь. – В Советском союзе за каждого пойманного осетра, независимо от его размеров, государство предъявляло браконьеру иск в размере… боюсь теперь соврать… До тысячи рублей доходило! Это – тем деньгами, когда булка хлеба стоила пятнадцать копеек… А сегодня? – Медвежакин махнул сильной рукой – аж ветер по-над столом прокатился. – Раньше я стокилограммовых осетров таскал. Быки! А теперь? Бычьи хвосты какие-то…

Зазвенели рюмками и выпили. И опять разговор топтался вокруг да около рыбалки, Енисея. Зимогор сказал, что он вчера слушал московскую радиостанцию. Передача была посвящена теневому промыслу лососевых рыб. Он ужаснулся, узнав, что на Дальнем Востоке обнаружена контрабанда в контейнерах – четыре тонны красной икры. Чтобы добыть икру в таком количестве, браконьеры угробили сто шестьдесят тонн ценнейшей рыбы.

– Кошмар! А я тогда, – вспомнил Егор, – чуть не убил мужиков за несколько центнеров сига. Им теперь памятник надо поставить как рачительным хозяевам земли!

– А подземные взрывы? – спросил Медвежакин. – Теперь-то уже не секрет, что в бассейне Енисея произведено более десяти подземных ядерных взрывов… А на Ламе?! Норильск из Ламы воду пьёт, а там, на озере, тоже ведь было два ядерных подземных взрыва!

– Как же так? – изумился художник. – Плюём в колодец, из которого пьём? Ничего себе!

Всё это время Дед-Борей молчал. Напряжённо смотрел в чёрную прорубь окна. Грустил, вспоминая богатырский размах Енисея в низовьях, где река укрывается льдом и нормально зимует. И вспоминался ему другой Енисей, задушенный плотиной в районе Красноярска. Больная, горемычная река. Жутко смотреть. Особенно зимой. Поглядишь с Караульной горы – зимнее солнце ураганным золотом рассыпалось по стрежню Енисея. Верхогляды, те даже любуются, стишки и песни сочиняют о сибирской красоте. А ведь это огнём полыхает – могучая вскрытая вена. Енисей-Богатырь? Да какой там, к чёрту, Богатырь! Несчастный калека, упавший на колени перед «царём природы». Ползёт и горько всхлипывает зимнею волной. Пробует снегами забинтовать клокочущую рану, завалить кусками туманной ваты. Не получается. Дымит располосованная вена. Богатырь-калека из последних сил ползёт к своей далёкой полярной прародине. Ползёт и стоном стонет, камни от боли грызёт в берегах. Русский классик ошибся, когда царапал своё пророчество о том, что жизнь на Енисее начиналась стоном, а закончится удалью. Нет, Антон Павлович, не угадал. На Енисее жизнь как началась тягучим стоном, так, наверно, стоном и закончится. И новый русский век подарит нам новую легенду о прекрасном когда-то богатыре Енисее.

Дед-Борей застонал – стоном раненного богатыря. И взялся вдруг рассказывать – стал на ходу сочинять – новую легенду, которую «подарит новый век». Прикрывая глаза и покачиваясь из стороны в сторону, бородатый Дед-Борей говорил нараспев и напоминал седого слепого гусляра:

– И родился-то он, Енисей, и крестился-то он, Богатырь, под весёлой и чистой звездою в горах. И горы те звались – Саяны. И питался-то он первородной водой. И кормился-то он шелковистой травой. Вырастал не по дням – по часам. И пошёл Богатырь да на Север земли. Куда птицы летят и плывут корабли. Счастье-долю свою шёл искать. Богатырские ноги разбивалися в кровь о пороги. Шёл Богатырь-Енисей дорогою долгой, дорогою трудной. Стремился в Гиперборею – далёкую полярную прародину свою. И притомился в пути. И прилёг отдохнуть, положивши под голову гору в зелёном пуху кедрачей, сосняков. И заснул Богатырь-Енисей. И тогда появились откуда-то тьмы и тьмы двуногих ликующих тварей. И были те твари шибко-шибко умны. И в районе Дивных гор сплели из камня умную да крепкую петлю. И, пока Богатырь-Енисей беспечно спал, ему петлей стянули горло сильное. Да взрезали вену синюю, богатырскую. И умирал он долго. Умирал мучительно. И смерть его была великим праздником двуногих тварей. И свет горел по городам и весям. И музыка играла. И смех не затихал. И только звери плакали. И рыдали рыбы, выходя на сушу, и разбивали камень головой.

8

В небо над кордоном взмыла красная ракета – высоко и стремительно ушла по дуге. И на деревьях, стоящих в округе, и на вершинах сугробов на несколько мгновений как будто распустились волшебные цветы. Потом шарахнул карабин, заряженный трассирующей пулей – точно звёзда промелькнула над озёром. А потом бабахнуло ружьё… И люди во дворе стали выкрикивать что-то восторженно-дикое, что-то не очень связное, однако очень радостное – люди друг друга поздравляли с Новым годом… И две лайки – белая и чёрная, до сих пор молчавшие – заполошно залаяли, словно оправдывая своё название. И Черныш за ними следом всполошился…

– А где ты взял трассир? – удивися егерь, обращаясь к охотнику.

– Места надо знать! – многозначительно ответил Зимогор.

– Да у тебя, по-моему, одно только место – Афган, – сказал Тиморей.

– Угадал.

Помолчали. Посмотрели на часы.

– Новый год, ребята!.. Новый год! – Медвежакин хотел обнять всех сразу – в снег повалил у порога.

Хохот, весёлая ругань. И снова собаки – то ли с перепугу, то ли от радости – подняли необычный лай, аж зазуделось в ушах.

– Ну, пойдёмте, – позвала хозяйка, – а то простудитесь!

– А чтоб не простудиться – надо подлечиться! – подхватил Зимогор, необычайно развеселившийся после хорошенькой дозы спиртного.

Изба на кордоне сначала зазвенела от песен, а потом почти зашевелилась от богатырской пляски – это Медвежакин, хватанувши зелёно-змеиного зелья, кренделя выделывал, рискуя сапогом пятидесятого размера проломить половицу. А когда он поскользнулся и на задницу упал – народ в испуге замер. Казалось, только чудом не развалилось бедное жилье и народ на Новый год не остался без крова.

Непьющий Дед-Борей – и тот немного пригубил и даже прослезился на радостях. И неожиданно поцеловал руку художника – ту, что хотели пилить.

Тимоха покраснел.

– Батя! Ну, ты что, ей-богу…

– Сынок! Ты считай, что заново родился!

– За именинника! – рявкнул Медвежакин, поднимая одну из тех посудин, «чем поят лошадей».

– За именинника мы уже пили, – отмахнулся Тиморей. – Давай за хозяйку. Это она меня в баню погнала!

– За Светлану Михалну? Это мы завсегда! – заверил егерь. – Флаг пропьём, но флот не опозорим!

Раскрасневшиеся, влюбленные друг в друга и в целый мир, тесной компанией сидели за столом и снова песни пели. И художник своей перебинтованной ожившей рукой порывался рубаху рвануть на груди – душа рвалась наружу.

Стол нагрузили – гляди, поломается. Мясо, рыба. Морошка, брусника, голубика. Икра. Соленья и варенья с «материка». Батарея бутылок с самогонкой типа «детская слеза». И сиротливая бутылка шампанского, напоминающая невинную девушку, заблудившуюся в буйном лесу. Шампанское – баловство это – егерь припасал для своей драгоценной жены.

Зимогор и Тимоха опять и опять вспоминали трудный, опасный переход.

– Я же тебе специально собаку оставил! А ты? Ну, что с тебя возьмешь? Турист несчастный… Ты же с собакой обращаться не умеешь. Нужно было довериться Чернышу: куда он бежит, туда и ты иди.

– А я орал на Черныша! – покаянно бубнил Тиморей. – Звал его к ноге. Всё думал, что он куда-то не туда идёт – в другую сторону от кордона.

– Вот! – корил Зимогор. – И в результате проплутал часа четыре!

– Я уже так решил, – рассказывал Дорогин. – Выйду сейчас на середину озера, сяду и замёрзну. И пускай потом этот памятник забирают отсюда! И вдруг… – Он руку сделал корызьком. – И вдруг смотрю, какой-то свет… Как желток раздавленный… Слышу, снегоход затарахтел. Потом, гляжу, кто-то подходит, наклоняется… Батя! Как там было дальше? Расскажи.

– Дальше? – Северьяныч за ухом почесал. – Я подошёл, наклонился. А ты мне говоришь: «Мужик, ты кто такой?» Я отвечаю, ты не узнаешь. «Вставай, – говорю, – Тимка, поехали». А ты ещё удивился, спрашиваешь: «Мужик, а ты меня откуда знаешь?» – Дед-Борей улыбнулся, глядя на сына. – Потом на снегоходе пылили минут сорок. Помнишь? Тебе нужно было бы сесть против ветра, а ты, как чурка, сел навстречу ветру. Да и я хорош, не проследил. И вдобавок ко всему ты обморозил уши, нос…

– Да, «Буран» трясло на кочках, – вспоминал Тимоха. – Рукавица сбилась на запястье, и через сутки оно почернело.

– Это хорошо ещё, цветок был у тебя! – сказал Северьяныч.

– Какой цветок? – не понял Медвежакин.

– Фонарик… – Тиморей улыбнулся. – Батя так называет фонарик.

Антон Северьяныч вопросительно посмотрел на него и промолчал. Северьяныч тогда нашел Тиморея только потому, что заметил впотьмах огонёк: Волшебный Цветок Светлотая горел на середине озера. А когда снегоход подобрался поближе – огонёк пропал. И нигде никто больше не видел тот волшебный удивительный цветок, о котором Дед-Борей рассказывал легенду (сам, наверно, сочинил). Волшебный Цветок Светлотая помогает людям найти друг друга. Помогает – и бесследно сгорает. Раньше было много на земле таких цветов, а теперь почти не осталось, вот почему нередко родственные души аукают впотьмах и не могут найти друг друга.

Затем в избе гитара появилась откуда-то, и Северьяныч – неожиданно для всех! – взял её, голубушку, подкрутил, подладил старые лады и хрипловато запел:

Северный берег, случайный приют, Белые стебли на стеклах растут. Нет никого под Полярной Звездой, Только морозные розы со мной. Солнце пропало давно! Лишь во сне В белой рубахе плыву по весне. Снятся разливы горячих цветов, Чистая юность, святая любовь… Снег на вершинах и снег на душе – Вряд ли когда он растает уже! И всё равно не хочу я грустить – Счастлив, кто смог этот мир посетить! Я ничего не скопил, не стяжал, В песнях растратил сердечный свой жар! Что я возьму, уходя в мир иной? Только морозные розы, друг мой…

Медвежакин поднял кулак, ударить хотел по столу, но передумал; жалко было стол – развалится. И егерь саданул по своему колену. Потом башку свернул ещё одной литровой бутылке с самогоном. Задумался и пробку в пальцах раздавил.

– Морозные розы? – спросил, обнимая Северьяновича. – За это стоит выпить!

Егор с какой-то потаённой ревностью покосился на Деда-Борея.

– Хорошо, – похвалил, нервно подмигивая. – Чья песня-то? Что-то я раньше не слышал.

– Музыка моя, слова народные, – скромно сказал Дед-Борей, по привычке пытаясь верхней губой до носа дотянуться. – Или нет, как раз наоборот: слова мои, а музыка…

9

Казалось бы – художник, утонченная натура, оголённые нервы, тонкая кожа и прочий «суповой набор», из которого люди привыкли готовить образы талантливых людей. А здесь – ничего подобного. У Тимохи оказался очень высокий болевой порог. (Потом в больнице института Крайнего Севера будут изумляться такому болевому порогу.) Кто-то другой давно бы взвыл от боли – на стенку полез. А Тиморей только побледнел да помрачнел, да зубами изредка поскрипывал – как партизан на допросе.

Ещё несколько дней после Нового года Тимоху ломала и корежила болезнь. Внешне он выглядел уже почти нормально. Ел, пил, курил, анекдоты травил, балагурил в избе и посмеивался, вспоминая кое-какие забавные моменты из тяжёлого перехода по тундре и приполярной тайге. И только одно говорило о том, что не всё нормально.

Он спать не мог от боли. Несколько суток не спал.

Все в избе отвлекали его – кто как мог. Анекдотами, байками.

Егор попросил Медвежакина:

– Героич! Ну, покажи свой коронный.

Поддатый егерь глянул исподлобья.

– Сейчас. Штаны сниму и покажу.

Улыбаясь, Зимогор мягко, терпеливо уговаривал:

– Ну ты же видишь, парень сутками не спит. Измаялся. Что тебе, жалко? Покажи.

– Я не в цирке работаю.

– Да знаю, что не в цирке. Кордон – дело серьезное. Тут, наверно, никто бы не навел такой порядок, как ты, Героич… – Зимогор стал давить на самолюбие.

Жена вернулась со двора. Принесла беремя дров.

– Светлана! – рявкнул егерь. – Дай двухсотку!

– Стакан?

– Какой стакан? – Егерь усмехнулся. – Мы из горлышка пьем. Как гусары.

Жена принесла жестяную коробку с гвоздями. Иван Героич покопался, выбрал гвоздь поновее. Обтёр об штанину, подул, подышал на него. Вразвалку пошёл к стене. За ним – словно казаки за атаманом – остальные двинулись. Егор весёлыми глазами поглядывал на Тиморея, словно хотел сказать: «Сейчас увидишь то, чему ты не верил, турист несчастный!»

Медвежаки постоял возле стены. Исподлобья оглядел собравшихся.

– Ну? – грозно спросил. – Кто будет стенку проверять?

– А зачем? – спросил Зимогор. – Что проверять?

– Чтоб там дырки не было.

– Да ладно. Мы что – не увидим? Давай!

Егерь шевельнул плечом.

– Ну? – опять спросил. – Готовы?

– Да нам-то что? Мы всегда смотреть готовы, – сказал Зимогор. – Это тебе напрягаться…

– Да-а… тут разговоров больше. – Не вынимая папироску изо рта, Медвежакин подушечку большого пальца пристроил на шляпке двухсотки.

Гвоздь немного погнулся под пальцем, как будто поупрямился, показывая характер, а потом со скрипом полез всё глубже, глубже – покуда не скрылся по самую шляпку.

– Вот и всё, – с некоторым разочарованием в голосе сказал Медвежакин. – Чего тут показывать? Вот если бы я снял штаны…

– Не болтай! – прикрикнула жена, розовея верхушками щек.

Егерь пошёл к столу. Пепел стряхнул мимо пепельницы.

Тимоха изумленно поглядел на гвоздь. Шляпка торчала возле самой стены – миллиметра два не доставало до плотного соединения. Дорогин попытался выдрать, грешным делом думая: «Может, фокус какой? Может, стенка в этом месте глиняная?»

– Нет! – сказал восхищенно. – Мёртво сидит!

Медвежакин усмехнулся, будто спросить хотел: «А ты, сосунок, сомневался?»

– Светлана! – приказал негромко. – Гвоздодёр!

– А выдернуть? Слабо? – спросил художник с весёлым вызовом.

– Я не в цирке работаю. – Егерь наполнил стакан. – Обратно сами дергайте. Хоть гвоздодёром, хоть ж…

За праздничным столом захохотали и тоже посуду наполнили. А на рабочем столе, находящемся в углу, неожиданно проснулась радиостанция, долгое время находящаяся в спящем режиме. Изумрудно-волчий огонёк загорелся. Стрелка индикатора задёргалась.

Зимогор – опытным глазом охотника – первый заметил помигивание контрольной лампочки.

– Героич! – сказал он, отчего-то напрягаясь. – Вызывают, стрелять их ять!

Тыльной стороной руки промокнувши губы после выпитого, Медвежакин медленно поднялся и подошёл, поскрипывая половицами. Широко расставив ноги, постоял возле радиостанции. Пристально посмотрел на Егора – посмотрел не только что с немым укором, а даже с какой-то откровенною, хмельной озлобленностью.

– Я ж говорил, что мне потом отвечать придётся! – проворчал он, включая микрофон. – Они же там готовятся лететь по показаниям!

10

Теперь, может быть, это по-другому называется, а тогда называлось – «лететь по показаниям». То есть – лететь за трупом. Но даже за трупом в первые дни после Нового года вряд ли кто-то согласился бы лететь. Покойник подождёт. И всё же вертолёт поднялся в воздух. Тут большую роль сыграла дружба. Дед-Борей много лет дружил с плавильщиком Анатолием Силычевым. «Металлурги! Ваша сила в плавках!» – любил пошутить Анатолий. Жена у него родила четверых пацанов и девчонку. Один из сыновей стал капитанам, второй – вертолётчик. Вот он-то, Федор Силычев и полетел на кордон. Кроме того, он хорошо знал Егора, который просто так никогда о помощи не заикался.

Но дружба дружбой, а табачок, как говорится, врозь. Светового времени в начале января немного, поэтому Силычев поторапливался. Да к тому же прогнозы метеорологов не отличались большим оптимизмом. Так что на всё пор всё у вертолётчика времени было – совсем ничего.

На кордоне эту ситуацию прекрасно понимали, поэтому подсуетились загодя. Скирды сугробов разгребли на поляне – в стороне от егерской избы. Нарубили веток и соорудили посадочные костры – по четырём углам площадки. Слабый ветерок потягивал от озера. Красно-рыжий высокий огонь, разлохматившись, бросал шафрановые блики на деревья, на заснеженную скалу, напоминающую длинноухого зайца, присевшего на лёд погрызть кочан капусты – в гранитных лапах у скалы зеленоватые льдины топорщились капустными листьями.

В назначенное время вертолёт приглушенно застрекотал где-то над горами, заваленными шкурой облаков, едва-едва подкрашенных светом зари. Потом завиднелись бортовые крошечные огоньки, поминутно пропадающие в облаках. Наполняя округу обвальным грохотом, вертушка, сделав круг, уверенно уселась прямо по центру площадки, кругом которой уже прогорали посадочные костры – дым тянулся чёрными хвостами, переплетаясь вдалеке с чернотой полярной ночи, глубоко засевшей по оврагами и тайге. Винты подняли целую пургу. Искры полетели от костров. Ближайшие кусты и деревца зашатались, роняя снежную стружку…

Обшарпанная дверца вертолёта – старого, но ещё надёжного Ми-8 – с таким тяжёлым скрежетом открылась, точно примёрзла на высоте.

Заранее хмурясь от предстоящего невеселого дела – забирать покойника – Фёдор Силычев проворно соскочил на землю, а точнее, на снег. Подошёл пружинистой походкой – под ним скрипели прочные, аккуратно сделанные лётчиские унты, которые смотрелись немного по пижонски. Да и вся его одежда – форма полярного лётчика – сидела на нём с какой-то вызывающей, завидной щеголеватостью. Успевший поработать в Арктике, в районе Северного Ледовитого океана, и раза три смотавшийся за границу, Фёдор Силычев не задавался, но всё-таки считал себя не совсем последним «небожителем», который давно уже умел летать не при помощи приводных радиостанций, а при помощи такого чуткого нюха, какой только свыше даруется.

Лётчик быстро и коротко поздоровался с егерем, встречавшим его. В недоумении посмотрел на «Буран» – без прицепа.

– С Новым годом, Федор! – Медвежакин криво улыбнулся.

– Ага. С новым трупом! – Силычев сплюнул под ноги. – Перед Новым годом канитель была. Теперь опять… Что тут случилось?

– Да случилось… кое-что… – Егерь, неожиданно становясь сердитым, завел «Буран». – Поехали, Фёдор Анатолич.

Силычев на небо посмотрел.

– Вообще-то некогда кататься…

– Минутное дело, – заверил Медвежакин. – Едем.

Снегоход, больше похожий на моторную лодку, не поехал, а поплыл по гребням белопенных сугробов, серебристо озарённых фонарями – свет стелился издалека, от самого егерьского дома.

Околотивши у порога свои унты, лётчик вошёл в избу и поприветствовал всю честную компанию: Зимогора, Деда-Борея и хозяйку, смущённо как-то хлопотавшую возле печи. Для приличия присев за стол, Силычев снял кожаные новые перчатки с несколько небрежно, молодцевато бросил на колени. Кружку с чаем взял – хозяйка предложила. Вытягивая губы в сторону кружки, собираясь отхлебнуть запашистого тундрового чайку, Фёдор Анатольевич непонятно отчего насторожился и передумал чаёвничать.

– Некогда. – Едва не уронив перчатки на пол, он поднялся, посмотрел на хозяина. – Ну, где ваш труп?

– Дак это… – Медвежакин, опустив глаза, курево стал доставать. – Тут, понимаешь ли…

– Где труп, я спрашиваю?!

Медвежакин вздохнул, непольно поломавши папиросу в пальцах.

– Где труп, где труп! – ожесточённо произнёс он, вытягивая руку. – Вот он! Полюбуйся!

Какой-то парень в белой рубахе вышел из боковой двери.

– Я здесь! – улыбчиво сказал он и даже чуть-чуть поклонился.

В избе наступило продолжительное молчание. В печке трещали поленья. Чайник на плите ворковал, закипая.

Силычев попеременно посмотрел на егеря, на Деда-Борея, на Зимогора.

– Времени в обрез. – Он пощёлкал ногтем по циферблату. – Некогда шутить.

Зимогор покашлял.

– Федор Анатольевич, как бы это вам сказать…

Лётчик поморщился, как морщатся от разболевшего зуба. Решительно поднял короткую, но крепенькую руку, в которой были зажаты перчатки.

– Стоп! Егор, давай без лирики, а то я тебя знаю… – Силычев осмотрел застолье. «То ли поминки, то ли… чёрт их знает». – Он повернулся к егерю. – Иван Героич! Ты выходил на связь?

– Ну, я…

– Где труп?

Медвежакин поцарапал загривок.

– Да вроде как это… ожил.

Дорогин прыснул.

Силычев порыскал тёмными от ярости глазами – на одного мужика, на другого. (Только на Тимоху не глядел).

– Я за кем летел? – Голос у Федора накалялся.

– За мной! – уже серьёзно, с легким вызовом сказал художник. – За мной летел!.. летели…

И снова лётчик не посмотрел на него. Только чуть поморщился:

– Ты помолчи. Ты – труп.

Челюсть отвисла у Тиморея.

– Вот ничего себе…

Упираясь руками в бока, Силычев стал багроветь.

– Мужики! – сказал зловещим шепотом, – мы же работаем только по факту. Вы что? Забыли?

– Федор, – вздохнул Северьяныч, подсаживаясь к нему. – Тут, понимаешь, какая история вышла… сына я искал всю жизнь…

И чем больше говорил Дед-Борей, тем сильнее каменело лицо вертолётчика.

И Тимоха тоже сел за стол – рядом с отцом. Закурил. Громко сказал:

– Так! Из меня сейчас, кажется, будут делать покойника.

– Сынок, помолчи, – попросил Дед-Борей и хотел продолжить свои пространные объяснения.

Но Силычев перебил.

– Я понимаю, что живой человек – это лучше, чем труп. Но у меня инструкции и предписания. И ты, Дед-Борей, это знаешь.

Зимогор кулаком постучал по груди:

– Это я вертушку вызывал. Я! При чём здесь Дед-Борей?

Силычев изобразил нечаянную радость.

– Ты? Прекрасно. Что будем делать? Есть два варианта, – предложил он, убирая издевательскую улыбку. – Первый. Сделать из этого парня молодой красивый труп…

– А ты попробуй! – взъерепенился Тиморей, поднимаясь.

– Сынок! Успокойся! Прошу…

Демонстративно натянув перчатки, разгневанный лётчик, едва не опрокинув табурет, пружинистой походкой направился к двери. Остановился, глядя на свои пижонистые унты. Задумался о чём-то и снова снял перчатки. Закурил. Сердито сунул спички мимо кармана – коробка упала у порога.

– Убивать никто тебя не собирается. А вот заплатить за борт придётся. – Разгорячившись, Силычев прошёлся по избе и ненароком раздавил коробок со спичками. Остановился возле Тиморея. – Ты живой? Отлично. Поздравляю. Только я, дорогой мой, по факту работаю…

– Я не твой дорогой!

– В том-то и дело, что «мой». И весьма «дорогой». И не смотри на меня, как на изверга. – Лётчик руками развёл. – Как я отчитаюсь? Кто оплатит горючку?

– Я, – твёрдо ответил художник.

Силычев не поверил.

– Богатые покойники пошли! – Он посмотрел на радиостанцию. – Врубай! – сказал егерю. – Живо!

Включили «Грозу». Стали вызывать на связь каких-то больших чиновников. Но Россия-матушка гуляла – от Москвы до самых до окраин шумело разливанное море веселья. Никого нельзя было застать на месте. И всё же докричались до кого-то, попросили пригласить главного врача, и тут хоть повезло. Главный был на месте; трезвый был и поэтому, наверно, очень сердитый. Даже – злой.

Медвежакин, выключив радиостанцию, со вздохом повторил слова главного врача:

– Если ваш покойник жив, пускай оплачивает борт.

Силычев руками развел:

– А я что говорил? Инструкция. Надо было раньше думать, шутники.

В этой ситуации Дорогину было труднее всех в избе. Высокий болевой порог заставлял его держаться. Но всему ведь бывает предел.

– Да никто не шутил здесь! – Тиморея взорвало. Он рас-пластал рубаху на груди, отодрал рукав, швырнул на пол. – На, сука! Посмотри! Ты видишь? Я подыхал! Я и в самом деле подыхал… Да я в суд на вас подам! Тот, главный врач, паску-да… Он далеко, но ты-то здесь, ты видишь? Вот эту руку пилить хотели! А я, между прочим, художник! И не самый ху… худой… Ну, живой я! Живой!.. Вам от этого плохо? Вам нужен труп? Я сделаю вам труп! Я в Дудинку прилечу, найду того паскуду…

– Сынок! – бормотал Северьяныч. – Не надо, сынок, успокойся. Руку, слава богу, не оттяпали, а всё остальное уж как-нибудь… Успокойся…

– Ну, а какого черта? – уже потише сказал Дорогин, поднимая оторванный рукав. – Человеком надо быть, а не портфелем, в котором полно инструкций и предписаний!

После грозного крика в горнице опять повисла тишина.

И вдруг Зимогор что-то вспомнил. Глаза его вспыхнули озорными огнями.

– Мужики! – произнес негромко, задушевно. – Мужики! А труп-то, между прочим, уже есть. Я же не просто так сказал в эфир…

Все ошарашенно уставились на него. Светлана Михайловна, недавно пришедшая с улицы, покосилась на иконку в углу, перекрестилась, что-то прошептав, и скрылась в сенцах.

– Где? Кто? – недоверчиво спросил лётчик. – Что за труп?

– Не знаю – кто. Но знаю – где. Давайте карту, покажу.

Фёдор Анатольевич в который раз уже снова натянул свои кожаные новые перчатки и неожиданно – то ли от рассеяной задумчивости, то ли ещё от чего – взял кружку с чаем. Отхлебнул.

– Может, верхонки дать? – спросил хозяин, придавая голосу как можно больше задушевного участия. – Мы всегда в верхонках пьём.

– Какие верхонки? Зачем? – Лётчик посмотрел на Медвежакина, потом на перчатки. – Вот идиоты! – прошептал он, поставив кружку на стол. – И они же ещё издеваются!

Всё засмеялись с чувством облегчения. И только художник поморщился.

11

Свет уходил с покатого края полярной земли – студёно-сиреневый свет, перемешанный с нежно-розовым и охристым отливом. Но сверху – с вертолёта – хорошо ещё были видны коварные наледи, как ни попадя порожденные стремительными реками и речушками, почти по вертикали срывающимися с прибрежных скал в Дикое озеро. Полярный мороз пытался приструнить, набросить узду на ретивые реки, но вода кипела, бунтовала, с жаром, с паром день за днём рвалась на волю. И получались громадные наледи, вспухавшие опарой и расползавшиеся иногда на ширину квадратного километра. Налетающая пурга – помощница мороза – прикрывала наледи, ставила коварные «капканы» для тех, кто надумал идти береговой полосой.

– Узнаёшь? – перекрывая шум мотора, закричал Зимогор. – Вот здесь мы шли!

– Да ты что? – Тиморей не поверил. – С ума сойти! Ни за какие деньги я не согласился бы ещё разок пройти!

– Думаешь, я согласился бы? – Охотник покачал головой, не договаривая самого главного: «Думаешь, я согласился бы с тобою идти?»

Впрочем, это художнику могло показаться.

Сделав круг над тем местом, которое охотник обозначил на карте, Силычев снизился. Врубил прожектор под брюхом вертолёта. Короткий, но мощный золотисто-серебряный свет засверкал, запрыгал огромный зайцем, не секунду-другую приседая то ли поляне, то на под крутояром, где подрагивали тени, затаившись под круглыми наплывами завихренного снеговья. Вертолёт почти на бреющем полете прошёл вдоль берега, воздушными потоками сбривая холдную мыльную пену с береговых деревьев. Три или четыре куропатки из-под снега неожиданно порскнули – серебряными слитками сверкнули в свете прожектора и растворились во тьме, только дырки внизу остались. Потом всполошился какой-то зверёк – то ли соболь, то ли песец. Мерцая глазками, словно драгоценным каменьями, зверёк улепётывал, то ли дело оглядываясь на грохочущую махину, дрожью наполняющую почти пол тундры.

С каждой минутой сумерки сгущалась – это было видно по тому, как серебряный ствол от прожектора делался ярче и словно бы твёрже.

За несколько дней, покуда они отсиживались на кордоне, пурга уже успела тут похозяйничать – наскирдовала свежие пухлые копны. И Зимогор, как нри старался. не смог увидеть даже свой «Буран», оставленный в промоине, хотя точно знал его координаты.

– Ну? И где твой труп? – Командир усмехнулся. – Что-то нам сегодня не везет с покойниками. Или ты… А ну, признайся!

– Да нет, серьёзно, Фёдор! Просто – уже занесло.

– На поворотах заносит, ага, – невесело скаламбурил лётчик. – Вот связался я с вами…

Прожектор под брюхом вертушки погас, и темнота, мгновенно поднявшаяся снизу, точно подбросила вертолёт – Силычёв стал набирать высоты.

– Ты что? Домой? – спросил охотник.

– Нет. К тёще на блины. А у тебя ещё есть предложения?

– Есть. – Охотник оживился. – Давайте сгоняем за мясом?

– Это где? За каким ещё мясом?

– Да я там настрелял как в тире… – Зимогор подмигнул нервным тиком. – Давай, Анатолич, сгоняем! Избушку-то найдём. У перевала. Вот здесь… – Он пальцем потыкал по карте.

– Труп мы уже нашли! – с недоверием отозвался Силычев.

– Да я же говорю тебе, вот здесь, у перевала! У Трёх Ключей. Да ты же должен знать эту избушку!

– У Трёх Ключей? Ну, знаю.

Прикинув, что может уложиться по времени, Силычев, поддался уговорам. Круто завалил машину на левый бок. Лысоватые сопки, подёрнутые пепельным мороком, стремительно увеличиваясь в размерах, пошли навстречу, и под ложечкой у Тиморея заныло. И Черныш заскулил, находясь под сидением охотника, отчаянно упираясь когтями в холодный борт.

Сменивши курс, они прошли над сопками, где уже искрились очерки созвездий. Потом ещё немного пролетели над руслом реки, над притоком, образованным Тремя Ключами. Потом Ми-8 приземлился на пригорке возле старого зимовья. В тишине – словно бы сгустившейся над избушкой – под ветерком поскрипывала какая-то старая доска на крыше. У погреба и мерзлотника – елё различимые, но явно свежие – густые россыпи следов. Зверьё ходило в эту «столовку» – запах мяса почуяли.

Деловито, молча, быстро погрузили задеревенелое от стужи оленье мясо. И, когда уже ушли под облака, довольный Зимогор спросил, нервно подмигивая:

– Ну, как? Хватит рассчитаться за керосин?

– Вполне. – Командир улыбнулся. – И на закуску хватит.

– Отлично. Не люблю оставаться в долгу.

Услышав голос хозяина, Черныш залаял, вытягивая морду в сторону дверцы, по нижнему краю отороченной меховой полоской инея; вертолетная тряска доводила кобеля до тошноты.

Силычев опять улыбнулся, оборачиваясь:

– Черныш выйти хочет. Как ты когда-то. Да, Северьяныч?

– Было дело… – усмехнулся Дед-Борей. – Захотелось покурить. Я же без памяти лежал тогда. Встал, подумал, что в избушке… Правда, трясло избушку. Ну, и что? И меня тогда всего трясло. Дай-ка, думаю, выйду, покурю на свежем воздухе…

Засмеялись. Дорогин болезненно сморщился; подживающая кожица лопнула на середине обмороженной верхней губы, – капля крови улыбку подкрасила.

Впереди по курсу замаячила россыпь желтоватых огоньков – город, приютившийся у подножья громадной горы, тёмной хребтиной подпирающей небосвод. Сверху, издалека город похож на золотую россыпь, мерцающую во мгле полярной ночи. Сбоку – в тёмном омуте небес – медленными волнами прокатилось зеленовато-жёлтое сияние, растаяло вдали.

– Видели? – спросил командир, выглядывая из кабины.

Скучающие глаза охотника преобразились.

– Фёдор! Мы не такое видели на Диком озере… Все небо полыхало красным светом! Вот это сияние, так сияние! Да, Тимка?

– Красное? – Силычев не поверил. – Не может быть. Я уже сколько по Северу мотаюсь и никогда не видел красного сияния, да еще во всё небо. Это уж вы заливаете…

– Да видели! Тимка, скажи!

– Не знаю… – Дорогин пожал плечами. – Лчно я не видел красного сияния.

Глаза у Егора стали похожи на куриные яйца.

– Как – не видел? Мы же вместе…

Дорогин затрясся от смеха. Молча показал глазами на командира и махнул рукою, как машут иногда на безнадежно больных людей. На обмороженном лице Тиморея появилась гримаса, как бы говорящая: «Бог с ним, не связывайся!»

12

И до сих пор ещё художнику нет-нет да и приснятся картины потрясающего красного сияния. Снится, как выходит он из зимовья – словно бы идёт по красным макам, повсюду распустившим лепестки. Стоит в одной рубахе – на минуту вышел и стоит, распахнувши глаза и разинувши рот. И не скоро спохватится он – когда проберёт до костей. Передернув плечами, побежит в зимовье – одеваться. Будет бежать и оглядывался: не пропустить бы, не проворонить бы самое главное, самое дивное… Торопливо оденется – и опять за порог… А там, под небесами уже другие краски полыхают. Уже другой размах приобрело сияние Верхнего Мира… Это был какой-то мировой пожар. Горел необъятный чердак, полыхала крыша мирозданья, роняя розовые клочья рубероида, растрясая раскаленный шифер, золотистые доски, стропила, похожие на пласты гигантского арбуза, с которого капает розово-огненный сок…

О, это нужно было видеть! Это – не передашь. Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Но ведь это – вначале. А теперь – в конце двадцатого столетия – Слово потеряло Божественную власть и опустило руки, в том числе и наше Слово, русское. И никакими словами, увы, невозможно передать то потрясение, то ослепление светом волшебного Верхнего Мира! Может быть, только однажды в столетие сказочный Царь-Север затевал такой роскошный великий пир – пир на весь мир! И может быть, именно он, Царь-Север, втайне окликнул художника и позвал в далёкую дорогу, полную темных трёвог, испытаний, загадок и светлых чудес.

«Ах, Север, Север! – с нежностью думал теперь Тиморей Антонович, когда оставался один у себя в мастерской. – Кланяюсь тебе, великому царю и за науку благодарю! Многому ты научил, многое заставил переоценить, переосмыслить… Если по большому счёту говорить, так хорошо бы всем нам пройти горнило Севера, чтобы новыми глазами посмотреть на жизнь и ощутить всю первознанность мира – от солнечного яркого цветка до промороженной яростной темени, расшитой петухами сказочных сияний…»

 

Плач-гора

1

Крещенские морозы трещали – это банально. Крещенские морозы на Севере «крещали» – в неологизме этом чудится и холодный треск, и стылый крик, стеклянно рассыпающийся в воздухе.

В эту пору, вернувшись из тундры, охотник, не изменяя своей многолетней привычке, славно отпраздновал своё возвращение «в люди». Правда, силы были уже не те, которые когда-то кипели в сердце. Да и не только силы – и возможности были не те. Сегодняшний гусарский размах Зимогора – по сравнению с размахом вчерашним и позавчерашним – выглядел довольно-таки скромно. Сегодня его гульбища ограничивались, как правило, одним или двумя ресторанами, где разбивалась одна или две хрустальные горки посуды, а попутно с этим разбивалась одна или две физиономии, по тем или иным причинам не приглянувшиеся охотнику. Всё это было мелко и ничтожно – с похмелья стыдно даже вспоминать. А то ли дело раньше, господа присяжные! Какой был размах и разбег! Какая вдохновенная поэзия!.. Теперь даже трудно поверить, но было ведь, было… Раньше знакомые лётчики охотно уносили его под облака – на седьмое небо великого блаженства. И самолёты этих знакомых лётчиков – попутным ветром или даже специальным рейсом – доставляли Зимогора в те места, которые испокон веков считаются местами райскими. И считаются вовсе не зря. Там, на лазурных берегах, на песочке, словно бы просеянном через мелкое сито, Егор Зимогор забывал все тяготы и трудности тундровой житухи. Под лучами яростного южного солнца с него сползала страшная морозная короста. Бледнокожее тело, словно бы одетое в белую рубаху, переодевалось в рубаху золотистого загара или даже не в рубаху, а в шелковистый костюм – крепкий загар одевал его полностью: от ногтей на ногах, до корней волос на голове. Тундровой замшелый фраер – через день, через два – он преображался так, что мамка родная узнать бы не смогла. Малиновый кабриолет – в то время штука редкая и очень дорогая – уносил его по серпантину южных гор. А в кабриолете сидела юная крошка, влюблённая в него как кошка. Судак, Мисхор, Новороссийск, Сухуми и другие города и веси мелькали за бортом кабриолета. Одна за другою сменялись гостиницы. Южные звёзды кружились над морем. Цикады повсюду трещали. Светлячки, похожие на трассирующие пули, прошивали воздух тёплых вечеров и необычайно смолистых ночей. Голову кружило легкое вино и запах моря, взбудораженного недавним штормом. Сколько было песен и друзей! Сколько было надежд и мечтаний! Особенно много надежд и мечтаний у Егора Зимогора появилось после того, как он обзавёлся семьёй. Ему хотелось широко, по-царски развернуться перед любимыми людьми – женой и сыном. Хотелось показать весь мир. И вот здесь-то его подстерегла судьба-злодейка. Жизнь перевернулась вверх тормашками. И новые хозяева жизни, выпрыгнувшие как черти из табакерки, с неожиданной ловкостью ограбили его, раздели, можно сказать, до нитки и оставили на морозе. И теперь он уже не мечтал и даже думать забыл о морях.

«Другие думы давят череп мне!» – будучи во хмелю, частенько цитировал он своего любимого поэта.

2

Скромненько так, без особого шума Егор Зимогор погулял, побушевал несколько дней и ночей, как бушует Тихий океан, вдруг становясь Великим, диким океаном, способным сотворить кораблекрушение. А потом – опять же несколько дней и ночей – занимаясь самобичеванием, охотник стонал и кряхтел, потел и пыхтел. Всеми возможными способами он лечил себя и восстанавливал, как восстанавливают разрушенную крепость после мощного налёта неприятеля. Глазница крепости была подбита. Пороховые погреба горели – пивком да квасом заливать приходилось.

Восстанавливая крепость тела и духа, Зимогор листал газеты, скопившиеся за время отсутствия, позванивал друзьям, приятелям. Беспокоил адвокатов и юристов. Зачем? Егор давно прослышал сказку-побаску насчёт Царя-Севера. Слушал впервой – усмехался. А в последние год-полтора – осенило: «А что, надо взять в аренду кусок тундры! Надо стать хозяином – царём своей земли!» И вот теперь он консультировался с юристами и адвокатами, как правильней, грамотней оформить бумаги на «Царскую вотчину»; так, слегка высокопарно, Егор назвал отрезок тундровой земли.

Голова прояснилась. И охотник вспомнил про Дегтяревского, одного из профсоюзных предводителей. Денис Епифанович – молодой, но ушлый, подскажет, как лучше оформить документы на общинно-родовое хозяйство.

Друзьями не были они, скорей – приятели, хорошие знакомые. Перезванивались редко, поэтому Дегтяревский слегка удивился и чуть обрадовался.

– «Царская вотчина», говоришь? Недурственное дело. Своя земля – это большая сила. Я тоже думаю на землю сесть. Только не здесь, не на Севере. Поеду на родину. У меня там мамка, брат, – скороговоркой тарахтел Дегтяревский. – Давай мы сделаем так. Сейчас у меня дел по горло. Я на днях лечу в Москву, а потом свободен. Встретимся, пивка возьмём и неторопливо потолкуем по поводу твоей «Царской вотчины». Так тебя устроит? Или ты опять уедешь в тундру?.. Что молчишь?

Егор стоял у телефона и мучительно морщился.

– Что-то я хотел тебе сказать… – Глаз его нервно подмигнул. – Что-то насчет Москвы…

– Говори, Егор Иваныч. Да поскорей. Время – деньги.

Зимогор уже собрался трубку положить, но посмотрел на фотографию, висящую возле телефона: озеро, солнце, горы в туманной дымке.

– «Байкал»! – Охотник неожиданно заволновался. – Ты собираешься в Москву? Ты где там останавливаться думаешь? В гостинице «Байкал»?

– Ну, допустим… А что?

Дегтяревский слегка растерялся. А Зимогор наоборот – уверенность обрел; он отчетливо вспомнил свой удивительный сон – поездку в Москву.

– Я сейчас назову тебе номер в «Байкале», где ты остановишься…

– Чтение мыслей на расстоянии? – наигранно спросил Дегтяревский.

Охотник назвал номер комнаты, которая была забронирована всего лишь несколько часов назад.

Возникла большая пауза. На том конце провода клацнуло что-то. Будто челюсть отвисла, ударив по трубке.

– Ты… – медленно спросил Дегтяревский, – откуда…

– Я из тундры! – Егор прекрасно понимал, о чём его спрашивают. – Короче, надо встретиться. Это серьезно.

Дегтяревский был в замешательстве.

– Ты, наверно, передать что-нибудь хочешь в Москву?

– Передать. Но только не в Москву.

– А куда? Я дальше не лечу.

– Полетишь… – Зимогор хотел сказать насчёт раскрытого окошка на девятом этаже гостиницы «Байкал», но подумал, что лучше – при встрече. – Ты можешь о-очень далеко полететь, Денис Епифаныч! Так далеко, что тебе и не снилось!.. А вот мне приснилось. Так что надо встретиться.

Охотник говорил туманно, и Дегтяревский подумал: «Поддатый. Как всегда. Но откуда он узнал про гостиницу? Я там первый раз надумал остановиться».

– Хорошо. Давай встретимся. Только сегодня уже не получится. У меня весь день расписан, как у паровоза. Завтра сможешь на рудник подъехать? Мне там нужно будет взять кое-какие бумаги по нарушению техники безопасности. У нас же там опять смертельный случай… Я уже не знаю, как с ними воевать, с чертями нашими! Может, ты бы, Егор Иваныч, статью бы какую… У меня есть факты, цифры. Можно в Москве напечатать. Ты, кстати, знаешь о выходе книжки Ивана Красавина?

– «Сказка плачущей горы»? Слышал, только не видел.

– И я не видел. Из Москвы привезу, будет повод собраться… Ну, всё, Егор Иваныч, будь здоров, до завтра. Жди меня на вахте. В тринадцать ноль-ноль.

Зимогор посмотрел на часы. А рядом – на комоде – лежал угловатый кусок породы с капельками старой крови. Это была печальная память о страшном завале, из-под которого Егор чудом выбрался.

Он подошёл, присмотрелся к этому куску породы и передернул плечами.

– Что за чертовщина? – пробормотал, доставая очки. – Кровь почему-то свежая на камне! Стрелять его ять!

Егор осторожненько пальцем притронулся – кровь показалась тёплой. Как будто породу только что вынули из-под обвала, где лежали два горняка…

3

В России в начале девяностых годов прошлого века, после распада Советского Союза, восторжествовала новая эпоха, – эпоха очень странной демократии. Первое время повсюду царил дух откровенной наживы, цинизма. И этот дух, чтоб не сказать, гнилой душок, докатился до Крайнего Севера. Достаточно сказать только о том, что весь город NN – в результате ловких махинаций современных иллюзионистов – в частные руки был продан за какие-то смешные копейки. А ведь город NN – это не простой советский город. Его заводы, фабрики и рудники были построены – в кошмарных условиях Заполярья – построены в основном на костях, на крови заключённых, а потом всё это было достроено руками добровольцев. Благосостояние этого города, его могущество – сначала под ружьями, а потом добровольно – доведено было до того, что город NN давал самую большую долю прибыли в закрома той великой Родины, которая когда-то называлась Советский Союз. И всё это богатство, вскормленное кровью и слезами прошлых поколений, богатство, приумноженное энтузиазмом и азартною работой миллионов людей нынешнего поколения, добровольно отдавшего своё здоровье Крайнему Северу – всё это с молотка было продано по смехотворной цене. Кровь народа, слёзы, веру и мечту в свободу и справедливость, молодую энергию миллионов сердец – всё это умудрились как-то пересчитать на рубли и доллары; всё это завернули в кулёчек, в дипломат и за бесценок отдали в молодые шаловливые ручонки, которые ни единого дня, ни единого часа не мёрзли на заполярных широтах. И такое воровство народного богатства – под видом законной приватизации – в те годы прокатилось по всей стране. От Мурманска до Сахалина хорошо поработали современные фокусники, с необычайной ловкостью рассовав по карманам причалы, заводы, аэропорты, фабрики и много другое народное добро – нет ему числа.

В тот переломный год, после развала Союза, – как бы ещё по инерции – Егор Зимогор последний раз побывал на южном побережье. К этому времени он был женат, воспитывал ребёнка. Он был исполнен готовности каждое лето со своей семьёю прилетать сюда. Воображая себя царём, он думал подарить им – показать во всей красе – Ливадию, Мисхор, Геленджик, Новороссийск и многие другие города и веси, находящиеся в его «царских владениях». И вдруг он с удивлением и растерянностью начал осознавать, что всё его «царское богатство» превращается в пыль – деньги, которое он скопил за годы прозябания в заполярной тундре, деньги, заработанные честным трудом, горбом и усилием воли – обесценились как по мановению волшебной палочки в руках волшебника-злодея. И вся его свобода – как внешняя, так и внутренняя – была вдруг посажена за решетку, ничем не зримую, но вполне осязаемую: он уже не мог свободно летать по стране или ездить; это стало не по карману. Давно уже привыкший жить на широкую ногу – привычка едва ли не всех северян – Егор Зимогор поначалу загрустил, потом затосковал, а потом озлобился.

«Что делать? Чернышевского читать? – с ядовитым ехидством задавал он себе вопросы. – Как быть? Поехать и убить того козла, который меня ограбил и посадил в эту прозрачную клетку? Но ведь козёл там не один справляет бал. Не перестреляешь всех – патронов не хватит. Да дело даже не в патронах. Тут просто надо разобраться по уму. Не стоит пороть горячку. Только непонятно, что же делать? Кто подскажет? А?»

Ответов не было.

Зимогор за голову тогда схватился: такой бардак, хоть бросай промысловое дело, – на завод иди, к станку, или в шахту зарывайся. Многолетние отлаженные связи – порвались. Механизмы человеческих отношений – сломались. Порою нечем было снегоход заправить, не говоря уже о вертолете. Был бы он один – чихал бы он на всё про всё. Да только угораздило его жениться – как раз на пороге развала Союза. И вот теперь жена с дитём – куда их бросишь. Думал он, думал и принял решение, которое далось ему не сразу: решил пожить в Норильске, в городе NN, как писал он позднее.

Устроившись в газету, Зимогор стал активно строчить на злобу дня. Прямолинейный, как ствол карабина, бывший охотник зачастую писал, как стрелял, отливая слова из свинца. Статьи и очерки Егора были в основном о том, как много развелось различных прохиндеев, лихорадочно спешащих на Крайний Север и откровенно мечтающих сорвать с него шкуру или оттяпать кусок пожирней.

В газете тогда – около года, наверное – главным редактором был шустрый московский парень Леон Простакутов. Парень башковитый, но себе на уме. Всегда он что-то выкраивал и вычислял – как тут получше, как тут половчей.

Главный поначалу интеллигентно и вежливо намекал на то, чтобы Зимогор оставил свои «байки». Но Егор делал вид, что все эти намёки не понимает и упор не видит. И тогда, проявляя характер, главный редактор вызвал Зимогора в кабинет и заявил, прихлопнув ладошкой по столу:

– Прекрати! Если хочешь у меня работать!

Журналист удивился:

– У тебя?

– А у кого? У дяди?

– А не пошел бы ты?

Столичный парень, не привыкший к подобному обращению, но уже знающий, с кем имеет дело, сдержано сказал:

– Ты выбирай выражения.

– А я и так старался… – Зимогор сверлил глазами. – Я же не послал тебя…

– Скорее ты пойдешь.

– Посмотрим.

– Ага, сказал слепой… – Редактор усмехнулся, придвигая к себе свежие газетные полосы, отпечатаные только с одной стороны. – Ты первоклассный охотник, Егор. Но что касается политики, тонких материй, тут, извини, ты как дубиной действуешь!

– Конечно, – язвительно согласился Зимогор. – Надо не дубиной действовать сегодня. Языком…

– Да. Язык – это оружие газетчика. – Простакутов холёным ногтем поклевал по свежей полосе, где виднелись редакторские поправки. – И надо уметь пользоваться этим языком.

– Но ведь не настолько же, чтобы всем подряд вылизывать же…

– Чёрт возьми! – не мог не похвалить редактор, сердито хмыкнув. – Чутьё на слово у тебя – ну просто зверское. Матёрое. А в остальном, извини, ты себя ведешь как слон в посудной лавке!

Наклонивши голову так, что стала видна небольшая проплешинка, главный редактор покопался в письменном столе и достал последнюю работу Зимогора.

– Вот, пожалуйста! – Нацепив очки, он гневно стал цитировать: – «Ничего хорошего, в конечном счете, городу NN ждать не приходится, если интересы руководства такой крупной северной Компании находятся, прежде всего, в Москве, а интересы десятков тысяч рабочих находятся здесь, на Севере. Москвичи, прежде всего, рассматривают Север как средство своего обогащения, причём обогащения очень удобного: при чистом воздухе, при тёплом унитазе, в белой рубашке с бабочкой, а не с кайлом в зубах…» – Простакутов снял очки, глаза потёр. (Глаза постоянно болели.) – Ну, что это такое?! А? Егор! Ты посмотри на меня… – попросил он, поворачиваясь в кресле. – Посмотри внимательно. Профиль посмотри. Анфас…

Охотник нервно подмигнул ему.

– Я что, твою рожу давно не видел?

– Нет, посмотри, посмотри и скажи, неужели я похож на камикадзе? – спросил главный редактор. – Неужели ты думаешь, что где-нибудь в этом самом «городе NN» опубликуют вот эти перлы: «Цель всякого хозяина – максимальная прибыль при самых минимальных затратах. В этой связи хочу напомнить, что исторические корни российского бизнеса совсем не похожи на ту «вершину», которая сегодня цветёт махровым цветом по стране. Возьмите, к примеру, газету «Биржевые ведомости», выходившую в дореволюционной России. У той газеты был девиз, который неплохо было бы взять на вооружение сегодняшним толстосумам. Девиз простой и гениальный: «Прибыль превыше всего, но честь превыше прибыли!»

Глаза у Егора зажглись.

– А что, плохой девиз?

– Хороший. Не спорю. Можно придумать рубрику, – посоветовал Простакутов.

– Какую рублику?

– Вариантов много. – Редактор сделал вид, что не заметил ехидного каламбура. – Ну, например: «Листая архивы газет». И в этой рубрике я могу напечатать следующее: «До Революции в России выходила газета «Биржевые ведомости». Девиз газеты: Прибыл превыше всего, но честь превыше прибыли». И всё, старик. Всё. Зачем сопли размазывать на три страницы? Умный поймет, а дураку это не надо. Что ты в бутылку постоянно лезешь?

– Клевета! – сказал Егор, делая сердитое лицо. – Я уже два месяца не пью.

– Ладно, не прикидывайся сибирским валенком. – Простакутов закурил, листая рукопись.

– Давай сюда! – набычился Егор.

– Сейчас, погоди. – Простакутов отмахнулся от дыма. – А вот это, старик, интересная мысль! – Он опять очёчки нацепил. – Вот это место… Где оно?.. А, вот!.. «Из Москвы руководить таким громадным молохом, каким является NN – это что-то из области виртуальной реальности. Среди современных многочисленных компьютерных игр сегодня существует игра, в которой человек, подобно Богу, создает свою «Вселенную». Моря, пустыни, горы, города. Компьютерные люди начинают жить, проявлять эмоции. В городе N, например, у «людей» возникает восторг, ликование. А в это время в городе NN «в народе» вызревает недовольство, бунт. И тот, кто возомнил себя Богом – человек возле компьютера – пытается отрегулировать свою «цивилизацию», чтобы она, в конце концов, не рухнула в тартарары. Но по большому счету для него, для «хозяина Вселенной» – это всего лишь игра. «Виртуальную реальность» сегодняшнего «NN» подкрепляет ещё и тот факт, что всякую копейку, своим горбом заработанную на Севере, людям надо выпрашивать у Москвы. Все это с грустью осознают, и все помалкивают. Молчание – золото, а также никель, платина, палладий. Над городом NN витает не только ядовитый дым. Страх – вот главная отрава для души сегодняшнего северянина!»

Ни до чего они тогда не договорились.

Едва не подравшись с главным редактором, Зимогор ушёл из кабинета и дверью хлопнул – как из ружья.

Секретарша в приемной подскочила за столом и ошпарила себя чашкой горячего кофе. И истерично взвизгнула.

Покидая приёмную, Зимогор ухмыльнулся:

– Насилуют, что ли? Орешь…

– От вас дождёшься! – отряхивая юбку, сердито сказала молодая незамужняя секретарша.

Вскоре после этого главный редактор улетел в Москву в командировку «с деловым визитом», чтобы не сказать – погреться за казённый счёт. И тогда Зимогор как-то умудрился опубликовать свою «забойную» статью, наделавшую немало шороху в городе NN, заметно притихшем на предмет публицистики и всякой мало-мальской откровенности в отношениях между рабочим и работодателем.

По возвращению из Москвы главный редактор тут же уволил строптивого журналиста. Ничего другого Зимогор, безусловно, не ждал, а потому был уже готов к тому, чтобы уйти или на завод, или на рудник.

Самое неожиданное и поразительное в этой истории было то, что через год-другой Леон Простакутов – Хамелеон Проститутов, как его стали называть – благополучно слиняет с Севера, свою газету учредит в Москве. (Хотя, конечно, не свою – какой-то дядя, видно, его перекупил). И в той «своей» газете главный редактор Хамелеон Проститутов денно и нощно будет «золотые пули» отливать, чтобы смело – потому как разрешили осмелеть! – смело и дерзко стрелять по некоторым молодым олигархам, которые чего-то или кого-то не поделили с другими такими же молодыми и шустрыми богачами.

На глаза Егору Зимогору попадётся несколько газет, которые он будет читать – глазам не верить. Ещё вчера этот Леон-Хамелеон – принеси ему Егор что-нибудь подобное – от инфаркта помер бы прямо в кабинете за столом. А сегодня – стрелять его ять! – чешет по все лопатки, аж бумага дымится и горит от справедливого и ядовитого гнева, адресованного тому господину, которому вчера ещё Леон-Хамелеон подобострастно заглядывал не только в рот.

«Господин NN является одной из самых неуязвимых мишеней в тире женихов, – остроумничал Леон-Хамелеон. – Почти все холостые олигархи побаиваются заводить серьёзные отношения с женщинами. Ведь не разберёшь, что прячется за милой внешностью коварных искусительниц – настоящая страсть или жажда наживы? Судя по всему, господин NN свято уверовал в последнее. К дамам у него отношение потребительское. Слава об альковных подвигах и валтасаровых пирах господина NN гремит по всей Москве и далеко за её пределами, – ведь российские богачи обожают развлекаться за границей. А уж по умению приводить иностранцев в ужас и восхищение мало кто может сравниться с господином NN. Невероятные заказы в ресторанах и покупки в бутиках, толпы русских красавиц в качестве эскорта, – в общем, все атрибуты чертовски красивой жизни. При этом от прессы наш NN скрывается. «О банкире люди узнают только на его похоронах, да и то если вверенный ему банк разорился», – приблизительно так считает NN, жестко пресекая все попытки прессы узнать побольше о нём лично. Впрочем, сам он благополучно пережил похороны своего банка в Москве. В узком мужском кругу NN любить повторять, что в семейных отношениях никакой нужды не испытывает и женится только лет в сорок. А поскольку NN пока 35, на подготовку решительной атаки у наших женщин время еще есть».

Эти статейки Егор Зимогор читал уже в курилке на одном из заполярных рудников. Статейки эти шли на самокрутки – в ту пору даже с куревом проблемы начались.

4

Плач-Гора – так в народе назывался один из рудников, куда он вкалывать пошёл, не желая больше в газете продавать свои «мозги и душу».

Будучи газетчиком, он раза два приезжал на рудник и спускался на «горизонты» разных уровней. В компании с каким-нибудь начальником-сопровождающим Егор часа по два, по три катался на «Утилифте» по участкам шахты, по длинным и высоким «горизонтам», выдолбленным в такой монументальной породе, в которую приходилось закладывать сверхмощные заряды взрывчатки – иначе бесполезно рвать. Вдоль монолитных стен – на километры – тунялись провода с гирляндами дневного освещения. Старая узкоколейка ржавела, присыпанная зернистой крошкой. И тут же, изгибом уходя в новый тоннель, сверкали совершенно новенькие рельсы, на которых стояли вагонетки с бетонными блоками. Каменные тёмные карманы попадались то справа, то слева. Подземная река сверкала сильным телом, зажатая подобием железного моста. Потом начальник останавливал машину и показывал Егору каморку шахтёров – скромную темницу, где стол да стулья. Преисполненный важности – вы, дескать, работаете тут, но и мы не семечки щёлкаем! – Зимогор задавал дежурные вопросы про житьё-бытьё и трудовые будни. Фотографировал проходчиков, мало надеясь на то, что снимки получатся годными для публикации; сумеречно было, а фотоаппарат не самый лучший. От беглого знакомство с этим рудником у Зимогора осталось довольно тягостное, душу давящее чувство: как тут люди годами горбатятся, без свежего воздуха – если не считать вентиляции – без солнечного света, без крошки звезды? И уж никогда бы Егор не подумал, что и его самого когда-нибудь судьба возьмёт за шкирку и затолкает в дырку – в этот вонючий забой. Из-за аммонита, перемешанного со свежей породой и другими подземными газами, тут порой воняет до тошноты и рвоты, особенно первое время, пока не принюхался, а точнее говоря – пока не отупел.

А принюхался Егор довольно скоро – сказалась крепкая натура. И очень скоро понял Зимогор, что его короткая экскурсия на рудник, бойким пером описанная в газетке, – «это одна сплошная порнография» по его же собственному выражению. «За такое верхоглядство и пижонство, – рассуждал он, уже находясь в самом глубоком забое, – за такие репортажи нужно руки выдёргивать щелкопёрам, прославляющим – или хающим – то, что им знакомо только по наслышке и то, что им открылось при свете фотовспышки!» Обладая вспыльчивым характером максималиста, Зимогор был уверен, что каждому, кто захотел бы написать про шахтёров, надо хотя бы часок-другой пролежать под завалом, не имея никакой надежды на спасение. Вот тогда, может быть, у щелкопёра появится моральное право говорить о «горизонтах», «клетях» и прочих премудростях, какими обставлена жизнь горняка, неспроста имеющего свой самобытный словарь; только уникальная работа обрастает своим словарём.

Именно этот словарь дал Зимогору новое имя – ГРОЗ; горнорабочий очистительного забоя.

Егор – уже давным-давно не ГРОЗ – ещё и сегодня судорожно вздрагивает, вспоминая то «весёлое» мгновенье, когда подземный ствол, сквозь вечные мерзлоты забурившийся на глубину до полутора километров, содрогнулся обвалом. Многотонная масса руды, как бронебойный снаряд, с грохотом, огнём и дымом пробила броню современной землеройной техники стоимостью в сотни тысяч долларов, и в темноте, в духоте под завалом оказалось два человека.

Обвал произошел в двадцать один пятнадцать.

В полутёмной выработке мастер участка увидел раздолбанный «Утилифт», с помощью которого в забоях возводятся штанговые крепи. «Утилифт» напоминал страшно покорёженный утиль, заваленный кусками мерцающей породы. Кое-как пробравшись к раздолбанной машине, мастер подумал, что Ивана Красавина, оборщика горных выработок, скорее всего, раздавило. А второй, молодой – тот, что Гроз, – похоже, в рубашке родился. Мастер сообщил о происшествии наверх, надеясь, что диспетчер немедленно вызовет бойцов-спасателей. Так нужно действовать – согласно инструкции по технике безопасности, которая пишется кровью людей. Но кроме этой «кровавой» инструкции имелась ещё одна – негласная. Администрация рудника, не желая «сор из избы выносить», иногда скрывала подобные ЧП. Составлялись нужные бумаги, но хранились они особняком, и в конце квартала, в конце года получалось так, что работа рударей катилась как по маслу – без аварий и несчастных случаев, а это значит: премии, награды.

– Скорей всего, диспетчер, сука, – рассказывал потом Егор в больнице, – хвостом решил вильнуть перед начальством. В первую очередь он позвонил не бойцам-спасателям, а руководству. И началась консультация: надо вызывать бойцов из города или рудник справится своими силами и, стало быть, всё будет шито-крыто.

А побледневший Гроз в эти минуты под завалом кровью харкал. Сердце дёргалось уже едва-едва, сознание мутилось. Душа отрывалась от тела. Он запомнил одно потрясающее мгновение! Душа его – словно пуля – пролетела по тёмному подземному стволу, и Егор неожиданно ярко видел под собою покатые сопки, окружавшие рудник. Увидел древние горы Бырранга и Путораны. И Северный полюс увидел! И древнюю волшебную страну Гиперборею, исчезнувшую миллионы лет до нашей эры. Он ощутил себя весёлой бессмертной птицей в синих безбрежных небесах! Птица-душа летала вокруг Земного Шара, птица ликовала то под солнцем Африки, то над серебряными глыбами Арктики. Птица купалась в белой пене облаков и стремительно падала к тёплым весенним снегам, догорающим в ложбинах междугорья. Раскрывая клюв, птица на лету хватала жемчужную каплю росы, дрожащую на золотистом блюдце первого нежного цветка, поднявшегося среди снегов. Это было – лишь мгновенье. Сладкое мгновенье, рассказавшее ему – о целой вечности. Потом птица-душа метнулась обратно – в подземный ствол. Птица вернулась за пазуху, забилась на мокрой от крови, горячей груди. Зимогор очнулся в темноте. Погладил болевшую грудь. Ломая ногти, пошарил по каменному склепу. Стал командира звать, патроны требовал. Он опять войною бредил, Афганистаном. Каменный завал показался ему задымленной кабиной бэтээра, пробитого бронебойным снарядом.

5

После выписки из больницы Зимогор, немного прихрамывая, пришёл в профком. Поговорил с Дегтяревским. Узнал, что Иван Красавин больше часа ещё был живой под завалом и умер уже при подъёме наверх, когда подоспели бойцы-спасатели, вызванные с большим опозданием.

– Денис Епифаныч, я за себя просить не буду никогда. Но за друга… – Зимогор зубами скрипнул. – Надо помогать семье покойного! Мужик отдал руднику тридцать лет без малого. Через него прошла едва ли не вся история вашего рудника!

– В городском музее хранятся зубы мамонта, – неождиданно вспомнил Дегтяревский. – Это Иван Петрович нашёл вместе с другими шахтостроителями. В музей передали два зуба, каждый весом десять килограмм.

– Вот видишь! – воодушевился Егор. – А теперь, когда он погиб – не по своей вине, ты же сам говоришь, это доказано комиссией…

– Доказано.

– Ну, вот. Теперь его семья оказалась в такой нищете, хоть иди и собственные зубы сдавай в музей! – Зимогор некстати подмигнул. – У государства щедрот хватило только на сосновый гробик да на несколько бутылок водки для поминок.

– Увы! – согласился Дегтяревский, прохаживаясь по кабинету. – Я на днях вернулся из Канады, побывал в буржуйском Питсбурге – штат Пенсильвания, где находится учебный центр международного профсоюза металлистов Америки и Канады.

– Ну? – Зимогор не понял, какое это имеет отношение к разговору о помощи семье покойного.

Глаза Дегтяревского – дегтярного цвета – возбужденно вспыхнули. Он показал какие-то казённые бумажки и заговорил, затарахтел как пулемет Дегтярева.

– В канадской фирме «Инко» – в коллективном договоре – записано: каждый человек, отпахавший на производстве длительный срок, получает корпоративную пенсию, которая зависит от трудового стажа в Компании. Любой работник знает, что, отработав тридцать лет в Компании, он будет получать ежемесячную пенсию в размере двух тысяч канадских долларов.

– Сколько?

– Нет, Егор Иваныч! Ты не ослышался. Две тысячи долларов. А если ты желаешь продолжать работу, пенсия может увеличиться до двух с половиной тысяч долларов. А если ты заболел или травмировался, получил инвалидность… Тьфу, тьфу, конечно! Если вдруг – то пенсия по инвалидности равняется девяноста процентам заработной платы, и получаешь ты её пожизненно.

Нервно подмигнув, Егор сказал:

– А это не Герберт Уэллс?

– В смысле – фантастика? Нет. Смотри, вот бумаги…

– У тебя здесь курят?

– Я не курю, но я ведь на работе, а работа у меня связана с курящими людьми. – Дегтяревский подал пепельницу.

Воспользовавшись паузой, Егор спросил:

– Ну, так что – насчет покойного Красавина?

И снова Денис Епифанович «надавил на гашетку». Затарахтел, как пулемет, зачастил, изумляя фактами и цифрами…

– На Западе, чтоб ему пусто было, всё в той же в канадской фирме «Инко», если работник погибает, его семье выплачивается помощь в размере шестидесяти тысяч долларов.

Пепельница выпала из рук Егора.

– Стрелять его ять! Слушай, хватит! Ты городишь такое, что не только пепельница – я сам скоро грохнусь на пол!

Дегтяревский снисходительно улыбнулся. Погладил бритую упругую щеку с малиновым разводами.

– Семье погибшего, – повторил он, – выплачивается помощь в размере шестидесяти тысяч долларов. Плюс к этому – вдова погибшего получает девяносто процентов его зарплаты пожизненно. Усёк? А дети получают льготы, в том числе плату за обучение до двадцати трех лет. И всё это – прошу учесть – не облагается налогом.

Слушая «фантастику», Зимогор забылся. Нижняя челюсть отвисла – показались порченые зубы.

Дегтяревский заметил:

– У них даже имеются льготы для работников при протезировании зубов.

– И чего только там не имеется… – Егор захлопнул рот, но округлил глаза.

– Да, да… А также у них имеются льготы при лечении глаз… – Денис Епифанович указательным пальцем нацелился на переносицу Зимогора. – А если ты в отпуск уходишь в зимнее время… Когда ты был в отпуске?

– Я не был еще. Я недавно работаю.

– А там, если ты зимой пойдешь – ты получаешь сто пятьдесят долларов премиальных за то, что отпуск у тебя в неудобное время. А если мотор барахлит… – Дегтяревский показал на сердце. – Как у тебя с мотором?

– Да не жалуюсь.

– Слава Богу. А прижмёт, не будешь знать, куда бежать.

– На кладбище. Куда же?

– Вот! А у них любую операцию на сердце – стоимостью до пятидесяти тысяч долларов – оплачивает фирма.

– Вот заразы! – восхищенно сказал Егор, сапогом растирая просыпанный пепел.

– Заразительная штука, да. – Дегтяревский прошёлся по кабинету. Старые плашки паркета скрипели. – Было бы неплохо российским профсоюзам заразиться этим делом… Так. Ладно. На чём мы остановились? – Он пошерстил бумаги, лежащие на столе. – В коллективном договоре у них имеется два пункта, особо значимых для работников. Первый пункт дословно называется «стоимость жизни». То есть при росте стоимости жизни зарплата ежеквартально возрастает.

– А у нас наоборот. Цены растут – зарплата падает.

– Стоимость жизни, да. Собственно, это и есть индексация заработной платы, которую никак не хочет вводить наше руководство, – пояснил Дегтяревский. – Пункт второй. Профсоюзы всегда участвуют в распределении дополнительных доходов компании. Если цена на никель возрастает, то зарплата каждого работника увеличивается до одного доллара в час. Эти премиальные выплачиваются всем работникам дополнительно к их основной заработной плате и составляют кругленькую сумму. Например, с 1988 по 1994 годы каждый работник «Инко» получил в среднем по двадцать тысяч долларов дополнительно к своей заработной плате.

– Застрелиться и не встать! – рявкнул Зимогор. – Лучше бы я этого не знал. Меньше знаешь – крепче спишь. Ну, так что по поводу покойного?

Дегтяревский обещал помочь.

Егор собрался покидать кабинет профсоюзного босса.

– Кстати, завтра митинг, – напомнил Денис Епифанович. – Ты человек неравнодушный. Приходи.

Уже направляясь к двери, Зимогор задержался.

– Не люблю я глотку драть. Да ещё на морозе.

– А ты просто послушай. Или боишься своего начальника?

Дегтяревский, сам того не зная, надавил на самое «нужное» место.

– Приду! – пообещал Егор. – В гробу я видел всех этих начальников!.. – Он помолчал и добавил: – И тебя в том числе!.. Ну, конечно, не тебя конкретно. Профсоюз.

– А почему ты невзлюбил профсоюз?

Зимогор постоял у двери. Смотрел – вызывающе прямо.

– Знаешь, есть такие хорошие стихи, не помню, кто написал. «Просто если ты ведёшь голодных, нужно быть голодным самому!» А когда у человека рожа сытая, что у борова… когда заводик под Москвой и дача на Канарах…

– Ты про кого говоришь?

– А ты будто не знаешь!

– Ну, не все же такие…

– Не верю! – открывши дверь, непоколебимо сказал Егор. – Все вы, курвы, как только дорветесь до власти, так начинаете салом свиным заплывать.

6

Митинги – несмотря на холода – постоянно вскипали в городе. Застрельщиками были профсоюзы. Егор из любопытства ходил и слушал, что там «молотят с броневика». Народу собиралось мало. Кто ленился, кто равнодушничал; все равно, мол, плетью, обуха не перешибешь. Но большинство предпочитало митинговать по своим кухням – сказывалась милая советская привычка; люди отсиживались, явно или тайно побаиваясь: начальство увидит – голову скрутит. Лишь самые отчаянные, самые активные – такие были, есть и вряд ли переведутся – упрямо шли на площадь. Кучковались вокруг да около импровизированной сцены. Кто-то держал над головой призывные плакаты, пламенеющие кумачом и гневными словами, призывающими к совести, к справедливости.

«У многих людей, к сожалению, – подумал Егор, – совесть находится там же, где страх. И если нету страха наказания, то и совести нет. Это очень характерная черта для сегодняшней российской власти!»

Работая локтями, он стал пробираться поближе к трибуне, не понимая, зачем это надо ему – как будто он рвался в ряды выступающих. (Просто в нём сработала привычка быть всегда первым). Снег под ногами чавкал, затоптанный, разжульканый до чёрного асфальта и светло-коричневой плитки – много лет назад дорожку выложили к памятнику революции, недавно свергнутому. В разжульканом снегу под башмаками было немало окурков, попадались пачки от сигарет и неожиданно встретилось хиленькое краснокожее деревце, до белого мяса раздавленное толпой, с левого краю площади напирающей на газоны.

– Ну, куда, куды ты прёшь! – услышал Зимогор. – Там дублёнки не дают!

– А что там? – спросил мужик в тулупе. – По морде дают?

– Нет. Лапша на разновес.

– Какая такая лапша?

– Специальная такая. Чтобы вешать на уши…

Не сознавая, что с ним происходит, Зимогор повеселел, оказавшись в этой народной толкотне, украшенной скромными транспарантами. В эти минуты, кажется, плевать бы он хотел на всякую политику и правдоискательство. Главным, хотя и не осознанным, было то, что во всей этой шумихе, в этой бестолковой кутерьме затерялись как будто отзвуки славного прошлого, которое, должно быть, в первую голову, славным казалось по причине твоей прошедшей молодости, когда ты – сначала школьник, потом студент, потом рабочий – ходил на многочисленные демонстрации. Шумной рекой протекали они как в берегах столичного проспекта, так и в русле самой захудалой советской улочки; горели плавниками пламенных плакатов; пузырились разноцветными рыбьими пузырями надувных шаров. И свои акулы были в той реке – на островах-трибунах. И пескари премудрые там были.

Может быть, именно это мгновенное чувство – чувство ностальгии – заставило Егора идти «в народ» и так же, как бывало в юности, энергично работать локтями. Правда, на смену чувству ностальгии неожиданно пришлось совсем другое.

Протолпившись поближе к трибуне, Зимогор оказался в каком-то странном, щекотливом положении – глаза его были вровень с подмётками тех, кто стоял на сцене. И ни к селу, ни к городу Егор подумал: «Выходит так, что я им в подмётки не гожусь. И я, и все эти, кто рядом…»

Он присмотрелся к митингующим. Прислушался.

Возле тёмной груши микрофона – близко, точно собираясь от груши откусить – кто-то ярился, кричал, кулаком трамбуя воздух перед собой.

– Атмосфера Большого Норильска постепенно отравляется микробами страха и мы, надышавшись этой гадостью, начинаем ясно понимать, что молчанье – это действительно золото. Сегодня глотку драть – а завтра оказаться за воротами завода? Да пошли вы на фиг! Пускай дерут другие! Кто помоложе, кто подурней. А когда у меня за спиною семья, старики-родители «на материке», тогда, ребята, лучше взять затычку и намертво заткнуться, не геройствовать. Хватит, мол. У меня уже есть Бриллиантовый Орден Сутулого. Больше наград не надо, мы люди скромные. Мы – покорные. Мы не хотим вводить в заблуждение нашего русского гения. Он когда ещё сказал: «Народ безмолвствует». Вот и пускай безмолвствует. Что мы, классику хотим переписать? Историю перекроить? Не выйдет. Историю делают личности. А где они? Одни плебеи бродят…

Затем другой оратор стал «откусывать» от груши микрофона. Динамики разносили по площади гневную речь о том, что происходит возвращение рабовладельческого строя – только в современном его виде – вот что сегодня творится как на Севере, так и на Юге нашей великой державы.

– Здесь уже упомянули одного русского классика, – раскипятился оратор. – Хочу продолжить. Чехов по капле из себя раба выдавливал и нам завещал. А мы сегодня наоборот – по капле вдавливаем в себя, втираем и вдыхаем рабство. Русский мужик сегодня только во хмелю ещё – да и то не всегда – горы своротить готов. Вот если бы на площади поставили бочонок с водкой – о! тогда совсем другое дело! После третьего ковша народ зашевелил бы задницей. Народ поднялся бы в свой полный богатырский рост! Он бы взъярился в полный голос и готов был бы грудью задавить любую амбразуру, любому чёрту готов рога свернуть, копыта обломать… А без водки? Нет, без водки трудновато митинговать на Севере. Разинешь пасть, когда на улице под сорок – пятки простудишь, не то что гланды…

Грустные какие-то получались митинги, напоминавшие плохо сыгранную провинциальную пьесу. Хотя монологи в тех пьесах большей частью были справедливые – по отношению к событиям, происходящим на Севере. В монологах горячо говорилось о том, что «хозяева» в последнее время фантастически жиреют. Дегтяревский, в частности, об этом говорил.

В доброй шапке, в дублёнке он прямо и уверенно вышел к микрофону.

– Заполярный город стоит на золоте – всю таблицу Менделеева можно в недрах сыскать. А как живут в Норильске? И как живут в Кувейте? Почему там народ процветает? Ведь не только потому, что нефть имеет, а потому, что люди, эксплуатирующие природные недра, честно платят за это огромные деньги в казну. А мы? «Мы в котлах лишь воду варим», так ненцы говорят о бедняках. Вот так и мы…

Под занавес митинга на трибуну забрался какой-то поэт, стал трясти заиндевелой бородой.

Стоишь ты на золоте, Город, На северной крепкой скале… Как странно тут слышать про голод – За ярким фасадом во мгле. Твои старики и старухи, Что юность угробили тут, Грустят на задворках разрухи – Подачку сиротскую ждут. Толпятся с побитым величьем, И слышится голос глухой О том, что на Севере нынче Хозяин уж больно лихой. Пришел он сюда точно варвар, И скоро уж нечем дышать… Все стало в России товаром – И совесть, и честь, и душа! Слезу вынимающий ветер Полощет обрывки речей – О страшных богатствах на свете, О племени страшных рвачей. Стоишь ты на золоте, Город, И правит здесь бал сатана! Давно за моря и за горы Твоя разлетелась казна! Богатства у нас – что в Кувейте И жить бы нам средь красоты, А прожили мы – как в кювете Живут среди хлама цветы. Ты пляшешь на золоте, Город! Ты молод, и весел, и пьян! А старые слезы и голод? А серый дырявый кафтан? Неужто в тебе не осталось Совсем ничего от стыда? Неужто свинцовая старость Тебя не согнет никогда?..

К микрофону снова рванулся Дегтяревский, будто что-то вспомнив.

– Вот, кстати, насчет нефти… – Он расстегнул дублёнку возле горла, разгорячился. – Я недавно был в Москве, так там… Там в результате одной хорошей мистификации, которая называется банкротство, мы потеряли Самотлор. Эту нефтяную жемчужину мы продали иностранцам фантастически дешево. Всего лишь за 570 миллионов долларов. Самотлор! Тот самый Самотлор, который в советское время нефти давал больше, чем Кувейт и Ирак вместе взятые!..

Народное море, а точнее, озеро и даже озерко, зашумело, заплескалось у подножья тёмной сцены, похожей на плоскую, гладко отшлифованную скалу. Мрачнолицые работяги, находящиеся в первых рядах, стали непечатно выражаться.

Обрывая сам себя, Дегтяревский махнул рукой.

– Ну, ладно, это я к слову вспомнил про нашу нефть… – Он повернулся к бородачу. – Пусть поэт продолжит. У него, я знаю, стихотворение о современном боярине…

И поэт опять встряхнул заиндевелою метелкой бороды.

Современный боярин мне кинул Свою барскую шубу с плеча… А когда-то он кушал мякину, Одевался скромнее бича. А потом, сукин сын, расстарался, Миллион своровал или два… Кто с поличным у нас не попался – Уважаемая голова! Кабаки у него и подруги, Бандюки у него и вокзал… Загулял он, ослабил подпруги, И случайно меня повстречал. «Я дарю тебе царскую шубу, Драгоценный ты мой землячок!» – Говорил он, куражась, бушуя, Обнимая меня горячо. «Как там наша деревня?» – кричал он. А деревни давно уже нет, Там крапива, полынь, там ночами Только волки поют при луне… Современный боярин, хмелея, Вдруг стакан раздавил в кулаке. «Как же так? Эх, Россия…Расея!» – Заскрипел он зубами в тоске. «Наши предки держались устава – Собирать, созидать, сохранять…» И в глазу у боярина стала Бриллиантом слезина сверкать. Наши предки старались! А толку? Сколько б ты здесь теперь ни рыдал, Ты, боярин, давно втихомолку Свою душеньку черту продал. Ты, боярин, и сытый и сильный, За бугор ускользнул, за моря… В телогреечке ходит Россия, Золотыми глазами горя!

7

После митинга Зимогор с мужиками заседал в прокуренной пивной. Вот где надо митинги наши собирать; и явка будет явно стопроцентная, и активность – хоть смирительную рубашку на мужика надевай. Только наши, российские, люди умеют вот так широко и так безответственно орать во хмелю, призывая хвататься за вилы, за топоры. А когда протрезвеют – не будут знать, куда глаза бессовестные спрятать. Эх, русская широкая душа! Ну, где ты, где? Так и охота сказать, что ты уже давно, как видно, душонкой стала, размазали тебя, как тесто, раскатали страшнее, чем асфальтовым катком, и лапы свои грязные вытирает об тебя любая сатана, а ты, душонка, – ничего ещё, хорохоришься, горишь синим пламенем во хмелю да похваляешься своей фантастической широтой при своей удивительной узколобости…

Здоровенный сутулый горняк Гаврилович, которого прозвали Горнилович, уже рубаху на груди пластал – пуговки отлетели как семечки.

– Братва! Слушай сюда! В бывшем Советском Союзе Министерство цветной металлургии имело в своем штате 800 человек. А сегодня только в Москве в головной конторе нашей насчитывается более тысячи всяких чиновников!

– Расплодили дармоедов!

– Зато работяг сокращают! На медосмотре специально гайки закручивают.

– Избавляются от людей! И в первую очередь избавляются от тех, из кого уже все соки выжали.

– Окапитализдили…

– Мужики! – крикнула буфетчица. – Прошу не выражаться.

– Рая, ты что? Я говорю, пришли к капитализму.

Горнилович залил в своё «горнило» поллитровую кружку водяры. Пожевал рукав – занюхал – и неожиданно размахнулся… И по полу покатились звенящие стеклянные сосульки…

– Твою мать-то! – Горнилыч встал, доставая кудлатой головой до перекрытия пивной. – Скоко можно терпеть? Пора уже…

– Чего – пора?

– Мы сидим на золоте! – закричал Горнилович, пудовой лапой хлопая себя по ягодице. – Мы задыхаемся от дыма и сдыхаем в нищете!

– А что ж ты хочешь? В России нет закона, по которому нынешние олигархи должны и обязаны платить за недра! А нет закона – значит, и спроса нет?

– Братва! Но ведь надо что-то делать. А?

Хриплый бас посоветовал в дальнем углу – в дымном сизом облаке:

– Надо поехать в Москву и кое с кем разобраться!

– Кишка у нас тонка, чтоб разобраться.

– У кого? – зарокотал Горнилович. – У меня кишка тонка?

– Да и у тебя… Я погляжу, какой ты будешь через час.

В дымном углу зазвенела посуда.

Потом кто-то тихо, но внятно сказал:

– Мужики! А давайте Зимогора в Москву отправим. Пускай он с ними, сволочами, разберется. Слышь, Егор Иваныч? Ты же сам говорил, что ничего на свете не боишься, кроме этого… чистого льда…

– Да, – подтвердил Зимогор. – Это так.

– Ну и вот. Чистого льда в Москве днем с огнем не найдешь. Там всё позас… Ну, загадили. Надо поехать и разобраться…

Егор посмотрел, поморгал, но в дыму не разглядел физиономию.

– Кто это там говорит?

– Народ, Егор Иваныч. Это народ тебя просит!

– Иди, проспись, народ! – твердо сказал Егор. – А то вы сильно смелые, когда поддатые.

Дядя какой-то подсел к нему. Локтями в стол упёрся. Глубоко вздохнул и попросил:

– Егор Иваныч, скажи мне, дураку, ну как такое могло случиться у нас в России? Приватизация эта… И прочее.

– В твоем вопросе – заключен ответ. Именно в России это и могло случиться. В слове «приватизация» спрятался поганый корень. «Приватир» – пират, разбойник. Так что всё логично. Когда прозвучала команда – особо шустрые пираты двадцать первого века взяли на абордаж заводы, фабрики, аэродромы, а вместе с ними взяли в рабство сотни и тысячи людей…

За спиною Зимогора кто-то озлоблённо зарычал:

– А коммунисты – кто они? Не пираты? Не разбойники? Север на костях построили! В Тундре под землёй отгрохали Золотой Город Будущего – Золгобуд.

– Сказки для сопливых детишек – твой Золгоблуд…

– Ну, конечно! Сказки! Мне Иван Красавин говорил. Он участвовал в строительстве золотого города. Подписку давал. Там, под землёю, говорит нынче всё начальство окопалось. Ни пурги, ни слякоти у них. Кругом цветы, бананы…

– Да, Красавин был сказочник, – похвалил Егор. – Сказочник от бога!

Мужики с мороза всё прибывали – задубелые, мрачные. Ресницы и брови заиндевели. Пальцы на руках так плохо слушались – даже посудину держали не уверенно; того и гляди, разольётся. Скоро в пивной стало тесно. Сдвинули столы, убрали с них излишество – какие-то искуственные, яркие цветочки, торчащие в искуственных вазах. И всё больше, больше водки появлялось на столах. (Несмотря на то, что водку здесь не продавали). Закуска там и тут выныривала: мороженый муксун, куски налима, нельмы. От природы могучие, ничем несокрушимые работяги стали в пиво подмешивать водку – делали гремучего «ерша», который мог бы хоть как-то душеньку встряхнуть, развеселить.

Поначалу Егор Зимогор старался держать себя на контроле, но проклятый «ёрш», проникший в кровеносное русло, взбаламутил тот глубокий тихий омут, в котором все черти водятся.

Серая какая-то пичуга, похожая на пуночку, от мороза спрятавшись в тёплом помещении, время от времени порхала под потолком и опускалась на край то одного, то другого стола. Невзрачненькая, серая пичуга стала ему казаться жар-птицей – как шаровая молния перед глазами вдруг пролетала. А здоровенный Горнилович, сидевший за столом с Егором, стал похож на Ивана Красавина – лицо было немного обезображено.

– Иван Петрович? Ты? – вдруг спросил Егор.

– Я, – согласился пьяный горняк.

– Так ты живой?

– Я чуть живой… чуть тепленький…

– А как же ты из-под завала выбрался?

Горняк подумал. Пожал плечами.

– Так я же всегда говорил, что мы можем горы плечом своротить!

Егор с недоверием посмотрел на него.

– Ты думаешь – можем?

– А как же я выбрался?

– Вот я и удивляюсь…

– Да ладно, что об этом… Давай лучше споем!

– Какую?

– Нашу! «Из-за острова на стрежень»… Грянем, казаки!

Казаки обнялись и дружно грянули. Так хорошо рванули, так душевно, аж мороз по коже… В пивной притихли мухи – на потолке, на стенах. И серая пичуга, заполошно летающая под потолком, тоже затихла, затаилась в тёмном углу. И только стекло на морозном окне оживилось – задребезжало от густых и грубых голосов. Краснощёкий мужик в сером фартуке – его тут прозвали кабатчик – замер за своею деревянной стойкой. Влюблёнными глазами глядя на могучих певцов, кабатчик забыл о своих прямых обязанностях. Белой пеной кипящее пиво давно уже переполнило кружку – длинною жёлтой вожжою стекало на пол и убегало к порогу, возле которого скомканно валялся пламенный плакат, призывающий к совести и справедливости.

И тут в пивную – из-за острова на стрежень – ворвалась, как ветер, богато одетая низкорослая бабёнка.

Подавившись песней, здоровенный Горнилович моментально припух.

Решительная гневная бабёнка схватила, что под руку подвернулось – пустую пивную кружку. Размахнулась и разбила вдребезги о каменную башку шахтёра. И он как будто сразу протрезвел. Как стеклышко.

– Нюся? Ты? – изумленно прошептал он, поднимаясь. – А мы поем… рояль в кустах.

– Я тебе, блядь, сейчас такой рояль устрою, что ты клавишей своих не соберешь! А ну, домой!

Птичка, заполошно порхающая в тесной и прокуренной пивной, неожиданно присела где-то вверху, над головой Горнилыча, и оттуда мигом что-то прилетело – прямо на красную, потную физиономию горняка.

Машинально смахнув то, что капнуло сверху, Горнилович тупо, но внимательно посмотрел на пальцы и вдруг лизнул зачем-то. Потом сердито сплюнул и пробормотал:

– Ладно, хоть коровы не летают… – Он криво улыбнулся, глядя на жену. – Нет, что ты, что ты… я не про тебя…

Зимогор на митинги больше не ходил – испытывал лёгкое чувство брезгливости. А потом он и вовсе уехал из города – как только опять появилась возможность спокойно заниматься рыбалкой и охотой. «Любая власть – пожрать не дура, – думал Егор, через какое-то короткое время вернувшись в тундру. – И чем наглее эта власть, тем больше аппетит!»

Охотничьи промыслы Крайнего Севера, пошатнувшиеся было после развала Союза, снова потихоньку становились на ноги. Только теперь, уезжая в тундру, Зимогор уже не мог и не хотел оставаться спокойным, как бывало прежде, когда он, покидая NN, полностью отключился от жизни города. Теперь у Зимогора, как бы далеко за перевалы он не улетал, всё чаще возникало такое ощущение, как будто частица его бунтарского духа оставалась там, в любимом, но уже изрядно разграбленном городе, умно, аккуратно оккупированном новыми хозяевами жизни.

8

Крещенские морозы «крещали» так, что бетонный нижний угол в квартире лопнул – обои разорвало в нескольких местах. Дом был старый – осадку давал. Не мудрено, если дом даст капитальную трещину, а потом и вообще просядет и обвалится. Ещё недавно такой тревоги не могло быть по определению – суровый хозяйский глаз внимательно следил за состоянием жилых и нежилых строений. Весь этот город NN, как избушка на курьих ножках, стоял на сваях, которые были забиты в так называемые «ледяные линзы». И если, например, на эти «линзы» начинала вытекать горячая вода из дома, где давненько проржавели трубы, «линза» потихонечку оттаивала и громада пятиэтажки или девятиэтажки была обречена. И таких обречённых домов, за которыми сегодня почти что не было хозяйского догляда, становилось в городе всё больше. И все больше становилось домов, которые были брошены из-за аварийности – они стояли с выбитыми окнами, с ободранными крышами, где порезвилась пурга, словно гвоздодёром обдирая куски жести, доски.

Думая о том, что этот дом со временем может провалиться в тартарары, Егор то и дело поглядывал на памятный кусок породы, привезённый из-под обвала в глубокой проходке, похожей на коридор, ведущий в преисподнюю.

Странное дело; чем ближе подходило назначенное время – ехать на рудник, встречаться с Дегтяревским, тем сильнее печальный камень «кровоточил». Нет, крови не было как таковой, но диковинный рубиновый блеск становился всё больше заметным. Рубиновый – красный – красивый – Красавин. По такой цепочке убегали мысли к покойному Ивану Петровичу.

Красавина – царство ему небесное! – Егор знал хорошо. Заядлый рыбак и охотник. Частенько наведывался в тундру, душу отводил на реках, на озёрах. А потом – работая в газете – Зимогор нацарапал о нём очерк, где назвал шахтера «Великим Полозом». Иван Петрович удивился: «Какой же я великий? Метр тридцать с шахтерской каской. Я не великий, я – Безликий Полоз, ты на рожу мою посмотри!» Лицо шахтера с молодости обезобразило страшным обвалом. Сколько их было на веку Ивана Петровича? Не помнил он. Считал сначала – из любопытства, затем со счёта сбился. Красавин был шахтер от бога, землю чувствовал по швам – по меридианам и параллелям. Под землею у него было уникальное чутье; он умел ходить по кливажу – по трещине в породе. (Говорят, Стаханов здорово ходил по кливажу.) Все удивлялись: как это так у Ваньки получается; посмотрел, понюхал землю, пошёл, пошёл, бродяга, с ювелирной точностью пошёл по кливажу – и докопался до руды. А другие будут рядом колотиться и трещину не смогут отыскать – хоть лоб разбей. Такой был у него талант.

Но самый главный талант его – огонь души – остался зарытым в землю.

Иван Красавин с молодости увлекался поэзией, прозой; знающие люди говорили, что из него мог бы получиться толковый литератор. И сам он это чувствовал. На Север поехал Иван за деньгами; думал, подзаработает и потом уже капитально засядет за письменный стол. Но жизнь распорядилась по-другому: женился, детишки пошли, одолели земные заботы… Сколько их, таких неистово талантливых Иванов на Руси! Никто их не считал и не оплакивал, если не брать во внимание слёзы, упавшие в гроб… Красавин никому не говорил, что он в последние пять лет «сказками грешит». Только Егор его смог «раскрутить» во время работы над очерком. Егор это умел: где со смешком, где с пузырьком подсядет к человеку, хлопнет с ним по рюмке, покурит – и потекла душевная беседа. Сказки Ивана Красавина были наивные, однако подкупали самобытностью. И сам Иван Красавин подкупал добродушной широкой натурой. «Ты думаешь, откуда сказочная сила у меня? От матушки-земли!» – признался Красавин за душевной беседой. «Какая сила?» – не понял Егор. «Узнаешь как-нибудь». Позднее – уже горбатясь на руднике – Зимогор догадался, о чем разговор; мужики в курилке спорили порой, боролись на руках – армреслинг называется. Красавин всех подряд уделывал «одною левой». Но это не шло ни в какое сравнение с тем, что Егор увидел под завалом.

…Даже теперь мороз дерёт по коже, как только Егор вспоминает первые минуты после обвала, когда моментально погасли все фонари. Может быть, тогда, имено тогда в его сознании впервые возникло ошушение Земного Шара, всем своим весом придавившего эту горделивую, несчастную букашку под названием человек. Горы, тундра, леса и моря с океанами – всё в результате обвала перемешалось, переместило свою тяжесть на Егора Зимогора. И где уж ему справиться с эдакой громадой! Нет! Зимогорить ему оставалось – по его же собственным подсчётам – минуты три, четыре. А потом – или воздух кончится, или кровь, кипячёным ключом хлещущая где-то между рёбрами.

И вдруг – на второй или третьей минуте после обрушения кровли, после оглушительной тишины – Зимогор услышал тихий стук по камню. Потом – пробился голос.

– Егорка, – прохрипел Красавин. – Ты где?

– Я здесь…

Голос приблизился.

– Ну, как ты?

– Помяло.

– Поднимайся, пошли!

– Как – поднимайся? Тонны две над головой. Смеешься. Лежу тут, как песец в капкане. Видать, хана!

– Это мне хана, – сказал Красавин. – А ты живой останешься. По тебе, дураку, ещё плачет тюрьма…

– Ну, тогда я полежу, не буду торопиться.

– Поднимайся, некогда.

– Да говорю же, две тонны…

И вдруг он почувствовал сильную руку Ивана Красавина. Бог его знает, как это случилось?! Сильная холодная рука – будто стрела от башенного крана – прошла сквозь камни, ухватила за воротник и вытащила из-под завала.

Поначалу у Егора язык отнялся.

– Ничего себе! – удивился он, снова «научившись» говорить. – Как это так у тебя получилось?

– Матушка-земля мне помогает. Я тебе про это говорил. Пошли. Некогда лясы точить!

Шагая за Красавиным, парень спросил, спотыкаясь:

– А куда мы торопимся?

– У меня в запасе только час…

– А потом?

– Подохну, – спокойно сказал Красавин. – Я умру, когда спасатели приедут и начнут меня наверх поднимать. А пока время есть. Поторопимся. Я показать тебе хочу кое-что. Как говорится, закрома нашей великой Родины! Ты слышал про Царя-Севера? Ну, вот. Слышать – одно. Сейчас – увидишь. Через несколько лет ты, Егорка, тоже захочешь стать царем…

– Ты хочешь сказать, что я это… с катушек слечу? С ума сойду?

– Зачем? При твердой памяти.

– Да брось ты, Петрович!

Они остановились. Впереди – в конце тоннеля – замаячил слабый свет.

– Что там?

– Подземный цветок.

Подошли поближе.

– А! – разглядел Егор. – Горняцкий фонарь.

– Под землею – это фонарь, – стал объяснять Красавин, – а вот когда выйдешь на свет – будет ослепительный цветок.

– Да ну? Это в сказке твоей… Я теперь вспоминаю.

– Сказка – рядом, Егорка. Ты ещё убедишься.

При золотистом свете «подземного цветка» Егор увидел кровь на лице и на одежде Ивана Петровича.

– Слушай! – спохватился Зимогор. – Надо бы тебя перевязать!

– Что толку? Только время потеряем. Пошли…

И тут за спиною послышался приглушенный, взволнованный шум. Яркий свет прожектора ударил по стволу проходки. Страшные какие-то тени зашатались – как привидения пошли, рогами доставая до потолка высокого тоннеля. Застучал отбойный молоток. Зарычал экскаватор, громадным ковшом разгребая обломки…

– Спасатели приехали, – равнодушно сказал Красавин. – Скоро доберутся до меня…

– Ну, наконец-то! – Егор обрадовался. – Спасут, Иван Петрович! Не горюй!

– Кто сгорел, того не подожжёшь, – вздохнул Красавин. – Смотри. Запоминай вот эту дверь.

– Где? Я никакой двери не вижу.

– Её никто не видит, хотя годами рядом трутся. Вот, смотри, блестящая порода выпирает. Это – дверная ручка. Крутится как часовая стрелка. Запоминай, как надо поворачивать…

Красавин рассказал ему несколько секретов, затем что-то вспомнил.

– Ты ведь боишься ходить по чистому льду?

– Есть такое дело, Петрович. Ничего на свете не боюсь, кроме чистого льда…

– Значит, не сможешь войти. Там первые сто метров – голый лёд над пропастью. Вроде как – висячий мост над преисподней. И ещё запомни. Никель тебе может помешать.

– Кто?

– Никель.

– Не понял.

– Никель – это злобный дух, мешающий нам, горнякам, под землей. Не знаешь? Ты же вроде учился?

9

И вот теперь, когда Егор собрался на рудник, ощущая странное волнение, он посмотрел под ноги, представляя голый лёд, и вдруг засмеялся. Он же теперь не боится чистого льда! Забыл? Да как же так? Всю жизнь его точило как мелкою пилой – этим паршивеньким чувством ущербности, непонятно, когда и откуда в него вселившимся. Видно, где-то в детстве или ещё раньше – в прошлой жизни, может быть, он впервые испугался ледяной поверхности, «открыто» зияющей под ногами, и этот испуг по пятам за ним всю жизнь ходил. И наконец-то – слава тебе, господи – отпустило, отступило. Хорошо. Прекрасно.

Порадовавшись тому, что теперь он вообще ничего на свете не боится, Егор поймал себя на потаенной мысли, что эта абсолютная храбрость скоро может ему пригодиться. Зачем?

Егор ещё сильнее разволновался. Посмотрел на фотографию, висящую над телефоном: озеро, горы в туманной дымке. Вспомнилось озеро Байкал, а вслед за этим – гостиница «Байкал».

И тут раздался крик, заставивший вздрогнуть.

Жена заголосила на кухне.

Он почему-то не пошел – побежал на крик.

– Что такое?

– Ты, что ли, заначку сделал там? – Анжела посмотрела вверх.

А он изумлённо уставился вниз. Смотрел – и бледнел.

Сверху, с антресолей, упала и «насмерть» разбилась бутылка вина. Глядя на свежую малиновую лужу, Егор ощутил тошноту. Заскочил в туалет. В три погибели скорчился над унитазом.

– Слава тебе, Господи, допился, – перекрестилась жена. – Смотреть уже не может на эту гадость.

– Не в этом дело, – пробормотал он, выходя из туалета и вытирая губы.

– А в чём?

– Я пока точно не знаю…

– А я так точно могу сказать! – начала Анжела, бросая тряпку, которой подтирала красную лужу вина. – Ты бы ещё куда повыше затолкал!

– Это же ты затолкала! – Егор поморщился. – Я эту гадость не пью, ты же знаешь. У меня на вино аллергия.

– Ага! У тебя только на стеклорез…

– Ну, хватит, сказал!

Анжела замолчала, потому что вспомнила: она действительно купила три или четыре бутылки хорошего молдавского к Новому году, спрятала от мужа и совсем забыла. «Но почему он так сильно переменился в лице? – удивилась Анжела. – Неужели правда такая аллергия? Нет, что-то здесь не то…»

От волнения, всё более нараставшего, Зимогора мелко потряхивало. Он прошёлся по комнате. Поглядел на часы – ровно двенадцать. Как медленно время идёт. Заставляя себя успокоиться, Егор прилег. Взял какую-то книгу – на полке в головах лежала. Нет, не лежалось. Не читалось. Он сел. Отбросил книгу. Глазами в стену уперся – зрачки расширились как будто в темноте. И вдруг он увидел – отчетливо, до мелочей – увидел потаённую дверь на руднике.

Медленно встал и начал одеваться.

– Ты куда? – Анжела смотрела настороженно. – Не вздумай пить!

– Ну, что ты? Мы с Денисом Дегтяревским договорились встретиться на руднике. Помогу ему статью нарисовать… Ты, кстати, знаешь, кто такой Никель?

Жена собирала осколки в ведро. Усмехнулась.

– Ты что? – Лёгким взмахом головы Анжела поправила волосы. – Хочешь мне устроить экзамен по химии?

– Скорей по мифологии, – задумчиво сказал Егор. – Дело в том, что Никель – это злой дух, мешающий рабочим…

Жена бросила тряпку в ведро и чуть не села на мокрый пол. Она работала в Компании «NN».

– А как же тогда понимать название наше?

– А вот как хочешь, так и понимай… – Егор оделся и пробормотал: – Я лично понимаю так, что этот самый Никель, он, падла, может мне помешать.

– Ты о чём?

Зимогор спохватился:

– Я о своем, о девичьем! – он нервно подмигнул. – Анжелка, ты домой звонила? На материк. Как там наше дитё поживает?

– Слава богу, вспомнил! – Жена вымыла руки. – А я уж думала…

– А ты не думай. У тебя для этого есть я! – Уходя, Егор заставил себя засмеяться, трогая над дверью новогоднюю игрушку – стеклянный колокольчик.

10

Больше всего на свете Зимогор не любил всякого рода начальство. За время своего житья-бытья на Крайнем Севере насмотрелся он на здешних удельных князьков, царьков и на другие важные фигуры всех рангов и мастей, а также на их прислугу с гибким позвоночником. Сегодня очень дорогого стоит талант прогибаться перед вышестоящим, галстук ему завязывать, шнурки, языком вылизывать штиблеты и кое-что еще. «Я, – говорил Зимогор, – всегда с сочувствием и состраданием относился и отношусь к любому раздувшемуся индюку-начальнику. Почему? Да потому что большинству из этих раздувшихся людей надо срочно клизму ставить, чтобы они, бедолаги, не лопнули, как мыльные пузыри».

Об этом подумал Егор, на такси подъезжая к зданию рудоуправления, обвешанному белыми многопудовыми кренделями – пурга напекла, налепила на крышу, на окна; рукава водостоков сделались похожими на толстые берёзовые стволы, ровно растущие по углам трёхэтажного управления. Эти «кренделя», «берёзы» эти, а так же сосульки, постоянно грозящие упасть на голову, здешние рабочие постоянно рубили и скалывали специальными инструментами – острыми секирами, прикреплёнными к длинным шестам. Но в эти праздничные дни все отдыхали, только пурга да северный мороз трудились, не покладая рук. Так что сегодня заходить в администрацию надо было очень осторожно – по шапке можно получить в буквальном смысле.

Покосившись на белую многопудовую гирю, прилепившуюся на козырьке рудоуправления, Зимогор осторожно взошёл на наменное крыльцо, на котором при помощи дюбелей была приколочена резиновая дорожка – чтобы начальство не поскользнулось и мозгами тут не подраскинуло.

Массивные двери из красного дуба – или из чего-то сильно похожего на красный дуб – были открыты, но эти двери вели в «предбанник», в котором находилась ещё одна дверь, поскромнее; внизу деревянная, а сверху стеклянная. Через стекло Егор увидел гладенькую палку между металлическими ручками.

«Закрылись от народа? – подумал он и отвернулся. – Дубы!»

После гибели Ивана Петровича Красавина отношения с администрацией рудника у Егора окончательно разладились. Зимогор тогда буром попёр на начальство, говорил в курилках и на собраниях, что это администрация угробила человека и ещё угробит не одного. (И время, к сожалению, подтвердило правоту его слов.) Зимогора стали притеснять. Следили с секундомером, как он говорил, чтобы вовремя приходил на смену, чтобы в курилке или сортире долго не засиживался. Не дожидаясь, пока найдут причину, чтобы с треском выгнать – статью влепить! – он сам уволился. И дело было даже не в том, что за ним следили и придирались по мелочам. Ему противно было видеть мужиков – здоровых, отчаянных, сильных, вчера ещё смотревших прямо в глаза, а потом «по приказу начальства» круто изменивших отношение к Егору. Ох, сильно он тогда переживал, дурак, не спал ночами, недоумевал: что с людьми творится? Но это ещё было – оказывается – полбеды. Уже уволившись, Зимогор придумал подписи собрать под обращением в международную организацию – в защиту северной природы, гибнущей от газовых атак горно-металлургического производства. И вот здесь-то начались метаморфозы. Мужики, которые вчера, как волки, злобно горели глазами, во хмелю рубахи на себе пластали и готовы были горы своротить – пускай не все, но многие из этих мужиков одномахом полиняли точно зайцы; трусовато юлили глазами и что-то мямлили, как ребятишки с манной кашею во рту.

В демократической России вообще, и на Севере в частности – люди за годом год страшно стали меняться; спокойно шли против совести, друзей предавали, не стеснялись даже близких подставить под удар, лишь бы шкуру свою спасти. Норильск, думал Егор, построенный на костях, на страхе, имеет особую ауру, особую формулу воздуха: здесь проще, чем где бы то ни было, возникает ужас, излучаемый вечной мерзлотой; здесь бродят тени прошлого несчастья, здесь никогда не увянет, не высохнет свинцовая слеза погибших поколений. Сегодня Север взяли за горло две волосатые лапы – деньги и страх. Люди боятся потерять рабочие места. Он это понимал, и он прощал. Но только он при этом отказывался верить, что из этих людей – трусливых, угодливых, жалких – складывалось громкое понятие Народ. Да какой же мы к черту Народ? У одного нашего классика и современника – читаемого и почитаемого – есть жуткие слова, долго вызывавшие протест в душе Егора. А теперь он был почти согласен, что «…народ, с которым поработала Советская власть, он, в основном, говно!» Однако тут же крючком за живое хватал очень острый вопрос: «А народ, с которым поработали демократы? И продолжают работать… Этот народ – кто он теперь? Золото? Что мы за нация такая? Кто мы такие вообще? Куда идём? Неужто – в никуда?»

Отвлекаясь от печального раздумья, Зимогор посмотрел на часы.

– И чего я так рано припёрся? – прошептал он стынущими губами. – Прямо как на первое свидание.

Новогодняя елка стояла перед зданием рудоуправления. Холостые раздавленные хлопушки валялись под ногами, разноцветное конфетти, мишура. Огромный горняцкий фонарь, мастерски вырезанный из глыбы льда, напоминал цветок.

«Погоди! – осенило Егора. – Так это же они сделали хрустальные иллюстрации по страницам сказок Ивана Красавина! Вот молодцы!» – Он удивленно покачал головой, увидев ледяную фигуру самого автора сказок.

– Ну, здорово, Иван Петрович… – Зимогор усмехнулся, прикоснувшись к ледяной руке Красавина. – Про тебя не скажешь – забронзовел.

С каждой минутой становилось нестерпимо холодно – ветер из тундры потягивал. Егор ещё походил кругом «хрустальных иллюстраций», потоптался на крыльце рудоуправления. Покурил, подумал о Дегтяревском: «Он вообще-то отличается пунктуальностью. Ладно, мало ли что…»

Он зашёл в «предбанник» и вдруг через стекло заметил, что там – внутри за дверью – гладкая палка исчезла между металлическими ручками.

«Успели когда-то открыть!»

Решив погреться, Егор вошел в просторный холл рудоуправления. Здесь было уютно. Тихо. Живые цветы на просторном окошке напоминали о чем-то домашнем, деревенском. Оглядывая холл, охотник зорким глазом прицелился к далекой фотографии в траурной рамке. Хотел подойти, посмотреть, но в эту минуту вахтер строго спросил:

– Молодой человек, вам кого?

– Здравствуйте. – Егор поежился. – С Дегтяревским вашим договорились встретиться… Он случайно не звонил на вахту? Не предупреждал, что задержится?

– Звонили… – Вахтер тяжело вздохнул, что-то хотел сказать, но пробормотал только одно: – В Москве он…

– Что? Как – в Москве? – Егор собачью шапку снял, чтоб лучше слышать. – Я не понял. Дегтяревский в Москве?

– Да, вот только что… – опять невнятно пробормотал вахтер.

– Только что улетел? Ну, ёлки! – возмутился Егор. – Мы же договорились! Во, деловые люди! Своё время жалеют, а на других наплевать!

– Только что нам позвонили… – Вахтер показал печальными глазами в дальний угол, где висел потрет в траурной рамке. – В Москве… такое горе…

Зимогор подошел к портрету и покачнулся, бледнея. На затылке зашевелились волосы. Он достал сигарету. Хотел прикурить, но сломал в холодных дрожащих пальцах.

– Гостиница «Байкал»… – вслух подумал Егор.

– Ты уже знаешь? – удивился охранник. – А что же ты мне голову морочишь? С Дегтяревским он договорился встретиться… С ним только на том свете встретишься теперь…

Егор закурил. Сигарета тряслась – искры сыпались на грудь.

– Значит, он раньше улетел? А когда? Вчера?

– Только что звонили, – бестолково заговорил охранник. – Улетел, ага… С девятого или с десятого… Я не расслышал… С профсоюза вот пришли, карточку повесили.

Разволновавшись, Зимогор машинально расстегнул пуховую куртку. И вдруг вахтер заметил ствол обреза, стеклянно блеснувший за пазухой Егора.

– Парень, ты чего? – насторожился охранник.

– А? Это? Ничего… – Охотник судорожно подмигнул. – Мы с Дегтяревским собирались пострелять…

– Парень, – вкрадчиво сказал вахтер, поднимая трубку телефона. – Ты иди отсюда, пока не позвонил…

Криво улыбнувшись, Егор достал «обрез». Это была литровая бутылка оригинальной формы – в виде ружья.

– Батя, может, помянем?

Охранник, поначалу насторожившийся по поводу обреза, теперь почувствовал себя одураченным.

– Иди! – раздраженно прикрикнул, поднимая трубку телефона. – Нечего тут околачиваться! Дегтяревского ждёт он! Шары свои зальют и начинают…

Зимогор швырнул окурок мимо урны. Вышел, едва не поскользнувшись на каменном крылечке управления – нога ступила мимо резинового коврика.

Ветер между тем усилился. Мороз, точно тупою бритвой, щёки драл. Размеренно мигающая иллюминация на площади рудоуправления – когда Егор сошёл с крыльца – неожиданно вся разом вспыхнула и вдруг погасла. И в тот же миг в морозном чёрно-траурном небе промелькнула яркая звезда, скрываясь за большим раструбом рудника – будто влетела в нутро Земли… И неожиданно вспыхнул ледовитый горняцкий фонарь – из числа «хрустальных иллюстраций» к сказкам Ивана Красавина.

Ощущая оторопь и страх, Зимогор достал свою оригинальную бутыль. Хлебнул – прямо из ружейного ствола. Водка – раскаленными жаканами – ударила в грудь. Егор передёрнул плечами.

– Фу, мерзость какая, – сказал он, подходя к ледяной фигуре горняка. – Иван Петрович, будешь? А то, смотрю, совсем заледенел…

Иван Петрович не отказался.

– А чего мы здесь торчим, как эти? – спросил он, пригубивши. – Айда, погреемся.

– Тебе это вредно сейчас, – напомнил Зимогор, обнимая ледяную фигуру.

– Ничего подобного! – заверил Красавин. – За мной!

11

И вскоре громыхающая клеть со страшной скоростью потелела куда-то в тартарары. И снова у Егора – как тогда под завалом – возникло ощущение Земного Шара. Только тогда было ощущение титанического груза. А теперь – во время спуска в шахтёрской клети – он успел увидеть разрез Земного Шара. Перед глазами – освещённый ледяным горняцким фонарём – сначала промелкнул так называемый «ватный слой» вулканического пепла, находящийся под корой Земли. (Самому Зимогору в этом разбраться было не под силу – Красавин как-то умудрялся притормаживать, чтобы хоть чуть-чуть прокомментировать). Потом перед глазами промелькнул верхний слой газовой мантии. Следом – нижний слой. Потом какая-то жидкая металлическая оболочка ядра. Потом – у Егора уже всё перемешалось в голове – потом какой-то плазменный шнур генератора магнитного поля земли.

Грохочущая клеть добралась до отметки 1313 метров – рекордно глубокая горная выработка на этом руднике.

– Что ты буровишь, Петрович? – сказал Зимогор, покидая железную клеть. – Тут глубина чуть больше километра, а верхний слой магмы находится на глуине восьми сотен…

– А я разве спорю? Я тебе в принципе рассказывал строение Земли.

– Да? – Егор потёр глаза. – А я думал, что мы опустились туда.

– Мы бы зажарились, милый.

– Вот и я про это говорю. Были бы цыплята-табака.

Подсвечивая красновато-синим ледяным горняцким фонарём, Иван Петрович пошёл вперед. Егор – за ним.

– Подержи. Посвети вот сюда. – Красавин пошарил по стенке. – Нет, не здесь. Пошли.

Через минуту-другую Егор споткнулся и фонарь упал – со звоном и стоном разбился на сотни светящихся осколков, похожих на груду остывающих углей.

– Это Никель – злой дух нам мешает, – смущённо оправдывался Егор.

– Водка мешает! – нахмурился Красавин. – Зря я доверил фонарь.

– Я думал, ты здесь знаешь всё с закрытыми глазами.

– Я-то знаю, а ты? – Иван Петрович сердито крякнул. – Как ты дальше пойдешь? Мне с тобою с пьяным возиться некогда…

– Да брось ты, Иван Петрович! Здесь такая холодрыга, что я через десять минут буду – как стеклышко.

– Хорошо бы, – сказал Красавин и неожиданно пропал куда-то, словно испарился.

Егор, потоптавшись на месте, понял так, что дальше нужно ему надеяться только на себя. Осторожно подняв святящийся осколок от фонаря, он прошёл вперед – горячим лбом уткнулся в ледяной тупик. Покружил на месте. Какой-то запасной карман увидел – туда шагнул. Опять тупик. Припоминая инструкции, полученные от Красавина, он всё же кое-как нашёл дверь-невидимку.

– Ручка! – вспомнил, ощущая странный жар. – Ручка крутится по часовой. Да, Иван Петрович? Где ты?

Ручка – ручкой, но открыть невидимую дверь оказалось непросто. Егор крутил её и так и эдак – не поддавалась. Внутри – под крохотною ручкой – словно бы срабатывал какой-то часовой механизм; шестерёнки потрескивали, крутились колёсики, но дверь по-прежнему была закрыта. «Что делать? Читать Чернышевского? – некстати пошутил Егор. – Может, Красавин не всё рассказал? Или я что-то забыл?»

Холод в подземелье и в самом деле был такой, что у Егора вскоре хмель вышибло вон… Потоптавшись в темноте шахтерского забоя, он – едва не поломавши ногти об эту проклятую ручку – уже надумал уходить обратно. И вдруг насторожился, чем-то встревоженный. Вытягивая шею и даже вставая на цыпочки, он замер и услышал размеренные щелчки, похожие на удары метронома.

С той стороны двери кто-то вращал мерцающий кусок породы – ручку. Зимогор попятился.

– Не бойся! Это я! – прошептал Красавин. – Заходи.

За дверью свет горел в просторном длинном коридоре. Приглушенный сиреневый свет. И вроде бы как музыка играла – под сурдинку. И пахло совсем не так, как пахнет в подземелье.

– Ну и вентиляция у вас! Мировая! – Егор оглядывался.

– Недавно сделали. Так сказать, евроремонт в отдельно взятой преисподней.

– Петрович, а как ты вообще про эту дверь узнал? Её же не видно!

– А я сквозь землю вижу.

– Ну? Давно?

– Сызмальства. Только никому не говорил. Я давно уж понял, людям не надо говорить всей правды, если не хочешь прослыть придурком… Вот, смотри. Направо – золотая жила залегла. Не видишь? А налево – там сидит на привязи могучая народная слеза. Не дай бог, чтобы она с цепи сорвалась – мало не покажется.

«Что за бред?» – изумился Егор, пытаясь разглядеть народную слезу.

В тишине внезапно зазвучала траурная музыка – в кармане Красавина заиграл мобильный телефон, сделанный в виде миниатюрного гробика.

– Во, уже спохватились! Я же у них консультирую…

– У кого?

– Потом скажу… Да! – закричал он в трубку: – Уже иду. Уже стучу копытом…

Улыбаясь этой шутке, Зимогор опустил глаза и обалдел. Из левой штанины Ивана Красавина торчало нечто похожее на копыто.

Иван Петрович тоже опустил глаза и улыбнулся, отмахиваясь:

– Козлом я не был никогда и уже не буду. Это вчера мне ногу отдавило. Срочно пришлось протез цеплять. А у них остались только такие…

– А если бы голову тебе отдавило? – мрачно спросил Зимогор.

– Ну, с головою тут ребята дружат! – заверил Красавин. – Головы у них тут есть. И далеко не глупые! Любому дураку за бешеные деньги могут золотую башку приделать так, что комар носа не подточит.

Зимогор остановился.

– Куда мы идем? Не пойму…

– Помнишь, я говорил, что через несколько лет ты будешь царем? А теперь, я знаю, у тебя скоро будет «Царская вотчина».

– Да это… ради красного словца. – Егор скривился. – Какая там вотчина? Три старых лиственицы, две кривых березы… Мы куда идём, я спрашиваю? Что ты зубы мне заговариваешь?

Красавин наклонился и что-то прошептал ему на ухо.

– Да? – недоверчиво спросил Егор. – Ну, тогда ладно. Уговорил.

– Иди по указателям, – махнул рукой Красавин. – Только смотри, в Золгобуд не сверни. Пропадёшь. Золотой Город Будущего недавно превратился в железный город прошлого.

– Это как понять?

– Обвал произошёл. Город железной рудой раздавило. Жалко. Хороший был город. Как сказка. Видно, плохо рассчитали советские проектировщики. Ну, всё. Пока. Вот, кстати, чемоданчик, а то о самом главном чуть не забыл.

– А что здесь?

– Всё, что нужно.

12

В подземных галереях, куда Егор пришёл, имелись миниатюрные скоростные лифты. Он осторожно залез в кабинку, пристегнулся самолетными ремнями, нажал на кнопку «пуск» и чуть язык не прикусил. Это был не лифт, пожалуй, а какая-то махонькая ракета. Самолетик, по крайней мере. Через десять-тринадцать секунд за спиною что-то приглушенно хлопнуло. Оглянувшись, Зимогор с удивлением увидел распустившийся шелковый цветок – тормозной парашют.

– Неплохо для начала! – вслух подумал.

И услышал над головой:

– Для начала – пропуск.

Егор не знал, как быть. Посмотрел на чемоданчик, зажатый в руке. Открыл, порылся. Выбрал какую-то «корочку» наугад.

– Сойдет? – настороженно спросил.

– О! – вежливо сказали, прочитавши документ. – Сэр! Милости просим!

Дальше на пути у Зимогора оказалось ещё десятка полтора всевозможных «секьюрити» – охранников. И каждому из них Егор – уже наслаждаясь и издеваясь – показывал совершенно разные удостоверения личности. И – проходил, каждый раз изумляясь. И наконец-то добрался до цели. И вот здесь-то, с последним «живым щитом» пришлось ему повозиться, призывая на помощь фантазию и красноречие.

Этим «живым щитом» была смазливая секретарша по имени Секрета. Вставая из-за стола, девица обворожительно улыбнулась и поправила тугую крупнокалиберную грудь, норовившую выкатиться из гнезда.

– Извините, – сказала, сияя лучистыми глазами. – Неприёмный день.

Он посмотрел в пустое пространство коридора.

– Опоздал-таки! – наигранно воскликнул.

– Вы из числа приглашенных? – недоверчиво спросила Секрета.

– Да, посмотрите в списках.

Девица, изменившись в лице, закудахтала не хуже несушки:

– Вы ко-ко-ко… король?

– Король, король… только с царем в голове.

– Вы, простите… Нефтяной? Или газовый?

– Газовый, – скромно сказал Егор. – Люблю по-королевски газануть!

Секрета растерялась. Захлопала глазами-пустышками.

– Простите… Кто вы всё-таки будете?

– Чьи вы, хлопцы, будете, кто вас в бой ведёт? – неожиданно развеселился Егор, выкладывая на стол одно удостоверение за другим и рассыпаясь перед девицей мелким бисером и крупным жемчугом своего красноречия.

– Во-первых, я – царь-север здешнего разлива. Во-вторых, у меня Бриллиантовый Орден Сутулого. С детства. А в-третьих – два «Ордена Полярной звезды». Один я получил в Стокгольме, в Швеции. А второй в Монголии, в Улан-Баторе… Только и это ещё не всё…

Секретарша обалдела – от перечня заслуг. Кровавой раной приоткрывши размалёванный рот, она опустилась на крутящийся табурет с колёсиками. Отъехала подальше, чтобы рассмотреть такую эпохальную персону.

У девицы была прическа типа «Я упала с сеновала». Смущённо поправляя «сеновал», пучками свисающий на грудь и на плечи, она отправилась просматривать списки приглашённых людей. Наклонилась над столом – в другом углу приемной – и продемонстрировала голубенькие трусики. Спохватилась, одёрнула коротенькую юбочку. Внимательно и недоверчиво ещё раз поглядела документы приглашенного. Вернула, машинально сделав книксен. И вдруг спохватилась:

– Но вы не одеты!

– Да? Извините, – он скептически посмотрел на себя. – А я и не заметил, что стою перед вами в одних трусах. В голубеньких таких…

Секрета, не услышав намёка или сделав вид, что не расслышала, продолжая сиять огромными лучистыми глазами, достала грабельки слоновой кости и принялась поправлять «сеновал».

– Всё должно быть по форме, – прошептала она, обращаясь то ли к себе, то ли к гостю.

Теперь Зимогор не услышал её.

– Ну и долго мы будем чесаться?! – поинтересовался он. – В чем дело, голуба?

– Вы не одеты сообразно протоколу! – вежливо, но твёрдо пояснила голуба. – Я не могу вас пропустить.

– Ах, вот оно что! Так бы и сказали сразу! Это дело поправимое, – заверил он, глядя на чемоданчик. – Где у вас это… Ассорти?

– Какое ассорти?

– Туалетная комната. Сортир, как любят выражаться лирики.

Он скрылся за дверью. А через минуту-другую в приёмную к секретарше вошло… нет, не вошло, вкатилось немыслимое эдакое пёстрое сияние – «царь-север местного разлива». И настолько это было неожиданно, что секретарша от восторга и умиления чуть не описалась, в том смысле, что писала очень важную казённую бумагу, не допускающую описок. Не удержавшись, она воскликнула, звонко хлопнув ладошами:

– Вот это, блин, прикид! И где такое шьют?

Нахмурившись, «царь-север» не удостоил её ответом.

13

Лабрадор – камень, усиливающий мистические откровения. Вспомнив об этом, «царь-север» не тронул дверную ручку из лабрадора – пинком распахнул тугую дубовую дверь. И тут же содрогнулся, поглядев под ноги. Прозрачный лёд – гигантской глыбой – уходил на глубину преисподней, где виднелись кошмарные картины ада.

Поднимая голову, он пошёл, как подобает царю: надменно, степенно, величественно, лишь изредка стреляя глазами по сторонам – он был настороже.

Кошмарный лёд закончился. В помещении, куда он попал, остро ощущался какой-то странный сернистый запах: то ли свежей крови, то ли старой гнили. «Запах серы – это запах дьявола!» – подумал он, замечая промелькнувшие рога – кто-то прошмыгнул в дальнем углу. Из полумглы смотрели на «царя» несколько десятков глаз, мерцающих в прорезях масок. (Он тоже в маске.)

Проходя мимо кривого зеркала, новоиспеченный «царь» увидел свое отражение и мимоходом хмыкнул: не узнать. На голове красовалась корона, украшенная россыпью фальшивых рубинов, алмазов, золотистый обломок оленьего рога сиял на манер изогнутого молоденького месяца. Белая мантия, похожая на обрывок пурги, волочилась по полу, оставляя за собою широкий дымный шлейф, искрящийся подобием полярного сияния.

Большое прохладное помещение поражало великосветским шиком, изысканной роскошью – золотая и мраморная лепнина украшала потолки и стены; фосфорическим светом, похожим на свет гнилушек на полночном кладбище, там и тут мерцали тайные знаки древнего какого-то ордена. И предметы, и мебель отличались такими богатыми наворотами, что нельзя было не изумиться – руками хотелось потрогать, удостовериться в реальности, в материальности всей этой роскоши, словно бы снившейся.

Однако «царь» состроил такую физиономию, словно хотел сказать: мы ещё и не такое видели, мать вашу…

Людей в помещении было немного. Самые сливки. «Королевское Общество Закрытого ЛЫ», вот как это именовалось. Кажется, так сказал Иван Петрович. Где он, кстати? Что-то не видно.

Лакей с подносом подошёл. Хрустальные стопки сверкали, стаканы, фужеры и фантастическим блеском словно бы скалилась серебряная чаша, отлитая в форме человеческого черепа, в котором дымился то ли красный грог, то ли чьи-то свежие мозги.

Прижимая руку к сердцу и – изображая благовоспитанность – самозванец отказался от выпивки. Чёрт их знает, отравят ещё. Потом приблизился к нему какой-то милый дядя в чёрно-белом смокинге, сильно пахнущем то ли французской «шанелью», то ли солдатской шинелью.

– Милейший, – улыбнулся он, демонстрируя дырку. – А что такое ЛЫ?

– Это что? – Самозванец набычился. – Экзамен, что ли?

– Помилуйте! Я просто… – Дыра в зубах закрылась. – Я первый раз попал сюда… Я раньше посещал древнейший орден этих самых… Ну, как их? Орден древних рыцарей… Их ещё называют «Избранные Коэны Вселенной». Не знаете?

– Ну, почему же? Знаю. Избранные коэны – это псевдоним издранных козлов.

Незнакомый тип с дырявыми зубами сначала насторожённо, сурово прищурился – глаза в прорезях маски почти пропали, но потом неожиданно развеселился.

– Ага! – воскликнул он. – И вы, значит, не в курсе?

– Нет, почему? Я в курсе. У меня есть лицензия на отстрел всех этих издранных козлов…

– Я не понял… – Незнакомец в ухе мезинцем покопался. – Мы на охоту, что ли, едем после заседания?

– Так точно. Пикник на зелёной лужайке. – Самозванец хотел панибратски похлопать по плечу незнакомца и вдруг…

«Это чёрт знает, что!» – холодея от ужаса, подумал Егор-самозванец; дело в том, что его рука, собравшаяся похлопать, вдруг провалилась куда-то – сквозь незнакомца, который оказался то ли фантомом, то ли…

И тут в тёмном углу несколько ударил звонкий гонг, размеренно и чётко выбивая первые такты похоронного марша – та-та-та-там! та-та-та-там! – и кто-то незримый, но повелительный провозгласил о начале заседания «Королевского Общества Закрытого ЛЫ». Общество – как понял самозванец – тут собралось по случаю своей очередной ритуальной трапезы. Дубовый стол, стоявший в полутёмном зале, мастера топорных дел соорудили наподобие помоста для казни. На помосте – огромный Земляной Пирог.

Гнусавый гулкий голос ударил по ушам. Никто не видел говорящего, но все беспрекословно подчинялись.

– Приступим, господа? – спросил гнусавый.

Все поддержали его. И зазвучала странная молитва, из которой Зимогор – как человек непосвященный – ни черта не понял. Потом наступила минута затишья, какая случается в природе перед стихийным бедствием.

– Как будем резать, господа? – осведомился гнусавый. – Как будем кроить?

– До Суздальского княжества! – сказал широкоплечий господин, поднимая сверкающую секиру.

– Крупновато! – возразили. – Всем не достанется!

– Мельче дели! – раздались голоса. – Легче будет властвовать!

– А в руки взять труднее! – заметил кто-то.

– Сэр! Ну, это ваши проблемы! – весело ответил ему некто с большими загребущими лапами, на которых были многочисленные волосыте щупальцы, мигающие перстнями и кольцами.

Вокруг стола поднялся невообразимый гул. Кто ободрял, кто спорил, кто возражал, кто вздорил. А кто-то – самый шустрый, самый деловой – уже вовсю орудовал булатными секирами на длинных рукоятках, украшенных орнаментом какого-то древнего ордена. Широкоскулые лезвия, мерцая застарелой кровью, будто ржавчиной, полосовали так и сяк, пластали сикось-накось огромный Земляной Пирог, добираясь до его сердцевины, чтобы не сказать – до сердца. И вот уже на пол посыпались золотые россыпи, а следом за ними открылись и дрогнули алмазные копи… Яркие крупицы вприпрыжку побежали и покатились по тёмным углам, среди которых особо выделялся пятый угол, самый чёрный, ведущий в другое измерение… Кто-то захмелел уже и радостно заблеял, приплясывая. Кто-то, не стесняясь, опустился на карачки, пополз под стол – искать золотую крупинку, языком подлизывать алмазную пылинку; на вощёном паркете валялись мерцающие раздавленные алмазы. Кто сказал, что алмаз – адамас – это крепкая штука? Егор смотрел и удивлялся: драгоценные камни с тихим писком, как живые, крошились под железными копытами пирующих козлов.

И снова гулкий гундосый голос разразился – то ли сверху, с горы, то ли снизу, из преисподней.

– Господа! Всем по куску досталось? Никто не в обиде?

– Всем! – ответили. – Никто.

– А этот? Новенький? – поинтересовался гундосый. – Разве он не царь?

И Зимогор с тихим ужасом понял: это о нём. Среди пирующих козлов возникло замешательство. На несколько секунд переставая резать, жевать и наслаждаться – все замерли. Все пугливо и неприязненно смотрели на новенького, с которым нужно было поделиться.

– Не х… – не выбирая выражений, проскрипел чей-то голос в углу. – Не хорошо опаздывать!

– Правильно! – вдруг подхватил Егор-самозванец. – Точность – вежливость королей.

Пирующие посмотрели на него с недоверием. С чего это он радуется? А? И нет ли здесь какого-то подвоха? Но самозванец их тут же заверил: нет, мол, нет и нет, он без претензий, коль не поспел к разделу пирога. И все облегченно вздохнули и даже с какой-то станатинской любовью посмотрели на новенького – никто своим куском делиться не хотел.

– А где Иван Петрович? – вслух подумал самозванец. – Я, пожалуй, пойду…

– Обиделись? – поинтересовался кто-то сбоку. – Не надо опаздывать.

– Не в этом дело. Я сюда пришел… – «Царь» ошалело посмотрел по сторонам и в недоумении пожал плечами. – А зачем я, спрашивается, припёрся?

За спиной у него захихикали. Потом какой-то вертлявый чёртик выскочил из табакерки официанта. В руках у чертика горела спичка. Он поскакал между столами, попутно кое-кому давая прикурить, ловко поднялся на помост и, поклонившись королевскому обществу, демонстративно запалил бикфордов шнур. Шипящее пламя змеей поползло к металлической горловине, зарытой в землю на помосте. Пудовая пробка шарахнула – сильней, чем из пушки – дырку проломила в стене из «бычьего глаза» или из «чёрного лунного камня»; так ещё лабрадор называют.

И вдруг из-под земли – со свистом и феерическим блеском – густой фонтан шарахнул.

Голоса и хохот перемешались.

– Самотлор?

– Он самый.

– Узнаю по вкусу, господа! Ни с чем не перепутаешь!

Из-за шторки выскочил Нефтяной Король.

– А король-то голый! – заметил кто-то очень остроумный и расхохотался.

– А королева? – подхватили сбоку. – Смотрите! Тоже – в чём мать её так родила…

Голая семейка и затанцевала под нефтяными струями, и хором закричала:

– Теперь мы богаче всех прочих на свете! Мы будем смеяться и плакать, как дети!

Длинноногие девушки в белых передниках, одетых на голое тело, с подносами пошли по кругу. Золотая посуда огнём заполыхала в полумраке. И со всех сторон раздались крики:

– Наполним бокалы! – И сдвинем их разом! – Да скроется солнце! – Да скроется разум!

Свечи по углам – как будто от сильного дуновения ветра – моментально погасли. И Зимогор почувствовал, что у него сейчас действительно «скроется разум». Погасшие светильники чадили. Серой сильно завоняло – дьявольщиной. И с каждою минутой становилось душно, как перед грозой. Душно. Мрачно. Тихо. В подобной духоте гром должен был вот-вот ударить с поднебесья. И он ударил. Только не сверху – снизу. Пьяный какой-то издранный козел – то ли случайно, то ли нарочно – спичку бросил в нефтяной фонтан, и раздался чудовищный взрыв…

Горячая воздушная волна мягко, но стремительно подхватила царя-самозванца, понесла кувырком и затем зашвырнула куда-то в тёмный, пыльный пятый угол, ведущий в другое измерение.

14

И где он был, и сколько времени прошло – царь-самозванец ничего не помнил. Прежде чем открыть глаза, он услышал грохот какой-то канонады. Потом увидел пламя в небесах – пламя озаряло большую площадь. Купола соборов мерцали вдалеке.

– О, господи! – крикнул старческий голос. – Да что это? Война?

– Это салют, бабуля! – ответил звонкий голос. – Простой салют!

Старческий голос сказал с укоризной:

– Люди слёзы льют, а им сольют…

И опять раздался взрыв, но это был уже – взрыв хохота.

Разноцветные ракеты полетели в небеса, колокола качнулись на колокольнях, машины загудели и заржали кони – зашумело кругом, загудело море всенародного веселья. Скоморохи заплясали, гусляры запели. Ряженые колесом пошли крутиться кругом ёлки, стоящей посредине площади.

Егор Зимогор – тоже словно бы ряженый в костюм царя – бестолково, растеряно стоял на площади, глазел на людей, на купола, на ракеты, огненными ягодами и цветами разлетавшиеся по небу… Глазел и ни черта не понимал: что произошло? Ведь он же только что был под землёй, на глубине преисподней или даже где-то гораздо глубже… А где же он теперь? Что всё это значит? Или это сон?

Царь-самозванец протёр глаза и даже как-то исподволь – словно кого-то чужого – сильно ущипнул себя. Нет, никаких сомнений, что всё это – не сон. Всё это въяве, всё это в натуре, так сказать.

– Вот в этой клетке, – услышал он обрывки разговора, – атамана возили.

– Ври больше. Та клетка давно уже сгнила.

– А я говорю тебе – в этой. Она из музея.

– А ты откуда знаешь?

– Знаю. Я там сторожем теперь… на пензии…

По брусчатке, матово мерцающей на площади, тарахтя, покатилась повозка с железной клеткой, где сидел когда-то Стенька Разин, если верить слухам, а теперь на цепи сидела великая Народная Слеза, словно бы отлитая из серебра и золота, из никеля и платины – с кровью пополам. Очень дорогая русская слеза, в любой момент готовая сорваться с привязи.

– Мать моя! Что это? – «Царь» так сильно крутил головой – корона едва не слетела. – Куда это нелёгкая занесла меня? Иде это я?

Из толпы скоморохов отделился громадный косматый медведь.

– В Москве, Ваше величество! Вот вы иде! – зарычал под ухом хмельной детина в маске полярного медведя. – В столице нашей Уродины!

Царь-самозванец покачал головой, всё ещё не веря такому чуду. Но чем пристальней и зорче он присматривался, чем сильнее убеждался в реальности происходящего. Купола кручёных глав Василия Блаженого, зубастые Кремлёвские стены, Лобное место – всё было настоящее. Только вот люди кругом казались ему какими-то не натуральными – театральными, кукольными.

– Мишка, – озираясь, тихо спросил самозванец, – а где?.. Куда ушли козлы? Ну, те, которые…

– Козлы? – Хмельной медведь икнул, обдавая крепким перегаром. – Козлы ушли в народ. Как в огород. Они сейчас будут Слезу палёною водкой поить, чтобы русская дура маленько подобрела, присмирела.

Поправляя корону, царь-самозванец посмотрел на исполинскую Слезу, трясущуюся в железной клетке, уже скрывающейся за поворотом.

– А ведь народ просил меня когда-то… – вдруг выходя из образа «царя», сказал Егор, вспомнив о чём-то. – Ну, что же? Надо уважить народ!

15

И вскоре после этого в центре Москвы, на чердаке под облаками приглушенно – будто сучок сломался – хлопнуло оружие с глушителем, с оптическим прицелом. И по Москве пошёл переполох. В действие ввели пресловутый план «Перехват». Перехватывали, перетряхивали, прочёсывали. По проспектам и улицам замелькали милицейские машины, перекрывая въезды и выезды. Оперативные службы аэропортов – и местных, и международных – моментально оживились. Многие рейсы неожиданно стали задерживаться по каким-то странным метеоусловиям; можно было подумать, что Африку или Тайланд внезапно засыпало снегом, а в городе Норильске или Воркуте наоборот – всё растаяло со страшной силой и туда теперь можно было только приводниться. В общем, был сплошной переполох. Сыщики и просто бдительные граждане присматривались ко всем подряд, не доверяя даже собственной тени – это могла оказаться тень совсем другого человека. Мимоходом и случайно – нет худа без добра, как говорится – в Москве накрыли несколько бандитских притонов и нелегальных домов терпимости. Давно уже хотели, но лишь теперь поймали за жабры акулу фальшивомонетчиков – дипломат с поддельными долларами потянул на тридцать килограммов. И попалась вторая точно такая же крупная акула – только уже в море поганой наркоторговли. Бездонный бредень, сети, широко раскинутые по Москве и области – за очень короткое время – принесли довольно хорошую добычу. Только всё это было – не то, не то… Всё это было, так сказать, второстепенным, потому что цель была поставлена другая: изловить проклятого стрелка.

Нет, не изловили. Не смогли. Не там искали сыщики, сбившиеся с ног.

Никто не догадался обратить внимание на чудаковатого царя-самозванца, размашисто идущего по столичным улицам, где догорали остатки новогоднего праздника.

Купив мороженое, самозванец облизывал сладкого какого-то зверька на палочке и напевал под нос:

А мы с Серегою шагаем по Петровке, По самой бровке, Едим мороженое мы без остановки, В тайге мороженого хрен нам подадут…

Зимняя Москва была одета мехом – с ног до головы. То там, то здесь в толпе виднелся выделаный мех песца, енота, нерпы, норки, чернобурки, береговой шиншиллы или просто крысы. И где-то здесь, в толпе раскрашенных бабенок, красовался мех того полярного песца, которого добыл охотник, в эти минуты под видом царя-савозванца идущий в самом центре Москвы.

«В Сибири, – вспоминал он, – в одном только Красноярском крае в год добывали по тридцать тысяч песца, а в общем по Советскому Союзу – около семидесяти, восьмидесяти тысяч. А сегодня? Ничуть не меньше. Если не больше. Сегодня контрабанды – черт знает, сколько!»

Заснеженные улицы были щедро посыпаны солью, и «царь» уныло рассуждал вполголоса – тундровая привычка одиноких людей:

– Карфаген с лица земли исчез при помощи соли, и Москва когда-нибудь исчезнет. Этот мегаполис обречен, в нем скопилось исчадие ада. – Зимогор посмотрел на свой наряд и хохотнул. – Я царь или не царь, стрелять его ять? Я построю себе новую столицу! Без этих козлов…

Храм Христа Спасителя неожиданно открылся взору самозванца – засверкал куполами, когда самозванец вывернул из-за угла. Новый храм, построенный на месте взорванного, заставил «царя» о чём-то глубоко задуматься.

– Слушай, – сказал он себе, – а может, всё не так-то уж и плохо? А? И зачем же я тогда… Кха-кха… Замнём для ясности…

Внизу, на земле, было тихо, а там, вверху, где сияли купола громадного Христа Спасителя, там своею жизнью жили верховые ветры – они откуда-то издалека притащили горы белых, крутогрудых облаков. Крупный снег посыпался. Густой, ершистый. Свежею стружкою снег сорил по Москве, прикрывал грязь и мусор во дворах, в тупиках, куда сворачивал степенный самозванец, чтобы несколько минут стоять в растерянности: хоть «ау!» кричи, как в тёмном лесе. В небе помрачнело – снегопад усиливался, и это не могло не радовать: сыщики вовсе потеряют следы. А может быть, они вообще ни черта не смогли обнаружить. Чукча – осторожный. Чукча – хитрый. Так, тихо рассуждая сам с собою, самозванец мимоходом выбросил облизанную палочку от мороженого. Палочка упала мимо урны. Мелочь? Э, не скажите. Преступники всегда сгорают на мелочах.

– Гражданин! – сурово сказал милиционер, оказавшийся рядом. – Сейчас же поднимите!

Самозванец дрогнул. Показалось, постовой услышал последнюю фразу – по поводу следов и сыщиков. Он засуетился, наклоняясь за проклятой палочкой. Бросил – и опять мимо урны.

– Белку в глаз стреляю! – пробормотал. – А тут…

– Что вы сказали?

Господи! Дурацкая эта привычка – думать вслух – когда-нибудь его погубит.

– Я? Ничего… – пролепетал охотник.

– Кто белку в глаз стреляет? Вы?

– Я муху не обидел! – Самозванец широко улыбнулся. Но лучше бы он этого не делал. Это была сердечная улыбка людоеда.

Милиционер шевельнул бровями и франтовато взял под козырек:

– Товарищ… Кха-кха… Господин, позвольте документики.

«Как разговариваешь, хам?!» – хотел он крикнуть и ногой притопнуть, как подобает царю. Но вместо этого с губ сорвался лепет:

– Моя… твоя… не понимает! – Ничего другого, более умного, не пришло в башку.

Глаза милиционера затвердели. Он поправил кобуру.

– Следуйте за мною в отделение.

Ну что было делать «царю»? Ну да, милиционер при исполнении. Лицо неприкосновенное. Но ведь можно врезать и не по лицу. Да, если поймают, припаяют годика четыре или пять. А с другой стороны: он, царь тайги и тундры, матёрый волк – поднимет лапки вверх и на полусогнутых пойдет за этим замшелым столичным фраером?

Самозванец зыркнул по сторонам. Развернулся и треснул сержанта. Бедняга упал. Шапка серой кошкой покатилась под кусты газона. Милиционер схватился за кобуру.

– Стой! Стреляю.

Да куда ты стрельнешь, сосунок? Ты же орехи привык пистолетом долбить. Божий день на дворе, кругом детей полно и стариков.

И все же он, собака, стрельнул. Не сразу, правда. Какое-то время сержант старался его догнать, но это было делом бесполезным. И тогда сержант пальнул – сначала в воздух, а потом уже прицельно. Пуля просвистела над головой. Попала в стену – откусила бетонный шматок. Рядом с домом рабочие расковыряли яму – похоже на грязный окоп. Рыжевато-красная сырая глина показалась кровью на земле. И в голове у царя-самозванца что-то щёлкнуло, будто передернули затвор. Подбирая длинную белую мантию, похожую на обрывок пурги, он запрыгнул в окоп, побежал, пригибаясь, прикрываясь бруствером рыжей земли.

– Сержант! – зарычал он, оскаливая зубы. – А ну, прикрой меня! Где наши бэтээры?

И он опять – как было уже не раз, не два – увидел вдруг перед собою раскаленные пески Афганистана…

Эти пески, раскалившиеся в его воспалённом воображении, в конце концов, сослужили ему нехорошую службу. Прикрываясь бруствером рыжего окопа, Зимогор оторвался от своего настырного преследователя – башмаки бегущего сержанта затихли. А дальше и вовсе ему, Егору Зимогору, несказанно повезло – так подумалось, так показалось. Тёмно-зелёный бронетранспортёр стоял на возвышении – как на песчаной сопке. Знакомый, почти что родной «бэтээр». Егор был готов поклясться чем угодно, что это боевая машина, поцарапанная вражескими снарядами, рикошетом ударивишими по броне, там и тут поклёванная пулями и кое-где присыпанная ржавчиной, словно осенними листьями – это была машина из Афганистана.

И тонкое чутьё, звериное чутьё охотника не обмануло. Этот бронетранспортёр и в самом деле из «горячей точки» прикатил сюда, припылил уже на издыхании своих сердечных сил – мотор на последних метрах чуть не заклинило. А последние метры эта машина проехала, когда поднималась на гранитный плоский пьедестал, чтобы там замереть, заржаветь в качестве памятника. Случайно или же как раз наоборот – вполне закономерно – Зимогор запрыгнул именно в этот бронетранспортёр. Он был пустой, пропахший дымным порохом. И сильно как-то был он раскурочен. Одного фрикциона не доставало – левый разворот не выполнишь. И дорогая оптика – механизм точной наводки – был раскручен. Только всё это мало теперь беспокоило Зимогора. Главное – он был у себя дома; такое ощущение в душе. Главное – крышка задраена и никто теперь, никто, ни одна собака не сможет достать Зимогора.

И вдруг – вместо чужой, словно бы гавкающей ненавистной речи – он услышал совершенно спокойную русскую речь.

– Аллё! – сказал кто-то сверху. – Ты чего там? Зимовать надумал?

Егор удивился. Помолчал с минуту, потом спросил:

– Командир! Ты, что ли?

– Я! – ответил командир ОМОНА. – Выходи.

И снова тишина внутри брони.

– А разве ты живой? – усомнился Егор. – Тебя же хлопнуло под Кандагаром!

– А где ты видел говорящего покойника? – Командир ОМОНА усмехнулся. – Выходи. Не бойся.

Зимогор, задетый за живое, возмутился.

– Ну, ты же знаешь, командир, я ничего и никого на свете не боюсь… кроме одной малой малости…

– Знаю, знаю. Выходи. Ребята ждут.

– И ребята живы?

– Ну, конечно.

Широко улыбаясь, он поднялся наверх.

Вот так его взяли, вот так повязали. Как мальчика в детском саду.

16

Голова Егора была теперь – совершенно седая. Чёрная повязка на глазах. Холодные браслеты на руках. Двое сопровождающих в камуфляжных намордниках посадили преступника в машину, повезли куда-то. Потом пошли по длинным коридорам. Лифт поехал как-то очень стремительно – дёрнулся вверх и тут же замер. Лестница была укрыта чем-то мягким – ноги утопали, шагов не слышно.

Постояли у двери. Вошли. Сопровождающие сняли повязку. Яркий свет ударил по глазам Егора. Едва не прослезившись, он прищурился, разглядывая кабинет. Дорогая старинная мебель. Четыре или даже пять телефонов – черные, красные, белые с правительственными гербами. На полу – акуратной «ёлочкой» уложенный паркет. Кремлевская башня – Боровицкая или Предтеченская – маячила недалеко от окна.

Хозяин кабинета – сухопарый седоватый генерал с тяжёлыми чертами лица – сидел в дальнем углу за столом. Курил «Герцеговину флор». И, судя по всему, курил давно – табачное облако плавало под потолком, студнем растекаясь по углам.

– Наручники, – сдержано сказал генерал, сделав короткое движение пальцами.

Старший из двоих проворно отомкнул наручники и тихо поинтересовался:

– Мы ещё нужны?

– Свободны.

– Есть.

И они остались наедине. Суровое лицо генерала – как показалось Егору – чуть подобрело. Он прошёлся по кабинету, крепкими ботинками выдавливая «музыку» из паркетных плашек, кое-где давно уже рассохшихся.

– Куришь? – неожидано спросил он прямо над ухом.

От неожиданности Егор должен был бы вздрогнуть, но не вздрогнул.

– Нет, – вяло улыбаясь, ответил он. – Кончились.

Зачем-то посмотрев по сторонам, как будто опасаясь постороннего глаза, генерал предложил закурить – молча протянул твёрдую пачку, немного помятую с нижнего края.

Зимогор блаженно затянулся ароматной «Герцеговиной» и снова стал рассматривать убранство генеральского кабинета, просторного, высокого: на стене портреты Суворова и Жукова; на потолке лепнина с какими-то гербами, звёздами и лентами, похожими не Георгиевские. Потом глаза Егора зацепились за новенького золотого орла, насаженного, как на вилку, на шпиль кремлевской башни.

И генерал не тратил время зря – разглядывал странный, изрядно потрёпанный костюм Егора. Затем тяжело усмехнулся:

– Доигрался? Сукин сын!

Егор отчего-то был странно спокоен. Отмахнувшись от дыма, он тихо спросил:

– Вы ничего не слышали по делу Дегтяревского?

– Чего? – Седые брови генерала гневно дрогнули. – А это кто такой?

Зимогор объяснил.

Генерал, в это время усевшийся за свой рабочий стол, показал на какие-то пухлые папки с грифом «секретно» и «совершенно секретно».

– Мы занимаемся делами государственной важности! – сухо сказал он, сильной ладошкой выбивая пыль из верхней чёрной папки. – А там, в «Байкале», судя по всему, произошла разборка… Тебе, солдат, сейчас нужно думать не о Достоевском… Или как его там? Ты о себе подумал бы.

– Ну, а теперь-то что? – равнодушно сказал Егор. – Думай, не думай, а дело сделано.

Грозно глянув на него, генерал точно хотел сказать: «Дело сделано? Как бы не так!» Он подошёл к столу – широким жестом вырвал страницу из блокнота. Взял ручку с золотым пером.

– Ты стрелял? Зачем стрелял? – спросил генерал, не отрывая глаз от бумаги, по которой скользило золотое перо, отбрасывая тоненького зайчика на стол. – Зачем стрелял? И почему?.. Почему?..

Егор что-то вспомнил. Кривая улыбка поползла по щеке.

– Я стрелял от имени народа.

Военный увалень прошёлся по кабинету и неожиданно положил перед Егором записку: «Сукин сын! Почему промахнулся?»

У Зимогора глаза на лоб полезли. Он что-то хотел сказать, но генерал поднял руку в предупредительном жесте; кабинет, как видно, был напичкан всякими «навозными жучками».

– Расстрелять тебя мало за это! – рассвирепел генерал, показывая пальцем на записку. – Этому тебя учила Родина, доверяя оружие?

– Виноват, товарищ генерал, исправлюсь, – пробормотал Егор, шалея от происходящего.

– Исправишься? – Генерал посмотрел на ботинки, глянцево блестящие от свежей ваксы. – Думаю, что у тебя не будет времени на исправление. Или ты рассчитываешь на ИТК?

– На какое ИТК?

– Исправительно-трудовая колония.

– А-а… – Зимогор докурил до бумажного мундштука. – Мне всё равно…

И опять военный человек прошёлся по кабинету, выдавливая музыку из деревянных плашек. Постоял у окна. Посмотрел на Кремлёвские башни, мерцающие золотыми орлами на шпилях.

– И много вас ещё… таких вот… царей-самозванцев?

– Есть. Будьте уверены.

– Имена назовешь?

– Конечно. Я же не Зоя Космодемьянская.

В глазах у генерала всплеснулось изумление.

– Ну, называй. Что за орлы?

Самозванец задумался, глядя в большое окно. Золотой орёл на Кремлевской башне вдруг показался похожим на цыпленка-табака.

– Вот такие мы орлы, – вздохнул он. – А когда присмотришься – цыплята.

Генерал, как бы не очень настаивая, спросил:

– Так ты скажешь или нет?

– Там, в архивах, – Зимогор кивнул за окно. – Там всё есть. Поднимите архивы последней переписи населения. Берите каждого третьего работоспособного мужика, смолите и к стенке ставьте. Можно даже и фамилию не спрашивать.

– Неужели – каждый третий?

– Гипербола, – грустно сказал Егор и добавил к чему-то: – Гиперборея.

Чиркнув зажигалкой, генерал спалил свою крамольную записку, пристально глядя на огонёк, ярко отразившийся в карих глазах.

– Ну, а если серьёзно, – заговорил он, выбросив пепел в корзину, стоящую под столом. – Много ли таких, кто не боится… кто решится убивать?

– Убить, товарищ генерал, не страшно. Это же святое дело – убить за Родину. Так меня учили, когда отправляли в мясорубку афганской войны. – Егор начинал накаляться – глаз невольно подмигнул. – Сегодня я могу спокойно хоть кого угробить… Даже вас, товарищ генерал, извините за откровенность.

– А меня-то… – брови генерала выгнулись, – за что? Почему?

– А потому что у вас лампасы по колено в крови! – Зимогор оскалился – зубы плотно стиснуты. – Потому что я таких гусей в лампасах видел столько, что их – от Кабула до Москвы – не переставишь раком… Боишься или нет? Это не вопрос, товарищ генерал. Для меня сегодня вопрос в другом.

– Это в чём же, интересно?

– А надо ли… – Егор сделал пальцем такое движение, как будто нажал на курок, – надо ли убивать того, кто кажется мне злодеем, кто мешает России, как мне кажется? Большевики ведь тоже «злодеев» истребляли. Так им казалось. А что вышло на поверку? Чего мы хотим добиться, всякий раз переставляя или подменяя фигуры на шахматной доске своей страны, своей истории?

– Ты! – громыхнул военный. – Ты у меня это спрашиваешь? – Генерал, как видно, спохватился; вспомнил про «жучков навозных». – Это я тебя должен спросить! И я спрашиваю: о чём ты думал, когда стрелял?

Егор вздохнул.

– О том, что справедливость должна восторжествовать.

– Чья справедливость?

– Народа.

– Справедливость? Ладно. – Лицо генерала снова стало жестким. – А почему же ты промахнулся? Ты же сказал, что ты стрелял от имени народа.

– Да. Это так.

– А промахнулся? Тоже от имени народа?

– А что же вы хотели, товарищ генерал? Народ кривой… Он даже вилы в руках держать не может, не то что винтовку с оптическим прицелом… А я, товарищ генерал, стреляю – дай бог каждому. Я из винтореза любую свечку погашу на триста метров! Могу поспорить на что угодно.

Генерал смотрел – не мог понять: то ли этот скомороший царь серьёзно говорит, то ли дурачит.

– Ты хочешь сказать, – уже с некоторым изумлением уточнил генерал, – что если бы стрелял ты – лично…

– Да, – устало подтвердил Егор, отряхивая белую рваную мантию. – Будьте уверены. Лично я – не промахнулся бы. Но я стрелял – от имени народа. Так что извиняйте, товарищ генерал. Вот такая комедия вышла…

Зазвонил телефон с государственным гербом на диске. Генерал послушал, невольно стоя по стойке «смирно» и машинально подбирая живот, туго обтянутый рубашкой цвета хаки, на которой пуговка расстегнулась около ремня. Положивши трубку, он глянул на часы и, вздыхая, протянул Егору коробку «Герцеговины». Подождал, покуда парень выкурит, и только после этого нажал на кнопку – вызвал охрану.

Зимогор поднялся, поправляя белую мантию, похожую на драный лоскут пурги.

Генерал печальными глазами снова стал осматривать «царский» наряд.

– Комедия, говоришь, получилась? – Он отрицательно покачал головой. – Трагедия вышла, солдат. Жалко тебя, дурака.

– Не меня жалеть надо.

– А кого, интересно?

– Россию.

Желваки на скулах генерала закаменели. Он отвернулся, чтобы не видеть, как Зимогора уводят. Потом – уже в пустом притихшем кабинете – подошёл к высокому просторному окну и задёрнул бархатную штору, напоминающую тяжёлый театральный занавес.

17

Зимогору дали десять лет, и на том спасибо – запросто могли бы вышку припаять. Через полгода он бежал. Собаку пробовали пустить по следу, но кругом кипела чёрная пурга. Редкий человек в такой пурге найдёт дорогу к спасительному огоньку. Редкий путник способен идти против такого сокрушительного ветра, который легко ломает хребты деревьев, камни из-под снега выворачивает.

Те, кто преследовал беглеца, благоразумно укрылись где-то в тихом местечке, переждали пургу и обратно пошли, угрюмые от холода, оглушенные и словно придавленные величием открывшихся картин.

После пурги над пространством бескрайнего Севера всегда пластается покой полярной ночи, продырявленной звёздами или озарённой оком промороженной луны. В такие ночи, если ты в тепле, так хорошо мечтать или стишки кропать – легко, приятно. Но, как сказал большой русский поэт, «другие думы давят череп мне!». Такими вот морозными просторными ночами сердце почему-то сильнее ощущает смутную тревогу на родной земле. Хотя кругом как будто – тишь да гладь. Только «плачут» камни вдали на Плач-Горе, стонут под морозным гнётом. И огромная эта луна, горящая на огромной шершавой щеке Плач-Горы, издалека напоминает необъятную народную слезу, ту самую слезу, которая однажды – не дай-то бог! – может сорваться с привязи и захлестнуть страну кошмарным половодьем…

 

Последний стих

1

Ветер никогда не умирает, он просто улетает в свой далёкий Ветроград – сказочный город. Он затихает до поры до времени, отдыхает где-нибудь за перевалами, где у него имеется хрустальная хоромина. Дворец. Почему-то мерещится именно хрустальное жилище. Прозрачное, светлое. И стоит оно где-нибудь в хорошем, дивном месте. Может быть, даже и недалеко. Может – вовсе рядом. Сказки в нашей жизни часто бывают рядом, только люди их не замечают. Люди ходят мимо Ветрограда – за грибами, за ягодой. Спокойно ходят и не замечают. Это как правило – взрослые люди, обременённые годами и всяческими хлопотами. Дела, делишки, заботы клонят взрослую, сединой припорошенную головушку, некогда глядеть по сторонам. А если даже глянет кто-нибудь – всё равно ему не по глазам сказочный хрустальный Ветроград, в котором так славно, уютно живётся дедушке Борею. Кто не знает, тот разве поверит, что этот ласковый голубоглазый борей может превращаться в сердитого бора. Так называют ураганный ветер, способный выворачивать море наизнанку в районе Новороссийской бухты, в районе Геленджика, около Новой Земли и на Байкале. Старожилы говорят, что вертикальные размеры борея – исполинский рост его – может достигать нескольких сотен метров. И у него бывает даже борода – так, по крайней мере, жители Новороссийска называют густые облака, перед появлением разбойника боры всегда возникающие на горной вершине. Разбойник бора может вырывать деревья, как траву, многопудовые камни может перекатывать с места на место, но всё это – игрушки безобидные. Хуже, когда бора принимается за корабли, не успевшие уйти от берегу. Бора с ними весело играет как великовозрастный ребёнок, легко раскачивает и переворачивает – топит просто-напросто, беззаботно посвистывая при этом.

Так рассказывал дед ребятишкам.

Слушали – затаив дыхание, разинув ротики.

Редко, но всегда очень охотно Дед-Борей приезжал в Петербург, в мастерскую на Васильевском острове, где жил его сын, художник Тиморей Антонович Дорогин.

Однажды «в студеную зимнюю пору» у сына был юбилей, и отец приехал поздравлять. Дед-Борей жил тогда на Кольском полуострове. Силы были, конечно, уже совсем не те, что в молодости, но… старый конь борозды не испортит. Дед-Борей по-прежнему охотился, рыбачил. А когда появлялась возможность – выбирался в экспедицию под названием «Гиперборея». Такие экспедиции – примерно раз в два года – устраивал профессор Усольцев, увы, скончавшийся во время подобного путешествия и похороненый, согласно завещанию, среди вечных полярных льдов. И теперь, после кончины профессора, Дед-Борей особенно сильно тосковал по размаху Крайнего Севера – хотелось вырваться туда, но не было возможности. Не было новых азартных людей, способных покинуть свой насиженный уют и махнуть куда-нибудь туда, где ещё всеми красками цветёт и душу восторгает, будоражит сияние верхнего мира.

2

Юбилей у сына в Петербурге получился шумный, многолюдный. Юбилей, так сказать, в двух частях. Первая часть была – сплошной официоз. Чиновники приходили с дежурными поздравительными адресами, в которых находился казённый текст, шикарно тиснёный золотом и перевитый рскошными лентами. Были, правда, и сюрпризы, такие, например, как новый русский орден «За честь и достоинство» в современном искусстве. Приятно было получить подобный орден, утяжелённый драгоценными каменьями. И в то же время – как ни странно – Дорогину весьма печально было смотреть на этот орден. Ведь ещё недавно ничего подобного не могло бы в голову придти сочинителям российских орденов и медалей. А теперь? Почему это вдруг – «За честь и достоинство»? Не потому ли, что мало теперь в нашем искусстве как чести, так и достоинства? Эти качества – с каждым годом, если не с каждым днём – вырождаются, меркнут, становятся редкостью. И теперь, образно говоря, человек, взявшийся отстаивать в искусстве идеалы чести и достоинства, идеалы красоты и морали – это всё равно что безумный или храбрый человек, рванувший рубаху на груди и отчаянно бросившийся на амбразуру. Герой! Герой, конечно! Ниаких сомнений. Ну как нам такого не наградить? Надо, надо, господа. Геройство нуждается в поощрении. Исходя из этого, мы скоро будем, наверно, награждать за отсутствие пошлости – в современном искусстве это тоже геройством становится. Писателей скоро нужно будет награждать за отсутствие грязного мата на страницах книг. Художникам награды – за отстутствие порнографии. Скульпторам – за то, что они перестанут в чугуне и бронзе отливать свою страхолюдину, от которой не только дети пугаются, но даже взрослые заикаются. В обшем, скоро нужно будет ордена и медали на «Монетном дворе» Петербурга тоннами штамповать – насущная потребность велика.

Вот такие мысли роились в голове у Тиморея Антоновича, пока он терпеливо и стойко выслушивал казённые речи на официальных мероприятиях, посвящённых его юбилею.

Вторая часть торжества была куда как веселей, раскованней.

3

В огромную мастерскую на Васильевском острове приехали друзья, коллеги и настоящие – временем проверенные – почитатели таланта. Высокая и просторная мастерская, где можно было играть если не в футбол, то в баскетбол, внутри себя имела нечто вроде шкатулки – небольшая, уютно обставленная комната. Тут золотисто горел камин, вино лилось – пусть не рекой, но ведрами – это уж точно. Сам юбиляр – и в первой части торжества и во второй – держал себя в руках, не позволяя «усугубить». А под конец, когда уже остался тесный круг друзей, Тиморей Антонович позволил себе расслабиться. Он крепко хватанул – уже глубокой ночью. Только хватанул не за здоровье себя любимого, нет. За здоровье друга своего – Егора Зимогора, о котором отец рассказал ему грустную историю, закончившуюся тюрьмой и побегом. Странная история была, фантастическая. Зимогор в Москве стрелял в кого-то. Поймали. Осудили. Посадили. А через полгода он сбежал и где теперь находится – никто не знает. Впрочем, Дед-Борей, наверно, знает, только не проболтается даже под пытками. Он только одно сказал:

– И в тайге и в тундре имеются такие укромные места, где сто лет можно жить как за пазухой у Христа!

– Ты, батя, становишься поэтом, – зметил Тиморей Антонович.

– Становишься! – Глаза Деда-Борея хитровато мигнули. – Я, может, стал уже давно!

– Ну, давай за поэта! – Дорогин наполнил стакан. – А то мы всё за художника…

– А может не надо, сынок? – Антон Северьяныч вздохнул. – Видно, зря я тебе рассказал про Зимогора. Не утерпел.

– Ничего не зря. Зачем скрывать? Может быть, я… как там писали, в старинных романах? – Художник посмотрел на книжную полку. – Может быть, я руку помощи ему протяну! У меня теперь большие связи.

– Какие связи, Тима? Ты о чём?

Дорогин потрогал левое ухо – бледную раковину, сверху обкусаную морозом.

– Надо подумать… – Он выпил и, взволнованно пройдясь по комнате, остановился возле камина, пристально, как-то «провально» засмотрелся в глубину бушующего пламени. – Надо подумать, батя. Надо кое с кем посоветоваться, как помочь Егору.

– Угомонись! – Отец махнул рукой. – Да он уж сам себе помог. Не схотел сидеть в тюрьме, пускай сидит в тайге. Пускай отсиживается. Потом, за давностью годов, всё простится, всё позабудется.

– Ну, дай-то бог! – Дорогин снова потянулся к поллитровке. – За это надо выпить!

– Вот понесло тебя по кочкам, Тиморейка. Да? Ведь завтра же утром… – Отец ему напомнил о каком-то мероприятии, запланированном на завтра.

– Так это же – завтра! – Хмельные глаза художника весело глянули на окно, просмолёною теменью. – Это когда ещё – завтра…

Силуэты Петербурга стали прорисовываться в сером воздухе за окном, когда огонь в камине совсем потух и остывающий уголь подёрнулся голубовато-серым пушистым пеплом.

4

И наступило утро. И юбиляр стонал.

– Самочувствие такое, – признался он, не глядя на отца, – будто моё столетие отметили.

Дед-Борей давно уже был «на сухом пайке». Поэтому – весёлый, бодрый.

– Сынок! – сказал он, подавая стакан с минеральной водой. – Какие твои годы! Всё только начинается!

Но юбиляр настроен был пессимистически.

– Сегодня… – Он отхлебнул минералки, вздохнул. – Сегодня по международным правилам художник считается молодым до сорока пяти лет! Представляешь, батя? Пушкин, Лермонтов, Рембо – к этому возрасту – уже в земле. А у нас всё только начинается. Пора стреляться! Бездари!

– Речь не мальчика, но ужас… – сделав нарочито большие глаза, громко заметил Дед-Борей, обращаясь теперь уже к детям.

Малолетние сыновья художника – их было трое – крутились рядом.

Ничего не поняв из этого разговора, детишки продолжали заниматься своими делами: кто-то глину месил для скульптурки, кто-то пытался что-то малевать на маленьком холсте, закреплённом на детском мольберте – Тиморей Антонович собственноручно сделал.

– А ну-ка, что ты здесь намалевал… Малевич… – пробормотал художник, присматриваясь к работе сынишки. – Это что у тебя? Что за цвет? Ты же нормальный человек, а не дальтоник.

– А ты? – с неожиданной смелостью ответил парнишка. – Ты вчера пил водку!

– Пил, – несколько растерянно согласился отец. – Имею право. Потому что юбиляр.

– А сам что говорил?

– И что же, интересно, я говорил? А-а! Ну, да! Я вспомнил… – Отец развёл руками. – Ну, извини… Я потом посмотрю.

Одна из причин, по которой художник дал себе слово не прикасаться к спиртному – небольшая, но явно ощутимая потеря цветоощущения. С недавних пор он за собой стал замечать: как выпьет, так с похмелья дня три или четыре не может нормально ощущать все цвета радуги – зрение садится. Потом оно как будто восстанавливается, но всё же – есть подозрение, что восстанавливается не полностью; и медицина это подтверждает.

«Дожился! – Дорогин покачал головой. – Дети меня уже ставят на место!.. А где же отец? Опять где-нибудь потерялся?»

Первое время Дед-Борей действительно терялся в просторной мастерской, как в заповедном сказочном лесу, в котором было много всяких интересных, удивительных вещей и предметов, плохо вязавшихся друг с другом. Это были настолько разные, настолько разномастные вещи и предметы, что если бы они умели разговаривать, на устах у всех у них был бы один вопрос: «А ты чего здесь делаешь? А ты? А ты?» Так, например, по-соседству с вольтеровским креслом могла стоять простая деревянная лавка. А рядом с хрустальным прямым подсвечником – кривая керосиновая лампа, стекло в которой треснуло и слегка задымлено. Поначалу Дед-Борей путался в этом «базаре», не сразу мог найти то, что нужно, а потом пообвыкся.

Возле груды новых загрунтованных холстов лежал потёртый старенький рюкзак Деда-Борея. (Привык и не хотел менять рюкзак на чемодан). Покопавшись в тёмном чреве рюкзака, Северьяныч вытащил странный свой подарок.

– Вчера постеснялся. Кха-кха… – смущённо заговорил он. – Народу много, вдруг не поймут…

– А что это? – Художник стал присматриваться. – Что за корыто?

– Корыто! – передразнил Дед-Борей. – Как бы не так! – В руках у него оказался допотопный лоток – старательский лоток для промывки золотоносного песка. – В молодости, – задумчиво заговорил он, – Север представлялся мне огромным старательским лотком, через который просеивается пустая человеческая порода. Север себе оставляет только самое лучшее, настоящее, то, что сверкает силой, удалью и крепким, дерзким духом. Так думалось, верилось в это… – Дед-Борей вздохнул. – Я очень рад, сынок… Я счастлив, что ты не оказался пустой породой! Давай, старайся дальше! Давай, чтобы ты был, как вот это… Кха-кха… – Дед-Борей смутился и чего-то не договорил.

Художник удивленно вскинул седоватые кисточки бровей, но промолчал, глядя на дряхлый подарок. «Ну, батя! – промелькнуло в голове. – Совсем уже…»

В лотке лежали грязные какие-то камешки.

– Благодарствую! – сдержанно сказал юбиляр, передавая лоток старшему сыну. – Колька! Иди на прииски, ищи золотую долю!

И снова сидели они за дружным семейным столом. Душевно сидели. Художник похмелился рюмкой лёгкого винца – поправил «хромую» голову. И Дед-Борей, повинуясь какому-то внутреннему порыву, тоже вдруг винишка пригубил. Лицо порозовело. В глазах блеснуло молодое небо и Северьяныч неожиданно «пригрозил», что вот сейчас – нервных просим удалиться! – он почитает свои стихи.

– Вчера я постеснялся, народу много, а теперь все свои…

«Хорошо, что ты вчера это корыто не подарил, вот было бы смеху!» – промелькнуло в голове у сына.

Потирая виски, он удивился:

– И давно ты пишешь, батя?

– С молодости.

– Печатался?

– Да ты что? Боже избавь… Баловство. Это так, для себя. Да я никогда их и не записывал. Что помню, то и ладно.

Колька, старший сын, вернулся с промывочным лотком.

– Ну, как успехи? – Усмехнулся отец. – Много намыл?

– Маленечко.

– Показывай.

– Да вот…

У художника глаза на лоб полезли. В лотке – среди мокрых камешков – сиял умытый самородок с голубиное яйцо. Тиморея Антоновича аж морозом продрало. А потом – когда он понял фокус – слеза умиленья прошибла. Он обнял отца и неуклюже поцеловал. Закурил, вытирая глаза, подошёл к горящему камину и отвернулся, чтобы спрятать растроганное лицо. Присел на корточки, полено взял и долго вертел в руках, рассматривал рисунок – фактуру дерева, оплаканную красновато-тёмной тягучей слезой. Широко швырнув окурок в красный зев камина, художник признался:

– Ну, батя! Ты срезал меня! Я ведь подумал, прости, Господи… Ну, ладно!.. Ребятишкам на молочишко… – Тиморей Антонович положил самородок в хрустальную вазу. – Ты же грозился стихи почитать?

– За милую душу! Это мой последний стих…

– Почему последний? Ещё напишешь.

– Ну, когда это будет ещё… А пока вот этот вот – последний.

– Хорошо. Только ты не спеши…

– А чего?

– Ну, сейчас, погоди… – Художник незаметно подозвал старшего сына, что-то шепнул на ухо. Колька согласно кивнул русою головой, и они – быстро и коротко – улыбнулись друг другу как заговорщики.

Мальчик незаметно поставил микрофон рядом с дедом и на пленке остался голос: взволнованный, трепетный, с характерной хрипотцой, с таким нажимом на букву «р», что она – одна – р-р-р-р-р-раскатывалась многоголосым эхом:

Крепкий мороз, серебровы снега, Вотчина вольного ветра. Эта полярная даль дорога Ангелу ясного света! Стужей и сумраком жизнь погубить Пусть не рискуют бедняги. Север научит свободу любить Жаркой любовью бродяги! Снова сижу в тишине, в зимовье – Дико, вольготно и сладко. Плавают звёзды в большой полынье, Вьюги уснули в распадках. Печь затоплю, на стекло подышу – Вечность вдали замерцает. Глядя на эту вселенскую жуть – Сердце восторгом пылает! Снова шагаю. Ружьё за спиной – Ветер свистит в нём, как птица… Где-то в горах под Полярной Звездой Мне подпевает волчица. Где-то прародина древняя есть – Гиперборея седая… Долго ли мне в одиночестве бресть – Русскую удаль сжигая?! Там зацветают во льдах чудеса – Жаром любви и привета… Там улетает душа в небеса Ангелом чистого света!..

Жену Мариной звали, муж – Мореной окрестил. Всегда аккуратно одетая, несуетная Морена слушала, затаив улыбку в уголках, и золотисто-карие глаза её восхищенно горели – как два самородка. Мельком глянув на жену, Тиморей Антонович подумал: «Вот за что и полюбил – за чистоту души, за нерастраченную лупоглазую доверчивость, за кротость, в зародыше убитую в современных бабах, разящих табаком да матерком…»

В конце стихотворения Морена даже в ладоши похлопала. Потом подошла, расцеловала, пачкая помадой Деда-Борея, и осыпала «Комплиментами». (В руках была ваза, полная шоколадных конфет «Комплимент»).

Дорогин старшего сына позвал:

– Колька! Ну, что?

Парнишка тряхнул головой.

– Получилось…

– Врубай!

И Дед-Борей неожиданно услышал магнитофонную запись – свой последний стих. Несколько секунд он бестолково смотрел то на сына, то на внука. Затем расхохотался.

– Кольчик! А ты не германский шпиён?

– Нет, я русский… Только я не шпиён…

– А зачем же ты пишешь тайком?

– Я не тайком. Это папка велел.

– Папка? Ох уж этот папка! – Дед-Борей светло вздохнул. – Кольчик! Ну, вы там построили?

– Нет ещё. – Внук посмотрел куда-то в глубину мастерской. – Но мы уже скоро…

Тиморей Антонович заинтересовался:

– А что вы там опять?

– Корабль, – с гордостью ответил Колька.

– Что за корабль?

Внук посмотрел на деда. Тот покачал головой и одобрительно улыбнулся.

– Корабль, который поплывет… – Парнишка на мгновение задумался. – В Гиперборею.

Отец разыграл удивление и тихий ужас. За голову схватился.

– Люди добрые! Нет, вы слышали? От горшка два вершка, а лается уже – как сапожник!

Колька засмеялся – мелькнула дырка от выпавшего зуба.

– Я не лаял.

– Н-да? – недоверчиво спросил отец. И вдруг заговорил казенным голосом: – Молодой человек, будьте настолько добры, объясните, пожалуйста, куда ваш корабль пойдет?

– В Гиперборею.

– А что это такое? И с чем его едят?

– Гиперборею не едят. – Парнишка развел руками. – Её уже ели.

– Вот как? Жалко. А кто сожрал, не подавился?!

– Катаклизма.

Художник вскинул кисточки бровей. Вздохнул, обнимая сына, и сказал тихим «трагическим» голосом:

– Дорогой мой! Я в твоем возрасте даже не знал, что такое клизма. – И добавил – уже громко, «грозно»: – Что с тебя дальше будет? Ты думаешь?

– Думаю, – развеселился Колька, прекрасно чувствуя все оттенки отцовского голоса.

– Думаешь? Это хорошо. – Тиморей Антонович погладил мальчика по взъерошенной голове. – Подстригать пора солому… – сказал мимоходом. – Итак, на чем мы остановились?

– На катаклизме.

– А кто это? Что за зверь, который мог сожрать Гиперборею?

– Стихия. Бедствие такое. Очень большое.

– А кто в Гиперборее жил?

– Гиперборейцы.

– А кто они такие?

Отвечая на вопросы, Колька посматривал на Деда-Борея. Будто получал подсказки от него.

– Гиперборейцы – это… – Внук замолчал. Верхней губою попытался до носа достать.

– Колька! – игриво удивился отец. – Что за привычка такая дурная? Губой до носа тянешься. Как слон какой.

Дед-Борей засмеялся, подсказал с потаенной гордостью:

– Моя привычка! Ну, договаривай, внучок. Гиперборейцы – это те, кто живет за северным ветром… Как ветер-то звать?

– Боря… Нет… Борей.

– Правильно. Борей. Ну, дальше, дальше…

– А я не знаю, что там дальше, – признался парнишка.

– Ветер называется борей. Значит, гиперборейцы, – сформулировал отец, – те, кто живет за северным ветром Бореем. Так? Это перевод с какого языка?

– Русского… – Колька запутался.

– С русского – на русский? Бестолочь!

– Не знаю. А с какого?

– С греческого. – Отец потрепал мальчишку по соломенным вихрам и подытожил «урок». – Ну, что? Пятерку я тебе не поставлю. Я жадный. А вот четыре, или даже четыре с плюсом, думаю, ты заслужил. Всё, свободен, иди. А завтра в школу придешь с родителями, – пошутил отец.

5

Будучи в гостях, Дед-Борей страсть как любил возиться с ребятишками. Тундровая многолетняя привязанность к живому огню, – а точнее, многозимняя привычка, – тянула его к дровяному камину, украшенному изразцами. Словно древний языческий бог – седобородный, с виду очень суровый – Дед-Борей священнодействовал возле очага. А ребятишки, охотно включаясь в игру, становились помощниками бога – агнелочками. Им тоже нравилось топить камин: щипать лучины, складывать сосновые поленья «домиком» и зажигать первую спичку – желательно, чтобы она была первой спичкой и последней. Детские глаза, на несколько мгновений переставая моргать, зачарованно смотрели и смотрели на огонь, золотым петухом пробегающий по дровам и всё шире, всё выше расправляющий крылья – искристый пух и перья кружились в каминном «курятнике» и над железной решеткой.

После того, как пламя разгоралось, Дед-Борей садился на пенёк, несмотря на то, что рядом находилось уютное вольтеровское кресло. А внучата садились-лепились вокруг него; так зайчата садятся под сенью большого, бурями потрёпанного дерева.

Внучата всегда просили что-нибудь рассказать-поведать. А рассказывал он хорошо. (Зайчата дрожали под деревом.) Но ещё лучше – дед «рассказывал руками». То есть показывал.

– Хватит болтать языком! – сурово обрывал он сам себя. – Сколько можно соловья баснями кормить? У него уже оскомина. Изжога. Хватит бездельничать. Будем заниматься строительством чума.

– Дед, а что это такое – чум?

– Дом такой. В тундре.

– А что люди делают в чуме?

– Чумеют.

Внуки прыскали со смеху.

– Вы мне зубки не показывайте. Быстро в тундру! Шесты для чума готовить! – Дед смотрел на «небо». – Дождь скоро будет. Гроза. А нам спрятаться некуда. Эй, Колокольчик! Где шесты?

– Несу, – улыбался Колька.

– Сверчки! Поторопитесь!

– Мы не сверчки… – смеялась детвора.

– Конечно, нет. Каждый сверчок должен знать свой шесток. А вы никак не можете найти свои шесты… Скоро полярная ночь, а у нас – не у шубы рукав.

Колька улыбался. Он был за старшего – среди мелюзги. Он понимал, что Дед-Борей сказку сочиняет. Пусть мелюзга боится полярной ночи, а Колька знает, видит – за просторными окнами мастерской яркое солнце полыхает, птицы весёлые свищут.

– Все? Собрал шесты? – Дед-Борей пересчитал. Нахмурился. – Сколько у чума шестов?

– Тридцать шест… – оговорился Колька. – Тридцать шесть.

– А ты скоко принёс?

– Я больше не нашёл.

– Что? Не нашел? Ты это скажешь дождю, когда он за воротник польёт из чайника. Живо в тундру иди, добывай! – Дед-Борей был строг и непреклонен. – Разленились тут, разнежились на перинах…

Колька «в тундру» уходил, закинув за плечо декоративную трехлинейную винтовку Мосина с обшарпанным прикладом. Шарахался где-то, искал недостающие длинные шесты. В пыльных углах, в запасниках мастерской – чего только не было; отец много всякого добра и хлама приносил для работы, для «натуры», как он говорил.

И вот наконец-то все шесты были собраны.

– А чем накроем, дед? – обеспокоился Колька.

– Войлоком надо бы.

– А где возьмем?

– Проблема, Колокольчик. Придется брать холстину…

– А где возьмём?

– У папки твоего.

– Ругаться будет.

– Ещё как! – согласился Дед-Борей, вздыхая. – Может, даже матом шуганет. Он же у нас – интеллигент. А что нам делать, соколы? Ночка-то полярная не за горами. Колокольчик, тащи дрова, костёр будем палить…

И опять парнишка сбегал куда-то «и тундру». Загремели поленья – Колька высыпал прямо на пол. «Домиком» сложил, бересту разодрал и подсунул под «домик» и уже собрался чиркнуть спичкой…

– Стой! – всполошился дед, округляя глаза. – Ты что? Мы ещё чум не построили, а ты уже очумел?

– Так ты же… – Парнишка плечами пожал. – Ты сам сказал, костер…

– Сказал! А это что?

– Керосин. Папка керосином моет кисточки.

Дед-Борей сокрушенно вздохнул.

– Ты хоть маленько-то соображай! Костер на полу. Да ещё керосину плеснул! Сгорим же к ядреной фене. Ох, тундровики! Беда мне с вами!

Затем наступала минута, которую внуки ждали, может быть, больше всего. Дед-Борей собирался ловить оленей в тундре. С тех пор, как он впервые показал «ожившего оленёнка» – внуки боготворили деда.

А дело было так. В мастерской возле окна стояла недописанная картина: олененок с золотыми рожками, с серебряными ножками; попона жемчугами расшита.

Дед-Борей тогда сказал:

– Будем ловить оленя. Их в тундре много, а нам нужен один. Самый хороший.

– Такой, как на картине? – спросили внуки. – Такой?

Дед-Борей, смотревший в другую сторону, кажется, только теперь заметил картину. Обрадовался.

– Ага! Вот хорошо, что подсказали! – Он закатал рукава. – Вот этого олешку мы и поймаем.

Детвора засмеялась. Ясное дело – шутит Дед-Борей. Как это можно поймать нарисованного оленя?

– Разве такие олени бывают? – не поверил Колька. – Я видел настоящего оленя в зоопарке…

Дед-Борей двумя руками сначала схватился за голову, потом за бороду и замычал, замычал, горемычный: зуб заболел, наверное.

– Никогда не говори мне про зоопарк! – строго наказал он, потрясая указательным пальцем. – Что такое зоопарк? Это сумасшедший дом для зверей и птиц… В зоопарке он был!.. У меня аж зуб заныл от твоего зоопарка!.. Где веревка? Аркан будем делать.

– Вот она…

– Так. Хорошо. Как называется аркан? Я говорил вам. Забыли?

– Мяу… – выкрикнул кто-то из детворы.

– Вот! – похвалил Дед-Борей. – Сразу видно, человек был в зоопарке. Озверел. Ну? Милый, ты чего мяукаешь? «Мяу!» Разве так аркан называется?

– Маут! – вспомнил Колька.

– Молодец. На человека стал похож. А то сидят, мяукают…

Ребятишки расхохотались, но тут же опять посерьёзнели.

Дед-Борей – не без помощи внуков – приготовил крепкий аркан.

– Настоящий маут, – попутно рассказывал он, – вырезается из оленьей шкуры. Вот так вот – одна сплошная лента спиралью вырезается, кругами. А сюда вот дереваянная пластинка вставляется. Пластинка должна быть с ноздрями – две дырки.

– Зачем? – спросил мальчик. – Дышать?

– Ага. И песни петь. Догадливый ты, Колька. Далеко пойдёшь. Ну, всё. Позубоскалили и хватит.

Дед-Борей пошевелил косматыми бровями. Серьёзный стал, внимательный. Пригнулся, посмотрел по сторонам и осторожно прошёл в дальний, затемнённый угол мастерской. Взял какую-то цветную материю, похожую на обрывок северного сияния. Накрыл картину с оленёнком. Руками над ней поводил. Поколдовал. Посмотрел на ребятишек и палец приложил к губам. Дескать, молчите, не спугните. Приподнимаясь на цыпочки, Дед-Борей посмотрел за картину. Большая картина была. Отошёл в сторонку и – с неожиданной сноровкою и силой – метнул аркан. Маут просвистел под потолком, хлопнул по картине. И вслед за этим…

Ребятишки ахнули.

– А где?.. – раздался шепот. – А куда?..

Оленёнок с картины исчез.

Рама пустая, в том смысле, что – белая. (Дед-Борей закрыл картину белым холстом.) И снова дед палец подержал возле губ: молчите. И опять аркан взлетел, нацеливаясь куда-то в угол. Зацепился там за что-то – натянулся, тонко завибрировал. Дед упёрся ногами. Лицо покраснело. Похоже, трудновато ему было. Сапоги скользили по полу мастерской. Внучата рады были бы помочь, но их сковало оторопью, страхом.

В тёмном углу мастерской что-то стало светиться. По полу будто бы копыта застучали. И нежданно-негаданно показалась… голова оленёнка. Золотые рога полыхнули…

– Ой! – завизжали ребятишки. – Откуда? Живой?

– Нет, нарисованный, – снисходительно сказал Дед-Борей, наслаждаясь произведенным эффектом. – Кто не верит, может потрогать руками.

Колька – самый старший, самый сообразительный – был ошарашен этим «чудом». Колька умишком своим понимал, что никакой олень с картины сойти не может. Но – как же тогда объяснить этот фокус? Колька не мог понять. Он глуповато смотрел на деда и… и начинал его маленечко побаиваться.

Поглаживая бархатную шкуру живого оленёнка, внучата всё ещё не верили глазам своим. Разглядывали жёлтый пушок на боках, тоненькие ножки, красивую головку, горделиво откинутую назад.

– Ты, дед, колдун? – настороженно спрашивали. – Ты, дед, волшебник?

– Шаман, – отвечал Дед-Борей. – Пошаманил маленько и вот результат… Как вам это чудо? Нравится?

– А как это так получилось? А, дед? Расскажи.

– Да это не я, ребятишки… – Он улыбался. – Это папка ваш колдун… Придёт, расскажет…

6

Колдовство художника Дорогина, внезапно открывшееся лет пять назад, всю культурную общественность города всполошило – в самом лучшем смысле этого слова. «Сияние верхнего мира» – в самых различных вариантах – вызвало ошеломительный ажиотаж. Коллекционеры, знатоки и любители живописи стали околачивать пороги его выставок, стали ему назойливо названивать, предлагая продать то или иное «сияние» за баснословные деньги. Художник одно время твёрдо говорил, что «сияние верхнего мира» не продаётся, а иначе оно, мол, потускнеет. Но позднее Тиморей Антонович всё-таки был вынужден пуститься на распродажу львиной доли выставки. Случилось это после того, как две картины с выставки стащили – причём стащили среди бела дня, потому что ночью сияющие полотна могли бы с головою выдать искусствокрадов. И вот тогда художник сделал «ход конём».

Тиморей Антонович распродал картины и вместе с этим принял решение поставить точку в живописи. Неожиданное, странное решение. Но так нужно было. Дорогин это остро почувствовал, как может чувствовать только очень взыскательный, невероятно строгий к себе художник.

– Может быть, не навсегда, может, на несколько лет, но остановиться надо! – говорил он и друзьям-товарищам, и журналистам. – Зачем эти ремейки? Зачем эксплуатировать одну и ту же тему?

– И чем же вы займётесь?

– Семьёю. Ребятишками. – Тиморей Антонович по привычке потрогал левое ухо – раковину, сверху обкусаную заполярным морозом. – Хочу с семьей в тайгу уехать. Или в тундру. Или – за границу. Не решил пока.

Журналисты изумлялись.

– Какие широкие планы!

– А как же? – спокойно соглашался Дорогин. – Я – человек не узкий. Тем более что нынче я могу себе позволить такую роскошь, какая была когда-то нормой для русского художника.

– И что это за норма?

– Знакомство с миром – вот чего мы лишены. Мы сидим, как тараканы, за своими печками и творим там что-то гениальное, изобретаем порой колесо, на котором уже весь мир давным-давно катается. – Тиморей Антонович взял книгу с полки и, открыв наугад, стал читать: – «Путь до Вены совершил я в постоянном напряжённом внимании. Всё казалось мне дивно интересным, и я переживал виденное с жадностью молодости. Города, сначала Галиции, а потом самой Австрии мне казались в первую поездку иными, чем позднее. Я помнил, что силы надо беречь для Италии и умышленно многое пропускал из поля зрения. В Вену приехал к вечеру. Мост через Дунай со статуями, храмы, дворцы, весь характер города захватил меня своей новизной…» – Дорогин захлопнул книгу. – А? Как вам это нравится?

– И что же это? Кто?

– Это – путешествия Михаила Нестерова. 1889 год. Вена, Италия, Париж и Дрезден… – Тиморей Антонович ногтем пощёлкал по второй, по третьей книге. – А сколько путешествовал Василий Суриков, собирая лица и характеры для своих полотен! А Репин!.. Васнецов!.. Перов!.. Да что перечислять! И так понятно: путешествия и только путешествия способны встряхнуть художника, умыть его замыленное зрение, настроить душу на высокий лад… Может быть, без этих путешествий мы бы не увидели многие шедевры 17, 18 и 19 веков. И никогда, прошу заметить, никогда русские художники не ограничивались только дорогами Россия – по всей Земле они искали свои краски!

Несколько лет он с семьёю прожил за границей. Мечтал детей своих учить в Сорбонне или в Кембридже; нанял им самых лучших гувернёров и учителей французского, итальянского и английского. Идиллия, казалось бы, а не жизнь. Но эта идиллия однажды рухнула. Тиморей Антонович на каком-то званом обеде устроил «погром», как потом писала пресса. В добропорядочном великосветском обществе художник повстречал одного «долгожданного» пузатого господина, который постоянно позволял себе публично хамить и плеваться в сторону России, где он родился, жил до тридцати годов, а потом наворовал себе хороший капиталец и убежал за границу, где и отсиживался, находясь в международном розыске. Тиморей Антонович не утерпел, увидел этого хама и устроил за столом такое живописное художество, после которого пузатый господин долго ещё не мог спокойно смотреть на салаты, на торты и всякие прочие блюда, какие были изящно тогда размазаны по хамской физиономии.

Вскоре после этого Дорогин возвратился в Петербург и, частенько бродя по Невскому, сворачивая в сторону канала Грибоедова, вспоминал слова из «Горя от ума»: «Когда ж постранствуешь, воротишься домой – и дым отечества нам сладок и приятен!» Хотя в буквальном смысле дым не был ему ни сладок, ни приятен – дым какой-то идиотской новой трубы, нахально торчащей где-то на задворках. «Они там что, свиней смолить придумали?» – Тиморей Антонович, как истинный петербуржец, относился ко всему, что происходит в городе примерно так же, как если бы это происходило в его дворе или даже в его собственном доме. И эта новая, кудрявая труба возмутила художника до того, что он не поленился и позвонил в администрацию района. И успокоился только тогда, когда узнал, что этот «дым отечества» – явление временное; недалеко от храма Спаса-на-Крови строители ремонтировали кровлю, гудроном заливали, вот и пришлось поставить смолокурню.

В нескольких кварталах от Спаса-на-Крови находилось книжное издательство, с которым в последнее время Тиморей Антонович плотно сотрудничал: там готовился к выходу очередной объемный новый том печально знаменитой «Красной книги».

Художник был «помешан» на своей работе. В молодости мог вообще пластаться – сутки напролёт, забывая обо всём на свете. Еда, питьё, житьё-бытьё – всё оставалось там, внизу, на суетной Земле. Дух его – могучий русский дух – уносился в горние пределы, откуда открывалась вечность. Упоение от работы переходило в жуткий творческий запой. Без водки. В том-то и дело, что не пил, работой доводил себя до такого края – страшно посмотреть. Дней через десять друзья беспокоились: телефон не отвечал; как бы, тьфу, тьфу, что-нибудь не случилось. Друзья приезжали, он дверь открывал, разговаривал, чаем поил, а сам – почти невменяемый. Голодный, холодный, с головы до ног красками перепачканный. Руки трясутся – кисточку не держат. Сердце диким голубем под рубахой бьётся. Глаза болезненно блестят и смотрят – в сторону дурдома, где уже полно подобных гениев. Раза три-четыре в год случались такие вдохновенные запои. Но это – в молодости, когда он был «неоднократно холостой». Женился, так друзья перекрестились. Да он и сам перекрестился. Счастлив был. Жена попалась – золото. По складу характера Тимоха был семейным, домашним человеком. Он понимал, что жизнь – настоящая, не нарисованная, не зарифмованная – гораздо интересней и дороже любого творчества. И теперь, будучи в кругу семьи, он «с небес на землю» всегда охотно спрыгивал. А если не захочешь – сдёрнут, запросто причём. Старший или младший – кто-нибудь из сыновей подойдёт ли, подползёт ли, дёрнет за штанину, и гениальный папка – вот он. Упал с небес на землю. Как с печки на пол падал когда-то в деревенском доме на Валдае.

Дорогин много трудился над «Красной книгой», а для этого нужна была натура. «Пыльное чучело, – говорил он, – даже самое хорошее, никогда не заменит живого общения». Если он писал орла – в мастерской жил орёл. Белку – значит, белка в колесе вертелась. Марина – Морена – жена озабоченно спрашивала иногда: «Ты мамонта писать не собираешься?»

7

Над крышами Питера понемногу сгущался вечер, на востоке тёмно-синий и отчасти ультрамариновый, а на западе широко подкрашенный сочной киноварью, напоминающей цвет киновари великого Рубенса, писавшего на клеевом грунте, благодатном для этого красно-кровавого колера. (Хорошо ли, плохо ли, но зрение Дорогина давно уже было профессиональным).

Он пешком возвращался домой – несколько кварталов по берегам каналов. Раньше такие прогулки приносили ему радость, облегчение после рабочего дня. Теперь – зачастую – разочарование и раздражение. Раньше Дорогин рисовал тут своих первых уток, живущих под мостами, кормящихся с ладони какого-нибудь престарелого ленинградца, который отлично знает цену хлебной крошки. Теперь – ни старых ленинградцев нет, ни уток. Ленинградцы вымерли, утки разлетелись. «Да как же им не разлететься? Вот что вытворяют, паразиты!» – подумал Дорогин, наблюдая, как четыре человека в спецовках убирают середину моста. Выпавший снег, под колёсами и под ногами прохожих превратившийся в солёную грязь, рабочие сгребали в специальные мешки, и это не могло не радовать. Но дальше сюжет развивался довольно плачевно. Два дюжих мужика подхватили мешок и высыпали солёную грязь прямо по центру Обводного канала. «Да здесь не только утки – крокодилы подохнут! – удручённо думал Тиморей Антонович. – Надо завтра навестить главу района. А потом, наверно, всё же буду брать билет в город NN, как называл его Егор Зимогор. Хотя неизвестно, где теперь, как отыскать беглеца?»

Он действительно хотел предпринять какие-то попытки найти беглеца, но где-то в глубине души – как это нередко бывает с годами – искристый искренний огонь мало-помалу уже начинал затухать. Прежней прыти не было, когда собраться – только подпоясаться. И не было уверенности в том, что ему и в самом деле необходимо лететь в Заполярье. Зимогора он там не найдёт – это ясно. Зато найдёт печаль и неизбывную тоску на том месте, где был когда-то город NN, разворованный, разграбленный новыми хозяевами жизни, которые там менялись через год да каждый год. «А какие натюрморды я там когда-то писал! – с улыбкой подумал художник. – Рубенс мог позавидовать таким натюрмордам!»

Киноварь, напоминавшая о великом Рубенсе, погасла в облаках, пока он задумчиво брёл вдоль каналов, то останавливаясь покурить, то просто так – полюбоваться вечерним силуэтом какого-нибудь здания, окутанного синеватым сумраком, хранящим в себе оттенки розовато-нежного ализарина.

И вдруг он заприметил человека – плечистый силуэт, немного перекошенный влево – очень похожий на Егора Зимогора. И хотя это было фантастикой – увидеть его тут сейчас – Тиморей Антонович прибавил шагу. И фигура «Зимогора» тут же прибавила – снег часто и смачно захрустел под ботинками. Потом «Зимогор» заскочил магазин – стеклянные двери блеснули, отражая огонь только что включившихся автоматических фонарей.

«Глупо! – сказал себе художник, тоже торопливо зашедший в магазин и убедившийся, что этот человек, конечно же, никакой не Егор Зимогор. – Глупо!.. Но вот как интересно психика работает: вчера отец мне рассказал о Зимогоре, а уже ночью, помню, какой-то смутный сон приснился про Егора. А теперь вот – начинаю бредить наяву, начинаю вроде бы как узнавать Зимогора то в одном, то в другом человеке…»

В мастерской он появился поздно вечером. Усталый пришёл, но довольный; многолетняя работа над «Красной книгой» подходила к концу. Дорогин в прихожей снял пальто, какие-то свертки на стол положил.

Дед-Борей придремнул в боковой комнатушке; он любил мастерскую и не хотел спускаться в квартиру, вниз по «корабельной» лестнице. Выходя из боковушки в мастерскую, Дед-Борей спросил, зевая:

– Управился?

– Почти. Я разбудил тебя?

– Да я не спал. Читал.

Тиморей Антонович сел на диван, заляпанный краской по нижнему краю, будто кисточки об диван вытирали.

– Ну, как телёночек? – Он показал глазами в дальний угол мастерской.

– Освоился, – протяжным голосом теленочка ответил отец. – Ты принёс ему поесть?

– Конечно. Как олень по городу носился, пока нашел. Чуть одного мужика не довёл до инфаркта…

– О, господи! – встревожился Дед-Борей. – Что там опять?

– Да ничего, не волнуйся. Просто показалось, будто бы Егор…

Отец осуждающе покачал головой.

– Нет, правда, я зря рассказал.

Марина-Морена в мастерскую заглянула – пригласить на ужин. Не скрывая удивления, она посмотрела на оленёнка, жадно что-то жующего в углу за ширмой. Присела перед ним на корточки. Погладила покрашенные позолотой рога. Подняла жемчужную горошину, валяющуюся под копытами – оленёнок был укрыт расписной жемчужною попоной.

Вернувшись от оленёнка, Марина чуть насмешливо посмотрела на мужа.

– Имею право! – заявил он, подбоченясь. – Куприн, когда сочинял своего «Изумруда», лошадь держал на веранде.

– Да я же ничего не говорю. Это соседи… – робко заикнулась жена.

Сели ужинать. Тиморей Антонович с отцом тяпнули по рюмке коньяку. Усталость отлегла от сердца и художник улыбнулся.

– Соседи! – заворчал он. – Соседи пускай спасибо скажут, что я мамонтов не пишу.

Северьяныч едва не подавился.

– Ты чего? – обеспокоился художник.

– Да я… Кха-кха… представил, как буду мамонта ловить арканом.

– Зачем?

– А показать внучатам.

Засмеялись. Камин затопили.

Спать они тогда ложились поздно – всё не могли никак наговориться.

А приходило на землю новое утро, и опять начинались в доме новые чудеса, от которых у детворы глаза огнём горели. Особенно если – дело к Новому году. Из большого театрального сундука, словно бы окованного серебром и золотом, вынимались… О! Чего там только не было! Доспехи рыцарей. Костюмы каких-то «избушат», которые будто бы водятся в таёжных избушках, помогают охотнику в тяжёлые дни одиночества. Костюм горностая – духа зимовья. Пудовый речной валун, имеющий секретную пружину; если этот камень положить среди других камней, настоящих, а потом «случайно» взять и нажать секретную пружинку – камень пополам расколется и вылетит на волю настоящий каменный глухарь.

С утра пораньше внуки опять окружали Деда-Борея, и опять он что-то им рассказывал, рассказывал, а потом принимались за дело. Мастерили лодку. Строили корабль под названием «Гиперборея». Бревно тесали для избушки – для зимовья. Охотились «в тундре», изучали травы и скромные полярные цветы. Затем, когда «в тундре» начинало холодать, разводили костер – дрова разгорались в камине. Деловые и серьёзные добытчики варили мясо, чай кипятили. Замирая сердцем, слушали рассказы и хорошо представляли себе далёкую дремучую тайгу, бескрайнюю тундру, где бродят или спят в берлогах страшные медведи, где голодные волки подкарауливают северных оленей, у которых «глаза по ложке, а не видят ни крошки». Там луна горит во лбу полярной ночи, заливая землю морозным серебром. Там летит по небу волшебная упряжка. Летит во весь дух, шаркунами позванивает. Это сказочный Царь-Север объезжает великие свои владения. Корона светится, переливается красками холодного полярного сияния. Летит, звенит волшебная упряжка – всё дальше улетает – по горам и долам, по воде, по туманам и звёздам…

8

Лето. Полярное лето. Бывет ли что-то прекрасней тебя и одновременно – печальней. Какими яркими, но краткими огнями по тундре полыхают костры полярных маков. Сиреневой кипенью там и тут закрасовались астрагалы – тундровые полукустарники. Белыми звёздочками в сумраке оврагов горит и всё лето не гаснет куропачья трава, больше известная под именем цветка дриады. И тут же – незабудки в полярном исполнении. Одуванчики, настолько трепетные, что на них даже страшно дышать – не улетели бы раньше времени. Но всё это красота из категории, про которую сказано – око видит, а зуб неймёт. А есть ещё и то, чем полюбуешься, а потом и на зубок можно положить. В пору краткого заполярного лета по тундре бежит со всех ног – рассыпается на километры – голубика-ягода, словно бы россыпь неба голубого, сладковато-кислым градом рухнувшая на подушки мха. А следом за ней – белый цветок да зелёный листок – созревает ягода-морошка, любимая ягода Пушкина. И тут же – клюква, водяника, княженика… Всё это спешит как можно быстрей цвести, цвести и ароматней пахнуть под небесами Севера, где в полный рост поднялся полярный день, русоволосой головою-солнцем доставая до самой-самой поднебесной маковки… Но скоро, очень скоро день-богатырь содрогнётся и начнёт клонить свою русую головушку. И потихоньку-полегоньку яркий свет станет прятаться где-то за пологими тундровыми склонами, за буграми, которые тут называют странным словом – байджараки. И опять, опять сюда потянутся прохладные ветра, засвистят над миленькими, хиленькими ивами и над берёзами. Эти ветра, не дерзкие пока, словно бы чуть слышно, грустно говорят: лето, полярное лето, бывает ли что-то прекрасней тебя и одновременно – печальней.

9

На исходе полярного лета, когда в остывающем небе зарыдали первые стаи перелётных, Дед-Борей вернулся в тундру. Сделал три-четыре выхода к рекам и озёрам – обошёл излюбленные, осенним золотом укрытые места. В зимовьё он возвращался медленно, уныло. Раздавленная ягода липла к сапогам – кровоточила. Оружие с собою он уже не брал, а если и прихватывал – скорее по привычке, чтобы ошущать надёжу и опору за своим плечом. Стрелять он уже не стрелял и никаких запасов не гоношил, не готовился к долгой полярной зиме, даже сам себе порою изумляясь. Что он делает? Или вернее – почему он ничего не делает? Как он думает здесь куковать, пурговать? Чем он будет питаться? Духом святым?

Однажды под вечер он кое-как приволокся в избушку, свалился на холодную постель и понял, что это – серьёзно. Усталость и раньше борола его, наливала тело ядовитым жаром. Но раньше – он это ощущал – усталось была проходящая. Теперь – не то. Теперь уже надолго. Может – навсегда. Истома навалилась. Тёмная, тягучая истома. Делать ничего не хотелось. Мышцы, ещё недавно собранные в тугие пружины, расслаблялись одна за другой, словно кто раскручивал, разбрасывал гайки того механизма, который называют железной волей. Душа обмякла. Паруса в душе упали, изодранные бурями, годами. Дед-Борей себя такого не знал, да и знать не хотел. Авось, ничего, думал он; старый, мудрый русский человек, он даже теперь ещё понадеялся на «авось». Но вот миновали и день, и второй, а силы к нему возвращаться не думали.

И тогда он медленно собрался. Навёл порядок в зимовье. Чистую рубаху натянул. Посидел, покурил напоследок. Широко перекрестился и пошёл – без оружия.

В первозданной тишине на Кольском полуострове – иголки золотые плавно падали, резной листарь шелковисто шуршал по воздуху. Пахло прелью. Желторотые вчерашние птенцы уже окрепли, возмужали, молодыми крыльями гребли, хватали скользкий ветер. Впервые оказавшись в поднебесье, вольные птицы, увидев родные просторы, должно быть, изумленно охали и восторженно ахали. Какая же она прекрасная, родимая Земля, ещё зеленоватая по горам и долам, но в большенстве своём уже изрядно пожелтевшая, в подпалинах полночной стужи, в кровянистых подстрелинах морозного утренника.

Он любил эту печальную пору. Живое золото горело, тихо оплавлялось на деревьях и кустах. Вечное золото жизни, золото, которое погибает, чтобы опять воскреснуть. А человеку это не дано. Жалко? Раньше, в молодости, жалко было, да. А теперь душа осознавала: пройден круг большого земного бытия, и ты обязан уступить место другому – молодому. Так было, так есть и так будет. И это справедливо. Всё, что задумано и всё, что исполнено Богом – прекрасно и не подлежит сомнению.

За перевалом у него была избушка. Последнее пристанище Земли. Он печку протопил, заснул. Зима в тот год раненько постучала в заполярную дверь. Ночью на горы обрушился обильный снег, хотя озеро ещё не застеклялось. Под окном избушки берёза и осина листовьё на ветер ещё не отпустили до конца. На лиственницах шафрановые «ежики» топорщились.

От выпавшего снега нутро избушки посветлело, как свежепобеленное. И на душе и в целом мире посветлело. Улыбаясь, Дед-Борей за водой сходил. Полюбовался косяком высокоплавниковых хариусов, которые по молодости с ума сводили, – не клевали, черти, ни на какую наживку; хариусы эти, как выяснилось позже, попадались только в сеть. Он слазил на чердак, камусные лыжи достал.

Небо высветлялось – к холодам. На озере позванивали стекляшки льда, – волна ломала заберегу. Голубоватыми, острыми льдинками искрились в небе утренние звезды. Млечный путь представлялся во мгле широкой рекой, по которой плыла, шушукала и шаловливо шаманила шуга.

Ветер, сорвавшийся с перевала, разбил в пух и прах красоту первоснежья. Деревья за избушкой заскрипели, угрюмое ущелье загудело на том берегу. Дым в трубе захлебнулся от ветра, и пламя на минуту умолкло в печи. Блаженно расслабляясь, Дед-Борей посидел в тепле, понежился прощальной нежностью. Посмотрел в окно, подумал, что этот ветер на своем горбу скоро припрет «мешок с пургой». Надо поторопиться. Идти далеко – на край света.

Изредка останавливаясь в пути, он прислушался к тонкой ветровой струне, звенящей всё громче, всё туже. Умудренный годами одиночества, чуткий и внимательный к природе, он понимал, что скоро пурга догонит, сгребёт его в охапку и закинет выше звезд. Ну так что же, он готов! Он шагает навстречу последней пурге, и в душе у него нет ни грусти, ни горечи.

У горизонта – у края земли – он увидел силуэт корабля, издалека похожего на детскую игрушку. Приблизился и прочитал название: «Гиперборея». Дымок струился над трубою корабля, и где-то в глубине под палубами приглушенно билось железное могучее сердце. Капитан, обличием похожий на Кольку, старшего внука, улыбнулся навстречу пассажиру.

Ударили сияющую рынду – она больно и радостно вскрикнула. Сердце машины заработало сильнее и пароход стал неуклюже разворачиваться, притаптывая воду за кормой. Дед-Борей заметил сразу: рында здесь была оригинальная – висела под большою лошадиною дугой и на ней, на рынде, как на большом колокольчике, красовалась надпись: «Дар Валдая».

– Не жалеешь? – спросил капитан.

– О чём?

– О прожитом?

– Ну что ты, внучек! – Пассажир вздохнул. – О чём жалеть? Ведь каждый в мире странник, придёт, зайдёт и вновь оставит дом…

– О всех ушедших грезит конопляник с широким месяцем над голубым прудом! – продолжил капитан.

– Знаешь? Помнишь? Молодец! Я всегда в тебя верил!

Матросы побежали по вантам. Паруса на ветру загудели.

И вскоре Дед-Борей один остался на капитанском мостике.

Сжимая штурвал в руках, он выходил в открытый океан, горящий гигантскими алмазами льдин. И в самом деле – думал он с улыбкой – о чем жалеть? Жизнь, которую он любил, вольную, размашистую жизнь, он прожил достойно, тяжёло, но честно. Великую радость дарила ему и непременно подарит кому-то другому прекрасная эта Земля! Другую душу завтра здесь опалит звёздами, разноцветным жаром северных сияний. Другие глаза будут жадно глядеть на первозданные эти озера, беспокойные реки, горы, моря. И другая душа – будто птица! – будет с мучительной радостью рваться к далёкой своей полярной прародине, к Северному Ледовитому океану, широко разлившемуся до горизонта – до берегов бессмертия и вечности…

Розовая чайка вдруг залетела в рубку. Села на штурвал. Хорошо было видно её ожерелье – узкую бархатисто-траурную кайму вокруг шеи. Красные обводочки кругом глаз – ишь, накрасила, модница. И ноги у розовой чайки – в ярко-красных сапожках. И улыбка у неё – красно-малиновая.

Деду-Борею она показалась отблеском чудной прощальной зари.

10

В памяти у ребятишек так и осталось: Дед-Борей не умер. Ветер не умирает. Просто Ветер восвояси улетел, как улетал уже не раз. И всегда он возвращался из далёкого сказочного Ветрограда своего – в Петроград, ну, то бишь, в Петербург, где жили внучата. Стало быть, вернётся и на этот раз, вернётся обязательно.

Годы пройдут, и вырастут мальчишки. Взрослая жизнь порой безжалостна, груба – вышибает сказку из души. И они, заматерелые седые мужики, жизнью мятые, судьбою клятые, прошедшие и Крым, и Рим, познавшие и Юг, и Север, – они во многом разочаруются. Многие звёзды погаснут перед глазами у них. Много маяков померкнет. Костры любви и жарких человеческих страстей перегорят в крови. И только Дед-Борей по-прежнему будет сиять на божничке у них. Очень уж сильно, ярко и жарко в детских душах и сердцах запечатлелся Дед-Борей, царство ему небесное. И они, повзрослевшие внуки – кто капитан, кто летчик, кто священник – тоже станут усердно искать Гиперборею, дивную прародину человечества. И всякий раз, уходя в голубые океанские дали, будут они зачарованно глядеть на небеса и приветливо улыбаться гиперборейскому вольному Ветру, играющему с облаками и звёздами. Думать будут они, верить будут, что это – летает, играет над миром широкая и светлая душа. Вдохновенною птахой поёт, дождями горючими плачет, радугой смеётся на полнеба и на морозе вспыхивает яркими полярными цветами – сиянием верхнего мира. Летает, ликует душа и зовёт в золотые пределы, где торжественной поступью ходит в веках величавый Царь-Север.