Журналисты бегали за ним, фоторепортёры донимали. Недавно ещё никому неизвестный, он гремел теперь на всю округу – портрет его нередко мелькал в газетах. Большинство земляков не только обрадовались – гордились своим героем. Хотя, конечно, были и такие, кто завидовал и презрительно косоротился – нашли, мол, про кого писать, он сбежал с подводной лодки, а вы героя из него состряпали…
* * *
Портрет героя Тихона Божко не отличался нежностью даже в юности. Ну, а дальше – тем более. Жизнь в основе своей прозаична, груба, так что с каждым годом на лице у парня закреплялось выражение всего того, что называется пессимизм, безнадёга. В маленьких серых глазах постоянно колючки сверкали, цепляли каждого, кто попадал в поле зрения.
Закончив десятилетку, парень получил повестку из военкомата. Были проводы, застолье, где новобранец, оболваненный под «ноль», изрядно хлебнул самогонки и понёс такую околесицу – родители были готовы сгореть со стыда.
– Радуетесь? – мрачно говорил Тихоня. – Сегодня погуляете на проводах, а завтра с таким же успехом гульнёте на моих похоронах.
Елена Ермолаевна, мать, аж тарелку выронила – осколки брызнули под стол, под стулья.
– Чо ты городишь, сынок?
– А то! – Он поднялся, мрачно оглядел застолье. – Вы хоть знаете, куда призывают меня? Знали бы, так не веселились тут, как дураки.
Дядька Тихона, чубатый здоровила, из соседнего района специально приехавший на проводы, отодвинул гранёный стакан и спросил кого-то в тишине:
– А может, ему по сопатке влепить? А то мы тут, действительно, сидим как дураки. Не пора ли заняться делом?
В глазах новобранца полыхнуло мрачное веселье.
– Мой дядя самых честных правил, да? – Он кивнул на дверь. – А ну, пойдём, покурим.
– Сиди, давай, куряка. – Антипыч, отец, ладошкой по столу пристукнул, возвышая голос: – Я тебе как сказал? Три стопки – и шабаш. Знай меру, солдат.
– А я, может, моряк, и мне это море самогонки по колено! – Божко постучал кулаком по своей мускулистой груди. – И не надо орать на меня. Понял, батя? Хватит. Надоело.
Бледнея, Антипыч тяпнул стопаря и вытерся краешком цветастой скатёрки, которую в сердцах перепутал с салфеткой.
– Вот и возьми его за рубль двадцать, – проворчал, запуская руку в карман за папиросами. – Ну, пойдём, сынок, со мной покуришь.
Застолье зашумело, как дубрава, кто-то взялся уговаривать Ивана Антипыча, а кто-то парня попытался урезонить. Отец довольно скоро утихомирился, покурил на лавочке в компании сородичей. А сынок был горячий, да к тому же на взводе…
Потом было утро, петух под окошком ранний подъём протрубил. Божко страдал после вчерашнего излишества и в глубине души маленько совестился, потому что не мог припомнить: врезал он вчера кому-нибудь или нет?
Призывника провожать пошла одна только матушка, и этот факт наводил Божко на подозрение, что всё-таки вчерашнее застолье не обошлось одними песнями, плясками да побасками.
Железнодорожная станция была за рекой. Изредка оттуда слабо доносились гудки маневровых, вагоны погромыхивали.
Многочисленное коровье стадо в раноутреннем тумане по улице уже прокопытило – успели «заминировать» дорогу.
И всё это, увы, не добавляло оптимизма новобранцу, страдающему больной головой. Он сутуло шагал, поминутно что-то ворчал под нос, раздражённо сплёвывал под ноги.
На станцию они пришли как нельзя вовремя – подавали пассажирский вагон для новобранцев, съехавшихся со всего района.
Перед посадкой в вагон мать что-то поспешно подсунула ему в карман. «Деньги! – мелькнуло в больной голове. – Опохмелюсь!» Но потом, когда он пошарил пальцами, ощутил какой-то мягкий, тёплый узелок.
– Чо там? – спросил недовольно.
– Земелька, сыночек, – смущённо прошептала мать, – родная земелька.
– Ты чо? Совсем? – Он собрался вынуть узелок. – Возьми, сынок, возьми! – Голос матери был жалкий, отсыревший. – Возьми. Там есть бумажка. С молитвой. Не тяжело ведь, карман не порвёт…
Новобранцы несколько суток лихорадились на поезде. Тихоня впервые тогда увидел шальной размах и многочисленные краски Родины своей. Потрясающее впечатление произвели на него Уральские горы, подпирающие небеса – Каменный пояс, как в старину говорили. Пояс – широко и туго подпоясавший русскую землю, отделивший Европу от Азии. Потом за окном проплывали большие города и небольшие веси, о которых прежде Божко только слышал или на карте читал названия. В дороге ему было интересно – всё мелькало, как будто в кино, завораживало. Горизонты манили, обещая сказку мечту. И Тихоня втайне уже загадывал: службу закончит – махнёт куда-нибудь на Волгу, на Урал. А ещё лучше – прямо на Москву.
Их привезли на самый край земли. Дальше – разголубелись океанские просторы, похожие на приволье свежих непаханых степей, вскипающих волнами седого ковыля. Изумили парня покорили огромные яркозвёздные ночи, отражённые в зеркале залива. Понравился крепкий, сердце щемящий запах прибоя, похожий на запах солоноватого арбуза. Полюбились грандиозные скалы, среди которых два века назад первопроходцы построили портовый русский город. В свободное время он подолгу рассматривал силуэты кораблей, стоящих на якорях на «бочках» в лазурной бухте, примятой тёплым ветром – бухта похожа на родимую пашню, которая так же синеет розоватится на рассветной и вечерней зорьке.
Писал Тихоня редко. Родители только то и знали, что сынок попал на Краснознаменный Тихоокеанский флот, служит на подводной лодке, умеющей подолгу находиться в плаванье.
Через три месяца Божко прислал цветную карточку – эдакий бравый заморыш с оттопыренными ушами, с тяжёлым, горделиво вздёрнутым подбородком. А вслед за этим наступило продолжительное, странное затишье – ни привета, ни ответа. Родители встревожились, в военкомат ходили, да только что там знать могли, утешали общими словами.
И вдруг Тихоня дал телеграмму, дал, бог знает, из каких туманных далей – из тех краёв, где солнышко восходит, чтобы сиять над всею нашей Родиной. И солнышко в то утро, с востока прокатившись по небесам, с необычайной яркостью озарило пасмурный, притихший дом, где в последнее время было тревожно от неизвестности.
– Едет, – с облегчением вздохнул Антипыч, первым прочитавший телеграмму. – Видать, на побывку.
– Ну, слава тебе, господи! – Мать перекрестилась, глядя за окно, где сверкали серебристые ленты ручьёв.
Весна пришла, весна шумела и готовилась травенеть, сиренями цвести, черёмухой. Снега сгорали не по дням, а по часам – так припекало порой. По утрам ещё, правда, погодка суровилась, но в полдень уже пахло оттаявшей землёй, можно было даже загорать в низинах или в глухом заветерье. Птахи в берёзовых колках рассыпали зазвонистый бисер. В лугах и в полях трепетали подснежники. Ветреница шепталась с ветром.
Жарки зажигались в полумгле перелесков. Славное времечко это – весна, жизнь кругом молодеет, шалеет…
Домой Тихоня возвращался окольной дорогой – через поля, через лога. Не торопился. Шагал – как будто по глоточку живительную воду пил из того родника, из которого проистекает понятие Родины.
В избу вошел – цветы в руках дрожали.
– Ой, сынок! – Мать прослезилась, обнимая. – А мы уже не знали, чо подумать!
Тихоня, поздоровавшись, протянул букетик, осыпанный горохом сверкающей росы…
– Это, мам, тебе. Держи.
Елена Ермолаевна ещё сильней заплакала – никогда она от сына не получала подобных подарков.
Приземистый Антипыч, хромой на левую ногу, топтался рядом, точно пританцовывал, разглядывал заматеревшего парня. Затем, дождавшись очереди, он медвежьими лапами смущённо облапил краснофлотца, от души похлопал по плечу, сминая картонный погон.
– Вот молодец! – пробасил. – Ты надолго?
– Да я насовсем.
Антипыч отстранил моряка от себя – в глаза посмотрел.
– Как «насовсем»? Тебе же ещё как этому, как медному котелку.
– Насовсем, – повторил Тихоня и улыбнулся так, как сроду не улыбался.
Мать с отцом переглянулись.
– Ну, проходи, сынок. Чего ты у порога? – Елена Ермолаевна поставила цветы в поллитровую банку. – Мы протопили баню. С дороги-то…
– Хорошо! – И опять он улыбнулся непривычной какой-то улыбкой.
Елена Ермолаевна захлопотала вокруг стола, на котором столько приготовлено – всех моряков с подводной лодки можно до отвала накормить.
– Присаживайся. – Антипыч засопел, открывая поллитровку. – Поешь с дороги. Суток трое добирался? Или четверо?
– Я самолётом.
– Да ты что! – удивился отец и рука его дрогнула, наполняя стопки. – Вот и возьми тебя за рубль двадцать. Прямо как генерал. Ну, давай, сынок, за твой приезд!
– Нет, батя, я не пью.
– Что? – Антипыч брови вскинул. – Ни капли? Во, моряк, с печки бряк. А я так слышал, будто вам на подводных лодках… – отец пощелкал пальцем по кадыку. – Или брешут?
– Полагается, да, – подтвердил подводник, – красное вино каждый день по сто грамм.
– Ну, так, может, за красненьким сбегать? Я хоть и хромой, но по такому случаю на рысях поскачу.
Тихоня опять улыбнулся, необыкновенно ясными глазами глядя на отца, на мать.
Улыбка была у него чудная какая-то, будто блаженная. Хотя, в общем-то, бравый матрос из него получился. Шикарная форма отлично сидела – всё подогнано, всё подтянуто. Плечи подводника заметно раздались – косая сажень. Лицо его, когда-то упитанное, кругленькое, стало угловатым, мужественным. Чёрные усики – словно две стрелки на щекастом циферблате.
Всё как будто хорошо, но, тем не менее, что-то смущало.
А что именно – сразу-то и не угадаешь. Может, синевато-багровый тонкий шрам на переносице? Так это мелочь. Или, может быть, рука, правая кисть, будто насквозь пробитая чем-то или прострелянная посередине, а потом узловато зажившая. Но только и это, наверно, было не главным, хотя не прошло незамеченным. Главное – это глаза. Глаза Тихони – как подменили. До службы смотрел нелюдимо, с какими-то крапивными колючками, с недовольством. А теперь в глазах сиял спокойный, глубокий свет.
Застолье сгоношили ближе к вечеру. Друзья пришли. В доме стало празднично, светло и звонко. И молодёжь, и старики – разгоряченные, раскрепощённые – бойко балагурили, песни пели, радуясь возвращению моряка-земляка. Но больше всех был рад он сам.
Трезвыми, счастливыми глазами он оглядывал застолье – всех ли имеется что выпить и что закусить. И при этом подводник поминутно улыбался то одному, то другому, прямо-таки ослеплял добродушной улыбкой.
Школьный приятель, не попавший в армию из-за какой-то болячки, скоро захмелел и забухтел:
– Ты что-то рано пришел, ты же вроде должен был…
– Всё, что должен, я уже отдал нашей Родине, – улыбчиво сказал подводник, потрогав синевато-багровый тонкий шрам на переносице.
Утерев слезу, Елена Ермолаевна погладила сына по голове. – Гляди-ка, – заметила, – уже поседел.
– И посидел, и постоял, – отшутился он, – там всякое бывало.
Друзья рассматривали морскую раковину, величиною с конское копыто. Попеременно подносили к уху – слушали призрачный прибой. Тихоня показывал фотографии из дембельского альбома: закаты и восходы над морскими просторами; боевые корабли, подводные лодки; берег бухты Золотого Рога. Друзья, восторгаясь, приставали с вопросами по поводу службы.
– Далеко ходили-то? Глубоко? Тяжело, поди? День и ночь без солнца, без земли.
– С непривычки-то оно, конечно, – Тихоня был сдержан в ответах. – Там давление сильное и постоянно растёт – через каждые десять метров. Так что, если мы ушли на километровую отметку – там уже давит все сто атмосфер.
Много это или терпимо – сто атмосфер – за столом не знали, но возбуждённо гомонили, головами качали и дальше расспрашивали подводника. И всякий раз Тихоня делал отвлекающий манёвр: начинал рассказывать что-то интересное, но не имеющее отношения к службе. Так, например, народ, сидящий за столом, узнал, что солнечный свет под водой становится сине-зелёным. В морях и океанах свет можно увидеть на глубине в пределах километра, а дальше – полный мрак. Узнали также новость про Тихий океан – самый глубокий мире. Великим не зря называется – четыре километра триста метров. За ним идёт – Индийский. Потом – Атлантика.
За столом в тот вечер был редкий гость – Михаил Горюнов, мужик немолодой, угрюмо-испечаленный. Он приехал из соседнего селения. Несколько лет назад у Горюнова сына призвали на флот. Парень попал на подводную лодку и домой не вернулся.
Выбрав удобный момент, когда Тихоня вышел по маленькой нужде, Горюнов подождал посредине двора, а затем спросил:
– Ты что-нибудь слышал про нашу подводную лодку «К-129»?
– Нет. А что это за лодка?
Горюнов не поверил, вздохнул:
– Ну, понятное дело – подписка.
– Какая подписка?
– На газеты и журналы. На «Мурзилку», например. Тихоня уже знал о пропавшем сыне Горюнова и потому с сожалением посмотрел на седого, горем подломленного человека.
– Я, правда, не знаю по поводу «К-129».
– Была такая лодка. – Горюнов папиросы достал. – Парень мой ушёл на ней под воду – и с концами. А парень-то был у меня такой же красавец, как ты. И ни одна собака мне теперь правду рассказать не может. Или не хочет. У всех у них подписка на «Мурзилку». Или просто потому, что курвы заседают в кабинетах. Им плевать на людей. Ты вот сказал за столом насчёт долга перед нашей Родиной. Я, мол, Родине свой долг уже отдал. А какой у тебя долг, у двадцатилетнего?
– Мне ещё нет двадцати, – уточнил Тихоня.
– Ну, тем более. Когда ты успел задолжать нашей Родине? И когда она долги нам возвращать начнёт? Ты не думал об этом? Нет? А потому что молодой да холостой. А я вот пошёл на пенсию… Где только не батрачил с юных лет. И что в итоге?
Грыжа и пенсия по инвалидности. Такая пенсия – смешно сказать. Это Родина, стало быть, мне долги отдаёт?
Кто-то сбоку резонно заметил: – Это не Родина, а государство.
– Хрен не слаще редьки! – откликнулся Горюнов, даже не повернувшись, не поинтересовавшись, что это за умник выискался в вечерних сумерках.
Несколько минут ещё Тихоня постоял рядом с Горюновым, давно затаившим обиду на весь белый свет, послушал разгневанные речи по поводу нашего разгильдяйства – Горюнов гораздо крепче завернул. Всё было плохо, если верить ему. Плохо в армии, на флоте, в министерствах и ведомствах – везде дармоеды сидят. И у всех подписка на «Мурзилку». Божко был не согласен с такою точкой зрения, но возражал несмело – не хотелось спорить в такой хороший, умиротворённый вечер. Но самое главное, почему он так несмело возражал, самое грустное то, что за обидой Горюнова стояла какая-то непостижимая правда, такая правда, которую Тихоня не мог ещё постигнуть. Эта правда касалась Родины и государства, и других каких-то громадных величин, до которых нельзя дотронуться рукой, и нежелательно трогать словами.
Отец, простужено покашливая, вышел на крыльцо, окликнул сына. Извинившись, Тихоня с потаённым облегчением отошёл от Горюнова, разгорячённо дышащего гневом.
Раскрасневшийся Иван Антипыч, никогда и ничего не умеющий таить за душой, обнял дорогого сынка и неожиданно брякнул:
– А твоя матаня вышла замуж. Писать не хотели.
Следом вышедшая мать тихо возмутилась:
– Чо ты выскочил с этой матаней? Как выпьешь, так и высунешь язык.
Проболтавшийся Антипыч нисколько не смутился. – Замуж не напасть, лишь бы замужем не пропасть. – Он уселся на лавочку под берёзой. – А ну, иди сюда, моряк, малость покалякаем. Не куришь? Нет? Ну, молодца. Ты глянь-ка, мать, и не курит, и не пьёт. Ну, прямо золото. Так что ты говоришь, сынок? Насовсем пришёл? Но срок-то ещё не закончился. Это как прикажешь понимать?
– Там, где я служил – год за два считается, – полушутя ответил Тихон.
– Ну, командирам видней. А теперь-то куда? Чем думаешь заняться?
– Тю! – Мать сердито одёрнула сзади. – Дай хоть оглядеться человеку.
– Ну, оглядится. А потом? – настаивал отец. – В институт не передумал? В город ехать.
– Да ну его, город. – Сын посмотрел куда-то в сторону полей. – Есть одна мыслишка. Потом скажу.
– Вот и возьми его за рубль двадцать. – Антипыч обиделся. – Что за секрет? На большую дорогу собрался идти с топором?
Они помолчали. Мать ушла в избу. Отец курил. Небеса уже густо повызвездило над крышами и над полями.
– Знаешь, батя, – парень глубоко вдохнул весенний воздух, – на комбайн хочу пойти.
Сделав большую затяжку, Антипыч подавился дымом, из папиросы даже искры брызнули.
– Ты вроде тверёзый, – он прокашлялся, – а такую хренотень городишь. Кандыбаин. Придумал тоже.
– А чего? Нормальная работа.
– Ну, конечно. По колено в трудоднях и по уши в пыли.
Мало тебе, что я мантулю, как дурак. Ни выходных, ни проходных. Ты чо, сынок? Сдурел? Тебе надо в город нацеливаться.
– Нет, батя. На комбайн. Я так решил. – И Тихоня опять улыбнулся своей удивительной улыбкой блаженного.
* * *
Через год, примерно, о нём уже восторженно писали в районной газете и в городской. Недавно ещё никому не известный Тихон Иванович Божко с лёгкой руки журналистов прославился как Тихон Океаныч или Тихоокеаныч – «капитан подводной лодки в море золотых хлебов». Он оказался неуёмным, азартным трудягой. С утра пораньше, когда ещё туман крылом не шевелил, капитан подводной лодки уплывал в просторные поля – в самые далёкие загоны. Останавливался где-нибудь на взгорке или в берёзах. На полчаса глушил мотор, чтоб не мешал вселенскому покою. Ложился на какую-нибудь старую копну или просто на землю, на травку – пахучую, мягкую. Закинув руки за голову, слушал просыпавшихся пичуг, смотрел на небеса, покусывая нежную былинку. Улыбался, думая чём-то, вздыхал. О чём он думал? Да как сказать? Хорошо ему было в родимых просторах, красота ощущалась кругом – красота большая, несказанная, не каждому сердцу доступная.
Обжигающе остро ощущалась великая прелесть полей, перелесков, дорог. Берёзовый свет серебром в самую душу струился. Высокие тихие песни пролётных гусей-лебедей как будто сказку в сердце окликали – стародавнюю, полузабытую.
Однажды осенью, после успешной «битвы за урожай», Тихоокеаныч, немного смущаясь, сказал, что жениться надумал. Мать обрадовалась – давно пора. Зато Антипыч засмурел, когда услышал, кто будет невестой. – Выбрал! Краше некуда!
– Да когда выбирать-то ему? – защищала Елена Ермолаевна. – С петухами ложится, с петухами встаёт.
– Так лучше вообще бы не женился, чем на такой – жердина двухметровая.
– Тебе с ней не жить, не гунди.
– Как не жить? Мы рядом будем. А на неё смотреть, на дылду эту, – башка отвалится, – загоревал Антипыч, уходя и приволакивая хромую ногу.
Жену себе Тихоня облюбовал – Маринку Селивёрстову, худосочную, длинную девицу, которую со школы прозвали «Семивёрстова». Никто из парней не засматривался на неё; вечно Маринка на танцах томилась в тёмном углу, стенку подпирала да извёстку пальцем колупала. До службы на флоте Божко на Маринку эту – ноль внимания. Но океан, похоже, промыл мозги ему, прополоскал. Парень научился глядеть не на поверхность – в глубину человека. В девушке той, нескладной вроде бы, неэффектной – он душу сумел разглядеть, золотую душу, неподдельную, не покрытую сусальным внешним блеском. Именно такая красота спасала и спасает мир – красота человеческих душ.
«Много вы понимаете!» – спокойно думал Тихоокеаныч, глядя на постные физиономии своих друзей, сидящих за свадебным столом. Да что друзья – они ещё зелёные. Седой Антипыч, помятый жизнью, и тот не скрывал разочарования.
Хорошенечко дерябнув за свадебным столом, свёкор подошёл к невестке, крякнул селезнем.
– Повезло тебе, девка! Ой, повезло!
– Правда! – сияя глазами, согласилась простодушная невеста. – Я даже сама себе завидую!
– Это как же? – удивился хмуробровый свёкор.
Она засмеялась – душевно, зазвонисто.
– К зеркалу, бывало, подойду, смотрю на себя и завидую. Какая ты, Мариночка, счастливая, говорю я себе.
– Да и я счастливый, – проворчал Иван Антипыч, оглядывая высокорослую невестку. – Теперь ты лампочки нам будешь вкручивать. А то я с табуретки шабаркнулся давеча, вторую ногу чуть не сломал.
И опять невестка рассмеялась, как может смеяться только человек с бесхитростной душой.
Невзрачная, нескладная Маринка вскоре преобразилась, да так преобразилась – не узнать. Расцвела деваха замужем, повеселела, лицом посветлела – пропали два-три прыщика, мухами сидевшие на скулах, зато появился щекастый задорный румянец. Она парнишку для начала родила, потом – девчонку. Антипыч рассиропился, окружённый внуками, заметно подобрел. Эти внуки – чертенята ангельские – открыли второе дыхание в седом старике. «Своих-то растил, так всё некогда было погладить, – печалился старик. – Всё пахота, работа, мать её за ногу. Только теперича полюбоваться можно, поребячиться…»
Всё равно Антипыч не забывал бухтеть, когда был когда был в подпитии. Правда, по другому поводу бухтел.
– Сроду не думал, что Тихон в комбайнёры попрётся, – говорил он снохе, втайне мечтая о сыне-начальнике, или, на худой конец, о сыне-инженере. – И чо там у него произошло? Он тебе не рассказывал?
– Где? На комбайне?
– Тьфу ты! Ну, причём тут кандыбаин? – Антипыч опять был готов рассердиться, глядя на высокорослую сноху. – До тебя пока дойдёт, дак я подохну. Почему его комиссовали флоту? Не говорил?
– А-а! Ну, это я не знаю. Он не говорил.
Старик, вздыхая, делал вывод:
– Видать, подписку дал.
– А я так слышу первый раз, что комиссовали, – удивилась Маринка. – Сроду не сказала бы. Руки-ноги на месте. Здоровый мужик.
– Тебе видней. – Антипыч хмуро поглядел на гладкую, весёлую сноху и отошёл. «Собрались – два сапога пара! Сияют как на парад начищенные! А кругом грязюка – спасу нет!» – подумал он, внимательно глядя за окно, словно считая дождинки, уже трое суток подряд свинцово дробившие по стёклам…
* * *
Осень красно-желтыми пожарами стала разгораться на полях и запламенела по лесам. Прохлада день за днём придавливала. Последние перелётные птицы роняли печальные звуки с небес. Первый иней по утрам отращивал «седую бороду» на кустах, на пожухлой траве.
В эту пору в полях заканчивалась «битва за урожай», Тихоокеаныч, по собственному признанию, из рабочей лошади снова превращался в человека. Чистый после бани, в отглаженной белой рубахе, в новых брюках – сидел за столом, газетку читал или книгу. Но читать – его надолго не хватало.
Покорной супруге своей он приказывал собирать ребятишек самой одеваться в лучшие наряды. Дружное семейство выезжало в город – неподалёку. Там ходили-бродили по всяким «злачным» местам, ребятишек развлекали и себя не забывали. Из города всегда возвращались с покупками. Засучив рукава, отец охотно помогал сынишке собирать-конструировать модели самолётов, кораблей.
И вот однажды, когда он голову ломал над крейсером, калитка за окнами брякнула. В дверь постучали, и в избу ввалился какой-то усатый, пузатый мужичина с торбами – одна через плечо, другая в крепкой, тёмно-красной лапе.
Отложив игрушечный кораблик, Тихоокеаныч с удивлением посмотрел на чужака, хотел спросить, чего ему тут надобно.
Вдруг незваный гость зашевелил крылатыми усами и заорал как будто на пожаре:
– Подставляй фанеру!
Глаза у Божко округлились и радостно вспыхнули. – Боцман? Ты?
– А разве не похож?
– Глазам не верю! – Тихоокеаныч подошёл к нему, встал по стойке смирно и, шутя, подставил «фанеру» – выкатил грудь.
Бывший боцман раза три постучал увесистым кулаком по «фанере». (Так он делал, провожая моряков на берег). Потом они обнялись, по переменке приподнимая друг друга над полом – и тому, и другому силушки не занимать.
Ребятишки – мал мала меньше – вышли посмотреть на колоритного дядьку с большими усами.
– О! Сколько тут рыбёшки! – восторгался боцман, глядя на детей. – Хорошим неводом работаешь, хо-хо…
Нежданно-негаданно явившийся гость – Батура Григорий Григорич, которого на флоте звали коротко: Грига. Пожилой, но всё ещё полный силы и безудержной весёлости, он вскоре заполнил собой почти всё свободное пространство в доме – качество людей душевных, энергичных. Бывший боцман хохотал, потрясая богатырскими усами, шумно выражал восторг, слушая рассказы о трудовых победах комбайнёра. Садясь на предложенный стул, он тут же вскакивал – не усидеть.
Большие волоокие глаза его сделались влажными, когда сослуживцы стали предаваться воспоминаниям. Боцман то и дело царапал под горлом треугольник тельняшки, выступавшей из-под рубахи.
– Слава богу, свиделись! – Он покачал седою, курчавой головой. – А я как узнал, что ты здесь, на подводной лодке ходишь по степям… Что говоришь? Как узнал? Так тебя ж по телевизору показывали. Ты же золотым зерном заполнил все закрома, все трюмы великой нашей Родины! Герой, бляха-муха!
Да кто бы сомневался, только не я!
– Ладно, брось. Хорошо, что заехал. – Тихоня потрогал тонкий шрам на переносице; синевато-багровый когда-то шрам давно уже выгорел на полевых солнцепёках. – Маринчик, собери нам чего-нибудь на стол.
– Спокойно, у меня всё есть. – Батура сумку растарабарил. – Я загрузился – ниже ватерлинии. Вот, гляди, даже селёдка с тех берегов. Это я нарочно взял. Как напоминание.
Хозяйка усмехнулась, глядя на консервы.
– Нет, ну что вы? Угостить нам, что ли, нечем?
Расположившись за столом, усатый гость потёр ладони, похожие на двух варёных крабов – клешни красноватые, крупные. Приподнимая «краба» над головой, Батура стал говорить нечто странное:
– Парадный обед обычно начинают аперитивом. Аппетит возбуждает. Чаще всего это вермут или коньяк. – Он зазвенел поллитровками. – Что будем? Ваше слово, товарищ маузер.
Маринка с мужем весело переглянулись.
– А мы в сухом доке стоим! – объявил Божко. – Так что извиняйте.
Гость озадаченно подёргал седую усину, желтоватую от никотина.
– Значит, мне придется нынче пострадать. Первый тост, конечно, за Тихий океан. Нет возражений?
– А второй у тебя будет – за Великий океан, – подсказал Божко, посмеиваясь. – Ну, давай, принимай!
После рюмки-другой бывший боцман расстегнул рубаху – жарковато. Золотая «якорная» цепь на шее блеснула. Он раскраснелся как бурак, вспотел. Крылатые усы ещё сильней встопорщились.
Глядя на банку не открытой тихоокеанской селёдки, Батура вздохнул.
– Вот так и мы когда-то… Как селёдка…
Божко пододвинул к нему угощенье – боцман узловатый шрам заметил на руке.
– Это у тебя с тех пор?
– Ну, да. – Тихоня руку опустил под стол. – А ты, Григорич, с флота когда ушёл?
– Да как только, так сразу! – Батура засмеялся, но глаза печальные. – На флоте молодому хорошо, а я уже молью побитый.
– Не прибедняйся.
– Да чего уж тут… – Боцман увидел нежно-розоватую морскую раковину, лежавшую на книжной полке. – Это не оттуда ли? Не с наших родных берегов?
– Оттуда. Угадал.
Закрывая глаза, Батура послушал призрачное эхо океана.
– Скучаю, брат. Сильно скучаю. Даже снится порой, как мы опять задраиваем люки и уходим чёрте куда… – Он огляделся. – А гитара в кубрике найдётся?
– Поищем. – Тихоня к жене повернулся. – Сходи к соседям, попроси. Скажи, такое дело…
Минут через десять, когда Маринка принесла гитару, бывший боцман был уже без рубахи – в старом, местами заштопанном тельнике. Он ходил по «кубрику», мрачно говоря:
– Забыл? Напоминаю. Давление там не постоянное.
Давление увеличивается через каждые десять метров, и на километровой глубине оно составляет уже – сто атмосфер. Дерево, чтоб ты знал, на глубине тысяча метров теряет плавучие свойства. Так что мы бы хрен оттуда выплыли. И хорошо, что ты тогда сообразил. В общем, надо выпить за тебя. Не скромничай.
Услышав скрип дверной петли, хозяин торопливо палец приложил к губам.
Гость моментально сменил пластинку.
– Где я сейчас, ты говоришь? – затараторил он излишне бодро. – Я по снабжению теперь в одной конторе…
О, Мариночка гитару принесла. Ну, значит, так. Парадный обед обычно заканчивают… – Боцман хохотнул, подстраивая струну. – Чёрт его знает, чем там заканчивают. Я никогда, признаться, на обедах этих не бывал. Дружок был у меня, капитан, в загранку ходил одно время, не вылезал с парадных обедов и ужинов. Я от него наслышался.
Маринка с удивлением смотрела и думала, как этот здоровяк будет играть – пальцы такие крупные, что любой из них одновременно закрывал две или три струны. Однако бывший боцман игрок был ещё тот – для начала семиструнка брызнула веселым серебром, изображая цыганочку или что-то похожее, такое искромётное, что пятки зачесались – поплясать.
Потом глаза Батуры вдруг посуровели. Губы стиснулись так, что усы крылато встопорщились.
– Давай-ка нашу, – сказал он, грустно глядя за окно.
И они с Тихоней запели так задушевно, так проникновенно, что у Маринки мурашки побежали по спине.
Задраены верхние люки. Штурвала блестит колесо. Прощайте, друзья и подруги. Прощайте, Абрау-Дюрсо.
Прощайте, красотки. Прощай, небосвод. Подводная лодка – уходит под лёд! Подводная лодка – морская гроза.
Под чёрной пилоткой – стальные глаза!..
Отложив гитару, боцман неожиданно водки набуровил – молча хватанул полный стакан. Крупная седая голова его, склонившись на грудь, неожиданно затряслась.
– Я вас любил как сынов! Ах ты, господи!.. А что я мог сделать, Тихоня? Я сам после этого кровью харкал три месяца! – Батура отвернулся, шаркнул рукавом по щеке. – Пардон, пардон, хозяюшка. Пробоина случилась в переборке. Ну, пойдём, моряк, я покурю. На флоте не курил, а вот на берегу разбаловался.
Дождь конопатил по тесовому навесу, под которым они стояли, продолжая говорить о службе на морях-океанах. Затем опять сидели за столом, песни пели, друзей вспоминали.
Засиделись – за полночь. Постаревший боцман, заливая свои «трюмы» крепкой выпивкой, погружался всё глубже и глубже в свои переживания и откровения.
Сначала потаённым шепотом, а потом уже во всеуслышание Батура признался, что нередко по ночам слушает «Голос Америки». Через этот «Голос» он узнал о страшной гибели советской субмарины, которая лежала на пятикилометровой глубине, откуда её попытались поднять американцы.
– Субмарина «К-129», – угрюмо сказал гость. – Не слышал про такую?
– Слышал. Только не по «Голосу Америки». Тут, в соседней деревне, жил Горюнов. Скончался в прошлом году. Сын был у него. Единственный. Вот он как раз ходил на «К-129». А мужик этот, Горюнов, он всё хотел допытаться, что там случилось, да как…
Крупные пальцы Батуры побарабанили по гитаре.
– Помер, говоришь? Ну, это хорошо. – Он истошно икнул. – Мёртвые сраму не имут.
– Отяжелел ты, Григорич, – заметил хозяин. – Может, пора отдыхать?
– Я не от водки тяжёлый. От горя. Горько мне и тошно от того, что у нас… Эх, да что говорить! Такие хорошие люди у нас, такие… – Батура смачно выругался, – правители, мать их!
– Тише, – одёрнул хозяин, – ребятишек перепугаешь. Ну, а чего тебе наши правители? Дорогу перешли?
– Да им начихать на людей! Вот чего! Им наплевать на тех, кто на земле, и на тех, кто в море. Ты только представь: наша лодка потонула в Тихом океане. Я не знаю, что там было, взрыв баллистической ракеты или что-то ещё. Ну, потонули.
Крышка. А по морскому кодексу – ты знаешь такой или нет? – по морскому кодексу всякое затонувшее судно является братским захоронением, которое трогать нельзя. Но нельзя его трогать в том случае, когда страна, потерявшая субмарину или пароход – официально об этом заявит. Понимаешь? А наши правители сделали вид, что никакой подводной лодки наша страна не потеряла. А значит, нету никакого братского захоронения. И после этого американцы русскую подводную лодку стали поднимать с пятикилометровой впадины. Прикинь, куда ребята залетели…
Батура помолчал, отрешенно глядя в пол – как будто в глубину пять тысяч метров.
– Ну и что? – осторожно спросил Божко. – Подняли? – Нет, – не сразу откликнулся боцман. – При подъёме субмарина развалилась, треснула пополам. Да всё я понимаю, не дурак. Знаю, что американцы лодку поднимали не из этих, не из гуманных побуждений, как говорится. Там же секретов куча – в нашей ракетной подводной лодке. Вот они и хотели поживиться на дармовщинку. Не получилось. И всё же они молодцы.
– Григорич, извини, но что-то я тебя не понимаю. – Сейчас поймёшь. Американцы подняли переднюю часть нашей лодки, а там – четыре подводника. Что делать? Надо же похоронить. По-человечески. По-флотски. И вот они, значит, опять связались с Москвой, с Кремлём. А наши правители – нет, ты только вдумайся! – они опять официально заявляют: мы никакой подводной лодки не теряли, все наши лодки стоят на базах. Короче говоря, наше правительство отказалось от моряков. Их американцы хоронили.
Вздрогнув, Тихоня приподнялся над столом.
– Как ты сказал?
– Да, да, ты не ослышался. Американцы хоронили русских моряков. С нашим гимном хоронили, с нашим знаменем. Вот такая держава у нас. А мы тут рвём пупы, стараемся, как папы Карлы. Всё какие-то долги отдаём своей любимой Родине.
Что она взамен? У меня вот пенсия теперь – кот наплакал.
Сколько лет я жилы рвал? Сколько кровью харкал?
– Это государство тебе пенсию даёт, а не Родина, – сказал Тихоня, повторяя слова, где-то уже слышанные. – Не надо всё в кучу валить.
Помолчав, Батура выпил – стаканом припечатал по столу. – Кстати, о Родине! – вспомнил он, запуская руку в свой пиджак, висящий на стуле. – Я тут, за пьянкой, совсем позабыл. А Родина помнит тебя.
– Это как же понять?
– А вот так! – Боцман достал коробочку, обшитую пламенным бархатом. – Это тебе. Велели передать.
В коробочке был орден «За личное мужество», утвержденный Указом Президиума Верховного Совета СССР.
– Боцман! – изумился Божко, улыбаясь, но ещё не веря. – Это мне? Велели передать? Кто? Когда? Ты серьёзно?
– Вполне. Они тебя искали, не нашли.
Какое-то время Божко блаженно рассматривал орден – пятиконечную выпуклую звезду, между лучами которой красовалась дубовая веточка с одной стороны и лавровая – с другой. А потом лицо Тихони засмурело.
– Они, значит, искали, не нашли? – Он коротко, но пристально посмотрел на гостя. – А ты, значит, нашел? Интересно, интересно. Ну, хорошо. Допустим. А где бумаги?
– Какие бумаги?
– Мои. Наградные. Ведь к этому ордену должны быть бумаги.
– А-а-а! Ну, были бумаги, да я потерял. Выпил лишку и сумку в электричке стянули. Бумаги были в сумке, а эта коробка в кармане – под сердцем, можно сказать. – Боцман отчего-то занервничал. – Бумаги ему подавай. И это, бляхамуха, вместо благодарности. Давай лучше отметим это дело.
– А ничего уже нету, Григорич. Да и время позднее. Давай-ка будем спать. – Божко возвратил ему орден. – Ты убери пока, спрячь. Жалко, что бумаги потерял. Без бумаги батя не поверит. Он такой. Ты напиши ему на промокашке «Сто рублей» – он с этой сторублёвкой в магазин пойдёт.
Батура пьяно хохотнул и, покачнувшись, положил в карман коробочку с орденом «За личное мужество». Это был личный орден Батуры, который он получил уже после того, как Тихоню списали на берег.
* * *
Ранним утром петухи раздухарились под окном. Прохладный туман по низинам стелился отсыревшими перьями. Над вершинами дальнего бора солнце шевелилось петушиным гребнем – малиновый жар с позолотой.
Боцман спозаранку собрался уезжать – дела. Страдая с похмела, он постеснялся заикнуться насчёт рюмки, надеясь на то, что хозяин сам догадается, но хозяин – трезвенник – не сообразил.
Стоя уже за воротами, боцман обнял Тихоню, постучал по «фанере» – новая рубаха облегала его грудь.
– А бабёнка тебе, дураку, золотая досталась. Марина – морское имя. – Боцман подмигнул. – Мариинская впадина…
Поглядев друг на друга, они рассмеялись.
– Григорич, так ты это, забегай, когда будешь в этих краях.
– Обязательно. Ну, всё, держи краба. – Батура протянул ему растопыренную пятерню.
И тут к ним подошёл Иван Антипыч, приволакивая хромую ногу – вчера он по делам куда-то уезжал.
– Провожает, поди, гостя, на сухую, – догадался старик, поглаживая бороду, не так давно отпущенную.
Григорий Григорич обрадовался.
– Если человек не пьет, – посмеиваясь, кивнул на Тихоню, – ему не понять…
– Так ты же вчера все свои трюмы опустошил, – напомнил Божко. – А у меня в закромах только закуска.
– Вот и возьми его за рубль двадцать! – Антипыч нахмурился. – Рази он поймёт? Я вот старик, мохом мозги поросли, а всё-таки сообразил, что человек тут, можно сказать, погибает.
Ну, пойдём, мил человек, подлечимся. Тут недалеко, через дорогу.
И так задушевно они в то утречко за столом посидели, так хорошо поговорили о том, о сём. И только после этого родители узнали, что послужило причиной столь странной перемены в характере сына, а потом – и в судьбе.
Причины этих перемен таились очень глубоко – на тёмном, страшном дне. Краснознамённый Тихоокеанский флот ту пору получил новую сверхсекретную субмарину. Время от времени подводники выходили в район учений, где проходили испытания – применялись глубинные бомбы. Уходя от бомбёжки, подводники решили залечь на грунт – на самую критическую глубину. А потом случились неполадки – долго всплыть не могли. Но и это ещё полбеды. Там, где они залегли, в районе глубокой впадины, оказалось наклонное, скалистое дно. Подводное течение медленно стало сволакивать лодку с глубины критической – на глубину смертельную. Огромный, прочный корпус постепенно сжимался в железных тисках океана. Выглядело это примерно так же, как если бы яблоко руках сжимали – всё внутри корежилось, трещало и «соком» брызгало. Трое суток не могли подняться на поверхность. Запасы кислорода на исходе. Нервы – на пределе. И вот тогда-то Тихоня Божко вспомнил о родной земле, которую мать узелочке сунула в карман перед отъездом. Он достал бумажку и стал читать, а потом повторять наизусть: «Отчий дом и отчая земля, оберегите и сохраните Божьего раба в путях-дорогах». В те кошмарные дни и ночи моряк-подводник выжил только благодаря молитве. (А выжили тогда, увы, не все). Он, может, потому и не свихнулся в те минуты, когда других матросов – слабонервных, буйных – простынями прикручивали к переборкам. А потом подводная лодка наконец-то поднялась из чёрной преисподней. Всплыли они где-то в районе Шикотана, всплыли и заплакали, глядя на рассветное розовое солнышко. И вот тогда-то он, моряк-подводник, впервые улыбнулся блаженною, счастливою улыбкой. Именно тогда он понял и оценил, что это такое – жить на земле, смотреть на небеса, дышать священным воздухом родных полей, берёз.
Сидя за столом в крестьянской горнице и глядя на берёзы под окном, бывший боцман, рассказав эту печальную историю, закончил с неожиданной бравадой:
– Родина своих героев помнит! Ему ведь даже орден дать хотели! За отвагу!
– Да что ты говоришь? – Антипыч встрепыхнулся. – А чо ж не дали?
Батура глаза опустил. Плечами пожал.
– Он отказался. Надо, говорит, не мне, а всем давать. – Тьфу ты, господи! – Антипыч от расстройства бороду подёргал. – Вот какой дундук! В кого он только?
– Да вы не волнуйтесь. Я ведь за тем и приехал… – Батура вынул тёмно-красную коробочку из-за пазухи. – Держи, отец, отдашь ему. А то он вчера закочевряжился. А где бумаги, говорит, на этот орден. А у меня их спёрли. В электричке.
Родители стали внимательно рассматривать награду – блескучую такую, с багрово-рубиновой эмалью, с позолоченными ободками, плотно обнимающими пятиконечную звезду с серпом и молотом.
– И за что ему эта железка? – поинтересовалась Елена Ермолаевна.
– Железка! – рассердился Антипыч. – Глухая, что ли? Тебе же рассказывают: он подводную лодку от погибели спас.
– Да, да! – Батура надсадно вздохнул. – Я теперь этот день отмечаю – как свой день рождения. Он герой. Я честно говорю.
Говорил Батура, но не договаривал. Тихоню много лет назад действительно представили к ордену. Только тут же отозвали представление, потому что подводник дал по морде тому, кто был повинен в неполадках субмарины. Батура и сам тогда хотел виновнику тому по морде врезать. Хотел, но струсил. А Тихоня, тот попёр напропалую, едва не угодив под трибунал.
– Вот так-то, мамка! Парень-то у нас… – не скрывая гордости, проговорил Антипыч. – Весь в меня!
– В тебя, в тебя, в кого же? Ты же весь в медалях, как рыба в чешуе.
Седой Антипыч ухмыльнулся в бороду и, полушутя, полусерьёзно прикрепил награду на свой застиранный, потрёпанный пиджачишко.
– Старый, что малый, а малый, что глупый, – укоризненно сказала Елена Ермолаевна. – Сыми. Не заработал.
– Как это – не заработал? А кто воспитывал? Кнутом да пряником.
И они – все трое – засмеялись.
* * *
Зарядили осенние дождики, замывая дорогу, по которой бывший боцман уехал на станцию. А денька через три, когда распогодилось, к дому Тихона Иваныча Божко нагрянули журналисты, откуда-то уже прознавшие про «Орден за личное мужество».
И тогда случилось нечто странное.
Тихоокеаныч, как журналисты его нарекли, пригласил гостей в избу, жене своей велел накрыть на стол, а сам куда-то отлучился на пять минут. Но прошло и пять, и двадцать пять, а Тихоокеаныч не возвращался. И понапрасну газетчики и фотографы ждали. Он уже был далеко. Пока журналисты располагались за гостеприимным столом, Тихоокеаныч выгнал из гаража свой тёмно-синий новенький «Жигуль», который заработал в «битве за урожай».
По кривой заброшенной дороге – через поля, перелески и мелкий ручей – поехал он в соседнюю деревню, в последние годы оказавшуюся «не перспективной» и потому захиревшую от равнодушия здешних властей.
Не без труда отыскал он избу Горюновых, ту самую избу, где родился и жил когда-то парень, погибший на подводной лодке «К-129», – изба стояла рядом с покосившейся деревянной церковкой на бугре.
Ещё не очень старая, но уже белоснежно-седая, согбенная женщина, стоя на крылечке, долго не могла понять, что это за гость пожаловал и что за подарок привёз. Поближе подставляя ухо, поросшее белым мохом волос, она переспрашивала:
– Как ты говоришь? За сына моего?
– За сына, да, который на подводной лодке… – Божко, стараясь говорить как можно уверенней, протянул ей орден «За личное мужество». – Это вам. Просили передать. Родина своих героев помнит.
Седая, согбенная женщина молча заплакала, подслеповато глядя на красивую железку. И орден в руках у неё тоже как будто заплакал – задрожал, обливаясь полуденным солнцем, по-осеннему прохладным и готовым не сегодня, так завтра исчезнуть за облаками и тучами.