Дорога по зимней реке никогда не бывает надёжной: там русалки не спят подо льдом, тут водяной из полыньи может морду высунуть, воздухом морозным подышать, на звёзды поглазеть. Кто-то скажет – сказки, мол, всё это, выдумки. Но, так или иначе, а надо быть внимательным и очень осторожным, когда ты едешь на санях по речному зимнику, сверкающему стылым серебром. Да только разве можно в этом убедить русского хмельного человека? Ему тогда и море по колено, а реку – пускай даже большую, но застывшую – он вообще не признаёт, в упор не видит. Ну, вот и случилось в ту далёкую зиму…

Родители Ивана Твердолина по сибирской реке ехали из города на тройке с бубенцами, возвращались с ярмарки – хмельные, весёлые, с хорошими покупками, с гармошкой и песнями. До села не доехали километра четыре – ухнули полынью.

После этого односельчане за парнишкой – за Ваней Твердолиным, стали замечать кое-какие странности.

Зимой парнишка ходил по льду, прислушивался к водяным бубенчикам, которые побулькивали в морозной полынье под берегом или на самом стрежне, где хрустальной хребтиной сверкали глыбы осеннего ледостава.

– Ты чо, соколик, шастаешь? К мамке с папкой хочешь? – спрашивал Ивана какой-нибудь сердобольный односельчанин, застававший паренька за таким необычным занятием.

– Хочу! – бубнил он, глядя в полынью.

– Успеешь, все там будем, – говорил односельчанин. – Иди домой, покуда я не кликнул деда.

Это был серьёзный аргумент. Тут уж надо поскорее улепётывать.

Дело в том, что после гибели родителей парнишка оказался на воспитании могучего, нелюдимого деда – глухонемого кузнеца. Человек он, в общем-то, был добросердечный, но, видимо, этот природный изъян – глухота с немотой – не могли не сказаться на характере кузнеца. В конечном итоге – не воспитал он, а выковал, можно сказать, Ивана Твердолина. Рука у кузнеца – костлявый молот. И хотя он редко, очень редко пользовался этим молотом, а всё же порой доставалось Ивану. И при этом – плакать не моги. «Железо ржавеет от слёз!» – говорил глухонемой кузнец. Жестами, конечно, говорил, своими глухонемыми «словами», которые он так ловко вылепливал пальцами, как будто заезжий фокусник.

Под приглядом деда-кузнеца Иван Твердолин вырос человеком крепким, жёстким. Окончив институт, уверенно пошёл по геологической тропе. Потом женился, мальчик народился – Никитка. Воспитывая сына, отец нередко вспоминал присказку глухонемого кузнеца: железо ржавеет от слёз.

Жена Любомила порой возмущалась:

– Железо! Железо! Что ты с этим железом к нему привязался?

Иван Твердолин, любивший институтские занятия по геологии, однажды закатил ей такую скучную лекцию, от которой все мухи подохли в избе, так позднее пошутила Любомила.

– Что такое железо в природе? – заговорил он, как профессор с кафедры. – Основные минералы, из которых состоят породы – глинозёмы, кремнезёмы, известь, поташ и многое другое – они бесцветны. И в то же время граниты, глины и песок раскрашены всеми цветами радуги. Более того, и хлорофилл сам по себе бесцветен, а в растениях он – изумрудный.

В чём дело? А дело – в железе. Достаточно добавить капельку железосодержащей примеси – и вот вам чудо! – появляется гамма цветов.

Пройдёт совсем немного времени, и жена припомнит скучные премудрости домашнего «профессора». И это поможет ей лучше понять, каким «железом» в их семье, в их жизни был Иван Твердолин – отец и муж, человек внешне суровый, непреклонный.

Однажды летом вертолёт, в котором он летел с геологических изысканий, разбился над горами.

«Железо» пропало, и радужный мир обесцветился в глазах у сына и в глазах жены.

* * *

Тридцатилетняя красавица Любомила, узнав о несчастье, проревела всю ночь. Подурнела, почернела лицом, осунулась. А на утро – что делать? – чёрный платок повязала и пошла на работу, где теперь ей нужно было батрачить за двоих: за себя и за мужа.

Вечером к ней приходили подруги. Сидели за столом, разговаривали допоздна.

– Иван, царство ему небесное, – говорила вдова, – хоть и любил закладывать за воротник, но дело-то своё не забывал.

Руки у него были на месте. Подруги вздыхали:

– Что ни говори, а с мужиком, даже если он изрядно поддаёт, куда как проще идти по жизни.

– Ну, так ещё бы! – соглашалась Любомила. – Как теперь одной все прорехи затыкать в хозяйстве? И дома успевай, и на работе, и на огороде.

– Ничего! – как могли, утешали подруги. – У тебя Никитка подрастает! Мужик!

– Никитка? – Женщина печально улыбалась, глядя в сторону заснувшего ребёнка. – Никитка – несмышленый воробей. Какой помощник из него? На кого надеяться? Только на себя.

– А вот такая наша бабья доля! – сокрушались подруги.

Потом Любомила оставалась одна. В темноте. В тишине.

Жутковато ей было. Особенно первое время. (Прошла неделя после кошмарного известия). Она всё никак не могла пообвыкнуться. Ночами, когда не спалось, она даже печку топила посредине горячего лета – изба казалась ледяной.

Среди приходящих подружек попадались и такие, кто не гнушался водочкой, вином и табаком. Любомила, грешным делом, пробовала – то тем, то этим – горе заглушить. Не получалось. После рюмки винца или водочки в голове начинался такой шурум-бурум, так тошно становилось, что не дай бог. «Это не про меня!» – решила она, отказавшись от всяких рюмочек. Хотела курить научиться – говорили, будто помогает, отвлекает. Нет, не получалось. Дым у неё куда-то «не в то горло» шёл. «Ну и нечего тогда… Табак – такая гадость. Потом как дохнёшь на Никитку – завянет не хуже цветка!»

Как-то рано утром размышляя подобным образом, Любомила – широким, мужичьим шагом – поспешала на работу. Шагала, глядя в землю, как ходила в последнее время – голову трудно поднять. Шла, шла и вдруг пришла – даже вздрогнула.

«О, Господи! – подумала в смятении. – Где это я?» Перед ней была церковь – деревянная, скромная, с небольшой колоколенкой, с голубоватыми луковками, на которых сусальным золотом или бронзовой краской сияли лучистые звёзды. И всё бы ничего, только до этой церкви семь километров – лугами, перелесками. Церковь стояла в соседней деревне.

«Как это так я пришла, не заметила? – Любомила поражённо посмотрела по сторонам, а потом опять уставилась на звёзды церковного купола. – Ну, пришла, так пришла. Значит, так надо!» В церкви заканчивалось отпевание – свежеструганная крышка гроба стояла у входа. Любомила посторонилась, пропуская угрюмых парней, выносящих покойника. Глазами проводила печальную подводу с тесовым гробом, с заплаканными бабами, бредущими следом, с чёрной собачонкой, побито бегущей за скрипучей телегой.

«А у нашего бедного Ванюшки и могилки не будет! – промелькнуло в голове у женщины. – Одни только железки от вертолёта в горах нашли…»

Поставив свечку, Любомила перекрестилась на серебро и золото иконостаса, поймав себя на том, что смотрит воровато – косится по сторонам, боится, как бы кто не заметил её внезапной набожности. Смущенно опустив глаза, она поправила свечку, слегка наклонившуюся в гнезде подсвечника. Чёрный платок под горлом тоже поправила. И тут из-за спины её окликнула какая-то старуха.

– Дева! Слышишь ли?!

– Ой! – Любомила чуть не вскрикнула на нерве.

Повернулась.

Черноглазая, костлявая старуха стояла перед ней. Говорила старуха вроде как по-доброму, и в то же время – во взгляде неё, в шипящем голосе – сквозило раздражение. – Ты, дева, свечку-то свою куда воткнула? – А что такое?

– Твой-то погиб, я слышала…

– Да, – прошептала Любомила. – Он…

– Так чего же ты воткнула-то – во здравие?

Губы Любомилы задрожали. Ей хотелось сочувствия, а не укора.

– А я откуда знаю, куда тут и чего…

– А не знаешь, дак спроси! – Старуха поглядела строго, непримиримо.

– Ну и пускай во здравие! Пускай! – возмущённо прошептала Любомила. – Что вам, жалко, что ли?

Старуха на мгновенье растерялась.

– Да пускай, – пробормотала. – Только разве это по-людски? Если помер, так надобно…

– Он не помер! Без вести пропал! – с неожиданной горячностью заявила женщина. – Вот найдут…

– Ну, не серчай, голуба. Я же хотела, как лучше…

Не дослушав, Любомила, ссутулившись, пошла из церкви. Концом чёрного платка промокнула мокрые глаза. Уже отойдя на порядочное расстояние, она оглянулась. Увидела кладбище, крестами закрестившее пространство на пригорке среди берёз.

«И могилки-то не будет у него! – опять загоревала она, вздыхая и поскорее шагая обратной дорогой. – Хоть бы на работу не опоздать!»

* * *

Миновало, примерно, с полмесяца. Острая боль в душе и в сердце притупилась, но не прошла, да и проходит ли такая боль совсем? Это вопрос, на который только сам «больной» ответить может – в меру любви своей и в меру преданности. Но, так или иначе, а всё-таки древняя мудрость права: время лечит, да к тому же люди со всех сторон помогать стараются: приходят с добрым словом, приезжают с сердечным сочувствием.

Один такой «сочувствующий» приехал к Любомиле тихим тёплым вечером, когда закат широко и ярко пластался за околицей.

В переулке остановилась машина – старая полуторка.

Из кабины вышел некто Гитин Фаддей Казбекович – друг покойного мужа. Казбекович – смуглолицый и горбоносый. Мужчина степенный, обстоятельный и основательный.

Волнуясь, он хотел закурить, но пересилил привычку: табак сопровождается тяжёлым выхлопом – это осложняет разговор. Посмотрев на пачку папирос, Гитин спрятал её в карман галифе. Поскрипывая хромочами, прошёл по травяной тропинке вдоль забора, кое-где зияющего дырками. Постоял – уже за калиткой – опасаясь, как бы собака не спустила галифе. Но собаки не было. Осмелев, Гитин постучал большими сапогами, оббивая грязь перед крыльцом.

– Батюшки! – изумилась Любомила, выходя из сеней. – Фаддей Казбекович? Какими судьбами?

– Да вот… – Гитин сконфузился. – Ехал мимо… Дай-ка, думаю…

Петух заорал за сараем, да так заорал, будто ему собрались голову рубить. И мужчина, и женщина одновременно посмотрели в сторону сарая.

– В доме кавардак, не приглашаю, – пояснила женщина. – Давайте вот сюда, под яблоню.

– Так даже лучше, – согласился Гитин. – Можно покурить на свежем воздухе.

– Ну, вот и хорошо. Присаживайтесь.

– Благодарствую, – несколько напыщенно ответил гость, державший в руке портфель, наполненный гостинцами.

Они расположились за столиком в саду, где находилось нечто вроде беседки – тесовая круглая крыша, похожая на шляпу здоровенного гриба, стоящего на крепкой сучковатой ноге.

Было свежо, дождичек недавно по селу прострочил – увесистые капли с веток изредка клацали по скатерти, разрисованной незабудками. Ароматные запахи наплывали – от яблонь, от грядок. Вечерний сумрак становился всё более нежным и сокровенным – располагал к задушевной беседе.

Мужчина и женщина какое-то время испытующе смотрели друг на друга. Молчали. И за это время женщина отметила – невольно для самой себя – какой приятный, представительный мужчина перед нею. В тёмном строгом пиджаке, в белой рубахе при галстуке. Плечи – косая сажень. Аккуратные тонкие усики. Чёрная чёлка свесилась на широкий лоб – лоб философа и мудреца. Чёлка, правда, подозрительно чернела, будто подкрашенная, – выделялась на фоне седых висков. Сопротивляясь невольному чувству симпатии, женщина усмехнулась: «Смазливый, спору нет. Только он с этой чёлкой маленечко на Гитлера похож».

– Вы были на войне? – вдруг спросила она.

– Да. Я кровь проливал…

– Извините. – Хозяйка сконфузилась. – Давайте я поставлю самовар.

– Нет! – решительно ответил гость, открывая портфель. – Давайте я лучше поставлю вино.

– Я не пью, – смутилась хозяйка. – Я тоже.

– Ну и зачем же тогда?

– А чёрт его знает! – Гитин хмыкнул и добавил нечто непонятное: – Такая инструкция…

– Что за инструкция? – Женщина была в недоумении. – Какой-то вы странный.

Казбекович поднялся, обошёл вокруг яблони. Сел – нога на ногу. Встал. Он был – как на пружинах. Волновался. Курил. То галифе поддёргивал, то сапоги. То улыбку некстати растягивал, то чрезмерно хмурился.

В разговоре у них возникали тяжёлые паузы. – Дожди наконец-то пошли, – говорила женщина.

– Дождались… – отвечал он, глядя на мокрую, запашистую яблоню. – А то уж думал, урожай сгорит.

– Бог миловал.

– Да, да. – Он сел напротив. – А где парнишка?

– Воюет. Играет где-то. Уж вы не обессудьте. – Хозяйка вскипевший самовар поставила на средину стола. – Чай у меня этими… с дырками от бубликов. Нечего больше подать.

– Да ладно, что я, жрать приехал? – Фаддей Казбекович пошевелил тонкими усиками. – Э-хэ-хэ!.. Ну, разве это дело?

– Вы об чем?

Гитин заострённым подбородком показал на пустую столешницу.

– Дырками от бубликов не прокормишься.

– А-а… – Любомила вздохнула. – Ну, это образуется.

– Ага. Свинья не выдаст, бог не съест, – пробормотал нарядный гость. – Тьфу ты, чёрт! Наоборот!

Опуская глаза, Любомила спрятала ухмылку. Незримую соринку стряхнула с юбки.

И опять молчание стеною разделило их.

– Иван, – задумчиво заговорила женщина, – копейку умел заколачивать, но… Ещё лучше умел пропивать. Что за характер был такой, царство ему небесное! С виду – мужик мужиком, но только стоит выпить – барские какие-то замашки появлялись. Гость поднялся, поправляя чёлку.

– Да это уж я знаю! Всё, что есть в карманах, на ветер выкинет, да ещё и займет у кого-нибудь. У меня, например.

– У вас? – Сердце упало у женщины. – Занимал?

– Было дело, не скрою. До синюхи допьется, до чёртиков, и только уж потом в тайгу, на заработки…

– Вот-вот. А мне приходилось краснеть перед людями. – Глаза у женщины внезапно увеличились. – И много он вам задолжал?

– Да надо ли об этом говорить?

– Так вы, может, за тем-то и приехали?

– Нет, ну, что вы! Разве можно? Я к вам… – Фаддей Казбекович замялся, – вовсе даже не за этим.

– А зачем же вы?.. – спросила женщина, и сердце почему-то застучало жарче и сильнее.

Гитин шеей покрутил – непривычно в галстуке.

– Выпьем, что ли? По маленькой?

Любомила не расслышала.

– Маленький, маленький, – согласилась, оглядываясь. – Только шкодник большой!

– Хорошо беседуем, – пробормотал франтоватый гость, добавляя погромче: – Дело в том, что я вам… Я тебе предлагаю… – Он хотел сказать: «Руку и сердце», но эта фраза застряла в горле. Гитин закашлялся. Галстук расслабил. Губы облизнул, покосившись на бутылку вина.

«Сватовство майора! – затосковал Казбекович, в звании майора возвратившийся с войны. – Вот стыдоба! Уйти, что ль?»

Он поднялся, закурил, исподлобья поглядывая по сторонам.

В глубине двора виднелись бревенчатые рёбра недостроенной бани. Валялись доски, щепки, гравий. Топор блестел в пеньке.

Лодочный мотор стоял, накрытый куском рубероида.

Разволновавшись, Гитин подошёл к забору, пошатал. Столбик закачался – гвозди крякнули.

– Поправить надо бы.

– Поправим, – не уверенно ответила женщина. – Даст бог, всё поправится.

Гитин вернулся, докурил и аккуратно затоптал окурок. Платочком вытер лоб. Тонкие усики пощипал. Это сватовство было сущей пыткой для него. Фаддей Казбекович смущался, потел и постоянно порывался выпить – шевеля ноздрями, косился на бутылку.

– Тяжело? Одной-то… – Фаддей Казбекович узловатым ногтем ковырнул незабудки на скатерти.

– Нелегко. – Любомила покачала головой.

– Значит, согласна? А? Чего молчишь?

– Я не пойму. О чём вы?

– Да уж не маленькая, чтобы не понять.

– Перестаньте.

Глаза у Любомилы отсырели. Отвернувшись от гостя, она задумчиво стала смотреть в небеса. Так смотрела, будто ждала, надеялась, когда там шмелем зашумит и появится вертолет с её фартовым, непутёвым муженьком, улетевшим на прииски пообещавшим вернуться «с полной пазухой золота».

Гость налил вина – придвинул чайную чашку. – Ну, так что, Любомила? Что скажешь?

– Фаддей Казбекович! Ну, что людей смешить?

Он поправил чёлку.

– Я серьёзно. Почему – смешить?

– Ох, перестаньте. Ну, какая из меня невеста?

Угрюмо глядя под ноги, Казбекович продолжал тупое сватовство.

– Надорвешься ты в этом колхозе. А я бы вас в город увез. Парню нужен отец.

Любомила грустными глазами убежала куда-то в заросли задичавшего палисадника.

– Правильно вы говорите. Отец ему нужен. Отец, а не дядя. – Ну, знаешь! – Гитин хотел хватануть полную чашку вина и всё-таки сдержался – только пригубил. Поправил усики. – Дядя иной, между прочим, бывает иногда гораздо лучше, чем родной…

– Бывает. Редко, правда, но всё же…

– Ну, так вот! – Он опять пригубил. Вино раскрепощало, делало смелее. – Дело-то житейское. Мы с Иваном, бывало, вот так выпивали и он говорил. Будто чуял.

– Что говорил? Что чуял?

– Да вот, мол, если что-нибудь со мной, ну, то бишь с ним случится, ты, мол, Фаддей, не оставляй моих одних. Ну, вот я и пришел, и предлагаю… Руку, так сказать, и сердце… И всё прочее.

Женщина закрыла лицо руками.

– Господи, – прошептала, – стыдно-то как.

Опуская глаза, Гитин слюну проглотил – кадык шумно дёрнулся.

– Стыдно. Только он мне так говорил. Ей-богу.

– Да мало ли что он по пьянке говорил?!

И опять замолчали они. И тишина эта сгущалась – как перед грозой. В чашку с вином, сверкая, упала капля с яблони – кровавые кольца закачались в посудине. – А ещё Иван мне говорил…

Женщина умоляюще посмотрела на гостя. – Давайте не будем об этом! Я вас очень прошу!

Фаддей Казбекович набычился. Пощипал короткие усы.

– Не будем, так не будем. Я-то что…

– Вы только не серчайте! – Любомила поднялась и неожиданно ласково потрепала гостя по голове: – Мужик вы вон какой. Орел! В девках долго не засидитесь!

«Орел» сердито что-то проклекотал под нос. Тоже поднялся. Сбитую чёлку пятернёй причесал.

– Ты, девка, не шуткуй, а соглашайся. Я не каждый день вот так катаюсь – замуж приглашаю.

– Это верно. Я слушаю – ушам не верю. – А ты поверь!

– Вот найдут Ивана, тогда, может, поверю. А пока… Вы только не серчайте.

– Да я-то что… Ведь я не за себя…

Молчание стало давить обоих.

Ветер с крыши слетел, зашуршала листва на яблонях, капли посыпались гроздьями. Мокрой полынью потянуло от забора.

– Вы за меня, Фаддей Казбекович, не беспокойтесь. Ну что я? Ничего я не могу с собой поделать. Вот был он живой, гуливанил, гармошку драл напополам, и я тогда сама была готова сделать с ним, бог знает, что! А вот не стало… – Женщина сдавила грудь под сердцем. – Эх, ну да ладно, что теперь! Ступайте с Богом, и не серчайте. Вы хороший человек. Спасибо, что позаботились.

– Кушай на здоровье! – не без горечи сказал расфранчённый гость. – Ну, так что? Всё, стало быть, на этом?

– Всё, Фаддей Казбекович. Не обессудьте.

– Да ладно! – Мужчина сдавил её локоть. – Это ты не обессудь. Прости дурака.

Он как-то странно – глубоко и пронзительно – посмотрел ей в глаза. Зубами скрипнул и поднялся, поправляя галифе, которое чёрт знает, когда в последний раз напяливал.

Отвернувшись, гость прошёл к воротам, высоко поднимая начищенные сапоги.

«Прямо как на параде!» – мельком отметила женщина. Выйдя за калитку, Гитин скорёхонько свернул в переулок, где стояла полуторка. Воробей – пригревшийся, вздремнувший – слетел с капота, чирикая в сумрачном воздухе. Собака в соседнем дворе забрехала.

Поскользнувшись на траве, мокрой от росы, Гитин чуть не грохнулся возле машины. Пробормотав что-то вполголоса, он посмотрел в сторону тёмного, таинственного сада, где сидела женщина за столиком. Потом расслабил галстук и ощерился, открывая дверцу.

«Ну, слава тебе, господи! – Он чуть не сплюнул, облегчённо вздыхая. – Вот стыдоба! Сквозь землю провалиться!»

Забравшись в кабину, Фаддей Казбекович мимоходом глянул на себя в зеркало заднего вида. Покачал головой. «Жених, твою маковку! Лучше подохнуть, чем так женихаться!» Он сердито сдернул галстук – бросил на сидение.

Через минуту машина резко тронулась и, покидая деревню, так полетела по кочкам – на повороте едва не задавила какого-то бесхозного гуся, вольготно купавшегося в луже.

Послушав отдаляющийся гул мотора, Любомила, стоявшая возле калитки, медленно вернулась в беседку под яблоней. Посмотрела на вино. Вздохнула и отвернулась. Потом присела на край скамьи. Покусала губы. Усмехнулась.

И вдруг взяла двумя руками – залпом выпила полную чашу. И, уронивши голову на край стола, на поле с незабудками, беззвучно заплакала.

* * *

Синий вечер силу набирал. Первозвездье проклюнулось на западном склоне. Молоденький месяц калился над деревьями дальнем углу небольшого яблоневого сада. На улице приглушённо ревели коровы, вразвалку шагая с лугов, рогами стучали ворота – вызывали хозяев.

Доска в заборе сада зашевелилась – мальчонка в дыру пролез, обжигаясь крапивой и цепляя на себя брошки чертополоха.

Любомила выпрямилась за столом. – Никитка подошёл и строго поинтересовался:

– Кто тебя обидел? Гитлер, что ли?

Мать вытерла слёзы.

– Какой такой Гитлер? Чо ты буровишь?

– Который на папкином месте сидел, наши бублики жрал. – Дурачок. – Мать с трудом улыбнулась, брошку-чертополошку, прицепившуюся к рубахе сына, сняла и отбросила.

– Он конфеты принес.

– Пускай подавится! – Никитка покосился на конфеты. – этому Гитлеру устрою. Пускай тока ещё разок припрётся! – Ой, какие мы грозные, – Любомила просунула палец в прореху на рубашонке сына – поцарапала пуп.

– Не лезь! – Он хотел сдержаться, но хохотнул, отмахиваясь от материнской руки.

– Где партизанил опять? Рубаху порвал, окаянный. Всё горит как на огне. Не напасёшься. – Мать помолчала, обнимая мальца. – Никитушка, а он ведь завтра обещал приехать. Никитка помолчал, насупившись.

– А зачем он снова-то?

– В город надо съездить, в школу тебе…

– Ничего мне не надо! – заявил парнишка. – Я и школу брошу, если…

Мать шлепнула его ниже спины. Легонько оттолкнула от себя.

– Ишь ты, сопля какая! Ты сильно-то не петушись, а то гребешок твой надеру.

– Не надерёшь!

Любомила покусала губы.

– Живо спать. Уже темно.

– Я не хочу.

– Иди, сказала.

Поддёрнув штанишки, Никитка поплёлся к двери. Постоял, гладя в сторону матери – жалко было её.

– Хочу с тобой побыть.

– Нет, сынок, иди. Да ноги-то помой, а то снова ляжешь как поросенок с немытыми пятками. – У поросенков пяток не бывает. – А что у них бывает? – Пятаки у них. На морде лица.

– Вот-вот. – Мать через силу улыбнулась. – А у нас с тобой, сынок, ни пятака, ни медного гроша. Только золота полная пазуха.

– Где? Какое золото?

– Бабушка твоя так говорила. Душа, говорила она, дороже любого золота. – Мать подошла к нему, поцеловала в макушку. – Ну, пойдём, я тебя покормлю, да водички согрею – помыться.

* * *

Ночь была тревожная. Томительная. Гроза шарашилась вокруг деревни. Далеко за рекой время от времени молния всплёскивалась, белорыбицей ныряла под берегом, проплывала в заболоченную пойму. Гром рокотал, порой напоминая вертолет, проходящий за тучами. И даже муха в тишине, бившаяся где-то за шторкой на окне, напоминала тот печальный вертолет, который никогда уже не зажужжит в небесах – рожки да ножки от него остались.

Бессонница мучила. Женщина, ворочаясь, пыталась представить, что могут испытывать люди, оказавшиеся в падающем вертолете. Что передумают они, что перестрадают в те несколько мгновений – перед смертью? Никому не ведомо. Сердце заломило, заболело – хоть криком кричи. И сынишка, будто в бреду, стал метаться на своей кровати. Никитка приподнялся вдруг и широко раскрытыми, незрячими глазёнками уставился в темноту огорода, и снова, как подрезанный подсолнух, мягко повалился русой головёнкой на подушку.

«Господи! – взмолилась женщина. – Как дальше жить? Надоумь!»

Сказать, что она была верующей – это будет неправдой, но ещё большей неправдой стало бы утверждение, будто она в Бога не верила. Да, в церковь почти не ходила. Ну, так и что?

До неё, до той церкви, семь километров: не шибко-то находишься, когда на работе так наломаешься – ног под собой не чуешь. Дело не в церкви, нет. Церковь не в брёвнах, а в рёбрах.

Запаливши огарок свечи, Любомила достала икону, оставшуюся от покойной матери. На иконке изображен золочёный Николай Угодник – покровитель странствующих.

Любомила простояла перед иконой – почти до утра.

Молилась, как умела, просила, как могла, чтобы мальчишку на ноги поднять, человеком сделать. Так простояла она до полуобморока, до странного забытья, пока не услышала чей-то глухой и возвышенный голос: «Завтра воскресенье! Спи!»

Женщина вздрогнула, глядя по сторонам. Окошко уже голубело. Воробей из-под застрехи вылетел.

«Что за голос? Или почудилось? Неужели Николай Угодник заговорил? О, Господи! С ума схожу. – Она за окно посмотрела. – А кто же говорил? Никитушка, видно? Пробормотал что-то во сне, а мне почудилось…»

Мать подошла к мальцу. Он спал глубоким сном и видел что-то светлое, хорошее. Странная улыбка блуждала на розоватых губёнках, расцарапанных во время «войны с фашистами».

Размеренно, спокойно стучали ходики и что-то необычное было в этом равномерном стуке. Что-то непривычное. Что?

И женщину вдруг словно жаром окатило с головы до ног.

«Ой! – спохватилась. – Часы-то! Идут! Да как же это так?..

Ведь я же их сама остановила, когда получила известие. Кто их снова запустил? Никитушка?.. Ну, а кто же? Ведь не сами же они пошли».

* * *

За рекой зарождалось воскресное утро. Белизна берёз проступала всё ярче, яснее. Тополя прорисовались на фоне берега.

Петухи – как бритвой – полосовали синевато-розовую предрассветную тишину. И на душе почему-то нежданно-негаданно стало отрадно, покойно, и Любомила забылась как в полуобмороке, а затем заснула, да так крепко, что даже не услышала, когда мальчишка встал.

В эдакую рань ещё ни разу он не поднимался. И никогда он ещё так быстро и так бесшумно не одевался – как солдат по тревоге. Стараясь не наступить на предательскую половицу, которая умеет скрипеть коростелем, Никитка вышмыгнул за дверь.

В кладовке жутковато – темень, запах пыли и старых вещей. Тоненькая щёлка в углу розовеет, наливаясь рассветным соком.

«Гитлер войну объявил, – хмуря брови, кумекал Никитка. – Если он снова на танке своём приедет за мамкой, значит, надо всю дорогу заминировать!»

Стараясь не шуметь, парнишка гвозди отыскал в деревянном ящичке. Озираясь, прошёл по двору, затем почти пополз по-пластунски по огороду, заваленному хлопьями тумана. Хороший огородик был по-над рекой: сидел на взгорке, болтал ногами – голенастыми жердями, свесившимися с обрыва. Никитка мимоходом схватил морковку за зелёную косу – иди сюда, подружка. Вытер о штаны и откусил – так звонко откусил, что даже оглянулся и голову в плечи втянул: как бы кто не услышал.

Через минуту с морковкой было покончено.

«Теперь за работу! – Никитка закатал рукава рубашонки. – Только бы не ошибиться! А то ведь они, как их звать-то? Ну, те, что минируют… Кто они? Сапёры! Да. Они ошибаются один раз!» Аккуратно «заминировав» дорогу, он вернулся в огород.

Устроил засаду в кустах бузины, унизанных крупным горохом прохладной росы. Горошины прозрачненькие, сизые, но в них уже играет кровушка зари – дальний свет отражается. А ещё он заметил: капли росы очень похожи на свинцовые продолговатые пули, одна из которых лежала в кармане – у соседских «неприятелей» отбил в минуты недавних «сражений». Время шло. Никитка стал скучать, зевать.

«Ну, где он, Гитлер чёртов?» Коровы по деревне замычали. Пастух кнутом бабахнул как из ружья – эхо за рекою раскатилось. Деревня просыпалась, но неохотно, медленно – воскресенье всё же, торопиться некуда.

«Наверно, не приедет!» – решил Никитка и уже собрался выйти из укрытия.

И тут в густом тумане у реки зафыркала машина. Парнишка затаился, приоткрывши рот.

Машина приближалась. Гул мотора становился громче – неприятно, злобно вгрызался в тишину.

Доехав до деревянного моста через протоку, машина остановилась под берегом. Когда мотор заглох, Никитке стало слышно, как шипит продырявленный скат, горестно вздыхая от прокола в нескольких местах.

«Есть! Напоролся на мину фашист! – Никитка от восторга чуть в ладоши не захлопотал, но спохватился: – Я же, ёлки-палки, красный партизан, а не какой-нибудь индюк с красными соплями до коленок». Замирая сердцем, он беззвучно хохотнул в грязный кулачок. Потом осторожно высунулся из-за куста бузины. Старательно присматриваясь, мальчик никого не разглядел в густом тумане. Угадывалась только угловатая громадина машины и две смутных фигуры, копошившиеся рядом.

Затем голоса долетели:

– Гвозди! Откуда их столько?

– Да! – басовито прогудели в ответ. – Целый ящик, однако, просыпали.

– Как, скажи, грибы после дождя…

– Тебе помочь? Колёсико переобуть.

– Не надо, – сказал шофёр, – сам управлюсь. Иди. – Ну, ладно. – Басовитый человек покашлял. – Пойду. – Гляди, не напугай! А может, посигналить? Пусть просыпаются.

– Не надо, – ответил бас. – Гвозди-то росою не покрылись. Значит, их недавно тут рассыпали.

Басовитый голос показался Никитке странно знакомым. Он решил поближе подойти – по огороду, где стояла пугало.

Необычное пугало красовалось у них в том году. Это мамка учудила. Однажды ранним летом, ругая отца за очередное похождение «под мухой», она взяла нарочно нарядила пугало в старые отцовские одежды. «Вот какая польза от тебя! – шумела мать. – А больше никакой!» Иван Мартынович тогда снисходительно сплюнул в сторону чучела и ухмыльнулся: «А ночью? Разве не было пользы?» Мать почему-то покраснела и принялась бранить отца пуще прежнего.

Несколько минут назад, тайком пробираясь по огороду, Никитка посмотрел на это пугало и губы стал кусать, чтобы не заплакать. Вспоминая перебранку родителей, он горестно думал: как хорошо, когда бы снова они тут побранились, а потом бы ночью помирились. «Милые бранятся – только чешутся!» – бывало, говорил отец, почёсывая голову, когда мать сгоряча ладонью шваркнет по загривку или даже кулаком ударит его по спине, широченной как дверь.

Голоса возле машины смолкли. Там зазвенел домкрат, ключи. Шофёр стал откручивать гайки на продырявленном колесе.

Сначала было тихо возле огорода, но вскоре Никитка услышал порывистое шуршанье, «журчанье» травы. Кто-то уверенно шёл к огороду со стороны реки – там находилась калитка.

И вдруг… Волосёнки на голове у мальчика зашевелились от ужаса.

Огородное пугало, одетое в отцовские одежды, неожиданно сдвинулось с места и пошло прямо на Никитку – так ему показалось.

Малиновое солнце, встающее за рекой, озарило сырые сапоги человека, бредущего по огороду – словно чистым золотом подкованы. Под сапогами захрустела картофельная ботва – будто сапоги её жевали, поедали с большим аппетитом. Стайку воробьёв с забора как ветром сдуло – зачирикали, скрываясь за огородом.

Мальчик от страха попятился – ручонками искал опору сзади. Искал, искал и ненароком натолкнулся на грядку с красными перцами. Ох, какие «зубастые» перцы росли у них на огороде! «Это не перцы, это собаки на привязи», – шутил Иван Мартынович, любивший острые приправы.

Машинально сорвав красный перец, Никитка, продолжая пятиться, рот распахнул от ужаса перед «привидением» – перед ожившим пугалом. Не осознавая, что он делает, мальчишка нервно стал кусать калёный перец, точно медовое яблоко.

В это время человек возле машины спохватился – просиг налил несколько раз.

Моментально проснулась – откликнулась – всевозможная окрестная живность. Заполошно закудахтали куры, заблеяли овцы; затявкал соседский кобель – поволок по проволоке тяжелую цепь.

Любомила в избе всполошилась.

Мальчика не было на кровати, и она с тревогой посмотрела окно. Бледное лицо её мелькнуло над розовым цветком герани.

Мать на крылечко выскочила – ногу чуть не подвернула, споткнувшись. Сердце её отчего-то заполошно забилось. Так больно вдруг стало, что женщина руками за грудь схватилась.

– Кто тут?! – тревожно спросила она, приглядываясь к бородатому, седому человеку, шагающему по огороду. – Сынок! Никитушка! Ты где?

Услышав голос матери, мальчик пришёл в себя и ощутил во рту нечто похожее на раскаленные угли. От огня в утробе и от ужаса он упал под сапоги «привидения» и закричал благим матом.

Седой бородатый детина, пахнущий таёжной волей и табаком, подошёл к нему.

– Подъём! – басовито зарокотал.

Никитка в землю вжался.

Огромные сильные руки легко подхватили его. Подняли над землей, встряхнули, как былинку. Седой детина расхохотался, подбрасывая мальчика – почти под облака.

– Что?! Схоронили папку? Да? Как бы ни так! Не дождутся, черти! Будем жить, сынок! И жить мы будем, я тебе скажу, таперича не то, что давеча!.. Да брось ты этот перец, брось! У меня есть кое-что послаще!

Вот такое было воскресенье в ту далёкую летнюю пору. Потрясающее воскресенье.

* * *

Вертолёт разбился в районе Божьего озера – вот и не верь после этого в Божье провидение и в Божий промысел. Никто не спасся, только Иван Твердолин. Когда вертолёт разломило взрывною волной – Иван обрушился в воду. Наверняка захлебнулся бы, но опять-таки случилось что-то невероятное. Озеро в тот день штормило, и тело человека потихоньку прибило к береговой косе. Там Иван Мартынович какое-то время лежал – среди камней, среди пеньков и страшных выворотней, похожих на кости ископаемого чудища. Почти бездыханный лежал. Чайки сидели на нём, отдыхали. Вороньё прилетало, разбросанные руки теребило клювами – как только глаза ещё не выклевали.

Тамошние рыбаки на двух моторах двинули собирать плавник, готовить на зиму дрова и натолкнулись на седого человека, едва-едва живого. Твердолин около месяца не разговаривал – повредилось что-то в горле, но потом речь понемногу восстановилась.

Нечаянное это воскрешение преобразило Ивана Твердолина. Так преобразило, будто на том кошмарном вертолёте свозили его куда-то к изумительным, таинственным пределам, среди которых – не без помощи Бога! – свершилось великое чудо. За какие-то доли секунды русоголовый русский разбитной Иван сделался не только седым, но и мудрым, способным жить спокойно, трезво и при этом ощущать себя счастливым человеком на земле.