Хорошие покосы были за рекой – каждая поляна знакома, каждый кустик. Переночуешь в тёплом шалаше, встанешь с утречка пораньше – туманы плавают по-над землёй, чёртова уйма росы горит серебром под ногами. Тихо кругом, благодатно. Даже птица ещё не встряхнулась на ветке, а ты уж готов – почиркал бруском остриё озябшей литовки, поплевал на ладони и пошёл по высокой траве, по цветам – только рубаха трещит. А когда упластаешься, – раскинув руки, рухнешь на пахучую перину и долго так лежишь, глазеешь в небеса, и непонятно чему улыбнёшься, как блаженный. Кому или чему ты улыбаешься? Бог его знает. Миру этому, жизни своей. А кому же ещё? Жизнь, она такая штука, брат, если ты ей улыбнулся – и она тебе в ответ. А как же? Тока так.

Любил свои покосы Артамоныч, души в них не чаял. Шёл ему седьмой десяток, но старик был ещё крепкий, жадный до работы. Старуха, жалеючи, давненько отговаривала – хватит жилы рвать, мол, надо хозяйство сворачивать, самим-то уже крошки хлеба хватает, а детям, которые в городе, покосы эти даром не нужны.

«Детям-то, может, и нет, – раскумекивал старик Почекутов, привычно полосуя литовкой по траве, – а внучка-то в деревню снова прикатила. Покосы ей, конечно, тоже ни к чему, а всё же вспомнила. Надо ей собрать гроба… Тьфу ты, господи! Гробарий? Или как его зовут? Гербарий? Скоро должна объявиться, коль не проспит».

Спозаранку вот так-то работал старик, шуровал литовкой, потом хотел перекурить и в это время за деревьями, где сверкала протока, что-то хрустнуло.

«Приплыла, однако, золотая рыбка, – догадался Артамоныч, вытирая пот со лба. – Ладушка моя, оладушка…»

Зелёные шапки кустов зашевелились возле протоки – и снова тишина, дремота над покосными полянами. Только сердце старика отчего-то вздрогнуло…

* * *

Восемнадцатилетняя Лада вчера поутру припожаловала в Беседиху – небольшая, тихая деревня стояла на берегу, «беседовала» с чистою рекой, круто выбегающей из-за громадно-рыжего утёса, возвышавшегося за околицей. Дома в Беседихе укрыты косматыми лапами кедров и сосен – на огородах стоят, на пригорках столпились. В переулках и улицах лодки видны, деревянные и металлические, прислоненные к заборам или поставленные на «стапеля» – самодельные прицепы с колёсами.

По тропинке за огородами – так покороче – девушка направилась к тёмной, добротной избе стариков Почекутовых.

Шла, с удовольствием посматривала по сторонам. Скопа над рекою кружила – рыбу караулила. Бабочка капустница порхала неподалеку. За сараями «вскипали» куры – громкое бульканье слышалось.

Косматый белый пёс Почекутовых восторженно забухал своей лужёной глоткой и, поднимаясь на задние лапы, заплясал на звенящей цепи, приветствуя любимую гостью.

Артамоныч копошился на берегу возле дощаника – смолою щель заделывал. На песке трепетал костерок, рядом лежали пакля, стамеска, молоток, консервная банка в потеках смолья.

– Приехала? – Старик обрадовался. – Ой, молодчина, Оладушка!

Поздоровавшись, внучка на траву поставила дорожную сумку. Поправила прядку волос. Была она в розовой кофте, синих джинсах, плотно облегающих спортивную фигуру.

– Ты на рыбалку, деда?

– На покосы, Оладушка. Летний день год кормит. Зеленоватые девичьи глаза вспыхнули радостью.

– Меня возьмёшь?

– Ты отдохни. С дороги-то.

– Я не устала.

– Ну, какая тебе срочность? С автобуса, да на покосы, вылупив глаза.

Внучка засмеялась.

– Мне гербарий нужно собирать. – Подождёт гробарий твой.

– А если дождь?

Старик на небо посмотрел.

– Грозились. По радиву.

– Вот, видишь! – Лада, сияя глазами, наблюдала за витиеватым полётом бабочки капустницы, кружившейся неподалёку. – Папка мне новый сачок подарил! – похвасталась девушка. – Будешь теперь сачковать? – Артамоныч улыбнулся бороду. – Вы, городские, это дело любите. Ну, иди, иди в избу, Оладушка. Бабку пока просвети.

В институте Лада изучала всяких зверушек, насекомых, растения и потому нередко «просвещала» то родителей своих, то стариков. Дождливым деревенским вечером, когда на дворе делать нечего, Почекутовы сядут, бывало, за круглый стол, чаёк на травах попивают, беседы ведут – даром, что ли, деревня Беседиха. И внучка принимается их «просвещать».

– Вот этот самый аконит, который на ваших покосах, – говорила девушка, раскрывая гербарий, – в гималайских горах заменяет яд кураре.

– Да что ты говоришь? – удивлялся Артамоныч. – То-то смотрю, бабка мне в похлебку стала подсыпать.

– Не болтай! – одёргивала старуха Ильинична. – Твоя махорка страшнее яда.

– Тихо вы! Как маленькие! – Строжилась внучка и продолжала, рукой показывая на огород. – Вот, например, подсолнух. Откуда он?

– Ясное дело, – говорил старик. – Из семечка. – А семечко откуда?

– Ну, знаешь, дева, это давний спор. Кто первый? Яйцо или курица?

– Я не об этом, деда. Подсолнух – он заморский гость.

– Какой такой – заморский? – Из Америки.

– Слава тебе, господи! Доучились! – Артамоныч крякал сердитым селезнем. – Подсолнух сроду рос на русском огороде.

– Нет, представь себе, дедушка, – из Америки.

– Дедушка из Америки? – Почекутов посмеивался. – Вот грамотейка.

Доходило порой до того, что старик со старухой комара избе прихлопнуть не решались при внучке. Дверь, завешанная марлей, в избу открыта по вечерам – душновато. Глядишь, один комарик пролез в какую-то щёлку, второй – и загудели, зазудели по-над ухом, мешая беседовать или уснуть. Если комар садился на лицо Оладушки, она прогоняла комара, не трогала. А бабка с дедом – те хлестали почём зря.

Внучка с грустью говорила:

– Вот если комары исчезнут, так соловьев не будет.

Старики виновато сникали. Почекутов смотрел на свои заскорузлые пальцы, которыми он только что не комара прихлопнул – соловья угробил.

Такие беседы затевались вечерами в тихой, чистой, уютно обставленной горнице.

А в то голубое, весёлое утро, когда внучка приехала, поговорить не удалось. Почекутов дырку в лодке засмолил и заторопился на тот берег.

Ильинична, глазами провожая лодку, вздохнула.

– Совсем помешался на этих покосах. В молодости, веришь, нет, Оладушка, даже подрался на покосной луговине. Межу не поделили с мужиком.

– А я думала, дедушка тихий, – удивилась внучка. – Смолоду горячий был, а теперь, конечно, тихий, когда спит зубами к стенке, – пошутила Ильинична. – Ну, как там вас дома? Что нового? Рассказывай. – Я медаль на стометровке выиграла. – На какой метровке?

– По плаванью.

– Рыбка моя золотая! – Ильинична обняла её. – Радость моя…

Лодка с Артамонычем скрылась за поворотом.

– Баба, а мне тоже на покосы надо, гербарий собирать. Ты со мной завтра поедешь?

– А куда я тебя одну отпущу? – Старуха посмотрела вдаль.

Потёрла поясницу. – А может, за околицей насобирала бы?

Переболокайся, да иди.

– Переболокайся? – Внучка улыбнулась. – Это значит, переодевайся?

– Это значит, спиняку мне опять прихватывает. Ну, завтра, даст бог, полегчает.

* * *

За работой время летело незаметно. Опадали туманы в низинах. Солнце набирало высоту – вытягивало жаркие лучи.

Старик размеренно шагал и шаркал острой косой, не забывая посматривать на реку – любимое чадушко ждал.

Остановившись передохнуть, Артамоныч приметил коршуна – появился откуда-то, стал над поляной круги наворачивать. Крестовина мелькающей тени изредка падала на траву.

Поглядев по сторонам, седой косарь прислушался, придерживая хриплое дыхание. И снова будто ветка чуть слышно хрястнула в чащобе за протокой.

«Нет, поблазнилось», – решил старик, оглаживая бороду.

Покой над покосами нарушали только пищухи-сеноставки, забавные зверьки, похожие на сусликов. В горах Сибири много сеноставок, и у них бывает горячая пора, свой сенокос. Если приглядеться: кругом покосов синеет и желтеет цветущий аконит – сеноставки режут стебли, разгрызают, сушат под камнями. Аконит – ядовитая штука для человека. А для пищухи-сеноставки – лакомство. Вот ведь как мудрёно всё устроено в природе.

Сорока за протокой застрекотала, захрустели сухие ветки – поближе теперь, посильнее.

«Может, мишка опять?» – Артамоныч повернулся. – В прошлом году пожаловал, так из ружья пришлось палить, отпугивать…»

Кусты возле протоки раздвинулись – на поляну вышел парень. Вышел как-то воровато, не уверенно. Постоял, упираясь руками в бока, покрутил головою в соломенной шляпе.

Увидев старика с литовкой, парень двинулся к нему, переступая через волны изумрудной кошенины, сверкающие росой.

Улыбка у парня оказалась удивительно приветливой, обворожительной.

– Здорово, отец! Артамоныч кивнул. – Здоров, коль не шутишь. – Бог помощь!

Старик почесался, обнажая потную подмышку.

– Бог-то бог, да и ты не будь плох…

– Что? – Парень глазами окинул покосы. – Помочь?

– Да нет. – Артамоныч вытер влажный лоб. – Поговорка такая. Присказка.

– А сказка впереди? – Парень посмотрел на избушку. Напряжённо посмотрел, как подумалось Артамонычу. – Твоя хоромина, отец?

– Моя.

– Живёшь тут?

– Тока летом. Она из досок. Надоело в шалаше на карачках ползать.

– Дача, стало быть? – И так можно сказать.

Старика подмывало спросить, кто да что привело на покосы, но в душу сразу лезть – негоже. Поэтому старик молчал, присматривался.

Парню годков двадцать пять. Загорелый, высокий, скуластый. На нём красовалась модная рубаха в петухах, тесноватая, правда. Тёмные брюки с металлическими заклёпками, с помятыми стрелками. Мокрые туфли облеплены травяными нитками, хвоей и лепестками раздавленных цветов.

– Ты, отец, один тут? Слышишь?

– Один. – Артамоныч присел на чёрный пень, торчащий на краю покоса. – А ты чего, сынок?.. Не заблудился ли?

Незнакомец опять улыбнулся. Только глаза продолжали напряжённо ощупывать окрестность.

– Заблудился. Компас потерял. – Он махнул рукою в сторону тайги.

Старик достал кисет.

– Ты вот сказал про дачу. А сам?.. Не дачник ли? – Маленько дачник, а маленько неудачник. – Парень, глядя на табак, слюну сглотнул. – У меня, отец, бензин закончился.

– Так ты на моторе? – Старик удивился. – А где он? Дачник махнул рукой.

– Там, сидит на мели.

– Надо же! А я, глухой пенёк, даже не слышал. В руке у старика чиркнула спичка. – Табачком, отец, не угостишь?

– Бери. Только, видишь, какой. Самосад.

– Нормально. – Закурив, парень сел на корточки и, похоже было, что привык он вот так раскорячиваться на лягушачий манер. – Отличный горлодёр. Лафа. Давно не пробовал.

Курил он жадно – видать, соскучился. Небритые щёки аж вовнутрь вваливались во время затяжки.

– Давно плутаешь-то?

– Давненько. – Дачник быстро высмолил цигарку, сплюнул под ноги. – Батя, дай ещё, если не жалко.

Артамоныч вскинул седые брови.

– Он же крепкий у меня! Куда с добром!

Сдвигая шляпу на затылок, незнакомец усмехнулся. – Капля никотина убивает лошадь, а хорька в лоскуты разрывает. Серьёзно. Мне один учёный говорил. На даче.

Они закурили, исподволь рассматривая друг дружку.

В последнее время окрестные берега застраивались дачами, старик иногда пересекался – на воде или на суше – с городскими жителями. Так что вроде бы здесь – ничего удивительного. Парень мог быть дачником. Вполне. Но дело в том, что Артамоныч долгие годы работал егерем и насмотрелся на разных залётных гостей, которые любили промышлять браконьерством. И теперь, когда он исподволь рассматривал незнакомца, сомневался в том, что это дачник. Больше похож на браконьера.

Парень поднялся. Плоский живот почесал.

– Отец! А как насчёт картошки дров поджарить? Ничего не найдётся? Я третий день на голодном пайке.

Артамоныч тоже поднялся. Оглаживая бороду, посмотрел на реку.

– Ну, пошли, гостем будешь. Незнакомец перехватил его взгляд. – Ждёшь кого-то?

– Жду. Возле моря погоды. – Старику не понравилась эта внимательность, настороженность парня. «Ишь, глазастый какой! – удивился Артамоныч. – Как это он подкатил на моторе так, что я не услышал? Или нет никакого мотора?» Неторопливо шагая к дощатой избушке, притулившейся на краю травокосной поляны, старик ещё раз глянул в ту сторону реки, откуда обычно появлялась лодка с «золотою рыбкой» – внучкой.

* * *

В деревенском доме с вечера загадывали встать пораньше, да только где там – городская «барыня» заспалась на пуховой перине. И хотя Ильинична на ногах была с семи часов – не хотела будить Оладушку; по дому ходила на цыпочках, а более того – копошилась в летней кухне, стряпала, варила всё, что внучка любит.

Пока позавтракали, пока собрались – солнце уже припекало, прибирая туманы в низинах, выклёвывая зёрнышки росы. Беспечные птахи вызванивали по берегам, рыба иногда резвилась около дощаника, медленно идущего вниз по течению. – Ишь, ты, – наблюдая круги на воде, говорила Ильинична, – жених какой. Лада сидела за вёслами.

– Где, какой жених? Бабуля, ты о чём?

– А вон, смотри, какой там жеребец толчётся. Таймень, однако.

Внучка усмехнулась, глядя на тёплую воду, в которой опрокинуто плыли облака и проносились, как чёрные молнии, ласточки-береговушки.

Добираться до покосов нужно было через речку Беседиху, потом через Бобровую протоку, пахнущую протопленой баней.

Протока местами запружена – поваленный осинник преет, берёзы, многочисленные водоросли.

– Бобры точат зубы, – рассказывала Ильинична. – Пилят пилят. Скоро тут совсем не продерёшься к нашим травокосам. – А где же? Как тогда?

– У деда спросишь. Он по каждой старице с закрытыми глазами проплывёт. Рыбак такой, что аж трясётся над поплавком. А мне так рыба – даром не нужна. Ты не устала, внучечка, вёслами ворочать?

– Нет. Мне нравится.

– Ну, слава богу. А то давай на переменку будем. – Спина-то не болит, бабуля?

– Нет, расходилась.

В Бобровой протоке пришлось хорошенько орудовать вёслами – стволы расталкивать. Белая кувшинка зацепилась – корневище длинное, как веревка.

– В этой кувшинке, – внучка снова стала «просвещать», – крахмала ничуть не меньше, чем в картошке.

– Ну? – улыбаясь, Ильинична покачала головой, подвязанной серым платком. – А мы зачем-то горбимся на огороде с нашей картохой.

Они посмеялись. Впереди, в густой тени деревьев, туманная дымка таилась. Ветерок выволакивал дымку – местами скрывал берега. Да тут ещё и солнце постаралось – прямо в глаза Ильиничне светило, мешая смотреть, куда лодка плывёт. В общем, когда причалили они, старуха пребывала в некой растерянности. А внучка пищала от радости, когда вышла на берег.

– Ой, как тут здорово! Как много бабочек!

– Погоди! – встревожилась Ильинична. – Мы, кажется, не там прибились. Где избушка-то? Не видишь?

* * *

Дощатая избушка на покосах – будто избушка на курьих ножках из русских сказок. Внешний вид неказистый, зато внутри порядок, чистота – старик это любил. Домотканый половик пестрел возле порога. Скатёрка на столе блестела жёлтым солнечным блином-пятном. Печурка в углу – опрятный, приземистый камелёк. Сушёная рыба, укрытая марлей, висела под потолком. Иконка сусальным золотом мерцала на стене. Фотография внучки.

– Красиво жить не запретишь! – Парень усмехнулся. – Хорошая дача.

– Да какая там дача… – Старик присел на табуретку, но тут же встал. – Подожди, я мигом.

Почекутов дошёл до ближайших берёз на взгорке. Нагнулся, поднял за кольцо деревянную крышку – повеяло погребом. Старик достал плетёный туесок с провизией, повернулся – и чуть не выронил.

Парень – ловкий, бесшумный как зверь – стоял возле него и ухмылялся.

– Держи! – скрывая недовольство, Артамоныч протянул корзинку. «Ишь, проследил, варнак. Не доверяет».

Забрав туесок, парень понюхал, закрывая глаза и представляя райское блаженство.

– Где дача, там и передача. – Он прицокнул языком. – Лафа!

В избушке парню тесновато – высокорослый. Первым делом он скинул помятую соломенную шляпу, едва не цеплявшую за потолок – обнажилась крупная, коротко стриженая голова, на которой светлыми полосками проступали шрамы.

– А почему в избе не вырыл погреб? – спросил он, располагаясь за скрипучим столом.

– Вода. – Старик под ноги посмотрел. – Вода тут шибко близко. Впору колодец копать.

В принесённом туеске оказалось много съедобного добра: картошка, сало, отваренная курица, перья лука, яйца.

– Как в хорошем кабаке. Одного лишь не хватает… – Парень звонко щёлкнул пальцем по кадыку. – Как насчёт этого?

– Выпить, что ли? Нет, сынок. Не потребляю.

Быстро набивая рот кусками, едок едва не подавился. Покашлял. Прожевал.

– Кержак? – приглушённо выдавил. – Не пьешь-то.

– Да причём здесь «кержак»? Где ты видел кержака, который курит? Слышал звон, да не знаешь, где он. – Почекутов заговорил резковато, но тут же перешёл на мягкий тон. – По молодости был не кержак, пил за милую душу. А теперь вот…

Доживёшь до седой бороды, тоже, может, станешь «кержаком».

– Не доживу! – спокойно ответил парень. – Ну, почему? Здоровый бугай. Жить да жить. – Не судьба.

– А ты откуда знаешь?

– Ладно, батя, не будем о грустном. У тебя такая весёлая жратва.

– Ешь, ешь. – Почекутов согласно закивал. – Баснями соловья не накормишь.

Быстро, как матёрый зверь, парень поел, разгрызая куриные кости. Попил травяного, душистого чаю. Громко икнул и сладко потянулся за столом. Сметая крошки хлеба, попавшие на рубаху, парень замер – загорелая рука застыла в воздухе.

– А чего ты, батя, смотришь так?

Старик поморгал удивительно синими, детскими какими-то глазами.

– Оголодал, гляжу.

– Так я же говорю, не жрал, чёрт знает, сколько. Старик посмотрел за окно.

– На моторе, значит? А откуда?

– Какая разница. – Глаза у парня осоловели; он взял коробку спичек с камелька, вынул одну и, оскалившись, поковырялся в зубах, среди которых сияло золото.

– Поспи, если хочешь, – предложил Артамоныч. – Устал?

– А ты?

– А мне ещё хребтину гнуть да гнуть!

– Так ты же на пенсии, верно? – Парень зевнул. – Зачем же пуп надрывать? Или хозяйство большое?

– Теперь уж нет. Укоротили.

– Так на хрена тебе эти покосы?

– Ну, что ты! – Почекутов отмахнулся. – Я, сынок, помру без них. Ей-богу.

– Подсел, что ли? Как на иглу?

Старик не понял. Поморгал белёсыми ресницами.

– Было дело по юности. Искали мы с подружкой иголку в стоге сена. Искали-то иголочку, а нашли мальчоночку. Сынок у нас родился. Во! – Почекутов улыбнулся в бороду. – Получилось так, что покосы оженили меня. Незнамо ещё, сколько бегал бы, крутился кобелём, а раз девка брюхатая, свадьбу сыграли. Всё по-людски. – Старик постоял у окна. – ты женатый, нет ли? Тебя как звать? Чего молчишь?.. Парень спал, раскинув руки. Приоткрывшийся рот сиял золотою подковкой, отражавшей солнце.

Старик на цыпочках пошёл к двери. Под ногами половица скрипнула.

– А? – Парень мгновенно распахнул глаза. – Ты куда? Сиди, давай, рассказывай!

– А ты будто слушаешь, – заворчал старик, слегка задетый приказным, тяжёлым тоном.

– Сморило. – Парень сел, раскорячив коленки, на туфли посмотрел; туфли тесноватые. – Табак-то есть ещё? Давай покурим.

– Я в избе не курю.

– Нет, ну точно кержак! – Парень усмехнулся, глядя на иконку. – Почему это нельзя? Ты объясни. Что? Грех?

– Детишек было жалко этой пакостью травить, вот и привык на улице…

– А-а, ну понятно. Значит, всё-таки можно? Возле раскрытого окошка, например?

Не хотелось, видно, парню лишний раз маячить на поляне.

– Покури, а что ж теперь? Подыми в окошко или в дверь. А лучше вон попей чайку.

– Да разве это чай? Моча новорождённого козлёнка.

– И на том спасибо. – Артамоныч обиделся.

Гость поднялся. Сильной рукой похлопал старика по плечу. – Не дуйся, батя. Просто я привык хлебать чифирь. Знаешь целебный напиток такой?

– Слыхал, тока не пробовал.

– А заварка есть?

– Ну, как же? – Старик показал на сухую траву, висящую за камельком.

Парень засмеялся, рыская глазами по избушке.

– А это что за краля? – заметил фотографию на стенке.

– Внучка, – ответил Почекутов, теплея голосом. – Симпатяга. – Парень зевнул. – Поспать бы, ёлки. Минут семьсот на каждый глаз.

– Поспи, а я пока пойду, пройду рядок-другой.

– Мне спать никак нельзя. Надо идти, а то меня на даче потеряли. Кумовья там волосы рвут сейчас на ж… на животах. – Парень говорил одно, а делал совсем другое – скинул чёрные тесные туфли, под которыми не оказалось носков, зато на ступнях голубела какая-то надпись.

Разговаривая, старик то и дело поглядывал на босые ноги, старался прочитать наколки.

– Они устали! – усмехнувшись, подсказал парняга.

– Кто устал?

– Ноги.

– А! – понял Артамоныч. – Это так написано? А сколь же годков тебе, сынок, что ты устал?

– Бьют не по годам, по рёбрам.

– Что верно, то верно. – Почекутов присел на табурет возле окна. – Был у нас на фронте солдат один, седой как лунь. А мы все молодые, безусые: «дед», говорим ему, «дед». Уважительно так. А потом разговорились после боя… А там же водку выдавали после рукопашной. Жуткое дело, я тебе скажу – ходить в рукопашную… Ну, вот мы по стакану тяпнули, разговорились, а он, этот дед несчастный, оказывается, моложе нас. Он из Белоруссии, под немцами ходил. Так ему по рёбрам так надавали – за ночь состарился. – Артамоныч хмуро поглядел на парня. – Ну, это война, это я понимаю. А ты? Чего устал?

Замки подламывать?..

Парняга встрепенулся на топчане. Глаза, только что соловые, смотрели жёстко, даже с какою-то злинкой.

– Ты не шей мне, дедушка, красный сарафан, – заговорил он, как-то странно выпячивая нижнюю челюсть. – Не надо мне чужого дела штопать. Я не мелкий фраер.

– Ты крупный, – согласился Почекутов, – даже рубаха чужая мала.

В избушке стало тихо-тихо. Пчела сверлила воздух где-то за стенкой.

– Молоток. – Парень хмыкнул. – Шерлок Холмс отдыхает.

Артамоныч не понял последнюю фразу. Посмотрел в корзинку, в которой уже почти пусто. Нет, старику не жалко. Парень, если честно, пришёлся по душе. Была в нём удалая широта, залихватский кураж и отголосок отплясавшей молодости – это привлекало, и не хотелось думать о плохом.

Невольно приходила мысль о сыне: по глупости, по юности тоже оступился, хотя и не упал. Жизнь, она ведь скользкая – не поле перейти. Зато потом сынок остепенился как в буквальном смысле, так и в переносном – своим горбом, характером своим добыл степень доктора каких-то там наук в области микробиологии, в той области, в которой старик был темнее, чем самая тёмная ночь и нисколько в этом смысле не лукавил. Он вообще лукавство не любил и не терпел, когда его пытались вокруг пальца обвести. Вот почему он в ту минуту осерчал. Он ним как с человеком, с этим гостем незваным. А гость…

– Пойду! – Старик поднялся, глянул за окно. – Надо косить, а то как бы ни дождь. Передавали. Они хотя и врут, но не всегда.

И парень тоже зыркнул за окно.

– Ладно, батя, хватит нам гонять порожняки, – сухо произнёс он, обуваясь. – Я тоже пойду. Только надо бы знать, где тут лучше пройти.

И вдруг шум мотора почудился вдали на реке. Вытягивая шею, Артамоныч сделал несколько шагов по направлению к берегу. А через минуту, когда повернулся – парень снова стоял перед ним. Улыбался, глядя из-под шляпы, натянутой на самые глаза.

– Надо харчи отрабатывать. – Парень потёр ладони, глядя на реку. – Есть ещё литовка?

– Забыл, растяпа, – поругал себя старик. – Приготовил запаску и оставил в ограде.

– Ничего, будем одной. Попеременке.

– Да ты умеешь ли? Косить-то?

Парень хохотнул, понимая это слово по-своему. – Косить? Я только то и делаю, отец. Ну, что? Давай.

Старик помедлил, прежде чем с литовкою расстаться. Будто почуял подвох.

Парень взял косу двумя руками и неожиданно сломал через колено – половинки полетели в реку. Сверкая на солнце, лезвие щукой плеснулось в воде и погасло.

Несколько секунд старик стоял, разинув рот, потом стал багроветь.

– Ты её делал, чтоб ломать? Паскудник! – Борода старика затряслась. – Попил, поел, спасибо не сказал, а уж напакостил. Что вы за люди такие?

Настороженно глянув на реку, парень руку прижал к груди. – Извини, старик, но мне так будет спокойней.

– Тебе?! – Артамоныч глазами сверкнул. – Ты про себя печешься, дармоед? А мне? Что теперь делать прикажешь? – Иди за мной!

Артамоныч высморкался. – Ты мне тут не указчик!

Парень подошёл к нему вплотную. Взял за грудки.

– Ошибаешься. – Голос был тихий и даже ласковый. – Я теперь тебе указчик, царь и бог. И ты лучше не рыпайся. Не буди во мне зверя. Пошли.

Глаза у парня сделались тёмными, тяжёлыми. Он смотрел – как будто гипнотизировал. Потом, приминая траву и цветы, двинулся к избушке, уверенный в том, что старик не посмеет ослушаться.

Сказать, что Артамоныч сдрейфил – так нет же, неправда. Он был ошеломлён, подавлен наглостью и вероломством. Но продолжалось это недолго. Мускулистые пружины в нём стали напрягаться. Почекутов, шагая за парнем, засопел, зыркая по сторонам. Увидел камень под ногами.

– Не успеешь! – Парень вдруг повернулся. – Лихие фраера, и те не успевали. – В руке у парня просверкнуло выкидное лезвие – «лисичка». – Есть вопросы? Нет? Пошли.

«Ладно! – Артамоныч вспомнил про тайник. – До ружья доберусь, так посмотрим…»

В избушке парень спрятал хитрую «лисичку». Сел за стол, только теперь уже по-хозяйски – ноги расшиперил, расставил кулаки.

– Что за деревня на том берегу? – отчуждённо поинтересовался. – Как говоришь? Беседиха? А далеко до города?

– Смотря как добираться, – стоя у порога, неохотно отвечал старик. – Если на машине – полста. А ежели рекою, добрая сотня выйдет. Река шибко петляет.

Поднявшись, парень покружил, как зверь по клетке, по тесной избушке. На реке опять послышался мотор. Глаза у парня сузились. Тонкие ноздри затрепетали. А старик открыто усмехнулся, думая, что до ружья осталось – рукой подать.

Пригибаясь, парень посмотрел в окно и, неожиданно развернувшись, ударил старика под дых. Сдавленно охнув, Артамоныч упал на домотканый половик, но через несколько секунд стал приподниматься, и тогда парень по затылку треснул башмаком, будто утюгом.

* * *

Лодка причалила не там, где нужно – внучка со старухой заблудились в мелких ответвлениях протоки, заваленной бобровыми запрудами.

– Оладушка, – попросила бабка, – сходи, посмотри, там есть протока, нет ли?

Лада пошла по берегу, прихватив с собою новенький сачок.

В тени за деревьями держался рваный туманец. Свежо и пряно пахло разнотравьем, головки цветов шевелились от пчёл, гудящих басовыми струнами, незримо натянутыми над поляной, над водой. В кустах паутина блестела – солнечные блики попали в тенета. Голубыми огоньками над поляной вспыхивали крохотные бабочки – голубянки. Вспыхивали, когда летели, а угасали, когда складывали крылышки – удивительное, редкостное зрелище.

Расправив сачок, Лада побежала по зелёной луговине, пестрящей цветами. Потом остановилась, вернуться хотела, но передумала: на покосе могут и не встретиться вот такие очаровательные создания – голубянки.

Увлекаясь погоней, она отбегала всё дальше и дальше от лодки. Бабочки, словно заговорённые, ускользали от сачка, только воздух посвистывал.

Запыхавшись, девушка остановилась, поправляя волосы.

Стала осматривать поляны и пригорки. И чего там только нет!

Иван-чай – кипрей – завсегдатай и любитель былых пожарищ под ветерком плескался розовым прибоем. На пригорке стояла удивительная трава с колдовским каким-то названием живокость – или шпорник, или дельфиниум – высокая трава, дуром прущая из-под земли, вырастающая по десять сантиметров за день. Костяника под берёзой красными дробинами мерцала. Земляника прямо под ногами оказалась – пахучие листы, раздавленные кедами, источали слабый аромат.

За спиной у девушки светило солнце. И вдруг оно погасло – чья-то тень упала на поляну.

Повернувшись, Лада вздрогнула, инстинктивно прикрывая грудь сачком.

Перед нею стоял незнакомец, высокорослый парень в шляпе, расписной рубахе. Улыбка его – широка и приветлива.

– Лада? – Он шляпу приподнял над головой. – Наше вам глубокое почтение!

Брови девушка поплыли вверх.

– А ты… – Она невольно улыбнулась. – Вы откуда знаете меня?

– Дед про вас говорил. Он заждался.

Опуская сачок, Лада посмотрела в сторону покоса. – А где он? Там?

– Да, здесь, неподалёку. – Незнакомец говорил спокойно, ласково, и это располагало. – Я давно живу на даче – ни письма, ни передачи. А сегодня утречком приехал к вашему деду. Давай говорю, заарканим тайменя. В гостях у меня кумовья, а на столе – шаром покати. Ну, вот он и решил показать мне самое рыбное место. А у меня, мадам, всегда с собой такая хорошая удочка. – Улыбаясь, парень охально подмигнул. – Тебе показать мою удочку?

* * *

Старик очнулся, когда солнце до зенита доросло – лучи отвесно втыкались в крышу. Избушка нагрелась и пахла смольём, кое-где кроваво протопившимся из побеленных досок. Муха жужжала в углу. Ветер пошумливал в кустах смородины.

Покачиваясь, старик поднялся с полу. Сел на топчан. Послушал, как сердце за пазухой места не может найти. Тупо, долго рассматривал свои сапоги, белесоватые, с зелёными рыльцами от покосной травы. Как-то не сразу дошло до него, что тут произошло. Почему он оказался на полу?

Поначалу он погрешил на солнечный удар – такое однажды случилось, когда в самое пекло продолжал копаться на покосе.

Но потом неожиданно вспомнилось – будто вспышка озарила темноту.

Трогая ушибленный затылок, Артамоныч застонал. Подслеповато стал оглядывать беспорядок и разор в избушке – как после нашествия зверя какого.

Возле камелька валялась пустая корзина из-под еды. Пустая кедровая хлебница тоже на полу. Горсточка рассыпанной махорки на подоконнике.

Артамоныч цигарку хотел свернуть, но руки тряслись, рассыпая табак. Он бросил «козью ногу». Выйдя за дверь, увидел крышку погребка, отброшенную в сторону. Подошел, посмотрел – как в пустую могилу.

«Всё забрал, пройдоха!» Почекутов направился к реке, поскользнулся на бледноватой скошенной траве, чуть не упал.

Лодки у берега нет. Старик понуро опустился на бревно, к которому привязывал дощаник. Из-под руки посмотрел на реку, вспоминая, что внучка должна приплыть. И эта мысль – о внучке – жиганула предчувствием чего-то неизбежного, непоправимого.

Почекутов подскочил, засуетился на берегу, не зная, как быть и что делать – хоть пускайся вплавь, да только разве пустишься. Это по молодости – на спор – он переплывал самые бурные реки. А теперь-то не сильно разгонишься. Но и сидеть, сложа руки, – никакого спасу нет. И Артамоныч вспомнил, что где-то здесь должен быть старый плот из трёх, из четырёх пузатых брёвен – так называемый салик. Может, на нём попробовать? Вниз по течению сплавиться, причалить берегу, а там уж будет видно.

Салик, прибившийся откуда-то с верховий, несколько дней стоял в красноталовых кустах возле протоки, на брёвнах чайки отдыхали, кулики, зимородок. Никому тот салик сто лет не нужен. И, тем не менее, старик не мог найти. Походил по берегу. Сел на траву. Ушибленную голову руками обхватил. «Вот наказание!»

Вдалеке послышался лодочный мотор. Почекутов поднялся, напрягая глаза. Разглядел какой-то странный, расплывчатый силуэт, появившийся из-за тёмного мыса. Вроде как две лодки на реке: одна скользила по воде, а другая над нею – точно летела по воздуху.

Старик протёр глаза и вскоре понял: впереди шла моторка, распускающая белые усы, а следом за ней – на буксире – вторая лодка. И чем ближе становился этот «караван», тем тревожней делалось Артамонычу.

В моторке сидел участковый – приземистый, плечистый Филимон Коврига, в милицейской форме, без фуражки, чтобы ветром не сорвало. А на привязи тащилась лодка со старухой – бледной, заплаканной Ильиничной.

«Караван» причалил – тяжко ткнулся в берег.

Коврига заглушил мотор. Поднял фуражку – в ногах лежала. Ильинична, увидев старика, завыла в голос, а участковый, натянув фуражку до бровей, засмолил папиросу.

– Зачем ты баб своих одних-то отпускаешь? – сурово заговорил он.

– А где… – Голос Почекутова осёкся. – Где внучка? Филимон отозвал его подальше от плачущей бабки.

Стал рассказывать, хмуро скользя глазами по берегам:

– Они причалили вот там, возле Кривой Карги. Ошиблись. Туман по низинам стоял. Ну, и пошла она, стало быть, посмотреть, где избушка… – Участковый затоптал окурок. – Ты здесь никого не видел? Из чужаков. Слышь, Артамоныч?

– А? – Старик поморгал. – Был тут один пройдоха.

– А кто такой?

– Хрен его знает. Дачником представился. – В рубахе с петухами? Штаны с заклёпками? – Ну, – подтвердил старик. – Солома на башке.

– В том смысле, что соломенная шляпа? – уточнил Коврига. – Ну, стало быть, он самый…

– Кто? Кто? Чего молчишь?

– Головорез. На нём судимостей, как блох на той собаке.

Есть подозрение, что внучка в лапах у него, в заложниках…

У старика потемнело в глазах. Пошатываясь, он побрёл Ильиничне, хотел что-то спросить, но старуха, увидев его, ещё громче зарыдала и запричитала. Артамоныч, продолжая двигаться вперёд, зашёл по колено в холодную воду – из-под камней там били родники. Шумно умылся, вытерся мятым подолом рубахи. Посмотрел на воду, играющую солнцем.

Потом посмотрел в небеса, где ходил кругами крылатый хищник. «Да как же это, господи? – оглушенно думал Артамоныч, вспоминая очаровательную улыбку парня. – Да что же он?» Старик опять студёною водой поплескал на лицо и на грудь. Глаза его понемногу стали разгораться непостижимым каким-то, воспалённым огнём, а в груди поднималась такая кипящая сила, которая не раз, не два выручала в рукопашном бою и толкала на вражескую амбразуру.

Человек на земле проживает несколько жизней. Иногда проживание это остаётся почти незамеченным, а иногда переход из одной ипостаси в другую происходит очень болезненно. Так было с Почекутовым. До войны он голову курёнку отрубить не мог, не говоря уже о том, чтоб заколоть свинью – мужиков соседских приглашал за поллитровку. Силы в нём от природы с лихвой, а вот духу – кровь невинную пролить – не доставало. А на фронте что-то в нём переломилось. Война в душе то ли погасила что-то, то ли наоборот – высветила нечто непонятное, что затаилось в самом дальнем, самом глухом углу. И это «нечто» особенно сильно во хмелю проявлялось, вот почему он и решил покончить с выпивкой – после войны.

В те минуты, когда он стоял на речном берегу, Почекутов будто опьянел – так сильно захлестнули отчаянье, злоба, сердечная боль, унижение и оскорбление. Но потом он встряхнул головою и заговорил неожиданно твёрдо, как говорил на фронте, где командовал батареей:

– Старшина! Мы сделаем так. Я сяду в лодку, а ты старуху возьмёшь в моторку…

– А может, мне и пистолет тебе отдать? – спросил Коврига, удивлённый командирским тоном. – Нет, вы уж тут по-свойски, по-семейному… А я на службе…

– Филя! – жёстко перебил старик, глядя на тайгу, на горы. – Ты забыл? Я тут работал егерем, знаю все ходы и выходы.

– Причём здесь это? – Участковый поправил кобуру. – Ну, найдёшь, допустим. И что дальше? Голыми руками не возьмёшь.

– У меня верхонки есть, – мрачно ответил старик.

– Перестань. Не шутейное дело.

– Ты не спорь со мною, Филя. Ты не воевал.

Старшина, в конце концов, сдался под напором Почекутова, удивлённо качая головой; такого заводного, боевого старика, готового рвать и метать, участковый не знал.

– Ладно, – согласился нехотя, – пускай будет так…

– Спасибо, Филя! – Старик машинально пожал ему руку и участковый опять поразился: «Ты смотри, какая лапа! Как железная!»

Моторка с милиционером и поникшей старухой скрылась за речным поворотом, а Почекутов тем временем зашёл в избушку, открыл тайник и вытащил двустволку, бинокль, охотничий нож.

* * *

Солнце барахталось в тучах, натужно синело и снова яичным желтком выдавливалось в дыры между тучами, но тут же пропадало, обуглено чернея, теряя силы. Гроза над перевалом погромыхивала. Ветер шумел, взъерошивая волны даже на тихих плёсах, раскачивал сосны под берегом, кедры, заставлял потревоженных птиц поскорее улетать в укрытие. Артамоныч на вёслах проворно соскользнул вниз по течению – добрался до Хитрой Петли, где своенравная таёжная река давала кругаля, напоровшись на скалистые громады.

Человек, не знающий норова этой реки, мог потерять здесь несколько часов и «намотать на вёсла» добрый десяток лишних километров.

Здесь Артамоныча накрыло ливнем – уже на подходе к старому охотничьему зимовью.

Подходил с опаской – ружьё наизготовку. Но в избушке пусто, пыльно. Добротная печь, сложенная из дикого камня, чернела развороченным нутром. Помешала кому-то.

«Что за народ? – угрюмо думал Почекутов, слушая стеклянно стрекочущий ливень. – Словно с другой планеты прилетают, чтобы напакостить. Ведь завтра-послезавтра ты сам или твой дядька, кум или сват, или дитё твоё родное сунется вот в эту глухомань, дожди прижмут, морозы – негде же будет укрыться. Неужто не ясно? Нет, шакалят и всё, хоть ты кол на голове теши. Или взять вот эти банки-склянки, например. Он водку свою жрёт, собака, и тут же бьёт пузырь, кидает на берег и в воду. Так ты же сам туда сейчас полезешь, чего ж ты делаешь? Нет, он сколько будет пить, столько будет бить. Или вот этот зверь с красивою улыбкой, которого сыто накормили, напоили. Это ж какое гнилое нутро надо иметь, чтобы такие выкрутасы вытворять? Что он кумекает своей башкою стриженой? Что всё это сойдёт? Старик утрётся рукавом и дальше, как ни в чём не бывало, станет косить мураву? Э, нет, соколик, нет. Видно, правду говорят, что русского надо шибко долго запрягать, но уж когда поехал, хрен остановишь!»

Спрятавшись от ливня под крышей зимовья, Артамоныч не находил себе места. Покружил по тесному пространству. Вышел за дверь. Посмотрел на стеклянную стену воды, с грохотом валившуюся с неба. Ну, куда тут пойдёшь? Ни черта не видать…

И опять он вернулся под крышу. Опустился на дряхлую лавку. Глубоко вздохнул и вдруг почуял в отсыревшем воздухе что-то знакомое.

В избушке густо пахло сухими травами, кем-то припасенными в избытке. Вот мелисса, сорванная в Иванов день – исцеляет от страха, если носить при себе. Вот медвежьи ушки, собранные в полнолуние августа – от кровотечения по женской части, от сердечной тоски. Много, много чего здесь припас незнакомый добрый человек. И только от того, что мучило – страшной болью разрывало душу старика! – не было от этого никакой волшебной муравы.

Отгоняя от себя тревогу и смятение, Артамоныч старался думать о чём-нибудь хорошем.

«Всё будет путём! – уговаривал он сам себя. – Всё будет путём!» Завтра он снова окажется в мире труда и покоя. Снова будет косить без оглядки, а потом полежит на траве, глядя в синее небо, отдохнёт, в березняк завернёт – веников для бани наломает, земляничку мимоходом за красные бока пощиплет. И снова за литовку – и пошёл, пошёл. За день напластается до ломоты в костях, до звона в голове – домой заторопится. На лодке сена свежего приволочёт – коровёнку порадует. А под берегом банька томится, дышит пахучим дымком. Он одёжку снимет, улыбнётся – былинка под рубахою щекочет, а в волосах запуталась сухая незабудка или ещё какой-нибудь цветок.

Попарившись в охотку, он во всё чистое переоденется – как, скажи на милость, заново родился, аж лопатки чешутся, будто крылья ангельские за спиной растут. А после баньки – святое дело! – законный стопарь на столе дожидается, сытная, горячая еда, после чего только-только дойдёшь до кровати, гудящей головой к подушке прикоснёшься, и готов – глубокий, сладкий сон прибрал работничка. А утром, когда снова петух возле окошка распетушится во всё горло, – поднимайся, Артамоныч, поспешай; коси коса, пока роса, роса долой и мы домой.

Старик очнулся. Поморгал. – Что это я? Закимарил?

В мокром небе стихло – тайга умыто, ярко засияла, птахами оголосилась. Мутные ручьи зарокотали в горловине ущелья. Пар от камней, нагретых за день, повалил, как от печей.

Время от времени поглядывая в бинокль, Артамоныч заторопился к перевалу с левой стороны. Потом остановился – повернул направо. Почему он повернул – и сам не знал. Его как будто сердце по тайге вело, чутко подсказывая, где нужно свернуть, где задержаться, куда посмотреть.

Ветер за собой увёл остатки облаков и над горами, над тайгою радуга раскрылась – широкая, полная, с чётко выделенным семицветьем. Шагая, Артамоныч косился на неё. Радуга истаивала долго, нехотя. А потом при ярком солнце крупный, редкий дождь посыпался – «царевна плачет». И старик во всем этом увидел небесный знак, наполненный добросердечным смыслом.

И тут же, буквально через минуту, он в бинокль увидел какую-то дивчину, идущую по берегу – на той стороне. Фигурка далеко, не разобрать, кто это. Но старику так сильно захотелось, чтобы это была внучка, так захотелось, что он – слезящимися глазами – увидел именно её.

Стрекоза опустилась перед биноклем. Зелёные глазищи – два изумруда – хорошо были видны, замысловатый рисунок на слюдянистых дрожащих крылышках. Опуская бинокль, Артамоныч вспомнил зелёные глаза Оладушки, вспомнил, что она в своей короткой жизни мухи не тронула, комара не обидела. За что же ей такое испытание?

Примерно через полчаса по реке – из города – прошла «Заря», вспенивая стрежень и поднимая волны, сверкающие на солнце.

Дивчина, которую приметил Артамоныч, стала руками размахивать, стоя на берегу. «Заря», отличающаяся мелкой посадкой, обогнула красный бакен, уходя с фарватера, и подвалила к песчаному, пологому берегу.

Старик не знал, что думать, но сердце его радостно забилось. Он опять шагал вперед, звеня подковками, и всей душой надеясь только на лучшее. Может, сбежала внучка? Сиганула с лодки и привет. Она ведь как рыба плавает – в бассейне в городе зимою тренируется, грамоты какие-то, награды получает на соревнованиях.

И в то же время в голове сомнения роились, и жуткие предчувствия давили сердце. А тут ещё бабочка эта, чтоб ей ни дна, ни покрышки. Красивая бабочка, а называется так некрасиво – траурница. (Внучка показывала). Неожиданно слетевши с дерева, стоящего на пути, траурница – будто чёрный, обгорелый лист – покружилась над головой старика и уселась прямо на плечо. «Это как понимать?» Он нахмурился.

Красная вершина завиднелась впереди – на петушиный гребешок похожа. И Артамоныч вспомнил, как перед самым отплытием на покосы курица в ограде запела петухом – это не к добру. В ту минуту Почекутов даже заколебался: «Ехать? Нет ли?» По-хорошему, так надо было схватить топор да башку оттяпать той проклятой курочке, но старик постеснялся.

Во-первых, предрассудки, стоит ли из-за них кого-либо жизни лишать? Во-вторых, Оладушка находилась рядом. Она от вида крови с малолетства падала в обморок – загодя сбегала со двора, если знала, что будут колоть курицу, утку или поросёнка.

Огромный летний день склонялся к вечеру, когда старик напал на проклятущий след – невнятный, сомнительный, но всё-таки след.

Работа егерем сказалась – был ещё в нём порох. Стоило только наткнуться на первые признаки свежих следов – дальше они «косяком» потянулись, видимые, впрочем, только зоркому глазу. А у него, как ни странно, глаза как будто помолодели – нервы скрутились в такую пружину, что Артамоныч забыл и про свой седьмой десяток, и про то, что у него давненько «глаза по ложке, а не видят ни крошки». Теперь, к исходу дня, он видел много из того, что ещё утром без бинокля не разглядел бы.

«Дачник» был неопытный, чтоб не сказать, нахальный, вел себя в тайге как слон в посудной лавке. Привычка везде и всюду чувствовать себя хозяином жизни сослужила «дачнику» плохую службу. Он даже умудрился окурок бросить на сухую подушку мха – под гранитным, сухим навесом, где, наверно, время коротал, пережидая ливень. Бледно-синий дымок закудрявился на покатом водоразделе – подсказал Артамонычу, куда нужно двигаться. А вот если бы он, этот вахлак, не бросив окурок, ушел бы на ту сторону водораздела – всё, пиши, пропало.

– А теперь не уйдёшь! – вслух пригрозил Артамоныч, в глубине души, однако, сомневаясь.

Крепкий паразит попался, выносливый. Шёл напролом, как сохатый – пёр по камням, по кустам и валежнику. А Почекутов уже упарился – начинал сдавать. Одежда пропотела, во рту пересохло – жадно припал к роднику, подвернувшемуся под ноги. И всё чаще и чаще старик за сердце хватался – там припекало. Годы всё-таки давали себя знать, хотя любой другой на его месте – с такими же годами за спиной – давно бы где-нибудь под кустиком лежал, отдыхивался. А старик – ничего ещё. Топал и топал. Только ноги тяжелели с каждой сотней метров, сапоги становились свинцовыми. Артамоныч отставал – он это чувствовал и даже видел по следам того паскудника. Следы болотной жиже успевали «зарастать», покуда Артамоныч доходил до них. Случайно или нет, но парень выбрал верную тактику – уходил по сырому, чтоб ни одна собака не учуяла.

Вскоре след его пропал, и Артамоныч вдруг ощутил непонятное облегчение – вместо того, чтоб расстроиться. Но это облегчение он даже самому себе не выказал – брови нахмурил, бороду подёргал, бросая взгляд туда-сюда в поисках следов.

«Ну, ладно, что ж? На «нет» и суда нет!» Почекутов остановился, сплёвывая горькую, едва ли не кипящую слюну и распаренным горлом хватая воздух так, словно душили. Посмотрев на сапоги, он припомнил синюю наколку на ногах у парня. «Они устали!» Уныло усмехаясь бороду, старик сел на пенёк. Разулся. Потную ногу в лужу засунул и застонал, блаженствуя – кровяная мозоль углём горела и только что не дымилась.

«Ушёл! – вздохнул старик, смежив ресницы. – Да чёрт с ним! Главное, Оладушка цела!.. Только нет уверенности, что это она была на берегу, она уехала с «Зарей». Может, кто другой? А где Оладушка? Нет, надо настигнуть, надо разузнать!» силы уже почти не было – вставать и догонять. Сутуло сидя на замшелом, здоровенном пне, Артамоныч в бинокль стал посматривать и через минуту-другую с удивлением обнаружил «дачника», сидящего на старом поваленном дереве; он будто затаился, почуяв погоню. Только что-то непохоже. Поза парня слишком спокойная. Более того, он, кажется, надумал покурить. Да, так и есть – вскоре ветер донёс до Артамоныча невнятный ароматец табака. Теряясь в догадках, старик снова пошарил биноклем по окрестной тайге.

«Ага! Не торопится он потому, что пришёл к зимовью, – понял Артамоныч. – Забыл я про эту избёнку, забыл. Стало быть, он выжидает, проверяет, нет ли там кого. Видно, решил заночевать. Ну, вот и хорошо, вот там я тебя и прищучу». Артамоныч знал подходы к зимовью – со стороны утёса.

* * *

В избушке было всё, что нужно таёжнику или какому другому, дождём или снегом застигнутому человеку. В печи лежали сухие поленья, береста – только чиркни спичкой. Крупа хранилась в железных банках. Сухари в мешке, подвязанном потолку – чтобы мышь не погрызла. Но главное, чего старик не знал, – бедовому парню в избушке обрез «улыбнулся». Чёрт его знает, какими путями это оружие попало в зимовьё, только парень чуть башку не проломил от радости, когда нашёл обрез и, веселея, распрямился в полный рост.

Почёсывая темя, он напялил телогрейку, засунул оружие в пазуху и собрался идти к роднику, журчавшему неподалёку.

Закопченное ведёрко дрогнуло в руке у парня – выпало.

И глаза у него заполошно дрогнули.

– Ты? – прошептал. – Старик? Вот ничего себе…

Артамоныч поднял двустволку.

– Лапы! – тихо потребовал. – Поганые лапы свои подыми!

Выполняя приказ, парень попытался улыбнуться своей обворожительной улыбкой, не одного человека, наверное, сбивавшей с толку. Но улыбка на этот раз получилась побитая, жалкая – старик был грозен.

– Шерлок Холмс отдыхает! – Парень удивленно качнул головой. – Не ожидал я от тебя такого марш-броска! – И я от тебя, от паскудника, не ожидал…

– А в чём дело-то? – Парень потихоньку стал руки опускать. – Держи над головой! – предупредил старик. – А то я за себя не ручаюсь! – Понял. Не дурак.

– А вот насчёт этого я сомневаюсь. – Почекутов направил двустволку в переносицу вертопраха. – Где она? Отвечай!

– Кто?

– Ты знаешь, не прикидывайся.

– Нет, не знаю, батя. Ты про кого?

– Где она? Ты чо с ней сделал, падаль?

Парень сплюнул под ноги – чуть не попал в ведро.

– Ты про кого толкуешь? – Внучка! Где она, я спрашиваю?! – Без понятия.

– Брешешь, поганец! – Артамоныч показал на бинокль, болтавшийся на груди. – Я видел. Чо с ней? Говори!

– Ну, а если видел, на фиг спрашиваешь?

Заскорузлый палец Артамоныча медленно добрался до курка – осторожно взвёл. Двустволка тяжело уткнулась в телогрейку на уровне сердца – прижала пройдоху к стене зимовья. Но тут же старик подумал, что телогрейка помешает выстрелу – и тогда холодные стволы нацелились прямо в лоб негодника – упёрлись так, что выдавилась кровь, побежала каплями на брови.

Испуганно и зло поморщившись, парень прохрипел:

– Дед! Ты чо? Уху… ухе ел?

Жутковато глядя исподлобья, старик сделал шаг назад и осевшим голосом предупредил:

– Разнесу башку, скотина! Говори! Где она? Что с ней? Жива?

Вытирая кровь со лба, парень поспешно заговорил: – Да жива, жива… Сбежала… Прыгнула и уплыла…

Почекутов пожевал пересохшими губами. – Побожись.

– Чего?..

– Побожись, говорю.

– А-а! Ну, вот те крест! – широким жестом изображая крестное знамение, этот пройдоха руку задержал возле пазухи, где притаился обрез. Но в ту же секунду он, видимо, понял, что не успеет достать, и рука опять ушла наверх. – Да вот те крест!

Землю жрать готов! Сбежала девка! Плавает как рыба! Старик поверил. Именно об этом он всю дорогу думал:

Внучка проворная, так шустро плавает.

Парень, отличавшийся звериным чутьём, мгновенно почувствовал перемену в его настроении.

– Ну, всё, батя, всё, не дури. Я опускаю руки, ты опусти волыну. Договорились?

– Нет!

– А что тебе надо ещё?

Старик молчал. Смотрел ему в глаза. Глубокая морщина в переносице побелела от напряжения.

– Поганец! – прошептал он, опуская двустволку. – Ступай своей дорогой, не стану я мараться об тебя.

Парень усмехнулся.

– А может быть, кишка тонка?

Вздыхая, Артамоныч снова посмотрел ему в глаза. Смотрел и силился понять, что же это перед ним такое? Зверь? Или всё же человек? Или какое-то исчадие ада, которое в последние годы всё гуще и гуще чадит над русской землей? Через какие такие страсти-мордасти должна была пройти эта горемычная душа, чтобы так испаскудиться? Ведь даже зверь не делает такого, что вытворяет он, который «царь природы». Нет, старик не мог понять такие вывихи – не в силах был понять. Ты вот сейчас прости его, паскудника, отпусти на все четыре стороны, так он же пройдёт по земле как Мамай – ничего живого не оставит.

Раздумья эти на несколько секунд расслабили Артамоныча.

Пройдоха сунул руку в пазуху – чёрный глазок обреза навёл на старика.

– Давай по-хорошему! – прохрипел, оскаливая золото зубов.

Артамоныч не испугался, оказавшись на мушке. Он слишком устал для того, чтоб пугаться.

– Я согласный. – Он качнул головой. – Давай по-хорошему.

Стали они расходиться в разные стороны, как расходятся люди на страшной дуэли. Впереди у старика белели камни – Мраморный откос, широкая вершина перевала. А у парня впереди – Чёртова скала, за которой должен быть обрыв.

Остановившись возле Чёртовой скалы, ощущая себя в безопасности, парень весело крикнул:

– А девка-то, ой, сладкая была!

Старик содрогнулся всем телом – точно камень сверху прилетел. Опуская голову, ружьё закинул за спину. Шабурша сапогами, он дальше побрёл и вскоре пропал за камнями.

Пройдоха оружие спрятал. Пошёл своей дорогой – вдоль обрыва.

Солнце, натужно краснея, ложилось на дальний хребет. Тайга внизу темнела. Пахло туманом, сырыми гранитами. Горная птица, похожая на орла, величаво проплыла над скалами.

Глядя в сизый обрыв над шумящей рекою, парень краем глаза отметил какую-то тень, промелькнувшую сбоку. Скорей всего это была тень пролетевшей птицы. Но через несколько секунд – за поворотом – парень вздрогнул от неожиданности.

– Ты?.. – пролепетал растерянно. – Ты, дед, как метеор! Ты чо забыл?..

В руках у старика ружьё сверкнуло, отражая закат.

Отступая к обрыву, парень стал бледнеть. Рука его незаметно поползла к обрезу в приоткрытой пазухе.

– Чо ты давеча сказал? Про внучку. – Курки двустволки хрустнули на взводе. – Чо ты сказал? Повтори!

– Я пошутил, старик, я пошутил! – Парень мигом выхватил обрез.

В темнеющих горах сверкнула вспышка.

Два выстрела – почти одновременно – слились в один гигантский гул, раскатившийся округлым эхом. Какие-то птицы взлетели с вершины скалы, обагрённой закатными отблесками. Шум реки ненадолго пропал.

А затем над тайгой, над гранитными кручами распласталась вечерняя, густая тишина, по кромке горизонта обагрённая остатками зари.

Старик, не понимая головы, понуро шёл и шёл куда-то в темноту, и только изредка смотрел на небеса, чтобы найти дорогу по дрожащим звёздам. Он страшно устал и так сильно ссутулился, будто гору тащил на плечах.