Зимнее утро, крещенский мороз прижимает – заминусило под сорок три. В такую пору дома хорошо сидеть возле окна, чаёк хлебать, а лучше винцом или водочкой душу согревать, как это делает старик Порфирьевич. Хотя он, в общем-то, и не старик, он просто сильно измучился, и душой телом исстрадался по поводу того, что происходит в родной стране – развал и раздрай. Когда Порфирьевичу становится невмоготу страдать в одиночестве, он звонит соседу Лапикову, тот приходит, если не занят. Доктор, а точнее, фельдшер Лапиков больше известен как Эскулапиков. В последнее время Эскулапиков занимается прерыванием запоев на дому – «частный бизнес на людском несчастье», так говорит Порфирьевич.

Суровым глазом профессионала фельдшер поглядит на стол, под стол и неодобрительно заметит:

– Доиграешься с винцом и водочкой. Придётся делать бизнес и на твоём несчастье.

– Боже упаси! – Порфирьевич крестится и не очень уверенно заверяет, что завтра же в баньку рванёт, выпарится, потом найдёт забытую дорогу в церковь и перед иконой под названием «Неупиваемая чаша» даст клятвенный зарок не брать хмельного в рот на всю свою оставшуюся жизнь, а это значит, месяца на три-четыре, от силы на полгода. Совсем остановиться Порфирьевич, наверное, не может или не хочет. «Алкоголизм! Хоть слово дико, но мне ласкает слух оно! – вот так Порфирьевич недавно умудрился перефразировать Соловьёва, лирика серебряного века, у которого написано: «Панмонголизм – хоть слово дико, но мне ласкает слух оно…»

А ведь когда-то Порфирьевич совсем не потреблял – отворачивался даже от сухого вина, не говоря уже о мокрой водке. Слетать с катушек стал он после того, как развалился Советский Союз. Порфирьевич был незаурядным человеком, заводной, общительный, он обрастал друзьями, как большой корабль обрастает ракушками. Друзья у него обретались по самым разным уголкам огромного Союза, по которому приходилось много путешествовать в силу своей журналистской профессии – корреспондент сибирской газеты, представитель солидного столичного журнала. В Беловежской пуще бывал неоднократно, в той самой пуще, где подписали смертный приговор Советскому Союзу. В Молдавию неоднократно ездил, там жил одноклассник Порфирьевича. Звали одноклассника Ромка Беженуца.

– Вот из-за этого Ромки я и сорвался впервые, – признался Порфирьевич.

Фельдшер изящно подстриженным пальцем пощёлкал по своему загорелому гладкому горлу.

– Это дело частенько бывает из-за несчастной любви, а у тебя…

– И у меня любовь! – перебил Порфирьевич. – Любовь к стране, которой больше нет. Что может быть трагичнее и хуже?

– Тогда причём здесь какой-то Ромка? Порфирьевич не сразу отвечает.

– Ромка – мой побратим. Ещё со школы. А получилось так, что я в последний раз к нему в Молдавию приехал – еле ноги унёс. Он меня едва не застрелил.

– Да ты что?! А ну-ка, ну-ка, поподробней! – Эскулапиков оживился; нравятся ему кровавые сюжеты в телевизоре и в жизни.

– Долгая история. – Порфирьевич поморщился.

– А я не тороплюсь, у меня сегодня запойных нет. – Эскулапиков поудобнее угнездился в потёртом креслице, стал внимательно слушать.

* * *

Открытый и весёлый человек был – Ромка Беженуца. Глаза его, похожие на светло-изумрудные виноградины, всегда смотрели прямо – юлить не могли. За громкий свой голос, так задушевно и сильно умевший поднимать до неба русскую песню, Ромка лет, наверно, с десяти стал называться «Громка».

Кто-то в школе так назвал, и пошло-поехало.

По школе ходили упорные слухи, будто фамильные корни его затерялись где-то в далёкой, загадочной Бессарабии, о которой многие школьники знали только то, что «цыгане шумною толпой по Бессарабии кочуют».

Пушкинское упоминание о таинственной прародине Ромки удивительным образом возвышало парня в глазах одноклассников. Ромка это знал или чутьём угадывал – грудь колесом выкатывал.

– А вы как думали, щеглы? – Он весело прищуривал виноградный глаз. – Я вам не тяп да ляп. Мой прадед видел Пушкина, когда он в Бессарабии гостил.

– Не заливай! – Одноклассники отказывались верить;

Пушкина увидеть, казалось им, всё равно, что увидеть Господа Бога, спустившегося с небес.

Учительница литературы иногда в этих спорах выступала роли третейского судьи. Чопорная дама, имевшая привычку поправлять свою замысловатую прическу, она время от времени пальцами будто в мозгах копалась, выискивая нужную мысль, а затем закрепляя блестящей заколкой.

– Начнём с того, что Пушкин не гостил в Молдавии, а находился там в ссылке.

Небольшие светло-виноградные глаза у Ромки, увеличиваясь, на несколько секунд превращались в яблоки.

– Пушкин был там в ссылке? Это что же выходит? Молдавия – ссылка? Не похуже Сибири?

– Молдавия лучше. И, тем не менее… – Учительница снова щёлкала заколкой в волосах. – Пушкин там был в ссылке 1820 году. А теперь, голубчик, давай-ка посчитаем, сколько получается деду твоему или прадеду. Двести лет?

Ромку эти цифры не смутили.

– Ну, двести, не двести, а больше ста прожил. У нас в роду все долгожители. Это я только чахну в Сибири, в кандалах…

Во время раскулачивания кого-то из Ромкиных родных сослали в Сибирь – из Центральной России. Вот почему Беженуца иногда упоминает кандалы и сибирский кандальный тракт – самую длинную дорогу земного шара. И не только упоминает – поёт о страдальцах кандального тракта.

По школам района – да и вообще по краю и по всей стране – те годы широко шумела художественная самодеятельность, которой Беженуца охотно принимал участие. Песни были всё больше «идейные», процеженные через мелкое ситечко педсовета, худсовета или как там ещё называлось это мелкое сито. Идейные песни Ромка-Громка отказывался петь – не грели душу, не вдохновляли. То ли дело, например, «Колодники» – народная русская песня.

Однажды приготовили такую постановку, во время которой за кулисами должны звучать «Колодники». Учитель пения был потрясён, когда услышал:

Спускается солнце за степи, Вдали золотится ковыль, Колодников звонкие цепи Взметают дорожную пыль. «Динь – бом», «динь – бом» – Слышен звон кандальный, «Динь – бом», «динь – бом» – Путь сибирский дальний.

Слушая этот угрюмый напев, прекрасно понимая, что парнишка никакого отношения к колодникам не имеет, учитель заплакал, готовый поверить, что это стоном стонет бедный каторжанин, несчастный кандальник, в грязи по колено прошедший полосатыми вёрстами. Так задушевно умел он петь, Ромка Беженуца, чёрт полосатый. Так сильно, глубоко он проникал в чужое горе, в чужую душу. Талант, что тут скажешь.

Был у него и другой удивительный дар – залихватский плясун, отчаюга, он отрывал подмётки и в школьной самодеятельности, и на танцах в Доме культуры.

Игнатка Прогадалов – будущий Порфирьевич, «гений» журналистики – советовал Ромке после школы поехать в Москву, ансамбль песни и пляски имени Александрова. Молдаванин соглашался, говорил, что и сам об этом подумывает. Но судьба распорядилась по-другому.

Поздней, когда Ромка батрачил на громоздком лесовозе, а Игнатка-побратим строчил статейки в районной газете, они встречались изредка.

– Вот через эту пляску я и пострадал! – Признался Ромка. – Сплясал, бляха-муха, от печки в клубе – до ЗАГСа городе. Поторопился. Есть в русском исключение: уж замуж невтерпёж.

Женился он действительно поспешно – одним из первых среди одноклассников.

– Это как же тебя угораздило? – расспрашивал Игнатка-побратим.

Молдаванин плечами пожимал в недоумении. Зеленоватые глаза его, похожие на виноград, окроплённый святою водой, наивно помаргивали.

– Притащился в клуб, а там играет музыка. Я кого-то сгрёб, не разглядел – барышня стояла возле печки. А после танцев шуры-муры под звёздой, под берёзками. Сеновал опять-таки неподалёку. А потом, при свете солнца, я как присмотрелся – ой, мама родная! – Ромка хватался за кудрявую голову и сокрушённо вздыхал: – А заднюю скорость включать уже поздно. Она после этих свиданий надулась как мышь на крупу.

– Беременная, что ли?

– Ну. Я же парень горячий, моя родня по Бессарабии кочует…

После женитьбы, как это нередко бывает с парнями, внезапно потерявшими свободу, Ромка стал понемногу закладывать за воротник. Только закладывал он совсем не так, как это делали многие сельские охламоны, в лоскуты напиваясь после получки или после каких-то своих душевных царапин, полученных от жизни. Нет, Ромка Беженуца не любил так бездарно выпивать. Он был поэтом в деле пития, большим оригиналом. Ему было знакомо имя Бахуса – бога вина, зачастую известного под именем Вакха. Работая на лесовозе, он где-то купил и домой приволок довольно-таки увесистую скульптуру Бахуса.

Жена увидела – стала краснеть.

– Ты что? Сдурел?

– А что?

– Да он же голый! А на башке у него? Это что?

– Виноград.

– Ужас! – Жена поморщилась. – Будто вши беднягу облепили гроздьями. И сколько ты ухлопал за этого голого? – Да он копейки стоит.

– Ну, конечно. Так я и поверила. Купил. И что теперь? Даже сынишке стыдно будет показать.

– Ничего, я в баню унесу, – отшутился Ромка. – В бане все равны.

– Ага, сейчас. Мама в баню зайдёт, а там этот…

– И что он? Изнасилует её?

– Не болтай. Убери, чтоб я больше не видела. Иначе будешь ночевать в кабине лесовоза!

Щеки его стали покрываться белыми пятнами, желваки ходуном заходили. Он поднял статуэтку и хряпнул об пол – разлетелась белыми брызгами…

– Если ты ещё со мной будешь говорить подобным тоном, – предупредил он, стоя в дверях, – с твоею башкой будет то же самое. Запомни. Молодые, горячие, они и ссорились по пустякам, и мирились быстро, в основном по ночам. Ромка умел так жену приголубить – забывала обо всём на свете. И снова к нему приходила уверенность, что мир в семье – это всерьёз и надолго. Но потом в лесхозе выдавали получку, и Ромка Беженуца не отказывал себе в сердечной радости.

Вот, например, одна такая радость.

Лето на дворе. Июль переломился посредине. Хорошие деньки стоят – жара уже сползла с тёмно-синей крыши небосвода, редкие дожди пробрасывали, порождая по утрам тягучие туманы, в которых прятались грибы, друг за дружкой выходя из-под земли.

В пятницу после обеда Ромка получил свой трудовой, намозоленный заработок – от бумажек в кармане приятно распухло, от серебрушек и меди во время ходьбы задорно позванивало, будто парень шпору прицепил к ноге. Уверенно шагая, сам себя пришпоривая, Ромка пришёл на рынок. Осмотрелся хозяйским глазом. Не сказать, чтобы роскошный рынок был, но для райцентра ничего, сойдёт.

Ромка потолкался между рядами, поиграл на нервах торгашей.

– Что будем брать? – спрашивали Ромку.

– Да мне бы это… – он делал паузу, – вагон урюку и машину мыльных пузырей.

– Придурок, – шептали ему в спину.

А Ромка уходил и похохатывал – в душе у него назревало предчувствие праздника. Он задержался около прилавка с виноградом. Постоял, оглядывая гроздья. Руки засунул в карманы, попутно проверяя, на месте ли зарплата.

– Земляк! – Он подмигнул торговцу. – Откуда дровишки? – Какие дровишки?! – Торговец был южных кровей, завёлся с полоборота. – Самый лучший в мире виноград!

– Откуда, я спрашиваю? Не из Молдавии?

– Из Молдавии! – подхватил торговец, не моргнувши глазом.

Ромка муху согнал с виноградной горы. – И что это за сорт?

– Молдова. Столовый сорт. А вот это, глянь-ка, это Кардинал. А это – Алб де Суручень.

Мимоходом вытерев пальцы о штаны, пальцы тёмные, с мазутными заусенцами, Ромка взял виноградину, ловко подбросил. Кувыркаясь в воздухе, виноградинка упала – прямо в дупло разинутого рта. Медленно работая щетинистыми челюстями, Ромка поморщился и чуть не сплюнул под ноги.

– Кислятина, брат. Не годится. А это что за сорт?

– А этот будет сладкий, понимаешь. Сладкий, как девушка.

– Ну, это, брат, смотря какая. А то ведь может быть полынь полынью, – философски замечает Ромка и снова пробует виноград. – О! Вот этот лучше. Этот можно взять.

– Можно, можно! Нужно, понимаешь! – затарахтел прода-вец. – Детки есть? О, детки – это хорошо! Деткам радость. Жене, понимаешь…

– Жене так особенно. Ждёт, не дождётся.

– Вот хорошо, когда ждёт! – продолжал тарахтеть продавец. – Сколько будем брать? Если много будем, я мало-мало уступлю.

– Сколько? А вот мы сейчас прикинем. – Вынув пачку денег из кармана, Ромка разломил зарплату пополам. – Одну половину мы спрячем для другой половины, – сказал он, имея виду свою супружницу. – А на эту половину мы с Бахусом маленько побеседуем. Правильно, земляк, я говорю?

– Как не правильно? Правильно! – подхватил торговец, не понимая странную речь покупателя. – Сколько будем брать?

– Пять килограмм. Нет, мало. Давай, наверно, шесть.

Обрадованный продавец, потряхивая толстым бабьим задом, засуетился, нагружая на чашку весов.

– Сем! – говорит он без мягкого знака. – Сем хорошо? Сем пойдёт?

– Да чёрт с тобой! Грузи!

– Ай, молодэц! – азартно сверкая белками, черномазый торговец повеселел. – Детишкам, понимаешь, будет щастье.

Жена, понимаешь…

– Да-да! – Покупатель странно хмыкнул. – Жена от радости марганцовкой будет писать в потолок.

Продавец бестолково посмотрел на него и на всякий случай заулыбался, проворно помогая завернуть покупку и уложить.

Основное дело было сделано. Ромка посмотрел по сторонам – нет ли тут поблизости супружницы, а то однажды встретились нос к носу. Покурив за воротами рынка, Беженуца медленно пошёл домой, теперь уже не топая и не пытаясь «шпорою» звенеть, да теперь и звону-то в кармане почти не осталось – всю мелочь по прилавку раскатал…

Солнышко светило над районным центром, жирная зелень садах и огородах набрала животворные соки. По дороге домой Ромка свернул в переулок возле реки, где находилась добротная изба Игнатки Прогадалова, ну, то есть, его родителей. Ромка любил это спокойное и гостеприимное семейство, особенно хозяина, который на протяжении многих лет на огороде за амбаром терпеливо нянчил и воспитывал виноградную лозу. Хозяин – отец Игнатки, теперь уже серебряный старик, частенько хворал, неделю назад его на «скорой» увезли больницу. А Игнатка в городе, в областной газете подвязался. Вот такая невезуха. Не с кем по душам поговорить. Премудрый старик-виноградарь понял бы душу молдаванина, не говоря уже о школьном друге, побратиме.

Шагая дальше, Ромка увидел, как впереди в переулке пыль столбом заклубилась. По кустам шарашились сопливые «солдаты», стреляли одиночными и строчили длинными голосовыми очередями. Среди сорванцов Ромка сразу выделил своего черноголового сынишку.

– Иди сюда! – позвал отец, остановившись около плетня и спугнувши бабочку-капустницу.

– Чего тебе? – парнишка подбежал, запыхавшись. Бабочка-капустница покружилась над головами и улетела. – Не надоело? Стрелять холостыми.

– Нет. А чо?

– Да я тебе патроны подтащил. Картечь. – Какие патроны? – удивился мальчишка.

– Темно-зелёные. – Отец, улыбаясь, сумку открыл. – Будешь виноград?

Мальчик был разочарован и раздосадован.

– Пап! – Он шмыгнул носом, глядя назад. – Я побегу, а то там наших убивают!

– Ну, если ваших… – Глаза у отца стали такие, будто белены объелся. – Давай, сынок, чеши по холодку.

– А ты домой? – спросил сынок и побежал, не дожидаясь ответа.

Домой – это, пожалуй, громко сказано. Жил Ромка Беженуца примаком – в большой, добротной хоромине, построенной покойным тестем. Хороший был хозяин, царство ему небесное, а вот хозяйка, тёща, стало быть, – стопудовая баба-яга с ядовитым языком змеюки. И дочка её… Ну, да ладно, что теперь об этом? Заднюю скорость не включишь.

Стараясь не шуметь, Ромка закрыл за собою калитку – железная, до серебра затёртая щеколда приглушенно клацнула. Постоял, воровато зыркая по сторонам. Никого не заметил просторной, зелёной муравою вышитой ограде. Подошёл к высокому крыльцу, посмотрел на вымытые плахи, мерцающие пятаками сучьев, с которых почти полностью соскоблили краску за годы прилежного мытья. Ромка посмотрел на сумку с виноградом, ощутил тонко-волнующий запах и неожиданно развернулся – широким шагом двинулся в старую бревенчатую баню, косовато стоявшую на краю огорода.

Баня в ремонте нуждалась, надо нижние венцы менять, ещё покойный тесть об этом говорил. А Ромка всё тянет, всё некогда. Нет, Ромка не ленивый, Ромка дурной, как говорит жена, а ещё точнее – так тёща говорит, а дочка за ней попугайничает. Можно было возмутиться и на место поставить зарвавшихся говорунов. Но Ромка не делает этого, он даже ни капельки не обижается – на правду нельзя обижаться. Ромка такой человек, что если его позовут – помоги, мол, дорогой, – Ромка всё своё забросит, пропади оно пропадом, и пойдёт батрачить на чужого дядю, и батрачить будет до упаду. Мужики в райцентре это дело пронюхали и частенько запрягают его по полной программе. И вот эта его безотказность – то ли бесхитростная, то ли бесхарактерная – любимую тёщу до белого каления доводила, а тещино каление автоматически передавалось дочери, и в доме всё летело кувырком. Вот почему он теперь направился в баню – там безопасней.

Он давненько заметил: как-то странно всегда заходить в холодную, нетопленую баню – всё тут выглядит сиротским, неприглядным и одновременно загадочным, таинственным. И, наверно, вот эти загадки и тайны русской бани породили дремучую сказку о том, что здесь обитает-проживает дух святой, пречистый дух, которого называют «банник», «байнушка».

Размышляя об этом и усмехаясь, Ромка взял старый цинковый тазик, немного примятый сбоку, пахнущий берёзовым веником.

– Ну, что? – обратился он куда-то в тёмный угол. – Приступим, байнушка?

– Приступим! – эхом откликнулся угол, из которого торчала мочало, похожее на бороду банника.

Сполоснувши тазик, Ромка блаженно заулыбался, предвкушая великий праздник, который немногие могут понять и оценить по достоинству.

Для него это было священнодействие. Закатавши рукава рубахи и даже причесавшись пятернёй, он заволновался, открывая сумку. Губы облизнул. Плавным, величавым движением вытащил первую порцию винограда – порцайку, так он говорил. Аккуратно, неспешно вымыл порцайку в ведёрке с водой и осторожно вывалил на дно пустого тазика – три или четыре виноградины, сорвавшись, задорно зазвенели, пританцовывая по донышку. Он хотел поймать пружинистую ягодку и в рот отправить, но удержался, сглотнув слюну. Пальцы его бережно оборвали виноградные гроздья – одну за другой.

Голые разлапистые черенки отлетели в сторону печки. А в тазике уже целая горка блестела и, мигая, отражала слабый свет, струящийся в низенькое банное оконце.

– Так, – прошептал он, – разуваемся.

Чернорабочие носки до того загрубели от грязи, что их можно смело поставить в углу. Разувшись, Ромка поморщился и аккуратно, тщательно вымыл ноги на банном полу, тряпицей вытер насухо и минуты полторы сидел, глядя на тёмно-голубую горку винограда. Сидел и думал, думал и мечтал о своей далёкой и таинственной Бессарабии – исторической области между Чёрным морем, привольным Дунаем и Днестром. Как там хорошо, наверно. С каким бы удовольствием он сейчас том Чёрном море или в Дунае душу сполоснул! Сбудется ли это? Неужели нет?

Не веривший ни в бога, ни в чёрта, он зачем-то перекрестился и неторопливо начал виноградные гроздья в тазике душить босыми лапами – сорок пятый размер. Виноградины лопались одна за другой, щекоча между пальцами. Первый сок на щиколотку розово разбрызгался. Пчела прилетела откуда-то, забрюзжала в сумеречном воздухе, опустилась на ребро цинкового тазика и поползла по кругу, натыкаясь на мелкие, сладкие капельки, успевшие оросить края.

Тут во дворе зазвенела щеколда – сынишка прибежал с «войны», протопал по крыльцу и скрылся в доме, порождая душе отца смутное чувство тревоги. Сейчас парнишка в горницу войдёт, спросит папку, потом по глупости своей сболтнет про виноград и всё – идиллия накроется вот этим тазиком. Через минуту-другую теща в баню ворвётся, как солдат врываётся во вражеский блиндаж. И раздастся первый заполошный крик, похожий на взорвавшуюся гранату. Всё уже известно, всё знакомо как в самом худом, провинциальном спектакле.

Не понимают Ромку, нет. И никогда не поймут, вот что горько осознавать. Тёща – ладно, старая карга, но ведь и жена не могла постигнуть ни хрена. Жена его, Глафира, которую он по причине любви переименовал в Графиню, была потрясена до глубины души. Особенно в первые месяцы совместного проживания, когда она прихватывала мужа босиком в тазу с виноградом. Графиня, забывая моргать, смотрела стеклянно-голубыми «пузырями», готовыми лопнуть от изумления, а затем с ядовитой заботою спрашивала:

– Позвонить?

– Куда? – уточнял он, переставая давить виноград. – В дурдом, куда же. Пускай приедут.

– Ну, а что? Пускай! – Он пожимал плечами. – Мы с ними дёрнем по стопарю. Ты ведь брезгуешь, Графиня. Да?

– Я не брезгую. Я просто не потребляю. Не то, что некоторые. Как жеребцы на летнем водопое.

Он хохотал, глядя под ноги, – там собиралось прозрачное сусло.

– Что б ты понимала, курица?

– А ты, петух? Ты много понимаешь?

– А как будет правильно? – спрашивал он. – Петух? Или питух. Через «е»? Или через «и». Если «питух», то я понимаю…

– Петух у нас теперь стал через «и»? – Графиня усмехалась. – А курица? Через «е»? Эх, ты, грамотей. Лучше помолчи, сойдёшь за умного.

И он действительно молчал несколько минут, сосредоточенно давил виноград, глядя под ноги. В эти минуты он был добродушным, ласковым – зеленоватые глаза-виноградины светились необычайной нежностью. Высоко поднимая колени, он будто босиком шёл в сторону своей далёкой и милой родины.

– Согласно древним поверьям, – говорил он, ненадолго останавливаясь в пути, – виноград должны давить самые красивые девушки на свете.

– Ну, так что ж ты, милый, оплошал? – Жена подбоченивалась. – Надо было девок с собою притащить.

– Графиня! Так ты же у меня ревнивая до ужаса. – Ромка снова начинал шагать по винограду. – Ты же меня загрызёшь, если я на сторону даже посмотрю, а не то, что схожу. Так что давай, рожай мне поскорее – самых красивых на свете.

– Ага. Как только, так сразу, – ворчала жена, отворачиваясь. – Как только бросишь пить. Понятно?

Сверкая возбуждёнными глазами, Ромка выходил из тазика, где после отжима винограда уже почти по щиколотку накопилось багряное сусло – вкусный виноградный сок.

– На, попробуй. – Он протягивал кружку. – Шикарная штука.

Жена брезгливо морщилась. – Премного благодарны.

– Ну, мне, значит, больше достанется. – Запрокинув голову, он пил, утробно ухая крупным кадыком. – Ой, как здорово…

Так начиналась нежная поэзия Ромкиной выпивки, постепенно переходящая в грубую прозу. Кроме винограда, он приносил и в бане прятал поллитровку белой, разбавлял свежим соком и потихоньку зубы полоскал. И всё-таки он не был горьким пьяницей. Его корабль, как сам он говорил, месяцами мог стоять в «сухом доке». Он всё ещё надеялся, что жена родит ему красивую дочурку. Но вечно сердитая, недовольная чем-то Графиня так никого и не родила больше – не захотела, как будто чуяла, что семейный очаг недолго будет их согревать. После того, как Советский Союз развалился, Ромка Беженуца укатил в сторону своей далёкой, таинственной Бессарабии.

* * *

Зимнее солнце, почти не греющее, уже опадает на далёкие горы, стоящие в туманном мороке. Синеватые, продрогшие берёзы под окном начинают растворяться в предвечернем сумраке. И только сбоку – между домами – расплескалось красное вино заката, понемногу впитываясь в белую скатерть сугробов.

Собираясь уходить, Эскулапиков поднялся. Кругами походил по комнате Порфирьевича, рассматривая полки с книгами – их тут много. На стенах развешаны в рамках почётные грамоты с гербами и печатями РСФСР. Чёрно-белые фотографии. Карта бывшего Советского Союза. На журнальном столике фальшивой позолотою мерцает полуоблезшая статуэтка с гравировкой: «Победителю конкурса «Золотое перо». Угловое окошко до половины запаяно льдом, между стёклами виднеется пакет с пельменями, кирпичик сливочного масла – холодильник сломался.

– Порфирьевич! – разочарованно заговорил Эскулапиков, не дождавшийся кровавой истории. – Я не понял. Ты, значит, Молдавии был? У этого Ромки гостил?

– Два раза. А в третий раз едва живой убёг.

– А что такое? Почему?

Тяжело вздыхая, Прогадалов поцарапал щетинистую щеку.

– А что такое было в Приднестровье? А что такое в Грузии? А что такое на Украине? А что происходит в Прибалтике, за которую советские солдаты проливали кровь, а теперь там устраивают парады бывших эсесовцев. Что происходит? Люди как будто взбесились! Я обо всём об этом как начинаю голову ломать – в глазах потемнеет. А когда маленько просветлеет – я уже стою у магазина. – Порфирьевич криво ухмыляется. – Я понимаю, смерть причины ищет. Алкоголизм – хоть слово дико, но мне ласкает слух оно. Только всё же нету дыма без огня. Обидно мне, соседушка, обидно и больно за всё, что теперь происходит с нашей великой страной.

Соседушка молчит. Он не разделяет точку зрения Порфирьевича. Время, наступившее вслед за развалом страны, нравится фельдшеру: представилась возможность в полной мере проявить смекалку, сноровку, талант. Проявляя всё это, Эскулапиков не замечает или не желает замечать, как происходит алкоголизация и дебилизация народонаселения и то, что смертность превышает рождаемость. Эскулапиков думает так: неудачники, отставшие от поезда, всевозможные хлюпики, нытики – они всегда будут за прошлое цепляться, вчерашний день будут оплакивать и срываться в бездонную яму запоя. Эскулапиков, если быть откровенным, плевать хотел на этого несчастного Порфирьевича. И никогда бы фельдшер по звонку не пришёл в эту сиротскую квартиру, как приходит девушка по вызову. Но приходится. Дело в том, что фельдшерица, жена Эскулапикова – подруга бывшей супружницы Прогадалова. А бывшая, она теперь высоко взлетела – живёт в Америке время от времени позванивает фельдшерице. Вот почему Эскулапиков заставляет себя смириться и придти сюда с хорошей миной при плохой игре.

Фельдшер надел дорогое длиннополое пальто из шерсти кашемира. В прихожей остановился около зеркала и неожиданно громко спросил:

– Жена не звонит? Ну, то есть, бывшая.

Прогадалов, стоящий поодаль, скривился.

– Ты чего кричишь?

Фельдшер засмеялся, оглядываясь:

– Мне показалось, ты ещё на кухне. Если будет звонить – от нас приветы и поклоны передавай.

– У неё и без меня забот полно. Дворец. Конюшня. Псарня.

Согласно качая пушистой песцовою шапкой, надвинутой на брови, Эскулапиков изящно подстриженным ногтем сбил соринку с богатого чёрно-бурого воротника и дверь за собой тихонько закрыл – щёлкнул затвор английского замка, заставляя хозяина вздрогнуть.

«Ромка Беженуца вот с таким же звуком передёрнул затвор! – вспомнил Порфирьевич. – И почему не выстрелил, чёртов побратим? Уж надо было делать до конца!»

* * *

Ночь навалилась на землю – непроглядная зимняя ночь. Раньше звёзды смотрели в окно Прогадалова, а теперь, когда напротив дома построили какую-то квадратно-гнездовую абракадабру, – ни огонёчка в небе не видать, глазами колотишься в железобетон, ощущая себя замурованным заживо.

По-стариковски шаркая ногами, Порфирьевич прошёл на кухню, закурил и снова задумался о своих друзьях-товарищах, оставшихся в Белоруссии, в Грузии, в Карачаево-Черкесии, на Украине, в Молдове…

И опять перед глазами у него Ромка Беженуца, побратим, поднимается во весь рост. Школа вспоминается, где Ромка отчебучивал прямо на учительском столе – стоял на голове по просьбе одноклассницы, к которой был не равнодушен. Вспоминаются покосы, где Ромка шурудил литовкой на зависть многим сельским силачам. Бронзовый – как памятник самому себе – Ромка стоит на копне, кучерявой башкой достаёт до кучерявых небес, где плывут тёмно-синие тучи, грозящие июльским громобоем. Или вспоминался Ромкин перепляс, умопомрачительный дробарь, каблуками-молотками едва ломающий доски старого сельского клуба и заставляющий гармониста потеть.

Докуривши одну сигарету, Порфирьевич, сам того не замечая, берёт вторую, чтобы снова жадно затянуться, вспоминая Ромку-побратима, и всей своей истерзанной душой, всем своим сердцем искренне желая, чтобы всё у Ромки было хорошо.

Очень хочется верить, что этот забубённый молдаванин на своей родной земле сейчас не ходит в крови по колено с автоматом наперевес, не воюет со своими соплеменниками, разделившимися на «правых» и «левых». Очень хочется верить, что Ромка, так вдохновенно и громко умевший петь русские песни, переболеет золотухой русофобии – распространенной хворобой среди бывших советских граждан, полной грудью хватанувших воздух воли и вседозволи. Очень хотелось бы верить, что он на своём дворе, в кругу своей семьи, своей родни осенним солнечным днём вприпляску давит гроздья винограда – ядрёные, спелые, давит и смеётся, глядя в лазурное небо, где безмятежно летают голуби, ласточки мелькают живыми стрелами. А потом, после работы, пускай он за столом сидит в кругу своих родных или друзей. Розовея и хмелея от молодого искромётного вина, напрягая жилы на богатырской шее, пускай он громко и задушевно песню затянет о вольных цыганах, которые под звёздами и солнцем, как сто и двести лет назад идут по Бессарабии, кочуют и гитары прячут под полой. Пускай процветает Молдавия. И на холмах Грузии пускай себе лежит ночная мгла, которая будет краснеть только от зари, а не от крови. И пускай белый аист спокойно летит над белорусским полесьем. И Украина, сердцу милая, родная Малороссия пускай цветёт и пахнет, как в былые годы. И все другие страны и народы пускай процветают. Неужели нам нельзя спокойно жить на этой огромной прекрасной земле? Неужели нельзя, чтобы мир во всем мире царил?