Златоуст и Златоустка

Гайдук Николай Викторович

Часть вторая

Вершина

 

 

 

Глава первая. Подковать пегаса

1

Обрыв дышал губительной громадной глубиной – сорвёшься, так костей не соберут. Но Старик-Черновик, находясь на самой рискованной кромке, не испытывал ни малейшего страха – уникальный этот человек обладал редчайшим даром левитации. Проше говоря, он мог летать. Это не раз и не два спасало его самого, а главное спасало тех людей, с которыми приходилось работать. Но, если быть точным, спасала даже не левитация, а другой изумительный дар – телепортация. Мгновенное, почти молниеносное перемещение в пространстве, вот что это значит. Есть ещё и другие слова-заменители этой фантастической способности: джантация, трансгрессия, гиперпрыжок. А если попросту: это всё равно, что сесть верхом на молнию и пролететь чёртову уйму поднебесных километров – за несколько мгновений.

Азбуковедыч именно так и поступил тогда – много лет назад, когда юный гений отчаялся и дошёл до обрыва широкошумной реки. Старик в самую последнюю секунду ухватил Ивашку за воротник.

– Прежде чем совершать подобную глупость, нужно задать себе вопрос: «А всё ли я сделал на этой Земле?» – тихо сказал он юному гению. – А ну-ка, отойдём, поговорим. Что ты, в самом деле, как эта… Катерина из «Грозы». Будь мужиком, держи себя в руках. Не лезь поперёд батьки в петлю.

Слушая эту абракадабру, горемыка понуро сидел на обломке поваленного дерева – недалеко от обрыва. Молчал, в недоумении рассматривая черномазого чудодея, в руках у которого золотом блестело огромное перо, похожее на карабин.

Постепенно приходя в себя после пережитого волнения, Подкидыш повеселел, только весёлость была какая-то нервная.

Отойдя подальше от обрыва, они раззолотили костерок. И снова Подкидыш – как это уже было в аэропорту в Стольнограде – вдруг ощутил странное какое-то чувство родства с этим необыкновенным стариком.

– А как же ты здесь очутился? – стал расспрашивать парень.

– Прилетел. – Азбуковедыч посмотрел в небеса. – Не пешком же топать за тридевять земель. Пегас на что нам даден? А?

– Погас? Кто погас?

– Светильник разума чуть было не погас. Ох, Ванька, Ванька! Тебе ещё учиться да учиться. Неужели ты даже Пегаса не знаешь?

– Знаю. – Парень вяло отмахнулся. – Жеребец такой. Как самолёт на крыльях…

– Ну, ты меня расхохотал! – с горечью сказал Абра-Кадабрыч. – Жеребец, ага. Колхозный мерин, на котором лирики свои вёрсты меряют. Эх ты, тайга дремучая! Пегас – чтобы ты знал – это крылатый конь, который прилетел к нам из греческой мифологии. Сын Посейдона и горгоны Медузы. Но это был первый Пегас. А затем родился и второй, и третий, и тридцать третий. Кони эти обрусели, и теперь они весело ржут на самом чистом русском языке. А почему? Да потому, что русской ржи в полях нажрались. Ха-ха-ха.

Мифология и так-то была для парня темнее дремучего леса. А если ещё мифология с абракадабрами – вообще не понятно.

– Так ты на нём, что ль? Азбуковедыч! На коне прилетел?

– Нет, верхом на помеле! – Оруженосец поднял золотое перо величиной с карабин и между ног засунул. – Примерно, вот так. Тебе это что-нибудь напоминает? Нет? Знакомая баба яга сто лет назад хотела выйти замуж за меня. Кое-как отбоярился. Бороду даю на отсечение. Она мне, помню, говорил: «С милым рай и в шабаше!» Золотые горы обещала. Иди, говорит, служить при дворе. Даже Пушкин служил при царе. Тебе это ничего не напоминает? Нет? Хорошо погулял? Молодец. Нашёл приключений на задницу?

Парень содрогнулся и, отойдя от костра, вытянув шею, настороженно посмотрел по сторонам. Ему вдруг почудилось, будто избушка на курьих ножах идёт неподалёку, скрипит, кряхтит. Он заметил огонёк в полях и ещё больше насторожился. Но это был, скорей всего, костёр, – может, рыбаки, может, охотники с ночевьём остались на дальних островах или где-то в широкой пойме, заваленной гниющими деревьями, непроходимыми шарагами. Там – царство красноталов, там смородина, малина и шиповник; там травы стоят в человеческий рост – белоголовники, борщевики; там такие красные пахучие цветы – понюхаешь, будто из рюмочки дерябнешь красного винца; там с первых дней весны до заморозков – дикая вольница бесчисленных перелётных уток, гусей, лебедей…

Тишина вечерней земли и воды умиротворённо подействовали на Простована – прилёг на траву у костра.

– Крылатый конь? – недоверчиво спросил. – Ты на нём прилетел? А куда подевал?

– Здесь. Тебя дожидается. – Старик прищурил маленькие чёрные глаза, похожие на чёртиков, прячущихся под седыми кустами бровей. – Только тебе после гульбища не мешало бы это… или под дождь или в баньку сходить. Или искупаться. Иначе Пегас не подпустит к себе. Он такой. С характером.

Чувство брезгливости заставило не только скривиться – парень даже сплюнул, отворачиваясь.

– А ты откуда знаешь про мою гулянку?

Азбуковедыч потыкал пальцем в небо.

– Или ты всё ещё не веришь в небесную канцелярию?

– А ты возьми и докажи. Делов-то. Ненадолго задумавшись, старик пробормотал:

– Да будет свет, да будет дождь… Кажется, так… – Он отошёл в сторонку и, продолжая что-то бормотать, в ладоши звонко хлопнул.

В небесах неожиданно ярко сверкнуло, и через несколько секунд над головами прокатился громовой раскат, заставляя парня содрогнуться – и жутковато вдруг стало, и весело; вот это старик – громовержец, можно сказать. Первые капли зашипели на огне, засверкали, гвоздочками втыкаясь в траву под ногами, в сухую вечернюю пыль. Через минуту костёр погас.

Звонкий дождик ливанул – заиграл как ливенка, у которой сотни тысяч кнопочек из перламутра…

Они спустились к берегу. Подкидыш разделся под деревом, выпугнул какую-то птаху из ветвей. Вода – как это всегда бывает под дождём, – необыкновенно тёплая, парная. Временами в облаках луна светила, мелко заштрихованная косыми и стремительными строчками. Дождь неожиданно усилился – на реку сыпом сыпалось будто бы сухое многоточие дождя – бесчисленные точки сначала отскакивали от поверхности, и только потом уже река принимала небесную влагу, признавала её родство со своею земной стихией. Простован купался с превеликим удовольствием, хотя и не решался отплывать от берега – жутковастенько по темноте. Дождь прошёл короткий, как по заказу; хотя, возможно, так оно и было, только Ивашка поверить в это пока не мог. А после дождя, после благодатного купания было то, что старик обещал.

2

Сначала странный свет сверкнул под небесами – точно промелькнула падучая звезда, серебряной строчкой сгорая за вершинами тёмного бора. Затем впереди что-то стало сиять молочно-туманным сиянием, будто с неба слетевшим или встающим из-под земли. Слегка засветились вершины ближайших деревьев, засеребрились кусты, и вот уже трава, цветы, листва, мокрые после дождя, – всё заиграло, засверкало перед глазами изумлённого Ивашки. А вслед за этим на несколько мгновений вдруг сделалось так ярко, так жарко – словно что-то загорелось поблизости. Но этот диковинный жар был не снаружи, а внутри – сердцу стало жарко, а вот спину будто мороз коробил. Парень вдруг испугался до того, что зажмурился. А когда открыл глаза – старик уже успел преобразиться: переодетый во что-то белое, ослепительное, он теперь был не Старик-Черновик, а тот самый Белинский, с которым Ивашка недавно шараборился по Стольному Граду.

– Не бойся, – успокаивал Белинский. – Это конь смирённый. С лирическим уклоном. Хотя и забывать не надобно о том, что у коня – перед кусается, а зад лягается.

Чудное сияние убавилось, и волненье в сердце улеглось, и вот тогда из тёплого вечернего тумана показался белый крылатый конь. Земля под ним горела – там, где он ступал – серебряные оттиски подков пламенели на земле как полумесяцы.

Подкидыш, знакомый с кузнечным рукомеслом, восхищённо присвистнул.

– Я отродясь таких подковок не встречал!

– Ну, так ещё бы! – Старик стал рассказывать, какое великое это искусство – подковать Пегаса. Какие тонюсенькие требуются ухнали – специальные гвоздики для подков. А дальше – увлекаясь и вдохновляясь – Оруженосец от литературы начал пространную завиральную повесть о том, как помогал подковывать блоху одному хорошему русскому писателю.

– Блоху? – удивился Простован. – А зачем писателю блоха, да ещё с подковками?

– Блохи, Ваня, к сожалению, встречаются у писателей и поэтов. Причём литературная блоха такая тварь, что ты её дустом не выведешь. Возьмём классический пример из Лермонтова:

«И Терек, прыгая, как львица с косматой гривой на хребте…» Не помнишь эти строки? Не проходили в школе? Проходили? А когда проходили, ты не обратил внимания, что гривы у львицы не бывает. Грива – это признак льва.

– Я запутался. – Подкидыш встряхнул головой. – Ты начал про блоху, а теперь на льва перескочил.

– Ну, я же, Ваня, говорю, у одного хорошего писателя мастер был такой – левша. Он блоху подковал.

– А зачем? Блоху нужно к ногтю. Она же, собака, кусается.

– Да ещё как! – согласился старик. – Помню, с Горьким работал над пьесой «На дне», так меня эти блохи едва не загрызли. Горького они уже давно узнавали в лицо, а на меня набросились. А насчёт того, что пользы нету от блохи, даже подкованной – это верно. Что тут скажешь? «Умом Россию не понять, аршином общим не измерить». А впрочем, и другие не лучше. Дон Кихот в Испании родился, так ведь и его нельзя понять. Какого чёрта он все мельницы порушил в родном отечестве? Ты можешь мне сказать?

– Дон Кихот? А кто это? – Ивашка перестал моргать. – Я только этого знаю… Тихого Дона…

Запрокинув голову, старик захохотал, мерцая острым зубом, похожим на перо от самописки.

– Стало быть, ты не читал ни «Левшу», ни «Правшу»? Ни «Дон-Кихота», ни «Дон Жуана»?.. Эх, Ваня, Ваня! Тайга замшелая! Тебе ещё учиться да учиться!

– Да я не против.

– Это обнадёживает. – Старик сунул руку в карман и показал такое что-то, что сказочным светом озарило тёмную ладонь.

– Ох, ты! – Парень наклонился. – А это что?

– Волшебные лунные лучики. Я их забиваю вместо ухналей. Бывший работник кузницы раззявил рот.

– Да как их можно забить?

– Ногтем. Пальцем. А как же? Тут не кувалдой махать. Дело тонкое. А там, где тонко, так и врётся.

– Рвётся, ты хочешь сказать?

– Я всегда говорю то, что хочу. – Помолчав, Оруженосец опять засунул руку в карман. – А вот это – посмотри – это звёздные лучики. Тоже годятся для ковки Пегаса. Всё зависит от того, какая масть у лошади. А слово масть – от слова «мастер». Соображаешь?

– Интересно. – Парень затылок почесал. – Азбуковедыч, а где ты берёшь такие гвоздочки?

Делая вид, что не слышит, Азбуковед Азбуковедыч спрятал «гвоздочки» в левый карман, а из правого достал россыпи старославянского алфавита, который вдруг превратился в пригоршню золотого овса.

– На, Ивашка, промокашка, покорми. Путь был далёкий, долгий. Крылач проголодался. Покорми. Пускай привыкает к тебе.

Послышалось тёплое дыхание Пегаса, наклонившегося над золотом овса. Мягкие губы крылача приятно пощекотали ладонь – всё подобрали до крошки. Смелея, парень потрепал Пегаса по косматой гриве, почесал широкое крыло, с которого вдруг посыпалась звёздная пыль…

– Красавец! – Подкидыш восхищённо цокнул языком. – У нас в колхозе днём с огнем не найдёшь таких…

Абра-Кадабрыч расхохотался.

– Вот сказанул, так сказанул! Подковину загнул! Ты что, ещё не понял? Это – Пегас! Крылач небесной масти… – Старик заволновался. – Это чистокровный, без подмесу! Это очень дорогой подарок, парень!

– А кто этот подарок тебе сделал?

– Это, Ваня, подарок не мне. Это – тебе.

Парень дыхание задержал. Несколько секунд они молчали, глядя друг на друга. Река в тишине под обрывом зашумела сильнее обычного. Филин ухнул в далёком бору.

Нахмуриваясь, парень посмотрел на коня-крылача.

– Мне? Подарок? Да ну-у-у, Азбуковедыч. Ну, чо смеяться-то?

– И в самом деле! – Старик поцарапал свой нос, похожий на перевёрнутый вопросительный знак. – Чо смеяться-то? А ты подумай, голова. Летел бы я за тридевять земель – позубоскалить.

Делать, что ли, нечего? Это, парень, твой Пегас. Бери. Владей. Меня попросили, вот я и доставил…

– Кто? Кто попросил?

Оруженосец глазами показал на небо.

– Так я же тебе говорил. Оттуда прислали. И коня, и меня. – Старик развёл руками. – Так что ты, Иван Великогрозыч, извини… Я приставлен к тебе не по собственной воле. Служба такая…

– Приставлен? Зачем?

– Ну, мало ли? – Абра-Кадабрыч посмотрел в сторону глубокого обрыва. – Чтобы ты, например, вперёд батьки в петлю не полез.

Парень усики раздражённо стал пощипывать.

– Да ладно, всё нормально.

– Ну, ну, не обижайся. Больше не буду напоминать, на больную мозоль наступать. – Старик зевнул, сверкая зубом, похожим на золотое перо от самописки. – Притомился в дороге. Старость не радость. Ох, переоденусь. Не Белинский.

Темнота ещё сильней загустевала над полями. Огоньки в домах раззолотились россыпями звёзд. Где-то взмыкнула корова. Собака залаяла накоротке.

– К нам пошли, отдохнёшь.

– Ага. Там тебя встретят, чем ворота подпирают, и мне достанется.

– А мы на сеновале где-нибудь.

– Нет, Ваня, нет. Я вот чего боюсь… – Старик пригнулся, посмотрел по сторонам. – Ты ведь сбежал от них… из этого шабаша.

– Сбежал. Ну и что?

– Вот я и думаю, как бы они погоню за тобою не организовали. А ежели так, значит, могут нагрянуть домой.

– А если они… – Ивашка встревожился, – если дом запалят?

– Дом у вас железный. Ты что, не знал? А папка твой… – Старик Азбуковедыч засопел. – Короче, он с ними умеет общий язык находить. Не волнуйся. Этим чертям нужен только ты и всё. Если тебя там нет – ничего твоим родным не сделают. Поверь.

Они помолчали, прислушиваясь к покою вселенной. Земные краски почти пропали – кусты, деревья, горы – всё поглотила тьма и тишина. Небосвод очернился уже по всему необъятному кругу, только на западном склоне, куда ушёл огромный летний день, в предгорьях закатный свет ещё немного сопротивлялся. Желтушные брызги подтаивали и подсыхали на тёмно-синих тучах и облаках, своими контурами и своим громадным изваянием напоминая облик Творца, который в этот час будто бы решил дозором обойти огромные владения.

Розовый цветок далёкого костра, трепетно цветущего где-то в пойме, стал потихоньку жухнуть и вскоре лепестки его совсем пропали. За рекой на болоте послышался протяжный, гнусавый голос – крик ночного быка, так тут называли выпь, с виду маленькую, но обладающую таким могучим рёвом, от которого спину морозом коробит впотьмах.

Передёрнув плечами, Азбуковед Азбуковедыч стал рассказывать:

– Жил я когда-то среди северных народов, человеку одному помогал собирать сказания. Там у них считается, что вот эта выпь не сама прилетает на родину – журавли её приносят на спине. И там, где они её сбросят на землю, эта тварь начинает базлать по ночам, людям несчастье пророчит. Богоргоно – так её зовут якуты. «Рёв медведя», кажется, так переводится. А у нанайцев это – ачаки.

– Бык! Медведь!.. – Подкидыш отмахнулся. – Всё это страшилки для детей! Я видел этого быка, этого медведя. Соплёю можно перешибить.

– Невзрачная, да, – согласился старик, – но коварная. Я однажды бродил по болоту, на уток охотился. А выпь, она ведь желто-бурая, неприметная среди камыша и осоки. Но я заметил и решил поближе подойти, посмотреть, что это за бык такой, что за медведь, наводящий страхи на детей и даже взрослых. И вдруг эта зараза как саданула клювом – прямо в лоб. Кровища залила всю фотокарточку. Ладно, хоть в глаз не попала…

И опять помолчали, прислушиваясь к тёмному покою, обсыпанному звёздами – от края и до края.

– Никакие журавли эту выпь не приносят на спинах, – заверил Ивашка. – Сама прилетает. В конце апреля, в начале мая. Тут журавлей ещё не видно, а эта стерва уже воет по ночам. Как в пустую бочку.

Продолжая что-то бормотать, слуга-оруженосец удалился в темень, подыскал более надёжное местечко, потом стреножил белого крылатого коня, укрыв какою-то чёрною попоной – в трёх шагах не видно. Потом, что-то ворча по поводу своей нелёгкой доли, снял стародавний рыцарский плащ, сияющий яркой заплатой – расстелил на прошлогоднем сене.

– Утро вечера не дряннее. – Абра-Кадабрыч зевнул. – Ложись, поспи, а я покараулю. Надо следовать советам классиков:

Не рассуждай, не хлопочи!.. Безумство ищет, глупость судит; Дневные раны сном лечи,

А завтра быть чему, то будет. Живя, умей все пережить: Печаль и радость, и тревогу. Чего желать? О чем тужить? День пережит – и слава богу!

«И в самом деле, – Подкидыш потянулся, – день пережит, и слава богу».

3

Во сне он увидел белого крылатого коня – Пегас бежал по полю, ну, то есть, по бумаге и следом за ним появлялись буковки, слова и строчки. Пегас не бежал, а печатал своими хорошо подкованными копытами… «А как это так получается?» – изумлялся Ивашка. «Скоро узнаешь, – говорил Черновик. – А пока пойми одну простую вещь: если у тебя Пегас подкован хорошо, тогда и слово на бумаге не хромает! Более того, могу сказать, если это, конечно, тебе интересно…»

И старик рассказал немало занимательного и увлекательного. А между рассказами о писателях, о книгах он как-то незаметно стал говорить о жизни вообще. И выходило так, что лучше бы Ивану Простовану не заниматься этим трудным ремеслом – лучше бы ему остаться в родной деревне, землю пахать да железо ковать. И лучше бы ему не выкомуривать, не придумывать себе никакой царевны Златоустки, потому что рядом есть чудесная девушка Незабудка, простая, работящая, во многом по-детски наивная, верящая в магию любовных приворотов и любовного зелья. И если Иван Простован возьмёт её в жены – Незабудка эта вскоре так расцветёт, как ни расцветает ни один волшебный цветок, открывающий клады в ночь на Ивана Купала. Красноречивый был старик, чудесно бойкий на язык. Должно быть, он и в самом деле жил на белом свете не первые сто лет – довольно много знал и так убедительно говорил, что невозможно не верить. До глубокой ночи он старался парню втолковать простую мысль: счастье человека зачастую ждёт не за горами – за углом родного дома. Странно только было: зачем он отговаривал от дела, которому посвятили жизнь и Пушкин, и Толстой, и Достоевский. Дело-то хорошее. Зачем отговаривать? Всё равно Подкидыш уйдёт из дому. Это решено. «Я уйду, так брат Апора, может, уговорит Незабудку, любит он её без ума, без памяти».

Простован ощутил сквозь сон невнятный аромат незабудки – цветка, растущего неподалёку. Проснулся. Потянулся.

Под боком что-то слабо сияло впотьмах – это старик на землю постелил своё рубище, на котором золотая заплата. Потом рука Ивашки погладила траву, и показалось, будто под пальцы угодил нежный цветок незабудки. Он хотел сорвать, проверить, ошибся, нет ли? Но пальцы как-то сами собой отпустили цветок-стебелёк; Простовану расхотелось рвать только затем, чтобы удостовериться и выбросить.

«А где старик? – Подкидыш приподнялся. – Храпит где-нибудь под кустом?»

Слуга-оруженосец неподалёку сидел – какой-то необычайно громадный на фоне ночного неба. Косматая голова старика заслонила мириады созвездий, и только лишь одно – созвездие Лиры – сияло над стариком. Но Ивашка пока ещё не знал, что это за созвездие, он только изумился этому сиянию: будто нимб горел над головой святого.

«А чего он там колдует? Молится? – Парень шею вытянул. – О, какой заботливый…»

Сосредоточенно сопя, Оруженосец привычно, скрупулёзно чистил золотое перо величиной с карабин. Неподалёку блестела какая-то раскрытая коробка – старая книга, показавшаяся волшебным коробом. Старик с необычайной осторожностью вынимал из коробки что-то сверкающее, что-то сияющее и почти беззвучно заряжал обойму огромного пера, вокруг которого кружилась золотая мушка.

– Ну, ну, – ворчал старик, – не егози, успеешь.

Золотая мушка покружилась в воздухе и опустилась на кончик ствола – туда, где мушка и должна быть у всякого оружия.

«Чудеса!» – Подкидыш языком прицокнул.

Заметив шевеление под кустом смородины, Оруженосец отодвинул коробку в тень, поставил обойму на место и протяжно вздохнул.

– Чего ты встопорщился? А? Спи, покуда спится.

– Парень зевнул.

– А ты чего, Абрам Арапыч? Время позднее.

– И я поспать бы рад, да только не могу. Морфей уже давно забыл ко мне дорогу.

– Матвей? А кто это?

– Бестолочь, вот кто! – Старик поднялся и, взяв оружие наизготовку, посмотрел по сторонам. – Спи, потом растолкую. Расскажу тебе и про Матфея, про Морфея. И про наше солнце незакатное. У меня из-за него такая безнадёжная бессонница. Да, да. Люди спят без солнца. А у меня бессонница без солнца. Я ведь, кажется, уже говорил о том, что я – эфиоп. С древнегреческого это переводится как «человек с обожжённым на солнце лицом». Только солнце было необычное – Солнце русской поэзии. Если хочешь, я расскажу.

 

Глава вторая. Солнце убитое, солнце бессмертное

1

Великая беда случилась в далёкой юности, когда он работал тенью около солнца – Солнца русской поэзии. Он всю жизнь потом казнил себя за то, что не сумел предотвратить дуэль. А такая возможность была. Так он сам считает. Была возможность уберечь Солнце русской поэзии, а он, слуга-оруженосец, Черновик несчастный, зимою 1837 года своею собственной рукой переписал письмо хозяина.

«Господин Барон! – было в том письме. – Позвольте мне подвести итог всему, что случилось. Поведение вашего сына было мне давно известно и не могло оставить меня равнодушным… вы служили сводником вашему сыну… тогда как он только подлец и шалопай…»

Собственноручно переписав это письмо, Оруженосец помог отправить. И ничто не дрогнуло в молодом и глупом сердце паренька-черновика. Работая «тенью», он рад был услужить Солнцу русской поэзии, не думая о последствиях. Да и что он мог думать? Кто он такой? Черновик, простой чернорабочий от литературы. Январскими ночами у камина он добросовестно переписывал всё, что было озарено Солнцем русской поэзии, а потом – никем не зримый и не тревожимый – отсыпался в кабинете хозяина. И даже в ту минуту, когда хозяин стоял в медвежьей шубе на морозе и ждал, когда секунданты притопчут крахмалы скрипящих снегов на том пространстве, которое необходимо для поединка – даже тогда он сладко спал. И только в то мгновенье, когда пуля была уже в воздухе – слуга всем телом дёрнулся во сне и вдруг увидел огромное Солнце, насквозь простреленное, кровоточащее, медленно валившееся в чёрный стылый снег.

Так закончился его последний мирный сон. После этого он уже видел только кошмары, которые сводились к одному: Чёрная речка, чёрная бездонная могила, гроб, в котором лежит Солнце русской поэзии. Могильщики поднимают крышку гроба и накрывают убитое, бледное Солнце. А вместе с ним будто накрывают и Черновика. В домовине становится душно, тесно. Сверху стучит молоток, коротко и сочно позванивают гвозди, стальными стежками намертво сшивая доски, прищемившие последнюю соломинку света. Покачиваясь, гроб уходит куда-то в преисподние глубины. Мёрзлые комья земли громом грохочут по крышке и неожиданно превращаются в искрящиеся метеориты, которые срывают гробовую крышку, и Солнце – вот оно! – опять восходит, опять ликует, потому что оно во веки веков было и останется бессмертным Русским Солнцем, рядом с которым вечно будет плыть и плыть чёрное облако Черновика, виновника этой потрясающей трагедии.

Нервный срыв и самобичевание стали причиной жестокой бессонницы, длящейся многие годы. Старик Азбуковедыч чего только не перепробовал для того, чтобы избавиться от недуга. Сердобольные русские знахарки заставляли его читать заговор на 12 ложек воды: «Заря-заряница, красная девица, тебе на потухание, рабу Божьему на засыпание. Спать тебе, не просыпаться, с бессонницей не знаться – с вечерней зари до утренней!» Бурятские шаманы сон-траву под голову толкали, алтайские шаманы мумиё давали пить. Тибетские ламы, индийские йоги предлагали свои рецепты. Но нет и нет – Морфей забыл к нему дорогу.

И вот что удивительно: день за днем и год за годом организм работал ровно, чётко. Старик-Черновик делал всё, что делает нормальный человек, только не спал. Когда хотелось отдохнуть – ложился и, на какое-то время закрывая глаза, имитировал спящего. Никогда и никому Оруженосец не говорил о своём фантастическом недуге. Сначала стеснялся этой «болячки», но вскоре осознал своё преимущество перед другими. Простые смертные – вот какую арифметику узнал он – треть своей жизни тратят на сон. Если ты прожил на белом свете 60, значит, 20 лет проспал. А если ты прожил 100 лет – 35 проспал. Кошмар какой-то. В общем, в результате своей болезни он оказался здоровее очень многих – пока другие спят, он скрупулёзно, честно дело делает.

Сердце дрогнуло. «Честно? Ой, ли! Ой, ли! Всегда ли честно? – Черноликий вздохнул. – Однажды чёрт попутал. Даже сам не знаю, как получилось. Французы пистолеты привезли…»

Воровато посмотрев по сторонам, старик достал какой-то чемоданчик, спрятанный под тем кустом, возле которого спал Ивашка, да только спал он теперь тревожно, чутко; то приснится Воррагам, то Царь-Баба-Яга. И в ту минуту, когда старик достал свой хитрый чемоданчик, Подкидыш проснулся – секретные замки на чемоданчике зубами щёлкнули. И в следующий миг Подкидыш похолодел: старик достал какой-то пистолет из чемодана – видно, решил укокошить…

Заметив округлённые глаза Подкидыша, старик усмехнулся в бороду.

– Ну, что ты, что ты, – пробормотал он, – пистолеты даже не заряжены. Я ведь понял, что ты не спишь. Показать тебе хотел.

2

И старик стал рассказывать о том, как в мире сделалось темно и мрачно после убийства Солнца русской поэзии, как страдал он бессонницей, но более того – муки совести мучили. Ведь он же был ни кто-нибудь – Оруженосец. Как же он мог проглядеть проклятые пистолеты, из которых стрелялись на Чёрной речке? И где они теперь? В кого они ещё могут прицелиться? Какое солнце они ещё способны погасить? Эти мысли обуяли Старика-Черновика. И тогда он решил разыскать дуэльные пистолеты, чтобы хранить у себя. Ведь он Оруженосец, так будет справедливо. И вот тогда-то началась его охота за дуэльным гарнитуром, как называют этот чемоданчик с оружием. И радость его не знала границ, когда пистолеты привезли в Стольноград, где готовились отметить очередную печальную годовщину гибели Солнца русской поэзии. Оруженосец ещё не знал, как заберёт себе это оружие, но то, что заберёт – сомнений даже не было. И тут судьба пошла ему навстречу. В выставочном зале, где эти пистолеты хотели поначалу выставить на обозрение, неожиданно стал протекать потолок. Пистолеты перенесли в другое помещение, а там ещё хуже – полы вдруг стали проседать и провалились. И такая открылась дыра – гиена огненная видна была где-то в глубине земного шара. Пистолеты, обрушившись, пропали бы там навсегда. И только лишь благодаря усилиям Оруженосца этот дуэльный гарнитур был спасён. Так неужели же после этого пистолеты не могут быть собственностью Оруженосца? О каком ограблении века затрубили газеты? Пистолетов практически нет – они сгорели в гиене огненной. Что вы хотите, господа? Горсточку пепла? Но Старик-Черновик – по своей душевной доброте – предложил господам не горсточку пепла. Он предложил пистолеты, очень похожие на настоящие. Нет! Их, видите ли, это не устраивает. Это подделка, верните нам настоящие. Хорошо, я верну вам настоящие, но только при одном условии: если вы мне вернёте настоящее Солнце русской поэзии. А если нет, так нечего… водку в ступе толочь. Мало того, что убили национального гения, так вам ещё отдай оружие убийства? Зачем? Чтобы вы снова кого-нибудь укокошили?

Ошеломлённый этим монологом, Подкидыш, как зачарованный смотрел на небольшой старинный чемоданчик с дуэльной гарнитурой. На бархате в своих специальных гнёздах лежали два пистолета, молоток, при помощи которого пуля заколачивалась в гранёный ствол; коробочки для пороха, коробочки для кремния и всякая другая мелочевка, которая сегодня у многих вызывает недоумение и усмешку; сегодня научились убивать куда как проще, глазом моргнуть не успеешь.

А Старик Азбуковедыч продолжал:

– Теперь ты понимаешь, какой поклёп возводят на меня? Пистолеты сгорели в гиене огненной! Их нет! А газеты меня обвинили в преступлении века! То, что убили Солнце русской поэзии – это вроде как ничего, а то, что пистолеты пропали – это неслыханное преступление! Да по мне так вообще надо всё оружие в кучу собрать и выбросить в гиену огненную!

Подкидыш задумался.

– Ну, а всё-таки… – осторожно спросил, – как тебе удалось?

Там же охрана, сигнализация…

Старик на минуту забылся, мечтательно улыбаясь.

– Я когда-то работал с Артуром Конан Дойлом, С Агатой Кристи. Ах, какие были времена! Какие сюжеты мы заворачивали в детективах!

– Значит, ты их всё же облапошил? Тех, которые поймать хотели. Вздрогнув, Черновик снова будто вернулся к реальности.

– Всё это поклёп, сынок. Всех собак на старика хотят повесить. Ты посмотри, что они пишут, окаянные! – Старик достал газеты из чемоданчика. – Смотри. Или не видишь? Ну, так я тебе всё наизусть поведать могу. Тут написано про то, что выставка, тщательно охраняемая в Стольнограде, должна была переехать в Северную Столицу. И вот здесь-то, мол, произошло ограбление века – два дуэльных пистолета бесследно пропали. Бедная охрана клялась, божилась, землю жрала и запивала слезами раскаянья. Охрана говорила, что ни на секунду глаз не отрывала – стерегли большой несгораемый короб, в котором под замками находился чемоданчик с пистолетами. Криминалисты, в срочном порядке вызванные на место преступления, стали под лупой рассматривать место происшествия, стали расспрашивать. А что, дескать, за сторож был в музее? Да какой-то Белинский. Ну и, конечно, в тот же день и в тот же час был объявлен розыск, причём не какой-нибудь «всесоюзный», нет, – розыск планетарного размаха. Этого Белинского начали искать по всему земному шару, предлагая за поимку такую сумму – нули сосчитать невозможно. Да вот, полюбуйся.

При сумрачном свете луны плоховастенько было рассматривать. И тогда старик достал магический кристалл – что-то наподобие фонарика. Ивашка полистал помятые газеты с фотографиями какого-то странного типа, который выдавал себя за Белинского. Подстриженный под горшок, с благородной бородкой, этот Белинский ничуть не походил на Старика-Черновика. И это не могло не обрадовать Ивашку – в глубине души. А на поверхности – досада и недоумение. Парень был ошарашен этой историей.

– А зачем ты их украл? Продать хотел?

– Ну, во-первых, я не воровал. Я – Оруженосец! А кроме того… Ох, да ладно, потом расскажу. А сейчас я бы хотел тебе задать вопрос. Ты, первоклассный кузнец, сможешь сделать копию с этих пистолетов?

– Копья? Из пистолетов? Зачем же их губить, если они такие дорогие?

Абра-Кадабрыч невесело засмеялся.

– Человек из города Пномпень! Чтоб не сказать Пнём Пень! – Он обнял Ивашку. – Не обижайся. Да я бы первый голову свернул тому, кто из этих пистолетов стал бы делать копья. Я предлагаю сделать ко-пи-ю…

– А-а-а-! Ну, теперь понятно. Так я это делал уже. Мне привозили из города такие финтифлюшки из музея, которые нужно было скопировать.

– Ну, слава тебе, господи, что понял. Так сможешь или нет? Посмотри вдругорядь. Посмотри и подумай. У меня есть одна неважнецкая копия. А нужно так, чтобы комар свой клюв не подточил.

Старик снова достал магический кристалл – посветить. Подкидыш по требованию Оруженосца напялил тонкие прозрачные перчатки. Внимательно, почти не дыша, стал рассматривать ящик, обтянутый зелёным сукном. В ящике лежали два пистолета с калибровкой на 15 миллиметров, с кривыми деревянными рукоятками.

– Работа мастера Карла Уильбриха, – прошептал старик на ухо. – Где-то между 1820 и 1830 годами.

– А из какого из этих… Кто из какого стрелял?

– Сие истории не известно. – Старик закрыл дуэльный гарнитур. – Ну, так что? Сумеешь сделать? А?

– Не знаю. Попробую. Только где я это сделаю? Кузница нужна и время…

– Всё будет, Ваня. Я гарантирую.

– Да как же будет? Батька поутру…

– Батьку я беру на себя, – заверил Азбуковедыч. – Тут главное – копия. Нужна такая копия, чтобы французский комар носа не подточил!

– А почему – французский?

– Так ведь это же… – Старик пощёлкал пальцем по ящику с пистолетами, – достояние Франции. Дело серьёзное. Ты можешь отказаться. Пока не поздно. Я не обижусь. Я кого-нибудь другого поищу. Только навряд ли найду. Я уже всю округу обшарил…

Лицо Подкидыша вдруг стало мрачным.

– Ты, наверно, поэтому приметил меня? Писанина тут, наверно, не причём? Сознайся.

– Талантливый человек во всём талантлив, – уклончиво ответил Азбуковедыч. – Разве я виноват, что твоё мастерство спервоначала проявилось на кузнице?

– Ладно! – решился Подкидыш. – Айда! Не будем время терять! – Сделав несколько шагов, он спохватился, посмотрел по сторонам. – А где мой конь?

– Пегас? На вольном выпасе. Ты за него не волнуйся.

При пасмурном свете луны пришли на кузницу. Парень проворно стал горнило раскочегаривать – искры полетели по тёмной кузне, тени пауками поползли, словно молотки и молоточки сами собою пошли пешком по стенам и потолку. Никогда ещё ночью он тут не работал, да ещё тайком, по-воровски. Жутковато было. И в то же время – сладко отчего-то. И вспомнились краденые яблоки в саду за рекой, куда он лазил и один, и с парнишками. Яблоки были – так себе, среди них встречались даже червивые. А между тем, эти яблоки казались – куда как слаще тех, которые золотились да розоватились на ветках в своём родном саду.

– Стой! А как же я стану ковать? – Ивашка чуть молот не выронил себе на ногу. – Звону здесь будет – ого-го. Вся деревня на уши поднимется! Тут не только что батька – и мертвые на погосте повыскакивают, прибегут!

– Не прибегут, – уверенно сказал старик. – Я сейчас пойду, найду молчанку.

– Волчанку? Зачем?

– Нет. Волчанка, Ваня, это болезнь. Туберкулёз, не к ночи будет сказано. Волчанка – туберкулёз кожи, жуткая штука. Я говорю о другом… Молчанка. Не знаешь? Ну, так ты же ещё молодой.

Самое трудное было теперь – найти волшебную траву молчанку. Об этой траве даже древние травники и травницы мало что знают. Есть, например, трава очанка – глаза, ну, то бишь, очи можно вылечить с её помощью. Эта травка многим известна. А вот молчанка – почти никому. Знахарь молчит про неё, потому как – молчанка; такой закон, такая тайна, связанная с этой травой. Она даётся в руки только избранным, только тем, кто живёт на земле больше ста тридцати – такое бытует поверье. Старику-Черновику, по крайней мере, эта травка в руки не давалась, покуда он был молодой, а как только перешёл за сто тридцать четыре – травка стала попадаться на пути. Чудесная травка – молчанка. Хорошо от краснобайства помогает, от пустопорожней болтовни. Дашь человеку настойки с этой травой, он выпьет три-четыре глоточка – и замолчит на три или четыре годочка. Старику-Черновику и самому приходилось пить эту молчанку – давал обет молчания, когда работал в монастыре с монахами. Два с половиною года молчал, только перышком скрипел, переписывая всякие манускрипты, святые предания.

Пламя в горне разгорелось – золотым ракитовым кустом.

Выйдя за порог, Подкидыш посмотрел из-под руки – старик из-за берёз шагал навстречу.

– Нашёл, слава тебе, господи! – сообщил он. – Теперь на три версты в округе будет – тишь да гладь, да божья благодать. Ничего не будет слышно. Нужно только правильно очертить волшебный круг – за который не вырвется звук.

– Давай, черти, да я начну…

Что-то бормоча под нос, старик широким кругом обошёл приземистую кузню и возвратился к двери.

– Готово! Начинай. А я сгожусь тебе? В молотобойцы.

– Пока не надо. Я присмотрюсь. Потом позову, если что… Мне бы только свету как можно больше.

– Да будет свет! Хотя я и не Бог! – пробормотал старик и подцепил магический кристалл под низким закопчённым потолком. – Вот так сойдёт?

– Вполне. Как прямо днём.

– Ну, вот и хорошо, работай, Ваня. А я тут рядом буду, на часах. Надо посматривать на всякий случай. Что-то на душе тревожно.

– И у меня тревожно, – признался Ивашка. – А этот розыск, который был объявлен…

– А! Ты вот о чём? – Старик взял газеты из чемоданчика, бросил в огонь. – Это дело закрыли за давностью лет. Мне просто хочется отдать им хорошую копию, чтобы они успокоились и не держали зла на старика. Ну, с Богом. Время дорого.

– Погоди, давай проверим твою молчанку.

Волшебная трава сделала своё благое дело; незримый круг, очерченный при помощи молчанки, будто незримый колокол, не пропускал звоны-перезвоны, раздающиеся в кузнице. Встанешь на пороге – в ушах звенит от звона. А отойдёшь на пять шагов – ступишь за волшебный круг – и тишина кругом, такая тишина, как в первый день творения земли и неба.

Ивашка добросовестно трудился до рассвета, пока не ударил петух на деревне – звонкое эхо прорвалось за волшебный круг, очерченный травой молчанкой.

3

Песнопенье петуха разогнало последний морок, и парень проснулся, удивляясь тому, что лежит под сосной на берегу реки, куда ушёл под вечер – то ли вчера, или когда это случилось?

Проморгавшись, он уставился на небо в заревых разводах, похожих на кипрей. Краюха догорающей луны стояла над горами.

«А где старик? Оруженосец… – смутно припомнилось. – Где Пегас? И что я в кузнице всю ночь ковал? Какие-то копья? Или всё это пригрезилось? Ну, надо же! Приснится же такое…»

В недоумении покрутив кудлатой головою, парень встал и машинально поднял с земли какое-то чёрное рубище, на котором он спал – это было одёжка Черновика. Передёрнув плечами – зябковато было на заре – Подкидыш напялил на себя чужое рубище, похожее на рыцарский плащ, и по рассеянности даже не заметил, что это одеяние чужое – впору пришлось.

Над рекой, лугами и пашнями птицы начинали нежно тилиликать. Облака на востоке розовели большими букетами. Собираясь покидать место ночлега, парень рассеянно смотрел по сторонам, будто бы искал вчерашний день. В тени возле деревьев и под копной возле реки он увидел странные оттиски подков – едва светились серебрецом, пропадая при свете зари, точно истаивая, как истаивает последний снег. Присев на корточки, Ивашка, чему-то улыбаясь, рукой погладил оттиск полумесяца на сырой земле – ладонь покрылась серебрецом, которое тут же превратилось в капельки росы.

– Мы только проснулись, – вдруг раздался голос за спиной, – а Ванька уже землю рогом роет. Не иначе, как золото ищет. Златоискатель…

Он повернулся, продолжая улыбаться протяжной блаженной улыбкой. Навстречу ему – в сторону поля – бодрым шагом топали и на телегах ехали односельчане.

– С добрым утречком, люди! – с полупоклоном сказал Ивашка. – Кто рано встаёт, тому бог подаёт!

– Ну, тебе, видать, уже подал грамм сто пятьдесят, – насмешливо ответил односельчанин, разглядывая странное обличие Подкидыша, помятого, косматого спросонья, лицо и руки в саже, в копоти. А главное – он был одет в какое-то чёрное жалкое рубище, на котором сверкала будто золотая, яркая заплатка.

– Загулял, видать, Ванюша. Скоро будет пьян, как хрюша. – за спиною Подкидыша засмеялись. – Это дело такое, только начать. Кума искала бражки, осталась без рубашки.

 

Глава третья. Прости-прощай

1

Семейство было в сборе. Сидели чинно, строго за большим столом, посредине которого – как свадебный генерал – сиял-красовался надраенный тульский самовар, награждённый многочисленными орденами и медалями: «Поставщик Двора Его Императорского Величества Шаха Персидского»; «Николай II Император и самодержавец Всероссийский», «Франко-Русская выставка 1899 года», «Парижская выставка 1904 года»…

Мельком посмотрев на самовар, Подкидыш неожиданно вспомнил: в избушке на курьих ножках его, кажется, тоже награждали каким-то орденом, похожим на чайное блюдце, на котором сияли золотая и брильянтовая россыпи.

– Здорово ночевали! – излишне бодро сказал он, останавливаясь около двери.

Ему не ответили. Дружное семейство сосредоточенно завтракало перед тем, как отправиться на работу. Пахло щами и оладьями. Кошка возле порога облизывалась – парень чуть на хвост не наступил, входя в избу.

Брат Апора и сестра Надёжа молча покосились на него. Дед Мурава сутулился над своею миской так, словно боялся, что вот-вот отнимут. Не поднимая головы, дед угрюмо и отстраненно наворачивал перловую кашу – перлы повисли на усах, на бороде. А Великогроз Горнилыч бросил на Ивашку такой сердитый взгляд, словно камень зафитилил. И только Хрусталина Харитоновна – матушка, седое, кроткое создание, – была приветлива. Мать затевала новую стряпню-квашню – кадушка из кедра была уже полная. В этой кадушке – говорили старые хозяйки – тесто быстрее бродит и поднимается прямо на глазах; когда-то Ивашка делал обручи для этой кадки – обручался с ней, как он шутил.

Вытирая руки о фартук, Хрусталина Харитоновна вздохнула.

– Садись, поешь, сынок. Где ты пропал?

– Да вот – нашёлся, – ответил он опять-таки излишне бодро.

– Одежонка у тебя, – заинтересовалась матушка, присматриваясь. – Как монах какой…

Опуская глаза, Подкидыш чуть не ахнул – только теперь заметил. «Старик-Черновик?! Значит, не приснилось? Как это я раньше не обратил внимания…»

Хмуро глядя на парня, Великогроз Горнилыч облизнул деревянную ложку, будто собираясь треснуть ею по лобешнику сына, как в детстве бывало.

– Ну что? И долго это будет продолжаться?

– Тятя, – Ивашка улыбнулся. – Ты об чём?

Кузнец не расслышал его бормотанье, гневно прихлопнул по столу чугунно-тяжёлой рукой и взялся высказывать все, что накипело на душе. Иван, смущаясь и потея, пытался что-то возражать, но Великогроз Горнилыч, полуоглохший в кузнице, уже совсем не слышал от волнения – кровь кидалась в голову. Отец покраснел густыми пятнами, точно из бани пришёл, а затем бледнел и покрылся каплями крупного пота, как бывало у горна, где стоял, махал пудовым молотом. На душе Великогроза давненько уже великая гроза собиралась в отношении этого несчастного Подкидыша. Громыхая голосом и крупным кулаком, он припомнил всё, что было и чего не было.

Тяжело работая «мехами», задыхаясь от возмущения, кузнец поставил точку в разговоре:

– Всё! Хватит бить баклуши! Хватит шаромыжничать!

– Я ни одну баклушу ни разу не ударил, – ответил Ивашка, простодушно хлопая глазами. – Ни одна баклуша ничего худого мне не сделала.

– А тебя не мешало бы отдубасить! – Кузнец опять шарахнул кулаком по столу – самовар-генерал покачнулся, затанцевали стаканы, чашки и вилки с ложками забрякали. – Где балалайка? Пропил?

Ивашка растерялся, не ожидая такого вопроса.

– Во дворце балалайка осталась. Меня приглашали… Великогроз Горнилыч презрительно глянул – как орёл на муху.

– Во дворцы приглашают? – Язвительно хмыкнул. – А на пашню? Нет? Ну, так я приглашаю. Хватит дурью маяться. Не хочешь работать на кузне – неволить не буду. Бери соху, коня…

– Конь у меня есть уже.

– Краденый, что ли? Или с цыганами дружбу завёл?

– Нет. Пегас у меня. – Ивашка расправил плечи. – Я хочу работать на своих полях.

– На каких это – своих? – удивился отец.

– Скоро узнаешь. – Подкидыш подкрутил свои жиденькие усы и неожиданно заявил: – Я учиться поеду!

Ложка застыла в руке у отца – наваристые щи на стол закапали.

– Это куда ж ты намылился? В Стольный Град?

– Скоро узнаешь…

– Что ты заладил: «узнаешь, узнаешь! – Разгневанный кузнец отбросил ложку. – Ну, собрался, так катись. Скатертью дорога. В моём доме дармоедов не было и не будет, покуда я жив.

Разговор накалился до того, что Подкидыш выскочил из-за стола и остановился напротив отца, который тоже встал. Глядели друг на друга как чужие, остервенело глазами грызли. И кузнец неожиданно дрогнул во время этой короткой дуэли – глаза мигнули, юркнули куда-то в угол. И этого Подкидышу было достаточно, чтобы ощутить свою победу.

Отойдя от стола, он помолчал, катая желваки по скулам. Потом поклонился.

– Спасибо, тятя, за хлеб, за соль…

Слабохарактерная Хрусталина Харитоновна молча заплакала, а Великогроз Горнилыч, как грозовая туча, потемнел лицом.

– Оперился? Летаешь? – При этих словах отец почему-то посмотрел на ступу, стоящую неподалёку. – А на какие шиши ты летаешь? Взял у деда пенсию и пробубенил за два дня? Молоток! И не стыдно?

Внук удивлённо и укоризненно посмотрел на деда, который продолжал сутулиться над кашей.

– Деньги – пыль на дорогах истории. Ясно? И я вам скоро всё верну. Вот увидите.

– Обидите? – не расслышал отец. – Тебя обидишь! Ты сначала сморкало своё подотри, потом уже порхай на самолётах. Оболтус. Такие деньги за два дня уханькал! Мне за эти деньги надо всё лето молотом махать! А он…

Пристыженный Подкидыш занервничал. Дрожащие руки засунул в чёрный рыцарский плащ – в глубокие карманы – и вдруг обнаружил там что-то хрустящее. Поглядел – покосился – и ахнул. Это были новые купюры. И в следующий миг деньги листвой посыпались по горнице, попадая в чашки и в стаканы, заваливаясь под стол.

– Кому я сколько должен? А? Чего примолкли? – Ивашка заговорил каким-то барским тоном. – Держите! Мне не жалко…

Всё дружное семейство обалдело смотрело, как бумажки шелестят и мелькают по воздуху, словно разноцветный листопад. И никто словечка вымолвить не мог, настолько это было изумительно – никто и никогда ещё в этом доме так не сорил деньгами.

Дед Илья закашлялся – кашей подавился.

– Соловей-разбойник! – спросил он, напряжённо глядя из-под руки. – Ты кого ограбил на большой дороге?

– Никого я не грабил. Это деньги моего слуги. Кузнец пошёл к порогу, стал обуваться.

– Я не знаю, – пробасил он, сидя на табуретке и с трудом натягивая сапоги, чтобы идти на работу, – не знаю, где ты эти деньги взял, но если ты сейчас не подметёшь, не уберёшь, я за себя не ручаюсь…

Подкидыш в недоумении посмотрел на него.

– Нету денег – плохо. А появились, так опять нехорошо. На тебя не угодишь. Ты всё время такой – точно корова сдохла.

– А у тебя – отелилась? Ты весёлый, да? – Кузнец потыкал пальцем, похожим на стамеску – показал на подполье. – Иди, самогонку допей с утречка, так вообще обхохочешься. И золотые горы будут, и жратовки навалом…

Надсадно вздыхая, парень поглядел в деревянную чашку, полную обглоданных костей.

– Ну, что вы за люди? Вам бы только пожрать…

– А ты святым духом питаешься? – Великогроз Горнилыч поднялся, топнул обутым сапогом. – Тока смотри, сынок, не подавись.

– Прокормлюсь. И не духом святым, а талантом. Понятно?

– В землю зарой свой талан, – сердито посоветовал кузнец. – Знаешь, как мечи ковали в древности? Так я тебе скажу. Железную заготовку, много раз перекованную внахлёст, оружейник закапывал в землю, в самое сырое место. Надолго закапывал. Лет на двадцать. Сырая земля выедала всю ржавчину и другие примеси железа, и оставалось только то, что становилось потом самой крепкой, благородной сталью.

– Тятя, ты к чему это?

– Подумай. – Великогроз Горнилыч ногтем-стамеской покрутил возле своего виска. – Покумекай. Или у тебя только талан, а мозгов-то ни-ни?

– И ты подумай! – Подкидыш неожиданно загорячился. – Что ты вдруг вспомнил о том, как мечи ковали в древности? Ты лучше вспомни, как ты недавно когти ковал кое-кому, запасные зубья, топорик палачу. Что рот разинул? Думаешь, не знаю? Знаю! Я видел! Видел своими глазами! Что ты делаешь? А? Сегодня ты им помогаешь, а завтра они этими когтями да зубами тебя же и разорвут. Попомни моё слово. Это во-первых. А во-вторых. Скажи мне, тятя, откуда на пепелище, на устье Золотом, где всё сгорело подчистую, – откуда там уголёк из нашей кузницы? Кому ты его дал? Молчишь? Так я скажу.

Скуластое лицо Великогроза, смуглое от кузнечной копоти, стремительно стало бледнеть.

– Сопляк! – закричал он, топнув подкованым сапогом – кошка отскочила под кровать. – Сначала сморкало своё подотри, потом будешь отца к ответу призывать, советы давать. Вот когда будет семья у тебя…

– Чего ты прикрываешься семьёй? – перебил Подкидыш. – Не захотел бы, так не работал на этих чертей. Пошёл бы вон землю пахать или с ружьём по тайге.

– Ага! – Губы отца задрожали. – Только неизвестно, где бы вы были теперь.

Брат с сестрой и матушка с дедом – никто не мог понять, о чём они так жарко и так сердито спорят. И самое странное в этом споре было то, что Великогроз Горнилыч говорил каким-то виноватым тоном, словно бы в чём-то оправдывался.

Понимая всю щекотливость своего положения в этом споре, кузнец, нервно покусывая ноготь-стамеску, поторопился уйти из дому, напоследок машинально крестясь на икону Николая Чудотворца. Следом за ним во двор потянулись брат и сестра. И только мать осталась около Ивашки – отговорить хотела.

– Ну, куда ты, сынок? Ну, зачем?

2

Великолепный денёк разгорался по-над землёй. Птицы звонко пели в березняках за дорогой. Над синими горами вдалеке, над полями солнце уже располыхалось в туманах – дымилось необъятным малиновым кругом, зажигая росы на траве, на цветах и словно бы разбрасывая золотые шляпы от подсолнухов по всем ближайшим рекам и озёрам.

Улыбаясь небу и земле, путник шагал, куда глаза глядели, куда стремилась юная и вольнолюбивая душа. Светлая дорога стелилась впереди – прямая, чистая. Ветряная мельница на бугорке мелькала, приветливо махала своею деревянной растрескавшейся ладонью, знакомой с крепкими рукопожатьями ветров, снегов и ливней. Над рекою плакучая ива роняла шипучие слёзы, точно оплакивала победную головушку Ивана. Озеро шумно вздохнуло вдали, поднимая стаю лебедей, точно белым платком приветствуя юного странника. А дальше было тихо, грустно, сиротливо – сердце сжималось от неизвестности. Что его ждёт на этих древних русских путях, на которых не одно копыто расковалось, кидая подкову на счастье, и не одно колесо на телеге отколесилось, в туман укатилось… Сколько прошло и проехало здесь пилигримов? И каждый надеялся счастье-долю сыскать на земле. А что они нашли? Что потеряли? Кто скажет? Да теперь-то уж, наверное, никто. Разве что степные крутолобые курганы могут об этом тебе рассказать, когда в тишине, в позолоте раскаленного полдня ты будешь искать заветерье, прохладную затень, когда ты приляжешь на грудь великана-кургана и в забытье, в полудрёме вдруг услышишь гулкое, бессмертное сердцебиение родной земли, хранящей память русскую, историю.

Беспечный путник шагал вот так-то по родимой земле и дошагал до большого белого камня, лежащего в чистом поле – на развилке двух дорог. Камень был простой – остался тут, когда, должно быть, строили посёлок Босиз; каменный карьер был неподалёку. Но Подкидышу этот камень показался необыкновенным. На нём было как будто написано то, что обычно в сказках пишется: налево пойдёшь – к богатству придешь, а направо пойдёшь – великую печаль и мудрость обретёшь.

По молодости лет не привыкший ходить «налево», Ивашка двинулся направо, и тут же перед ним – точно из-под земли – появился Оруженосец. Только теперь он был похож на человека из Древнего Рима – кусок белой ткани задрапировал смуглое тело Черновика.

– По латыни – тога, а по-русски – простыня, – забывая здороваться, сказал житель Древнего Рима. – Значит, выбрал дороженьку? Определился?

– Выбрал! – твёрдо ответил парень.

– Не пожалеешь? Нет? Может, надо послушаться Рембрандта? – Старик вздохнул. – Когда-то Рембрандт сказал молодому художнику, который собирался в путешествие. «Останься дома! – говорил он. – Останься дома! Целой жизни не хватит на познание чудес, какие здесь таятся!»

Подкидыш пожал плечами.

– Я не художник… – Он достал из котомки помятый рыцарский плащ. – Вот, держи. Чего ты в этой простыне, как чучело.

– О! – обрадовался житель Древнего Рима. – А я подумал, что потерял.

– Да нет, ты вчера постелил под сосной…

– Ну, теперь-то вспомнил…

– А пистолеты? – спросил Ивашка. – Где пистолеты?

– Какие пистолеты? – Старик нарочито нахмурился. – Насчёт пистолетов не помню…

– Ну, те, которые… Дуэль…

– Погоди… – Старик пошарил по карманам рубища. – А где же, где же? Неужели потерял?

– Извини… – Подкидыш покашлял в кулак. – Я маленько истратил…

– Деньги? Да я не об этом… – Старик достал из кармана уздечку, золотом сверкнувшую на солнце. – Вот за что переживал. Только при помощи этой уздечки можно Пегаса поймать.

– Да? – Парень глазами пострелял по сторонам. – А где он сейчас?

– Где-то там, на вольном выпасе под облаками… – Старик напряжённо смотрел прямо в глаза. – Значит, говоришь, определился? Насчёт дороги? Ты подумай, Ваня. Крепко подумай. Дело-то нешуточное. Трудно будет. Голодно и холодно…

– Ничего! – заупрямился парень. – Перекуём мечи на калачи!

– Да в том-то и дело, что калачами там не пахнет. Только дырки от бубликов. – Старик нахмурился. – Нет, конечно, есть примеры баснословных гонораров. Я же не первые сто лет живу на земле, знаю. У Вальтера Скотта, к примеру, были почти что королевские доходы. Виктор Гюго после себя оставил миллионное состояние. Вольтер умел вытягивать деньги и подарки из монархов своей эпохи… Но всё это, я должен тебя предупредить, исключение. А правило звучит довольно жёстко: «Сестрой таланта оказывается нужда!» Это сказал древнеримский Петроний. Он, между прочим, носил вот такую же белую тогу. А ты говоришь, я – как чучело. А я, может быть, похож на Петрония. И я вслед за ним говорю тебе: сестра таланта – это нужда. Запомни.

– А в школе, – вспомнил Подкидыш, – говорили, что краткость – сеструха таланта.

– В школе? В школе научат! В школе повторяют вслед за Чеховым: «Краткость – сестра таланта! Краткость – сестра таланта!» Долдонят, как эти, как попки, а того не знают, что древнеримский Петроний задолго до Чехова сказал: «Не знаю, почему так получается, что сестрой таланта оказывается нужда». И эта формула куда как точнее, а главное – честнее. «Сестра таланта – нужда!» Ты возьми любую книгу Достоевского, Сервантеса, Гюго – там краткостью не пахнет. Кирпичи такие, что ого-го. А вот если мы возьмём биографию того или иного поэта или писателя – они нужды хлебнули через край! Взять хотя бы Софокла. Не слышал? Нет? Софокла боготворили так, что в честь его воздвигали алтари – считали его поэзию божественной, но никому и в голову не могло придти, что Софокл не духом святым питается.

Не совсем понимая, о чём идёт речь, Подкидыш отмахнулся от мухи или от шмеля, кружившего над головой.

– Бог не выдаст, свинья не съест.

Житель Древнего Рима, плотнее завернувшись в белую тогу, вытянул правую руку.

– Вперёд, мой друг, вперёд. Я предупредил, а там как знаешь.

3

Вечерняя заря жёлтовато-медовыми красками оплывала по западному склону горизонта, когда они устроили первый привал. Переводя дыхание, молча посидели на земле под деревом, полюбовались предзакатными красками, щедро и сочно размазанными по лугам, по берегу, уставленному свечками берёз, по воде, озобчиво дрожащей в роднике.

Заметив что-то под ногами, Оруженосец пробормотал:

– О, знал бы ты, что так бывает, когда пускался на дебют…

Подкидыш повернулся к нему и прищурился.

– Куда? Куда пускался?

Придерживая тогу, житель Древнего Рима наклонился – под пальцами его тонко пискнул сорванный стебелёк изумрудной травы под названием пастернак. А затем – вдыхая тонкий аромат чарующего пастернака – старик стал монотонно декламировать, глядя в небо:

О, знал бы я, что так бывает, Когда пускался на дебют, Что строчки с кровью – убивают, Нахлынут горлом и убьют! От шуток с этой подоплёкой Я б отказался наотрез. Начало было так далёко, Так робок первый интерес. Но старость – это Рим, который Взамен турусов и колёс Не читки требует с актера, А полной гибели всерьёз. Когда строку диктует чувство, Оно на сцену шлёт раба, И тут кончается искусство, И дышат почва и судьба.

Двигаясь дальше, Подкидыш остановился на краю болота, поросшего ольхой, ветлой и чахлыми осинками.

– Не знаю, как насчёт судьбы, а почва под ногами задышала! – сказал он, тревожно глядя вниз. – Смотри! Куда это мы вышли? Заблудились?

Абра-Кадабрыч поцарапал бороду:

– Я не Сусанин, но я с усами. Да и вообще… Дорогу осилит грядущий. Вперёд! Без страха и сомнений! Только вперёд! Хотя – постой. – Старик потрогал почву под ногами. – Не будем рисковать. Ты посиди тут, на сухом бугорке, бруснику поклюй, а я пойду покуда, посмотрю, что да как. Может быть, царевну-лягушку повстречаю, так она подскажет, где пройти.

«Лишь бы царь-бабу-ягу не повстречать», – мрачно подумал Ивашка, оставшись на сухом пригорке.

Смеркалось. В небесах над болотом звёзды потихоньку зацветали, распуская лепестки, – этот высокий и широкий звездоцвет похож был на крохотные лилии. Прогорклый запах гнили и запах торфа становились густыми, отвратными. И в то же время воздух обогащался тонким ароматом вереска, нежностью багульника, кассандры и голубики… А потом Подкидыш вздрогнул и старательно глаза протёр. «То ли показалось, то ли правда?»

Вдали над трясиной задрожал какой-то робкий огонёк. Всего лишь несколько мгновений тот огонёк дрожал-лихорадился, потом погас – будто нырнул в трясину, чтобы вскоре вспыхнуть где-нибудь поодаль, подразнить, попугать багрово-синим язычком.

Парню стало не по себе. Он шею вытянул, высматривая Оруженосца.

Вскоре тот вернулся – принёс охапку сухого мха.

– Здесь придётся ночевать, – сказал он, расстилая мох. – Не будем рыпаться, а то провалимся.

– Весёленькое дело! – хмыкнул парень и опять заметил вспышку на болоте. – Смотри! Смотри! Что это?

– Где? – Черновик прищурил свой «кошачий» глаз, способный видеть в сумерках. – А! Это – огнёвка.

– Что за огнёвка?

– Болотный огонёк или блуждающий огонь. Или фонарик. Или дурацкий огонь. Или – огненный демон. Как только не называют в народе… – стал рассказывать старик. – Чем глубже болото, чем чаще полыхает огнёвка. Так что не вздумай пойти за этим огнём. Пропадёшь.

– Надо же! – Парень даже на цыпочки приподнялся, оглядывая темень. – А почему он вспыхивает?

– Болотный дух злобится.

– На кого?

– Ну, может быть, на нас. За то, что припёрлись незваные гости, покой нарушили. – Старик соорудил подушку из сухого мха, сел на неё и сурово продолжил: – Ну, всё это сказки, легенды и предания. А вот тебе другая сторона медали. Прозаическая, так сказать. Господа материалисты. Кха-кха. Ты, надеюсь, слышал про таких?

– Ну, так, маленько…

– Ясно. Так вот они, материалисты, утверждают, что наружу просто-напросто выходят болотные газы – метан, фосфин. Чёрт их знает, почему, но вот они-то и загораются. Только я, откровенно говоря, не шибко верю господам материалистам. Дело в том, что бывают случаи, когда блуждающий огонь появляется там, где болотного газа вообще не может быть – над зыбучими песками, например. Над могилами. Кроме того, я знал немало рыбаков, которые ночью видели такой огонь на берегу, брали курс на него и погибали в открытом море. А это были опытные люди, бороду даю на отсечение.

Подкидыш передёрнул плечами – на болоте становилось зябко, неуютно.

– Весёленькая тема, – пробормотал, вглядываясь в темноту. – Вон там опять сверкнуло… И там – и там…

– Теперь до утра будут хороводить. Не обращай внимания.

– Ну, так что же это за огоньки?

– Не знаю. Христиане считали их душами покойных людей. Англосаксы и финны были уверены, что это – души умерших некрещеных детей. Как бы там ни было, но… Я давно живу на белом свете и могу тебе твёрдо сказать: раньше эта огнёвка вспыхивала гораздо чаще. Теперь – не то.

– Хорошо это? Нет? А почему?

– А потому что люди душат сказку – душат со всех сторон.

Болота осушают, реки перегораживают.

– Да разве это плохо – осушить болото, поставить гидростанцию на реке, чтобы людям лампочка светила, а не вот такие болотные огни?

– Молодой ты, Ваня, и многого ещё не разумеешь. – Старик развёл руками. – Творец не просто так, не от скуки сотворил болото. Во всем была необходимость. Мера. А человек, возомнив себя, чёрт знает, кем, начал хряпать всё, что рядом. И добром это не кончится, увы!

– Вот на этой жизнерадостной ноте мы и закончим, – пробормотал Простован, зевая и укладываясь на подушках сухого хрустящего мха.

Остывающий болотный воздух прохладной иголкой покалывал щёки, щекотал под бока, заставляя поминутно ворочаться.

«А дома сейчас – красота! – Ивашка вздохнул. – Тятенька домой пришёл, какую-нибудь железяку опять притащил. Матушка с поля вернулась, брат и сестрица. До полусмерти замордованные, а всё-таки довольные. Сходили на речку за огородами, там поплескались в тёплых омутах, в чистое бельё переоделись. Потом – за стол, а там жратвы навалом. Батя с братом дёрнут по стопке самогона – с устатку. Молча, степенно поужинают, звякая ложками, вилками, сосредоточенно прожёвывая и стеклянно, туповато глядя куда-то в стол и в пол. А затем всё семейство завалится спать, чтобы завтра с петухами снова подняться, покряхтывая, и знакомой дорогой снова идти на работу свою, чтобы там до вечерней звезды горбатиться над горячим железом, над пыльной пахотою, над прополкой, которой не видно конца…»

Чувство потаённой зависти – как-то незаметно для самого Подкидыша – перешло в чувство недоумения и даже глухого раздражения.

«И вот это вот – ихняя жизнь? Это – ихняя сказка? – с горечью думал Подкидыш. – Я что-то не пойму, какой тут смысл? И дед, и прадед, и прапрадед с прабабкой вот так же горбатились, рожали и растили ребятишек, потом ребятишки становились отцами, дедами. И все они – все как один! – копались в навозе, будто искали жемчужное какое-то зерно, и помирали, ни черта не отыскав. Но какой же смысл вот в этом бесконечном хождении по кругу? Однажды я в горах на старом руднике видел приспособу для несчастной лошади, ходившей по кругу, – в камнях тропинка выбита копытами. Так она была – слепая, каторжная лошадь. Она и сдохла в хомуте, как заводная, ходя по кругу. Ну, так ведь мы же не слепые кони. Ну, ведь должен же быть какой-то смысл, итог всей этой каторги! Должен быть – и есть! А иначе – как же? Зачем всё вот это – небо, горы, звёзды? Зачем они светят? Только чтоб иголки собирать, да снова шить и шить? А жить когда, родимые? Песни петь – когда? Улыбаться, радоваться….» Простован стал потихоньку все эти мысли вслух произносить, а старик – тоже потихоньку – стал поддерживать полночный разговор.

Глядя в сторону звезды, промелькнувшей над болотными хлябями и упавшей где-то за тридевять земель, житель Древнего Рима переключился на рассказы об устройстве мирозданья.

– Солнце, между прочим, это звезда, самая ближайшая к Земле.

– Солнце – это звезда? – не поверил Подкидыш. – Я думал, что солнце – это солнце, да и всё.

– Нет. Солнце – это единственная звезда, которую мы видим невооружённым глазом. А все другие звёзды удалены от нас на световые года. Возьми хоть самый мощный телескоп – ничего не увидишь на звёздах. Муму непостижимо, как далеко…

И чем больше парень слушал старика, тем больше поражался его разносторонним познаниям. Хоть о мирозданье он мог увлечённо рассказывать, хоть о чём-то самом-самом приземлённом.

– Вот, смотри. – Оруженосец сорвал какой-то стебелёк. – Это трава – собинка. Сам цветочек синий, листочки красные и корень тоже красный.

– Темно. Я не вижу.

– Ну, значит, верь мне на слово. Эту травку хорошо давать жене и мужу с вином – дружно будут жить.

– Ты это к чему?

– Да так, просто трава под руку подвернулась.

Болотный стебелёк слабо серебрился под звёздами. Парень заметил его и что-то вспомнил. Открыв свой короб, он достал давно засушенный цветок.

– А вот эти вот царские кудри ты знаешь?

– Царские пудри? Ага. Этот цветок для того, чтобы пудрить мозги.

– Нет, – серьёзно сказал Ивашка. – Это царский цветок…

– Ну, допустим, царский. И что из этого?

Уловив насмешливую нотку в голосе старика, Подкидыш молча спрятал цветок и зевнул.

– Поспать бы не мешало, да только чёрта с два. От болота тянет, как из погреба…

Помолчав, Оруженосец осторожно спросил:

– Уже, поди, жалеешь? Да? О доме, о тёплой русской печке.

«Как будто насквозь меня видит!» – изумился Подкидыш, именно в сию минуту представляя родимый тёплый дом, деда Илью, спящего на печке.

– Переживём! Перекуём мечи на калачи! – пробормотал Ивашка, глубоко вдыхая дух болотной гнили и едва зубами не скрипя, сдерживая стон. Такая тоска вдруг ужалила сердце, так жалко стало всё, что было у него, да не ценилось, а теперь – будто на веки вечные всё это пропало, потонуло где-то там, за чёрными лесами и топкими болотами, по которым шатаются блуждающие огненные демоны.

«Может, зря я не послушал старика? – засыпая, смалодушничал парень. – Работал бы на кузнице, Незабудку взял бы в жёны, ребятишек наковал бы на кровати!»

4

И приснился Подкидышу причудливый сон. Решил он поехать посвататься. Не откладывая дело в долгий ящик – да к тому же пока батька дома дрыхнет – парень украдкой пошёл на кузницу, потихоньку, полегоньку подковал Пегаса, потом ещё где-то раздобыл двух пристяжных лошадок, похожих на пару белоснежных лебедей. Синее утречко было уже на дворе, когда он управился и прямой дорогой – через березовый лесок, через поляну – поскакал-полетел к воротам родного дома. На ходу Ивашка оглянулся и восторженно ахнул: дорога следом за повозкой пламенела, пропечатанная оттисками огненных подков – будто звёзды с неба вперемежку с полумесяцами на пыльный просёлок насыпались… Возле ворот стоял дед Мурава. Курил цигарку. Только странная какая-то цигарка, длинная и толстая цигарка не дымила, а туманила – густой лазоревый туман клубился кругом Ильи Муромца.

– Вот это тройка! – выходя из туманного марева, изумлённо крякнул дед. – А я нутром почуял, с печки слез да вышел посидеть на завалинке. Вот это тройка, Ваня! А что за праздник? Да ты, однако, свататься?

Улыбка тронула усы Подкидыша.

– А как ты угадал?

– Кони шибко нарядные. Только слепой не заметит.

– Свататься, да! – Ивашка сиял от радости. – Сейчас переоденусь, да поеду.

Дед Мурава на несколько секунд пропал в дыме-тумане.

– А в какую степь? – озадаченно спросил из тумана. – Куда поедешь? Где теперь её найти? Златоустку твою.

– Нет! Зачем? – Ивашка отмахнулся от дыма. – Я Незабудку сосватать хочу.

– Да ты что? – Дед Мурава разинул рот – цигарку выронил. – Ушам своим не верю. Неужто поумнел?

– Поумнел. Ага. – Ивашка показал ему на золотые звонкие кольца, сверкающие под дугой. – Помнишь, я тебя спрашивал, кто их связал паутинкой-цепочкой и в комнате моей подвесил? Помнишь? Я сразу догадался – это Незабудка ворожбу какую-то придумала.

– Стало быть, помогла? Ворожба-то.

– Ворожба ворожбою… Ну, да ладно, дед, некогда.

Войдя в избу, Ивашка руки сполоснул после кузницы и начал переболокаться. И вдруг что-то заметил краем глаза – тень промелькнула возле окна во дворе. Подкидыш пригляделся, да так и замер – в майке, в семейных трусах. «А кто это там? Воррагам? А рядом кто? Апора? Вот это братец! Да что же он творит? Он мне палки в колёса вставляет! – Ивашка в одних трусах на крылечко выбежал – хотел Воррагаму и старшему брату по шеям наподдавать. И вдруг остановился – обалдел.

Посредине двора – на свежей навозной куче – царский трон золотом сияет на солнцепёке. А на троне – величественно, важно – Царь-Баба-Яга восседает. Чёрной кривой кочергою тычет в сторону Ивана, хохочет над его семейными трусами в горошек.

– Как денди лондонский одет, он, наконец, увидел свет! Ха-ха. – Кривая кочерга об землю стукнула, да так, что искры полетели над избой и громом прокатился грозный голос: – Свататься надумал? Ах, ты, стервец! А кто обещал на мне жениться?

Обливаясь холодным потом, Подкидыш проснулся.

Тихая летняя ночь по-над землёю звёзды раскрошила. Половинка луны в облаках – словно подкова, не докованная кузнецом – остывала на гребне далёкой горы-наковальни. Из болот и лугов доносило пахучими травами, на которых уже появилась окалина первой росы. Тягучие туманы выползали из-за кочек, из-за кустов, дышали сыростью. Где-то кричал коростель, словно скрипело перо какого-то ночного сочинителя. А может быть, это скрипит земная ось – идёт неутомимое и вечное круговращение земного шара, о котором недавно так складно рассказывал старик Азбуковедыч. Свершается вращение с запада на восток – всё ближе, ближе к рассвету, который, правда, ещё далеко; на востоке даже нет намёка на предрассветную синьку. Это хорошо, можно ещё поспать, родных во сне увидеть.

 

Глава четвёртая. Земля горит желанием

1

И наконец-то приспело долгожданное утречко – болотные пугающие демоны разлетелись. Воздух, вчера казавшийся прогорклым, тухловатым, теперь насыщен был наисвежайшими и головокружительными запахами. Камыши из тумана выныривали – тонкие стрелы с бурым оперением точно сами собою втыкались в болотистый берег. Осока проступала, ряска. Белые лилии – будто остатки снега – так ярко и так странно сияли в чёрной болотной воде и в грязи. Впрочем, кое-где вода и грязь были красноватые – словно от зари, разгоравшейся над болотом. А на самом-то деле красноватый цвет воды и грязи красноречиво говорил о присутствии железной руды; так утверждают господа материалисты, сказал многоопытный старик-оруженосец.

Солнцевсход, разгораясь, выжигал туман по-над болотом. Ржавые лужи, подёрнутые тонюсенькими плёнками, отражая ослепительный свет, вспыхивали железно-синеватым бельмастым блеском. Водяные пауки по этим лужам взад и вперёд пробегали на дугообразных длинных лапках. Ещё совсем недавно это болото – при свете звёзд и месяца, при освещении блуждающими огоньками – казалось таким жутким, таким коварным. И вот – при свете нарождавшегося дня – всё тут стало выглядеть прозаично просто и даже скучно. Вместо лягушки-царевны – то там, то сям квакали и прыгали под ногами обыкновенные жабы, лупоглазые, гадкие, те самые, от которых бородавки на руках появляются, если верить деревенским знахарям.

Рискуя провалиться в чарусу, – бездонную болотную кашу – Оруженосец кое-как отыскал узкий выход из проклятой западни, где под ногами постоянно «дышит почва и судьба». И вскоре вся эта мерзопакость осталась позади. Дальше идти стало проще, хотя кругом была сплошная неудобица – кочки топорщились, кочки, будто буйные головы, поросшие зелёными и давно не стрижеными лохмами. И всё ещё давали себя знать близко под землёй бегущие ключи, поросшие кустами краснотала. И там и тут встречался в ямах студенец – ледяною водицей кипящий родник. И всё это излишество подземной влаги пришлось по душе болотному разнотравью – тут разрасталась черемица, жирели пупавки, трилистник. Но под ноги всё чаще, всё ближе подступал надёжный твердый грунт. И вот уже зелёными коврами впереди – среди берёз и кедров – заколыхались на ветру свежие цветущие луга, на которых вызревает бесчисленная россыпь земляники, костяники, и тут же можно встретить дробины жутковатой ядовики – ядовитой ягоды чёрно-фиолетового цвета.

– Ну, вот! – Абра-Кадабрыч приободрился, поправляя на плече золотой карабин. – Я не Сусанин, но я с усами! Как видишь, выбрались!

– Слава тебе, господи, – пробормотал Подкидыш. – А я струхнул маленько…

– Да что ты, Иван Великоросыч. Ты это брось. Со мной не пропадёшь. Я не в таких передрягах бывал. Знаешь про барона Мюнхаузена? Нет? Как-нибудь расскажу, как мы с ним… – Задирая голову, старик запнулся и, чтобы не упасть, за рукав Простована схватился. – Ох, прошу прощения, Иван Великоросыч! Заболтался!

Удивлённый подобным обращением, уже не впервые услышанным, парень усмехнулся:

– Ты с чего это вдруг навеличивать стал?

– Ну, а как же? Я – слуга, а ты мой господин. Субординация.

– Ты эти штучки брось!

– Ну, а как же? Тебе-то, может, дико, непривычно. А я уже не первые сто лет живу на свете, верой и правдой служу господам, которые как только выйдут в классики, так сразу же нос до небес задирают, Старика-Черновика знать не знают.

– Я не такой, – отшутился Подкидыш. – Я памятник тебе поставлю!

– Вниз головой?

Они засмеялись. После тревожной ночи, проведённой среди непролазного болотного месива, хорошо вдруг стало – и тому и другому.

Дальше двинулись по чернолесью, такому густому, что порой на ветках едва не оставались лохмотья одежды. Потом взобрались на перевал, продутый, промытый голубоглазыми весёлыми ветрами. Среди голых камней Азбуковедыч умудрился раздобыть огонь и подстрелил какую-то крупную птицу, ощипал и приготовил кушанье. Сварганил так, что пальчики оближешь до локтей, как сам он пошутил.

Постепенно привыкая к положению «господин и хозяин», Подкидыш с аппетитом справил незатейливую трапезу, на верхосытку похлебал чайку на травах, отдающих духом винца.

– Пустое брюхо к наукам глухо, – напомнил старик. – Теперь пошли на берег, не будем время терять.

На берегу Азбуковед Азбуковедыч стал рассказывать о том, что круговращение Земли нигде так не заметно, как на берегах могучих рек. И если ты живёшь на белом свете не первые сто лет – тебе, как никому другому, это бросается в глаза. Неумолимо вращаясь с запада на восток – против часовой стрелки – Земля, год за годом, меняет русло реки. Огромная масса воды, поддаваясь круговращению, наседает, наваливается на правый берег – вот почему он всегда высокий, обрывистый, порою даже грозноопасный. И всё-таки большинство всевозможных человеческих селений обосновалось на возвышенном правобережье – это относится к рекам северного полушария. А что касается России – она знаменита своими суровыми зимами, поэтому реки здесь обладают более крепким характером. Ледоходы-ледозвоны каждую весну острыми зубами вгрызаются в чернозёмы, кусают и выкусывают камни, лежащие в основании берегов, и образуются громадные обрывы, с которых – на протяжении веков – постепенно скатываются деревни, сёла, монастыри и даже города.

– У нас такое было, – вспомнил Подкидыш. – Я в ту пору в тайге пропадал, избушка стояла на берегу. Весною вода как шуранула, так избушку мою в реку обрушила…

– Страсти Господни! – Старик перекрестился и продолжал: – Эти страсти в первую очередь относятся к рекам Северного полушария. Это видно вдоль Матушки-Волги, это наблюдается на Северной Двине, на Оби, на Лене, на Енисее. И примерно то же самое ты сможешь когда-нибудь наблюдать в районе Ганга, Миссисипи или Евфрата. А в Южном полушарии, там как раз наоборот – река убегает от правого берега. Впервые на это обратил внимание Паллас, который с большим интересом наблюдал за Волгой, за великими сибирскими реками. Но только русский академик Бэр – очень русская фамилия, не правда ли? – только этот учёный смог найти объяснение, почему так происходит на земле. И теперь этот закон называется законом Бэра. Тебе понятно?

– Как дважды два, – Подкидыш усмехнулся.

– Ничего, какие твои годы! – И старик опять пустился в рассуждения о великой матушке-земле, о том, что у неё имеется душа, которая всегда горит желанием высказать себя, а для этого ей необходимы певцы, художники.

2

Земля горит желанием высказать себя – будь это юг или север, пустыня или дивные сады. По весне земля горит живым огнём подснежников, весёлыми жарками, горицветами. Стебельками саксаула о любви своей говорит пустыня. Синими друзами льда пламенеет Арктика. А придёт пора, приспеет лето красное – южная земля охмелеет ароматами райского сада. А пространство Арктики зацветёт перелётными стаями – розовые, белые и чёрные, красно-жёлтые и сизовато-дымчатые птицы бессчётными цветами, яркими букетами расцветают на Крайнем Севере… А когда подступят осенины – печальные прохладные деньки, всё кругом сыро, промозгло и никакому огню гореть неохота – в эту пору земля полыхнет золотым листарём красно-жёлтой берёзовой рощи; в лесах запламенеют калины и рябины… А зимой при луне что творится, когда всё горит серебром – бенгальскими огнями серебренится! Какие пожары гуляют по горам и заснеженным долам! И морозы горят, аж трещат, словно хворост на белом огне. И лицо человека горит. И душа пламенеет, томится огнём вдохновения… Из века в век так было и так будет: земля, горящая желанием высказать себя, непременно выскажется языком поэта или художника. Земля родит певца, способного достойно воспеть её великую красу, но это воспевание, увы, никогда ещё не было и никогда не будет безмятежным, безоблачным. И если дан кому-то божий дар сочинять картины или песни – человеку этому можно не столько завидовать, сколько сочувствовать. Творческий огонь души и сердца – это, как правило, огонь самосожжения.

Земной скиталец и небесный долгожитель, как называл себя Старик-Черновик, сколько дум он передумал на эту тему, в разное время бывая в разных местах – на родине того или иного самобытного таланта или гения. Такие думы и такие чувства обжигали сердце старика на крутобоком, крутояром берегу реки Оки, откуда однажды великая васильковая даль так широко и глубоко распахнулась глазам и сердцу русского Есенина. Такие думы и такие ощущения старик испытывал на родине Байрона в Дувре, в небольшом портовом городке Великобритании, в живописном графстве. Такие думы и такие ощущения Старик-Черновик переживал в испанской Андалусии, на родине Гарсиа Лорки. Примеров было много, всех не перечесть. Земля горит желанием высказать себя и потому Земля опять подарит миру человека, наделённого душою певчей птицы, человека, в мыслях и мечтах способного летать среди созвездий, крыльями касаться солнечной короны.

3

Воцарилась ночь, хозяин спал, а старый слуга-оруженосец всё это время добросовестно оберегал господина, костерок сухою веткой подживлял и ходил, ходил кругами, держа наизготовку золотое перо величиной с карабин. Доходя до ближайшего дерева, Оруженосец резко поворачивался, и тогда золотое оружие нестерпимо сверкало – яркий лунный заяц прыгал, пробегал по берегу; прижимая длинные уши, лунный заяц прятался в кустах и там сидел, подрагивая лунной шерстью.

Старик-Черновик видел зайца краем глаза, бормотал:

– И ты – весь белый, и я – Белинский, мы с тобою братья, так что не боись, не трону.

Лунный заяц, понимая старика, согласно кивал головой – длинные уши плескались по плечам, по траве.

Двигаясь дальше, старик останавливался на пригорке. Смотрел по сторонам. Прислушивался. Кругом было тихо. Временами даже слышно, как роса роняла многоточия на туманные страницы разнотравья и цветов. И слышно, как вдали на плёсах русалка протяжно что-то пела под луной, а где-то вдалеке ей пытался подпевать угрюмый волк, но вскоре и это утихло; время позднее; перепёлка в полях за рекой давно уже пропела:

«Спать пора! Спать пора!». И вот, наконец-то, в природе воцарился покой. На что уж ветер был неугомонный – и тот успокоился где-то в деревьях; видно, угнездился в огромное дупло или нашёл косматое «вихорево гнездо». Ветер будет там спать до зари, чтобы проснуться в виде вихря и полететь над родною землёй, неутомимо вращая ветряные мельницы, напрягая паруса на озёрах и морях, раздувая в пух и прах большие одуванчики пушистых облаков, растущих вдали, на сонных полях и горах. Ну, а пока что – тихо. Благодать. И, постепенно доверяя этой вселенской умиротворённой тишине, Оруженосец позволил себе расслабиться. Опустив золотое оружие, Старик-Черновик остановился около дерева, под луной серебряно мерцающего сонными чешуйками листвы и уронившего тень под обрыв. О чём-то вздыхая, Оруженосец прилёг на травку, стал задумчиво смотреть на мирозданье с тёмными обрывками далёких туч, с таинственным бессмертным блеском созвездий, какие были в головах до нашего прихода в этот мир и останутся ещё – охота верить – на миллионы, миллиарды лет.

Когда-то он любил такие ночи – бессонные, безбрежные, томящие вселенской загадкой. Когда-то он – точно также, как Джером Клавка Джером – мог сказать: «Меня возмущает, что драгоценные часы нашей жизни, эти чудесные мгновения, которые уже никогда не вернутся, бесцельно тратятся на скотский сон». Однако время шло, и год за годом Азбуковедыч стал раздражаться такими ночами, таящими в себе яд великой бессонницы, доводящей до исступления и умопомраченья. Но, слава Богу, всё обошлось. Он сумел найти противоядие – ушёл в работу, ушёл в раздумья, и вскоре стал совершенно равнодушен к своей неизменной подруге – бессоннице. Он притерпелся к этому необыкновенному недугу. Да и то сказать, пора уж притерпеться, ведь он уже не спит, наверное, сто тысяч лет – такое ощущение. Коротая бессонную ночь, Азбуковедыч открыл какой-то новый чемоданчик, стал рассматривать свежую работу кузнеца – дуэльные пистолеты.

«Не ожидал, признаться, – размышлял старик. – Талантливый парень. Кузнец, во всяком случае, прекрасный. Златокузнец. А вот какой из него, прости, господи, Златоуст? Он даже не знает, кто такой Пегас – то ли колхозный мерин, то ли колхозный сторож. А воспитание какое? Это тебе не Лермонтов, который с детства владел французским и немецким также свободно, как русским. Да к тому же Лермонтов прямо на дому изучал историю, математику, географию, словесность. А как этот шельмец играл на скрыпке, на роялях! А скоко он читал! А как рисовал акварелью… Да что говорить! Этот Мишка, егоза и непоседа, замордовал меня причудами своими. Там сразу было видно – гений, к бабке не ходи. А сколько спал он? Вечно свет палил ночами… – Старик полюбовался новеньким дуэльным пистолетом и начал сам себе возражать: – А Лермонтов? Разве он смог бы вот такие штуки отковать? Да ни за что! Да ни в жись! Да и вообще, работнички небесной канцелярии, канцлеры эти, они ведь не сами приставили меня к Ивану Простовану. Это – Божий промысел! Тут не поспоришь!»

Азбуковедыч посмотрел на небо. Снежно-сизая луна в полную силу уже над землей разлунявилась – над вершинами призрачных гор, над полями. И чем дольше Старик-Черновик глядел на округлившуюся луну, тем уверенней думал, что это – бумажный ком, крепко скомканный и далеко отброшенный рукой Творца. А ещё он думал, что вот этот алмазами окованный ковш Большой Медведицы похож на большую чернильницу, стоящую на рабочем столе, с которого свисает бахрома облаков. Звезда, серебряно сверкнувшая впотьмах, – это перо, стремительно перечеркнувшее бумагу. Да, так оно и есть! Не спит за облаками наш Создатель, сочиняет что-то, строчит своё бессмертное послание – всем народам, на все времена. Чёрные листы черновиков – чернее ночи – валяются кругом: на столе, на подоконнике, на полу. Работа идёт вдохновенно, божественно, не то, что у смертных людей…

Старик насторожился. Какая-то лёгкая тень под луной промелькнула через поляну, где стоял Пегас. «Что такое? Летучая мышь? Нет, пожалуй. Тень большая».

Затаившись за деревом, он осторожно снял с предохранителя золотое перо-карабин и перешёл на цыпочках к другому дереву. Постоял с минуту – дальше двинулся. На краю поляны, где он остановился, послышалась какая-то возня, до слуха долетели голоса, один из которых был похож на хрипастое карканье ворона.

4

Уродливые тени под луной корячились – то разрастаясь до страшных размеров, то уменьшаясь до карликов, до тараканов.

– Воррагам! Смотри! Старик не спит…

– А когда он спал? Хрен бородатый.

– А ну, как стрельнет?

– Если ты не будешь вякать, всё будет путём…

Тени помолчали, скрываясь за деревьями. А потом опять:

– Да на черта нам этот жеребец? Ты сам подумай! Что мы, как эти, как цыганва.

– Приказы не обсуждают.

– Я не обсуждаю. Я предлагаю. Скажем, так и так, мол, не нашли… В дремучем лесе.

– Царь-Бабушка тебя в объятиях задушит за такие сказки. Или не знаешь? Бери овёс, пошли! Будем ловить савраску-пегаску.

Послушав голоса, старик Азбуковедыч, пригибаясь и даже по-пластунски проползая между кустами, подобрался к поляне возле реки и чуть не вскрикнул от неожиданности – какая-то птаха, ночевавшая в траве, вдруг взлетела перед глазами. Обильная роса, взорванная крыльями, брызганула в лицо… Пушинка закружилась в воздухе, плавно оседая на шапку белопенного борщевика, задрожавшего вместе с другою травой, потревоженной крыльями птицы, быстро улетевшей куда-то.

«Фу, ты, язви тебя! – Оруженосец вытер щёки, бороду. – Чуть было не выстрелил в дурёху!»

Сделав ещё несколько шагов на цыпочках, он затаился – дальше двигаться опасно. Да и не нужно дальше – «кошачьи» глаза Черновика при смутном свете луны, барахтавшейся за облаками, хорошо разглядели разбойников. Один из них был невысокий, сутулый, похожий на тощего рогатого черта. А вторая фигура напоминала большого ворона – размером с человека. Через минуту эти фигуры двинулись прямо на стрелка, но потом, словно что-то почуяв, – неожиданно вильнули в сторону.

Уже прицелившись, Оруженосец с сожалением опустил золотое перо, понимая, что даже с «кошачьим» зорким глазом можно промахнуться; при мутном лунном свете пуля может зацепить Пегаса.

«И что теперь делать? Слева зайти? Или справа?»

Пока он размышлял, откуда лучше выстрелить, крылатый конь сам о себе позаботился. Чуткими ноздрями уловив приближение чужаков, Пегас настороженно всхрапнул, давая понять, что к нему не стоит приближаться. Но чужаки не поняли, приблизились. И тогда Пегас, легко расправив крылья, приподнялся над поляной и, неожиданно развернувшись, шарахнул копытом, – подкова серебром сверкнула в темноте.

– Вот скотина! – Рогатый заскулил в кустах и заругался непечатными словами. – Он мне… да я ему…

В ответ раздался приглушённый хохоток, похожий на воронье карканье.

– Что? Рога обломал? Ничего, отрастут.

Усмехаясь, Оруженосец постоял за деревьями, опустил оружие. «Эх вы, оболтусы. Откуда же вам знать, что Пегаса можно поймать только лишь при помощи золотой уздечки, которая у меня за пазухой…»

Однако оболтусы не унимались – и так и эдак подкрадывались к Пегасу. Под луной сверкало тонкое лассо – петля посвистывала, будто пичуга, затем шипела, словно змея, когда эти оболтусы-ковбои подтаскивали пустую верёвку к себе.

«Ну, что мне с ними делать? Пристрелить? – рассердился Оруженосец. – Так неохота грех на душу брать!»

В небесах на востоке понемногу светало, и Старик-Черновик неожиданно понял, как нужно действовать. Он потихоньку вернулся к костру, уже почти погасшему. (Ивашка мирно спал). Жёлто-сизые угли ещё помигивали, играя искрами. Бросив туда щепотку травы – только не простой, а колдовской, – старик, опускаясь на колени, стал нашептывать:

– Петух! Русский дух! Выходи, золотой! Потряси бородой!

В последний раз к такому заклинанию – вызыванию духа огня – Оруженосец прибегал так давно, что у него не скоро получилось то, что задумал. И всё же – слава Богу! – получилось. Вскоре из дымящего костра выскочил весёлый огнедышащий кочет, озорно сверкающий угольными глазками, тихо звенящий золотыми шпорами. Растрясая пух и огневые перья, петух заскочил на камень, лежащий возле костра и, коромыслом выгибая шею, громогласно затрубил, да так, что эхо звонкими огромными колёсами покатилось по горам и долам. И где-то там – в ближних сёлах и деревнях – мигом всполошились и другие петухи, здорово умеющие прославлять зарю и прогонять нечистую силу с земли.

5

И опять была дорога впереди, опять была тревога на душе, и в то же время – был восторг и восхищение от огромных и живописных просторов. Старик-Черновик широко шагал навстречу ветру, занимавшемуся в полях, – хлеба и травы гнулись в поясных поклонах. Подкидыш торопился, шагая следом и удивляясь: старик живёт на свете не первые сто лет, но такой энергичный, что за ним не всякий молодой угонится.

– А далеко нам идти, Азбуковедыч? Оруженосец показал куда-то вдаль.

– Вершину видишь? Нам туда.

Никакой вершины парень нигде не видел, кругом была равнина – шаром покати.

Горизонты впереди – обворожительно чисты и необъятны. И только степной серебристый ковыль кое-где волнуется седыми волнами, плещется под ветром, с пригорка на пригорок перетекает, поблёскивая в солнечных лучах и неожиданно вспыхивая подобием казацкой сабли, потерянной здесь в кровопролитном бою, отзвеневшем несколько веков назад. А временами тот ковыль широко, легко и шелковисто шуршит и шуршит, белой пеной шумит – сухой прибой среди степной безбрежности, где кораблями темнеют вдали деревянные тёмные избы, овины. И облака над дорогой, и птицы – благословение путнику. И этот спокойный, равномерный шум разнотравья, цветов и стрекоз, и шмелей, и приглушённый голос вековых деревьев, стоящих по колено в золоте спеющей ржи и пшеницы, – всё это на русских дорогах так хорошо умеет навевать дорогую для сердца дорожную думу, полную печали, надежды и любви.

 

Глава пятая. Веливерма

1

Вершина время от времени возникала на горизонте, как призрак, дрожащий в воздухе, и пропадала в туманах и облаках. И называлась та вершина как-то мудрёно, будто не по-русски – Веливерма. «Великая вершина мастерства» – вот что это значит, рассказывал старик. Это нечто вроде Парнаса, вроде Олимпа, только в русском, так сказать, исполнении.

Рано утром она зацветала грандиозным цветком, прорастала во мгле мироздания, а ввечеру этот цветок нежно увядал, лепестки над равниной беззвучно ронял. А на следующий день эту вершину снова невозможно разглядеть за облаками. И непонятно было, как туда добраться. Накатанных дорог нигде не видно, лишь изредка встречались оборванные тропки, уходящие в дебри.

Царапая затылок, Подкидыш удивлялся:

– А как пройти? Тут – болотина. Там – пропасть.

– К этой вершине только на Пегасе можно прилететь, – сказал Оруженосец. – А Пегас вон там, в конюшне, которая находится у подножья. Спервоначала нужно там потрудиться.

– Чего? – Ивашка оторопел. – Мы так не договаривались.

– Мы вообще никак не договаривались, – напомнил старик. – Ты сам дорогу выбирал.

– В дерьме колупаться? Конские яблоки с грушами катать на тележке? Такую забаву я мог бы в деревне найти.

– Зато коней крылатых там не найдёшь. Да и вообще… Ты как хотел? Взлетел, пришпорил, и давай звёзды с неба хватать? Нет, дорогой, так не бывает. Даже Геракл на конюшне батрачил. На Авгиевых конюшнях. Слышал о таких? Царь был – Авгий. У него конюшни тридцать лет не чистились.

– Да какой же это царь? Засра… – Подкидыш залепил ядрёное словцо. – Ну, и что там дальше?

– На Авгиевых конюшнях Геракл шестой свой подвиг совершил. Тридцать лет не чистились конюшни, а этот парняга за день порядок навёл. Взял, плотиной реку перегородил и направил её воды на Авгиевы конюшни.

Подкидыш был слегка разочарован – ждал чего-то большего.

– Разве это подвиг? Твой Геракла смухлевал. Короче так! – решительно сказал Ивашка. – Ты не царь, я не Геракл. Я колупаться в навозе не буду. Я иду вершину покорять. А ты можешь остаться. Отдохни пока.

2

Выйдя рано утром при солнечной погоде и ласковом щебете птиц, покоритель вдруг напоролся на крупнокалиберный снежный заряд. Студёный ветер вперемежку со снегом давили с такою силой – точно стена стояла на пути. Кепку с головы чуть не срывало – вместе с волосами. Башмаки соскальзывали на мокром снегу, на сверкающем льду. Шагу нельзя было сделать вперёд – не пускала пурга. Так ярилась ведьма, распустившая седые космы, – плюнуть хотелось, когда бы ни знал, что плевать против ветра негоже. Подкидыш понимал – это испытание, которое человеку даётся по силам, и если у тебя кишка тонка – отойди в сторонку, отдохни, расслабься и найди причину для самооправдания…

Вот как раз такие люди, решившие расслабиться, и повстречались ему где-то на третьей или четвёртой спирали; кремнистый путь к Вершине уходил кругами, по спирали, словно бы завинчиваясь в облака. Ивашка увидел реку и лужайку на краю Серебряной Спирали, где было заветерье. Облака возле реки стояли, словно кусты белопенной черёмухи. Сквозь облака светило крохотное солнышко – это был костёр. Подойдя поближе, он услышал музыку, дребезжащую в транзисторе. Аппетитно потянуло духом шашлычка. Пустая поллитровка блеснула под кустом. Ощущая неприязнь к этим туристам, покоритель задержался на каменном взлобке. Посмотрел и послушал, как два раскрасневшихся молодца, ухватив друг дружку за грудки, самозабвенно спорят, кто из них талантливей, кто гениальней. И при этом спорщики руками так размахивали, что вот-вот и начнётся мелкопоместное Бородино или Мамаево побоище.

Впереди распогодилось. Лазурь широкими платками укрыла плечи великой вершины.

Двигаясь дальше, покоритель увидел пёструю и шумную толпу. Увидел коновязь, возле которой стоял и дремал табун замордованных крылатых лошадей из литературного колхоза. Тут проходил очередной какой-то праздник. Собрались таланты и гении краевого и областного масштаба – не протолпишься. Народ был незнакомый. И вдруг на возвышении – как на пьедестале – Ивашка заприметил блестящие квадратные очки на загорелой упитанной физиономии. А кроме того – полоска пластыря белела на ухе толстомордого.

«Ба! – Парень чуть не крикнул. – Ардолион, который бреет уши! А кто это рядышком? Катрина, как её? Не помню… Василискина? Ты глянь! Как новогодняя ёлка, украшенная серебром и золотом, брильянтами да изумрудами. И всё это, как я теперь понимаю, заработано непосильным трудом. Вот и здесь они трудятся, жемчужные зёрна в колхозном навозе старательно ищут. Молодцы!.. Как хорошо, Антигер Солодубыч стоит на трибуне. Как памятник. Интересно, о чём это он говорит? О том, что надо читать «Муму», «Каштанку, «Горе от Дюма»… Может, подойти к ним? А зачем? У них своя дорога, у меня своя. И дороги эти вряд ли где-нибудь пересекутся…»

«Ардолион, который бреет уши», закончил зажигательную речь. Толпа взорвалась аплодисментами. Директриса кого-то стала награждать значками и орденами «За отвагу и талант», «За достижения в битве за литературный урожай», «За героизм во время посевной светлого и доброго, и вечного зерна». А неподалёку в стороне особо рьяные колхозники уже костерок запалили, расстелили скатерть-самобранку на земле и успели хряпнуть по рюмашке. Присмотревшись, Простован удивился: в костре догорали обломки обоюдоострых деревянных мечей, обломки деревянного копья и целые сугробы серых рукописей. В металлическом рыцарском шлеме – будто в ведре – ядрами белела очищенная картошка. Вкусно пахло жареным и пареным. Подкидыш покрутился неподалёку, слюну проглотил. Интересно то, что постороннего никто не замечал или нарочно в упор не видел. А он, между тем, был бы не прочь немного подкрепиться перед дальней дорогой, да и погреться не помешало бы – продрог. Но все кругом были озабочены сами собой и дорогими гостями – представителями Стольного Града.

Покидая место разгоравшегося праздника, он услышал девичий визг в кустах неподалёку, а через минуту оттуда выскочила растрёпанная деваха, одной рукой поправила надорванный цветной подол, а второй погрозила кому-то.

– Старый козёл! – закричала она. – Уши сначала побрей!

– Нимфа! – застонали в кустах. – Иди, почитаем «Каштанку»!

– Ты дождёшься, – пригрозила нимфа, – я все каштаны тебе оборву.

Колхозный замордованный пегас у коновязи неожиданно вскинул давно уже нечесаную буйную башку, и задорно заржал.

Упорно шагая дальше, покоритель поднимался всё выше и выше, кое-где карабкаясь почти по вертикальным скалам. И снова, и снова в грудь ему били хлопья внезапного снега – даже солнца не видно; яичный какой-то желток, размазанный по небесам. Дышать становилось труднее. Снежный заряд – с переменным успехом – продолжал свинцом лупить навстречу, заставляя отворачиваться и поневоле смотреть назад, втайне завидуя тем, кто остался внизу – пить вино и водочку, плясать возле костров и забавляться по кустам с колхозными богинями и нимфами.

Затем над головою посветлело – солнце открылось, колодцы бездонной лазури, которая как будто потекла на землю – далёкая долина заискрилась, река в долине вспыхнула огненной артерией. Понимая, что рано радоваться, Подкидыш не мог не улыбаться, глядя в небеса. Крепко стискивая зубы, он шагал, исполненный предчувствия победы, и никто не смог бы его остановить даже на сверкающем гибельном краю, там, где отступали самые рисковые ребята. И уже не смущали его кресты, поминальные камни или другие какие-то печальные отметины в память о талантах или гениях, как убитых, так и самоубиенных на литературном поприще. Великая Вершина Мастерства – не везде, но в некоторых местах – была похожа на великий памятник. Здесь нашли свой последний приют не только новички, отчаявшиеся доказать свою гениальность. Здесь упокоились даже маститые, всем миром признанные. Взять хотя бы Хемингуэя. Нобелевский лауреат. Казалось бы – живи и радуйся, на яхте своей рассекай по морям-океанам, а он что сделал…

Обнажая голову, Ивашка остановился возле чёрно-багрового памятного камня, где были высечены слова: «2 июля 1961 года в своём доме в Кетчуме, через несколько дней после выписки из психиатрической клиники, Хемингуэй застрелился из своего любимого ружья, не оставив предсмертной записки».

Продолжая свой путь, покоритель даже кепку не успел водрузить на голову – увидел ещё один камень с горючей надписью:

«14 апреля 1930 года в 10:15 утра Маяковский покончил с собой, выстрелив в сердце из пистолета».

«Горлопан, казалось бы, – недоумевал Ивашка, – железный человек, а вот поди ж ты…»

Размышляя о классиках, которые покончили с собой, он содрогнулся – чуть не натолкнулся на современника, пытавшегося сделать тоже самое, только попытка оказалась неудачной.

«То ли порох отсырел в пороховницах, то ли что-то ещё… – Ивашка замер, охваченный ужасом. – А может, страховка не выдержала?»

Голова бедолаги лежала в красно-сургучной лужице, запёкшейся на валуне; одна рука была неестественно вывернута в локте и ноги застыли в нелепом каком-то разбросе между голых камней.

– Живой? – Подкидыш наклонился над головой, словно заржавленной от крови. – Слышишь, нет?

Бледный парень лет двадцати пяти молчал, тусклыми глазами глядя на Вершину – теперь уже навек недостижимую; если даже он останется в живых, будет калекой. «Перелом поясных позвонков!» – с ужасом понял Простован, когда увидел брюки парня, промокшие в паху; при таких переломах возникает непроизвольное мочеиспускание и даже хуже того…

За спиною, будто мыши, зашуршали мелкие каменья. Подошёл какой-то человек, похожий на скалолаза в красно-оранжевой куртке.

– Надо спасателей вызывать, – сказал он, доставая портативную рацию. – Только ни черта не ловит в этом диапазоне. Я отойду вон туда и попробую…

Помигивая зелёным глазком, рация только шуршала как банка с пауками – и никакого толку. И вдруг эта «шуршащая банка» разразилась электрическим треском и громом, кашлем и неожиданно весёлым матом – кто-то кого-то за что-то крыл.

– Кончай трепаться! – рявкнул скалолаз. – Помощь нужна!

Спасатели пообещали быть «с минуты на минуту», но прошла уже вечность…

Над Вершиной светило закатное, словно кровью налитое солнце, но небо ещё не утратило пронзительность бездонной синевы, хотя в понизовье – в распадках и между горами – вечереющий воздух уже наполнялся пепельной трухой. И высокогорная остуда – острая, со змеиным жальцем – проворно выползала из камней, жалила скудную травку, цветок, чудом пробившийся из гранитной трещины. Кривым осколком светло-сизой льдины в небесах проступали очертания месяца. Тихо было. Тревожно. Только пчела или муха неподалёку зудели. Но откуда тут пчела, откуда муха в таком студёном воздухе? А потом оказалось – вертушка летит, то пропадая, то выныривая из-за гор.

Санитарный вертолёт мухой промелькнул на фоне бледного месяца и, снижаясь, грохоча, из мухи превращаясь в летающего дракона, покрутился в районе костра, который был специально зажжен, как посадочный ориентир. Подходящего местечка для посадки поблизости не оказалось – всё в этом районе перековеркано, всё на уши поставлено ещё в доисторическую пору. Кругом виднелись валуны, похожие на каменные избы с замшелыми крышами; останцы огромными орехами откатились от подножья до берега ближайшего озера, состоящего из рыхлых ледниковых отложений и покрытого мохово-кустарниковой тундрой; болотные хляби курились дурманным куревом.

Вертолёт, мерцающий рубином подбрюшного огонька, угнездился где-то за горой и примерно через полчаса оттуда притащились четыре крепкотелых спасателя с каким-то лупоглазым хилым доктором. Заляпанные грязью, немногословные, мрачные, они пришли через болотину – так было покороче. Пришли уже в сумерках – закат красножжёной киноварью разлился по огромным останцам, болотиной жиже.

– Какого хрена дома не сидится? – заворчал худосочный доктор, втыкая обезболивающий укол. – Эх, молодёжь. Ну, всё. Поехали, покуда не стемнело.

«Поехали» – это доктор сказал не случайно. У спасателей была специальная упряжь; по два человека – привычно и слажено – с двух сторон надели на себя нечто похожее на хомуты, потом запряглись в широкие и прочные ремни.

Старший спасатель, всегда ходящий коренником, встряхнул головой, говоря:

– Ну, ладно, не кашляйте тут.

И вдруг скалолаз – или кто он? – в красно-оранжевой куртке всем телом подался вперёд.

– Мужики! А можно с вами? Там найдётся место? Плечистый, лошадиноподобный спасатель, уже загремев растоптанными сапогами, точно коваными копытами, на несколько мгновений остановился.

– Найдётся. – Он сердито сплюнул под ноги, покосился на Простована. – И ты, если хочешь, давай…

Это была минута великого соблазна и принятия серьёзного решения.

– Нет! – Ивашка подбородком кивнул на тёмно-красный силуэт Вершины. – Мне туда!

– Ну, дай бог нам больше не встречаться, – угрюмо сказал спасатель, и это в его устах прозвучало как самое доброе пожелание.

Ночь была холодная, как смерть. Простован перекантовался кое-как, дождался проблеска живительной зари и начал спускаться к подножью Вершины, где стояла «родная» конюшня, где ждал слуга-оруженосец.

– Нужен Пегас! – хмуро сказал покоритель. – А так бесполезно…

– А я тебе что говорил? – Черноликий старик посмотрел туда, где сверкала гора. – Эту вершину не возьмёшь на «ура». Потерпи маленько, парень, поработай среди ароматов. А как ты хотел?

3

За несколько месяцев, проведённых на Ароматной конюшне – будто за несколько лет – молодцеватый конюх пообтёрся, возмужал, притерпелся к работе. А в дальнейшем аллергия помешала – дышать стало трудно от раствора серной кислоты. Дело в том, что ядовитый запах аммиака, вредный для здоровья лошади, время от времени приходилось изгонять при помощи слабого раствора серной кислоты – конюх обливал полы в конюшне; и запах поглощался, и происходила дезинфекция.

– Всё, Азбуковедыч. Увольняюсь без выходного пособия. – однажды заявил он. – Задыхаюсь на фиг. Хватит. Я уже свершил свой подвиг за Геракла.

– Ну, в общем-то, да, совершил, – согласился Оруженосец. – А теперь куда думаешь двинуть?

– Пока не знаю, но и здесь торчать не буду. – Конюх руку сунул под рубаху и ожесточённо поцарапал. – Блохи закусали…

– Надо подковать. Мы так делали с одним писателем.

И Старик-Черновик начал повторяться, повествуя о том, как он помогал подковывать блоху одному русскому классику. Поначалу старик был на подхвате, а дальше по его рассказу выходило так, что если бы не он, Старик-Черновик, так ещё неизвестно, что получилось бы из той разнесчастной блохи – может быть, простая вошь на гребешке. Посмеиваясь над балаболом, конюх задрёмывал; сильно уставал он, «совершая подвиг за Геракла».

Старик попону брал, укрывал Ивашку. Первое испытание, думал старик, – проверку под крышей Ароматной конюшни, парень выдержал с достоинством, и в награду получил Пегаса – холёного, сытого и жизнерадостного зубоскала.

Утром собрались они, дальше потопали, в гору. Только парень был уже на коне, на белом Крылаче, а старик пешкодралом. Подкидыш поначалу заартачился: так, мол, не годится, молодой в седле, а старый пёхом, но старик-оруженосец объяснил:

– Чудилка. Мне нельзя на Крылача. Я с него падаю – башкой об землю! Что ты смеёшься? Так бывало уже. Я пытался. Рогатой корове бог врага не даёт. Он даёт ей друга, такого как хрен да подпруга.

Ивашка рассмеялся, слушая эту абракадабру.

– Так ты же на нём ко мне прилетел, когда я у обрыва…

– Было дело. Нужда заставила. А теперь ни-ни.

– Ну, как знаешь! – Парень пришпорил Пегаса и взлетел к облакам.

Теперь он всё чаще и чаще, всё выше и выше взлетал на своём Крылаче, которого ловил при помощи золотой уздечки. И всё уверенней, всё твёрже он смотрел вперёд – с улыбкою, с надеждой и верой. И в душе своей – чистой, широкой – он всё крепче и всё веселее ощущал стихию вольного ветра, безбрежного моря и неукротимой русской удали. Стихия эта – сестра стихам и песням – дразнила, будоражила его, лишая аппетита и покоя, и порождая первые борозды на высоком и широком «непаханом» лбу. И чем больше он кружился над Землёй, пришпоривая бойкого Пегаса, тем крепче становилась в нём уверенность в том, что рано или поздно он обуздает стихию ветра и стихию моря, стихию дерзновенного своего характера – он заставит все эти стихии работать на благо людей и на благо своей Отчизны. Только он ещё не знал, как это сделать, как словами выразить – величавые эти поля, которые видел с высоты птичьего полёта; эти простые сёла и деревни, прилепившиеся к матушке-реке; эти бескрайние степи, леса и бездонные пропасти гор, и нетленный, нетающий снег на вершинах – сахарные залежи веков.

Однажды после вдохновенного полёта возвратясь на землю, разгорячённый всадник вошёл в избушку и сказал:

– Знаешь, кого я видел сейчас в небесах? Внучку твою. Музарину, Музочку. – Глаза Подкидыша сияли. – Запиши скорей, а то забуду. Это мне Музарина шепнула.

– Она это может! – Старик обрадовался. – Она ж не просто так, она – Муза Вдохновеньевна.

– Ты давай, записывай, а то забуду! – поторопил Ивашка, глядя в небеса, где он всё ещё видел призрачный образ Музы, что-то ему продиктовавшей.

Старик-Черновик сел за стол, приготовился. Он обладал уникальной способностью: писал обеими руками одновременно; при этом правая рука Черновика могла переписывать стихотворение или поэму, а левая – целые главы романа. И почерк у него при этом был одинаково обворожителен.

– Если ты хочешь научиться глубоко мыслить – научись красиво писать, – говорил он. – Во время письма от руки у человека всё тело и вся психика включаются в работу, в такую вдохновенную работу, какую нам не может дать печатная машинка – бездушная, хотя и удобная игрушка.

4

Время всего человечества делится на время «внешнее» и время «внутреннее». И зачастую два этих времени друг на друга похожи – как день и ночь. Сердце человека – это его личные, внутренние часы. Вот почему за несколько секунд человек порой становится седым – внутреннее время уплотняется до твердости седого алмаза. Механизм часов, с помощью которого сердце идёт, размеренно отсчитывая земные сроки, подвергаясь бедам или радостям, вдруг начинает работать с такой неимоверной силой, что секунды могут вместить в себя недели, месяцы и даже годы. И поэтому нельзя сказать, сколько времени прошло с тех пор, как ученик занимался вдохновенным творчеством. Впрочем, занимался он не только литературным делом.

Жизнь вообще похожа на дивное творчество, из жизни своей человек может сотворить рассказ, поэму, песню или драму, фарс или трагедию, или комедию – всё зависит только от степени таланта. И это сочинение – сочинение собственной судьбы – порой бывает куда как интересней, увлекательней чернильных сочинений. И не случайно, и совсем не зря Лев Николаевич Толстой давал когда-то наставление молодому Ивану Бунину:

«Пишите, пишите, только не вздумайте сделать это смыслом своей жизни…» Вот те на! А в чём же тогда смысл для человека пишущего? Да в том, чтобы ярко и жарко, полнокровно жить, но только жить не на бумаге – наяву, жить страстями не книжными, а настоящими. Жить во весь дух, во весь опор, в мыло загоняя своих Пегасов. Жить, пока живётся. Петь, пока поётся. Плясать, покуда пляшется…

Мудрый Старик-Черновик всё это прекрасно понимал и потому не осуждал горячие порывы Ивана Простована, которого он порой называл Граф Иван, а иногда – шутя – Графа по имени Оман. Или просто Оман.

Этому Графу старик во многом благоволил. Захотелось погулять – пожалуйста, карета подана. Можно прокатиться – хоть до Парижа. Можно побывать – хоть на развалинах Древнего Рима. Захотелось поработать – опять-таки, пожалуйста, всё к вашим услугам, милый Граф. Можно попасть в Королевскую библиотеку Дании, в королевскую библиотеку Швеции, Бельгии; можно побывать в Сорбонне. Можно познакомиться с такими древними манускриптами, которые доступны только чернокнижникам или магам. Старик-Черновик, должно быть, и в самом деле жил не первые сто лет на этом свете – везде у него давние знакомые, всё у него было «схвачено». Граф Иван не мог нарадоваться, глядя на такого проворного слугу, который был одновременно и учителем.

Целеустремлённый Граф Оман зачастую отдавался учёбе так, что ничего больше не видел и не слышал – только книги, книги, или музыка, великая классическая музыка, способная душу поднять до небесных пределов.

Слуга-оруженосец, наблюдая за тем, как усердно и самозабвенно учится Граф, старался везде и всюду потрафить ему, только не всегда это, к сожалению, получалось. Азбуковедыч, например, не мог заказать хорошую погоду вместо плохой – небесная канцелярия в этом отношении никогда и ни к кому не прислушивалась. Вот почему однажды – после шумного бала, можно сказать, Граф оказался «в капкане». Поначалу они в Стольнограде были, ходили по театрам, по выставкам, а потом Граф решил немного поработать где-нибудь вдали, в глуши. Забрались – куда подальше. И вот там-то «капкан захлопнулся» – непогодица прижала. Граф заскучал, затосковал. А Старик-Черновик втайне даже обрадовался.

 

Глава шестая. Затворничество

1

Вечный двигатель творчества – тишина и затворничество. Отлично понимая это, Старик-Черновик никуда не спешил из дремучей, дикой глухомани, где было много ягод и грибов, кедрового ореха и прочего таёжного добра, с которым век не пропадёшь. Дело было осенью, уже засентябрило. Бабье лето зацветало багрецом и золотом листвы, тонкострунным кружевом бессчётной паутины. И человеку там было привольно, и даже Пегасу – нетерпеливого Крылача не нужно было стреноживать, потому что никуда ему отсюда не хотелось улетать. В той глухомани работали они с утра до вечера, осваивая премудрости родного языка и языков заморских. Вечерами сидели у камелька – печка в избушке сбита из речного, разноцветного камня. Поначалу они азартно спорили о жизни, о литературе; мечтали, философствовали… А потом Граф Оман засмурел. Это случилось после того, как в горах внезапная гроза прогрохотала, а вслед за ней камнепады – завалили ущелье, по которому можно было выбраться на волю. Они хотели двинуться окружным путём, но опоздали.

Вдруг полетели первые снегушечки – невинные, как лепестки белых роз. А вслед за этим обрушился ядрёный снегопад, причём такой свирепый – вся тайга от страха поседела. Матёрые деревья приосанились, а молодые с непривычки посутулились, поскрипывая становыми хребтами. А те, кто послабее, в коленках согнулись. Были даже и такие, которые навзничь рухнули, как под топором. Беда, конечно. Особенно таёжным птицам и зверью. А человеку – если он в душе своей дитё дитём – первоснежье и перволедица всегда приносят радость; первый снег высветляет нам сердце, первый лёд – как зеркало, в котором всё мироздание лежит у наших ног.

Старик-Черновик, хотя и говорил, что живёт на свете не первые сто лет, по-детски обрадовался первоснежью. На рассвете он вышел за дверь и от восторга чуть ли не запел:

– Я по первому снегу бреду! В сердце ландыши вспыхнувших сил!..

Пропахав борозду по искристому целику, старик прошёл к берёзам на берегу и, осторожно разгребая снег, добрался до ландышей (хотя это были другие цветы, но ему казалось, что ландыши). И потом, когда Граф проснулся, на дощатом столе красовался букет под названием «Ландыши вспыхнувших сил».

– Есенин привет передал! – сообщил Оруженосец, восторженно сияя глазами. – Гляди-ка, что творится за окном! Вот говорят, что, мол, зима без трёх подзимков не бывает. Ага! Тут привалило так, что до весны, однако, не растает!

– До весны? – Граф подскочил, как ужаленный. – Да ты что?

Да мы же тут загнёмся!

Слуга спокойненько дровец подбросил в печь. Руки отряхнул.

– А что ты предлагаешь? Куда тут сунешься? Всё крахмалом завалило вот так вот… – Он показал величину сугробов. – По самые картошки с помидорами. Так что посидим пока… Анахоретство люблю я с детства.

– А чему ты радуешься?

– Выходи на волю, там поймёшь, Иван Великоросыч! Лепота! Граф оделся потеплее. Дверью хлопнул. И замер.

Над кронами заснеженной тайги лениво проплывали облака, подкрашенные зарёй. Река, ещё не тронутая заберегами, свинцово блестела. Неподалёку на снегу чернела тень от избушки – дым, выходя из трубы, на снегу шевелился, точно муравьи бежали и скрывались в голубоватом провале между сугробами. Червонно-багровая ветка берёзы, припудренная снеговьём, пламенела настолько ярко – нельзя не обжечься, если дотронешься. И точно так же смотрелась обыкновенная хвойная зелень на кедрах, на соснах – смотрелась, как первородная, как самая-самая свежая, только что из живых изумрудинок сотворённая Господом Богом. И снегирь, пролетая мимо избушки, полыхнул перед глазами как цветок, сорвавшийся под ветром. И раскалённые гроздья рябины, и гроздья калины в эту минуту казались такие, что просто удивительно, как только снег на них лежит, не плавится от жара.

– Шикарно, – пробормотал зачарованный Граф.

– Что и требовалось досказать! – Абра-Кадабрыч лопату взял, пошёл тропинку пробивать к реке. – Сейчас водички в баню натаскаем, затопим да попаримся. Всё, что ни делается, к лучшему.

Граф не ответил. Брови чёрными строчками сдвинул – подчеркнул сердитые глаза. Очарование первых минут проходило и сердце уже ныло от тоски, от вынужденного затворничества.

И только слуга ни на минуту не поддавался унынию. Поработав лопатой, Оруженосец, молодо раскрасневшийся, баню затопил. А затем – как только было приказано – слуга пошёл, накрыл на стол; завтрак был готов с утра пораньше.

Трапезничали в полном молчании. Граф был так недоволен и так раздражён, словно Старик-Черновик собственноручно устроил весь этот внезапный снегопад – снегозападню, в которой сгинули дороги, перевалы.

– Неужели ничего нельзя придумать? – Граф тоскливо глядел в заоконную даль. – Азбуковедыч! Ну, ты же мастер. Найди какую-нибудь травку, запали снега, чтобы отсюда можно было выбраться.

Чернолик развёл руками.

– Кабы можно было, так разве я сидел бы тут, как курочка на яйцах. Да ты, Иван Великоросыч, не горюй. – Слуга показал ему книги. – Вот что я припас! Тут на всю зиму хватит. Будем зимогорить и горюшка не знать!

– Это что? Словари? А французский зачем? Да ещё английский. Тут хотя бы русский с горем пополам освоить…

– С горем пополам не надо. Надо с радостью пополам. А французский тебе пригодится, когда ты начнёшь изучать великую французскую литературу. – Старик-Черновик стал методично пальцы загибать: – Гюго. Жюль Верн. Бальзак. Мопассан. Флобер. Дюма-отец и сын. Сомерсет Моэм. Камю. Дидро. Это же целый кладезь. И точно так же английский язык пригодится для чтения оригиналов.

– Мне и переводов хватит за глаза.

– Э, милый, извини. Вот когда дело коснётся переводов тебя самого, тогда ты поймёшь, как много теряет язык даже при самом добросовестном и талантливом переводчике.

Надеясь на то, что вот-вот распогодится – первый подзимок должен всё-таки растаять – Граф стал заниматься иностранными языками. Однако время шло, а снег не только не таял – без передышки валил и валил. Сначала это было похоже на ландыши вспыхнувших сил, потом на ромашки, достающие до окна, а потом уже летели лопухи, лоскуты от белых драных простыней.

И началось раздражение. Слепое. Необъяснимое. Иностранный язык не давался бедному затворнику, который никак не мог, а может просто не хотел вникнуть в логику образования французских слов и предложений; он принимался тупо зубрить, но вскоре бросал это изнурительное дело.

– Не вижу смысла. – Граф отодвинул словари. – Буду читать в переводах.

Слуга молчал, только глаза его красноречиво говорили о чём-то грустном и неутешительном. Оруженосец опять и опять сомневался: неужели там, в небесной канцелярии, что-то напутали и вместо будущего гения получится – чёрт знает что и с боку бантик. Отгоняя от себя эти греховные мысли, старик неожиданно опускался на колени, крестился, глядя на цветок-огонёк, трепещущий в лампадке возле иконы. А Граф, не скрывая усмешки, смотрел и думал: «И чего это он? Как бы лоб не разбил! Целыми днями ходит мимо, не замечает иконки, а потом спохватится и давай навёрстывать…»

Погода продолжала снегопадничать – гусиные белые перья и пушистая заячья шерсть сыпом сыпались и день, и ночь. Избушку завалило – до трубы. Старая лиственница, стоящая неподалёку, с хрустом надломилась в пояснице – рухнула в сугробы, растрясая ветки и далеко от себя отшвырнув чёрную шапку птичьего какого-то гнезда; пух и перья закружились беловьюжным разорванным кружевом…

– О-о! – Слуга обрадовался. – Дровец нам подкинули прямо к порогу!

«И чего он веселится? Как идиот!» – Граф, сам того не замечая, всё чаще впадал в уныние, в раздражительность по пустякам.

Серенькие дни пошли – солдатским строем, под сапогами которого то и дело поскрипывал морозный наст. Зимнего солнца за облаками вовсе не было видно – бескрайние могучие снега словно пеплом подёрнулись. И тишина кругом. И – пустота. Только редкий таёжный зверёк – то ли белка, то ли соболь, то ли колонок – по ночам прошмыгивал под окнами избушки или крутился возле порога, мелкой строчкой строчил по бескрайнему ситцу холодных снегов; иногда эти строчки раскрашивались вдруг цветами, вышитыми алым бисером застывшей крови.

Граф Оман – то читая, то пытаясь что-то сочинять, – томился взаперти. И всё чаще и чаще стал он украдкой посматривать на золотую уздечку, висевшую на стене – поймать хотелось Крылача-Пегаса и улететь из этой глухомани. Да только где теперь его поймаешь – одни сохатые, как пароходы, бороздят белую пену снегов, а за ними следом стаи волков шарашатся. Правда, Пегас иногда прилетал под окно, только Граф уже не обращал внимания на Крылача. Уже ничего не хотелось.

2

Хандра, тоска за горло ухватили, сердце придавили – всё крепче день за днём, всё горше ночь за ночью. Изнывая от безделья, Граф решил поохотиться. «Толстого начитался, как там графья забавляются, – позднее ворчал слуга. – Только там с борзыми, а тут старику заместо собаки приходится бегать!»

Графская охота закончилась бедой. Беспечный Граф и отошел-то совсем недалеко от своего графского имения – от избушки, да вот поди ж ты, не повезло. Вдруг запуржило, завьюжило, небеса на землю опрокинулись. И вот уже Граф превратился в бедного, несчастного холопа; кричит, матюгается, как простодырый мужик, на помощь зовёт – заблудился. Не докричавшись до старика, он попёрся наугад и в полынью бултыхнулся. А водичка такая – будто голышом в костёр или в крапиву. Ладно, хоть не утонул, на карачках выбрался, дополз до берега. Ну и простыл, конечно. Замёрз, как цуцик, пока Оруженосец бегал по тайге, искал его. Ночью у больного температура подскочила и давление; кровь носом побежала. Беднягу так трясло, так лихорадило – доски лежака скрипели и чуть не ломались.

И что характерно – Пегас в тот же день, в тот же час захворал. Здоровый конь, казалось бы, с широкой рафинадною улыбкой, и вот на тебе – стал катастрофически хиреть. И хорошо, что Старик-Черновик не первые сто лет живёт на свете; догадался: у Крылача внезапно началась так называемая петехиальная горячка – кровопятнистая болезнь лошадей. Но вот что интересно: заболевают обычно лошади старше двух лет, а этот Крылач был ещё пацан, по существу; года полтора, как он покинул высокогорные пастбища, которые кое-где соединяются с пастбищами горними, где растёт небесная трава. Это во-первых. А во-вторых, кровопятнистая болезнь лошадей бывает, как правило, весною, летом… «Видно, так они друг с другом связаны – Граф с этим Пегасом, – догадался Оруженосец. – Кровное родство. Вот повезло мне. Конь откинет копыта – мне башки не сносить. А если, не дай Бог, случится что-то с Графом, в небесной канцелярии меня живьём сожрут, я этих канцлеров знаю…»

И всё-таки старик лекарничал не за страх, а за совесть. Жалко было ему – и того, и другого. Упорно лечил, терпеливо, даже в самые тяжёлые минуты не теряя надежды. Для Пегаса крылача в срочном порядке пришлось построить загон; старик срубил три-четыре молодых сосёнки, привалил их к задней стене избушки, сверху тряпками накрыл, снеговьём притрусил – получился эдакий шалаш, в котором Пегас теперь стоял, не продуваемый ветрами, не понужаемый свистящими кнутами вьюги.

Простуду из Графа старик выгонял отварами разной травы – припасы были в избушке. Дело хоть медленно, а всё-таки пошло на поправку. Старик под вечер баню протопил и хорошенько выпарил отощавшего Графа, берёзовым веничком отхлестал от души.

– Вот теперь совсем другое дело! Другое тело! – бормотал Абра-Кадабрыч, после бани укладывая Графа на постель. – Утром проснёшься – как новый блестящий пятак!

Но проснулся Граф намного раньше. И до того изумился – чуть с кровати не упал.

Ночь была за окнами. Керосиновая лампа – словно горшок с оранжевой геранью – горела на столе. Причудливые тени распустились веером по стенам и потолку. А за столом – Граф поначалу глазам не поверил, перекреститься хотел, но рука онемела от ужаса… Его слуга – свят, свят, свят! – преспокойно сидит за столом, чернила пьёт и промокашками закусывает. Мало того! Граф присмотрелся и видит: длинный изогнутый нос Абра-Кадабрыча – нос, похожий на вопросительный знак – вдруг начал потихоньку выпрямляться и превратился в длинный острый клюв. И неспроста. Клювом-то куда удобнее клевать из чернильницы. А самое главное: чёрное рубище старика, рубище, похожее на рыцарский плащ, вдруг стало превращаться в большие лохматые крылья. А там – под крыльями – Граф увидел тот самый чемоданчик, в котором находились два дуэльных пистолета. И так ему, болезному, вдруг стало дурно от этой ужасной картины, так омерзительно – голова закружилась, и даже сознание вышибло вон.

А поутру он себя почувствовал здоровым, только виски разболелись, будто колотушками побитые. Дурные мысли в голову полезли, когда припомнил то, что видел ночью. «А может, я не видел ничего такого? – засомневался Граф. – Может, пригрезилось? А если – нет? Если этот черномазый в самом деле – Воррагам? Ведь он похож на ворона! Похож. Во-первых, чёрный. Нос – точно клюв. А во-вторых, с нечистой силой водится: траву молчанку знает. Помню, как он тогда заставил все молотки на кузне замолчать. И точно так же нечистая сила может орудовать перед своими игрищами – заставляет замолчать колокола, чтоб не мешали устраивать шабаш. И опять-таки живёт он триста лет, сам неоднократно говорил…»

Стыдно будет потом Графу Ивану за эти свои глупые догадки. Потом-то он понял, что это болезнь почудила. Но какой-то недобрый, нехороший осадок от того полночного видения всё-таки остался на душе. Хотя Граф старался виду не подать. Несколько раз он совершенно искренне говорил, что очень и очень благодарен старику за то, что нянькался с больными, лечил, на ноги ставил – и Графа, и Пегаса-Крылача. И всё-таки осадок от полночного видения не давал покоя. И однажды – сам того не желая – Граф сказал:

– Ты частенько любишь повторять: ваш покорный слуга, ваш покорный слуга. А ну-ка, ответь мне, покорный… А где пистолеты, которые я на кузнице делал? Где?

И покорный ответил, как ни в чём не бывало:

– Так я их отдал по назначению. Они получились такие хорошие, французский комар носа не подточил.

– Да? – Граф Оман был изумлён. – А ты говорил, будто мне это только приснилось? А те, настоящие? Где они?

Помолчав, старик неохотно ответил:

– В надёжном месте. Скоро покажу, где именно. Ты должен знать. Ваш покорный слуга, он ведь не вечный. Помру, так чтобы знал, где они спрятаны.

Граф смутился.

– Живи, чего уж там. Я просто так спросил…

– Нет! – покорный слуга неожиданно загорячился. – Нет, милый Граф! Не надо «просто так». Надо быть готовым к тому, что тебе с какой-нибудь сволочью нужно будет стреляться. Я помню Кишинёв. Помню, как солнце русской поэзии просыпается… Голый сидел на кровати и стрелял из пистолета в стену. И в Одессе, и в Михайловском он палил в белый свет, как в копеечку. До сотни выстрелов за одно только утро. Прикинь! А в кишиневский период он завёл себе железную палку с которой уже не расставался. Я говорю: «Зачем?» А он: «Для того, чтобы рука была твёрже: если придётся стреляться, чтобы не дрогнула». Понимаешь, к чему тебе надо готовиться?

– А я-то думал… – Граф был разочарован. – Думал, надо готовиться к тому, чтоб гениально написать свой «гений чистой красоты…»

– Это было уже. И написано это, между прочим, не Пушкиным. Да, да. А чего ты рот разинул? «Гений чистой красоты» – принадлежит Василию Жуковскому. А Пушкин эту строчку взял, что называется, взаймы. Не удивляйся, Граф. В литературе такое случается. Мы с тобой когда-нибудь ещё поговорим на эту тему.

– А зачем «когда-нибудь»? Давай сейчас. Вон какая заваруха за окном.

3

Метель – как белая волчица, которой день и ночь не спится. Метель под окошком скулила всё протяжней, всё жалостливей. Серебряные струны время от времени со звоном лопались – обрывки по стеклу с потягом постукивали. Делать было нечего – за дверь не высунешься. Бородатый Оруженосец, запалив керосинку, расположился возле тёплой печки. Взял большое перо-карабин и, собираясь надраивать, прогнал золотую мушку со ствола. Обиженно зудя, мушка стала летать вокруг лампы – черной дробиной мелькала тень.

– Гляди, чтоб она крылышки не опалила, – предупредил Граф Оман. – Мушку погубишь, как потом целиться?

– Ничего с ней не случится, не первый раз…

Золотая мушка полетала, покружилась под потолком и через минуту-другую села на привычное своё местечко – слуга поднял оружие, глаз прищурил.

– Левее! – приказал. – А теперь чуток правее… Мушка на стволе послушно передвинулась.

– Хорошо, – похвалил Оруженосец. – Отдыхай, а мы пока поговорим… – Он потерял нитку мысли и озадаченно крякнул. – О чём? Обо всём. О том, что ничего в нашей жизни не бывает случайным. О том, что затворничество – двигатель творчества. Мы давеча упомянули Пушкина. Так вот. Ваш покорный слуга отлично помнит те времена, когда он с Пушкиным вот так вот очумел, как мы с тобой сегодня тут чумеем.

Графу поднадоела эта болтовня – старик работал с тем, старик работал с этим. Но только и молчание – далеко не золото. Приходилось терпеть.

– Ну-ну. Интересно. И что там было с Пушкиным? Рассказывай. Старик дровец подбросил в печку. Посидел возле огня, в окошко посмотрел – будто в далёкое прошлое.

– Чума на Россию тогда навалилась и повсюду были карабины… Тьфу! Карантины. – Абра-Кадабрыч хохотнул. – Карантины, дай бог им здоровья!

Губы Графа тронула усмешка – усы задрожали.

– Ты хоть сам-то понял, что сморозил? Кому дай бог здоровья? Чуме?

– Не чуме, а карантину, я сказал.

– Что в лоб, что по лбу.

– Не перебивай. – Старик поморщился, делая вид, что кости свои ощупывает. – Я и так уж перебитый во многих местах. Суставы болят перед ненастьем.

– Не отвлекайся. Ну, и что там дальше с этим карантином?

Слуга прошёлся по избушке, собираясь с мыслями. Фитиль подкрутил – чтоб не дымил.

– Карантины в ту пору перегородили все дороги по стране и наше Солнце в тучу закатилось. Сказать попроще, наш гений оказался запертым в стенах своего родового имения. Ох, помню, он крутился, егозил. Поначалу так шибко маялся, что мне даже стало жалко бедолагу. Я даже стал подумывать, как бы нам сбежать из-под этого домашнего ареста. Но потом смирился наш пострел и говорит: ну, что, дескать, будем работать, старик, куда нам с тобою деваться? Ну, вот мы и засели за работу. До семьдесят седьмого поту… И в результате чумы люди сегодня чумеют от шедевров и прямо-таки балдеют от Болдинской осени.

– Вот уж действительно, нет худа без добра! – согласился Граф, присаживаясь на корточки и подбрасывая полено в камелёк. – История и в самом деле поучительная.

Абра-Кадабрыч подхватил, посмеиваясь:

– Да-а, нет худа без ребра, как сказал Адам, когда узнал, из чего Господь бабёнку сотворил!.. Ну, а ежели серьёзно, так это воистину! Нет ничего случайного! Затворничество завсегда на пользу – хоть лирикам, хоть физикам.

– А физики причём?

– Ну, как же? Алхимики, алфизики, они ведь тоже люди.

– Да что ты говоришь? – Граф опустился на пенёк, служивший табуреткой. – И физики, что ли, от обезьяны?

Старик помолчал, хитровато мигая маленькими глазами, похожими на две чернильных кляксы – белков не видно.

– Я думаю, что лирики произошли от Дарвина, а физики – от Аристотеля.

– Во как! Интересно. А если поподробней?

– Можно. За отдельный гонорар. – Черновик посмотрел на свой палец, испачканный химическими чернилами, поплевал на него и потёр о штанину. – Дело в том, что термин «физика» впервые появился в сочинениях Аристотеля. А это значит – дай бог памяти – четвёртый век до нашей меры.

– Ты хочешь сказать, что жил уже тогда?

– О, нет! Помилуйте! Так долго не живут. Но мы отвлеклись. Я снова потерял и нитку мысли, и иголку смысла. Видать, старею.

– Ты сказал, что затворничество одинаково полезно и лирикам, и физикам.

– Да, да, именно так. И тут примеров много… – Абра-Кадабрыч достал из-под стола рыболовную снасть и начал её распутывать, чтобы найти и заштопать прореху. – Ну, вот возьмём за жабры хотя бы Исаака…

– А это что за рыба? Кто?

– Ньютон.

– А я думал, святой.

– А он, действительно, святой – для физиков. Его иконка в каждом кабинете. – Старик посмотрел за окно. – Кстати сказать, Ньютон тоже по воле чумы оказался в полном затворничестве – в фермерском саду папаши своего. И в том саду как раз на дурную голову Ньютона вдруг свалилось одно очень умное английское яблоко. Вот оно-то и помогло открыть закон притяжения. Серьёзный закон, между прочим. Ты зря улыбаешься. Вот почему тебя к бумаге тянет? Закон притяжения! Именно так. И лирики, и физики – две стороны одной медали. Но лирики мне всё-таки ближе, родней. Хотя… – Пальцы старика запутались в паутине сетки и он замолчал. – Ну-ка, подержи вот тут. Во, наконец-то распуталось…

– Лирики ближе, хотя… – напомнил Граф. – Что ты хотел сказать?

Слуга помедлил с ответом.

– Только это между нами. Хорошо?

4

Если поверить Старику-Черновику – вот какая дивная картина рисовалась. За несколько веков своей литературной каторги, путешествуя по всем уголкам необъятной земли, Оруженосец от литературы повидал немало всевозможных талантов и гениев – капризных и взыскательных, странных и загадочных, краснобаев и молчунов, склонных к общению и склонных к одиночеству. Он знал их причуды, пристрастия. Знал наклонности почерка и характера, что, в общем-то, одно и то же – графология давно уже перестала быть тайной для него, способного двумя руками одновременно переписывать целые курганы всякого добра. И смешно, и грустно ему теперь было вспомнить причуды, пристрастия писательской братии. Рассказывая, Старик-Черновик и сам чудил порой. Двумя карандашами – в двух руках – он рисовал портрет того или иного очередного героя, о котором хотел повествовать.

– Вот, например, Толстой. Похож? – Литературный каторжанин, покусывая кончик бороды, критически рассматривал свой рисунок. – Толстой для вдохновения любил послушать музыку, сидя в глубоком вольтеровском кресле. А порою даже босиком за плугом бегал. Да, да. Серьёзно. А ты как думал? Надо быть поближе к родной земле, если ты хочешь звёзды с неба хватать. Или вот, к примеру, Достоевский…

– Ну? А что ты замолчал?

– Да так. – Абра-Кадабрыч нахмурился. – У нынешних писателей от Достоевского одно только название на лбу – «Идиот».

Не сдержавшись, Граф Оман хохотнул.

– Нет, ну, а всё-таки? Что он? Как он? В смысле работы.

– Наш уважаемый Фёдор Михалыч… – Литературный каторжанин скупо улыбнулся, – в тишине своей творческой лаборатории постоянно творил многочисленные графические наброски портретов своих героев, баловался архитектурными набросками и даже каллиграфическими упражнениями. Вот и меня маленько научил…

На бумаге под руками старика появилась тень Достоевского, идущего по Петербургу, а на углу нарисовалась другая какая-то великая тень – стояла под фонарём у аптеки. Это была фигура Блока. Старик его любил, жалел, как сына. Горестно качая головой, литературный каторжанец начал рассказывать о том, как Блок зачастую находил вдохновение в бедных переулках Петроградской стороны, среди островов, ресторанчиков с убогой обстановкой и лакеями в засаленных, затрапезных фраках. Там поэту почему-то нравилось сидеть у широкого венецианского окна, выходившего на железнодорожную платформу. Там он любил потягивать красное дешевое вино. Пил до той поры, покуда серая, убогая действительность не начнёт переливаться и сверкать всеми цветами радуги. И вот тогда начиналось Блоковское таинство. «И медленно пройдя меж пьяными – всегда без спутников, одна – дыша духами и туманами, она садится у окна…»

Они помолчали. Граф Оман удручённо смотрел пустую кружку из-под чая.

– А если бы не пил, так не написал бы?

– Я скажу, но тока это между нами. – Старик наклонился к нему и прошептал. – Да ни хрена бы он не написал, если б не пил… Мне очень грустно это говорить, но и соврать не могу. Вот как оно выходит, Граф. Не пострадаешь – не узнаешь. Бывает очень страшная расплата за талант. Эти пьянки у Блока, скандалы Есенина, эта кошмарная эпилепсия у Достоевского… А Николай Васильевич, который Гоголь!.. Шизофрения! Звуковые и зрительные галлюцинации… А этот, как его?.. Фридрих Ницше. Знаешь, какой там диагноз? «Ядерная мозговая шизофрения». Граф! Тебе рассказать, так волосы не только встанут дыбом – повыпадывают…

Слушая диагнозы, привычки и пристрастия великих, Граф взволнованно прошёлся по избушке. Передёрнул плечами от холода – нутряного холода, который будто сердце инеем покрыл. Распахнув печную дверцу, полено машинально бросил в топку. Помолчал. А старик, воодушевляясь, дальше взялся малевать портреты великих, стал называть имена, которые Граф Оман знал только понаслышке. Поначалу Старик-Черновик рассказывал о своих, отечественных талантах, затем переключился на тех, кто за морями…

– Заморыши! – уточнил Абра-Кадабрыч, покусывая кончик бороды. – Хотя по виду не сказать. Все они, как правило, крепкие телом и духом. Кто тебя интересует, Граф?

– Не знаю. Ну, например… Оноре де Бальзак.

– Бальзак? О-о! Это как бальзам на душу. Как только произносят это имя – душа моя летит в Париж, в Париж… Ах, было время! Расскажу как-нибудь… Кстати, он ведь был простой Оноре. Никакой ни «де».

– А что такое – «де»?

– Принадлежность к дворянскому роду. Мелочь, как говорится, а до чего приятно. Да? Или «де»? – Абра-Кадабрыч хохотнул. – Так вот. Это самое «де» Бальзак стал использовать где-то в 1830 году, когда ему было уже за тридцать. А кто ему эту идею подкинул? А ну-ка, догадайся с трёх тысяч раз. Ха-ха. Вот так-то, милый Граф по имени Оман! Не цените вы старика! Ой, не цените! Ну, да ладно, я без обиды. Мы отвлеклись. – Старик-Черновик закончил набросок рисунка. – Похож? Вот он, Оноре де Бальзак, любил свои шедевры сочинять, стоя босиком на каменном полу.

– Ладно, хоть не на снегу! – Граф улыбнулся. – А этот, как его? Мы недавно читали… Шиллер…

Помолчав, Старик-Черновик оживился и начал двумя руками – словно фокусник – набрасывать на бумагу основные черты великого немца.

– Иоганн Кристоф Фридрих фон Шиллер! – сияя глазами, стал выкрикивать старик. – Буря и натиск романтизма в литературе! О-о-о! Нам и это знакомо не понаслышке! Шиллер тоже маленько чудил. Этот во время работы любил ноги в холодной воде подержать. Помню, я говорю ему: Шила – это я так его звал по-домашнему, промеж собой мы так… Шила, говорю, ты что придумал? Дурная голова ногам покою не даёт? Обиделся. А что ж ты хочешь. Чистокровный ариец. Профессор истории, да к тому же и военный врач, знал, зачем ноги в холодную воду суёт.

Поглядев друг на друга, они засмеялись.

Графу понравились такие весёлые экскурсы в литературу, да ещё и с картинками. И Граф стал называть все имена подряд – какие только знал. И старик увлечённо рассказывал. Были у него свои любимчики и нелюбимчики.

– Ибсен? Нет. Про этого не буду говорить. Этот – не пример для подражания. Ибсен был не прочь рюмку-другую хлобыстнуть для вдохновения. Ты смотри, не вздумай подражать. А то получится ибсениана… А ещё он во время работы рвал ненужные бумаги и газеты. Ну, это можно, это ничего. И я так делаю…

– Забавно, интересно, – нахваливал Граф, рассматривая рисунки. – А с кем ещё работать приходилось?

– Да мало ли… – Старик отбросил карандаши. – Всех не упомнишь. Да и не работал я со всеми. Это уж я так, для куража. Я ведь не слепой, я вижу: ты умный человек, и ты меня поймёшь. Как сказал когда-то Пруст: «Умный человек не боится показаться глупцом другому умному человеку». А на русский язык это, знаешь, как переводится? «Дурак дурака видит издалека!» – Старик расхохотался, сверкая зубом, похожим на золотое перо от самописи. – Но мы отвлеклись. Что касается Марселя Пруста, он во время работы любил понюхать крепкие духи.

Закрывая глаза, Граф скривился, представляя пузырёк с духами около носа.

– Хорошо, хоть не пил, только нюхал.

– Только нюхал, да. – Старик о чём-то вдруг задумался. – Помнишь, я говорил тебе, что время делится на время «внешнее» и время «внутреннее»? Это я сам так придумал. А Пруст – только теперь неожиданно вспомнилось – всю жизнь писал один большой роман «В поисках утраченного времени». У него там, по-моему, целых семь томов… «Утраченное время», «Обретённое время». Во как мужика заклинило.

Но проблема времени, похоже, Графа Омана мало занимала.

– А этот, как его? Недавно прочитал и вот уже забыл. Жан Жак Руссо. Ты его знал?

– Я от него сбежал. – Черновик руками замахал. – Уволился, можно сказать, без выходного пособия. Почему? Я скажу, но только между нами. У него была паранойя. Мания преследования. Жаку этому везде и всюду мерещились заговоры, он даже меня подозревал. Но главное не это. Руссо вдохновлялся тем, что стоял с обнаженной башкою под солнцем. А мне на солнце вредно, ты же знаешь.

Граф посмотрел за окно, где по-прежнему вьюжило.

– А я бы сейчас с удовольствием постоял на солнце не только с обнажённой головой.

– Постоишь. Какие твои годы. Всё в наших руках. И в ногах. Но самая главная сила – все почему-то стесняются это признать. И только металлурги открыто говорят: наша сила – в плавках.

Абра-Кадабрыч панибратски хлопнул Графа по плечу и расхохотался. Он, похоже, был в ударе – так и сыпал шутками и каламбурами.

Затем сидели молча, хлебали чай. Цветок-фитилёк в керосиновой лампе чуть слышно потрескивал, расправляя голубовато-оранжевые лепестки. Вьюга за стеной постанывала. А потом вьюга под окошком так странно зачуфыркала, словно свисток с горошиной – далёкий милицейский пересвист.

– А помнишь… – Граф похлопал длинными ресницами. – Мы недавно читали с тобой. У него фамилия такая… милицейская.

– Кто это? А-а! Мильтон, что ли? – Старик-Черновик усмехнулся. – Джон Мильтон, «Потерянный рай». А где рай, там и райские яблоки. Ты знаешь, нет ли? Есть осенние сорта хороших яблок: Боровинка, Мильтон…

– Это в честь его?

– Ну, это уж не знаю, врать не буду. Может быть, в честь писателя Мильтона, может, в честь простого нашего мильтона. То бишь, милиционера. А ежели серьёзно говорить, так этот самый Джон – не похуже нашего Обломова – на софе любил валяться, опуская голову до полу и диктуя так, что только успевай записывать. Я чуть было две руки не вывернул, когда за ним записывал, ей-богу. Да и вообще… Я с этими заморскими не очень… Мне нравятся наши ребята…

– И мне понравилось, как ты нарисовал.

– Это, что ли? – Старик неожиданно сгрёб все черновые наброски портретов, порвал и бросил в печь.

– Зачем? – Граф схватил кочергу, хотел достать портреты, но поздно. – Зачем ты это сделал? Там были такие хорошие – в рамку можно.

– Дрянь! – самокритично ответил старик. – Не надо путать божий дар с яичницей.

Портреты сгорали в печи с таким удивительным треском, точно в топку швыряли патроны. Иногда бабахало так, что с боков штукатурка яичной скорлупою осыпалась.

5

Оригинальные были уроки. Иногда за такими занятиями просиживали долгий зимний вечер, а иногда и ночку напролёт. Много интересного и увлекательного из жизни как русских писателей, так и заморских знал Старик-Черновик. Не изменяя своей привычке говорить то, что думает, учитель неоднократно предупреждал ученика:

– Творческий мир – очень коварная штука. И тот, кто осмелится войти в этот мир, рискует не только своим здоровьем – жизнью рискует! Жизнью! Вот что надобно знать для начала всем этим девочкам и нашим мальчикам, которые, шутя, берутся рифмовать и прозу малевать. Творческий мир – это не сказочка о королевстве кривых зеркал. Настоящее творчество – это искривлённое пространство мироздания. Это – попытка стать творцом наподобие Господа Бога. А такие дерзкие попытки не прощаются. Платить за это дорого приходится. Ой, как дорого…

– Старик! Хватит пугать! – Ученик даже сам не заметил, как вошел в роль истинного Графа, как изменился его голос, его осанка, его взаимоотношения со слугой. – Я всё уже понял, старик. Сколько можно?

– Ну, ежели так… – Абра-Кадабрыч развёл руками. – Ваш покорный слуга извиняется. Ваш покорный слуга собирается открыть вам секрет полишинели. Вы знаете, Граф, этот секрет? Это когда вы находитесь в поле и под шинелью.

– Нет, – насмешливо ответил Граф. – Это комедия дель арте Полишинеля. Секрет на весь белый свет.

– Молодец. Не зря я старался. Мелким бесом тут рассыпался.

– Не зря. Так что ты там хотел? Что за секрет?

И старик рассказал ему очередную завиральную историю – так, по крайней мере, Графу поначалу показалось. История эта касалась заготовки лунного листа. Никто из талантов и гениев – на горизонте прошлого и настоящего – никто и никогда перед началом своей работы не занимался такой заготовкой.

Граф тихохонько присвистнул.

– А это что за причуда? Заготовка лунного листа.

– Это моя давнишняя идея! – без ложной скромности сказал старик. – И знаешь, кто первый это новшество оценил? Солнце русской поэзии.

– Солнце писало на лунном листе?

– А ты как думал? Хорошая мысль, как дорогой бриллиант, должна быть в хорошей оправе. Для светлой строки, для великой поэмы и прозы нужен сияющий сказочный лист. – Старик-Черновик показал ему чёрные, чернилами испачканные руки – мозолистые руки древнего галерника, руки пахаря. – Я ведь работал даже с пергаментом, так что знаю, о чём говорю. Пергамент, ой как много хлопот причиняет. Надо разгладить его, паразита, ликвидировать всякие неровности, шероховатости, надо мелом аккуратно натереть. Но зато потом, когда всё это позади – наступало райское блаженство от работы. Душа от восторга звенела и пела. Пергамент даже нечего сравнивать с бумагой. А сказочные лунные листы я не сравнил бы даже с пергаментом. Бороду даю на отсечение.

– А по мне так лишь бы мысль была, а на чём записать – нету разницы.

– Минуточку, Граф! Извините за дерзость вашего покорного слугу, но я не могу не сказать то, что думаю. Ещё недавно ты был Ванька, Иван-дурак. Только без обиды, хорошо?.. А вот с тех пор, как я называю тебя Граф – ты ведь себя чувствуешь несколько иначе. Лучше. У тебя даже походка изменилась – грудь колесом. Разве не так? Так! А вот скажи, есть разница в том, что тебе подадут чашку кофе на лопате или чашку кофе на серебряном подносе. Разница есть? Бесспорно, есть. Это к разговору – на чём писать. И вообще… Ты ещё Граф по имени Оман, ты молодой, а я уже не первые сто лет живу на свете, и я тебя худому не научу! – Оруженосец посмотрел за окно, где лежали бледно-голубые, вечерние снега. – Весною пойдём, заготовим лунный лист, так ты ещё «спасибо» скажешь старику. Гений должен работать не на простой бумаге. У гения слово-то не воробей. У него что ни словечко – соловей да горлица!

В глубине души Граф затаил обиду за то, что обозвали дураком. И потому не удержался от насмешки:

– Хорошо говорит мой покорный слуга. Ты, помню, хвалился, что в жилах твоих имеется даже кровь Цицерона? Говорил, что когда-то вы вместе работали с этим древнеримским философом, блестящим оратором. Да?

– И он орал, и я ору – оба мы ораторы, – скаламбурил дальний родственник Цицерона, которому не понравилась ухмылка Графа. – Хватит, сколько можно говорить? Воду в ступе толочь. Время позднее. Ложись, Оман, отдыхай. А мне ещё надо кое-что настрочить…

Собираясь умываться перед сном, Граф закинул на плечо расписную радугу льняного полотенца. И вдруг остановился около стола.

– Давно хочу спросить, а что ты ночами строчишь, пока я отдыхаю?

– Да так, по мелочам, кое-какой отчёт для своей небесной канцелярии.

Слуга не хотел говорить, что он вознамерился написать биографию гения – своего хозяина. Старик уже сделал кучу всяких набросков: сюжеты, эпизоды, отдельные главы, в которых дерзновенно и вдохновенно повествовал о юности Ивана Великороссовича…

Имея уникальную возможность работать сразу двумя руками, он спокойно делал по ночам и своё, и чужое, хотя «чужое» – это не точно сказано; всё для него было своим, родным. Старик-Черновик всё пропускал через сердце, иначе он просто не мог. И чем больше у него собиралось материалов под рабочим названием «История гения», тем сильнее радость разгоралась на душе. «Выйду на пенсию, отшлифую, – мечтал Азбуковедыч, – в золотом обрезе издадут!»

Он тогда и подумать не мог, что «История гения» – рабочее название рукописи – с годами может превратиться в «Историю несбывшегося гения». Бессонными ночами Оруженосец думал, глядя на спящего Графа: «Когда-нибудь я ещё буду гордиться, вспоминая, как мы зимогорили в этой избушке, лунные листочки заготавливали».

 

Глава седьмая. Заготовка лунного листа

1

Бессонными ночами такая тишина была кругом – даже слышно, как трава растёт под снегом. И такая снегобель сияла под луной, что невозможно не пойти на заготовку лунного листа. Снегобель – снеговая белизна – это был не ахти какой неологизм, придуманный Графом. По-мальчишески радуясь этой придумке, Граф старался эту «снегобель» воткнуть, где надо и не надо, а Старик-Черновик то и дело вычеркивал, говоря, что неологизмами не стоит увлекаться. А между тем, эта самая снегобель – снеговою белизной сахарно слепящая долина – день за днём стала меркнуть.

Весна была на подступах – это ощущалось и по цвету небосвода, близкому к лазурной нежности, и по вкусу воздуха, многослойного, духовитого, за ночь хорошо настоявшегося в тайге, уже как будто расстегнувшей пуговки, чтобы сбросить зимние наряды. Широко раскрытыми ноздрями задышали сырые снега, запыхтели ручьи под сугробами; подо льдом заворочались реки – тесно им, жарко и парко; и рыба нагуляла за зиму жирок – силы стало некуда девать. И вот уже, как в той русской присказке, «щука хвостом лёд разбила». И пошло-поехало… Весёлым ледозвоном и сладким ледостоном наполняются ущелья и долины – хрустальные горы плывут по реке, рассыпаясь вдоль берегов, наползая на острова и отмели, серебристыми плугами раздербанивая чернозём. И солнце уже так припекает с утречка – в тенёк охота скрыться. А в полдень так тем более – золотые стрелы достают в самые дальние и самые угрюмые углы, заволосатевшие мхами-столетниками. Остатки снегов по тайге разбегаются как белые зайцы: кто прячется в глубоком, глухом ущелье, кто под коряжиной старых корней затихарился, кто под горку драпанул – ищи, свищи. Почки на деревьях томятся, набухают – с тонкими щелчками раскрывают клювы, из которых наружу посунулись изумрудные языки-листочки. Сон-трава на кулижках проснулась. Мать-и-мачеха, разломав яичную скорлупку снеговья, раскатила по склонам золотые желтки. Тёплый ветер к ветреницам в гости зачастил – гладит белокурые прически и словно шепчет: как зимовалось, милые? да всё ли хорошо в таёжном вашем царстве-государстве? И цветы по горам и долинам, и звёзды по ночам всё гуще и всё ярче зацветали на чистом небушке, промытом первыми дождиками. И в полную силу свою начинала над землёй торжествовать кумушка-луна, «лирическая сводня», как, шутя, называл её Старик-Черновик.

Бессонница по-прежнему не отпускала Оруженосца, и потому по ночам он подолгу просиживал возле окна, смотрел на поляну перед избушкой – там резвились молодые лунные зайцы. Иногда, открывая окно, Абра-Кадабрыч говорил:

– Ну, заходи, косой, ты же босой. Простынешь. Заходи, морковкой угощу. Или боишься?

Рискованно было, конечно. Однако всегда среди множества лунных, вечно испуганных зайцев находился какой-нибудь весёлый отчаюга. Недолго думая, отчаюга запрыгивал сначала на подоконник, потом в избушку. Это был изумительный заяц. Пушистый, душистый. Длинные уши у него лучились – почти до потолка. Раскосые глаза его сияли как две крохотных луны. И заячья улыбка во рту горела – как полумесяц.

Однажды ночью Граф проснулся от того, что в избушке стало вдруг светлым-светло как днём. «Уж не горим ли мы?» – ужаснулся Граф, когда вскочил на деревянных нарах, застланных кедровым и сосновым лапником.

Слава богу, ничто не горело, если не считать каких-то странных зайцев, которые сидели кругом Оруженосца – на подоконнике, на столе, на полу. Эти фантастические зайцы – необычайно длинноухие, яркоглазые – сияли как серебряные слитки, а точнее сказать, как серебряный призрачный дым, сквозь который можно смотреть на предметы, находящиеся в этой иллюзорной дымке.

– Мазай и зайцы, – зевая, подытожил Граф, и отвернулся к бревенчатой стене зимовья.

2

Утром он рассказал старику о своём удивительном сне, наполненном серебряными зайцами. Слуга помолчал, хитровато улыбаясь в бороду.

– Мне тоже иногда такое снится. Это значит, скоро ночь полнолуния. Значит, надо собираться да идти на заготовку лунного листа.

– А далеко это?

– Далеко. Высоко. – Абра-Кадабрыч усмехнулся. – Как сказал один знакомый турок: без труда не поймаешь рыбку на сковорода.

Граф показал рукой на золотую уздечку, висящую на стене.

– А почему бы нам Пегаса не взнуздать?

– Нет. Нужно только пешком. Таковы условия заготовки лунного листа. А иначе – всё копытами выбьют. Соображаешь?

– Так может быть, ну её, заготовку? Я на простой бумаге…

– Пускай святая простота пишет на простой! – Оруженосец вынул из-за печки золотое перо величиной с карабин; обойму проверил. – Ну, всё, затворник. Не скучай. Пиши, читай, только предметы глазами не передвигай, а то…

– Да ладно тебе! От скуки один раз позабавился, – Граф поднялся из-за грубого дощатого стола, заваленного рукописями. – И я с тобой, Абрам Арапыч! Что мне тут – глазами горшки передвигать. Пойду. Мне интересно.

– Нельзя! – запротестовал Оруженосец. – Я – солдат. Ты – командир. Надо соблюдать субординацию. Таковы условия заготовки лунного листа.

– Перестань! Ведь это же игра: «слуга-хозяин». Ну, какой я, к чёрту, командир? Что за дела? Мы уже с тобою пуд соли съели.

Слуга был тронут таким сердечным отношением хозяина – заволновался, покусывая кончик бороды.

– Ну, хорошо, собирайся. Лиха беда – начальник, что прикажет, то и надо исполнять.

Над землею тихо, нежно зацветал прохладный вечер. Весенняя природа в лицо дышала сладковатым дыхом пробудившихся цветов, травы, деревьев. Путники вышли к реке. Молча вдоль берега двигались. За полянами – тёмной стеной впереди – возвышалась притихшая тайга, полная страхов и дивных чудес. Они прошли через поляны и углубились в тёмно-синий древостой.

– Странно, – вслух подумал Граф, – из такого чернолесья – белая бумага получается.

Старик остановился, погладил мощную раскидистую ель. Запрокинув голову, посмотрел на крону, уже мохнатой лапой ухватившую серебрецо самой первой звезды.

– Для того, чтобы получить одну тонну бумаги, надо почти двести штук деревьев загубить. Вот так-то. Нужно крепко подумать, прежде чем садиться за свой шедевр. Нужно беречь многострадальный русский лес.

Дальше снова потопали молча, сосредоточено – едва заметная тропинка рваной ниткой потянулась в горы, чтобы вскоре потеряться в разнотравье. С каждой минутой воздух тушевался. Чернявились распадки. Седловины словно дёгтем наливались.

Широко шагая, Граф Оман всё-таки не поспевал за стариком. Споткнувшись в темноте и раз, и два, он в недоумении спросил:

– Как ты умудряешься камни да коряги обходить?

– А разве я тебе не говорил про свой кошачий глаз? Мне ведь без разницы – хоть день, хоть ночь. – И Старик-Черновик стал рассказывать, как хорошо он себя ощущает впотьмах; чернильные глаза его устроены таким волшебным образом, что он великолепно видит почти что на три метра под землёй.

Граф едва сдержал усмешку.

– Ну, насчёт трёх метров – я сомневаюсь. По крайней мере, это сейчас проверить трудно – лопаты нет, чтобы копать. А вот я сейчас сорву сосновые иголки – они по две штуки растут. И сорву кедровые иголки – их по пять штук в одном гнезде. Знаешь? Вот и хорошо. – Граф отошёл от старика метров на десять и замер впотьмах. – Ну, вот, я сорвал. А теперь попробуй, рассмотри, где, в какой руке находятся кедровые, а где сосновые иголочки. Чернолик прищурился, глядя на руки парня, раскинутые крестом.

– В левой – сосна, а в правой, стало быть… Стоп, стоп! Ты решил обхитрить? Объегорить? У тебя сосновые иголки и там, и там.

– Верно. Вот это зрение.

– А ты как думал? Я триста лет работал при свечах, да при лампах на керосине, и если б я не видел ни черта, так меня бы выгнали в три шеи. Но поскольку шея у меня одна – пожалели и не стали выгонять. – Абра-Кадабрыч засмеялся, сверкая своим зубом золотым, похожим на перо от самописки. – Ну, что? Я сдал экзамен? А теперь позволь тебе вопрос. Ты думаешь, вот это кедр?

– А что же это? Дуб?

– Это сибирская сосна – однофамилец, тезка настоящих кедров, которые называются заморским словом цедрусы. – Оруженосец поправил карабин на плече и оглянулся. – Дорога дальняя, так я тебе немного расскажу, если интересно.

– Конечно. А то для меня все деревья – то кедры, то сосны.

Я даже ни разу не слышал про эти, как их?

– Цедрусы, – подсказал Оруженосец. – Они росли когда-то в Египте, Финикии, Ассирии. Росли на территории пустынь – лесов там почти не было, а строить нужно было, тем более, что древесина цедрусов – не гниющая, вечная. Так что финикийцы рубили свои кедры на корабли, а египтяне – на саркофаги для всяких там вельмож. А греки и римляне строили храмы из цедрусов и даже изготавливали всякую всячину из нежно-розовой кедровой древесины. Ну, а позднее за вырубку этого дерева принялись крестоносцы…. А ещё позднее – во время Первой мировой войны – эти ценнейшие кедры варварски сжигались в паровозных топках. За неимением другого топлива.

Граф ожесточённо сплюнул под ноги.

– Во, долбаки!

– Долбаки – это дятлы, – мимоходом заметил Абра-Кадабрыч. – А насчёт кедров я так скажу: сегодня в мире остались какие-то несчастные три-четыре рощицы ливанских кедров. Это исчезающие цедрусы, настоящие кедры. Хвоя у них голубоватая, собранная в кисточки. Шишки – больше кулака. И вот что интересно. Когда в них созревают семена, то шишки раскрываются – вот так! – Азбуковедыч пальцы сделал врастопырку. – Раскрываются и рассыпаются, и земля под цедрусами покрывается кедровой чешуёй. Ветер сдувает семена, разносит по округе. И если козы да козлы, которых там разводят в большом количестве, не сожрут молодые побеги, то из них могут вырасти настоящие кедры.

– И там, значит, козлы?

– А как без них? Везде они пасутся, черти рогатые. – Оруженосец посмотрел на небо. – Ну, пошли. Время дорого.

3

Алмазами окованный ковш Большой Медведицы над тёмными скалистыми вершинами стал разгораться всё ближе, ярче – и вот уже почти рукой потрогать можно ручку здоровенного алмазного ковша: так высоко они забрались в горы.

«Да куда же мы ползём? Да сколько можно! – мысленно взмолился Граф, запарившийся от восхождения. – Ну, старик! Железный, что ли? Прёт, как сохатый и даже не охнет!»

Ближе к полуночи они оказались на крутолобой поляне, где находилась дряхлая избёнка, мерцающая лунным бельмом подслеповатого окна. Три берёзы белели, словно отлитые из серебра. Ручей неподалёку ворковал, шевеля головки сонных цветов, стоящих по колено в воде. Этот ручей особенно удивил; откуда вода могла рождаться на такой высоте?

– Заходи, – пригласил старик, растарабарив скрипучую дверь. – Будь как дома.

Граф постоял, помедлил на пороге.

– А чья это хоромина?

– Моя. Сам рубил когда-то. Сто сорок лет назад. – Азбуковедыч прошёл в дальний угол, какую-то странную лампу зажёг. – Да будет свет, хоть я не бог…

Граф присмотрелся.

– О! – изумлённо выдохнул. – Я думал керосинка…

– Ну, ты меня расхохотал! – Абра-Кадабрыч был доволен произведённым эффектом. – Керосинка – это проза!

– А это что?

– Поэзия. Перо жар-птицы.

– Внутри?

– Ну, да…

– Ну, ты даёшь!

– Это не я даю – это жар-птица время от времени тут пролетает, роняет перо. А Музарина собирает, чтобы потом…

– Музарина? Она где-то здесь?

– Музочка моя всегда неподалёку. Разве ты ещё не понял?

О чем-то задумаваясь, Граф покрутил головой, разглядывая радужные светотени, играющие на бревенчатых стенах.

– Хорошо тут. Прямо как в этой, в шкатулке волшебной. Чернолик проворно печку затопил.

– Так, ну, что? – спросил, мигая чёрными «кляксами». – Притомился? Эх, ты, молодёжь… То колобок, то ёж… Ну, отдыхай, а мне пора.

– Я не притомился! Я пойду с тобой! Ты меня этими лунными листами заинтриговал! – Волнуясь, Граф начал взад-вперёд фланировать по избушке – половицы поскрипывали, как музыкальные плашки. – Далеко? Идти-то.

– Близко только локоток, который не укусишь. – Старик стал сурово приглядываться к нему. – А ты чего задумал? А ну-ка, признавайся.

– Да так, захотелось попробовать.

«Кошачьи глаза» старика, способные видеть в темноте, вдруг посмотрели, кажется, в самую душу – в ту самую чужую душу, которая потёмки.

– Поди своей царевне что-нибудь собрался нацарапать?

– Что значит, «нацарапать»? – возмутился Граф, розовея щеками. – Зачем так грубо?

– Молчу, молчу. – Старик-Черновик улыбнулся в бороду. – «Любовь, что движет солнца и светила!» Кажется, именно так я подсказал когда-то Дуранте дельи Алигьери. А уж как там он написал, я не знаю.

– Что за Дуранте? А-а! Вспомнил! Данте?

– Он самый. – Старик-Черновик откуда-то из-за печки вдруг вынул книгу. – Делать всё равно пока что нечего. На, почитай комедию. Пройди кругами ада. Божественная вещь, я доложу тебе. Мы, между прочим, её тоже писали на лунных листьях. А как иначе? Хорошая мысль на хреновой бумаге тускнеет.

– Вот я и говорю – пойду с тобой, сам хочу заготовить лунную бумагу, чтобы светлые мысли на ней…

– Нет, дорогой, извини, – решительно сказал Оруженосец. – Дальше я потопаю один. Таковы условия. И ты не спорь. Мне некогда. Тут надо поспевать, пока луна в зените. А то, как пойдёт на ущерб – лунные листы будут ущербные. И всё, что ты на них потом напишешь, тоже будет ущербное. Одно за другое цепляется.

– Мудрёно.

– Да, первые сто лет не просто жить на свете, а потом привыкаешь. И уже не икаешь. – Абра-Кадабрыч усмехнулся. – Отдыхай. Вся твоя работа впереди. Там, за печкой, имеется небольшой тайничок. Там славные книги. Возьми, почитай. Только предметы глазами не двигай, а то все строчки в рукописях снова перепутаешь – ни руками, ни ногами не разобрать.

– Иди, балабол…

– А меня уже нет!

Отойдя от избушки, Старик-Черновик перекрестился, глядя на дремучую, малопроглядную тайгу. Постоял, настраиваясь на дорогу, и отважно двинулся на кривое плечо перевала, посеребрённого светом луны. И чем дальше он двигался, тем сильнее были видны барашки пара, струящегося изо рта. Тут – на верхотуре – с каждым шагом холодало. Местами кедровые и сосновые головы даже прихватило сединою изморози. Впрочем, деревья встречались всё реже, а те, что попадались, были малого росточка, через колено согнутые ветром или жутковато закрученные, уродливо завязанные чуть ли не узлами. Потом завиднелся кустарник – под ногами путался, холодно и сухо потрескивая. А затем уже только одни валуны стали попадаться на глаза – огромные, облизанные ливнями, отполированные ветрами и вьюгами.

Раза два или три – душою почуяв что-то недоброе – старик останавливался. Золотое оружие с плеча снимал – держал наизготовку, хотя и понимал, что стрелять в этих местах нельзя: снежная лавина может сойти.

Глаза его, способные видеть в темноте, различали серый силуэт.

– Бродят бешеные волки по дорогам скрипачей, – бормотал старик, прицеливаясь. – Иди, иди отсюда, покуда я шкуру тебе не попортил.

Грудастый крупный волк за кустами таился, мерцая своим злобным изумрудом. Стоял, разинув рот, – язык до половины вывалился между зубов. Вытянув умную морду, волк принюхивался к Черновику, пропахшему чернилами. Какое-то время чуткий зверь неслышно двигался по следу старика, но потом почему-то потерял интерес, когда обнаружил в траве и обнюхал разжеванную стирательную резинку. (Абра-Кадабрыч выплюнул). Затем росомаха за стариком увязалась, но тоже отстала вскоре. Замечая всё это в прохладном волокнистом тумане, окружающем окрестность, Абра-Кадабрыч повеселел.

– Вот такой вот кляксус! – Он распрямился, ощущая себя в полной безопасности. – Я вам, ребята, не по зубам. А почему? А потому что я не первые сто лет живу на свете. Забронзовел, можно сказать. На пьедестал пора, да всё дела какие-то, делишки…

Старик хорохорился, хотя подъём уже был не под силу – горы стали такие крутые, что просто ужас. «Круче только яйца всмятку!» Абра-Кадабрыч бодрил себя и подгонял шуточкой да каламбуром. Он задыхался, но упрямо шёл, не позволяя себе останавливаться – время дорого. Золотое перо-карабин – ещё недавно почти не дававшее знать о себе – стало давить на плечо, как мешок с гранитными каменьями. Можно было бы, конечно, тот «мешок» оставить где-нибудь в укромном месте, чтобы взять на обратном пути, только это рискованно – мало ли кто следом увязался. А вдруг подкараулят, подметят, где он спрятал золотое перо. Что тогда? Он – Оруженосец – без оружия? Да это же позор на веки вечные. Да и потом – нет гарантии, что назад он пойдёт именно этим путём.

Поправляя оружие за спиной, Азбуковедыч пробормотал:

– Такая вот непыльная работа. И хоть бы какой гонорар за мытарства. Эх, заготовка…

Заготовка лунного листа – Работёнка, в общем-то, проста. Через каменные кручи Заползаешь прямо в тучи – В гости к матушке-луне, Будто в сказке, да во сне…

Небеса – от края и до края – совсем очистились. Высоко в горах белел снежок, искрящийся отражённым светом поднебесья. Заготовитель лунного листа ушел далеко, высоко. За перевалом он отыскал просторную поляну, обсахаренную снежком и до краёв залитую голубовато-серебристым лунным огнём. Немного отдохнув после затяжного трудного подъема, Старик-Черновик осмотрелся, вынул специальный карандаш и занялся «чистописанием» – сделал первые пробные строчки, проверяя качество лунного листа. Поморщился, не совсем довольный результатом.

– Ладно, – решил, озираясь, – и так сойдёт. Можно было бы, конечно, кое-что получше отыскать, но это уж совсем под звёзды надо заползать, а я хоть с бородой, да всё же не козёл, не архар какой-нибудь…

Луна была в чистом зените, но тёмно-синее облачко уже подплывало со стороны перевала – тень перетекала с горы на гору. Поспешая, заготовитель вынул сверкающее лезвие, напоминающее лезвие опасной бритвы, только намного острее. Перекрестясь, он нагнулся и проворно начал «брить» поляну – осторожно разрезал крахмально-хрустящий лунный свет и лунный снег, после чего аккуратненько скатывал листы в тугой большой рулон, из которого сыпом сыпались холодные искры. Работа была сложная, да только всё же – в радость. Темнокожий старик даже лицом посветлел. Даже чернильные глазки его просветлели от осознания великого, доброго дела: никто ведь, ни один подмастерье на всем белом свете не знал и не знает древнейший рецепт заготовки лунного листа, который потом можно отдать только в руки настоящего мастера. Ох, какие стихи сочинять можно будет! Какая любовь тут способна пылать – на этих чистейших страницах! Какое словцо искромётное можно будет людям подарить – самое светлое, самое звонкое и задушевное Слово, способное сиять путеводной звездой на небосклоне родной словесности.

 

Глава восьмая. Приключения в морях и океанах

1

Лукоморск или город Святого Луки – в те далёкие годы – райское было местечко. Запомнились живописные горы, скалы над морем, словно из грандиозных топазов, ультрамаринов, яшмы. С утра до вечера море в этих скалах полоскало солнечно-лазурные лоскутья, отороченные пышной бахромою пены. А затем – словно заботливая хозяйка – море эти лоскутья к ногам стелило: отдыхай, блаженствуй. Созерцай вот эти корабли на рейде, мачтами вонзившиеся в небо. Южные домики, словно бы откуда-то из облаков по каменным ступеням спускающиеся к воде. Рыбацкие баркасы. Тёплый бриз навстречу тянет, охмеляет, словно дух авантюризма и пиратства, слетающий со страниц давно уже прочитанных бессмертных книг. И словно бы эти бессмертные книги – страницу за страницей – море листает, листает белопенный прибой. И так – можно бесцельно бродить весь день в надежде, что у тебя ещё в запасе вечность – так бывает только в юности, в молодости. Так оно и было, да. Всё тогда было окрашено колдовством, волшебством. Горячие, угарные закаты красовались – гранатовым браслетом в золотой оправе. Южные звёзды восхищали своею раздвоенной россыпью – и на небесах и в воде. А как роились светляки впотьмах! Ерунда, казалось бы, чего уж там такого – светлячок-пустячок, а вот поди ж ты, какой феерический, фантастический свет зажигали в душе эти светлячки. А цикады! Что они творили тихими густыми вечерами под сенью душистых платанов, под сенью кипариса, яблони и сливы. «Цикада» – вроде бы от слова «цыкать», а получались такие музыкальные «циклы цикад» – и слушал бы и слушал, полной грудью вдыхая ароматы южной ночи, которая настолько же пленительна, насколько быстротечна. Глазом моргнуть не успеешь – а вот уже и вызревает на востоке розовощёкое утречко. И снова, будто в первый раз, сердце твоё будоражит, зажигает кровь твою безбрежно-фантастический восход на море, бурлящий как молодое, диковатое вино в большом заздравном кубке. Высокий жар от этих летних зорь порой пластался на полнеба и заставлял кипеть прибой где-нибудь в самой далёкой, в самой лазурной бухте Житейского моря.

2

Житьё-бытьё на тёплом берегу располагало к созерцанию, расслабленности, тут можно было, сколько угодно, нежиться и сибаритствовать. Однако – нет. И здесь у них не было пустого времяпровождения, и здесь продолжались уроки.

Старик-Черновик, притомившийся таскать на жаре свой чёрный плащ, снова предстал в самом светлом образе – в образе Белинского. Только белая одежда у него была пошита из материала, который напоминал парусину.

Граф Оман насмешливо заметил:

– Ты теперь, как этот… как лермонтовский парус одинокий.

– Между прочим, – сказал старик, – «белеет парус одинокий» – это не Лермонтов. Это строка Александра Бестужева, который печатался под псевдонимом Марлинский. «Белеет парус одинокий, как лебединое крыло, и грустен путник ясноокий, в ногах колчан, в руках весло…» А что ты рот разинул, Граф? В литературе так бывает. И никакое это не воровство. Воровство – это грубо. Плагиат – звучит куда как нежней. Не своровал – сплагиатил, так надо выражаться. Это во-первых, а во-вторых, если бы не Лермонтов, мы бы даже не знали про этот парус, одиноко белеющий…

Вот так возобновились у них уроки. Старик ни минуты не мог бесполезничать, хотя ему на солнцепёке было не комфортно. Только и в тени сидеть без дела – невмоготу.

– Я в тени посижу, посижу, да и выйду на русь, – однажды сказал старик, изумляя этим оборотом.

– Куда? Куда ты выйдешь?

– На русь. Ну, то бишь, на свет. А что?

– Ничего. Просто я слышу впервые, что русь – это свет.

– Ну, а как же? Русый – значит, светлый. Ничего мудрёного.

Уходя подольше от городского пляжа, от суеты и шумихи, они продолжали занятия. Наклоняясь к воде под берегом, старик полоскал темнокожие руки и говорил:

– Итак, Оман, вернёмся к нашим баранам. Ну, то есть, вот к этим барашкам на море. Пена по-гречески – афрос. И вот из этой обыденной пены, согласно греческой мифологии, родилась Афродита – богиня красоты и любви. Богиня вечной весны и жизни.

– А я читал другую мифологию, – вдруг заявил ученик. – Златоустка – вот богиня красоты.

На несколько секунд подрастерявшись, старик Белинский пену стряхнул с тёмных ладоней.

– Это лично твоя мифология. Она у тебя может измениться.

А греческая – веками проверена.

– И Златоустка тоже проверится веками! Белинский только руками развёл.

– От скромности ты не умрёшь.

– Нет, конечно. Я умру от плоскостопия.

– А что такое? Ноги устают? Или ты пошутил? А то на завтра у меня поход запланирован.

– Пойдём. Всё должно быть по плану.

Поднимаясь с утра пораньше, отдаляясь от моря, они изучали экзотических зверей и птиц в лесах, на полянах; постигали тайны целебных трав, которые тут неспроста зовутся «аптека мира» – многие лекарства берут своё начало вот в этих экзотических дебрях. Но больше всего привлекало всё-таки море – слишком много было тайны в глубине и даже на поверхности, в туманах, по утрам белеющих драными клочками парусины.

Старик где-то раздобыл допотопный, но всё ещё крепкий баркас и, заговорщицки подмигивая, сказал, что собирается показать что-то необычное или даже невероятное. Они подняли парус на баркасе и пошли куда-то в лазоревый туман, расстелившийся по утреннему берегу. У них была отличная подзорная труба с многократным увеличением – современная, новая из латуни и красного дерева; труба эта, сверкающая латунными штучками, хранилась под замочками в шкатулке из красного дерева, изнутри обитой багровым бархатом.

Останавливаясь на почтительном отдалении от райского уголка, утопающего в цветах, Абра-Кадабрыч при помощи зоркой трубы показал матросу многоэтажную, под небеса поднявшуюся громадину; он теперь ученика называл матросом.

– Полюбуйся, матрос. «Дом литературного колхоза», там Пегасов выдают по разнарядке.

– И что означает сия абракадабра?

– Сейчас поближе подойдём, поймёшь.

Приглядевшись, моряк чуть не выронил подзорную трубу. Сначала он увидел коновязь у берега и целый табун замордованных крылатых лошадей из литературного колхоза. А вслед за этим – крупно, чётко – увидел знакомую физиономию; и ни одну, ни две. Мучительно морщась, пытался припомнить, где видел этих людей.

– Не признал? Ты резкость наведи, – подсказал старик. – Видишь, как сияют уши вот у того… так сияют, аж солнечные зайчики сверкают. Это потому, что он уши только что побрил.

– Ардолионский? Батюшки! И в самом деле! Ардолион, который бреет уши! – Моряк присвистнул от изумления, разглядывая загорелого пузатого дядьку с большими квадратными очками, с яркими, сияющими ушами. – Сейчас его трудно узнать. Бронзовый такой, чертяка, хоть на пьедестал…

И других чертей он тоже распознал, хотя они рядились в пёстрые пляжные пижамы, сомбреро надвигали на глаза. Была здесь и директриса крупного издательства Катрина Кирьянова, перед которой писатели подобострастно шляпы снимали, панамы, сомбреро и даже плавки готовы были снять. Катрина Кирьяновна – с бумажкой, приклеенной к носу, в миниатюрном купальнике, вся была так богато увешана жемчугами и золотом, что если в море бросить бабёнку эту – сразу пойдёт ко дну. Изредка на берегу встречался то один, то другой издательский козёл, с капусты перешедший на бананы и апельсины. Но самое удивительное – тут были черти, которых Иван Простован когда-то встречал в избушке на курьих ножках, внутри который волшебным образом смог поместиться огромный дворец.

– А эти как сюда попали?

– Каждый год они тут, на заслуженном отдыхе, – заворчал Азбуковед Азбуковедыч. – Умудряются как-то. Живут, как в раю.

– Шмакодявки. – Моряк опустил подзорную трубу. – А может, им устроить маленький ад? Хиросиму, так сказать, в миниатюре.

Старик не сразу понял, куда он клонит, и только на другое утро прочитал в газетах свежие новости. В Творческом доме, наперебой писали газеты, произошло нечто необъяснимое. Какой-то полтергейст вчера вселился в Дом творчества. Всех пегасов кто-то разогнал, разбежались в горы. Все чернила выплеснулись в море – у берега теперь купаться невозможно. Наблюдались такие удивительные явления, которые говорят о пришельцах, невидимых вооружённым глазом. Так, например, ни с того, ни с сего стаканы и рюмки стали пешком похаживать по столикам, за которыми восседали именитые люди, рассуждающие о литературе и жизни. Бутылки с дорогим вином стали падать со столов – как пьяные. Мало того! С живых, общепризнанных классиков неожиданно слетели плавки. Бюстгальтер с треском лопнул на одной литературной дамочке и груди об пол бухнулись, как два волейбольных мяча. Внезапный развесёлый вихорь, со свистом разгуливая по номерам, выкинул в окна бессмертную рукопись Ардолионского и что уж совсем непонятно: из дома Творчества на дно морское сами собой укатились многочисленные драгоценности директрисы одного из крупнейших издательств…

Прочитав заметку, Чернолик засмеялся.

– Нельзя быть таким злопамятным! Чего ты разошёлся? Прямо как буря в стакане.

– Да я и сам не знаю, накатило что-то. Не люблю дармоедов.

Ты вот, например, был хоть раз в таком доме? Пузо грел?

– Вопрос, как говорится, летаргический, – сказал Абра-Кадабрыч. – Кто меня пустит? Там же все по путёвкам. А я – непутёвый.

– Ну, вот. А ты говорил, не прокормишься писательским делом. А там, гляди-ка, сколько народу кормится. У них столы трещат – питья, жратья навалом!

– Это так. Спору нет. – Черноликий сердито сощурился, глядя на солнце. – Если хочешь, я тебя определю в этот колхоз. Только ты вспомни коней-лошадей у коновязи. Ты видел у них крылья? Там нету крыльев, милый. Там одни подкрылки. Жеребец двухметрового роста, а крылышки – чуть больше воробьиных. И что? На таком Крылаче звёзды с неба хватать? Да он же вовек не взлетит выше трубы, выше дерева. А дерево это – стоеросовый дуб. Ты хочешь в такой литературный колхоз записаться? Давай. Я тебе устрою протеже. Только чур – без меня. Там Черновиков не признают.

– Так ты же – Белинский. – Парень обнял старика, похлопал по плечу. – Да ладно. Ты чего раздухарился? Я же просто так спросил, из любопытства.

Освобождаясь от объятий, старик хмуро сказал:

– Голову, однако, солнцем напекло. Солнцем русской поэзии.

3

Краснопогожее летечко день за днём разгоралось. Солёный ветер закрепчал, поманивая за окоём. Старенький баркас они оставили у мелководного берега. По морям и океанам теперь летали на каком-то стремительном «Летучем голодранце», – так называл Абра-Кадабрыч эту посудину. Во время странствий по волнам Старик-Черновик снова преображался. Это был никакой не Белинский – суровый морской волчара, лихой капитан, флибустьер, которому море по колено и облака по грудь. Он даже чёрной повязкой закрывал один глаз и принимался курить старую трубку, набитую кнастером – табаком изысканного сорта. Трубка была жутковатая – потемневший от времени череп с глазами-рубинами и словно бы с открытыми дымящими мозгами.

«Летучий голодранец» так легко и так быстро летал – просто диво дивное. Моряк смотрел на карту и поражался, прокладывая маршрут: утром были они в районе Новой Зеландии, а к вечеру – они уже у юго-восточного побережья Англии в районе Гудвинских Мелей, которые издавна известны, как «Великие пожиратели кораблей».

Иногда в подзорную трубу попадала странная картинка – словно страницы книги оживали, словно кино там снимали. Например, видны были сирены – обольстительные полуженщины, полуптицы, своим великолепным пением привлекающие мореходов и убивающие. А иногда в поле зрения вдруг попадала старая, бурями потрепанная бригантина, стоявшая на якоре в бухте. Весёлый роджер – пиратский флаг – на ветру полоскался над клотиком. Вооружённые люди – угрюмого, разбойного вида – выгружали на остров ящики и сундуки, окованные медными полосками.

Черномазый капитан шельмовато подмигивал сияющим глазом.

– Матрос! А может, нам к этим ребятам присоединиться? Будем сытые, пьяные и нос в кабаке. На, полюбуйся.

Глазея в трубу, загорелый моряк удивлялся.

– С пиратами дружбу водить? Да ты что, смеешься?

– А что тебе не нравится? У них полно богатства. Девочки в каждом порту. Живи – не хохочу! – С деланной беспечностью рассказывал морской волк. – Твой прадед, между прочим, не гнушался, был капитаном пиратов до той поры, покуда людоеды не сожрали всю его команду… Не хочешь быть пиратом? Похвально! Так, может быть, ты хочешь написать про них? Разлихой сюжет с погонями, шпагами, пушками и пороховыми погребами. А? Как тебе эта мысль?

– Не знаю. Не уверен.

Скрывая улыбку в густой бороде, старик будто подводил итог своим каким-то внутренним сомнениям и размышлениям.

– Ну, ладно, моряк. Хорошо. Раз такое дело – нечего тут ошиваться. Поднимай паруса! Полетели!

«Летучий голодранец» не просто так летал по морям-океанам. Старик-Черновик, изображающий капитана, хотел понять, куда же клонится талант, бунтарский дух ещё не оперившегося гения? Что ему ближе – по чувству, по мысли? Может быть, авантюрный роман, полный пиратов и награбленных сокровищ? Или в нём заложен маринист не похуже Виктора Гюго, воспевшего рыбацкую героику «Тружеников моря».

По вечерам, когда бросали якорь, капитан рассказывал о том, каким большим оригиналом был писатель Гюго.

– Он придумал себе кабинет под названием «Плот медузы». Что это такое? А вот послушай. Это был застеклённый огромный фонарь, возвышающийся над океаном. Там он стоял как бог, одетый заревом, в золотисто-алом робдешамбре – шикарном халате. Стоял за своим излюбленным пюпитром. А душа его летала альбатросом над великими просторами, просвистанными солёным ветром… Правда, мы с ним тогда не только «Тружеников моря» написали. Там было сделано много другого: и «Легенда веков», и «Человек, который смеётся». Так, может быть, и ты, Иван Великогрозыч, хочешь себе нечто подобное соорудить? Фонарь над океаном или лампочку.

– Нет. Не хочу. Пока, во всяком случае.

Старый капитан, покуривая трубку и незаметно наблюдая за матросом, вскоре убедился, что его талант устремлён куда-то выше приключенческих историй, круто замешанных на крови и слезах; и труженики моря мало волновали его душу.

Снимая чёрную повязку с глаза, капитан спозаранку однажды спросил:

– Тебе, моряк, я вижу, здесь поднадоело?

– Ну, наконец-то разглядел – двумя глазами! – шутливо ответил моряк. – Тут, безусловно, хорошо, но дома лучше, так что давай разворачиваться – в сторону русского берега!

– Это можно, – согласился капитан. – Мы скоро покинем чужие моря, только хочу кое-что показать напоследок. На, моряк, держи трубу. Резкость наводи на островок, который дрожит на горизонте. Это – остров Джерба. Не слышал? Нет? Испокон веков он славится непонятной колдовскою силой. Древние легенды и предания говорят о том, что на этом острове живёт племя лотофагов.

– Лото…флаги? Лотофаги? Кто это?

– Пожиратели лотоса. Гостеприимные, в общем-то, мирные люди, только они питаются сладкими плодами забвения. Тот, кто попробует райскую мякоть лотоса, навсегда забудет своё прошлое, родину забудет, своих близких, и на веки вечные останется на этом острове. Даже Одиссей чуть было не попал под эти чары.

– Занимательная сказка.

– Сказка ложь, да в ней намёк, – напомнил капитан, раскуривая трубку. – Запомни, моряк, этот остров, этих лотофагов и эти сладкие плоды забвения.

Моряк пожал плечами, обтянутыми тельняшкой.

– Я не сладкоежка, ты же знаешь.

– Жизнь большая. Вкусы и пристрастия меняются.

Капитан убрал подзорную трубу и приказал матросу якорь поднимать. «Летучий голодранец» развернулся на волнах и всеми парусами поймал попутные весёлые ветра, наперегонки бегущие в сторону милого русского берега.

4

Больше всего полюбили они отдыхать на побережье спокойного Житейского моря. Старик полюбил, если быть точным. И молодой моряк всей душой потянулся к этим берегам – бухта Святого Луки ему казалась какой-то знакомой, почти родной. Видно, всё же сказывалась кровь далёких предков, когда-то живших здесь. Из бухты Святого Луки теплоходы курсировали по всему побережью, и старик опять устраивал уроки – вывозил ученика на острова, на берега, овеянные легендами и сказками. Правда, солнце его донимало, мешало разгуляться, но Абра-Кадабрыч купил себе шикарный зонтик – солнцевик, спасающий от палящих лучей. А когда на небо накатывали облака и тучи, старик веселел и становился неутомимым как молодой архар – с утра до вечера мог по скалам шастать, восторгаясь божественными видами на море, на горы.

Однажды океанский лайнер доставил их в какую-то страну Гринландию, так, по крайней мере, говорил старик.

В географии моряк уже поднаторел.

– Гренландия – это остров где-то между Атлантическим и Северным Ледовитым океаном. Там не сильно-то позагораешь.

– Есть Гренландия, – сказал Абра-Кадабрыч. – И есть Хренландия, где хрену растёт до хрена. Только мне всё это малоинтересно. Страна Гринландия – вот что мне любо-дорого. И эта страна – перед тобой.

Ближе к вечеру, когда солнце утопало в зеленоватой морской пучине и разрастались тени кипарисов и чинар, учитель, проявляя удивительную неутомимость, водил ученика по живописным дорогам страны Гринландии, показывал достопримечательности, среди которых старика больше всего почему-то волновал убогий серый домик, с недавней поры ставший музеем.

– Вот и все хоромы нашего великого Романтика, – с грустью говорил старик. – Муму непостижимо, как скромно жил. Это был его один-единственный домишко. Жена у монашек купила. А точнее сказать – обменяла на золотые часики.

Возвращались по тихой вечерней дороге, укрытой бархатом сухой и тёплой пыли. Шли босиком – как дети – усталые, но довольные. Добравшись до причала, они поняли, что опоздали на последний теплоход. Делать нечего, пошли искать ночлег. Нашли какую-то сиротскую халупу, не хуже той, что была пристанищем великого Романтика. Слуга накрывал нехитрый столик во дворе с видом на море, где угорал закат. Сидя в кресле-качалке, старик смаковал молодое виноградное винцо. Яблоки и груши красовались в плетёной корзине.

– Граф! За ваше августейшее здоровье! – провозгласил Чернолик, приподнимая огненно-красный бокал. – Здешние вина, я вам доложу, ничуть не уступают итальянским или французским, и даже во многом их превосходят.

– Верю, верю на слово! – Граф чокался с ним бокалом виноградного сока.

После винца на душе старика стало нежно, благостно, кровь покатилась горячей, как в молодости. Мечтательно глядя на алую зарю и улыбаясь в бороду, он вспоминал волшебное видение каких-то червонных или розовых, или красно-алых парусов. Загораясь, увлекаясь воспоминаниями – или, быть может, своими фантазиями? – Старик-Черновик вдохновенно стал рассказывать, как он работал с великим Романтиком. Какое это было наслаждение – ползать по небу над морем и отрезать огромные куски зари для того, чтобы из них пошить самые алые в мире и самые романтические паруса. Огромные и нежно-тёплые куски зари отрезались при помощи больших волшебных ножниц и делать это, в общем-то, было не трудно. Куда труднее было «зубами за воздух держаться» – Старик-Черновик, слава тебе, господи, только чудом тогда не разбился да не утопился…

Старик хмелел, и радужный рассказ окрашивался грустными и даже мрачноватыми тонами.

– Хочешь, я расскажу тебе правду про этого великого Романтика? Ты должен знать. Ты должен понимать, как рождается песня, как появляется сказка. У этого Романтика был очень тяжёлый, несносный характер. Его постоянно терзали «тёмные демоны» – по его же собственному выражению. А демоны эти – пьянки-гулянки, рестораны, женщины. Кошмарные пьянки доводили его до психиатрической клиники. Он якшался порою с ворами, а порою даже с террористами. И можно только догадываться, сколько хлопот, неприятных забот этот великий Романтик принёс окружающим людям, особенно близким своим. Он был подвержен приступам бешенства и однажды хотел застрелить любимую женщину. Он выстрелил почти в упор и не убил только чудом – пуля не задела сердце. Представляешь, какою кошмарною кровью окрашены самые романтические паруса двадцатого века.

– Азбуковедыч, – угрюмо сказал ученик, отходя от стола, – не хотел бы я этого знать.

– И страус не хочет. Голову прячет в песок.

– Ты к чему всё это мне рассказываешь?

– Да к тому, что теперь каждый год вон там, на горе, паруса поднимаются – в день рождения великого Романтика. Я хочу, чтоб ты знал, как мы любим покойников. Ладно, старик остаканился, лишку болтает. Пойдём на берег.

Непроглядная ночь под созвездьями райского юга пронизана была мельканьем светлячков, нежным и размеренным цыканьем цикад. Тонко пахло грушевыми деревьями, цветущим миндалём, горицветами и подмаренниками – или чем-то наподобие того. Усиливался терпкий, йодистый запах водорослей, похожих на морскую капусту, волнами бросаемую на берег. Ночная хозяйка-луна величаво вставала над чёрной громадою гор, серебротканный, длинный половик доставала откуда-то из потаённых своих сундуков, аккуратно стелила на тихое сонное море – аж до самой Турции можно было пройти по серебру такого половика.

– Граф! А я ходил когда-то в юности, – с грустью признался Оруженосец, глядя на море. – Теперь отяжелел, боюсь утопнуть.

– Неужели? А я думал, только Христос может ходить по морям.

– Ошибаешься. Обыкновенный василиск и то умеет шастать по воде.

– А что за василиск?

– Так он по науке называется, ящерка такая. А люди верующие почитают её, как «ящерицу Иисуса Христа». А ещё есть такое насекомое – водомерка. Тоже по воде спокойно ходит. А ещё китайцы создали робота, который шагает по воде. Так что же мы с тобой? Хуже насекомых или роботов? – Старик на воду посмотрел. – Тут главное – поверить. По вере нашей нам и воздастся. Хочешь попробовать?

– Что? – Граф улыбнулся. – Пешком до Турции?

– До Турции далековато. Для начала можно прогуляться вон до той скалы хотя бы. Главное – верить. Запомни.

– Ну, хорошо. Попробую. – То ли шутя, то ли всерьёз Граф собрался наступить на край серебротканого половика и вздрогнул от окрика.

– Да куда ты лезешь в грязной обуви? Из-за таких как ты потом и пятна. Их же ничем не отстираешь от Луны. Разувайся.

Этот окрик охладил Графа Омана.

– Нет. Я не готов ещё. Потом как-нибудь.

– Эх, ты! – в сердцах сказал старик. – Да, мы не боги, но мы не хуже насекомых или роботов. Мы – лучше. И я тебе это сейчас докажу.

В глазах старика блеснули молодые задорные искры. Он быстро и решительно разулся – посмотрел на серебротканый половик. Перекрестился. Душа у него ушла в пятки, когда он сделал первые шаги. Босые ноги, смутно белея во мгле, сначала провалились по щиколотку, затем ушли под воду – почти по колено. И страх, и ужас огнём всколыхнулись в груди, но старик опять перекрестился, глядя в небеса и заставляя себя успокоиться, заставляя укрепиться в мысли, что он это сможет – пройдёт по воде. И он прошёл. Правда, совсем немного, только и этого было достаточно для того, чтобы Граф стал смотреть на него, как на Бога.

– Если бы я не видел своими глазами! – воскликнул он, – Фантастика!

– Это что, вот в молодости, – поскромничал старик, обуваясь. – Ну, ладно, пошли, а то уже замолаживает.

– Как это – замолаживает?

– А так, что надо знать русский язык, – заворчал слуга. – А тебе всё растолкуй, на тарелочке подай.

Ветер над морем усиливался. Волны, обрастая белой шерстью, всё чаще и всё громче стали плескаться вдоль изломанной береговой полосы. Волны дыбом вставали уже – в стороне от могучих, древних останцев. За многие века и тысячелетия море в этом районе покрошило горные хребты – останцы живописно лежали, раскатившись под берегом. Прибой время от времени взрывался в останцах – белопенные фонтаны высоко взлетали, раскрываясь веером, сверкая под луной, словно опрокинутые вёдра с молоком.

– Шторм начинается. – Граф смахнул солоноватые брызги, попавшие на губы и подбородок. – Теперь уже пешком по морю не погуляешь.

Чернолик показал на скалу, над которой зависло облако.

– Завтра будем нырять вон оттуда. То есть, будем учиться летать. Дар левитации будешь в себе открывать.

– Да погодка-то вроде нелётная.

– Ничего, я думаю, за ночь перебесится. Пошли. Тебе перед полётами надо хорошенько отдохнуть.

В тёмной комнатке, озарённой лоскутами луны, Граф послушно улёгся, уснул (подозрительно быстро). А старик, не зная, куда себя деть от бессонницы, походил по комнатке и вспомнил о своих обязанностях оруженосца. Взял золотое перо величиной с карабин, стал разбирать и смазывать. Шум ветра и воды за окном усиливался. Платаны трепетали во дворе. Кипарисы поскрипывали. Порывом ветра, через форточку вдруг ворвавшегося в комнатку, подкинуло бумаги, закружило над столом и рассыпало по полу…

Покряхтывая, старик собрал бумаги, попутно кое-что читал, улыбаясь в бороду и удивлённо покачивая головой. «Романтик! С одной стороны хорошо, а с другой – не очень. Романтикам всегда трудней живётся, потому что в мире большинство прагматиков, как большинство воробьёв, и меньшинство соловьёв!»

Слуга пошёл за дверь – нужно было кое-какую одежонку убрать, чтобы ветром не сдуло с бельевой верёвки. Минут пять его не было, а когда он пришёл – Граф лежал, отвернувшись, почти с головою закутанный в одеяло.

«Холодно, что ли?» – мимоходом удивился старик.

Ветерок за окошком пошумливал – дышал ароматами. А вскоре за окошком ненадолго сделалось так тихо – только цикады цыкали. И словно бы чего-то не хватало в этой полновесной тишине – странный недовесок ощущался. Старик повнимательней прислушался к полночи.

И вдруг ему подумалось, что Граф за всё это время ни разу ни всхрапнул – за ним водился такой грешок. Ощущая непонятное беспокойство, Оруженосец подошел к постели Графа, хотел его потрогать за плечо, да только трогать-то некого было.

Кровать оказалась пустой – одно одеяло лежало, взбитое так, чтобы со стороны могло показаться, что это человек заснул, почти с головою накрывшись.

– Дело молодое, – с горечью сказал Абра-Кадабрыч, глядя за окно. – Тело молодое. Что уж тут гадать? Есть в русском исключение: уж замуж невтерпёж. Или я не приметил, какими глазами этот Граф давеча глядел на молодуху, из пены морской выходящую.

5

Шторм утихомирился только на рассвете. Солнце по гладкой воде расплескалось подсолнечным маслом – от края и до края горизонта. Розоватым заревом подкрашенные горы отражённо опрокинулись в море; облака, налитые красноватым соком, остановившись около берега, засмотрелись на своё отражение. Где-то чайка кричала восторженно, тонко. Ласточки смеялись, мелькая над крышей дома, стоящего на береговой крутизне. Длинноносый баклан – морской ворон, которого тут было предостаточно, – хрипло и как-то охально разгоготался в компании таких же гоготырей.

Вот под эту музыку – под хохот хохлатых бакланов – гуляка и пришёл на рассвете. Был он слегка помятый, виноватый. Глаза у парня были притомлёнными, и улыбался он, как напроказивший. «Видно, кувыркался на кровати с кем-нибудь! – решил старик. – Какие тут, к чёрту, полёты?..»

Молодость, конечно, давала себя знать: кровь на скулах у парня играла румянцами и озорные солнечные зайчики прыгали в глазах. И всё-таки старик вдруг отменил полёты и переоделся. Теперь это был не Белинский, а какой-то Чернинский. Сидел, чернее тучи за столиком под яблоней; мрачно пялился в морскую даль.

– Заболел ты, что ли? – как ни в чём не бывало, спросил ночной гуляка, присаживаясь рядом.

– Кто? Я? Бог с тобой… – Старик усмехнулся. – С больной головы на здоровую хочешь свалить?

– Да ничего я, никого не хочу валить.

– Ну, да. Уже свалил. И кто она такая? Златоустка, не иначе.

Угадал?

Ночной повеса покраснел.

– Тебе какая разница? Это моё личное дело.

– Так-то оно так… – Старик стал собираться куда-то. – Пойду, прогуляюсь. А ты отдохни.

– А я не устал.

– Ну, займись чем-нибудь. Мне охота побыть одному.

– Так бы и сказал…

– Вот именно! Так бы и сказал, а не делал бы чучело из себя.

– Какое чучело?

– Такое… – Слуга на двери посмотрел. – Прикинулся вчера, будто задрыхал без задних ног. Облапошить надумал? Не стыдно?

– Стыдно. Честно говорю.

– И то хорошо. – Черновик постоял, снова сел за столик. – Моим хозяином когда-то был Бальзак, недолго, правда…

– Ну-ну! – В глазах у ночного гуляки затаилась насмешка. – Был. И что? Почему ты вспомнил Бальзэка.

– Как ты сказал? Баль… зэка? – Старик расхохотался, сверкая острым зубом, похожим на перо от самописки. – Вот она – Каинова печать! Только наш человек, с материнским молоком впитавший в себя дух лагерей и этапов, может Бальзака назвать «Баль-зэка». Ох, Ванька, Ванька. Граф Оман. Не по девкам тебе надо бегать, а книжки читать.

– Да ладно, я и так спины не разгибаю.

– Ну то, что ты трудяга – это я согласен. И как раз поэтому я отношусь к твоим проделкам снисходительно.

– И на том спасибо.

– На здоровье.

– Да-да… – Старик сокрушённо вздохнул. – Вот насчёт здоровья мне бы и хотелось кое-что тебе сказать. Насчёт здоровья творческого. Вот потому и вспомнился Бальзак. Ему тогда было лет, наверно, тридцать восемь, не больше. И вот, я помню, как-то он сказал… Только не мне он сказал. Был тогда такой писатель молодой – Дюма. Их было двое – отец и сын.

– Знаю, – небрежно перебил ночной гуляка. – Читал.

Абра-Кадабрыч нахмурился. Ему не понравилась эта небрежность, похожая на презрение.

– И что же ты читал? Наверно, «Горе от Дюма»? Ну, ладно. Давай-ка мы вернёмся к Бальзаку. В тридцать восемь лет цветущий этот, жаром пышущий мужик говорил Дюма-сыну буквально следующее: «Я точно высчитал, сколько мы утрачиваем за одну ночь любви. Слушай внимательно, юноша. Полтома. И нет на свете женщины, которой ежегодно стоило отдавать хотя бы два тома».

– Во, какой жадный, – пошутил Граф Оман. – За полтома удавится.

– Дубина! – перебил Оруженосец. – У тебя редчайший дар, а ты… Весь жар, весь пыл на потаскух.

Кулак рассерженного Графа коротко взлетел над головой и с треском обломил край деревянного столика. Гроздья винограда посыпались наземь, яблоко покатилось…

– Уйди, – процедил сквозь зубы, – от греха подальше!

За спиною старика хлопнула калитка, звякнула щеколда.

У них в тот день – впервые – был выходной. Поневоле.

6

Ученик, уже привыкший к дисциплине утренних уроков, с трудом перестроился на вольный манер. Ощущая себя отпускником, он белую рубаху натянул, парусиновые светлые брюки, тапочки. «Внук Белинского! – сказал он себе, глядя в зеркало. – Писсарион Глагольевич».

Праздношатаем – руки в брюки – внук Белинского вразвалку пошатался по улочкам приморского городка, осматривая достопримечательности. Заглянул в ботанический сад, один из старейших, полюбовался толпами всяких экзотических кустов, цветов, деревьев, среди которых были уникальные – дерево талипо, например, цветущее один раз в 60–100 лет. Талипо распускает множество соцветий и после этого быстро погибает. Вот он, символ человеческой души – расцвести и погибнуть.

После ботанического сада он устроил прогулку на катере, а вслед за этим на катамаране – водном велосипеде. Парочка дельфинов сопровождала Графа, восторженно взвизгивая и ловко подныривая под катамаран – спинной плавник со свистом резал чистую лазурь. Затем было купание до одури и загорание до волдырей – дорвался до бесплатного так, что грудь и спина покраснели как от хороших горчичников. Надо сказать, что отпускник дорвался не только до солнца. На пляже было полно шоколадных красоток – ловеласы глазами так и облизывали эти шоколадки, так и норовили надкусить. А этот внук Белинского – не евнух, не монах – украдкой смотрел на смазливых девчат, фривольно раскинувших руки-ноги на мелком белосахарном песке, прогретом на вершок. Стараясь отойти подальше от соблазна, отпускник из огня да в полымя попал. За тёмно-бурыми скалами – в отдалении от общего пляжа – было царство нудистов. Совершенно голые девушки и женщины, дети, парни, мужики и старики со старухами – и на солнцепёке и под кустиками – спокойно, бесстрастно лежали, как бревна с глазами. Нудисты загорали на своём «законном» пятачке, купались, курили, прохладительные напитки цедили, беседы вели. И все они были при этом будто слепые – не замечали наготы. Не то, чтобы делали вид, будто не замечают – нет, они действительно не замечали. Они привыкли. И это было самое ужасное; примерно также люди на войне привыкают к смерти, кровопролитию. Сердце отключается от переживаний – ноль эмоций, ноль градусов. Так что же тут хорошего? При взгляде на оголенную женщину всякий нормальный мужик должен сгорать – или от стыда или от страсти. А если нет – значит, это уже не мужик. Это какая-то колода с глазами, это уже ненормально, к доктору надо идти.

Ну, а поскольку Граф был человеком вполне нормальным, так ему тут впору было чокнуться – среди этих обнажённых картинок. Его всякий раз точно крапивой или лучше сказать, раскалёнными шомполами по сердцу полосовали, когда он пялился – и не хотел смотреть, а всё-таки смотрел – на точёное стройное тело классической формы. Опускал глаза и снова жадно шарил, воровато и бесстыдно щупал жирный какой-нибудь окорок, ничем не прикрытый, нагольный, или огромное коровье вымя, ещё не загорелое, хранящее отпечаток бюстгальтера. «Тьфу! – косоротился он и отворачивался. – Срамотища!» А какой-то чертёнок, кругами незримо бродящий вокруг, разгорячённо шептал на ухо: «Смотри, смотри! Ну, где ты ещё увидишь такое ню? У Матисса? Ренуара? Модильяни? Так там уже краски потухли давно. А здесь – какая свежесть, какая лепота!» И хотя он старался смотреть на эти обнажённые тела, как художник смотрит на голую натурщицу – только во имя искусства – он понимал, что это далеко не так. В нём закипала мужицкая сила, способная довести до бешенства, если не уйти. И он ушёл, сбежал куда-то на дикий берег, поросший чем-то похожим на мандарины, лимоны и магнолии. И где-то там, за чайными кустами, он опять из огня да в полымя попал – чуть не наступил на голую распластанную парочку, занимавшуюся любовью на раскалённом песке.

Отскочив подальше – будто на змеюку напоролся! – бедный внук Белинского вдруг расхохотался как полоумный и пошёл, полез в такую крутую гору, куда ни один скалолаз без хорошей страховки не отважился бы забираться. А ему хотелось измотать себя до полусмерти, чтобы все эти картины в стиле ню померкли перед глазами, уступая место грубому граниту, в который он впивался дрожащими пальцами, иногда обламывая ногти, – кровь сочилась. И вот в таком сумасшедшем порыве – плохо сознавая, что он делает – Граф закарабкался на такую головокружительную высоту, где парили орлы и облака разрывались под ветром, свистящим в ушах. Это была, конечно, не Веливерма – Великая вершина мастерства, но всё-таки довольно высоко. Там он остыл душой и телом, образумился и даже маленько струхнул – как теперь спускаться вниз?

А между тем, просторный день над морем догорал. И как же хорошо было оттуда, с высоты, созерцать расплавленное золото заката и ловить себя на странном, неодолимом желании разлить всё это золото по каким-нибудь формам, чтобы оно остыло за ночь, затвердело и превратилось в натуральные слитки – это будет проба 999, без подмесу. Усталые ноги тряслись холодцом, когда внук Белинского спустился к подножью горы. Пляж опустел. Закатная вода в лагуне почернела. Воспалённый лоб его лизала предвечерняя прохлада. В дощатый, съёмный домик над обрывом Граф пришёл под первою звездой. В домике было сиротливо, пусто. Он посидел за столиком под яблоней, сожалея о своей утренней горячности – край стола отколол кулаком.

Луна янтарным камнем взошла над перевалом, когда слуга вернулся – калитка в тишине клацнула железной челюстью щеколды. От старика попахивало морем и вином. Они друг с другом не разговаривали. Старик осерчал на Графа за то, что он «полтома разбазарил за ночь любви». А Граф сердился как раз за то, что старик так плохо думает о нём. Ту дивчину, «Златоустку», с которой Граф познакомился на днях на берегу, он даже за руку не подержал под звёздами, не говоря уже о чём-нибудь другом, более фривольном, непристойном.

7

На благодатном побережье спокойного и лучезарного Житейского моря они прожили до осени. Деньки стояли тихие, лирические – приближался бархатный сезон. Старик-Черновик, в зеркале разглядывая свой чёрный, помятый рыцарский плащ, сказал, что надо или уезжать, или в бархатный фрак облачаться. Увлекаясь, он стал просвещать Графа Омана, рассказывать о бархатных сезонах – это чисто русское понятие.

Из-под ладони глядя на ласковое небо, старик вспоминал:

– Царская семья когда-то впервые оценила всё очарование шикарной здешней осени, благоприятственной не только для отдыха – для врачевания бронхита и нервного расстройства. И вот тогда-то – следом за царицей – к морю потянулись франтихи и модницы в бархатных платьях, поскольку сентябристый ветерочек порой бывает слишком свежим поутру и ввечеру. Вот так и зародился «бархатный сезон».

– И долго он тут в бархате гуляет? Этот сезон.

– С первых чисел сентября до середины октября. А потом штормяга шарахнет в берега, будет выворачивать вековые платаны, будет топить рыбацкие судёнышки, самонадеянно или опрометчиво ушедшие в открытое море. – Старик помолчал, рассматривая яблоко, которое вертел в руках. – Ну, что будем делать? Ты – хозяин. Я – слуга. Тебе решать.

Деньги, с которыми они приехали сюда, заканчивались, и перед Графом стояла дилемма: или идти в литературный колхоз, где нужно будет на своём Пегасе пахать колхозные поля, сеять культурные злаки, или всё-таки вести единоличное хозяйство, свою культуру сеять, оригинальную. Как сказал Абра-Кадабрыч:

«Надо сеять не злаки – добряки!» Но для своего единоличного хозяйства деньги нужны. Деньги, будь они прокляты. Значит, опять нужно было что-то придумать по поводу заработка.

Граф был в нерешительности.

– Азбуковедыч, а у тебя на этот счёт какие мысли?

Старик пожал плечами, продолжая вертеть в руках большое наливное яблоко, розовато-медовое.

– Если хочешь, Оман, возьми, прочитай мои мысли на яблоках! – Черновик подмигнул чёрным глазом, похожим на чернильную кляксу. – Держи!

Яблоко, точно солнышко, взлетело под потолок. Граф улыбнулся, поймав красно-жёлтое солнышко.

– Не могу понять, о чём это говоришь. Или опять каламбуришь? Абракадабринки свои сочиняешь?

Глядя на яблоки, мерцающие в корзине на столе, Чернолик, не первое столетие живущий на земле, начал рассказывать о временах, когда вот такие яблоки и груши были – почти в буквальном смысле – на вес золота. Из бухты Святого Луки яблоки и груши отправлялись сначала в Париж, а затем возвращались в наш Стольноград – только уже под маркой самых изысканных французских фруктов.

– Вот ведь как дурили русских простаков. С той поры и доднесь ещё дурят! – возмущался старик. – Когда только мы перестанем всяким чужеземцам в рот заглядывать?

– Чужие и ворованные яблоки – вкусней, – вспомнил Граф Оман, затосковав о родине своей. – Мы с мальчишками частенько шарились по чужим садам. У самих под носом были такие же яблоки, а ворованные как будто слаще.

– Вот-вот! Мы всё ещё никак не вырастём из детских штанишек. А пора бы уже.

– Ладно, хватит философий, – отмахнулся Граф. – Завтра уезжаем. Надо выспаться.

– Спи, а я маленько поработаю. Надо кое-какой отчёт для небесной канцелярии написать. Наканцелярить, я бы сказал.

– Бюрократы они у вас там, – засыпая, пробормотал Оман. – Ты уже столько этих отчётов…

Старик свечу зажёг в своём углу за шторкой и потихоньку продолжил работу биографа – за ночь написал ещё одну главу, посвящённую приключениям на морях-океанах.

Южная ночь – непроглазная ночь – темная до ужаса, но зато короткая. Время шло и за окнами понемногу синело, причём синело с прозеленью – словно морской водичкой промывали. В траве, в кустах цикады переставали вдохновенно цыкать. Восточный край небес – почти неуловимо для глаза – начинал голубоватиться и вызревать изумрудно-нежной виноградною лозиной.

Граф беспечно похрапывал на кровати в дальнем углу. А старику одному скучно было ночь коротать. От нечего делать он взял четыре яблока и в темноте с такою ловкостью вдруг начал жонглировать, да с такою сумасшедшей быстротой – будто фонтан из яблок под самый потолок стал фонтанировать. Тут любой циркач завизжал бы от зависти – ведь это всё равно что жонглировать с закрытыми глазами. Потом старик поймал «фонтан из яблок». И поймал себя на мысли, что он в эти минуты – как дитё. А так нельзя. Эти яблоки – полную корзину – старик приготовил не для баловства.

Он опустился на табуретку возле окна. Притих.

Дятел в красных штанах – красноштанный дятел – прилетел под самое окно, посидел на карнизе, посмотрел на старика и как-то так попрыгал, точно красные свои штаны поддёрнул, прежде чем дальше улепетнуть.

Чернолик улыбнулся красноштанному гостю.

– Ну, что? – пробормотал он, глядя на самое крупное яблоко. – Надо начинать. Пускай научится…

Парень вдруг покашлял, заворочался на кровати.

– Ты о чём это? – спросил, приподнимаясь.

– Не спишь, Иван Великоросыч? – В голосе оруженосца проступила нотка виноватости. – Разбудил?

– Выспался. Хватит.

Слуга подсел на краешек постели.

– Не сердишься? За Бальзака и вообще…

– Да ну. Бальзак, наверно, правду говорил, да только правда-то у нас – у каждого своя. Ты же сам рассказывал про этот, донжуанский список Пушкина, про бесконечные романы Есенина. Забыл?

– Ничего я не забыл. Только рано ты, Граф, задумал эти списки заводить.

– Ошибаешься. У меня этот список пустой. Ни полтома, ни полстрочки я не растратил. Уж ты поверь.

Абра-Кадабрыч внимательно посмотрел на него и сказал потеплевшим голосом:

– Давай замнём для ясности, Оман!

Граф поднялся. Потянулся. Кивнул на корзину.

– Что? – спросил, зевая. – Яблоки на завтрак?

– Это не для брюха, а для духа. – Старик подал ему самое крупное яблоко. – Ты когда-нибудь слышал о том, что мысли и мечты можно писать на яблоках?

Изумлённо покачав головою, Граф, шутя, спросил:

– А что – теперь с бумагой напряжёнка? – Засмеявшись, он крепкими зубами громко надкусил сочное и ароматное яблоко, налитое солнцем знойного юга.

«Значит, парень ещё не созрел для такого писательства, – с горечью подытожил Старик-Черновик. – А ведь пора бы уже!»

После завтрака они собрались уезжать.

Море было тихое и нежное. И небеса – от края и до края – разгоризонтились.

 

Глава девятая. Мысли на яблоках

1

В закромах оруженосца от литературы была целая «ярмарка яблок», по его же собственному выражению. Имелось, например, наливное сказочное яблочко на серебряном блюдечке – это яблоко старик частенько доставал, удивляясь простоте и мудрости народной сказки. А вот яблоко раздора – золотое яблоко, на котором по-гречески было написано «прекраснейшей» – это яблоко старик только однажды издалека показал и спрятал в дальний угол от греха подальше. В закромах имелось также яблоко с Древа познания добра и зла, пресловутое яблоко грехопадения и изгнания из рая Адама и Евы. А кроме того – молодильные яблоки были в закромах старика, и при желании он мог бы воспользоваться ими, да только совесть не позволяла. Читая и перечитывая сказку о молодильных яблоках, старик всякий раз изумлялся тому, как народ-златоуст выражал свои мысли. Взять хотя бы, например, вот эту строчку: «Царь очень устал и глазами обнищал». Какой самобытный язык, какая точность. А ещё в закромах старика имелись такие яблоки, о которых даже ни в сказках, ни в легендах, ни в седых преданиях ничего не сказывалось. Вот об этих-то яблоках и пойдёт разговор.

Оруженосец время от времени учинял экзамен, заключающийся в том, чтобы с закрытыми глазами разобрать и собрать золотое перо, которое было не только величиной с карабин – и устройство этого пера оказалось почти такое же, как устройство огнестрельного оружия.

Примерно через год старик похвалил Ивашку. Разбирать и собирать оружие парень наловчился так, что даже золотая мушка изумлялась. Во время разборки и сборки эту мушку обычно прогоняли со своего насиженного места – кружилась неподалёку, ждала, когда закончится эта канитель. А поскольку новобранец человек неопытный – разборка-сборка могла тянуться долго. Однако Иван Простован оружие освоил быстро, вот почему золотая прицельная мушка изумлённо зудела над головой старика, словно хотела сказать, какой это способный ученик. Но Оруженосец пока так не думал.

– Раскурочить, – говорил он, показывая на курок, – разбирать да собирать – это ещё полдела. Главное – стрельба.

И вот они однажды пришли в глухой овраг, заросший татарником, крапивой, но более того – трава забвения вымахала выше человеческого роста. Трава эта даже небо скрывала над головами – приходилось двигаться как по коридорам или норам. Коридоры эти имели рукава, расходящиеся в разные стороны. Простовану запомнился длинный рукав, который привёл на поляну, где стояла фигура Дантиста, который зуб имел на Солнце русской поэзии. (Так говорил Абра-Кадабрыч). Фигура Дантиста была настолько натуральная, что парень содрогнулся, когда увидел впервые. Затем они прошли к другой поляне – там была фигура Мартыша, который осмелился руку поднять на Лермонтова. Мартыш находился у подножья горы Машук, изображённой в миниатюре, но тоже настолько натуральной, что даже орлы над вершиной парили.

Странные стрельбища эти наводили на Ивана священный ужас. Он не мог понять, что это за фигуры, как они сделаны. Фигуры – чёрт бы их побрал – стояли как живые. Они даже глазами-стекляшками хлопали. И вот в эти фигуры – живые по существу! – нужно было стрелять. И он стрелял. И сам стоял под пулями – над головой такие соловушки свистели, что волос поднимался дыбом. Да-да, вот такие уроки преподносил ему учитель, живший на земле не первые сто лет. Учитель готовил его не только к жизни в литературе – к достойной смерти. Он говорил, что нужно быть готовым к самому худшему.

– Подлецов на белом свете много! – предупреждал Оруженосец. – Только стреляться всё-таки не нужно по пустякам. Из-за бабы, например, прости меня, господи. Или хуже того. – Азбуковедыч посмотрел на Мартыша. – Эти вообще поссорились из-за такой ерунды, что просто ужас. Так тоже нельзя. Ты подумай о своём народе, о том, какой герой твоего времени может вместе с тобой умереть. А ещё ты должен подумать о том, что на дуэли ты можешь стать убийцей или самоубийцей. Убьёшь Дантиста или Мартышку – совесть будет мучить. А если сам погибнешь на дуэли – тебя приравняют к самоубийце; так, по крайней мере, было раньше.

Однако же стрелять в Дантиста или в Мартыша – эти уроки были впереди. Спервоначала предстояло вообще научиться стрелять.

– А какие тут пули? – спросил удивлённый Иван, когда впервые вышел на огневой рубеж.

Оруженосец привычным движением вынул обойму пера-карабина, который был заряжен золотыми пулями-словами. А стрелять нужно будет «в райское яблочко», сказал старик и нарисовал на бумаге мишень, больше похожую на грецкий орех.

– Ничего, и так сойдёт, я не мастер этого… – Старик-Черновик почесал шевелюру, похожую на измятую копировальную бумагу и неожиданно добавил по-французски: – nature morte. Мёртвая натура, вот как по-русски. – Оруженосец пощёлкал ногтем по мишени. – Так что надо оживлять натуру-дуру.

– А с какого расстояния стрелять?

– А вот мы сейчас… – Оруженосец подхватил свой рисунок, прикрепил на дереве. – Вот так пойдёт? Не близко?

– Издеваешься? Это яблоко теперь даже в бинокль не разглядеть.

Абра-Кадабрыч хохотнул.

– Хорошему танцору яблоки всегда мешают. А плохой станцует даже на одной хромой ноге.

Стрелок долго целился, пыхтел и сопел от усердия и заставлял себя – по совету опытного Оруженосца – задерживать дыхание во время выстрела. Он старался нажимать на курок с такою нежностью, с какою можно пальцем погладить лепесток цветка. Но все эти старания были бесполезны. Золотые пули со свистом пролетали мимо, мимо.

– Какие-то кривые пули мне попались, – сконфуженный стрелок вздохнул, глядя на ствол карабина, закурившийся голубоватым пороховым дымком. – А ну-ка, на, попробуй…

– Ты меня расхохотал! – сказал Абра-Кадабрыч. – Я пробовал, знаешь, когда? Когда ещё мамонты на планете не вымерзли. А теперь мне и пробовать нечего. Я это сделаю с закрытыми глазами.

Стрелял Оруженосец – дай бог каждому снайперу так научиться. Глаза он, правда, не закрыл, зато шмалял играючи – навскидку. И вот когда он в яблочко попал – произошло какое-то такое диво дивное, которое Граф так и не смог себе объяснить ни тогда, ни после. Серенькое яблочко, коряво намалеванное на бумаге, неожиданно преобразилось. Яблочко стало сначала зелёным, затем порозовело. А когда стрелок влепил в него вторую и третью пули – яблочко вдруг заиграло всеми цветами радуги. Но и это было ещё не всё.

– Подержи, – сказал Оруженосец и протянул Ивану слегка разгорячённое оружие. – Пойду, сорву. Попробуем на вкус.

Через минуту он вернулся и Простован глазам не поверил – стоял, разинув рот, смотрел на диковинку. Вместо бумаги, на которой нарисовано было чёрное яблочко – в руке оруженосца белела крахмальная салфетка, а на ней красовалось ядрёное яблоко, ароматное, аппетитное.

– Неужели, – заикаясь, пробормотал Иван, – неужели настоящее?

– Попробуй. – Черновик достал из кармана перочинный ножик и, усмехаясь в бороду, разрезал сочное яблоко. – Поделимся по-братски.

– Правда, настоящее! – изумился Простован, надкусывая половинку яблока. – Вот так фокус! Как ты это делаешь?

– Всё гениальное просто. – Оруженосец развёл руками. – Сам ни хрена не понимаю, как так получается. Научить – научили, а загадку, тайну не раскрыли, черти полосатые. Ха-ха.

Вот такими были первые уроки стрельбы из золотого пера, похожего на карабин. И тогда же Иван Простован напомнил старику про пистолеты – дуэльный гарнитур, из которого Пушкин с Дантесом стрелялись на Чёрной речке.

– Ты же сам рассказывал, что Пушкин с утра пораньше мог сто раз бабахнуть из своего пистолета. Тренировался, упражнялся. И мне надо так.

Оруженосец подсунул ему под нос золотое перо.

– Из этого сначала надо научиться. Это – тяжелое. Потом рука дрожать не будет. Соображаешь?

Трудно было не согласиться. И Простован с тех пор начал руки тренировать: камни в гору таскал, а Старик-Черновик эти камни сталкивал оттуда и уверял, что это – не Сизифов труд – это непременно даст хороший результат. Так оно и случилось со временем. Однажды старик наделал мишеней с добрый десяток и опять позвал стрелка на огневой рубеж. И тут Иван «поймал кураж», как позднее сказал старик, и результат превзошёл все ожидания.

– Ты смотри! – нахваливал Оруженосец. – Перещеголял, перестрелял. Целую корзину яблок наколотил. Как с одного куста нарвал. Вот это класс. Ты даже мне сегодня сморкалочку утёр. Теперь, я думаю, пора учиться мысли и мечты писать на яблоках.

Пристально глядя на него, Граф промолчал, обескураженный.

Тогда, на берегу Житейского моря, в городе Святого Луки, где он впервые услышал эту странную фразу – мысли писать на яблоках – он подумал, что это очередная абракадабра, но ничего подобного. Старик был настроен серьёзно.

– Писать? На яблоках? – Граф посмотрел на корзину, полную бордово-красно-жёлтых плодов. – А как это? А чем писать?

– Ну, только не чернилами! – Глаза старика озоровато сияли.

– А чем? Гвоздём царапать?

– Гвоздём хулиганы пускай на заборах пишут всякую ху… художественность. А ты… Ты должен – мыслями! Мыслями, друг мой! – Старик-Черновик приподнял указательный палец, испачканный химическими чернилами. – Мысли надо писать на яблоке. Мечты свои писать, желания. Причём – только светлые, добрые. Написал на яблоке – и съел. Написал – и съел. Понятно?

Уставившись на яблоко с надкушенным боком, Граф пожал плечами.

– А просто так нельзя, что ли, взять да съесть?

– Просто так, мой друг, мы всю жизнь едим. Жрём, как те свиньи, прости, господи. – Старик покопался в корзине, выбрал крупное яблоко и, прищуриваясь, что-то на нём «написал». Улыбаясь и подмигивая, с аппетитом слопал это яблоко и рукой погладил тощий свой живот. – Вот так-то.

– Как? Я что-то не пойму.

– Мысли твои, мечты и желания, написанные на яблоке, оказавшись внутри тебя, начинают проникать сначала в кровь, потом уже в сердце и в душу. Теперь ты понимаешь? Если будут плохие мысли – яблоко будет червивое или чёрное. А если будут золотые мысли – яблоко будет золотое, сладкое.

Похлопав широко раскрытыми глазами, Граф задумался, пытаясь постигнуть премудрости такого необычного урока.

– Ты сам, что ли, придумал с этими яблоками?

– Зачем? Всё уже придумано до нас. Это древние люди изобрели такой способ – способ поглощения надежды и мечты.

– Интересная придумка, – не сразу и без особого энтузиазма откликнулся Иван. – Надо будет научиться.

– Молодец. Я знал, что тебе понравится эта идея – писать на яблоках. – Давай, дерзай, Оман!

Но дерзать Оману не хотелось. Не верил он в эту идею. Не созрел ещё.

И только в тот день и в тот час, когда они поднялись – почти поднялись! – на Великую вершину мастерства, старик решил вернуться к этой идее: писать на яблоках. Задача тут была простая: если Граф с этой задачей справится – значит, сможет двигаться дальше, выше. Ну, а если нет – извини, подвинься, уступи дорогу тому, кто следом идёт, на пятки тебе наступает.

2

В начале весны они остановились на подступах к Великой вершине мастерства. Здесь была избушка, сто лет назад построенная Стариком-Черновиком. Здесь Граф Оман старательно учился писать мысли на яблоках.

Граф частенько потом вспоминал то весеннее утро, когда он проснулся, потянулся и оделся в чистую «белую манишку и белую штанишку». И вдруг увидел глобус на столе – величиною с голову.

Слуга перехватил хозяйский взгляд и, улыбаясь, проговорил:

– Граф! Ты давно уже хотел, чтобы у тебя перед глазами был весь мир. Вот – пожалуйста. Бери и владей целым миром.

– Когда бы всё так просто, – зевая, пробормотал не совсем проснувшийся Граф.

Огонь в печи пощёлкивал весёлым языком. Охапка дров лежала у печи – истопель, как говорили в старину, истопля. Солнечный заяц растянулся на полу – уши сияли под столом. А на столе – дивно дивное! – красовалась корзина спелых яблок, таких пригожих и аппетитных, будто из райского сада. «За окошком только-только развесеннилось, а тут уже яблок полно. Вот так слуга, молодец!»

Перекинув через плечо полотенце, похожее на лоскут, оторванный от радуги, Граф спустился к берегу. Собрался умыться в реке, которая недавно с грохотом очистилась ото льда, оставляя на берегах изумрудно-голубые крыги, издырявленные солнечными сверлами. Красота окружающих гор, будто в обмороке, опрокинутых в сонную воду; паутинка, серебристой канителью натянутая между кустами; тёмно-синий глаз подснежника, потаённо смотрящий из-под сосны – всё это не могло не обрадовать.

– Доброе утро! – крикнул Граф от переизбытка душевной силы.

– Утро… утро… – откликнулись горы за рекой.

Слушая эхо, он улыбнулся и вдруг вспомнил – уже не первый раз – греческий миф о Нарциссе, в которого без ума, без памяти влюблялись очень многие женщины, и среди них была нимфа по имени Эхо. Из-за огромной своей, безответной любви эта нимфа так сильно высохла, что от неё остался только голос.

«И вот теперь… – вздыхая, Граф мечтательно смотрел куда-то вдаль, – ходит-бродит нимфа по лесам, по лугам. Как это странно, как интересно. Раньше я думал: ну эхо да эхо, чего такого? А старик принёс мне книги с этими нимфами. Тьфу, ну, то бишь, с мифами».

Он вернулся в избушку, выпил кофе со сливками, даже не думая о том, где слуга раздобыл это кофе, сливки эти, похожие на птичье молоко; Граф привыкал к чудесам.

После утреннего кофе он выбрал себе яблоко покрупнее, поаппетитней, только не съел – забылся, увлечённый каким-то своим стихотворным или прозаическим опусом. Поминутно отрываясь от писанины, Граф затуманенным взором смотрел на яблоко, о чём-то думал или мечтал, и опять, «закусив удила», принимался вдохновенно строчить, забывая о том, что он в эти минуты пишет не только на бумаге – и на яблоке тоже.

Это было утром, а поближе к вечеру Граф притомился и вышел из-за стола. Потянулся, похрустывая суставами. Прошёлся по избушке. Взял, попробовал «райское» яблоко и скривился – чуть не выплюнул под ноги.

– Старик! Что за дрянь ты подсунул?

– Где? Какая дрянь?

– Да вот же. Тьфу!

– Что? Горькое? Вот паразиты, подсунули! А я выбирал самые сладкие, самые складные. – Абра-Кадабрыч взял другое яблоко и, отрезав дольку, посмаковал. – О! Попробуй! Чистый мёд! Я ж говорю, выбирал, как цыган кобылу не выбирает.

Граф надкусил красно-жёлтое яблоко – остался доволен.

– Правда, вкусное. Давай ещё одно.

– Зачем одно? Бери, милок, побольше. Я для кого старался?

Взяв ещё одно яблоко, Граф о чём-то глубоко задумался.

И вдруг его словно обожгло – осенило.

«А ну-ка, ну-ка! Дай-ка я попробую теперь уже нарочно…» Засучив рукава, азартно работая над рассказом, Граф поминутно отрывался и внимательно смотрел на яблоко. И снова что-то азартно строчил – и снова отрывался, глядел на яблоко. И так он работал – усидчивый парень – до глубокой ночи. А когда он в полночь откусил от медового яблока – испытал натуральную полынную горечь.

«Батюшки! – ужаснулся, ощущая, как легкий озноб ящеркой скользнул около сердца. – Я же про полынь писал и думал! Вот ничего себе! Так, значит, это не вранье, не сказки – мысли писать на яблоках?»

Он почувствовал примерно тоже, что мог почувствовать Колумб, открывший Америку. Это открытие поразило его. Ошеломило. Только открытие оказалось ещё не полным – он только приоткрыл завесу тайны.

Через несколько дней – уже вполне сознательно – он стал сочинять фривольный, нескромный сюжет, в котором присутствовали нимфы и русалки, одетые, в чём мама родила; там был и Воррагам, и Царь-Баба-Яга и прочие прелести. Только Граф Оман сочинял теперь не на бумаге – писал на сладком золотистом яблоке. И в результате оно – очень скоро! – почернело и оказалось червивым. Более того, червь оказался не совсем обычный – это был змеёныш, эдакий Змей Искуситель в миниатюре. От такого кошмарного эксперимента сочинителю стало жутко – волос на затылке зашевелился.

«Надо бросать это червивое занятие!» – решил он, поднимаясь из-за стола.

– Пошли! – не сказал, а приказал Оруженосцу. – По яблоку будем стрелять!

Старик был в недоумении: «То его палкой не выгонишь, а то сам подхватился…»

Оказавшись за порогом избушки, Граф удивился: весенняя погодка снегу натрусила почти по щиколотку. Снегобель сияла солнцем так, что слезы на глаза наворачивались – это мешало целиться. А может, от волнения подрагивали руки. Как бы там ни было, а только все пули Графа…

– Ушли за молоком да за кефиром, – озадаченно сказал Абра-Кадабрыч. – А может быть, ушли за молотком. Вернутся, приколотят в самое яблочко. И что это с тобой? Перетрудился?

– Ты отдыхал, так попробуй.

– Ну, это можно. Это мы с великим удовольствием! Оруженосец – как всегда – был во всеоружии. Золотая пуля – после меткого выстрела – в пух и прах разнесла злополучное яблоко, в котором затаился змеёныш-искуситель. Старик не знал, что в яблоке находится, и потому удивился: какое-то странное чёрное облачко показалось в чистом прохладном воздухе.

– Чудно, – прошептал Оруженосец, перекрестясь. – Никогда я такого не видел.

– Я тоже не видел такого, – признался Граф, не договаривая самого главного. – Ты прости меня, старик. Не верил я тебе… Насчёт вот этих яблок.

– По вере нашей нам и воздастся, – снова прошептал Оруженосец, глядя в ту сторону, куда уплыло чёрное облачко.

А в следующую минуту произошло нечто невероятное. Чёрное облачко – безобидное, крохотное – вдруг стало возвращаться и разрастаться, напоминая обрывок от чёрно-фиолетовой тучи. А затем над кронами тайги – над рекой, над сопками – закружилась крупная косая тень, кругами зачертила по белоснежью, залитому солнцем.

– А кто там? – Старик подслеповато прищурился. – Тебе не видно, Граф?

– Воррагам летит к нам в гости.

– Да что ты говоришь? Давненько не было! – Оруженосец, не долго думая, зарядил специальную пулю, предназначенную для нечистой силы. – Ну, давай, давай, милок, подставь свой хохолок.

– Это не ему, а мне надо подставлять, – пробормотал сочинитель, виновато опуская голову и уходя в избушку.

Он был потрясён своим открытием. Всё то, о чём он думал – в том числе и Воррагам – всё аккуратненько записалось на яблоке. И даже расстрел этого яблока не помог избавиться от мыслей, записанных на нём. И доказательством тому – проклятый Воррагам.

Какое-то время ворон кружился неподалёку и что-то «говорил» на своём картавом языке – вроде как ругался непечатным словом, не рискуя приближаться на выстрел. Воррагам уже прекрасно знал, как умеет стрелять Оруженосец, с виду чахлый, древний. Но старик был ему не помеха. Ведь он, Воррагам, прилетел не по собственной воле – прилетел, можно сказать, по приглашению. «Вот что главное. А всё остальное – фигня!»

Благополучно приземлившись, варначина достал из-за пазухи какой-то пузырёк с кроваво-синим зельем, выпил всё до капельки, искупался в снегу под берегом – и превратился в белого лебедя, которого даже не видно издалека.

3

Опасность миновала – варнак улетел – и Оруженосец успокоился. Отложив оружие, он охотно взялся за лопату – тропиночку до бани прочистить, протропить. «Суббота как-никак! – вспомнил Абра-Кадабрыч. – Баньку истопить – святое тело!»

Раскрасневшись после короткой снегоочистки, он прошёл под навес, дровец набрал. Причём не абы как набрал, а долго выбирал, как будто на базаре каждое полено покупал. Да это и понятно: старик любил избушку протопить, а уж баню как любил, даже не высказать. Старик эту баню топил – как песню протяжную пел, с великим удовольствием выводя и возвышая к небу каждое словечко. Ему даже нравился этот простецкий, довольно прозаический «запев» – предварительные хлопоты. Для начала нужно было промороженные чурки поколоть – дров под навесом оказалось мало.

Чернолик заткнул за пояс крылья старомодного рыцарского плаща, на котором блестела золотая заплата. Взял, поставил на «попа» сосновую чушку – так он чурку называл. Затем, поплевав на ладони, взял топор и заскорузлым ногтем попробовал лезвие – будто порвал незримую серебрень-струну, тоненько, с потаённым восторгом зазвеневшую в воздухе.

– Эх! – прошептал он, азартно поднимая топор. – Раззудись, плечо! Размахнись, рука!

Несмотря на то, что жил старик на этом белом свете уже не первые сто лет, как сам он утверждал, – сила в нём кипела молодецкая. Деревянные чушки, заплывшие салом тёмно-желтого смолья, надсадно хрюкали, стонали и даже норовили убежать из-под топора. Спотыкаясь, кувыркаясь, чушки в снег зарывались тупыми рылами, а местами догрызались даже до земли. И вскоре дровоколу стало жарко. Старик-Черновик снял своё чёрное рубище и, глядя в небо, глубоко и в сладость подышал, оскаливаясь, – во рту золотом сверкнул оригинальный зуб, похожий на острое перо от самописки. Отдохнув пару минут, он опять за чушку взялся, приседая и покряхтывая от усердия. Задорный стук поленьев и звон от топора аукали, стремительно летая по тайге и по реке – непуганая птица настораживалась. И деревья тоже – сосны, пихты, кедры и ёлки, стоящие по-над рекою, – с непривычки вздрагивали, стряхивали снег с ушей и округляли тёмно-изумрудные глаза, отороченные хвойными ресницами. А старик рубил, рубил со всего плеча – и весёлое зазвонистое эхо за рекой раскатисто махало топором. И по стылым серым скалам звон шатался зубоскалом – так представлялось ему, раскрасневшемуся дровоколу.

Озадаченный Граф, почёсывая затылок, вышел на крыльцо избушки. Усмехнулся.

– Я думал, камнепад в горах…

– Что? – Старик подтёр под носом. – Помешал?

– Да нет… А что, суббота?

– Забыл? Заработался? Суббота, Граф! Чистая суббота!

– Так, может быть, водицы в баню натаскать?

– Ну, если есть желание… – И слуга опять за дрова принялся. – Ах, какие боровы! Накопили жиру!

С деревянными вёдрами спустившись к реке, Граф постоял, посмотрел на заснеженные кусты, деревья. Заметил белку на сосне, чёрной бусинкой глаза насторожённо смотревшую на него. Заметил весенний цветок, золотистой свечкой горящий между камнями.

– Весна! – крикнул Граф, сложив ладони лодочкой. – Весна-красна!

– Сна… сна… сна… – откликнулись горы за рекой.

И опять ему вспомнилась нимфа по имени Эхо, нимфа, которая из-за своей огромной, безответной любви так сильно высохла, что от неё остался только голос.

«И я скоро высохну! – тоскливо думал Граф. – Где мне искать Златоустку? Кто подскажет? Нимфа эта? Эхо?»

С недавних пор эта мифическая нимфа подспудно стала парня волновать. И постепенно образ этой нимфы – в разгорячённом воображении Графа – стал переплавляться в образ той ненаглядной царевны, которую он называл царевна Златоустка. И дело доходило даже до того, что парень нарочно удалялся в тайгу или на берег, обставленный угрюмыми утёсами, и там кричал, тоскливо звал и звал свою царевну. Но откликалась ему не она – тонкий голосочек подавала прекрасная нимфа по имени Эхо. Эта нимфа нравилась ему. Граф частенько подзывал её в лесу, в полях. Никому незримая, она только ему одному открывала своё лучезарное личико, в котором он находил черты прекрасной Златоустки. Вот об этом он хотел написать на яблоке, но поскольку писатель он был пока ещё неопытный – слова не слушались его – и получилось то, что надо было бы спалить, но ведь написано-то было не на бумаге, на яблоке.

4

Потихоньку, полегоньку подоспел весенний вечер. Молоденький, морозно-серебряный месяц топориком повис на топорище сухого дерева, стоящего на берегу – неподалёку от бани. К этому времени старик уже заканчивал протапливать. С языческой любовью – зачарованно, коленопреклоненно – старик смотрел на пламя, слушал колдовское бормотание многочисленных малиново-оранжевых и красно-синих языков. Он мог часами так сидеть в предбаннике – неотступно глазеть на огонь, думать о чём-то, вспоминать или мечтать, пространно улыбаясь куда-то в глубину, «вовнутрь себя». Сохранив нечто детское в сердце своём – а это привилегия людей неординарных – старик не разучился удивляться чисто детским удивлением. Всё то, что взрослым было давно уже «понятно» – в том смысле, что неинтересно – занимало старика примерно так же, как в далёком ребячестве. Для него, например, это было великое таинство – таинство рождения огня. Откуда, как он возникал? Каждое полено – как посылка от Прометея – таило в себе красные рубахи и платки весёлого огня. И старик, естественно, не мог не радоваться, получая такие посылки. На глазах порою даже слёзы умиленья наворачивались, когда он в печку отправлял очередное полешко.

Потом пришёл хозяин, заворчал:

– Ну, куда ты так накочегарил?

– Ничего, – улыбчиво ответил Абра-Кадабрыч. – Жар гостей не ломит.

– Каких гостей? А-а! Ты всё каламбуришь? Абракадабру выдаёшь за остроумие, да? Весело тебе?

– А ты грустишь? – Слуга в недоумении дёрнул плечами. – А что такое? Молодой, здоровый! Тебе бы теперь только жизни радоваться, а ты… Или притомился за работой? Ну, это ничего, банька тебя взбодрит!

– Надеюсь, – нехотя отозвался Граф; беспокоил его тот рассказ, который он написал на яблоке, а теперь вот, кажется, предстоит расхлёбывать; такое было предчувствие. – Скажи, Абрам Арапыч, а вот если ты на яблоке напишешь… Ну, чертовщину какую-нибудь. По глупости. Что тогда? Как быть?

– Это яблоко надо будет срочно освятить.

– В церкви? А если далеко?

– Можно дома. Возле иконки. Свеча, молитва, ну и всё такое прочее. А что? Почему ты спросил?

– Так. На всякий случай.

– Ладно. Я веничек там замочил. А тут – гляди – бельишко твоё чистое. – Старик постоял на пороге предбанника. – А может, спинку потереть?

– Чего? – Граф усмехнулся. – Иди, спинку стула потри. На столе прибери.

– Будет сделано! – с полупоклоном сказал слуга, в душе удивляясь тому, как здорово этот Граф по имени Оман иногда выдаёт себя за настоящего Графа, у которого и голос приобретает сытые какие-то, барственные нотки, и капризы появляются, обиды на слугу; это, правда, бывает редко, но, как говорится, лиха беда начальник.

Думая об этом, Абра-Кадабрыч, вздыхая и ворча, заскрипел башмаками по стылому снегу, подсеребрённому светом разгоравшегося месяца.

Оставшись один, предвкушая праздник омовения, Граф несуетно разделся и хотел войти в туман-дурман, пропахший колдовскими травами, которые слуга добавил в тазик с водой, а потом этой водой плеснул на каменку. Но в самое последнее мгновение Граф неожиданно развернулся – и отчаянно выступил на мороз. Босые ноги не сразу поняли, где они есть. Да и тело тоже не сразу догадалось. Ещё не растеряв «нательное» тепло, Граф отважно опустился на колени и раза три-четыре прошептал «Отче наш». Колени стали деревенеть. Он медленно поднялся. На душе полегчало после молитвы. Граф, несмело улыбаясь, ещё немного постоял под вечерними звёздами, густо обсыпавшими стылые небеса.

Поёжился, начиная ощущать иголки стужи – под кожу проникали там и тут. И вот уже возникло жгучее желание поскорее улизнуть под крышу. Но Граф не позволил себе сделать это. Он сам себя как будто истязал за то, что написал глупенький и вздорный рассказ на яблоке. И на душе становилось как-то благостно, тепло, как это ни странно. В душе было тепло, а тело покрылось «гусиной кожей». И волосы везде, где только были, сделались жёсткими, похожими на хвою. И пятки уже припекало так, будто стоял не на морозе – на раскалённой сковородяке. И всё же он терпел. И даже улыбался – наперекор себе.

И только потом, когда стало совсем невтерпёж, он с великим наслаждением и первобытной жутью, хватающей за сердце, кинулся в туманный банный омут, пахнущий распаренным берёзовым листом, речными окатышами, разморёнными в каменке, сухими пузатыми бревнами, из которых жестокий жар там и тут повыдавил смолу, как золотых жуков.

Ой, какая эта была минута, как хорошо тут было, как расчудесно. И невольно к сердцу подкатило чувство блаженной благодарности: на колени шваркнуться хотелось, поклониться тому стародавнему славянскому пращуру, который однажды так славно, так гениально придумал и где-то срубил-смастерил первую баню, скромную внешне, но по внутренней сути своей такую великую, такую роскошную русскую баню – храм чистоты и краснощёкого здоровья.

Деревянным ковшом заядлый парильщик азартно зачерпнул из тазика отвар густой травы, которую старик готовил по своим загадочным рецептам. Зачерпнул и не приметил, что отвар-то сегодня другой – простые травы кто-то подменил на травы колдовские. Вода зашипела на каменке – будто зашептала приворот – и пар стал подниматься такой чумной, хмелящий, от которого и голову недолго потерять.

– Во, старик даёт стране угля! – воскликнул парильщик. – Даже оконца не видно в тумане!

– Манит, манит! – откликнулось эхо где-то в горячем углу. Эхо было словно живое – это он отметил подсознательно, вскользь. Забравшись на полок – под самый потолок – Граф терпеливо сидел среди густых пьянящих облаков. И вдруг… То ли кожей, то ли сердцем и душой – парень ощутил, что он здесь не один. И ощутил он это – как ни странно – без паники, без страха. Даже напротив – с потаённым чувством долгожданной радости.

– Да ну! – громко сказал он и обернулся. – А кто здесь может быть?

– Быть! Быть! – откликнулось эхо в тумане и вдруг добавило: – Чему быть, того не миновать!

Парень вздрогнул. Дышать перестал.

– Не понял. Кто здесь? – прошептал он, и в тот же миг догадался: – А-а! Это нимфа? Нимфа, ты?

– Фаты, фаты! – подхватило эхо из тумана и опять от себя добавило: – А можно и так – без свадебного платья, без фаты. Всё это условности, не правда ли?

– Конечно, – согласился Граф, вдыхая пьяный пар и похохатывая. – Нам не нужен фатальный исход. Знаешь, как говорит мой Абра-Кадабрыч? Фатальный исход – когда дело кончается фатой и подвенечным платьем…

– Я рада, что мы понимаем друг друга. – Выходя из тумана, нимфа зачерпнула деревянным ковшом колдовского отвару и плеснула на каменку. – Обойдёмся без фатального конца.

В голове у парня зашумело ещё сильнее. Он обнял обнажённую нимфу, прижал к себе. Дрожащими руками потрогал твёрдые груди.

– Что это? Райские яблоки?

– Яблоки, яблоки. Сейчас мы будем мысли писать на этих яблоках. – Нимфа усмехнулась. – Какие у нас мысли? Признавайся!

Душа его наполнилась восторгом и огнём.

– Царевну Златоустку хочу найти! Ты на неё похожа. Только чуть-чуть.

– Ах, ты, наглец! – Нимфа шлёпнула его ниже спины. – А я для тебя не гожусь? Ну, так знай же тогда! С твоею царевной Воррагам давненько уже тешится. Ха-ха. Что? Не веришь? Подкидыш несчастный! Да она ему уже родила дитёнка. Воронёнка.

– Как это можно родить воронёнка? Что ты болтаешь, бестия?

– Я правду говорю. Ты не подумал, почему Воррагам тебя постоянно преследует? Потому, что Златоустка всё никак тебя забыть не может. Он тебя хочет изничтожить, Ваня. И он добьётся своего, так и знай. А если мы будем с тобою вдвоем…

Он хотел что-то сказать, но вдруг услышал в гулкой, горячей тишине, как страшно громко, звонко треснул камень в сердцевине каменки. Треснул так – точно выстрелил. Всем телом содрогнувшись от этого резкого звука, заядлый парильщик почувствовал сильное головокружение, а вслед за этим услышал девичий смех в предбаннике и приглушённое карканье Воррагама; в баню, кажется, пришли гости из того фривольного рассказа, который по глупости был написан на яблоке.

И тогда этот горе-писака выкинул такой невероятный фортель, что просто жуть… Он вспомнил рассказ Толстого, вспомнил, как там отец Сергий со страстями боролся…

Не сразу отыскав набухшую дверь, он – с гудящей головою, с дикими глазами – выскочил из бани и стал искать топор, только он хотел себе не палец отрубить, как это сделал отец Сергий, нет, он кое-что посерьёзней хотел отрубить – от соблазна избавиться.

И тут перед ним – как из-под земли – возник Оруженосец.

– Ты что это, парень?

Граф не сразу, но всё же опомнился.

– Так… – пробормотал он, бросая топор. – Дровец хотел подкинуть…

Слуга поднял топор и, посмотрев на голого хозяина, задумчиво сказал:

– Хорошее полено.

Граф умылся, двумя горстями черпая холодный снег. Плечами передёрнул, глядя по сторонам. Керосиновая лампа жёлтым цветком трепетала на банном окне; морозный воздух белесоватыми облаками вкатывался через открытые двери в предбанник.

– А кто? Что тут было? Кто-то стрелял? Или мне показалось?

– Воррагам тут был, однако, – мрачно сказал Оруженосец. – Пришлось пальнуть. Пошли, а то простынешь.

Несколько минут он просидел в предбаннике, дышал полной грудью, как дышит человек, поднявшийся с большой глубины.

– Воррагам? – прошептал. – Откуда? Зачем?

– А чёрт его знает. Он с какой-то голой девкой прилетал. Тебя, видать, хотел маленько позабавить.

– Позабавил. – Граф потёр виски. – Точно керосином из лампы напоили.

– Не пробовал, не знаю, – проворчал слуга, подавая одежду. – Ну, оболокайся, да пошли.

– Покайся? А в чём это я должен каяться?

– Оболокайся, говорю. Пошли в избушку. Ты как? Идти-то можешь? – Слуга посмотрел на молоденький месяц, разгорающийся над рекой. – Вот Воррагам, картавый чёрт, испортил нам субботний благостный денёк.

Пошатываясь, Граф Оман побрёл под звёзды, неотступно смотрящие из чёрных глазниц небосвода. Постоял, ощущая оглушительный сердцебой под рёбрами и одновременно ощущая, как под ним вращается Матушка-Земля. Сделав несколько шагов, он поскользнулся на тропинке в снегу, но не упал. Слуга удержаться помог. Ухватившись рукой за какую-то холодную колючую ветку, бедняга постоял, глубоко и с удовольствием дыша. Тихо было в округе. Искры вылетели из трубы избушки. Вода на реке пошумливала.

5

Смешно было думать о том, что бессонница – штука заразная. И всё-таки время от времени болезненно думалось. Да и как не подумать, когда опять не спалось.

Из головы не выходила печальная история, рассказанная Нимфой. Хотя Иван и понимал, что это всего лишь – Нимфа по имени Эхо. А что такое эхо? Собака лает – ветер носит, вот что это, грубо говоря. Да, он понимал, что это наговоры, сплетни и вымыслы. Только он прекрасно понимал и другое. Смутные слухи и пересуды, какие приходилось ему слышать то там, то сям во время своих скитаний – это был дым, который не бывает без огня. Злословия и недомолвки постепенно складывались в одну картину. Невесёлую картину, в центре которой была Златоустка, золотаюшка с каким-то воронёнком, стоящим по правую руку, и с Воррагамом, стоящим по левую руку.

Осторожно поднявшись, Граф оделся в темноте и вышел.

Весна всё никак не могла установиться в горах; морозец лужи сковал ледком; иголочки инея сверкали на ветвях. Река туманом раскосматилась под мутным светом месяца. Холодно, звериными какими-то зрачками звёзды мерцали над вершинами тайги.

Через минуту-другую на пороге показался Оруженосец – золотой карабин за спиною блеснул.

– Не спится? – спросил, покашливая.

– Да так что-то. Раздумался.

Чернолик помолчал, смущённо перетаптываясь по тонкому крахмалу – снова снегу натрусило.

– Дело, конечно, ваше, графское, – робко начал он, глядя на звёзды, – дело молодое и понятное.

– Ты о чём? Продолжай.

– Я же читаю твою писанину. По долгу службы. Кха-кха. Да ты сам прекрасно понимаешь, о чём я сейчас…

– Ну, допустим, – не сразу согласился Граф. – И что дальше? Оруженосец помолчал, теперь уже глядя на чёрную стену тайги, обступившей избушку.

– Если ты не выбросишь из головы всю эту лирическую дурь – ничего у тебя не получится! Понял? – Старик-Черновик надавил на басы. – Есть в русском исключение: уж замуж невтерпёж. Это – про девок. А про таких оболтусов, как ты, есть кое-что другое: не хочу учиться, хочу жениться.

Негромко посмеиваясь, Граф обнял слугу.

– Да не хочу я жениться! С чего ты взял?

Отстранившись от хозяина, слуга внимательно, пристально и недоверчиво посмотрел на него.

– Ну, извини, – пробормотал, – показалось, поблазнилось…

– Всё нормально! Перекуём мечи на калачи! – твёрдо заверил Граф. – Завтра можешь взять любое яблоко и оно – будет как золотое. А почему? Да потому что… – Хозяин опять обнял старика. – Могу тебе сказать без ложной скромности: с твоею помощью и с божьей помощью я научился думать золотую думку!

– Неужели? – Оруженосец чуть не выронил оружие. – И до чего же ты додумался? Позволь спросить.

– Так ты ж мне глобус подарил… – Граф двумя руками изобразил громадный шар. – Вот я и додумался до того, что Земля – это огромное яблоко. А всё то, что есть на Земле, и то, что есть в Земле – все её сокровища движимые и недвижимые – это мысли нашего Творца. Мысли, написанные на яблоке, величиною в шар земной.

* * *

И после этого Граф уже как будто научился думать по-новому. Думать светло, просторно, нежно. Думать о высоком, вечном. О том, что могло бы осчастливить не только его одного – всё человечество.

И тогда произошло нечто неожиданное.

– А ну-ка, открой этот глобус! – однажды утром сказал Азбуковед Азбуковедыч. – Посмотрим…

– А как ты его откроешь? – удивился Граф. – Разве он открывается?

Под руками Оруженосца – после небольших усилий – две половинки глобуса открылись. А там, внутри – батюшки святы! – там цветы и радуга, там смех и голубь мира…

Граф был немало изумлён и обрадован. А Старик-Черновик – вместо того, чтобы радоваться – вдруг чернильную слезу пустил по щеке, по своей дремучей бороде.

– Нет, я, конечно, рад, я очень даже рад, – прошептал он, промокашкой вытирая чернильную слезу. – Только радость моя опечалена сознанием скорой, неминуемой разлуки. Муму непостижимо, Граф, как быстро… Ты даже сам не заметишь, как быстро закончится время твоё – время подавать надежды. И наступит время – рукопись подать. И, может быть, завтра тебе, милый Граф, нужно будет уходить к Вершине. И уходить уже придётся одному. Таков закон, подписанный Творцом, Поднебесным Учителем.

 

Глава десятая. Последняя обитель

1

Хорошо ли, плохо ли, но время подавать надежды ещё не кончилось, и потому Старик-Черновик продолжал сопровождать своего ученика. В горах, куда забрались краснопогожим летом, была пещера – почти незаметная, пока вплотную не подойдёшь. Полукруглый вход в пещеру зарос такой толстой паутиной – можно было бы запросто рыбацкие сети плести. Старик-Черновик перочинным ножом кое-как разрезал паутину и пошёл по узкому, гулкому жерлу. В пещере было сухо и темно, только сверху откуда-то изредка срывались капли. При помощи своих «кошачьих глаз» отлично ориентируясь впотьмах, Абра-Кадабрыч добрался до тайника.

– Ну, слава тебе, господи! – перекрестясь, пробормотал. – Всё в целости, в сохранности!

Старинный золотой сосуд находился там же, где его оставили много-много лет тому назад. Это была искусно сделанная чаша, на которой чётко проступал рельеф с изображением раскрытой книги, гусиного пера, чернильницы и ещё каких-то странных, тайных знаков, понятных только людям избранным, посвящённым. Покряхтывая, слуга припёр старинную золотую чашу в избушку и, засучив рукава, стал священнодействовать.

– И что же это будет? – поинтересовался Граф.

– Алхимики, алфизики и всякие другие мудрецы мне говорили, что из этого… Ну, не будем вперёд забегать! Скоро сам узнаешь! Давай-ка, сходи за родниковою водой. Там, под берёзкой, видел? Сейчас мы эту чащу наполним до краёв и областей. Хэ-хэ. А что потом… Потом она весь день должна стоять так, чтобы в неё попадали прямые солнечные лучи. Понимаешь? Тут кривые лучи не годятся! – Абра-Кадабрыч сделал вид, будто он через колено выпрямляет солнечный свет, падающий между кривыми ветками кедров и сосен. – Шутки шутками, но дело-то серьёзное, Иван Великоросыч.

Подождав, когда солнце укатится в горы, старик Азбуковедыч взял золотую крышку – плотно закрыл старинный сосуд и попросил, чтобы Граф помог ему эту тяжесть в тёмное место убрать.

– Ну, и что всё это значит? – поинтересовался Граф, без особого энтузиазма принимая участие в этом сомнительном «колдовстве». – Зачем всё это?

И старик ошарашил его сообщением: в золотом сосуде золотая вода зарождается. И нужно будет воду золотую пить. Нужно будет ею умываться. Нужно будет три раза в день руки в эту воду погружать по локти. Простодушный слуга говорил, говорил и договорился до того, что после такого колдовства в былые времена даже самая ленивая хозяйка, даже фурия становилась работящей и умелой.

– Я тебе не дамочка! – взбунтовался Граф. – Ты за кого меня держишь? За бабу?

– Я тебя ни за кого даже не трогаю! – Абра-Кадабрыч демонстративно руки спрятал за спину. – А то, что касаемо женщины, бабы, как вы изволили выразиться. Кха-кха. Прошу меня простить за дерзость, но… Давайте вспомним, какого рода «жизнь», «душа», «поэзия» и всё такое прочее? Всё это – женского рода. Не так ли?

Крыть было нечем, и Графу оставалось только в сердцах махнуть рукой, глядя в сторону сосуда с золотой водой.

– Всё это – фигня на постном масле.

– Ну, что за словечко такое? Что за фольклор?

– Ладно, ни «фигня», а «бытовая магия», если ты хочешь услышать более научное определение.

– Нет, не только бытовая магия, – возразил Старик-Черновик, проявляя удивительную осведомлённость. – Сегодня наукой доказано, что насыщенная ионами золотая вода обладает сильным целебным действием, приводит в порядок сосуды и сердце. Она излечивает…

– Ну, хватит дурью маяться. Я на кузнице работал. Здоров, как бык.

– И точно такой же упрямый, смею заверить. – Слуга склонился в покорной позе. – Прошу не прогневаться, но мы-то ведь имеем не целебную цель. Или ты позабыл, куда мы нацелились? При помощи этой воды золотой и при помощи слов золотых, которыми надо уста полоскать ежедневно и еженощно. Видишь, сколько тут книг приготовлено? И книги-то всё – не простые. И водичка тоже, глянь, какая…

Послушав старика-колдуна, разволновавшийся Граф стал кругами ходить возле древней посудины с золотою водой.

– Не знаю, не знаю, – пробормотал он, останавливаясь. – Сомнительно что-то…

– Это потому, что ты первые сто лет живёшь на свете. А я уже видел, как впотьмах загорались золотые уста! И тебе уже немного ждать остаётся. – Старик восхищённо глядел на него. – Перемены, скажу я тебе, Граф, просто поразительные.

2

Восхищённо глядя на ученика, Азбуковед Азбуковедыч вспоминал «Метаморфозы» древнеримского Овидия, в пятнадцати книгах повествующие о всяких превращениях, произошедших со времён сотворения мира, согласно греческой и римской мифологиям. Он говорил, что с Иваном произошли такие же метаморфозы. Старик любил гиперболу, чего греха таить, любил иногда высокопарно, кудряво сказануть. Однако же, и правда была в его словах.

Лицо Ивана Простована, «симпатичное хрюкальце» – как он сам когда-то выражался – теперь было отмечено тонкими чертами благородства и интеллекта. Голова за это время у него разлобастилась – блестящие залысины появились. Широкий лоб – ещё недавно отличающийся «целиной» – и вдоль и поперёк был перепахан морщинами, не по годам глубокими. Седой ковыль на голове начал прорастать то здесь, то там. Брови как однажды сошлись у переносицы, так уже и не хотели расходиться. Желваки всё чаще проступали, говоря о глубинной, упорной работе беспокойного духа. Ржаные колоски когда-то жиденьких усов заколосились так, что Иван смотрелся не хуже лихого гусара или боевого казака. Но главное – он пообтесался не только внешне. Разительные перемены произошли в его душе и в сердце, в мечтах и в помыслах, и в чувствах. Граф по имени Оман теперь мог бы смело претендовать на титул настоящего Графа. Это был культурный, воспитанный человек, прочитавший уйму умных книг. Правда, пока он ещё не мог похвалиться успехами на поприще русской словесности; он исписал чертовы горы бумаги в самых добросовестных, но бесполезных пока что попытках «приручения русского слова», как выражался Старик-Черновик, который оказался удивительно мудрым учителем и в то же время преданным слугой.

Куда бы их судьба ни заносила – будь это поезд, пароход или самолёт, постоялый двор или избушка в глухой тайге, – везде и всегда слуга умудрялся раздобыть своему господину приличную пищу, добротный стол и табурет, бумагу, ручку, книгу для ума и книжечку для сердца. И это не могло не дать своих плодов. Иван Простован изучил массу человеческих типов, характеров. Он познакомился и очень близко к сердцу принял многие обычаи и нравы соседних и дальних краёв и областей великой матушки России. На слуху его, на памяти его были всевозможные легенды, сказки и предания жителей Волги и Урала, Вологды, Сибири и Дальнего Востока. Диалекты, фольклор, бесчисленные русские пословицы и поговорки сделались неотъемлемой частью его речи – прочно вошли в обиход. И стихи, и поэмы у него получались – очень яркие, жаркие. Такие жаркие, что жарче некуда. А жаркость эта, между прочим, проверялась удивительно просто – тут никакой ошибки не могло быть.

С утра пораньше Старик-Черновик доставал футляр, в котором находились очки с какими-то «неподкупными» стёклами; эти очки, по словам старика, небесная канцелярия выдавала за облаками.

– Ну, что, мой милый Граф? Снова ночью не спалось? Поди всю заготовку лунного листа перемарал?

– Нет, я лунный лист держу для особого случая.

– Молодец. Соображаешь. – Абра-Кадабрыч садился поближе к огню. – Ну, давай сюда своё шедевраньё. Это что? Опять про Златоустку? Забуксовал ты, парень. Ну-ну, посмотрим, что на этот раз.

Златоусточка моя, без тебя мне грустно.

В зорях, в песнях соловья – всюду Златоустка!

За горой, где речки гладь – это что ж такое? – Златоусточка опять не даёт покоя!

Я иду, бреду в туман – ширью, далью узкой.

То ли явь, то ли обман – эта Златоустка?

Дай мне, Господи, свечу в тишине поставить.

Златоустом быть хочу – Златоустку славить!

Эти строки сочинялись при свете луны или скромненькой керосиновой лампы. И вот теперь – при свете дня – Графу отчего-то становилось неловко за свою писанину. Рожденные в затворничестве, в сердечном откровении перед самим собой – эти строки должны были звучать совсем не так, как звучали они в исполнении Абра-Кадабрыча. В чёрном своём средневековом рыцарском плаще старик в эти минуты напоминал сурового и непреклонного судью в чёрной мантии защитника закона. И не стихи совсем читал он – приговор оглашал.

После «оглашения» на минуту воцарялась тишина.

Интересно то, что Граф, будучи хозяином и господином своего слуги, всякий раз робел и становился похожим на школьника, стоящего перед суровым учителем.

– Ну, как? – бормотал смущённый ученик. – Получилось?

Суровый судия, шевеля губами и бровями, внимательно читал очередной шедевр, затем тихонько подходил к печи, бросал писанину в огонь и говорил с каким-то садистским удовольствием:

– Ты гляди! Горит, что ли? Горит! Да славно так горит, аж сердце радует!

Лицо бедного Графа корчилось, как писанина в огне.

– Что? Неужели никуда не годится?

– Почему – «никуда»? В печку – милое дело. Чем лучше рукопись горит, тем жарче она была написана, тем больше в ней тепла для блага человечества. Правильно я говорю?

Ученик страдальчески вздохнул.

– Правильно. Погреемся.

Старик заметил его расстройство.

– А ты что? – притворно удивился. – Переживаешь?.. Терпите, Граф, терпите, ваше благородие. Для утешения могу только сказать: в средневековой Ирландии барды учились своему ремеслу по пять-семь лет. А в школах старофранцузских жонглёров – были такие – мастера поэзии розгами пороли молодых вагантов, странствующих певцов. Через заднее место вбивали тайны стихосложения, грамматики и всякие другие премудрости.

– Значит, мне ещё повезло! – Граф смотрел в огонь. – Всё нормально, пускай горит…

Взгляд учителя повеселел за стёклами неподкупных очков.

– Помню, с Гоголем работал. Откуда, говорю, у вас, Николай Василич, такой роскошный стиль? Откуда вы берёте всё это богатство языка? «Из дыма, – ответил Гоголь. – Пишу и сжигаю, что написал. И пишу снова». Представляешь? Прямо так и сказал. Бороду даю на отсечение. – Старик широко улыбнулся и подмигнул. – А вот ещё был случай в моей практике. Франц Кафка, был такой. Я с ним не работал, это мне рассказывал мой брат, тоже Черновик. Брат говорит, при жизни Кафка был почти никому не известен и завещал все свои рукописи сжечь, даже не читая их. Вот такой самокритичный. Или гордый. Не знаю.

– Ну и что? Сожгли?

– Нет, брат мой не исполнил последнюю волю покойного. Долго мучился он из-за этого. Да только зря. Он ведь ещё не знал тогда, что наступит время – вся Австрия будет ему в ноги кланяться. За что? Ну, как за что? За то, что не спалил. Кафка – это уже после Второй мировой – стал одним из самых знаменитых и влиятельных писателей.

«Тебе не мешало бы поучиться у брата! – в сердцах подумал Граф, глядя на пепел, оставшийся после творений. – Ладно! Пора одеваться…»

Каждый день он себе выкраивал час или два для променада – прогулки совершались при любой погоде, хоть снег, хоть ливень, хоть град с камнями с неба станет сыпаться – поблажки не было. Граф ощущал почти физическую, страстную потребность побыть под солнцем, под луной или под звёздами. В нём была сильна таинственная тяга к мирозданью – тяга людей неординарных, умеющих побыть наедине с Создателем. Потом – после прогулки – был скромный ужин, и опять он садился за книги или за рукопись, судьба которой чаще всего была плачевна поутру, когда бумага, исписанная вдохновенным мелким почерком, проверялась на «жаркость».

Так проходили у них оригинальные уроки мастерства, во время которых смирялась гордыня, тщеславие и многие другие дурные страсти, бушующие в сердце молодого гения.

И вот пришла пора, когда старик почувствовал: прощание, увы, не за горами, а вот за той горой, которая так хорошо из окошка видна.

Это была последняя обитель, в которой слуга и хозяин бок о бок прожили остаток лета и всю зиму. Великая вершина мастерства и раньше-то никогда не представлялась маленькой, но теперь, вблизи, она давила, угнетала своим величием. По утрам над вершиной восходило розовое солнце – точно поднималось изнутри, из самого горнила. А по ночам было видно, как над вершиной стелется узорный Млечный Путь и кто-то словно бы ходит-бродит по этому пути, зажигает месяц над землёй, путеводные звёзды.

3

И опять была весна. Оттаяла земля. Отзвенели реки ледозвонами, выпуская на волю водяных и русалок. Под натиском тёплого ветра запели-зашумели зеленохвойники – корабельные сосны, кедрачи, лапами хватающие облака. Свечеобразные берёзы вспыхнули изумрудным пламенем. На пригорках и на берегах – повсюду оживился перезимовавший травостой, сквозь который уже настырно полезло новое племя травы и цветов: мать-и-мачехи, кукушкины слёзки, жарки и Марьины коренья. Граф, гуляя по вешним лугам и полянам, искал царские кудри и нигде почему-то не мог отыскать…

Работа у них двигалась, в общем-то, по привычному кругу: чтение книг, писанина, проверка огнём и опять и опять бумагомарание.

И вдруг что-то заклинило в этой обыденной круговерти. Это случилось тихою и нежной предвечерней порой, когда природа за окном примолкла, задрёмывая. В это время Старик-Черновик снова стал проверять сочинение Графа.

– Что за чертовщина! Не горит! – с удивлением сказал он, глядя на бумагу, лежащую в печурке.

– Да ну? Не может быть! – сдерживая радость, откликнулся Граф. – А может, керосинчику плеснуть?

Плеснули керосину. И всё равно – ни-ни. Сосновые поленья в печи затрещали, искрясь и дымя, а бумага, лежавшая сверху, только сильней затрепетала мятыми боками, похожими на голубиные.

– Ум заходит за маразм, – изумлённо пошутил Абра-Кадабрыч. – Неужели приехали?

– Куда?

– Туда, куда стремились. – Он поднялся. – А где кочерыжка?

– Какая кочерыжка? Капустная? Так мы ж её скормили лунному зайцу.

– Кочерга. Где кочерга?

– Да вот она, за печкой.

Взяв «кочерыжку», Старик-Черновик осторожно вытащил бумагу из огня. Подержал в ладонях, чему-то улыбаясь, и неожиданно подбросил к потолку. Бумажный белый ком вдруг обернулся белоснежным голубем и, громко хлопая крыльями, вылетел в раскрытую дверь, за которой голубел предвечерний тёплый небосвод, и ослепительно сверкал на закатном солнце ярко-серебристый широкий хвост реки, резвящейся на перекате.

– Ну, всё, – удручённо подытожил старик. – Исполнилось. Граф прикусил невольную и самодовольную улыбку.

– А почему такая грусть-печаль?

Чернолик помолчал, глядя в сторону Вершины.

– Значит, завтра, – со вздохом сказал, – завтра утречком пойдёшь.

– Как это – «пойдёшь»? А ты?

– Так я же говорил… Нельзя… Такой закон. Да и потом… – Старик покашлял в тёмный кулак. – Здоровье ни к черту уже! – Он помолчал, покусывая кончик бороды. – Дальше ты один пойдёшь. Всё, что я знал и умел, я тебе рассказал, показал. А всему остальному тебя научит Мастер Мирозданья.

– А что это за мастер?

– А разве я не говорил? Скоро познакомишься. – Оруженосец как-то беспокойно стал смотреть по сторонам; засуетился, что было совсем уж не в его характере. – Давай, сынок, однако, собираться. Чтобы чего не забыть.

– А что мне собираться? – Граф с удивлением наблюдал за слугой. – Мне собраться – только подпоясаться. Будто не знаешь.

– Да как не знать? – Старик за печку заглянул. – У меня тут было кое-что. Приберегал.

На дощатом столе появилась бутылка дорогого красного французского вина.

– Ох, ты! – воскликнул Граф, присматриваясь. – Бургундская жемчужина Романея-Конти?

– Когти, когти… – Абра-Кадабрыч словно бы из воздуха или из-за печки достал два хрустальных бокала. – Отметим это дело. Уже привыкнув к этим бесконечным фокусам, Граф, тем не менее, мимоходом заглянул за печку и ничего необычного не обнаружил – пыль на стенах, сухие пучки зверобоя, чабреца и другие какие-то чайные травы, собранные в краснопогожий денёк после того, как высохнут лунные россыпи рос…

Прикрывая глаза, Граф с видом знатока понюхал букет вина, незримо зацветающий над бокалом.

– Ком сэ дэлисьё, – пробормотал. – Как вкусно. Мерси, только я всё же не буду.

– Правильно. – Брови старика насупились. – У тебя завтра будет нелёгкий денёк. А я маленько тяпну. За тебя. У меня теперь в душе такая радость…

Дождик прослезился перед закатом – стекло заблестело, будто краплёное золотом. И захмелевший Старик-Черновик прослезился, обнимая ученика.

– Привык, – разоткровенничался он. – Никогда ещё так не привыкал ни к одному хозяину. Видно, совсем уж состарился. Или кровь родная в тебе течёт…

– Родная! – подхватил ученик, не придавая значения этому слову. – Мы же родня теперь.

– И нынче, и присно. Я давно это чуял, – пробормотал Азбуковед Азбуковедыч, вытирая крючковатый нос. – Ну, ложись, давай, сынок. Тебе надо хорошенько отдохнуть.

Иван прошёлся по избушке.

– Теперь я не засну…

Чернолик тревожно глянул на него.

– Неужели я тебя заразил бессонницей?

– Это на нерве. – Граф улыбнулся, глядя на бургундскую жемчужину. – Допивай, да мы чайку заварим.

Темнота сгущалась за окном. Звёзды заискрились между соснами, кедрами. Зверь, за день отлежавшийся где-нибудь в чащобах или ветровалах, втихомолку выходил на свою охотничью тропу. Сова – будто крупный снежный ком, запущенный чьей-то могучей рукой – пролетала впотьмах за окошком.

Они в тот вечер долго сумерничали – так было уютней, сокровенней; так было проще сердцем и душою открываться. Всю ночь они тогда проговорили, смоляным полешком подживляя печь, на которой кипятился чумазый чайник – то ли третий по счёту, то ли четвёртый заваривали. Чай хлебали из кружек, искусно сделанных из бересты. И только на рассвете – на два-три часа – Граф позволил себе прикорнуть. Старик-Черновик смотрел, как золотятся его уста впотьмах, смотрел и плакал – плакал от радости за то, что он добился своего, выучил парня – или почти что выучил – на Златоуста.

4

Туманная серая наволочь под ногами путалась мокрыми кусками ваты, когда они шли к тёмно-рыжей скале, откуда парню предстояло уже топать одному. Птицы пели всё громче, перелетая с ветки на ветку, – в тишине роса дробинами стучала по жирным листьям бадана. В реке под берегом таймень куражился, серебряным бугром вспухал по-над водой.

– Прямо как дельфин. Помнишь, на юге? – спросил Иван.

– Как же не помнить? Я тебя там обидел сгоряча. Ты уж прости дурака…

– Ну, о чём разговор! Я тебя мало, что ли, обижал? И сгоряча и с холоду.

– Научился. Абракадабринки складывать.

– С кем поведёшься…

Они остановились у тёмно-рыжей скалы, похожей на золотой громадный самородок, неведомой силой вытолкнутый из-под земли. Помолчали. Хорошо кругом было, тепло и уютно от красок цветущей весны – и никуда уходить не хотелось. Так хорошо зачастую бывает на пороге в другую жизнь, когда приходится от сердца отрывать всё привычное, милое и ненаглядное.

Граф, на прощание обняв Оруженосца, ощутил прилив такой горячей любви и нежности – слёзы засверкали, вскипая на глазах.

– Абрам Арапыч! Дорогой ты мой Белинский! – Он крепко стиснул старика. – Азбуковедыч! А может быть, и ты со мной?

– С кувшинным рылом в калачный ряд? Ну, ты меня расхохотал.

– А что? – Граф улыбнулся, отстраняясь от него. – Вполне симпатичное хрюкальце.

– Ну, не скажи, не скажи. Дедушка – не девушка. Такого, как я, с той горы так турнут, что и костей не соберёшь. Нет. И я рад бы, но… Закон… – Оруженосец развёл руками. – Закон суров, но это закон. Вот уже и забыл, как это будет звучать по латыни.

– Dura lex, sed lex. Кажется, так?

– Так, так. Дура лекс, сед лекс. Молодец. Пятёрку ставлю. Ухватку славлю.

И опять немного помолчали.

– Ну, хорошо. – Граф ещё раз обнял сарика, по спине похлопал. – Спасибо за всё. Спасибо и низкий поклон.

– Да не за что, сынок, такая моя служба. – Абра-Кадабрыч вздохнул. – Долгие проводы – лишняя проза. Иди. – Он посмотрел на седую голову горы. – Там тебя ждут, но оркестра не будет, и хлеба-соли не приготовили. Великая вершина мастерства – это порог, это философский камень преткновения перед той волшебной областью, куда ты стремишься. Ну, с Богом, сынок!

* * *

Уныло глядя под ноги, старик вернулся в зимовьё. Пустое и прохладное, оно показалось отчаянно осиротевшим. И в эту минуту старик вдруг очень явственно – ярко и жарко – ощутил родство, единство крови со своим учеником. «Вот ведь как привязался! Сердцем прирос!» – размышлял старик, едва не плача. И даже остатки дождя на окне дрожали и стекали – витиеватыми слёзками. Азбуковедыч достал бумагу – лунные листы, оставшиеся после работы ученика, – хотел продолжить биографические наброски под названием «История гения». Но работа в этот день не шла на ум. И старик только поставил на бумаге дату и время, когда свершилось это событие в жизни будущего Златоуста – восхождение к Великой вершине мастерства. Событие, как записал Старик-Черновик, «судьбоносное и судьбозвёздное». Он тогда ещё не знал, что это расставание – на веки. То есть, нет, не навсегда, но только в будущем он уже встретит совсем-совсем другого человека, только внешне маленько похожего на того отчаянного парня, который мечтал о высоком призвании Златоуста.