Пятница, 30 июня 1978 года
(перевод Юлии Райнеке)
По шипящему радио передают доклад об альтернативных источниках энергии, в котором говорится о том, что увеличивающееся содержание углекислого газа в воздухе может привести к потеплению земной атмосферы, из-за чего ледяные массы обоих полюсов частично растают, что, в свою очередь, вызовет подъем уровня моря на пять — восемь метров. Венеция по горло, Нью-Йорк по колено в воде.
— Тогда давай лучше поедем в Нью-Йорк, — говорит Сисси, будущая профессиональная революционерка, жующая с открытым ртом жвачку от укачивания.
Ее мечты о приключениях на отдыхе Петер представляет себе очень живо, они наполнены запахом мусора, подземкой, площадями с играющими на флейте панками, а в музеях портретами инопланетян с обоими глазами на одной щеке. Вдобавок ко всему — длинноволосые типы, которые стоят на углу и шикают вдогонку каждому, кто проходит мимо.
— Сколько всего прекрасного ожидает нас на побережье Адриатики, — говорит он.
— Да уж чего там прекрасного, — дерзит Сисси, семнадцатилетняя стройная девушка среднего роста с огненно-рыжими, кудрявыми, совершенно хаотично подстриженными волосами.
— Солнце и море, — отвечает Петер.
— И колокольчики на рыбацких сетях, которые звучат точь-в-точь как на альпийском пастбище с козами. Добро пожаловать домой.
Они находятся на пути в Югославию, где провели большой отпуск и в прошлом году. На этот раз они собираются жить в кемпинге, так как в прошлом году состояние гостиниц в основном оставляло желать лучшего, даже Петер был удивлен, он никогда еще не видел такого убожества, даже в пятидесятые годы, когда объездил со своими играми всю Австрию и не был особо разборчив в выборе пристанища. Продавленные кровати, отсутствие в туалете главной его составляющей — воды. В один из последних дней, что было под Дубровником, на них напали блохи. Когда Петер проснулся от укусов и включил свет, то увидел, как сотни блох скачут по нему и детям. Как пыль, танцующая на чердаке в солнечных лучах.
Он разбудил детей и крикнул:
— Быстро собирайте вещи!
Через пять минут они выскочили на улицу и переселились в гостиницу напротив, не получив назад денег за первую комнату, им было сказано, что надо ждать управляющего. Обратную дорогу в Вену нельзя было назвать комфортной. Однако было весело: кто прихлопнет больше блох. Смеху целое море. Дома Петеру, правда, пришлось потратить добрых триста шиллингов на разные противоблошиные порошки, спреи, да еще и ошейник от блох для Кары. И несмотря на это, еще три недели подряд какая-нибудь уцелевшая стая нет-нет да и нападала на одного из детей.
Чтобы на этот раз избежать подобных неприятностей, решили разбить палатку под Пореком. Под оливковыми деревьями, среди диких черепах. Более приятное соседство. Будет просто чудесно.
Сисси все равно недовольно ворчит:
— Папа, я не хочу в палатке. Ну пожалуйста.
Он в ответ:
— Ходатайство отклоняется.
— Я уже не маленькая и сама могу присмотреть за собой. Даже родители Эдит разрешают ей ездить за границу с Jnter Rail.
— Возможно, потому, что родители Эдит сами не ездят отдыхать. Тут тебе больше повезло.
Сисси нервно оттягивает и отпускает резинку, которую она носит на левом запястье — от сглаза (один из типичных ответов Сисси на глупые, по ее мнению, вопросы). Тоном снисходительного негодования она заявляет:
— Только меня опять никто не спрашивает.
— Я сейчас прямо разрыдаюсь. Да тебе понравится, к тому же отдохнешь.
— Как будто мой отдых — твоя единственная забота…
— По крайней мере, одна из них, боже мой.
— Без вас я бы лучше отдохнула.
— Уснув в тамбуре где-то между Инсбруком и Неаполем. По моему скромному разумению…
— Все лучше, чем в палатке под ваш храп.
— Да это собака храпела.
Ах вот как? Правый уголок рта Сисси не поддается искушению левого растянуться в улыбке. Только голова трясется от беззвучного смеха. Холодным тоном она произносит:
— Хорошо, пусть будет так, я не стану разуверять тебя в этом. Есть еще и другие причины, почему этот отпуск пойдет мне во вред. Потому что семейная жизнь разрушает личность.
— Перестань, это уж слишком.
— Да стоит только поглядеть вокруг.
— Очень интересно, куда же глядят твои глаза?
— А мне интересно, почему именно ты и есть тот человек, который знает, что для меня лучше.
Петер снимает правую руку с руля, некоторое время управляя одной левой. Шутливо (раньше у него это еще лучше получалось) поднимает указательный палец правой руки в проеме между передними сиденьями и провозглашает:
— Потому что у меня за плечами побольше лет, чем у тебя.
— Мне столько же лет сейчас, сколько маме, когда ты с ней познакомился.
— Тогда тебе, должно быть, известно, что твоя мама в те времена обязана была являться домой не позже шести вечера, иначе ей пришлось бы несладко. Она все еще ездила со своими родителями на отдых, когда ей уже стукнуло двадцать, и не в Югославию, а в Бад-Ишль.
— И она терпеть этого не могла. Как и я не выношу тащиться с вами куда-то.
Немного погодя, с выразительным вздохом:
— Как бы я хотела иметь более либерального отца.
Машина проезжает по автобану мимо Земмеринга, там, в Шотвине, садовый домик у родителей Ингрид. Последнее, что слышал о нем Петер: им пользуется сестра его тестя. Тетя Несси и ее семья, настоящие снобы.
— Я — либеральный, — возражает он. — А потом ты еще упрекнешь меня и в полнейшей безучастности, как уже раньше бывало.
В зеркальце заднего вида он ловит взгляд Сисси. Какой-то момент она выдерживает его взгляд, усталая улыбка на губах красноречивее всех слов. Петер знает, что она не особенно ценит его внутренние качества, воспринимая отца со смесью сожаления и удивления, в которой перевешивает первое. Надо бы послать ее на две недельки каникул к одному из дедушек, она даже сама может выбрать к какому. Да она бы и половины срока не выдержала и вернулась, хочется надеяться, с более скромными запросами и более объективным взглядом на то, что понимается под либеральностью.
Сисси говорит:
— Ты либерален, только пока тебе это удобно.
— Если бы я хотел удобства, ты бы уже давно сидела в поезде, мне бы это дешевле обошлось. По-моему, я на удивление либерален, терпелив, добродушен и великодушен. Точно такой, какими бы я хотел видеть собственных родителей. Потому что я тоже желал, чтобы они были либеральнее.
— Они были нацистами, — заявляет Сисси.
Хотя упрек кажется отчасти адресованным и ему и хотя ему уже осточертело чувствовать себя виновным за свое рождение, за свой год рождения, за свое детство, будто запертое в сейфе с ядом, Петер оставляет реплику дочери без ответа. Он не хочет разругаться с ней еще до начала отпуска. После смерти Ингрид он разработал стратегию своих отношений с детьми. И он прекрасно понимает, как прав его коллега, пытавшийся на днях утешить его, объясняя, что совсем не просто завоевать доверие семнадцатилетней девушки, если имеешь несчастье быть ее отцом.
Ничего не поделаешь. Он пытается предоставить детям как можно больше свободы в разумных пределах. За что получает минимум признательности, с чем он, впрочем, научился мириться за четыре года, на протяжении которых воспитывает детей один. Пока он не испытывает по какому-то поводу беспокойства (уж это они должны признать за ним), он им не надоедает. А когда кто-то из них непременно хочет услышать его мнение, он пытается сформулировать его как можно нейтральнее, чтобы не ошибиться. Он редко жалуется на ужаснейший свинарник в их комнатах. Выходящий за все разумные границы телефонный счет он упоминает только в связи с соседями, которые пользуются той же линией и жалуются на ее постоянную занятость. Два часа назад, когда они с Филиппом уже были готовы к отъезду, пришлось мириться с тем, что стиральной машине, забитой майками Сисси, требуется еще около часа. Он не сказал, что на последней неделе, да и сегодня утром, было достаточно времени для того, чтобы вовремя постирать майки, и не сказал, что это так похоже на его дочь, хотя это действительно было для нее типично. Он мирится с такими вещами, хотя это портит ему иногда настроение. Тогда он уговаривает себя, что поведение Сисси имеет и свои плюсы. Например, когда он опаздывает сам, Сисси этого даже не замечает. Чтобы убить время, они с Филиппом лупили футбольным мячом по воротам гаража, так дико дребезжавшим, что господин Андрич подошел к забору и посоветовал им поживее целехонькими отправиться в отпуск. Наконец, в три часа пополудни, когда зазвонили церковные колокола, на час позже условленного времени, Сисси засунула свое мокрое белье в пластиковый пакет, который запихнула в и без того переполненный багажник. Петер удержался и не сказал на это ни слова, также оставив без комментариев поведение Сисси, когда та захлопнула за собой дверцу машины со словами «Чертов отпуск!».
И они отправились в путь — here we go, here we go, — и Петер запел развлечения ради песенку о Джимми Брауне, был такой моряк и так далее. Затем он благоразумно признал, что Фредди Куинн по сравнению с Дэвидом Боуи полное ничтожество, разумеется. Но лучше уж Фредди Куинн, чем «Молчание в лесу» (или песенки, которым его научили в детстве).
— Согласимся с этим, дамы и господа?
Машина миновала небольшой перевал и покатила под уклон. Они проезжают мимо многочисленных пансионов, поворот налево, прямо, поворот налево, поворот направо, за следующим поворотом открывается вид на южные предгорья Альп.
— Обещаю вам четырнадцать дней хорошей погоды, — объявляет Петер. — Я угостил рюмочкой шнапса своего тезку-святого, так что он нас не подведет.
Филипп тихонько смеется и отодвигается от окна, спасаясь от солнечных лучей, которые светят с его стороны — ему напекает руку и ногу.
— Ты что так расселся? — ворчит Сисси.
— Я?
— Убери ногу на свою сторону!
— Мне жарко у окна.
— Перед отъездом у тебя было достаточно времени, чтобы сообразить, с какой стороны будет светить солнце, когда мы поедем на юг.
— А ты тогда не свешивай свои волосы на мою половину.
— Я и не свешиваю.
— Еще как свешиваешь.
— Да заткнись ты.
— Дура.
Филипп опять отодвигается в свой угол. Через некоторое время он смеется, немного лукаво, как гном.
Сисси жалуется:
— Папа, эта свинья пукает, у меня сейчас кровь носом пойдет.
— А что я? — откликается Филипп.
Его нежное мальчишеское лицо с непропорционально большими, потому что уже вырос, зубами заливает краска — от щек до самого лба и до корней волос.
— Кто портит воздух, ты или Господь Бог? — спрашивает Сисси.
— Но я ничего не могу поделать, — оправдывается он, снова заходясь в тихом смехе гномика, исходящем не то из носа, не то из живота. Немного погодя он, икая, отворачивается к окну и начинает рассматривать плотную стену из деревьев и кустов.
— Дурак, — резюмирует Сисси, сдувая с лица прядь волос и заправляя ее за правое ухо.
Теперь испорченный воздух доходит и до Петера, он опускает боковое стекло. Однако Сисси, сидящая за его спиной, как за надежным укрытием, ворчит, что поток ветра лохматит ее волосы. Ах вот как? Петер снова поднимает стекло.
— Вон там, впереди, это Медвежья стена, — объясняет он, вглядываясь в плывущий в дорожном мареве горный склон. — А за ним альпийское пастбище, его отсюда не видно.
Как и ожидалось, его комментарии проигнорированы. Петер — единственный, кто испытывает какую-то солидарность с австрийскими пейзажами, кто видит больше, нежели открытые пространства и безлюдные деревни, словно слепленные из песка и распадающиеся сразу, как только машина оставляет их позади. Филипп засыпает. Сисси хоть и смотрит в окно, но с таким видом, словно пытается отыскать там смысл жизни, который, кто его знает, может, и содержится в воздухе в виде крошечных частиц материи. Хочется пожелать ей в этом успеха.
— Ну порадуйся хоть немного, — просит ее Петер.
— А я не рада, и все тут, — брюзжит она, очаровательно показывая ему язык.
Отпускное настроение что-то никак не складывается. Притом что все вздохнули с облегчением, узнав годовые отметки в школе, включая и Петера, который, не получив на подпись ни одной контрольной, не исключал неприятных сюрпризов. У Сисси за год несколько троек и даже двойка по математике, которой, по ее словам, она вполне могла бы и избежать. У нее нет прогулов, значит, ходит в школу охотно, и даже создается впечатление, что в каникулы ей не хватает школы со строгим распорядком дня. Филипп же, напротив, в течение добрых полугода ходит в школу с зеленым лицом и нуждается на каникулах в отдыхе от «ужасов капиталистической системы успеваемости» (по выражению Сисси). Последние контрольные он зарубил полностью, абсолютно выдохшись к тому времени, а также и потому, что в начале июня пришлось усыпить его любимицу Кару. Свою роль наверняка сыграло и то, что некоторые учителя (особенно преподаватели старшего поколения) имели зуб на маленького флегматика. Накануне Троицы (Петер узнал об этом окольными путями) учитель истории на виду у всего класса вытряхнул на пол портфель Филиппа. В нем оказался наслоившийся и окаменевший мусор последних лет: сломанные карандаши, содержимое точилки, кусочки ластиков и клочки бумаги, канцелярские скрепки, огромное количество крошек, а также заплесневелые остатки бутербродов, сросшиеся в одно целое с салфетками, в которые они были когда-то завернуты. Фу, какая вонь, можно себе представить. А кто ему, собственно, рассказал об этом? Филипп к тому же — единственный в классе, кому так искренне удается забывать о послеобеденных занятиях в школе. С футбольным мячом под мышкой он звонит в двери одноклассников, чьи матери, многозначительно кивая, замечают, что лучше бы ему сидеть сейчас за партой вместе с другими. Да, вот уж действительно маленький простофиля. Его можно только от души пожалеть. Даже Петеру до сих пор не удалось обнаружить в сопляке никаких талантов. Ловкостью он, во всяком случае, тоже не отличается: просто невозможно научить его свистеть, засунув два пальца в рот или с помощью травинки, у него только щеки потом болят. Деловой хваткой мальчишка тоже не обладает. Когда он должен стоять на площади и навязывать прохожим бойскаутские лотерейные билетики, он, возвращаясь вечером домой, приносит их все до единого обратно, кладет на кухонный стол и беспомощно пожимает плечами в безмолвном ожидании (надежде?), что добрый домовой все за него сделает как надо. В нем напрочь отсутствует тщеславие — ни в спорте, ни в отношениях с девочками, которые, правда, его еще совсем не интересуют. Смелость ему тоже не присуща. И в самом деле, что за бедолага.
— Филипп, помнишь, как в парке «Пратер» тебя вырвало после езды на «американских горках»?
— Думаю, у меня боязнь высоты.
— А в комнате смеха? Ты так застеснялся своего вида, что тут же захотел уйти оттуда.
— Мне было еще плохо после «горок».
— Повезло же мне с братиком, — вздыхает Сисси.
— Она вовсе не это хотела сказать, — вмешивается Петер. — Сисси, у тебя замечательный брат. И у тебя есть все причины гордиться им.
— Только он что-то пукает многовато.
— Дура.
— Эй вы, там сзади, держите себя в руках.
Они проезжают Мюрцталь и едут дальше в юго-западном направлении. На съезде с автобана у местечка Мюрцхофен, на обочине кукурузного поля, граничащего с лесом, стоят дети и продают вишню. Для защиты от солнца они привязали к жерди, вбитой в землю, старый зонт, который бросает тень на ящики с вишней.
Петер останавливается и покупает полтора килограмма.
Они снова в пути, и он разрешает детям выплевывать косточки из окна. Теперь, когда воздушный поток заносит обратно в машину неудачно выплюнутую косточку, с заднего сиденья доносится даже смех. Это кажется им ужасно смешным. Сам он косточки проглатывает. Когда он был маленьким, считалось, что это помогает пищеварению.
— Моя первая машина. Рассказывал ли я вам когда-нибудь…
— Десять раз уже, папа.
Он замолкает и на секунду опирается обеими руками о руль, всматриваясь в ярко освещенную улицу.
— Сисси, ты же совсем не знаешь, что я хочу рассказать, — укоризненно замечает он.
— Ну давай.
— Сигнализация, которую я в первый год…
— Из-за которой, если открыть одну из дверей, начинал реветь гудок.
Сисси умело выстреливает косточкой через весь салон в окно Филиппа — чпок, и косточка вылетает наружу. При этом Сисси скашивает глаза на брата.
— Эй! — возмущается Филипп.
На ее губах играет улыбка. Слышится шелест растрепавшегося бумажного кулька. Сисси отправляет в рот еще одну вишню.
— И что соседи тебя поколотили, потому что сигнализация срабатывала каждый раз и тогда, когда ты сам открывал машину. И по утрам, и по вечерам.
— Я очень рад, Сисси, что ты так хорошо проинформирована. Значит, у тебя достаточно пищи для размышлений.
Немного погодя он добавляет:
— Конец сороковых — начало пятидесятых, скажу я вам. Что за луна. А какие сибирские ночи. Я вам уже рассказывал о своей работе во время каникул на строительстве электростанции в Капруне?
— И не раз.
— Мда.
В зеркальце заднего вида он бросает взгляд на невыспавшееся (усталое?) лицо Сисси. Он наблюдает (по крайней мере, отчасти), как она кончиком языка подталкивает косточку к мягко округленным губам, как набирает полную грудь воздуха, как наклоняет голову и затем вскидывает ее, одновременно выстреливая косточкой в свое окно, шумно причмокивая — «чпок!».
Петер ловит дочь на слове:
— Если подумать, Сисси, сколько я вам всего рассказывал, то получается, что я совсем неплохой отец.
— Ты счастлив, когда сам слушаешь свои рассказы.
Она произносит это колко, не колеблясь, на лице, как всегда, ни тени сомнения по поводу тона, единственного для нее в общении с членами семьи.
— Потому что из тебя слова не вытянешь, — спокойно продолжает Петер. — Как только я делаю попытку задать тебе какой-нибудь вопрос, тут же слышу, что не имею права лезть тебе в душу. В чем дело? Я не понимаю.
Она пожимает плечами и вскидывает брови, словно желая этим сказать, что и не нужно все понимать.
— Твой брат не так скуп на информацию. Из него не надо каждое слово клещами вытаскивать.
— Да потому что ему и рассказывать-то нечего.
— Откуда ты знаешь? — протестует Филипп. — Конечно, мне есть что рассказать.
— А вот и нет.
— А вот и да.
— Одну ерунду. Целую кучу разных глупостей.
— Вовсе нет.
— Хвастливые выдумки из твоих приключенческих романов.
— Неправда. Я могу не меньше тебя порассказать.
— А что? — спрашивает Сисси и подначивает брата. — Ну давай, не будь занудой, вперед, что ты можешь рассказать?
Филипп на мгновение отворачивается к окну. Монотонно читает названия двух населенных пунктов на дорожном щите:
— Пеггау, Дойчфайстриц.
Затем он снимает с левого уха висевшую на нем веточку с вишнями, отправляет ягоды в род, отрывает от каждой ножку, высовывает в открытое окно и дает встречному ветру подхватить их.
— Ну давай, Филипп, расскажи нам что-нибудь, — просит Петер.
На лице мальчика обиженное выражение. Он открывает рот, но тут же закрывает его снова, не произнеся ни слова.
— Я жду с нетерпением, — добавляет Петер.
Его жилистые, загорелые руки сжимают верхнюю половину руля. У цементного завода под Пеггау он резко вписывает машину в крутой левый поворот. Филипп наваливается на Сисси, которая отпихивает его назад в угол.
— Сиди на своем месте.
— Что я могу поделать?
— Вон там есть ручка, держись за нее.
Правая рука Филиппа тянется наверх, к ручке над окном, обтянутой тканью. Свободную левую он кладет себе на живот, немного двигает ею туда-сюда и зевает. Затем уныло отворачивается в сторону, и одна прядь волос на макушке встает торчком из-за резкого завихрения воздуха в машине. Он осматривает свой нетренированный правый бицепс, напрягая и расслабляя руку. Поверх бицепса он видит пейзаж, то открывающийся взору, то вновь исчезающий, а после Пеггау какое-то время наблюдает за медленно текущей, безмолвной рекой, похожей на серо-голубую ленту.
Вот какой-то прохожий на другом берегу бросает в воду палку, чтобы его собака достала ее. Филипп следит за собакой, но машина уже проехала дальше и делает новый поворот.
— Филипп, мне было бы очень интересно послушать одну из твоих историй, — произносит Петер.
Автомобиль тем временем преодолел подъем и начинает катиться под горку. Петер машинально переключает скорости. Осмотрев дорогу перед собой, он через плечо бросает взгляд на сына. О чем думает сейчас Филипп? Трудно сказать. Неподвижно и отстраненно сидит он в своем углу, прислонившись к дверце боком. Может статься, что под сонливостью Филиппа скрывается обостренная бдительность. Петер слышит, как Сисси начинает щелкать резинкой на запястье. Он буквально чувствует, как больно от этого руке. «Сейчас опять посыплются колкости. Надо бы чем-то занять этих двоих», — думает Петер.
— Может, вы что-нибудь споете? А? Ну как? — раздается его предложение потомству. — Для поднятия духа и общественной морали. Что? Ну-ка, ну-ка! Вот так! Это мне нравится! Это мне по душе.
Мальчик отвечает на его вызов, ничего особенного, конечно, но все-таки: Когда же наступит настоящее лето, такое, как раньше не раз бывало. Это простенькая песенка о солнечных ожогах, которые подстерегают на местных пляжах на берегу, о нормированном распределении воды и о надежде на то, что и в будущем нас ожидают жаркие дни полныесолнцасиюнядосентября-я-я. Ни слова о любви, разбитом сердце или жажде свободы в грешном далеке. Смешная и незатейливая песенка. Филипп поет ее медленно и тягуче (так течет летом река, неся свои мутноголубые воды), и хотя он не без шарма подражает гортанному голландскому акценту Руди Каррелла, песня звучит трагично.
Когда он заканчивает пение, Сисси говорит:
— Сейчас чудесное лето, не понимаю, что с тобой.
— Но не как раньше.
— А когда было это раньше?
— Ну тогда, раньше.
— Когда раньше?
— Когда мы с мамой были в Венеции.
Год от года таких непроизвольных воспоминаний детей об Ингрид становится все меньше и меньше, утихает и боль, которую эти фразы пробуждают в своем тихом брожении. Петер помнит, как пугался он поначалу, когда дети, сидя, например, за кухонным столом, вдруг замечали:
— Сегодня мы в первый раз едим яблочные оладьи без мамы.
При этом дети не бросались в слезы, они произносили эти фразы чаще всего как бы между прочим, ну, если поточнее выразиться, как прискорбные указания на то, как сильно все переменилось и, словно цепная реакция, затронуло бесконечное множество различных мелочей. Дети делали эти замечания, потому что в них они чувствовали возможность как-то зацепиться за прошлую жизнь с Ингрид методом от противного: мы делаем это, а вот мама этого уже не делает.
Ингрид. Этот замечательный, унесенный смертью и такой далекий теперь человек. Они только что приехали тогда из Венеции. Там они без проблем отыскали площадь Святого Марка, используя как указатели гладко отполированные миллионами рук углы улочек и перила мостов. Это была идея Ингрид.
Потом это воскресенье. Последний день перед тем, как Ингрид должна была после отпуска вернуться на работу в больницу. Она собирает купальные принадлежности и сажает детей в свою машину. Ее молодая коллега-врач, муж которой имеет моторную лодку, пригласила их поехать покупаться. На Ингрид красное бикини, которое Петер купил ей в Италии на уличном базаре, она смеется и наслаждается солнцем, неспешным течением Дуная, жизнью. Она еще так далека, очень далека от смерти и в то же время, как и каждый из нас, отделена от нее всего лишь случайностью. Она говорит, какой чудесный сегодня день, прыгает с носа лодки, ныряет в воду, брызги разлетаются от ее ног, вода смыкается, и Ингрид уже больше не поднимется на поверхность. Одна минута, две минуты. Так быстро, так легко умереть, никакого движения на воде, ни одного звука не доносится из глубины, не следовало переходить с Дунаем на «ты», утонуть можно и в его прекрасных водах. Как? Что произошло? Ее браслет зацепился за велосипед, затянутый в грунт и наполовину торчащий из донной гальки, она дергает руку, вместо того чтобы вытащить ее из браслета, выскользнуть из него, как она часто, не обращая внимания на это, стаскивала его перед сном с запястья, часто, уже сидя на краю постели, разговаривая при этом и не глядя на то, что делает, у нее уже гематома на руке, ломаются ногти другой руки, рвется мышечная ткань плеча, она дергает, браслет гнется, но держит ее, раз и навсегда. А Ингрид? Она глотает дунайскую воду, вода проникает в легкие, она откашливается, но под водой не получается кашлять, она врач, она знает, это не поможет, под водой нельзя откашляться, она знает, что человек умирает, когда вода проникает в легкие, она не хочет умирать, не хочет, она еще надеется, дергает и рвет руку, она бьется, но она висит на браслете, если бы браслет сейчас сломался, то да, она бы наверняка, отпусти, скорее наверх, если бы браслет сейчас, она бы еще наверняка, но он держит, нет, да отпусти ты, но нет, она бы наверняка еще смогла, она цепляется за жизнь, отпусти, ба-ба…
Ужасающая действительность: это не только спокойное, расправившееся по течению реки тело и распущенные волосы, которые течением относит в сторону, не только последний пузырек воздуха, поднявшийся из легких Ингрид на поверхность, чтобы задержаться там на мгновение сверкающим колпачком на спокойно движущейся воде и навсегда потом исчезнуть. Это и то, что происходит в лодке и в воде вокруг нее, где продолжается жизнь (о чем поют шлягерные певцы). Муж коллеги ныряет в поисках Ингрид до тех пор, пока не захлебывается сам. Его жена выпускает все сигнальные ракеты, какие только есть в ящике со спасательными средствами. Женщина выбрасывает буек, бросает на воду спасательный круг, который дрейфует вниз по течению Дуная. Сисси зовет маму, раз двадцать подряд, и зов затихает, мама, мама, уносимый прочь речным ветром, девочка, Сисси, должна была бы звать мать, опустив голову под воду, но нет, она не делает этого, она сидит съежившись в лодке, ей тринадцать, на узкой пластмассовой скамейке, Сисси, зажав голову между коленями, закрыв ее руками, она плачет. А Филипп, он смотрит на воду, он ждет, что мама вынырнет, его мама, смеясь, покажет им язык и еще камышовую тростинку, через которую она дышала под водой, как в том вестерне Джон Уэйн, Rio Lobo, этот фильм Филипп смотрел вместе с отцом, он считает до ста, мама, ну ты и напугала нас, это уже и не смешно вовсе, потом он начинает сначала… семнадцать, восемнадцать, девятнадцать, двадцать, двадцать один…
Говорят, если окунуть голову в Дунай, в реку, которая каждый день разная, то можно услышать звук, похожий на пение, издаваемый, по слухам, донной галькой, перекатываемой подводным течением.
Такой невероятный случай, совершенно нелепый случай.
Петеру хотелось бы, чтобы Ингрид вернулась посмотреть, как он справляется без нее, так как ему кажется, что справляется он совсем неплохо, с тех пор как они пережили то первое время, когда он жил со свинцовым грузом на сердце и под тяжестью бремени диктовал детям домашние задания, на что Сисси однажды заметила:
— Папа, мне кажется, ты соскучился по своим школьным годам.
Ему хотелось бы, чтобы Ингрид вернулась и согласилась бы с ним, как им сейчас было бы хорошо, потому что с тех пор много чего случилось и изменилось, время многое расставило по своим местам.
И ему хотелось бы, чтобы они снова были одной семьей, а мир вокруг — таким прекрасным, как в альбоме, где цветут деревья в саду, а заходы солнца несказанно великолепны, и чтобы они читали вместе хорошие книги, а дети гордились бы ими и с радостью возвращались домой.
И ему хотелось бы, чтобы Ингрид сидела рядом с ним в машине, на переднем сиденье, где лежат сейчас фотоаппарат и узкопленочная видеокамера, и чтобы она время от времени клала бы свою ладонь на его колено и сжимала его пальцами.
И ему хотелось бы, чтобы они были счастливы до конца своих дней, он то ли уверен в этом, то ли вбил себе в голову, что они могли бы быть счастливы, он очень часто думает об этом, мрачно, болезненно, смутно, да, представлять себе можно многое, за это денег не берут.
И это ничего не стоит, совершенно бесплатно.
Потому что он, нет, не то чтобы не знал, а, чтобы ему было полегче, немного подправил свои воспоминания, но все же он знает, что их брак был не тем, каким они его себе представляли, и ингредиентов для долговечного счастья не хватало, и что, по крайней мере, Сисси, уже достаточно взрослая, чувствовала неладное. Знает он и о том, что последние годы перед смертью Ингрид были самыми неудачными годами его жизни, а это кое-что значит для того, кто и до и после чаще всего находился в стане неудачников, у кого поражения наслаивались друг на друга, как известковые бляшки на стенках артерий при атеросклерозе.
Сколько бы раз он ни думал об этом, кажется, что все это произошло как будто вчера.
Когда вечером, накануне смерти Ингрид, он позвонил домой, она послала к телефону кого-то из детей.
Сисси: У меня все в порядке. У нас моросит дождь.
Он: Могу я с мамой поговорить?
Сисси: Да.
Он: Я слышал, у вас дождь.
Ингрид: Да, мне, по крайней мере, не придется поливать.
Он: Трава уже опять выросла?
Ингрид: Да, разумеется.
Он: Здесь, в Мюнхене, только вчера шел дождь, а сегодня чудесная погода. Что нового дома?
Ингрид: Да вроде ничего, у нас все хорошо.
Молчание в трубке.
Он: Тогда поцелуй детей за меня.
Ингрид: Хорошо.
Он: И тебя я тоже целую.
Ингрид: Спасибо, до скорого.
Вот так обстояли дела. Довольно печально. Да, печально. Особенно в последние годы они много ссорились, чаще всего из-за какой-нибудь мелочи, совершенно незначительного пустяка, например, ее последний подарок на его день рождения — книга Александра Шпёрля «С автомобилем на “ты”». Перед глазами Петера стоит и первое причастие Филиппа. Странно это было. Если бы он не знал, что так оно и было, ни за что не поверил бы, что в свое время мог выдавать такие перлы:
— Мой сын не наденет эту бабочку.
Что Ингрид парировала так:
— Если тебе первое причастие действует на нервы, то это твоя проблема, а сейчас лучше не вмешивайся.
И еще она сказала:
— Очевидно, ты просто не можешь перенести, если в центре внимания находишься не ты, а кто-то другой.
А он ответил:
— Хватит с меня, не могу больше слушать этот вздор.
Ингрид добавила огоньку:
— Твоя реакция доказывает, что я сказала правду, и ты не можешь этого вынести.
Когда он вспоминает такие эпизоды (а за ними сразу родителей Ингрид, проклятые старики), его охватывает отвратительное настроение, он чувствует, как что-то гложет его внутри, и больше всего ему тогда хочется, чтобы у машины выросли крылья, так ему неприятно, так он подавлен тем, что не может отменить того, что было. Такое происходит с ним раз в несколько дней (или часов?), берет в свои клещи, и приходится думать, как отвлечься (или на чем сорваться, как забыться). На этот раз он изо всех сил пытается увлечь детей пением, ну давайте, вперед, сони такие, avanti, «Греческое вино», «На реках Вавилона», «Фиеста Мексикана». И это помогает. И когда Сисси, которую пение так мало занимало вначале («Лучше уж я буду ссориться дальше»), когда она своим сине-красным от вишен ртом тоже начинает подпевать красивым альтом, то как это надо понимать? Каникулы, что ли, начинались? Развеваясь на ветру, — Петер подпевает припев своим раскатистым и подрагивающим баском, потом растроганно, как под Рождество, выводит Тихую ночь, болезненный комок в горле, потому что в этот момент ему кажется, что они как будто, ну что? что? эта мысль ему на редкость хорошо знакома: как будто они одна семья.
Он знает, конечно же он знает слишком хорошо, это не продлится вечно, возможно даже, и не очень долго. Как только они выйдут из машины, каждый вновь побежит в своем привычном темпе дальше.
В Граце, за главным вокзалом, Петер сворачивает с шоссе. Он не направляется к южной развязке, откуда можно выбраться на автобан, а ведет машину на юго-восток, к окраине города, где он (маленькое служебное задание) собирается осмотреть один перекресток, на котором в начале недели случилось ДТП со смертельным исходом. Газеты давали по этому поводу сбивчивую информацию.
— Это обязательно? — спрашивают дети в унисон.
— Много времени это не займет.
Для того чтобы они не очень возмущались по поводу задержки, он проезжает мимо тюрьмы Карлау.
— Тут вам есть на что посмотреть. Вон те здания, там, впереди, похожие на монастырь, а на внешней стене поверху колючая проволока. Это тюрьма.
— Потрясно, — говорит Филипп.
— Ах, как интересно, — язвительно передразнивает его Сисси и нравоучительно добавляет: — Вот потому и существует столько фильмов про тюрьмы, что многим людям кажется интересным, когда другие лишаются свободы.
— Но это же интересно, — обороняется Филипп.
Петер приходит Филиппу на помощь, выдвигая аргумент, что все, что запрещается обществом, концентрируется в тюрьмах, что и придает делу притягательность, привлекает к ним особое внимание. Так ведь?
— Очень привлекательно, — произносит Сисси.
А Петер продолжает:
— Лучшее доказательство тому, что и ты предпочитаешь курить сигареты, содержащие травы, продающиеся в аптеке только по рецепту. Причину этого соблазна ты спокойно могла бы расценить с немного большей объективностью, в интересах самопознания.
На это Сисси ничего не отвечает. Но когда Филипп хочет купить в киоске мороженое и Петер на центральной улице разворачивается не совсем по правилам (представилась такая возможность), она нарочито громко вздыхает:
— Господин инспектор из попечительского совета по безопасности дорожного движения, мое почтение.
Ему глубоко на это наплевать. Пусть ворчит, если ей нравится. Филипп получает свое мороженое. Вкусно? А он, Петер, получает свой перекресток. Находит он его сразу.
— Сейчас вы сможете минут десять понаблюдать за работой вашего отца. Прошу должного внимания.
Он произносит это как шутку и на самом деле питает мало надежды на восхищенные взоры детей, следящие за каждым его действием. Особенно насчет Сисси не питает он таких иллюзий. Однако признается себе в том, что ее признание очень много значило бы для него. Очень много. Он осознает это, но достаточно осторожен, чтобы не подать и виду.
— И эту работу кто-то должен делать. Все-таки это лучше, чем посещать фабрику туалетной бумаги.
Петер Эрлах, сорока восьми лет, проживает в Вене, в 18-м районе, на Пётцлайнсдорферштрассе. Четыре года, как вдовец, что накладывает определенный отпечаток. Двое детей, семнадцати и двенадцати лет. Он эксперт по дорожному движению, его мнение имеет вес во всех соответствующих инстанциях. Стройный, мускулистый мужчина, при первом взгляде ему можно дать около сорока, подвижный, разговаривающий спокойным тоном, слегка растягивая слова, он имеет приятный, характерный голос и симпатичную улыбку, которая редко переходит в смех. У него узкий череп и сильно развитый подбородок, так что широкий рот как будто расположен не между щеками, а выдвинут немного вперед. Глаза широко посажены, а густые темно-каштановые волосы зачесаны на одну сторону и разделены ровным пробором. Он хорошо загорел, потому что в его родном подвале над верстаком у него висит кварцевая лампа. Он выглядит как человек, имеющий чувство собственного достоинства, знающий, какое производит впечатление. При этом по характеру он тихий и задумчивый, человек, никогда не требовавший от жизни чего-то особенного. Может, только чтобы его оставили в покое. Он уравновешенный, точнее, умеет держать себя в руках. Смену настроений он воспринимает, как нечто, имеющее циклический характер, нечто растущее и убывающее, как луна и народные приметы (например, после дождя светит солнце, притом всегда). У него нет друзей, есть много знакомых. Знакомые его любят, считают надежным и умным, хотя говорит он мало. Когда его не трогают, он тяготеет к уединению. Одиночка, если хотите. Человек, который будет благодарен, если ему не нужно ни под кого подстраиваться. Время от времени он спит с одной библиотекаршей из Технического университета. Но так как женщина замужем, их отношения кажутся ему ни к чему не обязывающими. Интрижка в обеденный перерыв, которую он держит в тайне от детей. Маленькая игра в прятки. В другой ситуации, когда он был менее осмотрителен, его обвинили в том, что своим еще не притупленным интересом к женщинам он умаляет авторитет покойной матери. С тех пор официально он представляет собой образец добродетели.
Важно еще упомянуть следующее: как разработчик общей теории о транспортных узлах он получил международное признание, указав, в общем-то, на простые, само собой разумеющиеся вещи. На то, что перекрестки следует понимать как активные катализаторы систем распределения движущегося транспорта. И на то, что суть перекрестка есть его использование в дорожном движении, точнее: что перекресток, спроектированный и построенный, выполняет свое истинное назначение только тогда, когда дорожное движение, проходящее через него, отводит ему некую роль, которую он и играет. И еще: что существуют механизмы, провоцирующие нарушение правил, и что, следовательно, только тот перекресток, который функционирует для всех участников по разумным критериям, является безопасным.
Он ставит машину на обочине у въезда со стороны дороги на бензозаправку с двумя бензоколонками, достает из бардачка блокнот, берет с переднего сиденья фотоаппарат и выходит из машины. Щурясь от яркого солнца, он окидывает взглядом бензозаправку без видимой спешки и не выказывая любопытства. Делает первые записи. Наводит фокус и ставит диафрагму. Щелкает затвором. Затем подвергает перекресток тщательному осмотру. Работает он собранно, жаркое солнце подпекает то лицо, то затылок, запах машин щекочет в носу, но он любит этот запах.
Это транспортный узел с тремя развилками, образующими косую «Т», где одна из боковых дорог впадает в главную с сильным сквозным движением. Более слабая ветка имеет исключительно местное значение и вливается в главную дорогу снизу, под острым углом. Из-за этого пространство получается труднообозримым, тем более что перекресток заужен из-за частных владений. Петер обнаруживает, что по главной оси, которая сама по себе хорошо обозрима, транспорт передвигается на больших скоростях. Тем не менее для машин, идущих на поворот, не предусмотрена полоса торможения и заблаговременного перестроения, а значит, нет и места для ожидания стрелки. Это плохо сказывается на движении. Особенно губительна ситуация для машин, едущих из города и совершающих левый поворот. На пересечении перекрестка разделительная полоса не обозначена. Машина, которая хочет повернуть с главной дороги на второстепенную, будет делать это по возможности быстро, чтобы выскочить из беспрерывного потока транспорта. При этом может получиться так, что эту машину занесет на полосу встречного движения. Бабах! Петер запечатлевает на пленку ход одного из таких поворотов, стоя у гаража бензозаправки. Через минуту он пересекает главную магистраль на левую сторону там, где вливается второстепенная дорога и где многократная маркировка мелом подтверждает работу полиции в начале недели. Петер рассматривает эту маркировку. Стрелки, границы аварии, тормозные следы. Он фиксирует поблескивающие на солнце пластмассовые осколки, сметенные в сточную канаву. Вокруг него бурлит движение, но Петера это не беспокоит, он воспринимает его без страха, но не без внимания, с четким ощущением того, что с ним ничего не случится, потому что его слух выделяет из общего шума любое отклонение от нормы. Дело опыта. Он делает еще снимки. Отходит дальше по второстепенной дороге. Немного повыше, там, где основную дорогу пересекает еще одна побочная, в глаза бросается гостиница, а перед ней на площадке девочка, отправившаяся на каникулы в поход на ходулях. Петер с минуту наблюдает за девочкой. Затем переходит еще раз на противоположную сторону дороги и фотографирует перекресток в направлении города. Теперь в кадр попал и гараж бензоколонки. Правый край объектива захватывает бежевый «опель-манта», приобретенный Петером в прошлом году. Дети за это время уже вышли из машины. Наверное, лучше было припарковать автомобиль в тени.
— Я уже почти закончил, — кричит он.
Он быстро просматривает свои записи, проверяя, все ли учтено. Сделав еще одно фото, он закрывает объектив и с карандашом наготове под перезвон колокольчика заходит в мясную лавку, входная дверь которой смотрит прямо на место дорожного происшествия, а сам дом вклинился между обеими развилками, повернувшись узкой клинообразной стеной к дороге с преимуществом правого движения.
Заказав шесть булочек с салями и огурцом, он задает несколько вопросов: бывали ли на этом месте ранее ДТП с человеческими жертвами и столкновения машин, слышен ли иногда визг тормозов, притом что до столкновения дело не доходит?
— Да, бывает, — отвечает женщина за прилавком.
Она очищает ножом от пленки большой кусок венгерской салями и кладет его на электрорезку.
— Доктор мне не разрешает волноваться, а то, мол, получу инфаркт, и тогда крышка. Но мне кажется, дело в желчном пузыре. С инфарктом у меня проблем еще не было, а вот с желчным пузырем да.
На лице у женщины множество морщин. У нее старые руки, а на правой не хватает мизинца вместе с суставной впадиной. Морщинистый кусок кожи на культе темнее, чем кожа рук, так что и вен не видно.
— Тут визг стоит, как в свинарнике. Люди доставляют свои машины через каждую пару лет на освящение. А потом мчатся на авось по дорогам, уверенные, что раз Господь Бог вчера миловал, то и сегодня все обойдется.
Тяжкий и душный воздух в мясной лавке наводит Петера на мысль, что он дышит сальными испарениями. Лавка, кажется, специализируется на сухих колбасах, правда, и на том, чем можно перекусить между обедом и ужином. Две запотевшие печки, стоящие в прохладном помещении, предлагают на выбор три вида горячего мясного хлеба. В животе Петера начинает урчать. Он ощущает пот в подмышках и на груди. На перекрестке было градусов тридцать, если не все сорок.
— Просто беда, — говорит женщина. — Не для слабых нервов.
Привычным движением она рассекает шесть булочек пополам. Попутно она продолжает распространяться о разных подробностях, насколько они ей известны. Некоторые комментарии, кажущиеся особенно правдоподобными, Петер записывает в блокноте, например, что ограничительный столбик напротив острого угла дома долго на месте не задерживается, его постоянно сшибают.
— Могу себе представить, — замечает он.
Спустя мгновение, после того как женщина, вздохнув, добралась до конца своего рассказа, он добавляет:
— Дороги без всякого понятия.
— Это люди не имеют никакого понятия.
Женщина нарезает вдоль два больших маринованных огурца, распределяет ломтики по булочкам, накрывает их вторыми половинками. Готовые бутерброды она заворачивает в вощеную бумагу и складывает в бумажный пакет. Петер покупает еще две бутылки минералки. Женщина протягивает ему пакет.
Подавая деньги, Петер говорит:
— Некоторые дороги имеют нежелательное свойство приводить к ускорению движения именно в тех местах, где оно должно замедляться. В случае с данным перекрестком следовало бы либо запретить движение мимо острого угла, либо эту развилку (он начинает жестикулировать) в месте ее пересечения с главной дорогой так развернуть влево, то есть на юг, чтобы она подходила к главной под прямым углом. Параллельно с этими мерами я бы рекомендовал место слияния дорог отодвинуть на несколько метров назад. Мы бы получили при этом преимущество, которое заключалось бы в том, что таким образом на главной дороге появилось бы место для полосы перестроения, на которую могли бы заранее выезжать поворачивающие налево машины, а на этой развилке можно было бы соорудить островок безопасности. С его помощью можно было бы тормозить идущие на большой скорости транспортные потоки и одновременно создать для них дополнительную полосу. Все эти меры не только привели бы к повышению проходимости этого участка и значительно улучшили бы обзор, но и помогли бы избежать большинства столкновений. Однако условием для таких изменений является снос этого дома.
— Миленькая перспектива.
Лицо женщины остается довольно безучастным. Она выдает Петеру сдачу, животом задвигает ящичек кассы и вытирает руки кухонным полотенцем.
— Вы никогда не замечали, что анютины глазки сажают преимущественно на могилах и на островках безопасности? — спрашивает она.
— Мне никогда не бросалось это в глаза.
— А вы задумайтесь над этим.
Петер поворачивается к двери.
— Большое спасибо за информацию.
Он выходит на улицу, на яркое солнце и жару, и от внезапной перемены у него перед глазами начинают плясать желтые искорки. Он прищуривает глаза, и когда он снова оборачивается к двери, где стоит провожающая его хозяйка мясной лавки, то спиной ощущает нестерпимый жар, будто удар плетью. Ему кажется, что дом нависает над ним, и в ту же минуту ему представляется, что женщина продаст дом сразу же, как только подвернется выгодное предложение. Зажатый меж двух дорог, перед дверью совсем нет свободного места. Такой шанс дважды не получают.
— Местами для стоянки вы тут тоже не избалованы. Так что можете считать, что вам повезло, — произносит он буднично.
Он поворачивается, и в нос ударяет запах нагревшегося асфальта. Он проходит по тому самому месту, где три дня назад истек кровью молодой мотоциклист. При этом Петер представляет, как мог бы выглядеть перекресток после перестройки. Да, если подумать, то действительно выходит, что клумбы на островках безопасности часто засаживаются анютиными глазками. Он даже знает, почему. Дело не в призраках мертвецов, которые ищут на окровавленных перекрестках потерянные на обочине очки, шляпы и портфели. Должно быть, причина в том, что анютины глазки — он тоже их не особенно любит — дешевы и таят в себе признательность. Как хризантемы. Букет хризантем он принес накануне вечером на могилу Ингрид.
— Вжик — и готово.
Дети набрасываются на булочки с колбасой; кажется, что, как и всегда, они соревнуются, кто быстрее заглотит свои булки.
— Да не торопитесь вы так.
Откусывая и жуя, Филиппу все же удается задать вопрос, интересный ли это был перекресток.
— Смотря что понимать под словом «интересный». Две дороги, одна — ах! другая — ох!
(Как бомбы и гранаты, как плоть и кровь, как отдых и покой.)
Перед тем как сесть в машину, Петер утоляет сильную жажду. Заправив машину бензином, они отправляются дальше, все трое непрерывно жуя. По радио передают шестичасовые новости.
О том, что в Национальном совете на последнем пленарном заседании перед летними каникулами разгорелся огромный скандал по поводу проекта изменения закона о трудовых камерах, внесенного СПА. И что главы шести земель, члены АНП, проголосовали за народный референдум по атомной станции в Цвентендорфе. Крупное наступление эфиопцев против Эритреи. Бонн принимает на себя председательство в ЕС. Ханс Кранкль в течение следующих трех лет будет отзываться на имя Хуан. Новое приобретение футбольного клуба «Барселона» было встречено бурной овацией сотен поклонников и 120 журналистов в аэропорту столицы Каталонии. Советский Союз готовит космический полет на Марс с экипажем на борту. Принцесса Анна в Вене.
Филипп, по просьбе Петера, наизусть отчеканивает список состава команды, которая неделю назад в рамках чемпионата мира по футболу нанесла поражение нынешнему чемпиону мира. Затем Филипп перечисляет все голы, на какой минуте они были забиты и кто из вратарей играл в воротах. Он называет также единственную замену игрока в австрийской команде — на семьдесят первой минуте Франц Оберахер вместо Вальтера Шахнера. Желтые карточки для Кройца и Цары. Арбитр — Абрахам Кляйн, Израиль. Так проходит некоторое время. Потом Филипп собирается затеять спор с Сисси, какого цвета будет следующая встречная машина. Однако терпит неудачу со своим «дурацким предложением». Ребячество. Драматизация того, что все равно произойдет. Петер предлагает себя в замену.
— Белая.
— Голубая.
Они спорят пять раз подряд. Но ни разу ни один из них не выигрывает, посему они бросают эту затею. Филипп достает свой комикс про Астерикса. Сисси глазеет на летний пейзаж. Петер тем временем ломает голову над тем, чем бы таким немудрящим занять детей. Чем же? Хороший вопрос. Он делает пару попыток, но вскоре замолкает, чтобы не натолкнуться снова на неприятие своих идей. Нелегко выдумать для детей что-то новенькое и занимательное и одновременно не показаться им по-взрослому скучным или чересчур любопытным.
Он заглатывает остатки второй булочки и делает третью попытку. Кстати, когда во время войны продукты выдавались только по карточкам, мясники в один миг приобрели удивительную способность отрезать мясо с точностью до грамма, и эта самая способность так же в один миг внезапно исчезла, как только карточки отменили: «А что, если чуть больше?»
— Потрясающий феномен, а?
В награду он получает одно из привычных колких замечаний Сисси, которая на этот раз ссылается на Эрнесто Че Гевару:
— Капитализм когда-нибудь задохнется в своих противоречиях.
Петер принимает это к сведению. Пусть будет так. В конце концов он ловит себя на мысли о том, что он — в который уже раз? — пытается при помощи быстро мелькающих за окном картин познакомить детей с отечественным культурным достоянием, когда по ту сторону реки Мур, прячущейся за деревьями, открывается взору башня замка Вайсенегг. Неуклюже замаскированный монолог, главная цель которого, как и разговоров с покойной Ингрид, — заключить самого себя в объятия.
За Вильдоном на Сисси нападает словоохотливость — то ли от скуки, то ли от потребности выговориться, такой же беспомощной, как и у ее отца. Пихнув брата, она говорит:
— Объясни-ка мне еще раз, почему ты хочешь стать парикмахером.
Филипп поднимает глаза от комикса и отвечает:
— Я вовсе не собираюсь быть парикмахером.
— Но это ведь хорошая профессия.
— Оставь меня в покое, я не хочу быть парикмахером.
— Но ты же постоянно твердишь, что хочешь стать парикмахером.
— Я еще ни разу не сказал, что хочу им быть.
— А эта профессия была бы для тебя то, что надо.
Филипп изо всех сил пытается спрятаться за комиксом. Сисси не отстает, и он говорит:
— Оставь меня в покое с твоей дурацкой чепухой.
— Почему это дурацкая чепуха? Делаешь женщинам «химию» и варишь им хороший кофе, пока они сидят под сушкой.
— Папа, скажи Сисси, что я не хочу быть парикмахером.
— Сисси, оттачивай свой странный юмор на ком-нибудь другом.
— Я просто интересуюсь, кем он хочет стать в будущем, — парирует хитрюга Сисси и снова поворачивается к Филиппу: — Если ты не хочешь стать парикмахером, то кем же ты тогда хочешь быть?
Филипп смотрит в окно на трассу строящегося автобана к югу от Лебринга, на грузовик, который приближается к ним, направляясь к новому мосту через автобан, под которым они как раз проезжают.
— Ты хочешь стать укладчиком асфальта? — спрашивает Сисси. — Тогда у тебя будут мускулы, круглый год загар, в общем, просто класс. Девочкам это нравится. Знаешь, а ты ведь довольно симпатичный паренек.
Филипп кривит лицо. Уроки последнего времени научили его игнорировать комплименты Сисси. На похвалы попадаются только дураки.
— Ты симпатичный, но немного маловат ростом, — говорит она. — И я боюсь, что ты уже больше не вырастешь. Останешься таким же маленьким, как сейчас.
— Неправда.
— Это называется нехватка гормона роста. Тебе уже не поможешь, потому что ты повзрослел, у тебя уже появляется пушок над верхней губой. Но не грусти. Красота — это еще не всё.
— Не будь такой жестокой с ним, — вступается Петер.
Он потирает щеки. И думает о том, как в последние годы Сисси заботилась о Филиппе и как часто она из-за этого испытывала большую нагрузку. Петер всегда снимал перед ней шляпу и поэтому на многое смотрел сквозь пальцы. Сейчас его мучает вопрос, не оттого ли в последнее время — когда же это началось? — Сисси так резка с Филиппом, что ее маленький братик постепенно становится самостоятельным.
— Я же сказала, что он симпатичный паренек.
Филиппа, впавшего наконец в ярость, прорывает:
— Папа, у этой дуры плохое настроение только потому, что она влюбилась на школьном вечере.
Еще до того, как Петер успел набрать в грудь воздуха, чтобы попросить Филиппа выбирать выражения, Сисси прошипела:
— Заткнись!
— Папа, его зовут Валентин! Он…
Фраза остается незаконченной. Сисси набрасывается на брата, хватает его за шею и закрывает ему рот рукой. Филипп продолжает говорить, но так как он не может теперь издать много звуков, а то, что ему удается пробормотать, заглушается угрозами Сисси, то разобрать ничего не возможно.
— Успокойтесь вы там, сзади, хватит. Слышите? Я сказал, хватит. Перестаньте.
Так как дети не реагируют, Петеру приходится зарулить на стоянку при автобусной остановке и подождать, пока они утихомирятся сами. В довершение дети награждают друг друга привычными банальными ругательствами (исключение: парикмахер-задница с ушами). Потом они отодвигаются в свои углы, сидят там, будто аршин проглотили, уставившись прямо перед собой.
Петер, почти не повышая голоса, замечает:
— Сисси, не стоит вымещать свою досаду на Филиппе.
Она медлит с ответом.
— Как меня это все раздражает. Не понимаю, почему я должна ехать с вами в отпуск.
— Со старым нацистом и кандидатом в парикмахеры. Ты это хочешь сказать?
Она сглатывает, приходится сдерживаться, чтобы не расплакаться. С большим усилием она подавляет свой стыд, а пару слезинок, которые все-таки выступают, она стряхивает, сильно поморгав.
— Я просто сваляла дурака.
— Как раз на эту тему я и хотел поговорить. У твоего господина Че Гевары явно были не все дома. Задача революционера — делать революцию. Это в самый раз для поэтического альбома. А он идет с пятнадцатью парнями в боливийские джунгли и собирается таким манером свергнуть правительство. Ну уж увольте! Что это такое? В джунглях только змеи. И потом истерично размахивать автоматом во имя народа и за страдание масс. Так и хочется спросить, в своем ли уме был господин доктор и его бойцы.
Против всякого ожидания Сисси поднимает на него глаза, худенькие руки скрещены на груди. Ее коротковатая майка задралась, и виден голый живот. С выражением полнейшего недоумения она произносит:
— Ты просто ничего не понимаешь, ты слишком стар для этого.
При этом голос ее полон такой грусти, что Петеру уже больше ничего не хочется говорить.
Он делает глубокий вздох, это помогает снять напряжение. Он чувствует себя изнуренным, он действительно устал.
— Завтра мы будем на море, тогда все будет выглядеть совсем по-другому.
Он заводит мотор, выжимает сцепление и говорит:
— Тогда снова в путь.
Here we go… Here we go. И так они и едут, молча, хотя языки у всех хорошо подвешены, значит, дело обстоит совсем плохо, под высоким куполом неба, где солнце стоит уже не так высоко, и тени еще не так плотны, в сопровождении голодных птиц, которые чертят в синеве пересекающиеся черные линии, через деревни, просвистанные ветрами, меж подсолнухов, буйствующих в пыльных садах, мимо Лейбница, через Мур и снова прямо, трактирчик у моста, перед тем как снова переехать Мур, двадцать шиллингов тому, кто мне скажет, сколько раз мы сегодня пересекали Мур, неправильно, сын мой, вот сейчас уже в седьмой раз, и тормозим, тормозим, вот вам и сюрприз: прямо перед въездом на мост машина попадает в хвост автомобильной пробки, которая тянется далеко вперед, до пограничного пункта, Шпильфельд, тот же Шпильфельд (и Штрас тоже) — одна из восьмидесяти восьми (позднее девяносто двух) остановок в игре — бывшей игре? — Петера «Знаешь ли ты Австрию?», на которой сейчас делают деньги другие, одна из остановок, какие сегодня уже были, ну? а? кто может их мне перечислить? Вена, а еще? Еще раз двадцать шиллингов. Но у Петера у самого острая нужда собрать все эти остановки, он погружается в воспоминания, в мозгу запах склада в Майдлинге: деревянная стружка, пролитый клей, подмокшая бумага и пепел, пепел, когда он и беременная Ингрид осенью 1960-го все вычищали, а оставшиеся коробки и фигурки от игры и весь мусор (медвежью шкуру) сожгли на площадке перед воротами. Сказать вам? Все слышат? Вена, Леоберсдорф, Винер-Ной-штадт, Земмеринг, Брук, Грац, Шпильфельд/Штрас.
Знаешь ли ты Австрию?
Так постепенно и так медленно, что и в самом деле можно составить себе представление.
У Сисси на носу зеркальные очки от солнца. Она сидит с поникшей головой, немного измученная, как кажется, смотрит в сторону, не позволяя видеть ее насквозь, чтобы понять, каково ей на самом деле. На всякий случай она укрылась под пенной маской (если говорить ее языком). Когда Петер выходит из машины, чтобы получше ознакомиться с ситуацией, а Филипп следует за ним, Сисси не делает никаких попыток выбраться из своего укрытия. Вопрос Петера, может, лучше отвезти ее к поезду, чтобы она могла вернуться в Вену, она, кажется, вовсе не слышит, а если и слышит, то оставляет без внимания.
Вот и пойди догадайся. При всем своем желании Петер и понятия не имеет, что это за странный такой период в жизни девочки. Единственное, что он знает, это то, что сейчас они едут в отпуск вместе в последний раз и что ему очень жаль, потому что, несмотря на ее капризы, она милый человечек. В следующем учебном году она заканчивает гимназию, и как только она начнет студенческую жизнь, то дома ее уже не удержать, на этот счет он не строит иллюзий. Ему будет ее недоставать, наверняка. Есть надежда, что она будет часто заходить, к обеду или ужину или когда поссорится с другом. Один-единственный раз было такое: какой-то мальчик из отряда скаутов злоупотребил ее доверием. Она была смертельно несчастна и плакала. Петер утешал ее общими, пустыми фразами, которые обычно вызывают у нее негодование. Но он держал ее руку, а она — его, а потом она уснула у него наверху. Давненько это уже было, года полтора назад. И с тех пор бывают моменты, когда кажется, что она ищет его близости. Но в основном она ведет себя по-другому: бесшумно открывает и закрывает двери, проскальзывает по дому на цыпочках, и еще она постоянно и очень обстоятельно качает головой, что бы он ни делал, выпивал ли стакан воды или сморкался. Что-то в его манере жить ей не нравится. Это длится зачастую неделями. Он чувствует это уже ставшее рефлексом покачивание головы, или эти косые взгляды, или и то и другое вместе, когда они находятся в одной комнате. Проходит немного времени, и она с шумом удаляется. Он не имеет ни малейшего понятия, почему и что с ним происходит, что он делает не так и в каком таком долгу перед своей дочерью.
Сплошь загадки.
Он наклоняется и просовывает голову в салон:
— Если здесь вдруг все придет в движение, а меня еще не будет, тогда просто толкайте машину вперед.
И снова она щелкает резинкой на руке, в последние годы это стало у нее привычкой. Сухо она парирует:
— Ты просто супер, папа.
Он берет узкопленочную камеру с переднего сиденья, включает ее и снимает Сисси через боковое окно. Во второй раз за сегодняшний день она показывает ему язык, блестящий от слюны и солнечных бликов. Петер заходит на полосу встречного движения и снимает пробку панорамным планом. С камерой у правого глаза он проходит вдоль ряда плотно стоящих друг за другом автомобилей в направлении границы, скрученная вереница потрепанных машинок гастарбайтеров с отвисшими до земли кузовами и перегруженными багажниками на крышах. Среди них изредка попадаются немецкие и голландские домики на колесах, сзади на них прикреплены велосипеды, складные и горные. В кадр попадают отпускники, нетерпеливо топчущиеся на месте. Турки, которым пробка вообще нипочем. Двое из них непрерывно заходятся смехом. Стриженные наголо дети машут обеими руками. Собака медленно бредет по обочине, обнюхивая выброшенный мусор. А вон там молодая женщина, видимо югославка, в курчавых волосах которой запуталось какое-то насекомое, она стоит на обочине и хлопает себя по голове руками, в то время как крупный мужчина того же возраста невозмутимо наблюдает за происходящим, скрестив руки на мясистом затылке. Жук падает на землю, женщина раздавливает его носком туфли. Приводит в порядок прическу. Когда она замечает, что ее снимают, посылает в жужжащую камеру воздушный поцелуй. Прежде чем выключить камеру, Петер ведет ее справа налево, чтобы еще раз запечатлеть неподвижную колонну ожидающих автомашин.
— Один час ждать, — говорит югославка, смущенно засмеявшись. Крепкая, громко смеющаяся молодая женщина с приятным круглым лицом, в джинсах и блузке.
Сопровождающий ее мужчина, голый до пояса, сидящий в машине с открытой дверцей, дважды поводит плечами и говорит:
— Нет, что страшно. Потом идет вперед.
Петер останавливается и заводит короткую беседу. По ходу выясняется, что оба работают на одном текстильном предприятии в Тернице. Работой они недовольны, но ничего лучшего найти не могут. Тем не менее настроение у них хорошее, даже когда они жалуются на условия труда. Чувствуя близость границы, они вновь обретают уверенность в себе, которую у них отняли при въезде в чужую страну.
— Сигарета? — спрашивает мужчина и протягивает Петеру пачку.
— Я бросил, — отвечает тот.
И тем не менее уже через пять минут знакомство укрепляется и переходит границы простого обмена репликами. Ситуация, когда люди прикованы в пробке друг к другу словно цепью, бампер к буферу, порождает этакое приятное чувство общности, тем более приятное, что ни к чему не обязывает.
— Мы едем во владения Иосипа Броз Тито в отпуск.
И что он любит еду, запеченную на углях, и запах пряных трав, дико растущих там, куда они едут: фенхель, тимьян, розмарин.
— Да-да, — говорит женщина. За этим следут хриплый, гортанный смех. — И у нас тоже.
Далеко впереди затарахтели стартеры, заработали моторы, колонна продвигается на несколько метров дальше.
— Вы нас посетить в Сплит с жена и дети, — говорит югослав, продвинув машину в образовавшееся впереди пустое пространство.
— Двое детей, — говорит Петер, — жена — нет.
Его правый указательный палец показывает на небо, где постепенно рассеивается свет. Слабо веет запахом мочи с дорожной обочины.
— О, — произносит югославка своим странным голосом. А потом улыбается так добродушно, что и Петер не может удержаться от улыбки. Обратное сцепление.
Колонна опять продвигается еще на две машины вперед.
Петер оборачивается:
— Ну мне пора.
Он жмет руки супругам-гастарбайтерам и возвращается к своему автомобилю, чтобы его отсутствие не привело к дальнейшим семейным неурядицам.
Когда он уже видит свою машину, он вновь поднимает камеру и наводит ее на детей, стоящих на обочине. С непроницаемым лицом Сисси кривляется для камеры. Филипп изображает силача, оскалив зубы и опустив уголки рта, он демонстрирует свои смехотворные бицепсы. В движениях детей все еще сквозит что-то от ссоры, в глазах отблеск воинственности, гнева и беспомощности. И все же есть какая-то необъяснимая привлекательность в этой попытке внести свой вклад в семейный архив, такая сила и красота, вызывающая в Петере чувство, которое спокойно можно назвать нежностью.
— А это что такое? — спрашивает он осторожно, остановив камеру.
Это майки Сисси. Зачем спрашивать? Они сушатся, разложенные на капоте и на крышке багажника. На зеркальце заднего вида со стороны водителя висит тряпка, которую Сисси отрыла из-под вещей в багажнике и оттерла ею поверхности автомобиля от грязи. Петер запечатлевает на камеру и майки. Он подходит очень близко. Когда-нибудь потом, когда он будет устраивать в подвале дома показ, сочные краски батика побледнеют и приобретут зернистость и бархатистость, как воздух раннего утра, как что-то, что получит свое значение только в будущем, как то, что и станет этим будущим.
— Я пойду пешком до границы, — говорит Сисси.
И уходит.
Петер смотрит ей вслед с закрадывающимся ощущением потери. Как она спотыкается о щебенку на обочине дороги, несчастная девочка, в туфлях, которые хорошо выглядят, но в которых ее ноги, должно быть, ужасно потеют. Ее волосы. Ее спина. Ее попка. И что она не оборачивается назад. Это удручает его, хотя он знает, это то, что ей сейчас необходимо, полтора часа, на которые она может ускользнуть от семьи и быть предоставлена самой себе, чувство (непосредственный опыт свободы?), смягчающее ее тоску и приближающее к ответу на вопрос, который задал себе Чингисхан во время одного из монгольских нашествий: «Где же мое место в этом потоке?»
— Она не в духе, — говорит Филипп.
— Мне тоже так кажется, — отвечает Петер.
Медленно течет время. Догорает солнце, оранжевый диск спускается все ниже и ниже, его контуры, размытые маревом, задевают поросший лесом холм за замком Шпильфельда, через мгновение он уже краснеет, а после того, как Петер передвигает машину еще немного вперед, диск вновь показывается на свободном небе там, где в пейзаже на западе прорезь. Неровности вдалеке сглаживаются. Поднимается легкий ветерок. Потом закат солнца как кровавая резня. Поросшие лесом холмы, кажется, вот-вот ухнут вслед за солнцем за скользкую линию горизонта. А небо рвется воздушным змеем вверх и без остатка растворяется в вышине.