Дождь между тем прекратился. Еще бегут ручейки по бороздкам, которые вода проделала в гравии у ворот. Но на западе, откуда пришли тучи, уже опять проясняется. Свет робко сочится сквозь рваные облака. Того и гляди, там, наверху, лопнут последние швы.
— Мерзавцы. Ну, погодите, я вам еще покажу…
Он поднимается на крыльцо. От сырого фасада исходит затхлый запах строительного раствора времен Австрийской империи. Он прислоняет зонт, одолженный у кельнера, и отпирает дверь. В тщетной надежде, что кто-то выбежит к нему навстречу и возьмет у него пальто, обходит он комнаты нижнего этажа. Творожная запеканка, вынутая из духовки, еще в форме, остужается на кухне. Других признаков присутствия Альмы он не обнаруживает.
— Альма!.. Альма!
Жена отзывается с верхнего этажа, но неразборчиво: должно быть, что-то вроде «я здесь!». Но он прекрасно разобрал одно: Альма не находит нужным ради него даже открыть дверь своей комнаты.
Он бросает портфель на письменный стол в своем кабинете. По пути назад в прихожую скидывает ботинки. Наступив левым носком в собственный мокрый след, он подумывает, что хорошо бы принять горячую ванну, прежде чем надеть сухие носки. Может, ванна — хорошее начало, может, в ванне ему удастся успокоиться или хотя бы привести себя в нейтральное состояние, в котором ему легче будет принять новую ситуацию. Может, ванна благотворно подействует на него и в ожидании приезда Ингрид с Петером. Они хотят забрать кое-какую мебель для дома, приобретенного месяц назад, заведомо нервный момент, от которого Рихард предпочел бы уклониться: у этой пары свой особый стиль, которому еще надо уметь соответствовать.
Расслабься, неизменно требует от него Альма. И он ей неизменно отвечает: я не могу расслабиться, как остальные, мне чувство ответственности не дает.
Он идет наверх в ванную и открывает кран. Ждет, когда пойдет горячая вода, потом затыкает слив, берет из шкафа флакон с пенным средством и выливает в ванну один колпачок темно-зеленой жидкости. Вода наберется минут через десять. Он выходит, идет по коридору направо и осторожно стучится в спальню Альмы.
В светлой комнате с двумя окнами Альма читает книгу, полулежа-полусидя, головой к изножию кровати, для лучшего освещения.
— Уже вернулся? Это удивительно.
— В порядке исключения.
— Такого за тобой не водилось.
Это верно, представить себе невозможно, чтобы он, за семь недель до выборов в Национальный совет, пусть даже и в субботу, уходил из дома так ненадолго.
— Я собирался еще зайти в министерство и спокойно поработать над меморандумом по Асуанской плотине. Но дождь загнал меня домой.
— Погода спутала все карты.
Альма не сводит с Рихарда глаз. Он чувствует себя неуютно под ее взглядом, возможно сознавая, что настал момент сказать ей, что он больше не нужен партии. Надо бы сказать ей, что скоро будет чаще бывать дома. Надо бы сказать ей, что ситуация напоминает ему о его кузене Лео, который до 1953 года был в плену и после долгого отсутствия лишь с трудом вернул себе права хозяина дома. Надо бы сказать ей, что он напускает себе ванну, чтобы освежить то смутное представление, какое он имеет о частной жизни. Так много надо ей сказать, а главное — прозревает он сквозь внезапный ужас — придется заново привыкать доверяться Альме.
— Кельнерша в кафе «Доммайер» сказала, что плохая погода — от спутников, которые летают в космосе и не пропускают солнце. Может, и Дунай однажды замерзнет.
Альма кивает. Рихард явно разучился говорить что-нибудь так, чтобы рассмешить других. Он подходит к окну, выходящему на зады, в сад. Гардины раздвинуты. Сквозь дождевые потеки он смотрит на фруктовые деревья, облетевшие несколько дней назад. Туман стоит над газоном по пояс. Взгляд Рихарда на мгновение расфокусировался, одновременно его объял ужас оттого, что его окружает пустое пространство, пустоты больше, чем требуют его представления о почтительной дистанции. Как ни мала страна, на которую он тратит столько сил (или уже оттратился), и как ни обозримы дом и сад, принадлежащие ему, только ему одному, однако ж, все еще есть где потеряться.
— Что ты читаешь? — спрашивает он.
— «Бабье лето».
— Чье это?
— Штифтера.
— А, Адальберт Штифтер.
— Это одна из книг, которые у нас от Лёви. Тут стоит дата, Рождество 1920 года, и цена, 24 кроны.
— Интересная книга?
— Если кому нравятся душевные излияния и пространные описания природы.
— То есть лучший пейзаж на природе — это человеческое лицо.
— Как сама Австрия, которая, как известно, есть рай земной.
Ясно, она его разыгрывает. Ну и ладно. Даже если для этого нужно проделать долгий путь, с годами ко всему привыкаешь.
— Мирная, приветливая и прекрасная страна.
Альма потягивается, поворачивается на бок, лицом к Рихарду. На ней голубое платье, подчеркивающее грудь, с большим каре. По ее голосу слышно, что она подперла подбородок рукой.
— И забывчивая, не сказал ты. Страна, при въезде в которую надо или позволительно — смотря по ситуации — отказаться от прошлого.
(В которой наказывают или награждают забвением, смотря по тому, с какой стороны ты въехал, слева или справа, как в кругосветной игре, на которой Петер окончательно обанкротился.)
Слова Альмы оседают в голове Рихарда вяло, как хлопья пепла. Он садится на край кровати, расстегивает молнию сбоку на платье Альмы и запускает туда руку, на талию. На лице Альмы ничего не отражается. Дыхание остается ровным. Она походит на человека, который ненадолго присел отдохнуть или едет себе на поезде и никого не ждет. Она вращается в своем собственном мире, который не включает в себя Рихарда, вращается на своих скоростях — удаляется от Рихарда, покорно снося его прикосновения.
Как все же редко Рихард думает о том, что большая часть счастья, отпущенного ему в этой жизни, воплощена в Альме, там оно хранится в неконвертируемой для него валюте и потихонечку истлевает. Но вместо того, чтобы раскрыться ей в своей беспомощности или просто сказать, что он по-прежнему любит свою жену, после стольких лет, и что ему не составляет труда в этом признаваться, он спрашивает:
— А почему, собственно, так получается, что ты уже несколько месяцев не приближаешься ко мне?
Он смотрит в сторону южного окна. Чешет в затылке. И осознает, что ему неясно, что он должен говорить дальше.
— Да всего лишь в прошлое воскресенье, — напоминает ему Альма, укоризненно качая головой, скорее забавляясь, чем тревожась от возникшей проблемы, которая кажется ей, вероятно, надуманной.
Рихард пытается вспомнить и действительно вспоминает, в воскресенье это было, внизу в гостиной, на оттоманке. Он поворачивается к Альме, полный раскаяния, он знает, что зашел не с того конца и теперь больше ничего уже не добьется.
— Значит, мне так показалось.
— Что позволяет заключить, что ты, как только надеваешь брюки, сразу с головой окунаешься в работу.
Они смотрят друг на друга. Рихарду приходит в голову, как двадцать лет назад Людвиг Клагес утверждал: если в браке партнеры сексуально подходят друг другу, все остальное не так важно. Они с Альмой слушали доклад Клагеса вместе в Концертном зале Бёзендорфер, и с тех пор Рихард считал это гарантией того, что их брак с Альмой в безопасности. Ему с самого начала нравилось в Альме среди прочего то, что она за несколько недель доказала всю несостоятельность его глубинных страхов в отношении женского пола. В юности он и надеяться не смел, что встретит образованную женщину, с которой ему не придется всякий раз прибегать к риторике, чтобы уговорить ее лечь с ним в постель. Все его наблюдения в кругу семьи и знакомых не оставляли на это надежды.
Он говорит:
— В последнее время мне стало казаться, что это для тебя уже ничего не значит.
— Раньше действительно значило больше.
Она заглядывает в свою книгу, будто желая удостовериться, что с ходу найдет то место, где остановилась.
— Я понимаю, — говорит Рихард.
Он обиженно поднимается с кровати. Скрестив руки на груди, снова подходит к окну. Он знает, что, если спросит сейчас о причине, она ответит уклончиво, со ссылкой на книжную цитату, или скажет то, что он и сам знает и не хочет, чтобы ему об этом напоминали. Например, что не очень тянет целовать мужчину с вставными зубами. Это она сказала ему несколько лет назад, он помнит об этом, он знает это, зачем же лишний раз повторять.
— Наверное, со временем надоедает все, — произносит он многозначительно.
Альма застегивает молнию на платье.
— Все? — переспрашивает она.
— Да, если делать это достаточно долго. И работа тоже.
Он нервничает. Досада. Стыд. Страх? Озлобленность? Не в первый раз он вынужден сказать себе, что Альма стала жесткой, самоуверенной женщиной. Она смолчит на многое, думает он. Но палец ей в рот не клади. Давно уже он не видел ту ее пугливую улыбку, которую помнит с юности. Да и есть ли она еще?
— Только идиоту не покажется нелепым изо дня в день раскачиваться взад и вперед, совершая эти утомительные телодвижения.
Альма смеется, наморщив лоб:
— Странная картина.
И тут же, в другом тоне, без малейшего интереса к тому, что он имеет в виду:
— Тебе надо бы взглянуть на ванну.
Расслабленно раскинув ноги и уронив руки вдоль тела, Рихард лежит в горячей воде и думает о том, что Альме он нужен так же мало, как и партии. Его так называемые друзья по партии. Ничего себе друзья. Отодвинули его на запасной путь без единого вразумительного довода. Может, потому, что он не годится для телевидения, где экран искажает тебя, как рыбий глаз. Или ребята воображают, что сами выглядят как Джон Фицджеральд Кеннеди. Эти болваны. Можно было бы ухохотаться, если бы еще не тянуло блевать, глядя на них. Это уже перехлестывает через край. Разглагольствуют о политическом шарме и о запросах времени, а того не хотят понять, что важнейшие основы жизни — чувство ответственности, основательность и авторитет. Доктор Клаус? Это и есть человек будущего? Вы так считаете? При всей симпатии, позвольте усомниться. Хорошо, скоро они сами увидят, какие ничтожные решения принимались в последнее время. Уже налицо первые горькие пилюли, когда избирателей просто загоняют в руки социалистов. Глупость непостижимая. Пустоголовые все вместе и каждый в отдельности. Он чертыхается. И с остервенением плещет себе в лицо и на голову пригоршни воды, хотя знает, что выглядит сейчас как полный идиот. Обманутый, одураченный, униженный идиот. Еще один вклад в его омраченное настроение, в дополнение к тотально ошибочному прогнозу погоды и к дистанцированности Альмы. Можно сказать, даже решающий вклад: как неблагодарность мира.
Главный урок, который, по его мнению, преподала ему жизнь: не делай людям добро, если хочешь получить благодарность. Центральным побуждением должна быть внутренняя потребность действовать, все остальное только вредит и достаточно часто приводит к разочарованию. Получишь благодарность — хорошо, но рассчитывать на нее не надо. Рихард обнаружил, что благодарность и признание часто воздаются людьми, на которых не рассчитывают. Ими оказываются те, за кого вступаются, не думая, твои это избиратели или противоборствующей партии. Главное, чтобы ты считал дело справедливым и проводил его с железной последовательностью. Но в этом пункте он не встречает понимания большинства соратников по партии. Только что, во время разговора с глазу на глаз в кафе «Доммайер» в Хитцинге, доктор Горбах снова сказал, что нельзя пренебрегать интересами партии. Но что такое интересы партии? Верное и справедливое — всегда в интересах партии, это надо подчеркнуть вдвойне. По плодам их узнаете их. В качестве политического мандата он брал обязательство работать не только в пользу тех, кто его выбирал, а для всех, на нужды всех. Ведь он не партийный министр, а министр всей Австрии. Вот платформа его политических убеждений. Но соратник по партии, не важно какой, в наше время считается чем-то большим, чем приличный человек, не принадлежащий к партии. Даже не допускается мысли, что человек из партии противника может быть честным и иногда правым. Эта установка сейчас господствует во всех фракциях. Да и сам он, если признаться, долгое время после Второй мировой войны считал христианских социалистов лучшими людьми, так же как и социал-демократы считают себя лучшими. А национал-социалисты, воображавшие, что стоят превыше всего? Спасибо фюреру, народу и отечеству. К какому отрезвлению (мягко говоря) эта оценка привела при национал-социалистах, известно. Но все остальные ведь были уверены в справедливости их самооценки, в том числе и Рихард, который наконец решился пойти в политику. Он приложил много усилий. Он верил, что все христианские социалисты будут поступать так же, как он, будут стараться бороться в себе с теми чертами, которые они осуждают в своих политических противниках. К сожалению, к концу карьеры ему пришлось полностью пересмотреть это убеждение. Он должен признать, что быть христианским социалистом не означает автоматически быть демократом, не означает автоматически и того, что человек печется не только о собственном комфорте, не означает, что он непредвзято выслушивает мнение противника, не означает, что знает, сколько ему можно выпить, а сколько уже нельзя, не означает, что человек чувствует себя обязанным отказаться от того, в чем в свое время обвинял коммунистов, а именно, что они хотят ввести многоженство. Его партийные соратники делают теперь то же самое. А тут еще Кеннеди, трубят во все трубы, полный восторг. И у социал-демократов за кулисами все выглядит не менее печально, если не хуже. Такой трам-тарарам и тоже полный восторг. И все же, пусть его убеждения дорого обошлись ему, пусть партийная верхушка не сказала ему спасибо и хочет теперь отодвинуть его в сторону, он не раскаивается, что вложил столько сил и времени в партийную работу. Может, какие-то семена упали на благодатную почву, может, его представление о фундаментальных обязанностях публичного политика через несколько лет снова войдет в моду. Но для него самого тогда будет уже поздно. Будущее — это его воздушные корни, его корни-мечты, корни воздуха его родины. Еще раз перезимовать, как в войну, когда он на несколько лет затаился, — для этого он уже стар. Либо он остается и танцует на балу, либо он больше там не появляется. Конец карьеры, сервус.
Он считает, что заслуживает других проводов, и, если оглянуться назад, его ошибкой было то, что после выборов он не вернулся в управление городских электросетей. Но теперь эта мысль для него утомительна, почти неприятна, потому что направленные в прошлое спекуляции бессмысленны. Решающее же: а) что сейчас эта дверь для него уже закрыта, потому что б) в управление его не взяли бы из-за предпенсионного возраста, и в) следовательно, его ждут садово-огородные работы, игра на цитре, теннисные турниры и членство в комитете проведения балов с почетным правом открывать бал первым вальсом с женщиной, которая, как пробьет полночь, будет торопить его уехать домой. Нет уж, спасибо. Когда он расписывает себе все это в деталях, ему становится плохо, по-настоящему муторно, даже в животе урчит. Словно лягушку проглотил. Он жил только работой, неделями без выходных и праздников, в которые он как политик ратовал за право людей на частную жизнь, тогда как у него самого дома множились лишь поражения, приводя к тому, что он все дальше уходил в сторону министерства. Там начиная с 1948 года он делал все, что было в пределах его возможностей, чтобы дела в стране шли как можно лучше. Именно в том году был погашен последний газовый фонарь в Вене и чуть ли не каждую неделю священник освящал где-нибудь трансформаторную будку. Это он, доктор Рихард Штерк, патриций, распорядился строить машинные залы электростанций высокими, как оперные театры. Он участвовал в создании базы, необходимой для расширения благосостояния. А теперь? Теперь они вышвыривают его домой.
Доктор Горбах сказал в кафе «Доммайер»:
— У тебя наконец будет время заняться всем тем, чем ты всегда собирался заняться.
Рихард отказывается его понимать.
— Это высказывание я вставлю в рамочку, — ответил он.
А? Что? Как вы сказали? Он должен теперь играть роль одиночки? Читать книги одну за другой, как Альма, чтобы становиться все умнее, не имея возможности применить этот ум на деле? Это походит на издевку. Хотя все правильно, времени ему всегда не хватало. Но времени совсем в другом смысле, времени как срока, времени на подготовку к изменяющейся ситуации, которая грозит перерасти сейчас в переизбыток свободного времени. Никогда не было ничего такого, чем Рихард собирался заняться. Он-то считал, что его собственное будущее достаточно тесно связано с будущим страны и что результаты этого автоматически скажутся и на нем. Фундаментальное заблуждение, как до него теперь дошло. Отечество спасено, но к нему это не относится. Он, выстрадавший вместе с другими членами правительства все переговоры по Государственному договору, отсутствует на важнейших официальных фотографиях. Не повезло ему. А ведь достаточно долго был важной птицей. Ладно, посмотрим, как он с этим справится. Ты уже взрослый, доктор Штерк, так что давай действуй. Правильно, я взрослый. И хочу, чтобы со мной соответственно и обращались. А на них мне наплевать. И черт с ними.
Рихард, кряхтя, кладет голову на задний край ванны, она приятно холодит ему затылок, ему уже кажется, что не так все плохо. Он смотрит в потолок и чувствует, как все его тело размягчается. Духовно же он, напротив, ощущает себя очень сконцентрированным после всех этих волнений, ясно мыслящим, что в последнее время случалось с ним достаточно редко. Наверное, потому что он постоянно был перегружен работой.
Может, ему следует попытаться извлечь из этого пользу и снова вернуться к естественнонаучным интересам, которые были у него в молодости. Может, этой сухой материей удастся несколько уравновесить коварную смесь из почетных должностей и плохо складывающейся частной жизни. Например, он мог бы наконец прояснить для себя вопрос, обнаружил ли кто-нибудь, почему вода временами забывает замерзать. Он слышал об этом в школе, и с тех пор этот феномен никак не идет у него из головы. Тогда считалось, что забытый процесс наверстывается при малейшей вибрации, причем за доли секунды. Это ему импонирует. Интересно было бы узнать, в чем тут дело. То есть вообще-то ему все равно, если не считать того, что здесь таится зародыш надежды: все упущенное можно как-то наверстать.
Может, и время иногда забывает проходить, залежавшееся время, которое нужно встряхнуть для того, чтобы оно прошло? Сто лет, которые пройдут как краткий миг, причем совершенно безболезненно?
Обдумывая эту мысль, он даже смог представить себе, что будет наслаждаться изменившейся ситуацией. Только бы удалось успокоиться, вытеснить все, что гнетет его и хватает за душу. А поскольку он человек методичный, он тотчас же хватается за этот проект, причем в части того, чего ему всю жизнь не хватало: времени.
Раздвигая и сдвигая ноги, он нагоняет волны, смотрит на движение этих волн и при этом размышляет, действительно ли время работает. Ну да, думает Рихард, работать-то оно работает, да только не на него, не на других, а может, только само на себя. Можно ли выйти победителем в гонке со временем? Разве что как в сказке про ежа и зайца — репродуцируя себя: см. Ингрид, которая сделала его дедушкой. Можно ли взять время за руку — как отец берет за руку сына и ведет его к бездыханному зайчишке.
Теряет ли время свое значение со временем?
Он знает, его персона потеряет значение, и не только значение, а и размах, и силу воли, привлекательность, духовную восприимчивость. Этот список можно продолжить. Но он не станет углубляться в детали, ведь славное чувство, что еще можно как-то утвердить себя, в любом случае минуло.
Волны в ванне набегают друг на друга, на живот и на края ванны и разбиваются: терпят аварию. Рихард сползает в воду глубже, теперь колени его согнутых ног торчат, как острова, голова ушла под воду, глаза он закрыл и нос зажал пальцами. Примерно так будет выглядеть его будущее. Приятно теплая вода, льнущая к его телу, мутная водица сентября 1962 года, так выглядят будни, старческий покой, одиночество, грусть, окружающее пространство, дистанция и гибель. Отфыркиваясь, он снова выныривает. Намыливает голову, пускает на нее горячую воду. Моет подмышки, скребет свое тело, снова лежит не шевелясь. Его живот бессильно выпирает, вялый трясущийся жир с множеством складок, без малейшего налета загара, даром что лето только что осталось позади. Никаких мускулов, только разбухший жир, жир семи сытых лет. На нем темные и седые волосы, вокруг бледного пупка, будто их затягивает туда магическая сила. Волосы вяло шевелятся в легком волнении воды, вызванном его дыханием и пульсом, а может, то дрожат слегка его руки. Может быть. Сам-то он лежит без движения вот уже несколько минут. Он закрывает глаза. Да. И в воспоминаниях всплывает время, когда они с Альмой начали было купаться вместе. Начали и снова перестали.
Когда это было? Он не помнит точно. Но не с самого начала, а скорее в сороковые годы, когда Альма больше не купалась с детьми и дети подолгу находились вне дома. Отто — с гитлерюгендом и в походах на каноэ, Ингрид в обязательных школьных лагерях. Отто мертв уже дольше, чем жил. А Ингрид? Она создает ему такие сложности, которые трудно переносить. Выходит, кругом виноваты другие. Тут он вдруг припоминает… Не всегда было так. Когда же это было? Начало лета 1943-го. Или 1944-го? Озеро Мондзе. Черная Индия, это он еще помнит. Черной Индией называлась маленькая гостиница, в которой разместили класс Ингрид. Он смутно припоминает тон детской гордости в голосе Ингрид. Девочка на службе в летней Черной Индии, знаменосная служба в штурмовой группе в Черной Индии. Служба на кухне, служба в обеденном зале, горничная служба, служба в прачечной, служба по чистке обуви, служба затемнения. Он видел список подразделений, когда навещал Ингрид — во время долгосрочного понижения Ингрид до клозетной службы. Худосочная девочка с ножками Пиноккио, которой не хватало железа, чтобы хоть немного порозоветь. При раздаче еды она выразила протест, что порция на тарелке учительницы больше, чем у нее. Шум, который повлекло за собой это ее замечание, несмотря на грохот войны, дошел до самой Вены. Когда Рихард приехал, — этого он еще долго не забудет, — смертельно несчастная девочка бросилась к нему и весь день обнимала его за шею, то плача, то цепенея, то давая клятвенные заверения впредь включать мозги и думать, прежде чем что-то сказать. Запуганная, загнанная и оттого разом поглупевшая. Такой он свою Ингрид не знал. Зареванное жалкое создание. Он дал ей выговориться на смотровой скамейке с видом на Мондзе, в котором отражались горы и облака. Сквозь рыдания она то и дело всхлипывала: папа, это послужит мне уроком, клянусь тебе. Да-да, это правильно, дитя мое, вот увидишь, все уладится. Или что-то подобное из расхожей премудрости. Тут ведь часами приходится выступать перед Национальным советом, а когда у собственной дочери беда, в голову не приходит ничего путного.
Он должен признать, что война и для детей была мерзким временем, даже летом на Мондзе, особенно когда ребенку не повезло с тем, что родители находились в оппозиции к господствующему мнению. Тут не спасала ни температура воды, ни гребля на лодке, ни сбор цветов. Если посмотреть в этом свете, конфликт Рихарда с Ингрид начался уже тогда. То, что девочка столкнулась со всей жесткостью воспитательных методов своего времени, было определенно связано с тем, что она оказалась дочерью политически неблагонадежного отца. Возможно, она сама это почувствовала после того, как Рихард не смог во время своего приезда добиться смягчения штрафных мер. Чтобы девочка знала, как должно вести себя. Да и военное увлечение Отто легче объяснить на этом фоне как компенсацию за ошибки его отца. Нет бы Рихарду раньше догадаться. Ведь это лежало на поверхности. Конечно, все это лишь оттого, что наци были ему не по нутру. Напряжение возникло сразу, со времен аншлюса — и по сей день, хотя, казалось бы, антифашизм давно обратился в фамильное серебро, любой антифашист — желанное наследие для детей и внуков, которому цены нет.
И чему, простите, учит нас этот опыт? Где благодарность? Да! Где? Где она? Куда она подевалась?
Рихард встает в ванне и пускает на себя душ, с некоторым удовлетворением, что обнаружил в своей жизни еще одну несправедливость.
В Йемене, по словам очевидцев, революционные силы формируют правительство. Бедуины угрожают гражданской войной. Гибель имама в пламени королевского дворца подтвердилась. В компартии Китая вперед выдвинулись сторонники жесткой позиции. Бойкот против негритянских студентов привел к государственному конфликту в США. А что итальянский министр иностранных дел Пиккиони? На заседании ООН он утверждает: Южный Тироль является юридической проблемой, и, как уже объявил австрийский министр иностранных дел Крайский, осенью продолжатся двусторонние переговоры. Свыше 800 жертв наводнения в Испании. Генерал Франко видит будущее Испании в социальной монархии. Социал-демократическая партия Австрии выступает за изменение конституции. Вице-канцлер Питерман в своей речи на открытии избирательной кампании СПА привлек внимание общественности тем, что выступил за легализацию пропорционального представительства для обеспечения сотрудничества между крупными партиями. Австрийская народная партия начинает свою избирательную кампанию 1 октября публикацией предвыборного обращения к избирателям. Неделю спустя народная партия огласит свою избирательную программу и устроит митинг в честь открытия кампании в Венском концертном зале. Кроме обычных избирательных собраний, народная партия в ходе избирательной кампании проведет по всей Австрии ровно 500 «молодежных парламентов» и столько же «тинейджерских вечеринок». Среди пропагандистских средств народной партии — пластинка с музыкой «диксиленд», записанной оркестром Оттакрингского молодежного клуба, которая перебивается лишь рекламным текстом «С легкой музыкой — часы, с народной партией — годы счастливого будущего». Погода ожидается мягкая, но неустойчивая. Временами небольшой дождь. В полуденные и послеполуденные часы будет преобладать солнечная погода.
Когда бежевый микроавтобус, где-то одолженный Петером, сигналя въезжает в ворота, стрелка показывает чуть больше четырех часов и погода снова хорошая. Солнце, проглядывая сквозь редкие обрывки облаков, становится молочно-размытым, а то и желтым, как бутерброд с маслом. И ветер — в районах, что повыше, чем тот, где стоит их вилла, — дует сильнее. Ветер волочит по саду тени облаков и перетаскивает их через каменную стену, к соседям.
— Я прошу тебя, Рихард, как бы Ингрид ни вела себя, не забывай, что она у тебя единственная дочь.
— Я постараюсь.
Альма и Рихард выходят перед клумбой с розами, что за беседкой, на подсыхающую площадку. Лужицы поблескивают на осеннем солнце. Петер разворачивает автобус и подгоняет его задом к дому, чтобы удобнее было грузить мебель. Выходит Ингрид — в кожаных сапогах до колен, в коротком розовом платье с плиссированным подолом и в черной кожаной куртке. Ее светлые, песочного цвета волосы мотаются сзади, завязанные конским хвостом. С сигаретой во рту, она берет с переднего сиденья дитя — девочку, которую зовут Сисси и которая с последнего раза, когда ее видел Рихард, тоже успела стать блондинкой. Она уже недели четыре как научилась ходить; об этом Альма уже говорила ему. Ингрид ставит Сисси на ножки. Девочка семенит по кругу. Альма обнимает ее. И хотя тисканье ребенка и приветственные восклицания придают моменту радостный оттенок, Рихард чувствует себя как в обществе, правила поведения которого понять не в состоянии. Под сердечностью Ингрид ему чудится легкая взвинченность, и это впечатление подтверждается, когда он с грубоватым смущением включается в приветственную церемонию.
Он присаживается перед внучкой на корточки и говорит:
— Ах, какая ты худенькая. Тебя что, родители не кормят? — Еще произнося это, он понимает, что даже безобидная шутка вроде этой чревата подвохом, и смеясь добавляет: — Твоя мать была такая же. По наследству переходит не только мебель.
Ингрид, качая головой, растаптывает сигарету. И произносит:
— Ну и ну!
Только и всего, но этого хватает, чтобы между отцом и дочерью установилось привычное отчуждение.
Рихард бегло гладит дитя по легким волосикам и снова выпрямляется, ища взгляда Ингрид. Она смотрит на него, сдвинув брови. Ему кажется, что она хочет спровоцировать его на еще какое-нибудь неосторожное замечание. Он не знает, что сказать, разве, может, что то была шутка, нечаянно вырвавшаяся у него. Но даже этого ему не хочется говорить в свое оправдание. Он и так уже сыт по горло тем, что вынужден постоянно оправдываться перед Ингрид.
Он стоит в нерешительности, но тут Альма приходит ему на помощь и переводит разговор на главную тему: что давно уже пора разгрузить в первую очередь нижние помещения, а то там совсем нечем дышать, мебель заполонила все пространство. В гостиной вообще как на складе торговца старьем.
— И это не только моя вина, — говорит Рихард. — Не думайте.
В последние недели войны, когда Восточный фронт приближался куда быстрее, чем ожидалось, один из самых насущных вопросов был: как защититься от грабежей. На грузовой машине управления городских электросетей (из-за своей важной в военном отношении должности Рихард имел бронь) он вывез наиболее ценные мелкие предметы обстановки на электростанцию в Зальцбург. Но большая часть мебели осталась. Они обсудили ситуацию вдвоем с Альмой, сидя на кухне, причем не пререкаясь, поскольку приходилось думать в условиях стремительно развивающихся событий, и достигли полного согласия в принимаемых решениях. Рихард позвал в дом столяра, который из-за нехватки одного пальца был признан негодным для службы в вермахте. Этот человек скрепил всю габаритную мебель специальными скобами. В течение двух дней он клеил, загонял штифты, привинчивал и сошлифовывал головки винтов, пока все шкафы и кровати не стали неразборными. Рихард сыграл на громоздкости мебели, на ее неподъемном весе и на лени русских, которым и по соседству хватало чего грабить.
— Это была твоя идея, — говорит Альма.
— Я и сегодня горжусь, что смог убедить тебя в ее правоте.
— Ну, не знаю.
— Вспомни, что было с соседями.
— Все равно, в другой раз я бы подумала.
— Тогда ты радовалась, что мы почти ничего не потеряли.
— Я же не предвидела, что всю оставшуюся жизнь мне придется по нескольку раз в году вызывать грузчиков мебели.
Рихард весь напрягается. Он знает, что эта акция давно обернулась подвохом, потому что после войны мебели не вернули ее прежний вид, сперва в этом не было острой необходимости, а потом — из опасения скорее разрушить ее, чем сделать для себя удобной. Раз за разом это мстило за себя, когда очередной шкаф требовалось передвинуть — то при покраске стен, то при циклевке полов. Некоторые предметы мебели уже не подлежали выносу из комнат, потому что не проходили в двери или оказывались неподъемными по лестнице, ведущей наверх. По этой причине некоторые комнаты оставались неизменными чуть ли не четверть века. Рихарду это не доставляло неудобств: он, наоборот, ценил, что, возвращаясь домой, находит все вещи на своих местах. Альма же с досадой называла это «мое окостенелое жилье». Ведь она проводила дома куда больше времени. Как прежде, так и теперь. И Рихард даже может ее понять. Но все же предпочел бы, чтобы изменения в доме произошли когда угодно, лишь бы не сегодня. Сегодня с него и так всего хватает.
— Старое и добротное, это я в них и ценю, — говорит он.
А Ингрид лапидарно:
— А я нет.
Будто пригвоздила, нет, приклеила ему ярлык на лоб, поплевав на него предварительно: негибкий обыватель, пережиток прошлого. Не то чтобы старый, а устаревший. Некоторое время он прикидывает, промолчать, что ли, не давая Ингрид лишнего повода для колкости. Ибо то, что его жизнь в целом стоит ей поперек горла, она уже не раз давала ему понять. Он медлит. Но в конце концов решает не спускать ей с рук.
— Это не доказывает, что ты знаешь жизнь лучше. Это лишь подтверждает, что у нас разный опыт и поэтому мы придерживаемся разного мнения.
— Уж последнее бесспорно.
— И очень жаль.
Жаль? Ну, это Ингрид как-нибудь переживет. Слезинки не проронит по герою своего детства. Она лишь пожимает плечами.
А Рихард удивлен, как привычно он воспринимает эти жесты Ингрид. Со временем у него выработалась устойчивость к ее манере закатывать глаза, не отвечать на вопросы и отпускать иронически «ага».
Они входят в дом, не задерживаясь надолго в комнатах нижнего этажа. Изогнутые ножки комодов с пузатыми лампами на них, книжные шкафы с застекленными дверцами, задрапированными изнутри занавесочками со складками, бидермайерские шкафы и с резными спинками диваны — все это для Ингрид мрачная рухлядь, которую она раньше любила, а теперь она для нее все равно что бывшие одноклассники, оставшиеся на второй год, с ними и поговорить-то не о чем.
— Выручай меня, Ингрид, — умоляет Альма. — С тех пор, как появился телевизор и мы переставили диван, у меня не осталось угла для моего задумчивого кресла.
Поджав губы, Альма неодобрительно оглядывает комнату. По телевизору идет передача Let’s learn English, новости и полный веселья и юмора скетч в театре венской семьи актеров Лёвингер («Трое деревенских святых»). Она поворачивается к Петеру:
— Задумчивое кресло — это место, где я думаю. Рано или поздно мне приходится думать о каждом из вас.
Зять с загнанно-хмурым лицом кивает и смущенно обнимает Ингрид за талию. С некоторой неуверенностью в голосе он предлагает разобрать в следующие выходные кое-какую мебель, которая мешает. Уверяет, что умеет обращаться с инструментами, еще с давних времен, до продажи лицензий на игры. Ингрид подтверждает, что у ее супруга золотые руки. Рихард, держась на заднем плане, надеется, что никто не сможет прочитать скепсис на его лице. Он бросает взгляд на часы с маятником и отмечает для себя, что вечером его надо будет подтянуть, уж очень медленно они бьют.
— Я бы предпочла, чтобы мебель еще послужила, — говорит Альма.
— Тебе придется примириться с тем, что наша дочь предпочитает мебель из стальных трубок.
— А вы что-то имеете против нее? — спрашивает Ингрид.
— Нет, — говорит Рихард.
— Вот и прекрасно.
Изогнувшись телом так, чтобы маленькая дочка могла опереться на ее бедро, Ингрид поворачивается на каблуках и шагает в швейную комнату, оттуда — в кабинет, потом — в столовую, а затем на веранду. Перед испанским дубовым сундуком, в котором раньше хранились детские игрушки, Ингрид останавливается и спрашивает у матери, можно ли ей взять этот сундук. Зачем спрашивать, разве Альма сможет сказать «нет»?
Альма вытаскивает оттуда скатерти, салфетки, подсвечники и свечи. Ингрид между тем подходит к дверям веранды и спрашивает, каков был в этом году урожай в саду.
— Вишни хорошо плодоносили, ранний урожай и такой прекрасный. Но из-за дождей в конце июня зачервивели и стали годиться лишь на корм птицам.
Рихард рассказывает еще про абрикосы (заморозки во время цветения), про яблоки эрцгерцога Иоганна (стабильный сорт, дерево в лучшей поре), про сливы (дерево стареет). Но его объяснения вроде как не доходят до Ингрид. Его дочь смотрит в сад и видит там себя, бегающую между деревьями.
Он перебивает себя:
— Оглядываясь назад, всегда испытываешь ностальгию.
Ингрид отвечает сухо, пробормотав вполоборота и тем не менее горько:
— С тех пор как мне указали здесь на дверь, моя ностальгия не так велика.
Рихард спрашивает себя, для чего он вообще открывает рот. Нормальный разговор, похоже, давно уже невозможен. Каждое слово встречается в штыки. И незачем их зря тратить. И что пользы теперь вспоминать, что в детстве Ингрид слепо верила ему? Теперь даже не верится, но ведь и в начале гимназии она испытывала постоянную потребность поделиться с ним. После того как в саду у соседей, родственников Вессели, где она играла в бадминтон, ее пригласили участвовать в съемках фильма «Надворный советник Гайгер», она во всех подробностях рассказывала ему, как к ней подошли, а потом еще раз — на случай, если какая-то мелочь была упущена. И это тоже позади: ушло, ушло, ушло.
Он говорит:
— Теперь много пишут о том, как важно вовремя уйти из родительского дома.
— Значит, ты находишь хорошую сторону и в том, что прогнал меня.
Да, ушло.
— Ну, если тебе хочется видеть это в таком свете.
— Да, мне хочется видеть это в таком свете. Я даже могу сказать тебе почему. Потому что тебе всегда нужно быть правым, любой ценой.
Рихард сдается. Его мозг сегодня измучен и забит вопросами и атаками прошлого, но у него хватает ума понять, что все это бессмысленно. Разговор ходит по кругу. Это так. Что было, то было: когда Ингрид однажды опять вернулась домой в полночь, да еще и огрызалась, его терпение лопнуло, он полчаса орал на нее, а потом велел ей убираться. Но только потому, что ему больше ничего не пришло в голову в ответ на ее молчание, то строптивое, то презрительное. Он просто сорвался. Тем более что он и перед этим был не в духе, все как всегда, одно к одному: его секретарша опять забеременела. Но на следующее утро он принял меры, он не из тех, кто не признает своих ошибок. Я не настаиваю на том, что сказал вчера. Тем не менее Ингрид ушла в тот же день, как будто собранный чемодан давно стоял в ее шкафу и она только ждала повода, чтобы достать его оттуда. Такое насторожит кого угодно. В глазах Рихарда это пробудило подозрение, что Ингрид покинула дом в тот момент, когда можно было свалить всю вину на других и не брать на себя ответственности за происшедшее. У него самого тогда был единственный выбор: либо видеть свое имя вывалянным в грязи и не обращать на это внимания, либо дать согласие на немедленную свадьбу. Что он тогда и сделал волей-неволей. То, что теперь Ингрид занимает позицию упрощенного толкования тех событий, остается на ее совести, ей так удобнее, чтобы и впредь отыгрываться на родителях, выплескивая на них все свое неудовольствие. Ну и зачем ему из-за этого волноваться, рискуя получить сердечный удар? Даже комоду не выпрямишь ножки.
Ингрид выжидает несколько секунд, не последует ли выпадов со стороны отца, и говорит:
— Счастье, что я здесь еще изредка бываю и вижу теперь, что это просто дом как дом, не более того. Всего лишь дом с садом.
Значит, все же ностальгия, вертится у Рихарда на языке, с известной долей удовлетворения. Однако он сдерживается. Он хорошо владеет собой, кроме того, знает, что последнее слово все равно останется за Ингрид, хотя бы в силу того, что она моложе. Это ее козырь.
Альма освобождает сундук. И на этот раз она немедленно переводит разговор на другую тему: на состояние здоровья некоторых соседей, у которых оно оставляет желать лучшего. Ингрид без сопротивления втягивается в беседу. У кого желчные колики, у кого рак, у кого нервы. Рихард тем временем помогает зятю вынести сундук, зять явно не в своей тарелке. Петер дважды благодарит и сообщает, что позаимствовал автобус «фольксваген» у своего коллеги по работе и что он (Петер) удачно вписался в попечительский совет по безопасности дорожного движения. Он рассказывает, что собирается составить фотографический свод всех наиболее напряженных перекрестков республики и собрать статистику несчастных случаев, произошедших на этих перекрестках. Посмотрим, что из этого получится. Дважды сказав до того «так-так», Рихард переключается теперь на «интересно-интересно».
Они возвращаются в дом, там женщины как раз поднимаются по лестнице. Рихард и Петер присоединяются к ним. Теперь внучку несет Альма, и та, положив подбородок на плечо Альмы, смотрит вниз на Рихарда, который опирается левой рукой на пушечное ядро у основания перил. Взгляд Сисси притягивает Рихарда. С внезапным сердцебиением он замечает в этой девочке следы и своего присутствия. И это пробуждает в нем порыв гордости. На протяжении нескольких ступенек ему кажется, что он осуществится в своей внучке, даже тогда, когда его самого уже не станет. Но мгновение спустя его гордость на полпути отступает, ибо налет сожаления напоминает ему о том, что в повседневности этого ребенка он присутствует не так уж часто. На Новый год да на время сбора абрикосов, если погода благоприятствует. Не менее тревожит его и тот факт, что семья Ингрид способна увеличиваться, тогда как его собственная семья отпадает от него по частям.
Он старался жить правильно, действовать, думать, чувствовать по совести, по правилам, которые внушили ему родители. Он делал то, что должен был делать, а ведь такое может сказать о себе далеко не каждый. Его действия всегда были продиктованы заботой о благе других. Несмотря на это, все от него отворачиваются.
Они продолжают обход. Поначалу Ингрид привередничает и наверху. Но все меняется, когда очередь доходит до детских комнат. Ингрид тотчас веселеет, увидев мебель в комнате Отто, она просит отдать ей весь гарнитур, маленький, выкрашенный в светлобирюзовый цвет шкаф, нескладно стоящий на своих прямых ногах из вишневого дерева, мальчишескую кровать с плетеной вставкой в изголовье, стол, два стула и комод такого же бирюзового цвета, средний ящик которого Сисси пытается выдвинуть со всей силой своего маленького тельца.
Рихард готов держать пари, что Альме жальче всего комнату Отто. От задумчивого кресла — в комнату плача и назад, это для нее налаженный маршрут. Он пристально следит за Альмой. Но она контролирует себя. Как уже не раз, она подавляет свои чувства, никто ничего не замечает (таково впечатление Рихарда). Она осмеливается лишь задать вопрос, не планируют ли Ингрид и Петер пополнение семьи. Представить себе невозможно, что бы было, если бы этот вопрос задал он, Рихард.
— Пока я не закончу учебу, об этом не может быть и речи, — решительно заявляет Ингрид. — Учеба однозначно на первом месте.
Ингрид открывает шкаф. По комнате распространяется запах порошка от моли. С10 и что-то еще. Рихард с удовольствием привел бы химическую формулу, но не может сейчас ее вспомнить. И словесное название этого порошка тоже выпало у него из головы.
— Какой экзамен самый первый? — спрашивает он.
— Там видно будет.
— Но ты, надеюсь, узнаешь, какой экзамен будет первым?
— Ох!
В ответе Ингрид чувствуется неопределенность.
Тут Рихард поднимает левую бровь, словно удивляясь тому, что слышит, губы его делаются тонкими, и Ингрид вовремя одумывается, что в первую очередь должна сдать экзамены, пока не встала на ноги, ведь отеческая рука с деньгами (как ни крути) протянута ей пока безотказно. На одной влюбленности далеко не уедешь. С тем немногим, что Петер зарабатывает в попечительском совете по безопасности дорожного движения, немыслимо ни гнездо, которое Ингрид сейчас обустраивает, ни продолжение учебы. Их семью тянет на себе Рихард. Единственное проявление авторитета, которое дозволяется ему без встречной критики, в том и состоит, чтобы поддерживать под руки трех этих подопечных.
Ингрид со вздохом признается:
— Из-за мороки с покупкой дома мне пришлось снова переписать учебный план. Я сильно надеюсь, что и с Сисси будет намного легче, как только мы въедем в дом.
Альма, как будто ее, в отличие от супруга, совершенно не касается, будет ли Ингрид разыгрывать перед отцом свой спектакль вечной студентки, или все же закончит учебу, не в пример своему муженьку, подает голос:
— Я рада, что мебель Отто попадет в хорошие руки.
Как раз в этом-то Рихард и сомневался.
Ингрид и Петер берут лишь то, что не отличается солидностью и добротностью, недолговечную мебель, подсобные шкафы, то, что не напрягает их, оставляя то, что уже устарело, берут все нетяжелое, что не требует особого внимания и поддержания сохранности (ни клеем, ни скобами). Что не внушает уважения. Мебель как символ безразличия, для легкомысленного отвыкания от прошлого, думает Рихард. И внутренне он отвергает такую позицию — ибо при этой позиции, считает он, нельзя пустить корни.
После того как определены к выносу также кровать и шкаф из ее бывшей собственной комнаты, Ингрид говорит:
— Что не войдет в автобус, мы заберем в следующую субботу, когда Петер придет разбирать для мамы мебель в гостиной.
На мгновение она задерживает взгляд на муже. Рихарду бросается в глаза замедленность движений ее век.
— О’кей, — говорит Петер.
— О’кей, — ставит точку Ингрид.
Разговор снова застопоривается. Четыре человека, четыре непрошеных гостя в собственном доме. И еще дитя, которое ничего не знает и не узнает, но которое неожиданно становится темой для разговора — посреди молчания вдруг обнаруживается, что оно обкакалось.
— Да, никак, от тебя пахнет?
— Да, мне кажется, попахивает.
— А у вас есть с собой подгузники?
— В машине. Она ведь какает как по часам.
— Мы, женщины, спустимся вниз.
— Папа, не мог бы ты пока поискать на чердаке мою игрушечную кухню для кукол? Ну, ты помнишь, я по ней с ума сходила. Петер пусть тебе поможет.
Уже спускаясь вниз, Ингрид кричит:
— Возможно, она в моем старом чемодане, который в черно-белую клетку.
Рихард не в восторге от этого задания, тем более что его зять — не тот человек, наедине с которым ему хотелось бы подниматься на чердак. Он спрашивает себя, чего это его госпоже дочери взбрело в голову запрячь их в одну упряжку. После всего, что случилось, никак нельзя рассчитывать на дружбу между ними. Но что ему остается? Он с неудовольствием поднимается по двум лестничным пролетам, уходящим в темноту. Перед дверью на чердак он оборачивается, чтобы удостовериться, что его зять следует за ним. Когда и Петер доходит до площадки, Рихард толкает дверь. Петли издают мрачный стон, отчего застоявшийся воздух редко посещаемого помещения кажется еще более спертым. В воздухе словно присутствует уже почти невесомый, лишенный своего цвета след минувших событий, серый пепел воспоминаний, остывший с течением лет.
В голову ему не приходит ничего лучшего, и тогда Рихард говорит:
— Завтра мне предстоит произнести небольшую речь по случаю шестидесятилетия Леопольда Фигля.
Он пытается влезть в шкуру своего зятя, и это смягчает его недовольство тем, что Петер, видимо, придает данному обстоятельству еще меньшее значение, чем он сам.
— Значит, ему уже шестьдесят, — глубокомысленно замечает Петер.
— Что значит уже? Для здорового человека шестьдесят лет ничего не значат.
— Может быть.
Выражение лица Петера спокойно, почти безучастно. Он протискивается между дымоходными трубами и расставленным между ними хламом, будто опасаясь, что вещи, доживающие здесь свои ненужные дни, могут схватить его щупальцами, так кажется Рихарду. Доски пола скрипят. На школьной парте у южного окна угрожающе качнулась склеенная цветочная ваза. Там даже чернильница стоит, будто в любой момент кто-то может прийти, сесть и начать списывать из воздуха дадаистские стихи, в которые слетается, к радости домовых, летающая кругом пыль.
За окном мокрый сад, каменная стена, в стороне наискосок — дома соседей за бахромой пожелтевших и шуршащих по-осеннему верхушек деревьев. Между остроконечными фронтонами — провисшие телефонные провода, которые давно уже похожи на склеротические артерии, забитые бляшками от потерянных голосов, пробежавших за эти годы по ним.
— Но Фигль не здоров, к сожалению. Его состояние будит больше опасений, чем надежд.
Петер слегка приподнимает брови — то ли это относится к предмету, который он видит, то ли это случайность, но уж никак не жест взаимопонимания между ними. О самочувствии бывшего канцлера Петер не расспрашивает.
— Я думаю, — говорит Рихард, — его здоровье вошло уже в заключительную фазу скатывания под горку. Да и начальная фаза тоже была стремительной. Шесть лет Дахау, это даром не проходит.
Реакции никакой, даже сигнала взглядом в знак того, что Петер воспринял сказанное. Разговор со всей очевидностью иссяк, так и не начавшись. Рихард между тем заводит длинный монолог, полагаясь в присутствии своего зятя на те приемы, каким он научился в обращении с политическими противниками.
Он излагает биографию первого избранного после войны канцлера и нынешнего главы правительства Нижней Австрии. Он опробует различные изюминки предстоящей речи, например, что Фигль и его соратники, к которым Рихард может причислить и себя со времен чистки 1938 года, могли бы достать для этой страны звезды с неба, причем особые, красные, пятиконечные. Такие мужчины, как Леопольд, становятся все большей редкостью, порода вымирающая и умная, но не вследствие образования, а по жизненному опыту. Только не надо пугать лошадей, несколько раз напоминал Фигль советским эмиссарам во время переговоров. Если бы не дипломатическая ловкость и умение Фигля, говорит Рихард, сегодня его собственный двор — и не один только он — был бы частью какого-нибудь нижнеавстрийского производственного комбината.
Он подмигивает, хотя находится вне поля зрения Петера. Тот как раз поднимает сигнальный фонарь железнодорожника.
— Остался от русских, они были здесь расквартированы одно время, — говорит Рихард.
И неутомимо продолжает, полностью сосредотачиваясь на своей речи, которую, как он специально подчеркивает, увенчает то, что он пожелает юбиляру еще многих лет: тот сможет еще лично отчитаться за работу на своем высоком посту. А всем последователям Фигля он настойчиво порекомендует при этом не забывать, что некоторые из них не то что не смогут этого сделать, а будут к тому же обязаны ответить за содеянное.
Пока Рихард все это говорит, больше думая о себе самом, чем о выдающейся личности своего коллеги по партии, Петер в тусклом свете, проникающем сквозь грязные стекла, выгребает содержимое крестьянского шкафа. Вокруг его головы кружатся пылинки. Время от времени он сощелкивает с какой-нибудь из надписанных коробок, которые вытаскивает, катышки мышиного помета, и они прыгают в пыль и катятся по полу. Петер добирается до чемодана. Но в нем оказывается лишь старая пуховая перина; совершенно нерациональная вещь. С большим трудом удается затолкать перину обратно. Замки вяло щелкают на облезлых дужках.
Снизу слышатся деловые голоса женщин. О чем они только говорят?
— Уж если остановиться на примере Леопольда Фигля. Он пытался так сформировать Австрию, как представлял себе это в бараках Дахау. Я думаю, что результат его труда говорит сам за себя.
А Петер только пыхтит от напряжения, прокладывая себе путь через отбракованный домашний хлам. Он осматривает рождественские ясли и детский педальный автомобильчик Отто, у которого сломано заднее колесо. Он поднимает с пола книгу, подходит к окну и раскрывает ее. Так тихо, что слышны булькающие и сосущие звуки паука, впившегося в муху. Может, пылинки в лучах света тысячами мелких столкновений и создают вместо романтики воспоминаний атмосферу нервной враждебности: да, верно, дети катались здесь на роликах, но это было тогда, когда из-за противопожарных мер во время бомбежек союзников на чердаках разрешалось держать только огнетушители и ведра с песком. Рихард мог бы поговорить и о войне, на которой Петер был ранен. Но именно в этот момент до него и доходит, что в глазах Петера он старый дурень и что Петер не собирается раскрывать рот, чтобы сделать хотя бы шаг навстречу своему тестю. Мучительное положение двух людей, которым не о чем говорить, но они вынуждены это делать, чтобы ситуация не стала еще мучительнее и не приобрела намеренно односторонний характер. Его зять не испытывает никакого неудобства, этот ветрогон, у которого нет никакой фамильной гордости, этот бабник и линялый социалист, который шурует на чужом чердаке и находит там лишь мертвый инвентарь, потому что его собственное прошлое, совпавшее с нацизмом, выпотрошено, нет, упразднено.
Рихард думает, что надо было пять лет назад сунуть этому Петеру пухлый конверт и потребовать, чтобы он больше не показывался на глаза и попытал счастья где-нибудь в другом месте. Это обошлось бы дешевле, чем покупка дома.
Как и сегодня утром в кафе «Доммайер», где он имел обескураживающий разговор с доктором Горбахом с глазу на глаз, он чувствует безутешность и бессилие перед лицом всего того, с чем не может согласиться. Неопределенная, глухая печаль овладевает им, у него такое чувство, будто он, еще живой, скорбит по своей собственной жизни.
И поскольку его речь иссякла, Рихард заставляет себя принять участие в поисках игрушечной кухни. Он смотрит там, куда Петер пока не отважился заглянуть, сохраняя положенную дистанцию по отношению к своему тестю. Только теперь Рихарду бросается в глаза, что кровать, рядом с которой он стоит, попала сюда из бывшей комнаты няньки. Кровать без матраца, один остов. Рихард поднимает лежащую на решетке папку большого формата со старыми гравюрами и офортами. Некоторые пружины лопнули, на остальные тоже нельзя положиться. Странно и то, как они раньше-то выдерживали. Странно, что Рихард в иные ночи был счастлив с Фридой. Странно, но на какой-то миг ему мерещится рыжеволосая двадцатилетняя девушка, стоящая на кровати на коленях, совершенно нагая, в противоположность неуместной фигуре его зятя, который, казалось, и раньше видел все насквозь, а теперь разглядел сквозь пружинную сетку и фибровый чемодан.
— Наверное, это он и есть, — говорит Петер.
Рихард, отсутствующе, как будто не зная, радоваться ли ему находке (он помнит, как плакала Фрида, когда ее уволили, она сто раз написала на обоях комнаты Я ненавижу тебя, но это обнаружилось лишь тогда, когда девушка была уже в поезде), говорит:
— Да, кажется, это он.
Они целиком забили грузовой отсек автобуса. У Рихарда такое подозрение, что Ингрид и Петер хотят по возможности сократить свой визит, и то, что Сисси раскапризничалась и хныкает, им как нельзя кстати. Загонять детей спать в семь часов вечера — изобретение обывателей, а ведь Ингрид, как замечает Рихард, не признает обывательщины. По куску пирога Альмы — проглочено, по стакану пива — выпито. Корзина румяных осенних яблок приготовлена, чтобы взять с собой. Деньги на бензин щедрой рукой отца протянуты. Рад стараться. И при этом у Рихарда отчетливое чувство, что ему все безразлично, что бы он ни делал, и что у него пропал дар уверенности в себе и он больше не принадлежит к людям, дела которых могут еще поправиться. Автобус покачнулся, свет фар скользнул по мокрому гравию, и шины тут же перекинули камешки грязной стороной вверх. В окно справа высунулась рука, коротко взмахнула и снова скрылась. И автобус, с покосившимся, болтающимся бампером, выезжает в сумерках за ворота, над которыми светится в небе желтый полумесяц, устойчиво лежа на боку над Венским лесом. Может, месяц и есть причина того, что на деревьях еще мерцает зелень.
— На сегодня все, — говорит Рихард.
Альма, видимо, тоже испытывает некоторое замешательство от этого визита, потому что вдруг решает собрать в сумерках орехи.
Некоторое время Рихард следит за ней с крыльца, запах опавшей листвы щекочет ноздри. Он смотрит на часы. Без двадцати восемь. Он сморкается, закрывает глаза и снова открывает их, заслышав приближающиеся по гравию шаги Альмы. Она не спеша подходит с ведерком в руке. Рихард кивает ей. Что? Он и сам не знает что и быстро отворачивается. С чувством глубокой подавленности он уходит к себе в комнату и запирается там.