Она тоже не знает, почему люди умирают ночью. Она и сама чувствует себя ночами разбитой, не может сосредоточиться и нормально работать. Кроме того, ее охватывает ужас, что жизнь подходит к концу, ночью как-то особенно, тогда как днем царит покой и некая умиротворенность. Она не очень любит ночи. Днем все как-то попригляднее.

Ингрид звонит по домашнему телефону госпожи Граубёк, но никто не берет трубку. Однако через десять минут ей перезванивает господин Граубёк и спрашивает, не случилось ли чего. После того как Ингрид информирует его о тяжелом состоянии его жены, он спрашивает, нельзя ли ему приехать с детьми.

Сестры быстро выкатывают остальных пациенток в коридор и отбиваются от их назойливых вопросов. В ординаторской Ингрид находит два оставленных букета и переносит их в палату госпожи Граубёк. Дыхание госпожи Граубёк влажное и хриплое, будто на грудь ей давит чудовищная тяжесть. Ингрид отсасывает умирающей верхние дыхательные пути и вводит ей подкожно последнюю дозу морфия. Предусмотрительно открывает форточку, чтобы не слишком пахло.

Смерть, спустя ровно час, не становится от этого менее трагичной. Мрачные церемонии (опуститься у кровати на колени, зажечь свечи, петь псалмы в сослагательном наклонении прошедшего времени) даются Ингрид тяжело и на этот раз. И потом синюшный, почти черный труп, какого Ингрид никогда еще не видела, и горе близких, как будто биение сердца этой молодой женщины поддерживало жизнь не только в ее собственном теле. Сестра Гитти взяла на себя заботу о ее муже, мелком служащем с курчавыми волосами. Ингрид занялась детьми — девяти, десяти и четырнадцати лет. Это страшное потрясение для них. Все рыдают. И хотя по опыту она знает, что это лучше, чем молчаливое окаменение, которое длится потом недели и месяцы, Ингрид принимает это так близко к сердцу, что плачет сама, обнявшись со старшей дочерью госпожи Граубёк, не расцепляясь с ней до тех пор, пока обе не успокаиваются. Ингрид хватает ртом воздух, как будто перед этим быстро бежала. Потом она просит родных умершей покинуть палату, ей нужно выполнить все формальности. Она светит в зрачки умершей, которые стали мутными и утратили круглую форму, проверяет стетоскопом сердечную деятельность, закрыв при этом глаза, чтобы лучше сосредоточиться. Как в большинстве случаев, она и на сей раз не то чтобы не слышит ничего, однако это всего лишь приглушенные шумы, доносящиеся из коридора и отдающиеся эхом в неподвижном теле мертвой, что само по себе кажется несколько мистическим, тревожным и вместе с тем утешительным, но все же мистическим. Ингрид отдает распоряжение, чтобы труп переместили в подвал. Она еще раз разговаривает с господином Граубёком, который многократно благодарит ее за участие. В половине пятого, через полтора часа непрерывного напряжения, когда родные уехали домой, Ингрид тоже может удалиться в сестринскую и попросить себе кофе. Она закуривает сигарету, сползает на стуле как можно ниже и вытягивает ноги. Так она сидит, пьет кофе, курит, уставившись перед собой в стенку, и слушает царапанье чернильной ручки сестры Бербель, которая делает свои записи. Из коридора доносятся то шаркающие шаги пациента, убивающего так свое время, чтобы не лежать в постели, то — спустя продолжительное время — визгливый скрип колес тележки уборщицы, которая пришла делать влажную уборку. Ингрид вдруг обращает внимание, что вентилятор в сестринской гудит очень громко.

С пяти до семи Ингрид спит. Под конец ей снится, что она должна убрать в сторонку труп, жуткое дело. Соответственно этому и ее настроение, когда она просыпается от шума снегоочистителя во дворе. Хотя еще темно, снег отбрасывает немного света в тесное помещение, так что Ингрид встает, не зажигая электричества. Она чистит зубы, когда звонок телефона отзывается дребезжанием медицинских металлических шкафчиков. Это сестра Бербель хочет знать, как дела у Ингрид. Ингрид спешит к ней и помогает взять кровь. Больше ничего не было? А как себя чувствуют остальные? Госпожа Микеш, голова торчит из розовых кружев ночной рубашки, упорно не позволяет взять у нее кровь, с одной стороны (впечатление Ингрид), потому, что госпоже Микеш этот отказ нужен психологически, она извлекает из этого энергию для выздоровления, с другой стороны — для того, чтобы создать повод втянуть Ингрид в бесконечный разговор (тоже в терапевтических целях). Ингрид оставляет госпожу Микеш недовольной сидеть в кровати, а сама уходит по другим делам. Затем она выпивает чашку черного кофе и докладывает коллегам, сменяющим ее на дежурстве, обо всех событиях прошедшей ночи: госпожа Граубёк умерла, ее смерть — это катастрофа. Госпожа Микеш — старая ведьма и зануда.

Старший врач доктор Кальвах гладит Ингрид по голове, и она воспринимает это как выражение высшей благожелательности. Такие вещи Кальвах никогда прежде не допускал, это как отеческая ласка. Ингрид рада этому. Коллега Ладурнер вдруг разоткровенничалась и рассказывает всем, что она в ссоре с мужем и потому не торопится домой, хочет проучить его. Как дети, честное слово. Ингрид никогда бы не стала так делать. Но ей на руку, что коллега Ладурнер решает свои супружеские проблемы с помощью работы, это снимает с нее самой чувство вины за то, что она убегает из дома при первой возможности. Она быстренько перебирает в уме все, что ей предстоит сделать в первой половине дня, потом объявляет коллеге Ладурнер:

— А я замужем одиннадцать с половиной лет.

— Мне столько не выдержать, — говорит Ладурнер.

А другая молоденькая сестра добавляет от себя:

— И мне тоже, тем более что скоро появится новое законодательство о разводе. Уж тогда мы прижмем мужчин.

После ужасной смерти госпожи Граубёк сестра Бербель посвящает Ингрид во все тайны больницы. Как только кто-нибудь умирает, можно рассчитывать на то, что узнаешь самые сокровенные секреты, это Ингрид уже не раз замечала. Тут люди пускаются во все тяжкие: кто-то в слезы, а кто-то в откровенность. Судя по слухам, коллега Ладурнер согласует свои ночные дежурства с одним ассистентом из хирургии, египтянином. Ингрид спрашивает себя, почему же она такая дура и никак не научится ходить на сторону. Видимо, потому, что теперешней ее нагрузки — муж-дети-профессия-дом — и без любовника хватает ей выше крыши. Любовной интрижки только и недостает, чтобы уж точно угодить в сумасшедший дом.

Три приема и телефонные звонки по поводу ее расчетов с AUVA и с ратушей. Женщина из AUVA знает Ингрид даже по имени, и это озадачивает Ингрид. И в ратуше люди тоже услужливы. И те и другие пришлют ей все счета за 1968 год. И благотворительный фонд получит, таким образом, то, что ему надо.

Утренняя летучка — хороший шок для того, чтобы проснуться окончательно. У шефа повадки как во времена национал-социалистов. Ингрид прошибает холодный пот. На сей раз шеф обеспокоен тем, что некоторые коллеги ходят на вызовы по домам, тогда как у них еще не закончилось служебное время. Он говорит, что осушит это болото. И называет даже имена, при всех, что вызывает смущение на лицах старших врачей. Но большинству действительно достается по заслугам. Потом один коллега принимает похвалу за дела, которые на счету Ингрид. Ни коллега, ни Ингрид не произносят ни слова. Она только сердится, нет бы ей сказать: это была я, пусть это услышат хотя бы коллеги, что сидят рядом. Надо было сказать. Но она и рта не раскрыла, может быть, потому, что после гнетущих событий прошедшей ночи не может взять в толк, как вообще возможна такая несправедливость и почему главврач не видит по ней тот ужас, который ей еще предстоит как-то изжить.

Снова к делам, и самый громкий смех вызывает шутка старшего врача Кобер:

— Пять женщин на цепи, и все на кухне. Сидят как миленькие и не пикают.

Ингрид смеется по долгу службы.

— А ведь правда, лопнуть можно. Ха-ха-ха.

Кери же, наоборот, злится, мол, Кобер сама себя отхлестала по щекам, потому что это женоненавистнический анекдот. Ингрид сразу видит, что мужчинам он нравится. Кери, глупая курица, не может взять в толк, что загнала себя этой выходкой в тупик. Ингрид обсуждает сей премаленький случай с коллегой Ладурнер, та соглашается и говорит, что тоже бы поостереглась такое рассказывать.

Скорее прочь отсюда.

Укутавшись как следует, Ингрид спускается на лифте вниз. Ей нравится грохот роликов и глухие шорохи трения канатов друг о друга в шахте. В коридорах амбулатории выкликают фамилии. Задолго до кабинета слышно, как работает проявитель рентгеновских снимков. Ингрид на ходу обеими руками нахлобучивает на голову синюю шерстяную шапочку, привычным движением врача натягивает перчатки и вырывается сквозь вращающуюся дверь на волю, в колючий холод, на котором сразу цепенеет. Или это облегчение оттого, что ночное дежурство позади? На короткое время, пока она лениво сметает снег со стекол своего «жука», а ветер сбоку бросает ей сметенные снежинки в лицо и рот, она испытывает что-то вроде счастья. Скребут и шаркают лопаты дворников, по переулкам разносится этот звук. Наискось летит вертолет, рывками продираясь сквозь порывы ветра. Видеть, как он приземляется в утренней мгле, — тоже приятное чувство.

Когда она заводит машину двумя очередями сорочьего треска стартера и потом разогревает с трудом схватившийся мотор, уже без двадцати минут девять. Холод собачий. Четыре градуса ниже нуля.

Со скребущими по стеклу дворниками Ингрид едет к «Пальмерсу» и вознаграждает себя за службу двумя гарнитурами черного нижнего белья. Когда после доверительного разговора с сестрой Бербель она прилегла поспать, ей пришлось поставить диагноз, что белье, которое она носит, уже обветшало и не годится для любовной аферы. Ингрид надо бы побольше уделять себе внимания, несмотря на ее занятость на работе и дома. Она тут же едет в парикмахерскую. Только подъехав и мельком глянув сквозь стекла витрин, она понимает, что хиппи на свете все еще маловато. В парикмахерской полно народу, а многочасовое ожидание Ингрид никак не подходит, поскольку она не знает ни одного магазина, где можно было бы купить время. Итак, вперед по магазинам, сделать покупки, пусть наскоро, лишь бы побольше. Причина: она не может сосредоточиться на том, что приготовить для своей банды на Новый год. Она загружает покупки в багажник, а потом направляется на другую сторону улицы к табачному киоску. Она забыла свои сигареты в ординаторской. Пиши пропало.

Владелец киоска говорит:

— Госпожа доктор хорошо выглядит.

— У меня чудесные дети и замечательный муж, — отвечает Ингрид. Тот в курсе. Но ее всегда успокаивает, если не каждый видит по ней с первого взгляда, каково ей на самом деле.

Следующее неотложное дело — отдать проявить рождественские пленки. И еще раз заехать в магазин — она забыла купить салфетки. Сейчас уже четверть одиннадцатого. Если она поторопится, то приедет домой вовремя и успеет поспать на кушетке под утренний показ фильма. В телепрограмме наконец-то опять стоит «Надворный советник Гайгер» с одиннадцатилетней Ингрид в эпизодической роли, этот фильм не показывали уже давно. Радость от того (или приступ сентиментальности?) побуждает ее уступить соблазну и купить бутылку абрикосового шампанского. После ночного дежурства она всегда немножко не в себе и бывает склонна к спонтанным покупкам. Ну и что такого? Подумаешь! Она считает, что заслужила сегодня бутылочку любимого абрикосового.

Дома ее встречает жуткая грязь в прихожей и Кара — собака, которая на радостях готова проглотить Ингрид, хотя Каре это на пользу не пойдет, она и без того слишком толстая. Видимо, дети впустили Кару в дом из-за ее боязни шума, вот и Петер, который, как Ингрид слышит, работает в своей мастерской, с благодарностью воспользуется грохотом новогодних петард как поводом забуриться в подвал, вместо того чтобы выйти с детьми погулять. В день великих новогодних баталий с фейерверками и пальбой.

Ингрид не может принять за чистую монету антипатию Петера к пиротехнике и салютам, в конце концов, хлопки зажигания гоночных машин доставляют ему видимое удовольствие. По ее мнению, Петер где-то вычитал о новогодней симптоматике у бывших участников войны, так же как некоторые женщины узнают из книг про мигрень и, когда надо, ссылаются на нее. Война для него — вид мужской мигрени, очень хитрый и изощренный. Умная отговорка. На второй день Рождества Ингрид делала уборку. Окна и двери стояли раскрытыми для проветривания, и дверь от сквозняка с грохотом захлопнулась; Петер, заснувший было на тахте, так испугался, что рухнул на пол. Однако вопрос (скептический): разве и дети не упали бы при таком грохоте с тахты? И: Петер и без того все свое свободное время проводит в подвале, в твердом убеждении, что его усердие у верстака уравновесит другие его слабые места в семейной жизни. И с этой точки зрения, считает Ингрид, ей незачем особенно жалеть господина специалиста по уличному движению.

Она относит обе сумки на кухню. Прежде чем забрать из машины остальные покупки, она включает в гостиной телевизор, чтобы он пока нагрелся. Внутри ящика что-то сверкает, экран уже мерцает зеленым, постепенно заливаясь молочной яркостью, контуры приобретают четкость, вот и титры показались:

Действие этого фильма разворачивается в сегодняшней Австрии, бедной и полной забот стране. Но не пугайтесь: фильм покажет вам совсем немного таких сцен.

— Этого еще только не хватало, — говорит Ингрид, зевая.

После того как перед ней пробежали словно в тумане первые кадры фильма, она идет в гараж за напитками. Заварив кофе, она разрезает на ломтики яблоко, а в это время до ее слуха знакомо долетает скучающе-чванливый голос Ханса Мозера, и она отчетливо представляет себе кадры, которые мелькают в пустой гостиной. Она дает Каре валерьянки и успокаивает ее, поглаживая и приговаривая ласковые слова. Она убирает покупки, раскладывая все по своим местам. Абрикосовое шампанское? С ним она уже не раз имела дело, лучше оставить его для утреннего новогоднего концерта 1 января, когда придут соседи, у которых нет телевизора. Не с соседскими ли детьми ушли кататься на санках Сисси и Филипп? Очень может быть. Она надеется, что Сисси тепло одела своего младшего брата. Вечные болезни детей ее уже замучили. То корь, то скарлатина, то ветрянка, то конъюнктивит и так далее. Все, что ей сейчас нужно, — это спокойно стартовать в Новый год.

Ингрид ложится на кушетку. Направив теплую струю обогревателя себе на ноги, она укутывается в плед, скрестив руки на груди. Перед тем как задремать, она смотрит еще минут пять «Надворного советника Гайгера». Ханс Мозер, правая рука надворного советника, пытается выменять у крестьянки яйца на вазу, но та готова обменять яйца только на печную трубу, а печную трубу можно выменять только на манекен для портнихи, а манекен для портнихи — на надгробный венок, а надгробный венок — на сидячую ванну, а сидячую ванну — только на подштанники, а подштанники — только на попугая… — увлекательная путаница, манящая погрузиться в сумбур сновидений.

Ингрид просыпается оттого, что Петер на кухне роется в выдвижном ящике среди вилок и ножей. Она поднимает тяжелые веки. По наплывающим сквозь сон мутным кадрам — надворный советник встречает любовь своей юности, Марианну Мюльхубер, которую бросил восемнадцать лет назад, — Ингрид видит, что не проспала и получаса. Надворный советник обещает все искупить и загладить, он собирается дать своей бывшей возлюбленной и уже семнадцатилетней дочери Мариандль свою фамилию, которая им обеим положена по праву. Но бывшая возлюбленная высмеивает его:

— Ну как же, ведь мы теперь живем в эпоху искупления вины и возмещения ущерба, не так ли? Искупление! Возмещение! Я эти слова больше слышать не могу!

Ингрид знает, что Марианна Мюльхубер, поколебавшись и посомневавшись, примет его предложение в надежде вернуть благодаря замужеству себе австрийское гражданство, которого ее лишили в сумятице военного времени. Очень романтично — надворный советник, который сейчас невыносимо льстив, снова покинет свою семью, уйдя со свадебного банкета, потому что последует вызов по службе.

— Вот задница, — не может сдержаться Ингрид.

— Ты что-то сказала? — спрашивает Петер, показываясь в дверях — стройная фигура в костюме, предназначенном для служебного кабинета: брюки и свежая рубашка.

— О нет, нет, — отмахивается Ингрид, отрицательно качая головой и глядя мимо Петера.

— А мне почудилась задница.

Ингрид медленно садится, подтягивает колени к груди и обхватывает их руками — ее излюбленная поза. Кивает головой в сторону телевизора. Делает пробный глоток кофе, который еще не окончательно остыл. Взгляд у нее рассеянный, она немного огорошена и разочарована.

— Через десять минут господин надворный советник будет оправдываться тем, что его зовет служба и что у него только потому нет времени на семью, что он в лепешку расшибается для народа. Обычная демагогия. Я удивляюсь, как этот закостенелый реализм до сих пор не бросался мне в глаза. Я-то всегда полагала, что снялась в слащавом отечественном фильме. Вот как можно заблуждаться.

Петер некоторое время смотрит на экран.

— Должно быть, я проглядел в программе, что его опять будут показывать.

Потом он мягко теребит затылок Ингрид, его обычная манера. На большом пальце у него пластырь, он трет ей кожу. Поскольку Ингрид не реагирует, Петер осведомляется, неужто она все еще в обиде.

Ее удивляет, как это он не забыл их разговор двухдневной давности, в этом она видит верный знак того, что его мучает совесть. Она ухватывается за это и пытается (естественно, она пытается) объяснить, вначале тихо, растягивая слоги, постепенно все взволнованнее, почему спор нельзя просто завершить: оттого, что уже прошло два дня и предстоит Новый год, лучше не станет. Она аргументирует тем, что такое банальное примирение, притом что ничего не изменилось, долго не продержится и к тому же было бы нечестным. Он должен наконец разобраться с фактами и избавить ее (Ингрид) от своих вечно одних и тех же ответов, которыми он отделывается от нее. Пусть она во всем дура дурой, но если он хочет исправить ее в этом отношении, пусть он сперва выглянет в прихожую, а потом бросит взгляд в раковину, в которой громоздится грязная посуда не только с завтрака, но и со вчерашнего дня. На все ведь есть дурочка Ингрид, она за всеми приберет. И неужели он при всем при этом всерьез считает, что ей не на что сердиться.

— Нет, ну почему же…

Он произносит это очень мягко — и лучше бы остановился на этом. Но он продолжает, что находит ее поведение тоже весьма своеобразным и не собирается мириться с таким положением вещей. Ее профессиональная деятельность идет во вред семейной жизни, и он не может на это спокойно смотреть.

Сверкнув на него глазами, она тут же снова их закрыла. Она говорит, и лишь на конце фразы ее глаза снова открываются, направляясь в сторону телевизора:

— Для чего тогда я столько училась, если не могу использовать свое образование. Ты ведь знал, что берешь в жены будущего врача.

Ответа нет. То, как беспомощно он топчется в дверях, и есть ответ. Ему нечего сказать в свое оправдание.

Ингрид потирает холодные руки, лежащие все еще на подтянутых к груди коленях. Взгляд ее прикован к телевизору. Она ищет, за что бы зацепиться мыслью, и наконец цитирует фразу, которую недавно произнес канцлер Крайский:

— Онемел, как пугало на огуречном поле.

Петер жалуется:

— Что-то ты сегодня такая агрессивная.

Ингрид вяло огрызается:

— Еще бы.

Она действительно впала в раздражение, едва обменявшись с Петером несколькими фразами. Она говорит себе: что он о себе вообще воображает? В наступающем году ей исполнится тридцать пять, у нее уже появляются первые седые волосы, а он считает, что может распоряжаться ее жизнью. Ей было достаточно сложно освободиться из-под власти отца, и ей не нужен мужчина, который точно так же хочет доминировать над ней, вместо того чтобы поддержать ее усилия или хотя бы признать, что он внушает ей чувство неполноценности. Хотя она несет гораздо большую нагрузку, чем он, ей никогда не достается похвалы, кроме, пожалуй, что еда была вкусной. Многочасовая возня у плиты вознаграждается, поскольку это отвечает представлению о примерной супруге, домохозяйке и матери, такие изображения красуются на фасадах муниципальных строений: этакий домовой сверчок в деревянных башмаках и с узелком волос на затылке, со снопом колосьев в охапке и облепленный детьми. А остальное? Ни слова признания. Старательно избегается все, что могло бы пробудить впечатление, что она способная или, не дай бог, желанная. Такого эгоизм Петера не допускает. Он не в состоянии сдвинуться из центра в сторонку, это общая патология всех мужчин, в этом они все одинаковы, а если и не все, то большинство. Ингрид гарантированно не одна такая с мужем, который любит только себя. Все это достойно сожаления, большого сожаления, к тому же так называемый глава семьи однозначно не обладает необходимой проницательностью. С таким же успехом можно пытаться обучить Кару таблице умножения.

Как прошло дежурство, Ингрид?

Об этом ее никто не спрашивает.

Но раз уж она об этом думает, то ставит Петера в известность, что ей удалось перенести следующее дежурство с воскресенья на понедельник. Она уже несколько дней не отдыхала толком, и ей необходимы нормальные выходные, чтобы отоспаться и восстановить силы. Поскольку Петер на следующей неделе еще свободен, ему ведь это, собственно, все равно.

Петер приходит в страшное волнение, он так много наметил на понедельник, исходя из того, что Ингрид останется дома и будет заправлять всей лавочкой (его выражение). Он договорился с двумя коллегами пойти на городской стадион, на футбол.

— Очень мило, — говорит Ингрид. Секунду спустя она кривит рот: — Детям не впервой оставаться дома одним. Я сильно подозреваю, что и сегодня они остались без родительского присмотра. Так что это хорошая тренировка для понедельника.

— Дети не проблема, я отправлю их с мальчишкой Андричей в город, там что-нибудь да будет происходить, например, на Ратушной площади погашение почтовой марки в день ее выпуска. Но я не могу отправить вместе с ними и рабочих, которые явятся ремонтировать ванную. Кроме того, я не знаю, где ты хочешь повесить зеркало в ванной.

Он несет явную чушь, думает Ингрид, и, чтобы затормозить его, пока он не все еще вывалил на нее, она трижды повторяет, что в этих вопросах она ему не помощница, тут уж ему придется самому напрячь свои способности. В этом она следует примеру Сисси. Дочери нет еще и десяти лет, а стратегически она хитрее, чем почти тридцатипятилетняя мать. Сисси давно смекнула, насколько выгодней бывает прикинуться в таких случаях дурочкой. Прагматизм как самооборона, глупость как форма вежливости: Мне очень жаль, но я это не могу. Я в этом не разбираюсь. Это мне действительно не по силам. Ингрид надо вызубрить эти фразы и довести их до автоматизма, ничего другого, как она понимает, ей не остается. Либо ты даешь мужчинам возможность почувствовать их превосходство, либо они в твои игры не играют.

Но будет ли в понедельник хотя бы приготовлена еда, спрашивает Петер. Ингрид воспринимает это как наглость. Как только наступает черед Петера заменить ее, он впадает в панику, а горькая пилюля, как всегда, достается Ингрид. К тому же свои деньги она зарабатывает куда более тяжелым трудом, чем господин специалист по дорожному движению свои, он целыми днями катается где хочет. Если искать критерий разницы их профессиональной нагрузки, то достаточно задуматься над тем, кому из них что снится. Если Ингрид постоянно прокручивает во сне больничные проблемы и рада, если просыпается посреди такого сна, то Петер покупает во сне «альфа ромео» и наутро не сразу приходит в себя от блаженства. Он даже бахвалится тем, что на службе играет с коллегами в дартс. Может, потому дома ему так трудно и пальцем шевельнуть.

Она говорит:

— Как прикажешь, так и будет.

Без лишних слов она встает и с сощуренными сонными глазами направляется на кухню.

Когда она проходит мимо Петера, он терпеливо говорит (вполне возможно, ради примирения):

— Я знаю, ты в последнее время несколько взвинчена.

— Ты хочешь сказать, что не стоит принимать всерьез то, что я говорю?

Она осуждающе качает головой и снова отворачивается. У нее нет желания спорить, на это у нее сейчас нет лишней энергии. Направляясь на кухню, она полагает, что их разговоры с Петером на сегодня закончены. Что за идиот! Вот уж правда, так правда. Он видит в ней уборщицу, кухарку, гувернантку для детей и время от времени любовницу, которую, однако, не может удовлетворить. Последние разы, когда он извинялся за преждевременную эякуляцию, можно по пальцам пересчитать. А список ролей для ее перевоплощения можно продолжить: прачка, гладильщица, машинистка. Причем дармовая. Вот они, плоды долгой борьбы женщины за эмансипацию. По Ингрид хорошо видно, куда эта эмансипация завела. Плевать ей на весь этот левый поворот в политике, о котором громко кричат только на улицах. А дома по-прежнему: тссс!

С сигаретой в губах Ингрид перемывает часть посуды. После того как Петер обиженно удаляется в подвал, она снова растягивается на кушетке, подложив под щеку локоть, и сквозь прядь волос следит за происходящим на экране, не чувствуя утраты от пропущенных эпизодов. Она так хорошо знает этот фильм, что легко может восстановить недостающее по памяти. Кроме того, за те двадцать три года, что этот фильм существует, в голове Ингрид тоже произошел некоторый отбор. Есть любимые сцены, которые ведут собственную жизнь вне фильма, тогда как другие сцены, тоже вне связи с фильмом, совершенно утратили свое значение, мертвый материал, который можно было бы вырезать без ущерба для фильма, по мнению Ингрид. Эти сцены она безучастно пропускает, используя паузу для того, чтобы подумать о текущих заботах, о прошедшей ночи или чтобы помечтать. А потом она снова попадает в ловушку происходящего на экране и не может оторваться.

Если оглянуться назад, такой же фрагментарный отбор она обнаруживает и в собственной жизни. Там нет непрерывного порядка течения событий, нет строгой хронологии. Ее жизнь видится ей беспорядочным нагромождением отдельных этапов, к одному из которых принадлежит и эпизод съемок в этом фильме. Она сделала то, она сделала это, а в целом она не сделала ничего такого, что ей существенно помогло бы на следующем этапе.

Ингрид засыпает, но опять лишь на несколько обрывочных минут. Вернувшиеся домой дети и лай собаки вырывают ее из сна. У Филиппа подкашиваются ноги, его пальцы в мокрых варежках побелели, но он улыбается своим задубевшим от холода лицом и дважды делает «бр-р-р». Ингрид раздевает его, растирает, тащит в его комнату, где он настаивает на том, чтобы носить свою университетскую пижаму как тренировочный костюм. Начиная с Рождества он не надевает дома ничего другого, кроме своей университетской пижамы, и днем тоже, потому что завидует Сисси с ее университетским пуловером, из-за чего Сисси, чтобы не отставать от него ночью, ложится спать в университетском пуловере, с единственной разницей, что не надевает под пуловер ночную рубашку. Прима!

— Завтра пижаму надо постирать, — говорит Ингрид.

Она помогает Филиппу одеться, требует, чтобы он спустился вниз и посмотрел по телевизору маму, как она выглядит в черно-белом изображении девочкой в платье с передником. Какого, собственно, цвета было то платье? Они с топотом сбегают по лестнице в гостиную. Там Сисси уже переключилась на другую программу. Ингрид прикрикивает на нее, чтобы она сейчас же вернула фильм. Сисси покорно слушается, притворяясь, что была не в курсе, и тут же рассказывает, что Филипп во время катания на санках, когда ему разрешили скатиться вместе с неким Ганси, чуть не расшиб себе лоб, не хватило каких-то десяти сантиметров. Ганси, говорит Сисси, толстый, как набитый мешок (видимо, это ее поразило), и инсулинозависимый диабетик (что, должно быть, тоже ее поразило).

— Ты не могла бы хоть раз дать своему языку передышку на пять минут, — просит Ингрид.

Филипп выходит из гостиной и возвращается с оранжевыми лыжными очками Сисси. Он делает фильм цветным и выражает надежду, что при помощи очков лучше сможет разглядеть маму, когда она появится в кадре. Сисси отвешивает Филиппу подзатыльник: он что, не слышит, что мама хочет смотреть телевизор, а потом дает ему совет на следующее Рождество пожелать себе в подарок буерлецитин, причем на первом месте в списке, чтобы угомониться (это и Ингрид пригодилось бы, она и так уже съедает у детей тайком биосолодовую карамель). Как будто забыв, о чем только что говорила Филиппу, или считая, что уже достаточно подлизалась, Сисси в десятый раз на этой неделе заводит речь о том, что хочет проколоть себе уши. Ингрид хотела бы знать, откуда у девочки эта навязчивая идея. Но поскольку в этот самый момент телевизионная картинка портится, потому что Петер включил в подвале дрель, Ингрид не успевает приступить к очередному обсуждению этой темы. Стены дома и трубы дрожат от высокочастотной вибрации, по экрану бегут белые и серые линии, прерывая мать Мариандль посреди ее удивления, как это ее утонченный муж, господин надворный советник, за ее спиной дал разрешение несовершеннолетней Мариандль на брак.

Голова Ингрид не выдерживает этих наложений — смеси отечественного фильма и звуков грохочущей дрели, проникающих ей прямо в мозг. Она не понимает: как все эти двадцать три года она не замечала этой чудовищной несуразицы? Как она могла не видеть, что покинутая женщина с внебрачным ребенком сумела выстоять все тридцатые годы и войну, чтобы спустя восемнадцать лет явился этот господин надворный советник и великодушно объявил себя тотальным главой семьи? Представить только, что эта сентиментальная пошлятина была для нее, девочки, воплощением высшего счастья на просторах родных пейзажей. Только подумать, как трогал ее этот фильм с его хэппи-эндом и ее подруг тоже, в этой коллективной грезе, которую он порождал, подхватывал и укреплял в них. Если еще подумать, как сильно она и спустя годы мечтала о таком надворном советнике и его тупом образе жизни и что карточку с автографом улыбающегося, как Папа Римский, Пауля Хёрбигера она до сих пор хранит среди своих самых бесценных сокровищ; если подумать обо всем этом — да еще в свете ее собственной жизни и ее теперешней ситуации, — то сделается просто тошно.

Через пять секунд Петер досверливает свою дырку, и картинки возвращаются в спокойное состояние, но потом дрель снова на три секунды все смешивает. Ингрид посылает Филиппа в подвал сказать отцу, что дальше можно будет сверлить только после обеда. Филипп, не снимая оранжевые лыжные очки, выбегает и потом возвращается с известием, что папа управится через три минуты. Фильм тоже. И действительно, восстановленные кадры удерживаются в равновесии лишь на несколько секунд, а потом опять начинают дрожать, потрескивать и шуметь; как будто Петер в подвале чего-то не понял. Mio marito. Ингрид злится на него.

— Что он там строит? — спрашивает она резко.

— Модель Оперного перекрестка, — наивно сообщает Филипп.

Ингрид несколько раз гневно топает ногой. Потом выходит в прихожую, распахивает дверь на лестничную клетку и кричит вниз:

— Проклятье, я хочу досмотреть фильм до конца! Тебе мало того, что твои перекрестки интересуют тебя гораздо больше!

Она поспешно возвращается в гостиную, как раз вовремя, чтобы не пропустить собственное появление в кадре. Ее выход кажется ей на сей раз чрезвычайно коротким и бессодержательным. У Ингрид такое ощущение, что она теперь полностью отрезана от тогдашней девочки. Внешние следы стерлись так и так, как и тогдашние желания и мечты, никакой связи с тридцатичетырехлетней женщиной, бледной от недосыпания, у которой гудят ноги после дежурства, она сидит на кушетке в маленьком домике 18-го района Вены и непонимающе смотрит в телевизор, пока ее собственный мирный призрак образца 1947 года бродит по экрану.

Филипп, прекратив кусать губы, заявляет, что из-за сплошной музыки и других людей так и не увидел маму и хотел бы знать, как фильм попадает в телевизор.

— Электрический ток поступает из розетки, а передача — из воздуха. Она проникает сквозь стены, в противном случае телевизор можно было бы смотреть только на улице. Но как происходит проникновение передачи сквозь стены и почему у людей, живущих позади зенитных установок, экран перечеркивает посередине вертикальный столб, я не могу тебе объяснить. Лучше всего спросить об этом папу, заодно пусть он скажет тебе, почему дрель искажает изображение.

Ингрид принимается готовить, чтобы не было потом разговоров, что она не делает свою работу. Среди свистящих и урчащих кастрюль, пока она режет, шинкует и трет на терке, сдабривает еду пряностями, она заново проигрывает тогдашние сцены. Она двигается своим телом, постаревшим больше чем на двадцать лет, так, как она двигалась тогда, но не уверена, что это получается у нее достаточно убедительно. У нее такое ощущение, что вся ее легкость осталась где-то на обочине.

Даже Кара, собака, войдя в кухню, лишь коротко глянула на Ингрид и снова вышла.

Беседа за едой протекает нормально и благожелательно. Когда Сисси закрывает рот, Ингрид рассказывает какие-нибудь пустяки из больничной жизни, лишь бы не возникла пауза, тишина, как ей известно, угнетает Филиппа. Ингрид сделала наблюдение: когда за столом тихо, Филипп начинает играть с едой. И наоборот, если рассказывают истории, он исправно ест. Так что она рассказывает, как один ее коллега снискал себе похвалу за ее работу. Потом ей приходит в голову, что сестра Гитти рассказала за завтраком, и это она тоже выдает с большой охотой: новый главврач не в курсе, что сестра Марго замужем за старшим врачом доктором Фельдхофером, и главврач, которому ассистировал Фельдхофер, постоянно заигрывал с сестрой Марго. Наверно, возникла ужасная неловкость.

Филипп бодро ест и зачарованно слушает, словно он в цирке. Никому, кроме него, эта история почему-то не интересна.

Филипп говорит:

— Было бы лучше, если бы еды не было.

Мгновение спустя он встает из-за стола, не спросясь, и поднимается на верхний этаж. Сисси использует эту возможность и тоже встает, она просит бинокль, чтобы понаблюдать за птицами в кормушке. Петер, польщенный, достает бинокль и тоже, воспользовавшись ситуацией, смывается в подвал. Ингрид погружает руки в воду, которой заполнена раковина, ставит тарелки в сушилку, чтобы стекали. Временами, когда у нее плохие дни, такие мелочи кажутся ей страшнее войны и зимы.

А теперь затычки для ушей, в такие дни это единственная возможность заснуть на часок. Шум, суета, дети, которые хлопают дверьми, и не дают их друг другу открыть, и ссорятся из-за любого клочка бумаги, и для Ингрид нигде не находится места, кроме как в собственном теле. Она затыкает уши, надевает на глаза повязку, укрывается с головой, темно, как в подвале, и полная независимость от окружения и семьи. С затычками в ушах Ингрид осознает жесткие границы своего тела, ей представляется при этом стальная труба, тяжелая и полая. Наружные шумы почти исчезают, но донимают внутренние: дыхание, сглатывание, биение пульса.

Пугающий эффект — из-за двух маленьких затычек в ушах чувствовать себя запертой — не дает ей заснуть.

В тот день, когда переговоры по Государственному договору пришли к завершению, а Ингрид заявилась домой только в одиннадцать часов, потому что спала с Петером на складе и много времени потратила на пустые разговоры, она ожидала хорошей взбучки. Однако из-за зубной боли ее отца, которая настолько обострилась, что даже начались нарушения зрения, никто ничего не заметил.

Наутро Ингрид сказала:

— Должно быть, я все проспала.

И ее отец сказал:

— Мне бы твой сон.

Ингрид выходит в туалет, и ее мучит жажда. Она видит, что Филипп сидит на верхней площадке лестницы со своей крошечной моделью трактора, тупо уставившись в пустоту. Ей становится его жалко, совестно перед ним, и она вынимает из ушей затычки, одевается и созывает всю остальную семью. Мол, кто хочет проветриться, тому на сборы пять минут.

Сисси ворчит, но подчиняется.

Петер не делает даже попыток, что совсем не удивляет Ингрид. Он ссылается на свою лодыжку, которую подвернул на Рождество, когда сверзился в прихожей с роликов, подаренных Сисси Христом-младенцем. Всегда у него что-нибудь не так.

— Так и быть, прощаем.

Хотя: зачем же притворяться. Если он не может гулять, сделал бы с детьми круг по Вене на общественном транспорте, они этому всегда рады.

Короткий вопрос.

Короткий ответ:

— Но ты ведь уже оделась.

Господин завсегдатай подвала. Он даже не знает, чего лишается, отказываясь провести время с детьми.

Ингрид затягивает резинки на штанинах Филиппа, надетых поверх сапог, протягивает шнурок с варежками через рукава комбинезона, надевает на него шапку с ушами, а на собаку ошейник с поводком и целует Петера в щеку. Петер подставляет ей и другую, так что ей приходится снова целовать его при детях. Не стоит придавать этому значение. Петер обещает отвечать на новогодние телефонные звонки и навести порядок в подвале, где лежит уголь. Ингрид уверена, что через три минуты после их ухода он будет сидеть перед телевизором. Наверняка на каком-нибудь канале есть спорт, тогда ему возместится то, что дети, как он недавно жаловался, подпускают его к телевизору только тогда, когда удобно им. Бедняжка. Как его не пожалеть. Так много людей, которым он нужен только тогда, когда раскрывает свой кошелек.

— Турецкий шанцевый парк или Шёнбрунн? — спрашивает Ингрид.

— Шёнбрунн, — в один голос отзываются дети.

Ингрид тоже больше по душе Шёнбрунн, там дорожки лучше расчищены и по ним легче ходить. Она усаживает детей и собаку в машину, перебрасывается словечком с соседкой, которая вытряхивает из окна скатерть, — тоже женщина на грани распада брака; ее муж, по слухам, пошел по стопам своего умершего отца, что конечно же прискорбно…

Ну, поехали.

Дворец Шёнбрунн кажется на сей раз приплюснутым и массивным. Желтизна фасада поблекла от печного угольного дыма, привкус которого ощущается в воздухе. Аллеи почти безлюдны, живая изгородь покрыта шапками снега, а голые ветки лиственных деревьев четко прорисованы на бело-сером фоне, вороны на ветвях, черные комочки, будто их младенец Христос набросал. Холодно. По небу ползут серые облака, и Филипп, который не захотел оставить дома санки, тянет их со скрежетом по мелким камешкам и замерзшим листьям в утоптанном снегу. Иногда Филипп убегает вперед, переваливаясь в своем толстом утепленном комбинезоне неуклюже, как пингвин. Он то и дело озирается по сторонам. От зоопарка или стрельбища слышны выстрелы и музыка, эти шумы быстро стихают на снегу, как будто донеслись сюда издалека. Чудесная атмосфера, находит Ингрид. Она наслаждается всем этим и говорит себе: вот радость, если Новый год будет такой же чудесный, как этот день. Как знать, может, свинка счастья заодно опять проглотит и все дурные предзнаменования.

Кара таскает за собой на поводке Сисси вдоль и поперек дорожек, и у Ингрид есть время подумать. Только, к сожалению, большого успеха в этом деле она не достигает, по крайней мере, в поисках, как улучшить текущую ситуацию. Слишком поздно она поняла, что это глупо — постоянно стремиться быть хорошей женой. Вместо того чтобы принимать поцелуи и розы как возмещение за свои мучения, лучше бы она вовремя воспитала из своего мужа помощника, чего теперь от него уже не добьешься. Теперь он все с себя свалит по принципу «раз дурак — всегда дурак». Ингрид ведь не спорит, что она и сама виновата, поскольку сама же первая ратовала за все удобства Петера и потом недостаточно энергично пресекала это. При этом (все это очень сложно) она не может припомнить ни одного примера, подтверждающего, что Петер способен извлечь уроки из их конфликтов. Видимо, еще его мать допустила какие-то ошибки в его воспитании.

И в то же время типично для нее самой: стоит Ингрид обнаружить в Петере больное место, как она тут же начинает ему сочувствовать. Ей вспоминается смерть госпожи Граубёк сегодня ночью (странно, что она порой умудряется забыть о ней) и то, что Петеру, когда умерла его мать, было всего пятнадцать, это было в войну; а ранняя игра в войну — это тоже негативно сказалось на нем, хотя сорокалетний мужчина и тогдашний мальчишка — далеко не одно и то же, и то время, когда они встретились и познакомились, чего только не было до того и после. Всем предыдущим и последующим, как правило, пренебрегают. Война легче, а еще легче военное детство, хотя никто не задерживается на войне и в детстве. По себе самой ей трудно судить, что было бы в ней другим, если бы не было войны. А по Петеру? Весь этот комплекс так прямиком и ведет к неудачам их брака, во всяком случае, если Ингрид хочется поудобнее устроиться в размышлениях об этом. Вот она видит Петера-подростка, как он держит свою раненую руку, как у него из носа текут сопли и как он сам говорит (а она ему верит): все против меня, одни в меня стреляют, другие бросают в беде, в первую очередь своя же семья.

На дорожке появляется темно-рыженькая белочка с белым пятном на груди, останавливается, поднимает голову и смотрит на Филиппа, ковыляющего ей навстречу. Белка, кажется, раздумывает, в какую сторону ей кинуться. Потом над парком, защищенным высокими стенами, гремит выстрел, и белка бросается в заросли живой изгороди. Филипп бежит к тому месту, где она скрылась, заглядывает в гущу зарослей, Сисси дает ему пинка, и он падает головой в кусты. Вот здорово! Гопля! Ингрид прикрикивает на Сисси. Филипп гонится за смеющейся сестрой с воплями, словно сто чертей. В потасовке его не остановит даже то, что она в два раза больше. Он вопит:

— Ах ты, зараза!

Но поскольку Филипп забывает про слезы, Ингрид тоже смеется. Она бы посоветовала Сисси приберечь такие повадки для ее будущих мужчин.

Вскоре после этого Ингрид берется тащить санки, поскольку Филипп уже запыхался. Ну вот, теперь он снова оживает.

— Ты самая лучшая мама, — хрипит он задыхаясь, по-прежнему беззаботный (это в нем хорошая черта — отсутствие злопамятства). С кончика носа свисает прозрачная капля, но, судя по всему, она ему не мешает. Ингрид все же вытирает ему нос, придерживая его за воротник. Она думает: единственный положительный результат из всего этого — дети.

Проблемы начались в годы второй половины учебы, когда занятия доводили Ингрид до грани нервного срыва, а от Петера она не получала никакой поддержки. Это началось еще в Хернальсе, до того, как Петер продал лицензии на свои игры. С продажей лицензий в конце 1960 года, во время беременности, когда Ингрид носила Сисси, она надеялась, начнется лучшая жизнь. Но вместо этого все пошло еще хуже. Ингрид лежала в больнице, Петер разъезжал по служебным делам, потому что фотографировал свои перекрестки. Она была на последнем издыхании, а снаружи, из одного заведения, где практиковались ранние возлияния, постоянно доносились по утрам шлягеры, Труде Херр, Вико Торриани, это ее изводило. Потом слишком короткие посещения Петера в отделении для рожениц и его уверения, что ему нечего особенно рассказывать о его новой работе.

Бесконечные одинокие прогулки на Вильгельминенберг с детской коляской, а позднее наводящее скуку кормление уточек с Сисси, когда Ингрид позарез нужно было заниматься. Однажды, когда они уже вчетвером ездили за покупками, в 1965-м или в начале 1966-го, Филиппу еще и года не было, Сисси вырвало, прямо на Филиппа в коляске и на покупки, которые Ингрид туда сложила. Филипп орал как резаный. А что Петер? Покраснел до корней волос и огляделся, не смотрит ли кто на них. На всякий случай отстал на два шага, чтобы никто не подумал, что он имеет какое-то отношение к этому безобразию. Если что-то шло вкривь и вкось, виновата всегда была Ингрид, потому что Петер ни во что не вмешивался. Отличная логика. Ингрид могла бы привести десяток примеров, множество случаев, которые она не может забыть. У нее это как у слона, во всяком случае, до тех пор, пока она не избыла свои обиды. А избыть их она может только теперь. Потому что лишь теперь, когда Филипп ходит в детский сад, Ингрид хотя бы иногда находит время обдумать то, что нужно было сделать еще тогда. Беда в том, что в водовороте повседневных забот она не находила времени осознать и потому не могла оценить, как мало поддержки она получала со стороны Петера. Именно потому ей и приходилось пробиваться и перемогаться одной. Страх оказаться перед родителями несостоятельной доделывал остальное. И так, между молотом и наковальней, проходили годы.

Ни разу ей не удалось добиться получить помощницу по дому или няньку для детей. Петер становился поперек дороги с одним и тем же аргументом, что ненавидит эти полусемейные связи, что не хочет стоять навытяжку перед чужими людьми и постоянно выполнять роль шофера. Так и шло. Предложение ее отца освободиться от налогов на няньку, проведя ее в качестве помощницы по упорядочению его рукописных трудов, даже не обсуждалось. И расплачивалась за все Ингрид. Если бы не госпожа Андрич и другие соседки, ей впору было бы повеситься.

Она была молодая, хоть и не казалась такой уж юной: двадцать, двадцать два, двадцать четыре. Она не всматривалась в свое отражение, а может, и не хотела видеть то, что следовало бы оценить более критично. Не то чтобы ее некому было предостеречь. Сама виновата, теперь она только так может сказать. Ибо теперь ей приходится признать, что она многое себе напридумывала. Большое счастье, например. Если быть честной, его у нее никогда не было.

А теперь? Теперь приходится пожинать плоды. Она должна приложить все силы, хоть это и нелегкая задача, к тому, чтобы любить Петера таким, какой он есть, — с его дружелюбной, беззаботной, последовательно отстраненной, въевшейся в кровь равнодушной повадкой.

Если продолжить, то с его в высшей степени порядочной, добродушной, самоуспокоенной, нет, непритязательной, обезоруживающей и нетребовательной натурой, закаленной войной и нуждой, научивших его оборонительной манере поведения, избеганию ненужных контактов и так далее и тому подобное…

От суживающейся у грота Нептуна аллеи доносятся крики и смех. Мгновение спустя в поле зрения Ингрид вторгаются подростки, разговаривающие между собой по-итальянски. Они образуют две пары и танцуют вдоль аллеи вальс без музыки. Снег скрипит у них под ногами, они смеются и выкрикивают: «Auguri!» Кара лает. Сисси смотрит невозмутимо, Филипп раскрыл рот и немного возмущен. Ингрид чувствует огромную радость, она обменивается с подростками улыбкой, закидывает концы своего красного шарфа, так гармонирующего с ее густыми волосами, за спину и тоже делает два оборота в ритме вальса. С воображаемым партнером и сигаретой в руке. Впервые за этот день у нее возникает ощущение твердой почвы под ногами.

Вена и вальс, раньше (раньше!) это значило для нее чрезвычайно много.

Когда зажигаются фонари, они уже снова дома. Петер встречает свою семью у дверей, Кара тут же пробирается в дом и шлепает на кухню. Ингрид, расстегивая свое мокрое пальто, получает поцелуй, не совсем как в кино, но все-таки. Она радуется этому, тем более что по-прежнему мысленно наполовину с вдохновенно танцующими подростками. А дальше еще лучше: при вопросе, что это на него нашло, уж не выпил ли он в ее отсутствие все абрикосовое шампанское (он отрицает), Петер снисходит до признания, что не может представить свою жизнь без них троих. Это тоже радует Ингрид, хотя Петер дает тем самым понять, что рассматривает жену и детей как личную унию.

Петер помогает детям снять сапоги. И докладывает Ингрид, кто звонил и кому звонил он сам.

Он говорит:

— Труде велела спросить, не нужен ли нам календарь. Она нам пришлет.

— Очень трогательно, что она о нас помнит.

Когда Ингрид заталкивает детей в ванную, Петер даже приносит ей чашку кофе с теплым молоком и шапочкой пены сверху. Очень внимательный. Как будто его подменили.

Как подменили? Разумеется, Ингрид из многолетнего опыта знает движущие механизмы этого преображения. Но все равно попытки Петера к сближению и жесты примирения ей приятны. Она всегда была отходчивой. Желание, чтобы снова все стало лучше, имеет под собой прагматическую основу: потому что есть дети. Она твердо надеется, что ни один из них не унаследует отцовскую бездарность к партнерству. Еще она, конечно, надеется, что навязчивость, с какой Петера затягивают побочные дела, тоже не передастся детям. Иначе туго им придется, бедняжкам.

Она имеет в виду возню Петера с моделями в мастерской и игры, от которых он никак не мог отказаться, пока не попал в совершенно безвыходное положение. Показательные примеры в части радикальных мелочей. Когда-то поначалу его игры сигнализировали для Ингрид его свободу и жажду приключений, креативность и волю к самоутверждению. Но насчет всего, кроме воли к самоутверждению, Ингрид ошиблась. На самом деле это было продолжение собирания окурков в гороховое время, возникшее в первые послевоенные годы, родившееся из нужды, совершенно неэффективное, в конце концов, бессмысленное предприятие, которым Петер занимался, чтобы увильнуть от более серьезных планов.

Знаешь ли ты Австрию?

Ингрид думает: медленно, очень медленно, но картина все же сложилась.

Она намыливает детям головы и промывает их тонкие, легкие волосики, как это делала и ее собственная мать, когда Ингрид с Отто вместе сидели в ванне. Ингрид уже почти не помнит Отто. Но в памяти почему-то сохранилось, что мать называла Отто енотом, а ее (Ингрид, Гитти) хорьком. И она называет Филиппа енотом, а Сисси хорьком. Дети пронзительно визжат, и хотя Ингрид вымоталась на дежурстве и на прогулке, и хотя у нее от холода побаливает голова, она уговаривает детей посоревноваться, кто дольше продержится под водой. Дети зажимают носы и по команде На старт! Внимание! Марш! набирают открытыми ртами побольше воздуха. Перед тем как сверкнуть попками, уйдя под воду, они крепко зажмуриваются. Их лица с надутыми щеками кажутся под толщей воды размытыми и увеличенными. Ингрид думает о рыбках, снующих под мостом. Скрежет трамвая на Пётцляйндорфштрассе слышен теперь так же хорошо, как тиканье счетчика газовой колонки.

Они повторяют игру несколько раз подряд. Один раз дети что-то кричат под водой, а потом спрашивают, поняла ли Ингрид, что.

— Капитан Дунайского пароходства?

— Нет! — визжит Сисси.

— Тогда еще раз.

Ингрид сидит около ванны, пьет по глоточку кофе. Воздушные пузырьки лопаются на поверхности воды. Голоса детей поднимаются к Ингрид глухо и искаженно, но все равно понятно.

— Попокатепетль?

— Нет!

Плеск бурный, но слишком быстрый: был — и нету. Все проходит, а время вообще летит как на крыльях. Что я сделала за это время? За последние шесть месяцев? За последний год? Много было хлопот с детьми. Сисси на будущий год пойдет в гимназию, Филипп в школу, и тогда самое трудное с ним будет позади. А со мной? Все, что происходит, связано с детьми. Я выстраиваю годы по событиям, которые касаются меня косвенно. Раньше — я познакомилась с Петером, а на следующий год я кончила школу, а еще через год был мой первый выкидыш, и опять же через год я ушла из дома, потом я получила диплом. А теперь уже дети идут в школу, болеют скарлатиной и так далее. А я: живу при них.

Дети моют свои гениталии, а Ингрид рассказывает им, что в зоопарке в то время, когда Петер работал там фотографом, погиб тюлень — проглотил фотоаппарат советского солдата. И что у советских солдат раскосые глаза, как у маленького Водяного в любимой книжке Филиппа (волосы у него, кажется, зеленые? в них запутываются водяные лилии, когда он мчится сквозь водоросли верхом на обросшем мхом карпе).

На детей это производит впечатление, они снова ныряют. Ингрид должна засекать время. Она сидит, глядя на часы, прошло десять секунд. Сейчас вынырнет Филипп, да так, что все стены будут забрызганы, и с изнеможением и огорчением прохрипит, что Сисси опять его победила.

Может, это последний раз, когда дети ныряют на спор, думает Ингрид. Внизу тем временем звонит телефон. Петер зовет ее, и она сбегает вниз по лестнице, хотя дети еще не вынырнули. Она считает, что, если на детях еще и осталась какая-то грязь, она отмокнет сама по себе.

Это ее отец с поздравлениями и пожеланиями счастья в новом году, в голосе чувствуется осадок всего того, что было сказано между ними прежде, дополненный несколькими словами, которыми он обменялся с Петером. От имени Альмы (как он говорит) он сетует на то, что Ингрид не пришла к ним на Рождество.

Ингрид прижимает трубку плечом и вытирает мокрые руки о платье. С тех пор как Петер и ее отец пустили в ход кулаки, когда они разъединяли мебель в гостиной, контакты между 13-м и 18-м районами сведены к минимуму.

— Рождество — это праздник мира и покоя, папа. — Ингрид не проявляет враждебности, но явно дистанцируется. (Песни, объятия, поцелуи, игры в благодарность и дурацкие притворные речи — всего этого ей совсем не хотелось.) — А мне совершенно необходим покой и мир.

Отец снисходительно вздыхает. Таким мягким она его давно не помнит. Он еще раз повторяет приглашение на первый день нового года. Но поскольку Ингрид, помимо пиротехники, не хотела бы начинать новый год семейными выстрелами и взрывными эффектами, она переносит свой визит на день, примыкающий к ее следующему ночному дежурству.

Она тут же говорит:

— Лучше я приеду одна.

Петера ей даже спрашивать незачем, а дети, которым у дедушки с бабушкой скучно, горнолыжный спуск и прыжки с трамплина с таким же успехом могут посмотреть и дома.

— Мать огорчится. Ей хочется повидать внуков. — После паузы он спрашивает: — Как у тебя-то дела?

— Я думаю, ничего, ну, так, серединка на половинку. Я бесконечно занята. Ничего нового.

— Тебе надо бы поберечь себя, — советует Рихард.

— Мне себя? Скорее другим — меня.

Но отец на это не реагирует.

— Ты уже знаешь, в какой области будешь специализироваться, когда отработаешь… — Он не может вспомнить нужное латинское слово и потому говорит: — …положенный срок?

— В гинекологии.

(Если вообще будет специализироваться.)

Он смеется. Ингрид кажется, что он хочет продемонстрировать свое особое чувство юмора, когда говорит:

— Я искренне благодарен судьбе, что мне до сих не требовалась помощь в двух областях медицины: в гинекологии и психиатрии.

После этого отец некоторое время говорит о левом сдвиге в политике после недавних выборов, чему Альма втайне рада. Он как бы вскользь замечает, что такое развитие событий, вопреки предположениям, вовсе не оставляет у него ощущения бессмысленно прожитой жизни. В настоящий момент одни стоят других. Он рассказывает о положении внутри партии. Большинство историй Ингрид слышит уже во второй или в третий раз, но она не останавливает его и терпеливо выслушивает все, ей от этого ни тепло ни холодно. Одно из преимуществ лет, прожитых с Петером, — то, что она научилась понимать другой пол. Лучшего объекта, чем отец, для применения этих знаний не найти.

Проходит пять минут, прежде чем Ингрид удается дружелюбно прервать обстоятельный монолог отца вопросом, какие у них были подарки на Рождество.

— Мама получила миниатюрный сейф от фирмы «Вертхайм», а я огнетушитель для машины.

Это становится все оригинальнее. Но все же лучше, чем у нее, когда дарят то, что и без того давно пора было купить.

— Кстати, — говорит Рихард, — мама велела спросить, достаточно ли у тебя сумочек.

— Их никогда не бывает достаточно.

— Да, разумеется.

Молчание в трубке.

Мимо проходит Петер — из гостиной на кухню. Касается шеи Ингрид. У нее мурашки бегут по спине — приятные или неприятные, она сказать не может. Но ей кажется, что Петер специально для этого встал от телевизора.

Рихард спрашивает:

— А что вы делаете сегодня вечером?

— Приглашение в Земмеринг, на которое Петер дал себя уломать, отменяется, потому что там все заболели. Если дети сейчас поспят часа два, то мы пойдем к китайцу, а нет, так останемся дома.

— Будешь есть утку?

Она с шумом выдохнула:

— Не знаю, я думаю, у меня будет время выбрать, что заказать.

— Зачем же еще идти к китайцу, если не есть утку?

Этот род критики для Ингрид слишком высок, то есть она просто пропускает такие комментарии мимо ушей, и остается одно: отца уже не изменить, его всезнайство и манера командовать будут только возрастать (а ей на это плевать).

Дети наверху кричат, что они уже готовы.

— Передай маме привет и новогодние поздравления.

— Мама хочет сама с тобой поговорить. Я передаю ей трубку.

— Алло, Ингрид?

— Мама? Я не могу дольше разговаривать, дети в ванной и зовут меня. Я приеду во вторник.

Вес без одежды:

Филипп 19,5 кг

Сисси 32 кг

Ингрид 62 кг

Петер сушит детям волосы феном и дает им немного поесть. Ингрид тем временем стоит под душем и испытывает чувство вины оттого, что внутренне замыкается, как только начинает говорить с родителями. Как будто она безмерно заинтересована в том, чтобы между нею и родителями все оставалось так, как оно есть сейчас. Конечно, у нее достаточно причин повернуться к родителям спиной. Но вместе с тем нельзя оспорить, что у нее нет ни времени наладить отношения, ни потребности взять на себя с улучшением отношений лишние обязательства. Иногда ей кажется, что она такая несносная и резкая прежде всего по инерции: чтобы ее оставили в покое. Притом что о покое нет и речи, поскольку она чувствует себя виноватой, ведь она хорошо растрясла мошну своих родителей. Это чувство вины ведет к тому, что она хочет исправить свои ошибки; это опять же связано с ее потребностью в покое. Сейчас, например: она решает сразу после душа под каким-нибудь предлогом перезвонить и быть приветливее. Но это сразу ее отпугивает, поскольку маловероятно, что после этого она будет чувствовать себя лучше. Разве ты будешь после этого довольна? Окутанная водой и паром, она приходит к выводу, что она сама и есть самая большая эгоистка из всех.

Контрудар, парирование:

Нет, Ингрид, глупая ты курица, ты должна освободиться от этого идиотского представления, поскольку оно все ставит с ног на голову. Ты не можешь сделать всех счастливыми. Необходим еще и некоторый минимум энергии для самой себя. Вспомни, что написано в женском журнале Cosmopolitan, который завалялся в ординаторской: Свою энергию используют для себя, а что останется — для других. А ты делаешь все наоборот. Ты недостаточно эгоистична, это видно каждому. Чем постоянно искать оправдания своему поведению, пусть лучше другие останутся с носом. Что, не так?

Но муки совести остаются, невзирая на все уговоры, и Ингрид дает себе слово, хотя бы во вторник, когда она приедет к своим родителям, попробовать начать все сначала. Сделать, так сказать, почин, не больше того. Ее от этого не убудет.

Ингрид вытирается и одевается для вечера. Раз уж подвернулся случай, она находит в выдвижном ящике открытку с автографом Пауля Хёрбигера и сжигает ее в унитазе. Открывает форточку, чтобы выветрился дым. Потом спускается вниз, где Петер дурачится в игровой комнате вместе с детьми. Филипп пару раз обнимает Петера и прижимается к нему, так что Ингрид даже ревнует. Петер ничего не делает для детей, но стоит ему только поиграть с ними, как они так и льнут к нему. Ингрид этого никак не может понять. Воспитывает детей она, а сливки снимает Петер.

— Мне не хотелось бы нарушать вашу идиллию, но если вы двое (она указывает на Сисси и Филиппа) немедленно не ляжете в постель, то и китаец отменяется, а что с возу упало, то пропало. Я не шучу. Быстро!

Когда потом перед телевизором падает ее зажигалка, Петер немедленно нагибается и поднимает. И когда она чихает, он тут же говорит:

— Будь здорова.

Эта непривычная внимательность озадачивает ее. Начиная с обеда, то есть вот уже часов шесть, Ингрид не слышит ни слова критики, никаких назиданий и обидных интонаций. Петер даже ищет повода прикоснуться к ней, хоть и не всегда галантно, вот сейчас он убрал ей за ухо прядь влажных волос. Однако благие намерения налицо, и поскольку Петер не занудствует, как большинство мужчин, она тоже не хочет нарушать гармонию вечера. Несколько раз она удерживается от замечаний, готовых сорваться с языка. Ведь получается же. За это ей воздастся добром, а может, все это курам на смех.

Может быть, Петер почуял, куда ветер дует, может, он испугался возможного расставания, какое угрожает Андричам. Может, это задевает его гордость, и он вспомнил на несколько дней о своих домашних обязанностях. Есть над чем подумать.

Кстати, Андричи: Ингрид интересно, устроит ли господин Андрич в полночь фейерверк, как в прошлый Новый год. Тогда не было ни ветерка, и весь дым от ракет завис на террасе и становился все плотнее, пока господин Андрич и его помощники (к ним присоединился и Петер после того, как мальчишка Андричей сдался) совсем не скрылись в дыму, и лишь их смутные силуэты сновали среди пиротехнических ракет и ящиков с напитками. Ингрид давно так не покатывалась со смеху, как в ту новогоднюю ночь 1969-го при виде этих кашляющих в дыму мужчин. В ликовании полуночного вальса и радостного колокольного звона, в ярких вспышках искр и взрывах смеха они все-таки бодро довели свою новогоднюю миссию до конца. У прекрасного голубого Дуная…

Кара прыгает к Ингрид на кушетку и зарывается холодным носом ей в подмышку, положив передние лапы ей на бедро и на ладонь. Снаружи опять пальба. Звук такой, будто соседские мальчишки взрывают банки из-под колы или кто-то лупит палкой по почтовым ящикам. Пока не начался настоящий грохот, надо еще раз дать Каре валерьянки и потом запереть ее в подвале.

— Чего тебе пожелать на новый год? — спрашивает Петер.

— Благие пожелания? Это опиум для несчастных, — отвечает Ингрид. Она гладит собаку. Через некоторое время она произносит: — Знаешь, от пожеланий мне и в минувшем году толку не было, их еле хватило до Богоявления.

Петер что-то смущенно бурчит, но и возразить ему нечего, или не может подобрать нужных слов. Но по нему видно, что его бы добрые пожелания утешили.

Он сидит рядом с ней, сгорбившись и подавшись вперед, катая в пальцах сигарету, выпятив губы. Некоторое время он смотрит на экран, даже смеется пару раз, будто раздваиваясь, но, выждав немного, выпрямляется и хочет поговорить о том, что будет дальше. Ингрид курит и разглядывает дым своей сигареты, оставаясь безучастной к сменяющим друг друга картинкам на экране. Она благожелательно отвечает, что все сказала ему еще позавчера и ей нечего к этому добавить.

Петер говорит, что ему трудно примириться с ее позицией. Она переводит это на себя и говорит, что ей так же трудно принять его позицию. Петер гасит свою сигарету и сидит, засунув руки в карманы, приподняв плечи. Ингрид протягивает ему единственную соломинку, пусть и словесную, которая еще имеет для нее какой-то смысл:

— Это настоящее достижение, что мы продержались весь нынешний год. Дальше, может, окажется легче.

Тем не менее: заветные желания на новый, 1971 год у нее есть. Желания. Они всегда есть, хотя пора уже отвыкать от них.

Пустые слова, ничего больше.

Сиди теперь смирно у своего разбитого корыта.

От недосыпа у нее ноют зубы и стоит пеленой смутная боль в голове. Мысли ее расплываются тем больше, чем дольше она сидит. Но одно ей ясно: она ни в коем случае не готова оставить свою работу. В этом она не уступит. Она любит свою профессию. Она выбрала ее сама. Ей нравится входить в больницу, раздеваться до белья и влезать в белые штаны и белый халат до колен. В этой профессиональной спецодежде она чувствует себя современной, самостоятельной и сильной женщиной. Ее записи в историях болезни. Отношения с пациентами и персоналом. Она нравится себе при этом, это наиболее полно отвечает ее представлениям о себе самой, это то, что ей нужно.

Между тем уже половина седьмого, и она слышит, что дети наверху опять бегают. Их легкий топоток, от которого дрожит абажур лампы, когда они гоняются друг за другом по комнатам.